Бульвар под ливнем (Музыканты)

Коршунов Михаил Павлович

КНИГА ПЕРВАЯ

 

 

 

Глава первая

По городу шла девочка. Локтем крепко прижимала к себе ученическую папку. Дворник только что провел в снегу лопатой, и девочка шла по дорожке от этой лопаты. Она торопилась, как будто ей не хватит этого дня, который она и без того начинает совсем рано, с первыми лопатами дворников, медленными еще светофорами и редкими автомобилями.

В коридоре музыкальной школы сидела комендант Татьяна Ивановна, раскладывала пасьянс. Карты были потрепанными, и Татьяна Ивановна долго каждую из них разглядывала, чтобы разобрать масть.

Хлопнула входная дверь, и торопливые шаги сбежали вниз, в полуподвал, где была раздевалка. Пришла девочка с папкой. Она оставила пальто в раздевалке и подошла к коменданту: в коричневом школьном платье, в зимних ботинках, на руках варежки. Она их не сняла. Это Оля Гончарова, но все в школе зовут ее Чибисом.

Татьяна Ивановна привыкла, что Оля Гончарова приходит первой каждый день, и это уже давно.

— Доброе утро, Татьяна Ивановна.

— Доброе утро, Чибис. — И Татьяна Ивановна протянула Оле ключ, а заодно показала карту, которую не могла разобрать.

— Король, — сказала Оля. — Пиковый.

— Хитрец, — сказала Татьяна Ивановна. — Маскируется.

— Пика — это что? — спросила Оля.

— Для тебя еще ничего.

— А для вас?

— А для меня уже ничего.

— Тогда пусть маскируется.

— Пусть его, — сказала Татьяна Ивановна.

— Какой пасьянс вы сегодня раскладываете? — спросила Оля.

— «Картинную галерею». В одном ряду должны получиться валеты, в другом — дамы, а потом — короли. Все картинки. Иди, нечего тебе около карт время терять.

Оля поднялась по лестнице и вошла в большой класс, где был установлен учебный орган. Только здесь она сняла варежки и положила их на подоконник. Сняла зимние ботинки, достала из папки тапочки, надела. Подошла к органу, вставила ключ и отперла высокие дверцы шпильтыша: мануальные клавиатуры (белые и черные клавиши, как у фортепьяно), регистры, лампочка, справа — узенькое на подставке зеркальце. Снизу выдвинула большую раму (педальная клавиатура, потому что на органе играют и руками и ногами одновременно), подтянула специальную скамейку. Сбоку скамейка регулируется по высоте. Оля прибавила высоту на два пальца: так ей удобнее сидеть, чтобы доставать до педальных клавишей. Клавиши лежали теперь на полу густым широким рядом. Таких клавишей нигде больше нет — только у органа. К ним надо привыкнуть, уметь быстро дотягиваться до самых крайних. Иногда по нескольку минут приходится играть только на этих самых крайних. Держишься за скамейку покрепче руками и давишь их, давишь, и чтобы не сбиться, чтобы не соскользнула нога, чтобы не потерять темпа, ритма, и чтобы никто не догадался о твоих усилиях, о твоей работе, а только бы ощущал музыку, прикасался бы только к ней. Оля думает об этом и в школе, и когда уходит домой из школы, и когда опять идет в школу по темному еще и тихому городу, в котором снег уже пахнет дождями и теплыми влажными деревьями. Оля снег не любит, от одного вида снега ей всегда делается холодно, и всю зиму она ждет весну.

Оля вынула из папки ноты, поставила на шпильтыш. Рядом положила ластик и карандаш. Села на скамейку и сидит, неподвижная, напряженная. Андрей Косарев со струнного отделения сказал про нее — антенка транзисторного приемника. Он сказал так один-единственный раз. Больше он никогда ничего такого не говорил, но Оля запомнила эти его слова: они нужны были ей, хоть такие, даже случайные.

Оля сидела, неподвижная и сосредоточенная, проверяя свою готовность к предстоящей работе. Застыли и приготовились вокруг нее огромные сильные звуки. Она должна была сейчас выбрать из них те, которые записаны в нотах. Должна была сделать музыку, но чтобы никто не почувствовал, что музыка сделана; музыка должна повиснуть в воздухе, уйти от инструмента. Она должна начать короткую и самостоятельную жизнь, и каждый раз она должна рождаться заново.

За окнами класса светало. Чугунная ограда, покрытая густой изморозью, побелела и разлохматилась. На крышах соседних домов обозначились в снегу неровные строчки птичьих лап. Зажглись наружные стеклянные лифты.

Оля Гончарова все сидела и не нажимала кнопку. Если кнопку нажать, то неслышно запустится мотор в органе и все его трубы — от больших, как деревья, и до самых маленьких, как вязальные спицы, — будут послушны Оле, клавишам под ее пальцами и педалям. И не может быть просто удачи или слепого случая, а предстоит сложная, тяжелая работа.

Вначале Оля хотела быть пианисткой, но потом произошла ее встреча с органом. Орган привезли из Германии в больших ящиках, на которых было написано: «Зауэр, ГДР, Опус-16». Начали монтировать. Это длилось несколько месяцев. Когда сборку закончили, Чибис придвинула к органу скамью и села, надавила клавиши, потом попробовала ногами педали. Рванулся звук, и Оля ощутила его мощь. Орган открыл ей музыку, с которой она прежде не встречалась, а потом и первый испуг: орган не подчинялся, она не могла с ним справиться. Трудно было с педалями, она путалась в собственных ногах, и еще регистры, и еще дополнительные педали копулы, и, главное, не было привычного фортепьянного затухания ноты, а нота резко прерывалась, когда Оля убирала ноги с педалей и пальцы с клавишей мануалов.

Оля чувствовала, что у нее сплошная работа и никакой музыки, и она всерьез задумывалась: а не остаться ли ей только при фортепьяно? На фортепьяно она занималась с тех пор, как ее дедушка помог ей придвинуть стул, взобраться и сесть за инструмент. Ей было тогда четыре года.

Каждое утро Оля опять приходила к органу, и все начиналось заново: «ми» надо брать носком левой ноги, а потом пяткой, а потом правой ногой «си-бемоль», а потом «соль» левой ногой и потянуть подольше. Оля расписывала карандашом в нотах правую и левую ноги: куда ей удобнее какой ногой прийти, пяткой, носком. И опять руки на мануалах, а потом опять только ноги на педальных клавишах, и она ухватится за скамейку руками и будет давить, давить педали. Должны появиться мощные густые голоса. И она докажет, что может и должна быть органисткой, и она не сдастся, не уступит, и ей нельзя теперь без органа, он ее единственная и окончательная необходимость.

Все чаще стучала входная дверь школы: спешили к началу занятий ребята. Многие приехали на троллейбусах. Остановка среди ребят называлась «Музыкант», хотя на самом деле это были Никитские ворота.

Татьяна Ивановна прекратила свою «картинную галерею», следила за порядком, объясняла, кто сегодня и в какой класс перемещается, — а всегда кто-то куда-то перемещался, — выдавала ключи, мел, почту. Совсем маленьким ребятам помогала развязывать шарфы, платки, тесемки на шапках-ушанках.

Татьяна Ивановна принимает участие в жизни школы не только на посту коменданта, но и творчески. У нее имеется приятель — бетховенист-текстолог Гусев. Гусев учится в пятом классе. Он разгадывает тайны Бетховена. Дело в том, что великий композитор неразборчиво записывал произведения, потому что часто писал ночью при свече. Теперь его рукописи разбирают ученые, и каждый по-своему доказывает, трактует. И Гусев этим занимается. Достал фотокопии тетрадей Бетховена, большое увеличительное стекло и тоже трактует. На всю школу прославился, даже за ее пределами, потому что состоит в переписке с учеными. У Бетховена ближайшим помощником, секретарем, был его друг по фамилии Цмескаль. У Бетховена был Цмескаль, у Гусева — Татьяна Ивановна. Гусев держит ее в курсе исследований. Увеличительное стекло, между прочим, принадлежало Татьяне Ивановне.

По коридорам школы с грохотом помчались составленные поездом нотные пульты и стулья: дежурные ребята доставляли таким способом в зал снаряжение для оркестра. На стульях лежали клавиры и партитуры.

Поезда проходили повороты, пересекали перекрестки, точно попадали в двери зала. Правда, после этого даже самые крепкие и новые стулья начинали скрипеть и создавать дополнительный аккомпанемент, а пульты теряли свою первобытную стройность и напоминали подсолнухи с поникшими головами.

Один из поездов все-таки едва не врезался в раздвижную лестницу. На ней стоял часовщик, он налаживал электрические часы, которые висели в центре коридора. В музыкальной школе нет звонков, а в коридорах и в каждом классе — часы. Их много, они нуждаются в постоянном надзоре.

Часовщик удержался на лесенке, покачал головой вслед промчавшемуся поезду: что поделаешь — таланты, а он, так сказать, поклонник, рядовой часовщик. Его забота — чтобы один талант вовремя сменял в классе другой и тем самым поддерживалось бы вечное движение в музыке от девяти утра до девяти вечера.

В коридоре сидели ребята. В руках у них были инструменты, и все это гудело, жужжало, попискивало, посвистывало. Это была разминка. Требовалось подготовить себя к тому, чтобы в «потной пустыне увидеть мираж», чего так упорно добиваются преподаватели. Мираж — это, конечно, хорошо, но он, к сожалению, не всегда посещает нотные листы учеников, в особенности с утра, потому что в учениках еще живут приятные воспоминания об одеялах и подушках. Девица баскетбольного вида отчаянно хлопала струнами на контрабасе. Кое-кто заткнул пальцами уши и смотрел в нотные тетради, разложенные на коленях. Это были теоретики. Некоторые резко дергали над тетрадями правой рукой, потом вели руку плавно, потом опять резко дергали вверх, вниз. Скрипачи. А некоторые давили тетради пальцами, откинули высоко головы, закрыли глаза, шевелили губами. А еще можно встать лицом к совершенно пустой стене и дирижировать, и всем понятно, что этот человек учится на дирижерско-хоровом отделении и что стоит он лицом вовсе не к пустой стене, а перед ним хор или даже оркестр, и сзади него вовсе не школьный исцарапанный коридор, а благодарные и взволнованные слушатели, которые, может быть, увидели мираж.

Подъезжали троллейбусы, привозили ребят. Чем меньше оставалось времени до начала занятий, тем гуще становился поток в раздевалку и тем шустрее приходилось работать Татьяне Ивановне, потому что совсем маленькие ребята дольше всех остальных ребят спали дома и появлялись в школе в самые последние минуты в больших количествах.

Родители, которые их привозили, спешили на работу и с радостью и стремительностью сдавали ребят на руки коменданту, чтобы комендант затем передала их уже преподавателям.

Татьяна Ивановна любила свою добавочную работу в раздевалке, потому что она любила всех ребят, в особенности маленьких, самых юных музыкантов, сочувствовала им в нелегкой жизни.

В учительской комнате был длинный стол для заседаний педагогического совета. Сбоку за маленьким столом, покрытым цветной бумагой, исписанной множеством номеров телефонов и каких-то музыкальных фраз, сидела диспетчер-секретарь Верочка, коротко стриженная, в пиджачке, пальцы испачканы пастой шариковой ручки. На стене объявления: «Хоккей. Духовики — струнники», «Анализ музыкальных форм». Были приколоты мишени победителей стрелковых соревнований с дырочками от пуль, в которые для наглядности воткнули спички. Злые языки утверждали, что наиболее удачные дырочки были сделаны не пулями, а просто спичками. Злые языки есть в любой школе, в музыкальной тоже. Отдельно была приколота записка с надписью «масло». Висела еще большая афиша, в которой сообщалось, что в Малом зале Консерватории будет отчетный концерт школы.

Перед началом занятий в учительской собрались учителя и аккомпаниаторы.

— Я настаиваю, — сказала Кира Викторовна, преподаватель скрипки. Она ходила вдоль учительской широким шагом, твердо стучала каблуками. На руке у нее были надеты мужские часы; она их сердито поправляла.

— Кира Викторовна, вы сделали ансамбль скрипачей. Отлично вас понимаю, но… — Это сказал директор школы Всеволод Николаевич. Ему лет тридцать пять, он в замшевой куртке, на шее повязан неяркий мужской платок-мафл. — …Брагин и Косарев вызывают у меня тревогу. В канун концерта особенно. — И при этом директор покосился на афишу, он ее побаивался.

В разговор вмешалась учительница сольфеджио Евгения Борисовна. Она возбужденно размахивала руками, очевидно, потому, что преподавала сольфеджио и ей часто приходилось требовать от учеников: «Все вместе повторим аккордики».

— Ладя Брагин — продукт нефти! — сказала Евгения Борисовна. Она любила точные формулировки. — Вспыхивает ежедневно. Только успевай оглядываться.

— Он и Андрей Косарев все-таки несовместимы в ансамбле, — сказал директор. Точными формулировками директор не обладал. Он человек, который чаще сомневается и от этого мучается прежде всего сам.

— Они ненавидят один другого! — сказала Евгения Борисовна. — Вспомните турнир «Олимпийские надежды».

В школе был устроен необычный турнир скрипачей, который в шутку назвали «Олимпийские надежды». Победитель тот, кто сыграет быстрее и, конечно, не фальшивя. Выступали и Ладя Брагин с Андреем Косаревым. Они стояли рядом. Ладя сыграл одну часть «Мелодии» Чайковского, Андрей ответил Пуньяни. Ладя тут же сыграл «Пчелку» Шуберта, Андрей — Крейцера. В отчете о турнире в стенгазете «Мажоринки» было написано:

«Скрипачи в финале вышли на финишную прямую одновременно: они исполняли „Вечное движение“ Рисса. Брагин начал наращивать темп и уходить от соперника. Но Косарев слишком серьезный претендент на победу. Он тоже начал наращивать темп и сокращать разрыв. Публика вскочила с мест, кричала и подбадривала соперников. Косарев стремительно врывается в коду и настигает Брагина. Публика в азарте кричит, как на стадионе. Брагин и Косарев идут смычок в смычок. Кто же победит? Кому удастся первому коснуться финишной ленточки? И все же это сделал Брагин: рывок у самого финиша, и он обходит Косарева».

— А я как педагог настаиваю, чтобы Ладя и Андрей были в одном ансамбле, — говорит Кира Викторовна. — Они две краски, два акцента!

— Вот именно, — подхватывает Евгения Борисовна. — В ансамбле они исключают друг друга.

— Но ансамбль — это коллектив. Они не должны исключать себя в коллективе. Все собственное, индивидуальное неотделимо от коллективного. — Каблуки Киры Викторовны стучали все громче и энергичнее. Она даже наскочила на преподавателя музыкальной литературы, «музлита». Он пошатнулся, совсем как часовщик на лесенке. — И работа ансамбля будет завтра продемонстрирована. А значит, и моя тоже! Простите, Илья Захарович. — Кира Викторовна взглянула на «музлита».

— Пожалуйста, — пробормотал Илья Захарович, придерживая на голове тюбетейку.

— А все-таки, — сказал директор, — может быть…

— Поздно! — вдруг прозвучал резкий голос Беленького Ипполита Васильевича, старейшего педагога школы. Беленький сидел в старинном кресле, которое не совпадало с современной мебелью учительской и было похоже на средних размеров карету. Его личное, «ипполитовское».

— Ипполит Васильевич, что вы имеете в виду? — спросил директор.

— То, что сказал. Поздно не для нее, — и старик показал на Киру Викторовну, — а для всех нас! — Потом вдруг совершенно неожиданно закончил: — И хорошо! Краски при смешивании рождают новый цвет. И турнир «Олимпийские надежды» был великолепен. Я люблю бокс.

— Вы это серьезно? — спросила Евгения Борисовна.

— О боксе? Конечно.

Хотя и кажется, что старик шутит, но в том-то и дело, что это и есть самый серьезный разговор, и как начинает Ипполит Васильевич его неожиданно, так неожиданно и заканчивает. Никогда нельзя предугадать, с чего он его начнет и на чем закончит. В школе только одна Евгения Борисовна пытается сомневаться в том, что Ипполит Васильевич все время говорит серьезно.

В учительскую вбежала пожилая аккомпаниаторша, маленькая, в пестром, почти летнем костюме. Туфли на ней тоже яркие, почти летние. Очевидно, ей было все равно, совпадает ее одежда с временем года или не совпадает. Она не придавала значения подобным условностям, она была выше этого. Пожилая аккомпаниаторша, ни на кого не глядя, устремилась к окну и с шумом открыла первую раму.

— Вы что, Алла Романовна? — спросила Верочка, которая переписывала набело сводку успеваемости.

— Забыла вчера масло взять.

Между рамами окна лежала пачка масла. Алла Романовна взглянула на масло, приподнялась на цыпочки — при этом туфли как бы самостоятельно остались стоять на полу. Достала из сумки пачку творога и положила возле масла. С шумом закрыла окно.

В учительской после слов Ипполита Васильевича возникла неестественная тишина. Алла Романовна не обращала на эту тишину никакого внимания, как она вообще ни на что не обращала внимания.

— Верочка, у кого я с утра?

— У контрабасистов.

— Мне казалось, у виолончелистов.

— Алла Романовна!.. — Верочка с укоризной посмотрела на аккомпаниаторшу. — У виолончелистов вы были вчера.

Кто-то из молодых преподавателей потоптался, покашлял и начал осторожно звонить по телефону, который стоял у Верочки на столе, в кабинете звукозаписи.

— Сим Симыч, вы подобрали Римского-Корсакова?

— Готово, — ответил из аппаратной заведующий кабинетом.

— У меня занятия в классе… — преподаватель отошел от стола Верочки, насколько позволял эластичный телефонный шнур, и посмотрел в расписание, — двадцать первом. Включите пленку.

Сим Симыч, щуплый подвижной человек в рабочей блузе, надетой поверх пиджака, включил штырь на распределительном щите в гнездо «21» и пустил студийный магнитофон.

Алла Романовна приколола еще одну записку с надписью «творог» и, сверкая яркими туфлями, исчезла за дверью.

Кира Викторовна молча покинула учительскую. День у нее предстоял тяжелый. Ушли и остальные преподаватели. Самые молодые, больше похожие на учеников, чем на преподавателей, направились к репетиционному залу. По пути негромко разговаривали.

— Вчера Дима Назаров из второго класса говорит, да кому — Ипполиту Васильевичу, что ему не нравятся у Рамо украшения. Можно, говорит, я их сниму.

— И что Ипполит?

— Снимите, господинчик мой, если не нравятся.

— Ну и он?

— Снял.

— Ипполит двойку поставил?

— Сказал, что отметку выставит года через два-три. Или через пять!

— А меня Гусев измучил. Я его боюсь.

— Отправьте к Ипполиту Васильевичу.

— Уже.

— Что?

— Отправляла и получила обратно.

— Что сказал?

— Что сказал… «Не преступно, но не красиво».

Преподаватели тихонько засмеялись.

В контрольном динамике кабинета звукозаписи раздались первые такты «Шехерезады» Римского-Корсакова для двадцать первого класса. Сим Симыч все всегда слушает у себя в кабинете в контрольном динамике. Он видит свою молодость, своих друзей-оркестрантов в маленьких черных галстуках-«гаврилках» на эстраде сада «Эрмитаж» в Москве или в Летнем саду в Петербурге. Иногда он берет в школе у кладовщика дежурную виолончель, снимает рабочую блузу и один поздно вечером поднимается на эстраду школьного репетиционного зала. Играет. Он не грустит, ему приятно и радостно от всего этого. И ему еще радостно, что он продолжает служить музыке — работает в школе и что вокруг него юные музыканты, которые еще только наденут свои первые черные галстуки.

На всех электрических часах стрелки показывали девять утра.

Ипполит Васильевич Беленький медленно шел по коридору. Под мышкой у него была кавказская палочка. Рядом с Ипполитом Васильевичем шел юный композитор. Это друг Гусева. Ипполит Васильевич держал раскрытую нотную тетрадь.

— У вас два «ре» и бас, — говорил Ипполит Васильевич. — Куда пришлось разрешение этой ноты? М-м… Интересное сочинение. А тут обозначено что-нибудь или не обозначено? Хотя Скрябин и сказал, что точно записать музыку нельзя. Но все же…

И старик опустил тетрадь на уровень юного композитора. Юный композитор был остроносым, лохматым, в клетчатой рубашке. Он боком заглянул в тетрадь, кивнул — точка обозначена. Он уже начал писать так же неразборчиво, как Бетховен. С той только разницей, что приходится самому расшифровывать свои рукописи. Еще при жизни.

— Позвольте выразить удовольствие, — сказал Ипполит Васильевич. — А здесь пауза?

Композитор посмотрел в тетрадь. Отрицательно качнул головой — паузы нет.

— Справедливо. А то бы публика решила, что музыка кончилась, и ринулась бы в гардероб.

Композитор в отношении гардероба промолчал — гардероб не входил в его творческие планы. Лохматая голова — это другое дело.

Старик и композитор продолжали не спеша свой путь по коридору. Так же не спеша скрылись в дверях класса теоретико-композиторского отделения.

К дверям другого класса, на другом этаже, шла Кира Викторовна. Она еще не успокоилась после разговора в учительской. Завтра отчетный концерт и для многих учеников — первое серьезное выступление на публике. А она экспериментирует, и это уже не забава. Кира Викторовна совсем не старейший педагог школы, а рядовой преподаватель струнного отделения. Именно все так и есть. Но она не отступится от своего решения.

У дверей класса Киру Викторовну ждали ученики.

Ганка — плотная, высокая девочка, самостоятельная, решительная. Она приехала с Украины, из села Бобринцы. Франсуаза приехала из Парижа. Модная юбочка, кофта, браслетик — простое серебряное колесико. По отцу Франсуаза родом из Прованса, из Камарги, где живут дикие черные быки. Ее отец гардиян — пастух. Носит красную фетровую шляпу и короткие сапоги со шпорами. Серебряное колесико — подарок от отца.

Маша Воложинская удивительно светлая и открытая девочка, стесняется, что вынуждена ходить в очках. Звук ее скрипки чистый и наивный. Если бы это удалось сохранить, так думала Кира Викторовна. Маша ни о чем таком не думала, и, может быть, в этом было ее счастье. Встречается в исполнительском искусстве такая особенность: когда что-то поймешь до конца, это «что-то» вдруг может исчезнуть. Не всегда ремесло помогает, иногда оно что-то отбирает у тех, кто начинает заботиться только о ремесле и возлагать все надежды только на него. А у Маши в будущем может сложиться именно так, что ее чистоту и наивность подменит сухое ремесло. Для Маши оно может оказаться сухим.

Стоял «Дед» — Павлик Тареев. Он любит всех учить жить, поэтому и кличка у него такая. Недавно сказал, что у него много дней впереди, но уже много и позади. И что жизнь прожить — не поле перейти. Философ и педант. Умудрился отрастить даже брюшко. Вот и сейчас что-то объяснял «оловянным солдатикам». «Оловянные солдатики» — самые маленькие ребята в ансамбле, из подготовительной группы. Стояли, слушали Деда, ловили каждое слово. А Дед выпятил живот и разглагольствовал.

Кира Викторовна еще издали заметила — нет Лади, нет Андрея. Ни того, ни другого.

 

Глава вторая

Они появились в конце коридора. Смычки держали будто шпаги.

«Что-то уже произошло», — с тревогой подумала Кира Викторовна. Начинается день, начинается борьба. Но она должна их победить во имя их же самих. Сейчас они ее не понимают, но потом поймут.

— Андрей, Ладя!

Оба подходят.

— Опять?

Внешне Кира Викторовна спокойна, даже невозмутима. Но это только внешне.

— Что? — Ладя смотрит на Киру Викторовну невинными глазами. — Мы вот тут встретились.

Андрей продолжает молчать. Потом тоже говорит:

— Встретились.

Андрей всегда немногословен, а теперь еще и угрюм.

Кира Викторовна взглянула на одного, на другого. Ничего больше не сказала. Слова ни к чему, и она это понимает. Словами их победить нельзя.

— На ансамбль. Быстро!

Она не вникала в детали происходящего. Она знает основное, и этого вполне достаточно.

В классе стояли все восемь человек.

— Займите места!

Ребята выстраиваются — Андрей, Дед, Ганка, Франсуаза, Ладя и Маша. Отдельно впереди — «оловянные солдатики».

Андрей и Ладя — ведущие первых и вторых скрипок, первых и вторых голосов. «Оловянные солдатики» — они еще никакие голоса. Они слишком молодые скрипачи и будут исполнять в ансамбле главным образом пиццикато. Пиццикато (как написано в учебнике «Музыкальная грамота») — извлечение звуков из струнных инструментов пальцами, щипком, без применения смычка. Но смычок при этом продолжаешь держать в руке, так что ты скрипач, и это всем видно.

Главные в ансамбле — Андрей и Ладя, концертмейстеры. И если Ладя пока что охвачен невероятной жаждой узнавания окружающей жизни, Андрей стремится кратчайшим путем взойти на вершину музыки. Он для этого достаточно честолюбив. Кира Викторовна поставила его первым, сделала дирижером. Уступка с ее стороны? Возможно. Или это естественное место Андрея, и она понимает, но не признается себе в этом.

Кира Викторовна подошла к Ладе и Андрею:

— Я надеюсь. — В голосе ее уже не приказ, а просьба. — Ваша задача, чтобы ансамбль не разъехался. Все остальное забудьте. Ясно?

Несколько минут она ждет, чтобы все успокоились.

— Никаких вялых репетиций, только на полную отдачу. Вы меня понимаете? Относится ко всем. Чтобы без всяких сомнений — выдержу или не выдержу. Скрипки опущены, смычки тоже. Опустили. Маша, не опаздывай. Ганка, встань ближе к Павлику, но локтем не мешай. Андрей подает сигнал, и вы поднимаете скрипки, смычки. Все прекрасно вам известно. Еще сигнал Андрея, ауфтакт, и вы начинаете. Подрепетируем скрипки и смычки. — Каждое слово Кира Викторовна говорит отрывисто, даже резко. Она сейчас не учит, а приказывает. — Скрипки! Смычки! Опустить! Еще раз! Солисты, вы не сразу поднимаете смычки, а когда будет ваше вступление. — Так Кира Викторовна называет «оловянных солдатиков», потому что они стоят впереди всех. — Но краешком глаз поглядывайте на Андрея. Не забывайте, как репетировали. Еще раз скрипки, смычки. Теперь начали мелодию.

Андрей подает сигнал, и ансамбль зазвучал.

— Павлик, не вцепляйся в струны. Маша, энергичнее. Так. Хорошо. Длинными смычками. Не раскачивайтесь, стойте ровно. Франсуаза, плотно ощущай гриф. Хорошо.

Кира Викторовна отошла в дальний угол класса. Послушала, как звучит ансамбль оттуда. Вернулась, хлопнула в ладоши:

— Сначала.

Ансамбль начал сначала. И опять все до конца, и опять все сначала. И опять удар в ладоши, и опять…

Проходят минуты, проходят часы, проходят дни. В этом жизнь каждого музыканта. Древнее искусство, и трудно пока что внести в него изменения. Да и зачем? В нем есть и своя извечная радость, только не сразу и не все музыканты ее понимают.

Дверь класса приоткрывает Верочка:

— К телефону, срочно. Междугородная, Париж!

Франсуаза кричит:

— Maman! C'est Maman!

— Vas avec moi, Françoise, — говорит ей Кира Викторовна. — Репетируйте дальше сами. — Это она говорит ребятам.

И Кира Викторовна, а за ней и Франсуаза выбегают из класса.

Франсуаза бежала по коридору, весело подпрыгивала. Вместе с ней весело подпрыгивали юбочка и браслет на запястье — серебряное колесико.

Ребята стояли в классе. Неизвестно было, с чего начинать репетицию, и, главное, кто начнет. Вдруг Ладька голосом диспетчера Верочки объявил:

— Отчетный концерт школы! Мелодия!

Сел на кончик стула, скрипку зажал между коленями и начал играть на скрипке, как на виолончели. Потом вскочил, поставил скрипку на стул и начал ритмично хлопать струнами.

— Романс без слов! Класс педагога Ярунина. — Теперь Ладя копировал девицу с контрабасом. Крутил коленями в своих истертых белесых джинсах.

— Как ты смеешь! — Андрей схватил Ладьку за руку и повернул к себе. Они опять были друг перед другом вплотную.

— А что? — Ладька это говорит умышленно небрежно.

— Ты… со скрипкой так!.. — Андрей с трудом выговаривал каждое слово. Голос его дрожал от предельной ненависти, которая накапливается в нем постоянно помимо воли. — Ты… — Андрей замолчал, потому что почувствовал, что не выдержит и сорвется, сегодня уже обязательно, если сам не удержит себя.

Ладька перешел на красивое протяжное звучание. Смычок его казался бесконечным. Он его тянул и тянул, и смычок все не кончался. Ладька едва не зацепил Андрея смычком. Случайно или не случайно — понять нельзя было. И Ладька после красивого и протяжного легато перебросил смычок за подставку скрипки, где концы струн крепятся к держателю, потом — обратно, где смычок занимает на скрипке свое обычное место: скрипка смешно вскрикнула по-ослиному.

Павлик смотрел на Ладьку с восхищением, хотя и понимал, что подобный поступок не должен заслуживать одобрения. Маша отошла к «оловянным солдатикам». Она будто хотела защитить их от того, что могло произойти. Очки на ней перекосились, и это еще больше подчеркивало ее собственную беспомощность. Глаза были широко и неестественно открыты.

— Стану трубадуром, — сказал Ладька. — Буду слагать песни о любви. «Спустилась ночь над Барселоной…» Или что-нибудь о прекрасном Провансе. — И он потряс джинсами.

— Перестань паясничать, дурак! — Губы Андрея были плотно сжаты, лицо побледнело. Глаза сделались узкими и зелеными. Слова эти он сказал совсем тихо, едва слышно, почти не разжимая губ.

— Тьфу на вас! — крикнула Ганка и решительно двинулась на Андрея и Ладю.

За Ганкой двинулся и Дед.

Распахнулась дверь класса, и в дверях появилась Кира Викторовна. Ладя и Андрей опять стоят — смычки в руках, будто шпаги. Между ними стоит Дед, выпятил живот, на лице гордость — в решительную минуту он показал себя решительным человеком. Так, во всяком случае, должна подумать о нем Кира Викторовна, потому что Ганка скромно отошла в сторону.

— Значит, опять. Ослиный мост вундергайгеров?

Кира Викторовна подошла к Ладе и Андрею. Они молчали. И она молчала. Потом достала из кармана ключ и спокойно сказала Ладе:

— Как в прошлый раз? К директору?

Ладька кивнул. Надо соглашаться.

Павлик подошел к Ладе и пожал ему руку. Павлик все умел делать вовремя. И «оловянные солдатики» были счастливы: авторитет Деда остался незыблем.

Андрей смотрел на все это молча. Сколько раз он давал себе слово в столкновениях с Ладькой оставаться невозмутимым, но не мог он, не получалось у него это и не получится, наверное, никогда. Он терпит, а потом вдруг в нем сразу что-то не выдерживает, и тогда он готов кинуться на Ладьку, чтобы убить его тут же на месте. Немедленно! В ту же секунду! Он даже не помнит, когда это началось впервые между ними, он только знает, по какому поводу — скрипка и все, что связано со скрипкой. Это у Андрея так. А может быть, дело и не только в скрипке, а еще в чем-то, необъяснимом до конца и ставшем постоянным за последнее время.

Кира Викторовна и Ладя шли к кабинету директора. Ладя нес скрипку, пачку нот. Смычок повесил на палец, покачивал им из стороны в сторону.

Ладю и Киру Викторовну встретила Евгения Борисовна. Взглянула и пошла дальше. Ладя — нефтепродукт, и Евгения Борисовна не думает отказываться от своих слов. Но Ладя знает, что он сейчас совсем другой человек и никакого отношения к продуктам из нефти не имеет. Пытается быть таким. Это его истинное намерение в данный момент. У него все всегда в данный момент. Утомлять себя планами, загадками, надеждами? Музыка — это хорошо, интересно, а сама жизнь — еще интереснее, потому что она интереснее любой музыки. Его отношение к Андрею? Он сам не знает. Любопытно все это, подогревает как-то или просто веселит, какая разница? Дома, когда собирается идти в школу, он ни о чем таком не думает. Живет Ладька, можно сказать, один, вполне достойно самостоятельного человека, потому что старший брат, единственный его прямой родственник, все время в археологических экспедициях, а соседка тетя Лиза, которой брат поручил присматривать за Ладькой, жить Ладе, в сущности, не мешает. Ладькин домашний быт вполне соответствует его собственному, Ладькиному, характеру; как говорится, Ладьке кровь никто не портит. Чего не скажешь об Андрее — его мать достаточно хорошо знают в школе, а если кто и не знает, то наслышан о ней от других, и тоже предостаточно.

Кира Викторовна открыла ключом кабинет директора и пропустила в кабинет Ладю.

— Я ухожу, — сказала она.

— Заприте меня, — попросил Ладя. — Так будет лучше.

Из-за дверей директорского кабинета зазвучала скрипка: Ладя начал упражнения. Кира Викторовна постояла, послушала. Скрипка звучала все мягче, все естественнее. Кира Викторовна представила себе, как Ладя уютно устроился на скрипке щекой и сам слушает, как звучит его скрипка. У Лади нет сурового ежедневного постоянства. Он специально создан для неорганизованности.

О чем Ладька сейчас думает? Только не о предстоящем концерте, и не потому, что он не хочет думать, а просто незачем, рано еще. Как говорит тетя Лиза, «еще не вечер».

Кира Викторовна вернулась в класс, оглядела ребят. Дед, как всегда, что-то объяснял «оловянным солдатикам», и они от восторга открыли рты. Ганка потирала правую руку. Маша учила Франсуазу русскому языку или наоборот — Франсуаза учила Машу французскому языку. Во всяком случае, обе они стояли и шевелили губами. Маша очень старается, она хочет сделать приятное Франсуазе. И потом, она мечтает, чтобы к ней относились как ко взрослой «оловянные солдатики». Она ревнует их к Павлику Тарееву, а французский язык должен ее возвысить над Павликом, хотя бы на какое-то время. Маша тоже хочет разбираться в жизни.

Франсуаза в русских словах выделяет последние буквы, произносит их очень твердо и раздельно: «мо-с-т», «гор-о-д», «музыка-н-т», «све-т», «зву-к». Маша пытается отучить ее от этой «французской» привычки.

Андрей отвернулся, глядел в окно. Пусть постоит, успокоится. Честолюбие ему пока что во вред, слишком оно не отпускает его от себя.

Кира Викторовна подошла к Ганке, взяла ее правую руку и начала массировать.

— Не больно?

— Нет.

— Завтра утром попросишь девочек в общежитии, чтобы сделали то же самое.

Кира Викторовна подошла к «солдатикам», показала — расправить плечи. Молодцы! Вполне самостоятельные люди. «Солдатики» с готовностью кивнули.

— Вырастешь, будешь выступать в длинном вечернем платье. — Это Кира Викторовна сказала Маше Воложинской.

Маша улыбнулась. Сквозь сильные стекла очков были видны ее глаза. Мир входил в них еще совсем детский. Маша радовалась ему тихо и незаметно.

Кира Викторовна повернулась к Франсуазе:

— Не бегай вечером, не вертись. Отдохни, потом за работу. Поиграй, позанимайся спокойно. Не чик-чирик.

Франсуаза засмеялась — «чик-чирик» понятно на любом языке.

— А что вечером в Большом театре? — неожиданно спросил Андрей.

Кира Викторовна даже не сразу поняла его вопрос.

— Премьера балета. А что?

— Так… Ничего.

— Андрюша, сегодня еще поработаешь. Пожалуйста, подумай над содержанием второй части.

— Я останусь упражняться здесь, — сказал Андрей.

Кира Викторовна подозрительно взглянула на него.

— У меня час свободного времени, — просто ответил Андрей.

— Конечно. Тогда останься.

— И у меня, — сказал Дед. — И я останусь.

— Ты позаботься о струне, мой милый. Сходи на склад.

Павлик развел руками: само собой разумеется, как же иначе. На склад он сходит обязательно и сменит струну.

Кира Викторовна пошла в учительскую. Кажется, все закончила: Ладя под замком, Андрей с Дедом репетируют, остальных отправила домой.

В коридоре встретила Олю Гончарову. Потрепала по голове. Чибис в ансамбле будет исполнять партию органа.

— Скажите, Андрей еще в школе? — спросила Чибис.

— Да. Он тебе нужен?

— Хотела с ним порепетировать. Алла Романовна согласилась помочь на регистрах.

— Где ты будешь?

— У Сим Симыча. Мне ведь надо… ауфтакт с Андреем, — опять сказала Чибис. Этот разговор ее смущал, она пыталась закончить его и никак не могла.

— Конечно. Пришлю его. Иди.

Чибис пошла вниз в полуподвал, в кабинет звукозаписи. Кира Викторовна вернулась в класс, подозвала Андрея:

— Тебя хочет видеть Оля, порепетировать. Пойди договорись — она у Сим Симыча.

— Опять зеркальце, — сказал Андрей. — Уже репетировали.

— Не нужно так с Олей. — Кира Викторовна тронула Андрея за рукав. — Я договорилась, что она будет аккомпанировать нашему ансамблю. Ты концертмейстер, с тобой ей надо работать специально. Она волнуется.

— Ладно. Можно посетить.

— Не очень подходящее слово. Ты не находишь?

— Извините.

— Хорошо. Но лучше так больше не говорить, чтобы не извиняться хотя бы передо мной. Если понял, пусть Дед пожмет тебе руку. Павлик! — Кира Викторовна подозвала Деда. — Пожми, пожалуйста, Андрею руку.

Павлик подошел. Ничего не понимает. Андрей усмехнулся, протянул ему руку.

— Все в порядке, Дед. Не волнуйся.

Кира Викторовна побежала в раздевалку. Она сегодня торопится: в Большом театре премьера, выступает ее муж Григорий Перестиани. Он солист балета. Надела шубу и снова побежала — теперь к выходу из школы. По пути положила на стол коменданту ключ от директорского кабинета.

— Выпустите Брагина, когда приедет Всеволод Николаевич.

— Под замком?.. — спросила комендант, не поднимая головы. Она еще что-то сказала, но Киры Викторовны уже не было в школе.

Татьяна Ивановна раскладывала пасьянс. На этот раз «могилу Наполеона». А этажом ниже, а именно в полуподвале, в нотной библиотеке, сидел ее друг Гусев и рассматривал сквозь увеличительное стекло фотокопию с тетради Бетховена, на которой было написано «Гейлигенштадт». Название города. В нем жил и работал Бетховен. Только сегодня днем Гусев появился в школе с этой фотокопией. Подлинник хранился в Москве. Тетрадь потом исчезла. Где была — неизвестно. Ее нашли в одном архиве после революции. Совершенно случайно. Гусев решил взяться за эту тетрадь: вдруг по ходу изучения что-нибудь выяснится интересное из ее прошлого, что-нибудь таинственное. Татьяне Ивановне он показывал следы воска от свечей и совершенно неразборчивые точки и черточки: они должны были обозначать ноты. Конечно, подумала Татьяна Ивановна, можно было бы забрать у Гусева увеличительное стекло и разбираться в своей «картинной галерее» и «могиле Наполеона», но Гусев занимается наукой, и его нельзя лишать технических средств. Он объяснил Татьяне Ивановне, что Бетховен стремился так же быстро записывать музыку, как она звучала у него в голове. Гусев прочитал об этом в одной книге. Он бетховенист и должен прочитать все о Бетховене. Не сразу, конечно, постепенно. В течение своей жизни. Гусева не надо держать под замком в кабинете директора, чтобы он работал. Гусев не такой человек. Он сам работает.

В студии звукозаписи, в комнате для прослушивания, сидела Чибис. Горела низкая рабочая лампа, но Чибис сидела в стороне, и свет лампы едва до нее дотягивался.

В аппаратной у Сим Симыча вращался большой студийный магнитофон. Тонкая магнитная лента медленно проходила через звукосниматель и наматывалась на пустой диск. На рабочем столе были разложены инструменты, баночки со специальным клеем, пустые коробки из-под пленки. Контрольный динамик был выключен. Сим Симыч запустил магнитофон, а сам, очевидно, ушел к Ипполиту Васильевичу. Он любит поговорить со стариком и попить с ним кофе. Кофе он заваривал сам. Для этого у него была медная кастрюлька, которую он называл «турочка». Сим Симыча часто видели в коридоре с этой кастрюлькой.

С Ипполитом Васильевичем они разговаривали о композиторах, о некоторых современных течениях в симфонической и камерной музыке. Допустим ли новый звуковой пейзаж, когда запускают на магнитофонах два ролика с одинаковой музыкой в прямом и обратном направлениях и получают особую магнитофонную полифонию или вводят в музыку различные посторонние шумы. Сим Симыч и старик Беленький сходились на том, что основным при любых условиях всегда остается «диалектика души», а не «диалектика звуковых сигнализаций».

Чибис сидела в студии. Она хотела так сидеть в темноте, чтобы свет рабочей лампы едва до нее дотягивался.

Андрей открыл звуконепроницаемую дверь, и навстречу ему рванулся орган на высоких чистых и прозрачных регистрах. Чибис сидела потерянная, несчастная. Руки сложила на коленях, голову опустила так низко, что подбородком касалась груди.

Андрей относился к Оле не то чтобы сдержанно, а скорее пренебрежительно, он не мог этого скрыть и не пытался, хотя и понимал, что несправедлив, что она беззащитна. Но ее беззащитность раздражала еще больше. Даже ее руки в варежках его раздражали. И этот орган, который она сейчас слушала, спрятавшись в темноту, не доверяя себе и своим силам. Так, во всяком случае, она действовала на Андрея теперь.

— Ты чего? — спросил Андрей.

Чибис смутилась. Она всегда смущалась, когда видела Андрея, когда ей надо было с ним заговорить.

— Чего ты хотела?

Орган переключился с высоких регистров на низкие, протяжные и медленно затих где-то на дне больших труб.

— Я никогда не буду так играть, — сказала Чибис. Слова эти она сказала помимо воли, не могла их удержать в себе.

— И это все? — Андрей постоял немного, потом повернулся и вышел из студии.

У Чибиса дрогнуло лицо, она начала тереть его варежками. Как ей хотелось быть сильнее обстоятельств, научиться этому! Ей было стыдно за себя и за свои слова. Вообще за все, что с ней происходит в присутствии Андрея. И с каждым днем это отчетливее, конечно, заметно. Ребята это видят, и все, все. И ей до слез, до отчаяния стыдно.

Андрей возвращался в класс и думал, к чему он сказал Оле: «И это все?» Опять был несправедлив к ней. Чибис не виновата в том, что с ней происходит, и она ему, по сути, никогда ни в чем не мешала, она только хотела присутствовать там, где был Андрей, и Андрей это понимал. Он ведь тоже хочет присутствовать там, где бывает совсем другая девочка. К музыке эта девочка не имеет никакого отношения, а вот Андрею она нужна, необходима. Когда он это почувствовал, его начала раздражать Оля, и с каждым днем все больше. Особенно ее беззащитность. Она обязана была защищаться, а она не только не защищалась, а покорно теряла остатки воли и этим как бы возлагала всю ответственность на Андрея.

Хватит об этом думать, надоело. Чего он должен как-то там заботиться о ней, когда он сам о себе толком не может позаботиться. Отстоять себя и в музыке и во всем остальном. Он сам в этом мире неустроен, сам боится — если быть совершенно откровенным — и хочет на кого-то понадеяться, сделать ответственным за себя. И не потому, что это удобно, а потому, что иначе не может. Но ведь он не показывает это ни перед кем. Так почему другие должны это показывать ему. Ну действительно!

Андрей разозлился, и теперь ему было легко оправдать любой свой поступок в отношении Чибиса, любые свои слова, сказанные ей. Входя в класс, он еще громко стукнул дверью. Павлик, который стоял посредине класса, взглянул на Андрея и ничего не сказал. Сатисфакция между Андреем и Ладей сегодня не произошла, и уже хорошо.

Андрей встал недалеко от Павлика. Вместе они повторят вторую часть концерта, над которой Андрей должен поразмыслить, о чем просила Кира Викторовна. Андрей никак не мог войти в нужное ему состояние, чтобы сосредоточиться на концерте. «А может, она сильная потому, что считает себя слабой?» — опять подумал он о Чибисе. Она заставляла его иногда думать о музыке так, как это было свойственно ей, хотя он и не признавался себе в этом.

…Ладя бодро прохаживался со скрипкой по кабинету директора и на ходу играл.

В кабинете стоял письменный стол, фортепьяно, диван, книжные шкафы. В шкафах, кроме книг, были грамоты, дипломы, сувениры, кубки за спортивные успехи школы, лежал гипсовый слепок руки знаменитого музыканта. Краем верхней крышки фортепьяно были зажаты ноты по отдельным листкам. Ладя приспособил. Он изредка подходил, смотрел в ноты. На пяти линейках записана музыка. Забавная все-таки штука. Можно записать все: облака, деревья, соловья, пчелу, боль, гнев, танец или как забивают гвоздь в стену. Или катят пустую бочку. Или еще теперь записывают явления физики: флуоресценцию, например. Один поляк записал. Пендерецкий.

Ладя дал слово — и он занимается. Но это не мешает ему улечься со скрипкой на диван, закинуть ногу на ногу и полежать так, поразмыслить над жизнью, над флуоресценцией. Или подойти к шкафу и начать разглядывать кубки и грамоты, или поиграть в футбол пустой соломенной корзиной для бумаг. Обязательно весной пораньше запишется в футбольную команду струнников. Не забыть бы только. В хоккейную забыл записаться пораньше и уже не попал, сказали — состав укомплектован. Приходится играть расческами на парте, вместо шайбы — копейка.

Ладя, не выпуская из рук скрипки, присел у запертой двери и начал заглядывать в замочную скважину: есть там кто-нибудь живой в коридоре? Смотреть в замочную скважину, держа в руках скрипку, затруднительно, но возможно, как выяснилось. Надо только не терять равновесия, балансировать.

Этого ничего, конечно, не могла видеть Кира Викторовна. За многие недели она впервые отдыхала, сидела в парикмахерской. Киру Викторовну причесывали.

Еще по-зимнему быстро стемнело. Она любила вечерний город: возникал новый деловой ритм. Она лучше всего себя чувствует все-таки в деловом ритме. И еще неизвестно, действительно ли ей приятно быть в парикмахерской. Кира Викторовна не терпит однообразия, успокоенности, тишины. Двигаться самой и приводить в движение все вокруг себя доставляет ей подлинную и большую радость. Жизнь ее не угнетает ни в каких своих проявлениях.

Кира Викторовна смотрит на себя в зеркало: задумчивый силуэт, мягкие линии, синяя продолговатость глаз — все это как-то не для нее. Она пыталась это себе привить, и не получилось. А надо бы. Нельзя пренебрегать модой. Мода тоже в чем-то новый ритм, в особенности для женщины. Кто-то из преподавателей в школе сказал, что стареть начинаешь в тот момент, когда тебя начинает удивлять, как одеваются молодые девушки и как они обходятся с косметикой.

После парикмахерской Кира Викторовна пришла домой.

Она с мужем жила в небольшой двухкомнатной квартире. Фотографии — Кира лет пятнадцати, где-то за городом, держит охапку листьев. А вот она совсем взрослая, в длинном платье, первое серьезное выступление. На фотографии надпись: «Музыка требует декламации». В те годы хотелось быть эффектной. Она самовольничала и никого не слушала. Она почувствовала вкус эстрады, первого успеха и решила, что он будет принадлежать ей всегда. Но она ошиблась. Музыка не требует декламации и ложных нагромождений. Ее нельзя наряжать. Она хотела и добилась успеха, но потом поняла, что усилия должны быть в работе с инструментом, но не в добывании успеха. Если ты не можешь до конца и по-настоящему победить инструмент (и знаешь об этом только ты один — «да» или «нет»), значит, и твой успех до конца не настоящий. В борьбе за него ты постепенно утратишь себя, свое достоинство, свое уважение к музыке. Кира Викторовна ушла с эстрады. Больно было? Да. Очень. Ревела, когда оставалась одна и можно было реветь. Обидели, разрешили уйти. Сначала было все так. Да и не только сначала — ревела она еще долго и потом. И сейчас может, но уже совсем по другой причине — теперь для нее самое главное ее ученики, ее ансамбль, за который она сражается в школе, и не только в школе, но и дома со своим мужем Григорием Перестиани. На стене висит и его фотография. Он в театральном костюме — танцовщик.

Как Кира Викторовна относится к Григорию? Хорошо, даже очень хорошо. Он терпелив, а это качество в людях надо ценить, тем более в собственном муже и тем более если ему досталась такая жена, каковой она является сама, со своими идеями. Прямо скажем — не сахар.

Кира Викторовна идет на кухню, ставит чайник. Открывает дверцу холодильника, разглядывает, что имеется на полках. Это легко сделать, потому что холодильник в основном пустой и, как говорит Перестиани, часто рычит от голода. Кира Викторовна не Алла Романовна, она не забывает продукты в школе, она вообще забывает их покупать. Григорий даже вывесил однажды лозунг: «Мойте руки вместо еды». Кира Викторовна вытаскивает плавленый сыр и что-то еще. Потом отыскивает остатки хлеба.

С бутербродом идет в спальню, открывает шкаф. Ест и разглядывает платья. Решает, какое надеть сегодня в театр. Потом бежит на кухню — закипел чайник. Сыплет в чашку растворимый кофе, наливает кипяток. Она не Сим Симыч с его «турочкой».

Не присаживаясь, пьет кофе и доедает бутерброд. С чашкой идет в спальню к платьям — надо все-таки выбрать, какое надеть. Но неожиданно берет с тумбочки детектив. Кира Викторовна присаживается на кровать, раскрывает книжку. Сейчас Кира Викторовна очень похожа на Ладьку.

«— Можете ли вы зарегистрировать эти два чемодана?

— Изволите, вот ваша квитанция».

Кира Викторовна торопливо переворачивает страницу: детектив — ее тайная страсть.

«— Поезд будет на вокзале через десять минут».

Кира Викторовна вскочила с кровати. В конце концов, какое надеть платье? Уже пора бежать в театр.

И так вот всегда — вскакиваешь и бежишь, и бежишь. Везде ты нужна, а если не нужна, то тебе что-то нужно или кто-то нужен. И все обязательно срочно. Неужели люди когда-то приходили домой, садились и пили чай из самоваров? А если куда-то спешили, то только на извозчиках? Удобная, счастливая жизнь. Нет, не для Киры Викторовны. Она бы была несчастной от такой жизни. Определенно.

Как там себя чувствует Ладя в директорском кабинете? Вот уж за кого не надо волноваться — кабинет директора для него все равно что собственная классная комната, только более приспособленная для индивидуальных занятий: можно добровольно находиться под замком и не волновать ее, Киру Викторовну, хотя бы в канун такого дня.

Именно все так и было. Волновать Киру Викторовну Ладя не хотел, поэтому действовал дальше самостоятельно и сугубо конфиденциально: снял телефонную трубку и начал медленно набирать на диске номер. Ладя дал слово, но Ладя может его и взять. Полная самостоятельность. Упражнение — вещь полезная, но Ладе необходима связь с внешним миром.

Диск отсчитал последнюю цифру и остановился.

— Большой театр? — сказал Ладя. — Это Брагин… из мимического. Я немного задерживаюсь. Передайте Олегу Антоновичу… — Ладя положил трубку. Потом подошел к фортепьяно и начал собирать белые флаги.

В Большом театре мало что поняли из Ладиных слов. Брагин… Кто такой Брагин?

Но Ладька удовлетворен первым успехом: связь с внешним миром установлена. Надо попытаться установить непосредственный контакт с живым человеком. Остается замочная скважина. Ладя опять присел на корточки, только уже без скрипки. Так удерживать равновесие значительно легче.

Ладя смотрит в скважину. Пусто. Никого. Вдруг показалась тетрадь с музыкальным сочинением. Кто-то ее держал в руках и разглядывал отметку. Лохматая голова, клетчатая рубашка. Композитор. Юрка Ветлугин. Друг Гусева. Прекрасно.

— Полифония!.. Иди сюда, — зашептал Ладя.

— Чего тебе? — У композитора был точный слух, и поэтому композитор сразу понял, что с ним разговаривают через замочную скважину.

— Слушай…

Связь была установлена и с живым человеком. Теперь двое разговаривали через замочную скважину — разрабатывали план побега. Разрабатывал, собственно, Ладька, а композитор больше кивал своим худым длинным носом.

Ладька взобрался на спинку дивана, дотянулся до полукруглой фрамуги, которая сверху украшала дверь кабинета, нажал на фрамугу, и она открылась.

Композитор сбегал и принес лестницу часовщика.

Ладька пролез через фрамугу. Композитор приставил к дверям лестницу, держал ее. Ладька захлопнул фрамугу, быстро спустился по лесенке в коридор. У него не было двух чемоданов, но вскоре мимо Татьяны Ивановны прошел человек и пронес электрические часы и лестницу. Направился в полуподвал, в раздевалку.

Татьяна Ивановна была занята пасьянсом. «Могилу Наполеона» можно раскладывать сутки напролет, чтобы добиться такого положения, когда карты из двух колод окажутся сложенными только в восемь кучек и все кучки будут прикрыты только тузами и королями. Татьяна Ивановна вскинула глаза и, не сомневаясь, что это часовщик, продолжала хоронить Наполеона.

В раздевалке Ладя быстро натянул свою куртку, нахлобучил шапку и, как происходит в детективных романах, пулей выскочил наружу.

Обычно Ладька в шапке, как в ведре, носит все свои школьные принадлежности, даже учебники иногда. Как он это делает? Связывает тесемки, получается ручка — и ведро готово. Нагружайте его. А если ничего больше нести не надо, шапку, соответственно, надеваете на голову, и она, соответственно, перестает быть ведром. Сейчас ему ничего нести не надо было, и поэтому шапка была просто шапкой.

В городе ярко горели вечерние огни. На улицах было людно: кончился рабочий день и стояли очереди на троллейбусы, на автобусы.

Ладька пытался втиснуться без очереди в троллейбус, в автобус. Не получилось. Отовсюду вытаскивали, стыдили. Тогда Ладька, взъерошенный, растерзанный, возмущенно закричал:

— Где же меценаты?! — и все-таки влез без очереди в автобус. Только бы успеть, только бы автобус не очень долго «шлюзовался» на перекрестках.

 

Глава третья

Это была просторная комната, в которой собирались ребята обычной, не музыкальной школы. Они собрались у Риты Плетневой, своей одноклассницы. Потанцевать, повеселиться, передохнуть от занятий, которые к весне делаются все более серьезными и ответственными. Об этом говорят учителя, и все ребята знают, что это правда, но легче от этого не становится. Двадцатый век — это век больших скоростей, компьютеров и алгоритмов; нейтрино и генетических моделей; футурологии и наследственных свойств.

А школьные вечеринки остаются такими, какими они были, может быть, со времен ледникового периода и первых наскальных рисунков.

Гремела радиола, гремели голоса, которые ни в чем не уступали радиоле. Мебель в комнате жила своей самой активной жизнью. Двое играли в шахматы, Иванчик и Сережа. Шахматную доску держали в руках, потому что играли стоя. Вокруг них танцевали. Иванчик и Сережа иногда поднимали шахматную доску высоко над головой, чтобы танцующие случайно не смахнули фигуры. Иванчику и Сереже кричали:

— Фракционеры! Изоляционисты!

Еще их называли «гроссами» — это значило «гроссмейстеры». Это была их настоящая кличка, уважительная.

Кто-то в коридоре зацепил головой висячую лампу, кто-то показывал на своем пальто вешалку, которую он сделал из толстой цепочки, у кого-то ботинки следили, как грузовик, и его не впускали в комнату, и он стоял, подсыхал.

Пришел Андрей Косарев.

— Привет, — сказала ему Рита весело.

— У тебя гости? — спросил Андрей и нахмурился.

В квартире становилось все шумнее, все громче звучала радиола. В танце выделялся высокий паренек — круглое широкое лицо и забавный курносый нос, слишком маленький для такого лица. Витя Овчинников. Танцевал с девочкой, на которой были эластичные брючки и такой же свитерок с круглым воротником до самого подбородка, «битловочка».

— Витя, кочегарь! — кричали ребята. — Включай ускоритель!

— Наташа, не уступай! — кричали девочки и сами приседали и в такт прихлопывали.

Витя Овчинников ловко в танце проскользнул под шахматной доской.

— Двойной сальхов!

Тогда и Наташа вслед за Витей проскользнула под доской и еще сумела дополнительно крутнуться на месте.

— Двойной тулуп! Прессинг по всему полю!

— Витя, прибавь в коленях.

— Зачем? Бей интеллектом!

«Гроссы» невозмутимо продолжали играть. Андреи стоял в стороне. Он Ритин друг. Знаком и с Ритиными одноклассниками, но все-таки он здесь чужой. Андрей начал жалеть, что пришел, и поэтому злился. Он хотел повидаться только с Ритой. Но ему совершенно не хотелось сейчас быть в гуще этого веселья — не то время, не то настроение. Вообще он никогда не стремился посещать такие вечера.

— О великом думаешь? — спросила Рита. — А мы просто танцуем.

— Ну и что? — небрежно сказал Андрей.

— Ничего, — спокойно сказала Рита. — Танцевать будешь?

— Не буду. Страусиный оптимизм.

— Соизволишь кофе выпить?

— Нет.

— Сладкий пирог? Приобретен в кулинарии «Будапешт».

— Нет. — Андрея злило, что Рита не одна, а он хотел застать ее одну.

— Тогда в шахматы. Сережа! Иванчик! Хочу с ним сыграть. — И Рита показала на Андрея.

— Не люблю такое, — сухо сказал он и отвернулся.

— А мы обычные смертные! — Рита тоже рассердилась. — Мы не таланты!.. — Риту всегда раздражало в Андрее нежелание скрывать свое настроение и даже свою какую-то надменность — не в отношении ее, а вообще как свойство его характера.

— Успокойся, — сказал Иванчик Рите. — Нехорошо.

— Не успокоюсь!

— Андрей, не обращай внимания.

Андрей вежливо улыбнулся. Из всей Ритиной компании ему нравились Иванчик и Сережа. Они были ему понятны.

— Я думал, у тебя никого нет, — сказал Андрей примиряюще. — Пригласить хотел.

— Куда?

— Тут… на завтра. — Андрей замолчал. — Концерт. Я буду выступать.

— Ребята, меня приглашают на концерт. Вот он! — Рита показала на Андрея. Потом повернулась к нему: — А я приглашаю тебя сыграть со мной в шахматы. И сегодня! — Рита уже не хотела ничего прощать Андрею. — Длинный, вон танцует… — Она кивнула на Витю. — Влюблен в меня с третьего класса. Все сделает, что потребую.

— А ты?

Рита откинула голову и посмотрела на Андрея.

— А ты? — повторил он.

— Играй на скрипке, если не хочешь в шахматы. Сейчас играй! Для всех. Ты ведь их не приглашаешь! — И Рита показала на ребят. — Они тебе не нужны…

Ребята понимали, что Рита, может быть, и не права, но Андрей для них был все-таки «человек не из нашей школы».

— Заказываю твист! — крикнула Рита.

Тот, у кого следили ботинки, незаметно вошел в комнату, негромко спросил:

— Музыкально-литературный утренник, а?

Иванчик опять сказал:

— Не надо, Рита.

— Надо, — упрямо ответила Рита. — Я такой парень.

Выключили радиолу, и в комнате образовалась тишина, та самая, при которой не знаешь, куда девать руки или куда деться вообще самому. Подобная тишина возникает в жизни непредвиденно и быстро делается безвыходной для того, по чьему поводу она возникла.

Рита стояла перед Андреем, заглядывала ему в глаза. Дерзкая, насмешливая, постукивала ногой. Андрей побледнел, губы его превратились в узкую полоску. Грудь его была неподвижной, и казалось, Андрей не дышит совсем.

— Витя, дай скрипку, — сказала Рита.

Витя принес из коридора скрипку и смычок. Рита взяла и держала теперь сама скрипку и смычок.

— Ладушки, ладушки… Где были — у бабушки… — Витя начал прихлопывать в ладоши и пошел по кругу.

Андрей побледнел еще больше. На лице только слегка подрагивали ноздри. Руки были опущены, застыли, и только слегка тоже подрагивали кончики пальцев. Он должен был принять какое-то решение. Немедленно! Это все понимали, и прежде всего сам Андрей.

Рита по-прежнему стояла, постукивала ногой. Едва-едва. Смотрела на Андрея. Держала скрипку и, совсем как Ладька, покачивала на пальце смычок. Так. Небрежно. Коричневый прутик.

Андрей выхватил у нее скрипку и начал отпускать на колках струны. Потом вдруг сорвал одну струну, и она повисла, как простая проволока… Потом — вторую, и она тоже повисла, как простая проволока…

— Зачем ты это? — попытался вмешаться Иванчик. — Что ты делаешь!

Андрей не обратил на Иванчика никакого внимания. Еще рывок — и оборвана третья струна. Потом он выхватил у молчавшей Риты смычок, поднял скрипку и провел смычком по единственной оставшейся струне. Он будто швырнул звук к ногам Риты. Андрей вначале не думал срывать струны, а хотел их только спустить с колков, кроме одной. Но так получилось… Он не владел уже собой…

— Танец на одной струне, — объявил Витя.

Андрей полным смычком и на полную силу начал играть ритмичный танец. Он посчитается за все, что с ним произошло в школе, потом здесь, в гостях у Риты! Чтобы Рита почувствовала наконец, как она поступает с ним!

Смычок прыгал, кувыркался. Андрей перебрасывал его за подставку и обратно, опять за подставку и опять обратно. А потом пальцами по корпусу скрипки, как по барабану, а потом опять смычком — и-а-а!.. И опять пальцами… Андрей оскорблял скрипку и себя. И пусть… II пусть… Вундергайгер! Ослиный мост!.. Но так он сейчас защищался и ничего другого придумать не мог. Он никогда ничего не мог придумать.

Ребята молчали. Только Витя Овчинников крикнул:

— Андрюшка, гений!

Рита смотрела на Андрея. Она чувствовала себя виноватой во всем, что случилось теперь вот со скрипкой, с Андреем. Она знала, что умеет быть виноватой, но тоже ничего не могла с собой поделать. Никогда вовремя. И в особенности в ее отношениях с Андреем. Она их еще сама не понимала и как-то не хотела понимать, заставить себя это сделать. Почему-то для этого требовались усилия, и это ее смущало.

 

Глава четвертая

По коридору шел Всеволод Николаевич, директор. Он только что вернулся из Консерватории, где обо всем окончательно договорился — помещение для распевки хора, орган, рояли, артистическая комната, раздевалки, буфет. Надо предусмотреть и проверить все до мелочей. Лучше всего попытаться это сделать самому, так спокойнее. Хотя бы в той степени, в которой вообще может быть спокойным директор школы.

Всеволод Николаевич подошел к двери собственного кабинета, толкнул дверь — заперто. Пожал плечами и отправился дальше.

Директор заглядывал в классы, показывал руками — не отвлекайтесь, репетируйте. Сейчас нет чинов и званий, все равны в своей ответственности перед завтрашним днем. В одном классе — фортепьянный ансамбль. В другом — арфы. Бежали под пальцами струны, будто мелкие волны на ветру. В репетиционном зале собрался школьный хор. Тоже все были очень серьезными. Горел свет в нотной библиотеке. Там, известное дело, сидел Гусев. Директор решил в библиотеку не заглядывать — Гусева ему и без того хватает, — и он направился в учительскую. Только открыл дверь, как к нему подскочила диспетчер Верочка и начала обеспокоенно говорить:

— Звонил Савин-Ругоев. Приедет на концерт. Страшно-то как!

— Вы перепутали, Верочка. Савин-Ругоев, очевидно, просто приедет в Консерваторию по своим делам.

— Он спрашивал, когда начало концерта.

Из другого конца учительской прозвучал голос Ипполита Васильевича:

— Это я его позвал.

Старейший педагог школы сидел в своей среднего размера карете, и было непонятно, дремал он или о чем-то думал.

— Ипполит Васильевич, как вы могли… — опять обеспокоенно заговорила Верочка. — Пригласить знаменитого композитора так вот… К нам. — Верочка при этом взглянула на директора, ожидая поддержки, но директор молчал.

Ипполит Васильевич выглянул из кареты и качнул головой:

— Пускай послушает злодеев.

Голос у него был насмешливым. Насмешливыми были и его глаза под седыми низкими бровями. Брови были похожи на козырьки, опущенные в солнечный день над витринами.

— Юный господинчик показал мне свое сочинение. Полифонией увлекается. Имеет собственные мысли о Бэле Бартоке.

В учительскую заглянула комендант Татьяна Ивановна:

— Всеволод Николаевич, я вас повсюду ищу. Ключ от кабинета у меня. Там сидит Ладя Брагин. Занимается.

— Где Кира Викторовна?

— Премьера у ее мужа.

— Ах да… Я забыл.

— Всеволод Николаевич, так его можно отпирать?

— Кого?

— Брагина.

— Еще один злодей, — сказал Ипполит Васильевич.

— Идемте. — И директор поспешил выйти из учительской.

По коридору директор шел быстро, но Татьяна Ивановна все же сумела его обогнать и первой оказалась перед дверью кабинета. Поворачивается ключ в замочной скважине. Татьяна Ивановна и директор входят в кабинет. В кабинете никого.

— Куда ж он подевался? — Татьяна Ивановна растерянно смотрит по сторонам, а затем почему-то на потолок.

Директор тоже удивлен. Ладонью потер подбородок, сказал:

— «Картинная галерея» сошлась, надеюсь, Татьяна Ивановна?

— «Могилу Наполеона» я раскладывала.

— «Могила» — самый сейчас подходящий пасьянс.

В полуподвале, как раз под кабинетом директора, располагается склад музыкальных инструментов. Окна узкие, темноватые, почти у потолка. Сквозь все помещение тянутся длинные деревянные полки, на которых громоздятся ящики, коробки, футляры от инструментов. Два огнетушителя украшают собой толстый опорный столб, покрашенный, как и весь полуподвал, неопределенной серой краской.

В углу склада, будто египетская пирамида, возвышалась гора скрипок. Среди скрипок лежало много маленьких, которые не больше школьного пенала. На скрипках мелом было начерчено «списать» и поставлены номера. Подобная надпись и номер были на рояле, который стоял без крышки, без клавишей, струны завязаны в пучок. Вдоль стен выстроились большие медные трубы, которые надевают через плечо и которые способны заглушить оркестр, черные кларнеты, красные фаготы. Присел в углу контрабас: он сегодня много потрудился. Его даже пытались возить на стульях вместе с партитурами симфоний и клавирами.

Павлик Тареев смотрел на старые, покрытые пылью скрипки, и в глазах его были растерянность и недоумение.

— Их выбросили? — спросил Павлик у кладовщика.

Кладовщик с худым обиженным лицом на длинной шее, плоскогрудый, невзрачного вида человек, разбирал скрипки.

— Больше не нужны.

— А как про это узнали, что больше не нужны?

— Утиль.

Кладовщик взял скрипку, повертел, а потом разломил надвое, как сгнившее яблоко, и швырнул обратно. Взметнулась пыль над пирамидой. Стук эхом отозвался в больших медных трубах. Покачнулись и снова застыли черные задумчивые кларнеты, сверху донизу застегнутые на металлические пуговицы-клапаны.

— Перепилили. Такие вы тут артисты.

Кладовщик взял ручку с обыкновенным пером, макнул в чернильницу и, склонившись над ведомостью, вычеркнул из нее номер уничтоженной скрипки.

— А тебе, собственно, что?

Павлик молчал, потрясенный.

— Зачем пришел? — Кладовщик приставил палец к веку правого глаза и подтянул глаз, чтобы лучше видеть Павлика: кладовщик был близоруким.

— Струну получить.

— Можно. Пойдем. Струны в шкафу в коридоре.

Но Павлик не двинулся с места. Он все еще не отрывал взгляда от скрипок.

Кладовщик вышел в коридор, отпер шкаф, достал пакет со струнами, но Павлика в коридоре не было. Кладовщик вернулся к дверям склада, толкнул дверь — не поддается. Удивленно посмотрел и подналег плечом. Ни с места. Тогда начал стучать кулаками.

— Открой! Эй!

— Не открою, — сказал Дед.

— Это как же понимать? — растерялся кладовщик.

— Не открою, и все.

Из-за дверей послышался резкий скрип: Павлик сдвинул с места рояль, он хотел забаррикадировать дверь. В решительную минуту он решительный человек. Личность. Павлик вспотел, словно опять был на уроке. Он изо всех сил упирался ногами в пол и медленно двигал рояль по направлению к двери.

Кладовщик грозился, просил, убеждал, но Павлик был неумолим и делал свое дело. Он не допустит, не позволит, чтобы на его глазах ломали скрипки.

Павлик вел сражение с кладовщиком, а у Франсуазы были свои заботы: она пыталась научиться кататься на коньках, хотя бы стоять. Для чего это надо было, она не знала, но очень хотелось этого. Неужели такая неспособная, что ничего не получается? Это сердило и огорчало. В школе в Париже она играла в ручной мяч, в стрелы «дартс», и потом, у нее лучше всех трещали шары на веревочке «бульданги». Встряхиваешь шары, и они друг о друга стукаются, у кого дольше. Все ребята в Париже увлекаются «бульдангами». И в конце концов, ее отец гардиян, и он научил ее скакать на лошади. В Париж отец никогда не приезжает. В Париже Франсуаза живет только с мамой. Почему это так? Ей неизвестно.

На спортивной площадке во дворе музыкальной школы горели огни. Летом на площадке играют в баскетбол, зимой залит каток. Несмотря на приближение весны, к вечеру подмораживало, и еще можно было пользоваться катком.

Ребята гоняли шайбу в одни ворота, тренировались. Воротами служил ящик из-под апельсинов. На другом ящике сидела Франсуаза. Она долго надевала коньки, примерялась, встала на лед и сделала несколько шагов. Но опять ничего не получилось — Франсуаза упала. Подъехал один из мальчиков, протянул клюшку:

— Держись.

— Merci bien! Спасибо!

Франсуаза ухватилась за клюшку. Мальчик показал — смелее, вперед!

Франсуаза отпустила клюшку.

А минут через десять в школе, чуть ли не из самого подвала, раздались протяжные рыдания. Всеволод Николаевич замер. На лице его был испуг.

— Уби-ился наш французс!..

Теперь директор узнал еще и голос коменданта Татьяны Ивановны.

Первой в кабинет директора вбежала Франсуаза. За ней Татьяна Ивановна. У Франсуазы было оцарапано лицо, вспухла на лбу шишка, по щекам бежали слезы, перемешанные с талым снегом. Волосы рассыпались по плечам, и в них тоже был талый снег.

— Я учился коньки…

— Тебе больно?

— Выступать… Non! Non! — закричала Франсуаза и показала на свое лицо.

— Тебе больно?

— Non, — упрямо сказала Франсуаза. — Выступа-ть… Oh, non!

Директор понял — перед ним была настоящая француженка, которая прежде всего была потрясена испорченным лицом. Об отважных пастухах-гардиянах директор кое-что слышал, и об арлезианках из города Арля, тоже из Прованса, тоже слышал.

Всеволод Николаевич растерянно смотрел на Франсуазу.

— Где же Кира Викторовна? — задал себе вопрос директор и сам ответил: — Ее не будет. Non.

Директору бы сейчас походить из угла в угол кабинета широким шагом, постучать каблуками, но он этого не умеет. Он ничего такого не умеет, хотя он и директор.

Появилась Верочка.

— Я вызвала, — бодро сказала она. — Не волнуйтесь, Всеволод Николаевич.

По вечернему городу промчалась «скорая помощь» с крестом и мигалкой. Влетела в переулок и остановилась около здания музыкальной школы. Через несколько минут в «скорой помощи» оказалась Франсуаза. Мелькали за окнами машины, светофоры. Куда ее везут? — думала Франсуаза. Что с ней будут делать?

Машина «скорой помощи» резко остановилась. Франсуаза увидела большое здание, узнала проспект Калинина. Так она совсем рядом со школой! Они с Машей ходят сюда в магазины за красивыми открытками и еще когда покупают диски — грампластинки.

До половины окна здания были задрапированы белым. Пусть только попробуют положить ее в больницу, она такой крик устроит, погромче еще, чем в школе кричала! Она пожалуется правительству! Она не хуже Деда разбирается в жизни, будьте спокойны! Завтра концерт, вот что ужасно. Кто ее теперь успокоит? Одна здесь, в «скорой помощи». Мама далеко, а то бы она сказала: «Bonne nuit. Dors bien. Je te raconterai le contenu du film». Мама популярный комментатор парижского телевидения. А если бы мамы не было дома, Франсуаза включила бы телевизор, и тогда мама, возможно, появилась бы на экране.

Год назад мама провожала Франсуазу в аэропорту Орли, когда отправляла ее сюда, в Россию. Уже подкатил к дверям самолета выдвижной коридор, по которому прямо из вестибюля Орли входишь в самолет, а мама все не отпускала Франсуазу, крепко прижимала ее к себе…

В приемной Института красоты стоял аквариум с золотыми рыбками, росли финиковые пальмы в кадушках, в большой клетке бегала, скакала белка. Несколько женщин негромко разговаривали, обсуждали рецепт диеты на очки: булочка — двадцать пять очков, кусок сыра — пол-очка, макароны — тридцать семь очков, а гусь почему-то ноль очков.

Освещенная большой лампой, Франсуаза сидела в кабинете врача. На высокой табуретке перед ней — врач-косметолог. Тампонами, щеточками, кисточками обрабатывала лицо Франсуазы, гладила маленьким утюгом, но только утюг был не горячим, а, наоборот, совершенно холодным. Франсуаза понимала, что она в Институте красоты. Ей здесь очень нравилось, и она успокоилась. Морщила нос. А как же: пусть врач обратит внимание на морщинки, лишних нет? Не завелись еще? Стареть совсем не хотелось, а хотелось научиться кататься на коньках.

Пока Франсуаза сидела в кресле в институте, в школе, в полуподвале, разгорался скандал: кладовщик стучал в дверь склада все громче:

— Открой!

— Не открою.

— Что случилось? Я струну тебе подобрал.

— Ничего мне от вас не надо, — угрюмо отвечал Павлик.

На шум прибежал директор.

— Вот! — И кладовщик показал директору на закрытую дверь.

— Почему вы, Тареев, так странно себя ведете? — сказал директор скорее не Павлику, а закрытой двери.

— Никому не открою, — категорически заявил Павлик.

— Но мы не понимаем, что произошло! Разумные люди должны разумно объясниться. Вам не кажется? — Всеволод Николаевич с надеждой посмотрел на дверь.

Но дверь голосом Деда закричала:

— Скрипки ломают! Говорят, пилите, пилите… Не хочу пилить!.. Мы скрипачи. Музыканты!

Директор беспомощно стоял у двери. Надо было что-то предпринимать, а что? Сказать Павлику воспитательную речь или стучать в дверь кулаком?

Прибежала Верочка.

— Француженку отправила, — сказала Верочка.

Но директор показал ей на запертую дверь:

— Вот!

— Что? — не поняла Верочка.

— Не «что», а «кто», — сказал директор.

Верочка, как всегда, была на высоте: постучала в дверь одним пальцем и без всяких меморандумов сказала:

— Вызову пожарных.

Павлик помолчал, подумал, и вскоре послышалась возня и дверь открылась. На пороге появился Павлик: пожарных он уважает, как любой гражданин. Они могут научить жить и сделают это без сладких речей. Но Павлик поглядел на кладовщика и сказал:

— В суд подам. Товарищеский.

Кладовщик в удивлении открыл рот, потом закрыл: никаких ответных слов у него не нашлось. Приставил палец к веку правого глаза и подтянул глаз, чтобы хоть разглядеть Павлика. А Павлик, гордый, удалился.

В кабинете директор взглянул на гипсовый слепок руки знаменитого музыканта и, может быть, вспомнил, что и он был знаменитым музыкантом. До того памятного дня, когда его пригласили в Мосгороно и предложили быть директором. «А музыка?» — спросил Всеволод Николаевич. «Можно быть музыкантом и директором», — сказали в Мосгороно.

 

Глава пятая

В Большом театре шел балет, красочная премьера — принцы, принцессы, пажи, заколдованные звери.

Это если смотреть из зала на сцену, на премьеру. Кира Викторовна смотрела так вот, из зала. А если смотреть на премьеру сквозь узкую щель, которая бывает в рыцарских шлемах, то видно все совсем иначе, по частям. Рыцарь перевел взгляд со сцены в оркестр. Оркестр огромный и разнообразный по составу. Рыцарь внимательно следил за дирижером. Ему это не надо было по ходу спектакля — он весь спектакль всего-навсего героически стоял на месте. Просто когда через щель смотришь вдаль, то видно разного очень много.

Закончился первый акт балета. Медленно и торжественно опустился занавес. Занавес — это действующее лицо в театре, персонаж. За кулисами возникла суета: началась подготовка декораций ко второму акту.

Кира Викторовна идет за кулисы. С ней здороваются, поздравляют с премьерой мужа. Настроение у нее хорошее, и прическа хорошая, и все хорошо.

Кира Викторовна вошла в служебный буфет. За столиками расположились феи. Сидела лягушка, курила сигарету и беседовала со стрекозой. Большой серый филин вязал на спицах. Заколдованное дерево вслух читало еженедельник «За рубежом» своему соседу — заколдованному пню.

Вдруг Кира Викторовна, как ей показалось, увидела знакомую физиономию. Но позвольте! Кулисы Большого театра и… Не может быть. Обозналась. Померещилось… Лягушки, филины, стрекозы, черти — и теперь… Вздор, конечно. Кира Викторовна в задумчивости наскочила на курящую лягушку.

— Простите.

Лягушка что-то квакнула и выпустила струйку дыма.

А в буфете был Ладя Брагин. Он быстро захлопнул на шлеме забрало. Ладя не сомневался, что увидел Киру Викторовну. Теперь была надежда только на рыцарские доспехи. Ладя затих внутри брони.

Буфетчица протянула Ладе стакан лимонада, а Ладя стоял перед буфетчицей в доспехах с опущенным забралом, не двигаясь, молчал. Как и полагалось ему по ходу спектакля. Буфетчица откинула забрало, и в ту же секунду Кира Викторовна перестала сомневаться.

— Брагин! — И еще раз громко окликнула на весь служебный буфет: — Ладя!

Ладя, гремя доспехами, кинулся прочь из буфета. Кира Викторовна, потеряв Ладю из виду, отправилась в гримерную собственного мужа, куда она шла с самого начала: ей нужен был муж и пусть он теперь перед ней предстанет.

Григорий Перестиани спокойно сидел перед зеркалом, поправил грим, потом закрыл глаза, чтобы не выходить из образа, но в этот момент к нему вошла Кира Викторовна.

— Представляешь, иду и вижу Брагина!

— Какого Брагина?

— Моего Ладю Брагина. Здесь!

— Поменьше надо читать детективов. — Перестиани все еще надеялся не выйти из образа.

— Он был в буфете, — сказала Кира Викторовна. — И у него была секира.

— У кого?

— У Брагина. Удрал из-под замка.

— Послушай, Кира, имей совесть. Дома только и слышу о скрипачах. Теперь в театре. На моей премьере! — Из образа пришлось не то что выйти, а просто выпасть.

— Зачем в рыцари их берете? Отвечай! — Кира Викторовна начала ходить по гримерной, как по учительской. — Чего молчишь? Я тебя спрашиваю.

— Вот где твои Паганини! — Григорий показал ребром ладони на собственное горло. У него дрогнул и начал плавиться на лице грим. — Вот, понимаешь! — закричал он. — Сам хочу куда-нибудь под ключ! Добровольно!..

По радио объявили, что до начала второго акта пять минут.

— Достань мне Брагина. — Кира Викторовна остановилась перед своим знаменитым мужем, строго на него посмотрела. — Истерик. Между прочим, Паганини играл еще и на гитаре.

Прибежал помощник режиссера.

— Ты готов? — спросил он Григория.

Кира Викторовна не сошла с места. Повторила:

— Достань, и все. Слышишь, Гриша?

— Он достанет, — сказал помощник режиссера и попытался вежливо направить Киру Викторовну из гримерной. — Все достанет после спектакля.

В кулисах толпились рыцари — мимический ансамбль.

Спешил и Григорий. Сзади едва поспевал помощник режиссера. Григорий на ходу сказал помощнику:

— Одного из рыцарей зовут Брагиным. Его нужно выдать моей жене. Он ее собственность.

— Надеюсь, после спектакля?

— Не знаю. Когда сумеем поймать.

Кира Викторовна заняла свое место в зрительном зале. Включили свет рампы. Медленно поднялся занавес. Начинался второй акт балета. В глубине сцены стоял рыцарь. Он боялся Перестиани, который танцевал совсем близко от него. И рыцарь с секирой, вместо того чтобы героически стоять на месте, как ему и следовало, медленно, шаг за шагом, двинулся среди заколдованных пней и деревьев по направлению к оркестру. Потом увидел, что так просто в оркестр не спустишься, надо с какой-то другой стороны. Рыцарь остановился в задумчивости.

Перестиани с принцессой закончили дуэт. Раздались аплодисменты. И пока принцесса низко и красиво кланялась, Григорий быстро подошел к рыцарю с секирой и незаметно схватил его за шиворот. Со стороны получилось — рыцарь тоже кланяется.

Но тут снова заиграла музыка. Публика просила повторить дуэт. Григорий отпустил рыцаря. Вынужден был это сделать. Рыцарь двинулся в противоположный конец сцены, опять к оркестру. В оркестре его спасение, это точно. И зачем он поступил в мимический ансамбль? Лучше бы занимался тетрадями Бетховена. Сидел бы сейчас тихонько в библиотеке. Кстати, надо будет спросить у Гусева в отношении Бетховена — неужели Бетховен был учеником Сальери? Какая несправедливость. Хотя чего удивляться — на глазах у всех человека на сцене травят. Это справедливо? И позвать на помощь нельзя — наверняка не убежишь, а наоборот, тебя поймают. Парадокс? Конечно. Как Бетховен и Сальери. А Моцарт в четырнадцать лет был избран «кавалером филармонии», и папа римский с ним встречался. Тоже парадокс? Конечно. Потому что Ладьке тоже сейчас четырнадцать, а где сейчас Ладька?

Балет в Большом театре закончился. Сцена очистилась от декораций и опустела, как площадь в ночном городе. Занавес был закрыт. На сегодня он тоже отыграл свое, перестал размахивать тяжелыми кистями.

Внутри оркестровой ямы, между пультами, пробирался на четвереньках Ладька. Он все еще был в костюме рыцаря, только шлем снял и расстался с бумажной секирой. Из оркестра уходили последние музыканты. Пристегнутые ремешками за грифы контрабасы выстроились вдоль стены. «Как верблюды», — подумал Ладька.

Он добрался до пульта первой скрипки. Сел. Примерился. Мимо прошел один из оркестрантов. Он торопился. Не разобравшись, кто сидит за пультом, сказал:

— Мое почтение.

Ладя сполз со стула и на четвереньках двинулся дальше. Не очень кавалерская поза, но ничего, можно притерпеться, потому что тебя преследуют, ловят. Так сказать, сила обстоятельств.

Вдруг Ладька увидел колокола. Настоящие! Не бумажные! Они таинственно мерцали в полумраке. Древний и незнакомый инструмент.

— Мое почтение! — сказал Ладька и теперь решительно и во весь рост двинулся вперед. Померкли все страхи, все обстоятельства. Снова пробудилась в человеке личность, жажда познания. Риск и независимость.

И вскоре мощный гул древнего и незнакомого инструмента раскатился по затихшему на ночь Большому театру. Так звонили на Руси, когда видели полчища татар, или в Новгороде, когда вольнолюбивый город собирал свое вече.

Охрана театра онемела, приросла к месту. Потом очередной всплеск колокольного звона, будто вихрем, подхватил охрану, и она, стуча сапогами, понеслась по коридорам и лестницам, спотыкаясь в темноте и врезаясь головой в бархатные портьеры. Свистки, крик, шум. Замигали индикаторные сигналы, как в музеях, когда кто-нибудь вздумает похитить ценную картину.

В раздевалке заметались перепуганные зрители, которые не успели уйти из театра.

— Нефтепродукт… — прошептала Кира Викторовна.

— Что? — не понял Григорий. — Какая нефть? Откуда?

— Моя нефть.

Григорий решил дальше на эту тему не говорить. Он вообще не предполагал, что его премьера закончится милицейскими свистками.

Часто в жизни возникают неожиданные обстоятельства, и, казалось бы, простые грамматические предложения вдруг сразу превращаются в сложноподчиненные или сложносочиненные, и тогда требуется новый взгляд на обстоятельства и новые пути к их преодолению. Это в полной мере относилось сейчас к Григорию Перестиани и к директору школы Всеволоду Николаевичу. Им было над чем поразмыслить. Обоим. Директор сидел в своем кабинете за письменным столом, обхватив голову руками.

В кабинет вошла Алла Романовна.

— Я обещала, кажется, поработать с органом и скрипачами, — сказала она.

Директор поднял глаза и посмотрел на Аллу Романовну безнадежным, отсутствующим взглядом.

— А куда они все подевались? — спросила Алла Романовна. — Бегаю по этажам.

— Бегать не надо. Идите домой.

— А скрипачи?

— Скрипачи… — повторил директор и, как комендант Татьяна Ивановна, посмотрел на потолок. — На складе, например, в Институте красоты или звонят в колокола…

У Аллы Романовны от удивления расширились глаза. Ничего не поняв, она молча прикрыла за собой дверь директорского кабинета.

Всеволод Николаевич сидел неподвижно, потом встал из-за стола и подошел к дивану. Взобрался на спинку дивана и толкнул фрамугу. Она, конечно, с легкостью поддалась. В школе прозвучал только этот стук, последний в эту ночь.

Директор просунул голову в коридор, и тут лицо его преобразилось: на лице было счастье, торжество победы. Может быть, впервые директор почувствовал, что способен понимать своих учеников, ход их мыслей, их возможности. Значит, он был директором где-то глубоко в душе и в Мосгороно это отгадали.

На Всеволода Николаевича со стороны коридора смотрели Татьяна Ивановна, Верочка и Алла Романовна, которая приподнялась на цыпочки, и поэтому ее туфли как бы самостоятельно остались стоять на полу.

В конце коридора показался часовщик с лестницей. Он крикнул:

— Что! Еще один лезет?

Часовщик не отгадал в директоре директора. Но главное, Всеволод Николаевич отгадал в себе директора и был счастлив этому как никогда, тем более день прошел и быть директором было уже безопасно.

Перестиани скромно шел рядом с Кирой Викторовной. У него не было нового взгляда на обстоятельства и новых путей к их преодолению. Он еще не почувствовал, что способен понимать Киру Викторовну и всех ее Паганини. Где-то в глубине души, кроме просто терпеливого человека, он никем еще не был — воспитателем, экспериментатором или руководителем ребячьего коллектива. Скромно мечтал о тишине, о нормальной человеческой жизни и о своей нормальной работе, пока еще, к счастью, не связанной с грядущим поколением.

Возвращался домой Андрей Косарев. Ни о ком и ни о чем ему не хотелось думать, хотелось, чтобы все оставили его в покое. Но виноват был во всем сам, и это угнетало еще больше. Нелепость за нелепостью. Идиотство какое-то.

Андрей поднялся на лифте и резко позвонил в дверь. Это был старинный кирпичный дом с лепными украшениями, где в квартирах жило по нескольку семей, где двери еще хранили фамилии жильцов на металлических пластинках, написанных через букву «ять», и круглые отверстия от механических звонков-вертушек. В таких квартирах часто живут потомственные москвичи. Это называется — жить в черте старого города.

Дверь открыла женщина в теплом стеганом халате, в матерчатых, потерявших цвет туфлях. Мать Андрея Косарева.

— Я изнервничалась! Тебя нет весь день. Что-нибудь случилось?

— Ничего не случилось.

В коридоре появился сосед. Он был небольшого роста, из-под рукавов пиджака торчали несвежие манжеты, которые до половины закрывали ладони коротких рук. Сосед был слегка пьян.

— Обнаружился сын? — спросил он.

— Да, Петр Петрович, — сказала мать Андрея сдержанно.

— Талант — он беспощаден. — Соседу хотелось поговорить. — Талант служит только прекрасным… э-э… музам… пегасам… парнасам… э-э…

— Как трубадур, — сказал Андрей, снял пальто и кинул его рядом со скрипкой.

— Что? — не понял сосед.

— Песни слагает о любви. Шаль с каймою, локон, башмачок. Знаете?

— Ну как же! — Сосед оживился: — О, выйди, Нисета, скорей на балкон!..

Из-за дверей просунулась женская рука и утянула Петра Петровича в комнату.

— Где ты был? Прошу тебя… — сказала мать Андрею. Она беспрерывно теребила ворот халата пальцами. У нее было худое, болезненное лицо, вокруг глаз большие темные круги. Она возлагает на сына все свои надежды и, очевидно, часто говорит ему об этом.

— Служил прекрасным музам. — И Андрей направился в ванную комнату мыть руки.

Мать пошла за ним.

— Не надо шутить, Андрюша. Ты у меня один.

— Я не шучу. И я знаю, что я у тебя один. — Андрей пустил в раковину сильную струю воды, так что брызги полетели на пол.

Мать смотрела на него. Молчала. Андрей это чувствовал, что она смотрела. Он устал от этого ее взгляда изо дня в день. Она ждала от него того же, чего он ждет сам от себя. Но лучше бороться за себя, чем ежедневно чувствовать на себе этот взгляд, молчаливый и упорный. Видеть руки, которые беспрерывно теребят ворот халата. Андрей до сих пор даже не знает, что такое для матери музыка — средство к пониманию мира или средство к завоеванию мира. Или она любит музыку как дорогую вещь, которая случайно оказалась в комнате. Может быть, он сегодня просто несправедлив? К матери, к себе, к соседу, к Рите. И даже к музыке. Ко всем и ко всему.

А на другом конце города в длинной ночной рубашке и в очках стояла на кровати Маша Воложинская и держала на плече скрипку. Волосы, которые рассыпались по плечам, касались скрипки и были с ней одного цвета. Воротник ночной рубашки был поднят, как у вечернего платья, и Маша придерживала его свободной рукой, чтобы был еще выше.

В комнату вошла мать.

— Почему не спишь?

— Как я буду выступать, когда вырасту? В очках и в вечернем платье? — Маша все еще не отпускала воротник ночной рубашки. Скрипка лежала у Маши на плече и была до половины прикрыта волосами.

— Вырастешь, и поговорим. Сейчас — спи.

«Я уже выросла», — подумала Маша. Дома этого не замечают.

Она отдала скрипку, легла под одеяло. Мать сняла с нее очки, положила рядом со скрипкой. Никто в семье очков не носил, только одна Маша. С детства.

— Я слышала, вы ссоритесь в школе?

— Из-за Моцарта и Сальери, мама. Сальери отравил Моцарта, ты в это веришь?

— А в это надо верить или не верить?

— Конечно. Как же еще, мама?

— Поэтому деретесь?

— Следующий раз я буду драться, — сказала Маша. — Не испугаюсь!

Мать ничего не ответила. Может быть, она подумала о том, что дочка выросла и произошло это в один день, а именно — сегодня, и без всякого вмешательства родителей. Скрипка, казалось бы, такая неприметная, скромная вещь, а в ней запрятана не только музыка, но и восприятие всей жизни, и уже вполне серьезное и самостоятельное, требующее определенных взглядов, и никто не властен над этим, кроме скрипки. Даже родители.

— Мама, а ты знаешь, кто мой любимый композитор?

— Спи, ты уже сказала.

— Разве?

— Конечно.

— А когда папа купит мне шкаф для нот?

— Теперь обязательно купит.

Маша засыпает, покорная все-таки детству, потому что это был только один первый день из ее первого повзросления.

Снится ей маленький скалистый остров в Средиземном море. Франсуаза рассказывала, остров напротив марсельского порта. Совсем близко. Франсуазу возил туда на лодке друг ее отца, рыбак. На острове крепость. Теперь это музей, а раньше была страшная тюрьма, где долгие годы просидел в заточении граф Монте-Кристо. Любимый герой Маши. Называется крепость Иф. Монте-Кристо умел постоять за себя. А Моцарт? Если бы он был таким, как граф Монте-Кристо, он был бы несокрушим. Но почему Моцарт и граф не встретились? Тогда бы Моцарт не погиб. Ничего бы с ним не случилось. Монте-Кристо не допустил бы этого.

На острове продают открытки крепости и ставят на память штамп. Когда Франсуаза поедет во Францию на каникулы к отцу, она пришлет открытку со штампом. Обещала.

 

Глава шестая

Оля отперла шпильтыш, вытянула педальную клавиатуру, придвинула скамейку. Отрегулировала высоту. За орган надо уметь садиться, чтобы сразу обе ноги ловко попали на педали; и вставать из-за органа надо уметь, круто повернуться и спрыгнуть со скамейки тоже на обе ноги одновременно.

Оля вынула из папки ноты, поставила на шпильтыш. Села на скамейку. Оставалось только нажать кнопку пуска мотора, и тогда — первые клавиши под первыми пальцами. Как будто в первый раз. У всех так или у нее одной? Когда это кончится? Или никогда? И этому надо радоваться и бояться, если вдруг все сделается по-другому, нестрашным, привычным и доступным. Когда будешь знать всегда, как ты начнешь и как ты закончишь; будешь владеть собой постоянно и одинаково уверенно и, значит, будешь играть всегда одинаково, как и спрыгивать со скамейки. Оля недавно прочитала, что исполнитель не возобновляет музыку, а рождает ее заново для себя и для других. Значит, так было и так будет.

В учительской — короткое совещание перед концертом. Последнее. Больше ни одного совещания провести не удастся, не будет времени. На совещании идет разговор тоже о времени, о минутах.

— Вы сказали — четыре с половиной минуты? — переспросила Верочка преподавателя по классу трубы.

— Да, — ответил преподаватель. Он носил военную форму, но без погон. Недавно был демобилизован из армии. — И я уверен, мой воспитанник с честью преодолеет первый в жизни редут.

Он закончил выступать и сел на место.

Все преподаватели были достаточно напряжены и чувствовали это друг в друге. Каждый раз концерты учеников, да еще первые на большой ответственной эстраде, — это беспрерывные волнения от начала и до конца. Возможны любые происшествия, как мелкие (вышел со скрипкой и забыл в артистической комнате смычок), так и крупные (оставил дома ноты своей партии, в последний момент сломал трость — нечто в виде деревянного мундштука, сделанного из свежего камыша, — без чего нельзя играть на кларнете или гобое, или просто разбил лицо, как это случилось с Франсуазой).

Всеволод Николаевич поглядел в блокнот.

— Люда Добрякова, «Романс без слов», класс педагога Ярунина. «Мелодия» Кабалевского — Петя Шимко. Сюита Синдинг — Женя Лаврищева и партию второго фортепьяно Дима Саркисов. Сколько получается минут, Верочка? — И, не ожидая ответа Верочки, директор начал сам подсчитывать: — Семь… Семнадцать… И еще надо прибавить… Понятно. А как Дима Саркисов? Как его руки?

— Может быть, только левая рука в полной мере меня не удовлетворяет, — ответил педагог фортепьянного отделения.

Кто-то из молодых учителей тихонько сказал:

— Левая рука… левая нога…

Кто-то еще тихонько добавил:

— Руки как ноги… а голова…

Голову подняла Верочка и укоризненно взглянула на молодых учителей. Они замолчали.

— А как с хором младших школьников? Кто у них дирижирует?

С места встал руководитель хора:

— Зоя Светличная из шестого класса. Тоже первый редут.

— Это что — совет в Филях? — прозвучал насмешливый голос Ипполита Васильевича.

Все замолчали.

И без того в воздухе еще сохранилось напряженное состояние после вчерашних событий со скрипачами. В особенности после колокольного звона.

— А что вы ждете, генералы? Юный Рахманинов, как вам известно, провалился со своей первой симфонией. У Вагнера на премьеру оперы в Магдебурге пришло три человека. Провалился с треском.

Все молчали. И молодые и старые.

Всеволод Николаевич сказал:

— Ипполит Васильевич, вы как-то, извините, не туда, может быть.

— И Скрябин на концерте не попал на клавиши.

— Что вы, Ипполит Васильевич, с утра прямо начали, — сказала Верочка расстроенно. — Не буду писать в протокол.

Старик улыбнулся:

— Уже записано.

— Где?

— В протоколе истории, уважаемая Вера Александровна.

— Вы хотите, чтобы и мы все в историю? — не сдавалась Верочка, пощелкивая шариковой ручкой, как винтовочным затвором в тире.

— Помилуйте, Вера Александровна, при жизни нам всем стыдно на это претендовать, не э-тично.

Верочка промолчала.

— В колокола звонят… так сказать, вечерний звон! — Старик покрутил в воздухе палочкой, будто погонял возницу своей кареты. Он был в прекрасном настроении.

Кира Викторовна вскочила и взволнованно сказала:

— Моя вина! Но я продолжаю настаивать…

— Успокойтесь, — сказал директор.

— Мы все уже уладили, — сказала Верочка.

— Да-да. Мы это быстро, — кивнул директор. — С утра прямо извинились перед театром.

— И Управлением общественного порядка, — сказала Верочка.

— Да-да. Очень милые люди. Имеют собственный духовой оркестр.

— Мои скрипачи будут выступать! Первый редут… последний! «Олимпийские надежды». Мне все равно! — И Кира Викторовна села на место, решительная и непреклонная.

Директор уже опять не хотел быть директором.

— А мне нравится, когда колокола, — прозвучал насмешливый голос Ипполита Васильевича.

— Надо воспитывать, а не только экспериментировать, — сказала Евгения Борисовна. — Я предупреждала Киру Викторовну, эксперимент… психология…

— Психология — тоже воспитание. А еще и двойки ставить надо.

— Ипполит Васильевич, — вмешался в разговор преподаватель музыкальной литературы, «музлит». — Вы Юре Ветлугину поставили двойку за сочинение по полифонии. Переживает.

— У меня других отметок нет — два или шесть. Вот моя фортификация!

— Ну, а… — начала было Верочка.

— Что, Вера Александровна?

— Вы говорили, он увлекается полифонией. Имеет собственные мысли о Бэле Бартоке. Вчера только.

— Я музыку преподаю, а не стрельбу по мишеням. Можно десять очков выбить, без огорчений. А музыка требует огорчений, и Кира Викторовна права, когда она их так вот… не по шерстке. Права. Одобряю! Шуман сказал: «По отношению к талантам не следует соблюдать вежливость». — Старик сердито ударил палкой об пол. — Никакого слюнтяйства! Тогда рождается индивидуальность. Вот он знает, учился у меня. — Ипполит Васильевич показал на директора. — Двойки имели, Сева?

— Имел, — сказал директор и слегка по привычке вздрогнул.

— То-то, — сказал Ипполит Васильевич.

Директор, как и Верочка, на всякий случай промолчал.

— Кто может сразу на шесть, тот получает два, потому что старается продемонстрировать хороший вкус в музыке. А подлинный талант должен научиться плевать на так называемый хороший вкус! Тогда я спокоен за его будущее. Вы самобытный музыкант, Сева, и, кажется, самобытный директор тоже.

Старик закрыл глаза и отключился от происходящего, поехал куда-то в карете. Его любимое занятие — так уезжать со всех заседаний и педагогических советов.

 

Глава седьмая

По широкой главной лестнице Малого зала Консерватории медленно поднимался композитор Савин-Ругоев, органист-англичанин, переводчица и официальные лица — работники Госконцерта.

— Мистер Грейнджер никак не может привыкнуть, что у нас органы не в храмах, а в концертных залах, — сказала переводчица, изящная белокурая девушка. — Органист рядом с публикой, для которой играет, и он артист, поверьте, — это большое удовольствие. Органист — подлинный участник концерта. — Переводчица улыбнулась. Она не только передавала содержание того, что переводила, но старалась передать и эмоциональную окраску.

Мистер Грейнджер энергично кивнул. В темно-синем камзоле, высокий, сухощавый, коротко стриженный.

— И потом, аплодисменты… В храмах они запрещены, — сказала переводчица. — Мистер Грейнджер счастлив был выступать в Советском Союзе. Он постоянно чувствовал публику. Был прямой контакт. Орган приравнен к концертным инструментам.

Мистер Грейнджер опять энергично кивнул.

Савин-Ругоев, мистер Грейнджер и официальные лица вошли в Малый зал. Навстречу им направились Всеволод Николаевич и Ипполит Васильевич.

В глубине сцены имелась дверь. Она была полуоткрыта, и через нее в зал смотрели молодые аккомпаниаторы. Обсуждали.

— Читала беседу с журналистами? Его спросили: «А разве Баху не понравился бы рояль?» Он ответил: «А разве Рембрандту не понравился бы фотоаппарат?»

— Посмотрите на Ипполита: кавалерист!

К наблюдательному пункту подошла Евгения Борисовна:

— Серьезнее надо быть.

— А мы серьезные, Евгения Борисовна.

— Не чувствуется. — Евгения Борисовна посмотрела на Киру Викторовну.

Кира Викторовна нервничала и не пыталась этого скрыть. Около Киры Викторовны стояла старушка, преподаватель хорового класса. Прижимала к груди пачку нот, футляр с очками и камертон.

— Этот мистер… — бормотала старушка. — У ребят руки и ноги отнимутся. Кирочка…

Евгения Борисовна подошла к Кире Викторовне:

— Снимете своих из программы?

— Нет.

— Ладя Брагин еще не пришел. Я проверяла.

— Знаю. Я тоже проверяла.

— Снимите.

— Благоразумие губительно для музыки. — Ничего иного Кира Викторовна сейчас ответить не могла.

— Господи, Кирочка… — бормотала старушка. — Отчаянная вы душа.

Евгения Борисовна пожала плечами. На лице ее было не только сожаление, но и участие. Она, в сущности, добрая женщина.

У наблюдательного пункта толпа увеличивалась. Всем любопытно было поглядеть в зал. Концерт на высшем уровне. Не Москва ль за нами!

— Как ваш трубач? Жив? — спросили преподавателя в военной форме.

— Трубач — это воин, — сказал преподаватель. — Меч он носил с обломанным острием специально, и единственным его оружием была труба.

Говоря эту храбрую речь, преподаватель не отрывал глаз от щели в дверях.

— Трубачи, вперед! — пошутил кто-то.

— Пора. Давно пора! — неожиданно проскрипел голос старика Беленького.

Все в страхе оглянулись. Еще бы! Только что своими глазами видели старика рядом с Савиным-Ругоевым и мистером Грейнджером, и тут… нате вам!

Но это подошел «музлит» и проскрипел голосом Ипполита Васильевича. Как всегда, он был в тюбетейке.

— Не преступно, но… — засмеялись молодые аккомпаниаторы и посмотрели на всякий случай, где Евгения Борисовна.

А в зале гости, Ипполит Васильевич и директор обменивались рукопожатием, звучали слова приветствий.

— Мистер Грейнджер говорит, — сказала переводчица, — что в детстве у него имелось только пианино и он учился на нем как на органе. Мануальная клавиатура соответственно была…

Мистер Грейнджер провел в воздухе пальцами, исполнил пассаж.

— А педалей не было, конечно. И мистер Грейнджер вынужден был просто ногами давить пол вместо педальных клавишей.

Органист смешно запрыгал, нажимая в пол то пятками, то носками ботинок.

— И еще петь партию ног, — сказала переводчица, улыбаясь. Казалось, она едва сдерживалась, чтобы не запрыгать, как мистер Грейнджер. — Или заставлял петь отца, который сидел рядом. В органной музыке, говорит мистер Грейнджер, очень важны ноги. Надо правильно думать ногами, если ты хочешь быть исполнителем, а не просто гудеть на органе.

Англичанин казался добродушным, веселым. Его танец ног всех рассмешил.

— Мистер Грейнджер хотел увидеть ваших… злодеев, — сказал Савин-Ругоев Всеволоду Николаевичу. — Я счел возможным пригласить его.

Органист энергично закивал:

— I'm glad that I've come.

— И я очень рад, — вежливо улыбнулся Всеволод Николаевич.

— Он, конечно, очень рад, — подтвердил Ипполит Васильевич. — Вчера даже звонил в колокола. Переводить не обязательно. — Это Ипполит Васильевич сказал уже переводчице. Она ему нравилась.

Один из работников Госконцерта попросил сказать мистеру Грейнджеру, что в Советском Союзе только за последние годы построено тринадцать больших органов и четыре учебных.

— Поразительно! — воскликнул англичанин. — Меня это не перестает удивлять.

Но тут в лице его произошла перемена, голос начал звучать резко. Переводчица спешила за словами мистера Грейнджера. На ее лице тоже произошла перемена.

— Но чтобы не снизилась ответственность учеников перед инструментом! Он требует необычайной серьезности. Как сказал Матисс, когда рисуешь дерево, надо чувствовать, как оно растет… Это в полной мере относится и к органу. И я беспощаден, если чувствую непонимание инструмента. Фальшь! Готов закричать петухом!

Переводчица закончила перевод. Но мистер Грейнджер повторил почти угрожающе:

— Да! Петухом, джентльмены!

Всеволод Николаевич, кажется, был вполне согласен, что надо кричать петухом, а Ипполит Васильевич, беспечно постукивая палочкой, отправился вдоль кресел выбирать себе место.

В артистической комнате единственный рояль был завален запасными смычками, перчатками, букетами мимозы, дамскими сумками. Но это не мешало аккомпаниаторам присаживаться к роялю. Они вытесняли друг друга со стула, говорили:

— Дай прикоснусь.

На внутренней лестнице, которая соединяла балкон Малого зала с артистической, стояли ребята с инструментами. Кто упражнялся беззвучно, кто тихонько тянул смычком по струнам, кто подклеивал ноты клейкой лентой. Девица баскетбольного вида дышала на гриф контрабаса и на струны — разогревала инструмент. Литавристы барабанили палочками с войлочными наконечниками по футлярам от виолончелей. Мальчик с флейтой наблюдал за литавристами. У него был забавный шнурочек первых усиков. Этот шнурочек помогал ему быть снисходительным. Мальчик спросил литавристов:

— Ученые зайцы, а спички вы умеете зажигать?

Литавристы молча продолжали барабанить.

Двое пианистов разговаривали, тоже пытались шутить:

— Я что, я за себя не волнуюсь.

— Ты за композитора волнуешься?

— Сопереживаю.

Ребята подходили, и каждый просил: «Дайте ля», и подстраивал инструмент. Нота «ля» звучала повсюду. Она кружилась в воздухе, как большая назойливая муха.

Прошел мальчик с трубой, а с ним преподаватель в военной форме. Оба были полны достоинства, решительности; мужчины идут совершать ратный подвиг. Звуков трубы всегда боялись побежденные, как величайшего позора. Почувствуют ли себя побежденными гости в зале? А вдруг не захотят?

Павлик Тареев был в белой рубашке и в маленьком черном галстуке — подлинный музыкант, артист оркестра. Перед Павликом стоял рабочего вида человек, большой, сильный. Одет он был в новенький костюм и в новенькие ботинки. Павлик по-деловому оглядел его.

— Ну как? — с беспокойством спросил человек.

— Гармонично, папа.

Если сын был преисполнен солидности, то отец, напротив, был растерян, потому что оказался в незнакомой обстановке. Павлик первым в истории семьи стал музыкантом, и семья никак к этому еще не привыкнет. Тем более, Павлик и дома учит жить, провозгласил единовластие и заставил всех полюбить скрипку или подчиниться ей.

Промелькнула Алла Романовна с хозяйственной сумкой, раскрыла в артистической окно и положила между рамами свертки.

— Я родителей не привел, — сказал юный композитор друзьям. Сегодня он сделал уступку обществу — он был не таким лохматым, и вместо клетчатой рубашки на нем была белая, и тоже с маленьким черным галстуком.

— А мои сами пришли.

— Мои сами не придут. Не рекомендовал, и все.

В это время раздался несмелый женский голос:

— Юра…

— Тетя? — сказал композитор. — Я же не рекомендовал! — И он сурово взглянул на тетю.

— Извини, ты забыл носовой платок. Мы с дядей вынуждены были… — Сзади тети маячила фигура дяди. — А мама с папой…

Тут на тетю очень выразительно взглянул дядя.

— Ты не рекомендовал, и они не придут, — поспешно сказала тетя.

Появился Гусев. Погрыз ноготь на указательном пальце, сказал:

— Концертируете? Одобряю.

Подергал своего друга, юного композитора, за черный галстук и ушел. Может быть, опять в библиотеку, может быть, в Государственный музей, в отдел музыкальной культуры, может быть, в Центральный музыкальный архив, а может быть, в архив Дома Глинки. Татьяне Ивановне он разрешил присутствовать на концерте. Она ему сейчас не нужна. Бетховен тоже иногда предоставлял Цмескалю свободу.

Сидела в артистической Чибис. Вместо привычных зимних ботинок она была в туфлях на каблуке. Чибису сегодня хочется быть нарядной. Хотя играть на органе в туфлях на каблуках очень неудобно.

Чибис смотрела в сторону Андрея, который стоял у окна. Она понимает, надеяться не надо — Андрей не обратит на нее внимания. Но ничего поделать с собой она не может. Кто-то умеет быть сильнее обстоятельств, она не умеет. Пыталась, столько раз. Давала себе слово. Самое решительное, последнее. А может быть, никто никогда и не борется с обстоятельствами, а только делает вид, что борется?

Андрей стоял мрачный и неразговорчивый. Ему не давало покоя его вчерашнее поведение. Кому и что он доказал? Себе самому что-нибудь доказал? Рите? Только на Овчинникова произвел впечатление. С чем вас и поздравляем. Рита сидит в зале. И ребята сидят. Что они думают о нем! А тут еще опять этот Ладька. Все на месте, его нет. Трубадур.

На Франсуазе сегодня не было сережек и браслета — серебряного колесика, а был повязан огромный бант, сверкал, переливался. Но на щеку пришлось наклеить пластырь. Правда, Франсуаза надеялась, вдруг случится чудо: зрители за бантом не увидят пластыря. Франсуаза примерялась, укладывала на плечо скрипку. Маша помогала ей, поворачивала бант, словно пропеллер самолета, чтобы не мешал скрипке. А Маша сама была в белом платье, легком и коротеньком и чем-то напоминавшем маленький абажур на тонкой стеклянной свече. От волнения Машины щеки покрыты румянцем, руки тихонько дрожат, и поэтому тихонько вздрагивает бант, который она поворачивает на голове Франсуазы.

Павлик втолкнул в зрительный зал своего отца. Сказал ему:

— Не волнуйся.

Отец кивнул. Он постарается не волноваться.

В зале было много народу. В основном родители и всех степеней родственники. Похоже на школьное собрание, на котором прочтут отметки. Родители и родственники достали носовые платки, нервничали. Многие из них сами бы, конечно, вышли на сцену, взяли бы трубы, скрипки, барабаны, сели за рояли и все исполнили. Так родителям было бы куда спокойнее.

Сим Симыч проверил на ребятах — на ком был маленький черный галстук, — как галстук надет. Такой же галстук был и на самом Сим Симыче, конечно. В нем он ходил уже с утра.

Сидели бабушка и дедушка Чибиса. Одеты были старомодно и очень аккуратно. На бабушке — темное гладкое платье, сверху накинута шаль. Дедушка — в поношенном костюме, но отпаренном, чтобы не блестели швы.

— Оля печальная, молчит, — сказала бабушка. — Все последние дни такая.

— Человек молчит, значит, человек думает. Мыслит, — решительно сказал дедушка.

— Сложное вступление в шестом такте. Не успеет взглянуть в зеркальце на первую скрипку, — не успокаивалась бабушка.

— Это место знает наизусть. И будет смотреть только в зеркальце.

— Туфли надела новые. На каблуке. — Бабушка понимала, как это опасно, когда играешь на органе на педальных клавишах и туфли у тебя новые и на каблуках.

Старик начал раздражаться:

— Туфли я потер наждаком. И хватит. Прекрати!

Сидела Рита Плетнева с друзьями — Сережей, Иванчиком, Наташей, Витей Овчинниковым. «Гроссы» незаметно играли в шахматы. У них был шахматный блокнот. Рита сидела независимая, в руках у нее был театральный бинокль. Он ей, по существу, не был нужен, и она его вертела в пальцах, забавлялась.

В артистической по-прежнему летала нота «ля», колотилась об оконные стекла. Хотелось ее прихлопнуть, чтобы наконец наступила тишина.

— Кто-нибудь видел Брагина? Павлик? Ты видел? — спрашивала Кира Викторовна.

— Нет, — сказал Павлик. — Я его не видел.

Сказать для Павлика «нет», «не видел», «не знаю» — не так просто.

— А ты, Маша? Не звонил он тебе?

— Не звонил, — сказала Маша.

— И нам не звонил, — сказали хором «оловянные солдатики».

Ладя иногда звонит «оловянным солдатикам». Просто так. Для смеха. Говорит что-нибудь такое: «Господинчик мой, твоего золотого папочку вызывают к директору, потому что недостаточно, ам-ам, ешь канифоли».

— Поднимите плечи, — это Кира Викторовна сказала «оловянным солдатикам», — отведите назад. Выпрямитесь. Чтобы так стояли на сцене.

Кира Викторовна сняла шерстяную кофту, набросила на плечи одному из них. Второго увернула в чей-то платок, который взяла с крышки рояля.

— Андрей, не спеши. Дай всем одновременно взять первую ноту. Должен ясно показать. Оля? Гончарова? — Кира Викторовна хотела сказать Оле, что в зале присутствует знаменитый органист, но заметила, как неспокойны Олины руки.

Тогда Кира Викторовна ничего не сказала об органисте.

— Булавки есть? — спросила она.

Оля отрицательно покачала головой.

— Принесите булавки. Ганя, у меня в сумке. Найди сумку.

Ганка отыскала на крышке рояля сумку, принесла булавки. Кира Викторовна приколола Оле плечики фартука к платью, чтобы не свалились и не мешали играть.

— Где же, в конце концов, Ладя? — И Кира Викторовна в который раз с надеждой посмотрела на дверь артистической.

— Вечно его штучки! — Андрей изменился в лице, шевельнулись, побелели скулы. — Паразит!

— А кланяться когда? — вдруг спросил «оловянный солдатик», на котором была кофта.

— Когда хлопать будут, — сказал Павлик.

— А если не будут? — спросил другой «оловянный солдатик», увернутый в платок.

— Мы скрипачи. Артисты, — сказал Павлик.

«Оловянные солдатики» вытянули шеи и попытались поклониться. Это было нечто среднее между поклоном и падением, когда говорят: «Он все-таки устоял на ногах».

На асфальте лежала скрипка. На нее надвигались колеса грузовика. Казалось, случится непоправимое, но шоферу в последний момент удалось пропустить скрипку между колесами, и она снова осталась на асфальте. Скрипку только обдало выхлопным газом и мелкими комочками снега.

Ладя изучав автомобиль «Мерседес-240», который стоял посредине мостовой на резервной зоне. Все для Ладьки куда-то исчезло — Малый зал, ансамбль, Кира Викторовна. Ладька не был плохим человеком, нет. И он никого не хотел подводить, но Ладьку помимо воли беспрерывно что-то отвлекало от того основного, чем он обязан был заниматься в данный момент. И в Консерваторию его сегодня надо было бы, очевидно, доставлять, как доставляют в магазины молоко или свежий хлеб: чтоб в закрытом виде и без остановки.

Ладя детально разглядывал «мерседес» снизу. Он знает, с чего надо разглядывать любой автомобиль. Ладька почти лежал на асфальте, подсунув под «мерседес» голову. Скрипку он положил на проезжую часть сзади себя. О ней он тоже сейчас забыл. Его интересовал «Мерседес-240». Вместо рессор — пружины, глушитель покрыт асбестом, коробка скоростей под пломбой. Крылья снизу обработаны чем-то вроде каучука, чтобы не ржавели.

В кармане куртки Ладя носил «Правила уличного движения». Требовалось выучить наизусть. Новое и вполне серьезное увлечение. Может быть, на всю жизнь. Однажды Евгения Борисовна объясняла тональную секвенцию и увидела на парте у Ладьки вместо нот таблицу знаков уличного движения. Что потом было, вспомнить страшно! Целый урок Евгения Борисовна заставила Ладьку петь аккорды и писать на доске секвенции. Ладька повис тогда на волоске — получил три с минусом. Через два дня пришел исправить отметку и исправил: Евгения Борисовна зачеркнула минус. Еще через два дня пришел — Евгения Борисовна прибавила к трем плюс, хотя Ладька к секвенции прибавил еще и каденцию. Знаки уличного движения пришлось потом вспоминать все заново.

Раздался милицейский свисток. Совсем как в Большом театре. Ладя вдруг понял, куда он положил скрипку и что вообще ему давно пора быть в Консерватории. Дьявольское невезение — такой автомобиль, а человек вынужден удирать.

Регулировщик остановил движение, и перед скрипкой стояли грузовики, автобусы, троллейбусы. Совсем близко подъехал велосипедист — первый, весенний, с надетой через плечо запасной покрышкой. С любопытством поглядел на Ладьку и на скрипку на асфальте.

— Разочаровался? — спросил он Ладю.

Ладька хотел ответить ему что-нибудь подходящее, но с перекрестка уже шел регулировщик.

Ладька схватил скрипку и как пуля исчез с глаз милиционера. Вот так всегда он вынужден поступать в решительные минуты жизни.

В артистическую вбежала Верочка в своем пиджачке, тоже как пуля.

— Нигде не нашла!

— А в буфете смотрели?

— Смотрела. И на улицу бегала. Нигде нет.

Кира Викторовна стояла неподвижно. Даже Андрей перестал заниматься окном. У «оловянных солдатиков» на лицах было величайшее отчаяние — они, как никогда, были готовы к выступлению. Дед что-то прошептал «оловянным солдатикам», потом развел руками: обстоятельства бывают сильнее людей, даже самых опытных в жизни, таких, как Павлик.

Вдруг Кира Викторовна помчалась вниз в раздевалку, схватила шубу и выскочила на улицу. Тоже… как пуля. Кире Викторовне сложнее всех, потому что все кончается на ней: Кира Викторовна ответственная за события. В школе, говоря в шутку об учителях, называют их авторами — автор такого-то виолончелиста, трубача, барабанщика, теоретика. Она автор этого ансамбля, и переполненный зал ждет, какое она выставит «произведение».

На сцене Малого зала Консерватории тишина, и в зале наступила тишина. Так бывает перед началом концертов. Начало все угадывают, и те, кто в зале, и те, кому выступать. Это особое свойство концертов, когда зал и те, кто в артистической комнате, начинают понимать, что именно сейчас все и начнется. Что больше отмалчиваться нельзя.

Свет в зале погас, а на сцене, наоборот, вспыхнули добавочные лампы, и сцена сделалась выпуклой и опасной. Она перестала быть просто деревянным возвышением, она сделалась центром внимания, эстрадой. Сейчас она будет превращать школьников в самостоятельных артистов.

На эстраду вышла Верочка и громко объявила:

— Начинаем отчетный концерт учащихся детской музыкальной школы… будут принимать участие… младшие и старшие…

Время концерта наступило, и даже Верочка ничего другого не могла придумать, только объявить так вот длинно и официально, чтобы выиграть еще несколько последних секунд. Последние секунды часто решают все: можно окончательно победить или окончательно проиграть.

 

Глава восьмая

Кира Викторовна мчалась, только уже на такси. Потом она звонила в двери каких-то квартир. Если долго не открывали, стучала кулаком. Лади нигде не было. А соседка по квартире сказала: никогда не знаю, где он со своей скрипкой ходит. Ладька жил со старшим братом. Брат — археолог, работал в экспедиции, «копал антику и средние века». Поручил соседке присматривать за Ладей, и соседка присматривала как могла.

Кира Викторовна вскочила в будку телефона-автомата и позвонила мужу. Потребовала от него помощи, а он в ответ, конечно, закричал: «Опять твои Паганини! На край света сбегу! К вечной мерзлоте куда-нибудь или еще дальше!»

В Малом зале на эстраде выступал трубач. Маленький, но все-таки смелый. Может быть, в звуках трубы иногда и звучала тревога, а может быть, это только казалось тем, кто знал о событиях, происходивших в артистической.

Маленький трубач ушел под громкие аплодисменты: он победил. За кулисами трубача ждал счастливый преподаватель — его войско справилось с поставленной задачей.

На сцене выстроился хор младших школьников. Еще одно войско. Еще одна тактическая задача. Дирижер — Зоя Светличная, ученица шестого класса. Тихонько голосом Зоя дала начальную ноту, подняла руки. Хор начал песню. Сообща сражаться не страшно.

Концерт двинулся от номера к номеру. Руководила концертом Верочка. Ее задачей было, чтобы концерт, как мчащиеся утром пульты и стулья, миновал все опасные повороты и перекрестки и не угодил бы в тупик.

Директор сидел среди уважаемых гостей. Был спокойным, благодушным: Рахманинов провалился, Скрябин не на те клавиши попал, у Вагнера — три человека в зале, а здесь — верные ноты и зал полный. Может, и скрипачи отыграют прилично. Кира Викторовна, очевидно, их там, за кулисами, накачивает, разогревает. В конце концов, подлинное высокое искусство всегда рождается в муках.

…Кира Викторовна, сама разогретая, бежала по внутренней лестнице Консерватории. Шубу в раздевалке не сняла — некогда, и бежала в шубе. От вчерашней прически ничего не осталось: голова была такой же лохматой, как у юного композитора в его лучшие дни.

Киру Викторовну встретила Верочка:

— Ладя на месте! Номер объявила.

Кира Викторовна побежала дальше, в зал, на балкон.

На балконе густо стоял народ, были забиты все проходы. Кира Викторовна пробралась вперед, увидела сцену. На сцене «оловянные солдатики» и все участники ансамбля. Но Ладя даже не потрудился переодеть брюки, и стояли рядом два красавца: Ладя в джинсах — пришелец с дикого запада — и Франсуаза с огромным роскошным бантом и пластырем на щеке — колониальная барышня из того же фильма. Да еще Дед в «гаврилке». Ничего себе мизансцена!..

За органом Чибис. На регистрах Алла Романовна.

Сзади Киры Викторовны появился Григорий Перестиани. Тронул ее за рукав шубы. Кира Викторовна, не оглядываясь, сняла шубу, отдала мужу. И Григорий остался стоять с шубой.

Поднялись скрипки. Смычки. Андрея смычок и Лади. Сверкнули под светом прожекторов. У Киры Викторовны мучительно сжалось сердце. Она вдруг сразу ощутила усталость этого дня и всю его важность для нее. А может быть, на самом деле благоразумие губительно для музыки? И расчетливость, и предусмотрительность? Без взрыва никогда не оценишь тишины…

Кивок Андрея. Оля Гончарова видит это у себя в зеркальце на органе. Ауфтакт. Зазвучал орган. Зазвучали скрипки.

Андрей ведет Павлика, Ганку. Ладя ведет Франсуазу и Машу. Вступление и начало разработки темы. Первые голоса, вторые. Все как будто нормально: играет оркестр, коллектив. Все скрипки вместе. Но Ладя и Андрей оба тяжело дышат. Между ними опять произошло столкновение. Да какое! Ничего подобного по своей непримиримости еще не случалось. Ладя пытается после всего сохранить спокойствие, независимость. Андрей напряжен до предела, глаза зеленые, и лицо застыло вызывающе. Тоже пытается сохранить спокойствие. Он ненавидит сейчас Витю Овчинникова, Риту, себя! Всех! Но главное — Ладьку. Это все из-за него. Только из-за Ладьки! Каждый день выкидывает очередное шутовство, и все ему нипочем. Схватит смычок и играет легко, без всякого напряжения. Никакая не работа. Забава. И все тут. И сегодня примчался в последние секунды, и вот теперь стоит, играет как ни в чем не бывало. Что ему усилия, пот, нервы, — чихал он на все это.

Шаг за шагом спустилась с эстрады музыка и наполнила зал вполне точным звучанием. Медленно и серьезно разворачивался орган. Исполнили свое пиццикато «оловянные солдатики», и оно отстучало, будто капли с крыши. Казалось, еще один выстрел — и готов результат.

И вдруг что-то надломилось, хрустнуло: это Андрей ударил смычком — раз, два. Не сфальшивил, но ударил резко, в какой-то тупой ярости. Потом еще и еще. Заволновался Павлик. У невозмутимой, всегда спокойной Ганки на лице растерянность — она не понимает своего концертмейстера. Темп скрипки Андрея возрастает. Андрей никому ничего не показывает ни смычком, ни движением головы, будто забыл, что он стоит на эстраде, что он дирижер, руководит оркестром. Опять начался турнир между ним и Ладькой. И Андрей выходит на финишную прямую. Ладя пытался вести Франсуазу и Машу в обычном ритме, но сбилась, ошиблась Франсуаза. Или это бант виноват… У Маши в глазах, сквозь очки, испуг, и смычок дрожит.

Чибис смотрела в зеркальце на органе: судорожные взмахи смычков, будто ансамбль прыгает через лужи — кто, где и как сможет.

Мистер Грейнджер нервно нажимал в пол то пятками, то носками ботинок. И ноги Чибиса на педальной клавиатуре — носок, каблук, опять носок. Чибис не знает, как ориентироваться: по Андрею, по скрипке Лади или играть самой, чтобы они подстраивались.

Алла Романовна шепчет:

— Лови!..

Но кого ловить? Нет в зале скрипок, ансамбля.

— Славно играют, — сказал один из работников Госконцерта. Он сидел, прикрыв глаза. Его толкнул сосед.

— Вы что?! — сказал он ему в самое ухо. — Проснитесь!..

Тот открыл глаза, посмотрел на англичанина, и лицо его сразу изменилось. А на Кире Викторовне вообще уже не было никакого лица.

Чибис усилила свою партию, и голос органа возрос, до отказа наполнил зал. Орган перекрывал сейчас всех своим мощным волевым голосом. Орган призывал музыкантов собраться, найти друг друга, понять. Этого добивалась Чибис, худенькая и одинокая за клавишами и педалями. Чибис точно хотела удержать Андрея, побороть его, вернуть оркестру дирижера. Ансамбль исполнял концерт для двух скрипок. Андрей резко изменил темп. Он вдруг очнулся, услышал орган, услышал и сам себя. Понял, что он делает. Не кто-то другой делает, а лично он… сейчас… на сцене… В зале Консерватории.

Остановилась Франсуаза, потом Ганка, последний раз дернула смычком и прекратила играть Маша. Остановились Павлик и Ладька. Тогда и Андрей оборвал музыку на полуфразе, резко опустил смычок, откинул скрипку от плеча.

Теперь звучал только орган — он просил, убеждал, извинялся или становился резким, непримиримым, жестким от отчаяния и опять просил, убеждал и опять извинялся. Это продолжала мужественно и одиноко бороться Чибис. Она пыталась импровизировать на тему концерта и заставить вступить скрипки, ансамбль.

Каблуки ей мешали, и она сбросила туфли. Играла в одних чулках, давила и давила педальные клавиши, упорная и, как никогда, сильная.

Мистер Грейнджер не спускал с нее глаз, ноги его тоже продолжали беспокойно двигаться.

Орган звучал, все еще на что-то надеялся. Он спасал не себя, он спасал других, но потом и он, совершив последнее и отчаянное усилие, остановился. Корабль, который ткнулся носом в мель.

В зале была тишина.

Чибис теперь старалась найти туфли, но они куда-то закатились. Маша взяла в рот головку скрипки и тихонько ее грызла. Вот как она впервые выступила на эстраде. Не повезло ей. Очкарик она, и все. Несчастным очкариком и останется. Франсуаза положила скрипку на грудь и быстро, под скрипкой, перекрестилась. Павлик перевернул скрипку, вытер лоб подушечкой и посмотрел на Андрея: Андрей сломал ансамбль, как кладовщик ломает скрипки. Смотрел на Андрея и Ладя. Маленькие скрипачи неуверенно подняли плечи и отвели назад. Потом проделали нечто среднее между поклоном и падением.

Андрей ни на кого не смотрел. Скрипка и смычок опущены, свет прожекторов на них не попал, и казалось, Андрей стоял без скрипки и смычка.

Тишина. Хотя бы кто-нибудь номерок от пальто уронил. Нет. Тишина.

Андрей первым повернулся и пошел. За ним — остальные. Бегство в полном молчании. Войско, потерявшее знамя. Осталась только Чибис у пульта органа. На нее был направлен бинокль: Рита Плетнева рассматривала Чибиса детально, не спеша — коричневое форменное платье, белый фартук, булавки на плечиках фартука и побледневшее лицо с появившимися уже к весне на щеках мелкими веснушками.

Мистер Грейнджер повернулся к Савину-Ругоеву и о чем-то его спросил. Потом громко сказал по-русски:

— Хорошие… ребята! — И вдруг начал аплодировать громко и серьезно. С каким-то удовольствием разрушал эту затвердевшую тишину. И повторил по-английски: — Your kids are vary nice!

Тогда его поддержал весь зал. Вначале робко, потом уже активно.

Оля стояла без туфель, в чулках, и совершенно одна. Готова была отвечать за все случившееся перед всеми и до конца. Готова была вынести знамя с поля боя.

На сцену вышла диспетчер Верочка и невозмутимо сказала:

— Антракт!

Объявлять длинно ничего не надо было: концерт угодил в тупик.

Кира Викторовна с трудом выбралась из толпы и побежала в артистическую. За ней устремился муж. Шуба была у него в руках, она мешала ему, но он и вовсе теперь не знал, куда ее деть.

Перед входом в артистическую тоже была толпа: родители, преподаватели, аккомпаниаторы, пожилые и молодые. Конечно, здесь был и Всеволод Николаевич.

Киру Викторовну пропустили вперед, — ее премьера, которой она сама добивалась. Работа коллектива была продемонстрирована. Две краски, два акцента.

— Кира, успокойся. Не надо, Кира, — сказал Перестиани.

Она обернулась к нему:

— Гриша, повесь ты ее где-нибудь. — Это относилось к шубе.

Перед Кирой Викторовной ее коллектив — Павлик, «оловянные солдатики», Ганка, Франсуаза, Маша. «Оловянные солдатики» ковыряют наканифоленными смычками пол. Дед стоит рядом, но он не может сейчас никого научить жить, потому что сам не знает, что будет дальше с ними со всеми. Франсуаза отклеивает от щеки пластырь и машинально приклеивает его к скрипке. Ганка низко опустила голову, чего никогда с ней прежде не бывало. Нет только Лади и Андрея.

— Отвечайте! Где они?

— Андрей убежал, — сказала Маша.

— И Ладя, — сказала Ганка, не поднимая головы.

— У вас в руках музыка, и это дано не каждому. Вы обязаны доставлять людям радость. Вы не имеете права так глупо враждовать! Никто из вас! — Голос Киры Викторовны суров и непреклонен. Он звенит от гнева, от боли, от обиды. — Вы — ансамбль, а не случайные люди! Где ваша исполнительская дисциплина? Каждый отвечает за другого. Каждый!

— Виновата эта девочка! — крикнула мать Андрея и показала на Олю Гончарову. Ее худое, болезненное лицо нервно дергалось, и палец, которым она показала на Олю, тоже нервно дергался.

Чибис стояла уже в туфлях. Она посмотрела на мать Андрея изумленными, открытыми глазами. Попыталась что-то сказать — и не смогла. Слабо и беспомощно изогнулась, чтобы сразу уйти от всех. Куда-нибудь, только уйти.

— Не говорите глупостей! — воскликнула Алла Романовна. Она не позволит обижать Чибиса.

Но мать Андрея настаивала на своем:

— Она виновата. Она их всех потеряла!

— Шесть! — прозвучал голос с порога артистической.

Все обернулись. На пороге стоял Ипполит Васильевич Беленький, торжественно подняв кавказскую палочку.

— Я ставлю ей шесть!

На него взглянула Евгения Борисовна, хотела, очевидно, спросить — не шутит ли он? Но потом вспомнила, что старик никогда не шутит. И правильно сделала. Старик не шутил, он выставил отметку.

 

Глава девятая

Улица перед Консерваторией. Автомобили, троллейбусы, пешеходы — нормальная жизнь.

Андрей — пальто нараспашку, в руках футляр со скрипкой. Перед Андреем — Рита, пальто тоже не застегнуто, на голове пушистая яркая шапочка. Длинный теплый шарф повязан вокруг шеи. Один конец шарфа свисает на грудь, другой конец переброшен за спину.

— Ты подвел всех! Ты виноват! Хочешь славы на одного. Газеты, радио, телевидение. Массовая информация.

Андрей стоит, не двигается. Лицо Андрея непроницаемо.

— Молчишь?

Рита дразнит Андрея и говорит при этом почти правду о нем.

Андрей круто поворачивается и уходит. Рита кричит ему вслед:

— Ты об этом мечтаешь! Я знаю! И это ты завалил свой оркестр! Ты один! — опять крикнула Рита.

Андрей шагает по улице. Никого и ничего не видит. Губы сжаты. Кровь отлила от щек. Каждый шаг отдается в груди, и кажется, что в груди гулко и пусто и что так будет теперь всегда. Что он был обречен на все случившееся, и теперь это стало реальностью. Андрей идет без шапки. Шапка торчит в кармане пальто.

Сзади Андрея шел Ладя Брагин. Он был впервые серьезен. И по-настоящему. Он принял решение. Принял на сцене, когда молчал весь зал.

Кольцевое метро: поезда все время в движении, все время в них пассажиры. Нет конечных остановок и тупиков. Обрывки чужой жизни, чужих разговоров. Андрей ездит в вагоне по Кольцу. Гудят колеса, потом мягкое шипение дверей, потом стук дверей, потом гудение колес, потом шипят двери. И так беспрерывно. И так ему лучше всего сейчас. Может быть, лучше, потому что он не знает, что ему сейчас лучше, а что хуже.

Андрей ездил по Кольцу уже давно. Он хотел одиночества, тяжелого и обидного, чтобы потом себя пожалеть или даже оправдать. Во всяком случае, попытаться это сделать. Будет причина и будет следствие. Хватит об этом. Не думать. Перестать думать. Хватит.

В вагоне было уже совсем немного народу. Город успокаивался после вечерних добавочных скоростей: театры, кино, кафе. Андрей не заметил, как из соседнего вагона за ним наблюдал Ладя. Уже давно.

Андрей задремал, запутавшись в следствиях и причинах. Потом он почувствовал, что кто-то вплотную сидит около него. Андрей открыл глаза.

— Ты?

— Я, — сказал Ладя.

Андрей дернул плечом, ничего не ответил. Проехали станцию. Помолчали.

— Дед боится, ты застрелишься. — И Ладя улыбнулся.

Андрей улыбнулся слегка, одними губами. Не Ладе, а себе самому.

— Ты бы мог встать просто в партию, не концертмейстером? — спросил Ладя.

Андрей резко поднял голову, взглянул на него.

— Я бы мог, — сказал Ладя, не замечая взгляда Андрея. — Хочешь, к тебе встану?

Андрей ничего Ладе не ответил, а дождался, когда на станции откроются двери, взял скрипку и вышел из вагона. В дверях он обернулся и, пока двери оставались открытыми, сказал:

— Ты забыл, ты сделан из материала виртуозов!

Когда-то Ладька это сказал, но сам забыл об этом. Андрей не забыл. Он никогда ничего не забывает.

Андрей шел домой. Во дворах дворники жгли мусор, сметенный в большие кучи, очищали дворы к весне. Андрей опять старался ни о чем не думать, идти просто так. Просто так возвращаться домой. Но удавалось ни о чем не думать всего лишь мгновения, короткие секундные удары. И то неправда, не было этих секундных ударов. Ничего не удавалось. Ему вообще никогда ничего не удается. Он думал все об одном и том же. Он думал о себе, о том, что произошло с ним. Сейчас. Только что. Он даже чувствует, как он это делает опять и опять… Струны под пальцами, и кажутся горячими, натертыми пальцами, и смычок, и звук у самого уха, а потом отвращение ко всем и к себе. Он не хотел себя жалеть или оправдывать. Он ненавидел себя за то, что был побежденным в который раз, и перед всеми, и навсегда! Он сам себя унизил и сам себя победил!.. Как музыкант не существует. Не должен существовать. Он противен сам себе. Сальери, вот кто он! Тот Сальери, которого все придумали, каким Сальери должен быть. И он был и есть такой Сальери! Да, да и еще раз — да.

…Слепые музыканты — он видел их в детстве, когда умер отец. Они медленно поднялись по лестнице друг за другом туда, где был орган и место для оркестра. Они все были слепыми, и органист тоже, потому что только они могли тут работать, играть в этом специальном зале. Каждый день играть. А чтобы они играли, надо было заплатить в кассу. Мать послала Андрея, и он заплатил в кассу, и увидел тогда музыкантов. Они сидели сзади кассира на длинной деревянной скамейке с темными точками от погашенных о скамейку сигарет. Кассир им что-то сказал, и они встали и пошли медленно друг за другом вверх по лестнице. Андрей подумал тогда, как же они могут так, каждый день… и понял, что они слепые. А он, сам он — не слепой скрипач? Теперь! Сейчас! Кому и зачем он играет?

Андрей сокращает путь, идет дворами, хотя он не знает, для чего ему надо спешить домой. Что ждет его дома? Что вообще его ждет? Андрей остановился у очередной кучи горящего мусора, вытянул руку и вдруг легко и просто отпустил футляр со скрипкой в огонь. Будто пачку ненужных газет. Решение пришло мгновенно, когда казалось, что ни о чем не думал.

Андрей поднялся на лифте. Позвонил в дверь.

Кто-то стоял в коридоре, поэтому дверь сразу открыли. Андрей не понял, кто это был. Он вошел не глядя. Он приготовился к встрече с матерью. Когда поднял глаза, увидел, что перед ним Рита. В своей пуховой яркой шапочке и в теплом шарфе. Она смотрела на него. Она стояла прямо перед ним и смотрела. И только теперь он ее как следует увидел. Вначале яркую пуховую шапочку, а теперь как следует. Потом он увидел маму. Она стояла сзади Риты, в стеганом халате, в матерчатых, потерявших цвет туфлях.

— Тебя давно ждет мама, — сказала Рита Андрею. — Я теперь ухожу. До свидания.

Рита сняла с вешалки пальто и быстро его надела.

— Провожу тебя, — сказал Андрей.

— Нет. Я сама. Я приходила к твоей маме, а не к тебе.

Андрей не успел что-нибудь ей сказать, как Рита уже открыла дверь лифта, села в лифт и поехала вниз. Щелкали тормозные устройства на этажах, а потом внизу громко стукнула дверь. Рита вышла из лифта.

И почему-то только теперь Андрей понял, что он без скрипки, что ее с ним нет. И не случайно, совсем нет. Что он вернулся без нее совсем… Он даже не знает, в каком дворе он ее бросил в горящий мусор. Все правильно. Все-все правильно. И не надо больше ни о чем думать. Ни теперь, ни потом. Все-все было правильно.

Андрей никогда еще не пил вина. Не пробовал. Взять бы и попробовать с соседом какого-нибудь портвейна, или вермута, или что там пьют.

Андрей прошел в ванную комнату, пустил в раковину сильную струю воды и начал умываться. Мать стояла рядом, молчала. Она не сказала еще ни слова. Но потом она заговорит. Надо к этому приготовиться. Ни к чему он больше не будет готовиться. Андрей, вытирая лицо полотенцем, спросил:

— Зачем приходила Рита?

— Она побыла со мной, — сказала мать. — Просто так.

— Ты ее позвала?

— Она пришла сама. Сказала, что ты тоже скоро придешь, и чтобы я не волновалась.

— И все?

— Все. Но мне было очень приятно, что она пришла. В такой день.

Открылась дверь у соседей, и выглянул Петр Петрович. Конечно, он был слегка пьян. Счастливый человек.

— Девушка ушла? — спросил он.

— Ушла, — сказал Андрей.

— Ага. А ты уже пришел?

— Пришел.

Сквозь двери просунулась женская рука, и сосед исчез.

По-ночному очень резко зазвонил телефон. Трубку снял Григорий Перестиани.

— Тебя, Кира, — сказал он.

Кира Викторовна взяла трубку.

Говорила мать Андрея. Ее голос Кира Викторовна сразу узнала. Вначале не могла понять, о чем она говорит.

— Он уничтожил скрипку…

— Как — уничтожил?

— Я у него спрашиваю, где скрипка? А он говорит, нет ее совсем. Я растерялась. Я вот к вам прямо ночью… Я не понимаю, как мне… как ему…

— А где он сам? — спросила Кира Викторовна. Она вдруг почувствовала, что тоже растерялась. Может быть, впервые в жизни.

— Он дома. Он сказал, что с музыкой у него все покончено. И больше не захотел говорить. — Слышно было, как она борется со слезами. — Кто в этом виноват? Я не понимаю! — вдруг закричала она с болью в голосе и уронила на рычаг трубку.

Кира Викторовна медленно положила трубку, потом встрепенулась и начала быстро одеваться.

— Ты куда? — сказал Перестиани и схватил ее за руку.

— Андрей Косарев что-то натворил. Я должна немедленно поехать к ним.

— Не смей. Во-первых, двенадцать часов ночи. Во-вторых, успокойся. Хватит экспериментов. — Григорий едва не силой отобрал у нее шубу. — Кира, успокойся. Сядь.

— Я не могу. Я должна…

— Ты должна подумать вообще, что ты делаешь. Я давно хотел с тобой поговорить. Ты сама неровный, экспансивный человек. Ты навязываешь им свою волю, свое понимание и отношение к музыке. Запрягла этих двоих в одну упряжку, потому что тебе так хочется. Тебе хочется видеть их в таком качестве. Тебе, а не им самим. Кира, ты меня слышишь?

Она сидела на круглом табурете прямо на своей шубе. Она была похожа на девочку, которую привели с вечернего спектакля, и теперь она очень устала.

— Я слушаю тебя, — сказала она.

— Хорошо, в другой раз.

— Что — в другой раз?

— Поговорим о тебе.

— Сейчас поговорим.

— В другой раз.

— Нет, сейчас. Другого раза не будет, потому что я опять буду прежней. Принеси сигареты.

Григорий принес сигареты, и она закурила. Он сел напротив на круглый табурет. Пепельницу он поставил на пол.

— Говори, я слушаю.

— Сегодня я наблюдал за тобой.

— Ну?

— Ты помнишь, как ты ушла со своего последнего выступления?

— Помню.

— И я помню. Это похоже на то, что произошло сегодня.

Она не ответила. Стряхнула с сигареты пепел.

— Не в такой степени, конечно. Но все-таки. Ты повернулась и пошла за кулисы. Ты отказалась от исполнительской деятельности. И сразу. А теперь ты что делаешь? Ты заставляешь их выступать в таком качестве, как тебе того угодно. Бегаешь, разыскиваешь. Ты их выволакиваешь на эстраду. Составляешь ансамбль.

Она продолжала молча курить.

— Тебя предупреждали не делать этого. Изменить в крайнем случае состав. Или вообще выпустить от класса одного исполнителя. Они должны быть исполнителями. Это прежде всего. Я так понимаю. Ты должна готовить солистов. Ты сама была солисткой.

— Я была плохой солисткой, — сказала она.

— Неправда.

— Правда. Им я этого не позволю.

— Что?

— Быть плохими музыкантами.

— Прости, что же ты им позволишь? Им лично?

— Быть хорошими музыкантами.

— Когда же?

— Когда они станут людьми. Поймут, что музыка не терпит личных счетов. И что только от общего, совместного, можно прийти к индивидуальному.

— Ты, ты, ты.

— Да. Я, я, я! Больше я ничего не умею!..

— Я устал от твоих постоянных проблем. У меня даже юмор кончается на эту тему.

— Ты устал, а я не устала.

— Но ты сама…

— Что?

— Создаешь проблемы сама.

— Замолчи, пожалуйста. Ведь я тебя как раз за юмор и полюбила.

— Кира, мы поссоримся.

— Замолчи, тогда не поссоримся.

Кира Викторовна и Григорий сидели в прихожей без света, и только вспыхивал огонек сигареты.

 

Глава десятая

Чибис подошла к Татьяне Ивановне:

— Доброе утро.

— Доброе утро, Чибис.

Оля смотрела на карты, которые лежали перед Татьяной Ивановной.

— Хочешь что-то спросить?

— Нет. Я просто так.

— Ты была молодец вчера.

— Не надо, Татьяна Ивановна.

— Ключ. — Комендант протянула Чибису ключ от органа.

— Не знаю.

— Что? — удивилась Татьяна Ивановна. — Что не знаешь?

Тогда Оля поспешно взяла ключ и пошла наверх к органу.

Она думала об Андрее, обо всем, что случилось. Кто в этом виноват? Андрей? Он один? А Ладя? Он что же? И потом мать Андрея. Она такое крикнула. За что?..

Не может Оля сегодня играть. Она стояла совсем как вчера, одна. Как трудно быть одной, как вчера. И опять такая же тишина. А как уходил с эстрады Андрей. Она старалась не видеть этого, но все-таки увидела. И теперь видит, как он идет и как он хочет поскорее уйти. И ей хотелось остановить его и крикнуть всем в зале, какой он музыкант, какой он замечательный скрипач! Вы его послушаете, только не сейчас. Потом. Когда он не будет таким, как сейчас…

Чибис повернулась и подошла к органу, туда, где была небольшая дверца. Она ее открыла и вошла внутрь органа. Узенькая деревянная лестница. Чибис начала по ней подниматься. Зажгла свет. Вспыхнули длинные матовые лампы. Чибис шла осторожно среди молчаливых труб и низеньких ванночек — увлажнителей с водой. Если снаружи орган современный, то здесь было его таинственное прошлое, и не напрасно орган настраивают гусиным пером.

Как-то в детстве, когда Чибис с дедушкой и бабушкой жила на окраине города в доме с печным отоплением, ей поручили сложить во дворе поленья. Она их сложила в виде сказочного замка. Но потом этот березовый замок постепенно истопили, и было очень жаль: сказка кончилась.

И теперь Чибис придумывает сказки и живет в них, и ей гораздо легче быть в сказке. Она здесь всех побеждает. Она красивая и удачливая. Вот и сейчас она помогает Андрею быть таким же счастливым, как она, потому что она здесь все может. Она сильная и знает, что делать, и умеет это делать. Она добивается всего для себя и для других. Умеет быть рядом с другими, с кем ей хочется. Но только здесь, когда одна, когда никого нет и не может быть. Этот огромный деревянный замок принадлежит ей — лестницы, мостки, переходы, башни. Она может взять лейку и ходить, наполнять увлажнители водой. Может взять старенький веник и подметать мостки и переходы. Замок будет таинственно скрипеть, и в увлажнителях будут отражаться, плавать длинные огни фонарей, и будут в башнях прятаться загадочные тени, и трубы будут мерцать как высокие зеркала.

Она хозяйка в этой сказке, придумывает свою собственную жизнь. Здесь люди клянутся и умирают от любви, совершают невиданные подвиги, и тоже во имя любви. Здесь Оля не боится тишины, даже такой, какая была вчера. Она придумывает свою сказку и сама живет в ней. Но даже в своей сказке она все-таки не знает, как помочь Андрею, хотя он и не захочет от нее никакой помощи. Вовсе.

 

Глава одиннадцатая

В кабинет директора школы вошла Кира Викторовна.

— Извините, Всеволод Николаевич, — вот, — сказала она и положила перед директором лист бумаги.

— Что это? — спросил директор.

— Заявление. О моем уходе с работы.

Всеволод Николаевич встал из-за письменного стола и подошел к Кире Викторовне. Она стояла перед ним, прямая и непреклонная.

— Отказываюсь понимать, — сказал директор. — Отказываюсь, — повторил он.

— Я плохой педагог. Мой ученик сжег свою скрипку. Андрей Косарев.

— То есть как сжег?.. — Директор запнулся.

— Сжег, — повторила Кира Викторовна. — И прекратил занятия музыкой. Я разговаривала с его матерью.

— На него это… надо воздействовать… педагогически надо… как-то обязательно воздействовать… — Директор говорил первые попавшиеся слова. Он пытался осознать случившееся.

— Теперь я больше не буду воздействовать, — сказала Кира Викторовна. — Об этом я пишу в заявлении.

Директор стоял и молчал. Он должен был принять решение, определенное, директорское, и прежде всего по поводу заявления Киры Викторовны, которое лежало сейчас у него на столе. Если он успешно справится с этой задачей, то он уже (с помощью Киры Викторовны, конечно) справится и со второй задачей — Андрей Косарев.

Всеволод Николаевич вернулся к столу и тихонько отодвинул подальше заявление.

— Прошу, присядьте, — сказал он Кире Викторовне.

Она села в кресло. Директор прошелся по кабинету, потом вдруг остановился около фортепьяно, открыл его.

Кира Викторовна следила за директором.

Всеволод Николаевич сел за фортепьяно. Обернулся и спросил:

— Вы позволите?

Она с некоторым недоумением сказала:

— Да-да, конечно.

Директор тронул клавиши, потом заиграл. Он играл великолепно. Взглянул на Киру Викторовну, улыбнулся. Она не могла не улыбнуться в ответ. Просто не могла. Перед ней был блестящий пианист. Она уже несколько лет не слушала Всеволода Николаевича в концертах, да и концертов-то не было. Конечно, давно не было. Когда же она слушала его в последний раз? Года три или четыре назад? Он тогда кланялся, но как-то неумело. Кира Викторовна обратила на это внимание. И она почему-то вспомнила «оловянных солдатиков». Всеволод Николаевич — и ее «оловянные солдатики». Что-то есть общее. Дикая мысль, конечно. Но почему-то Кире Викторовне стало от дикой мысли весело.

Всеволод Николаевич кончил играть.

— Пожалуйста, — сказала Кира Викторовна, — поклонитесь.

Теперь Всеволод Николаевич с некоторым недоумением взглянул на Киру Викторовну.

— Я серьезно. Пожалуйста. Публика просит.

— А заявление заберете? — спросил директор. Потом встал и поклонился.

Ну конечно же, не умеет. На лице беспомощность и беззащитность. Шею тянет, как и они тянут. И переламывается как-то совершенно неожиданно.

— Я заберу заявление, — сказала Кира Викторовна. — Вы на меня воздействовали.

Он воздействовал, подумал о себе директор, когда Кира Викторовна ушла из кабинета. Но никто не знает, как дается Всеволоду Николаевичу сохранение пианистической техники, сохранение своего личного творчества; временами он почти ненавидит школу, и ему становится обидно за себя как за музыканта. Он выводит на эстраду учеников школы, а сам он давно не выходил на эстраду даже в Малом зале, и ему кажется, что он за последние годы ничего как музыкант не приобрел, а утрачивает то, что было. Утрачивает мастерство, опорные точки.

В его кабинете есть фортепьяно, но все привыкли, что оно просто стоит. Настройщики сюда не заглядывают. А Всеволода Николаевича захлестывает школа, он оказывается в незатихающем ритме дел и обязанностей, и опять он растерян и опять как будто бы счастлив. А может быть, и счастлив? Бестолковое, глупое противоречие, и он никак не может из него выбраться.

В коридоре, недалеко от кабинета директора, стоял Гусев. Он сказал Маше Воложинской:

— Слышал, как вы отличились.

Гусев держал письма, которые ему только что вручила Татьяна Ивановна. Гусев стоял посредине, чтобы никто не прошел мимо него. Он желал, чтобы каждый убедился, какой он ученый и какой он исследователь.

Маша взглянула на него:

— Что ты слышал?

— Как вы вчера выступали. Кто в лес, кто по дрова.

— Замолчи, — сказала Маша. Ее глаза под очками были строгими и боевыми. — Не твое дело.

— А чье же?

— Наше. Мы выступали. И мы сами…

Гусев лениво обмахнулся письмами, как веером.

— Говорят, ты стояла и грызла скрипку. Гр-гр… На весь зал было слышно.

— Как ты смеешь так о скрипке! — Маша побледнела и стояла бледная и непреклонная, совсем как граф Монте-Кристо. — Ты не музыкант! — Маша не знала, что еще сказать, но потом все-таки сказала: — Если бы услышал такое Бетховен, он бы у тебя все свои тетради отобрал.

— Ты Бетховена не трогай! — закричал Гусев.

Тогда Маша впервые в своей жизни закричала:

— А ты нас не трогай!

Кира Викторовна вышла из кабинета директора и наблюдала за Машей. Тихая, застенчивая Маша — и вдруг такая решительность и такая серьезность. Человек определяет себя в жизни, свое отношение к себе и к другим. И это совсем не просто. Кире Викторовне вдруг стало совестно за то, как она повела себя, — написала заявление об уходе. В таких случаях говорят — минутная слабость.

Первые часы занятий у Андрея и Лади — сольфеджио. Значит, урок Евгении Борисовны. Сказать Евгении Борисовне об Андрее, почему его не будет на занятиях? Она и так узнает. Нет, лучше самой сказать.

Кира Викторовна направилась в учительскую. Но тут ее окликнул Ипполит Васильевич. Он покрутил в воздухе палочкой и сказал:

— Влюбленный вскочил на лошадь и поскакал в разные стороны!

Кира Викторовна засмеялась, и очень громко. Не могла сдержаться.

— Откуда вы это взяли, Ипполит Васильевич?

— Не знаю. От злодеев, очевидно. Хотите, поделюсь еще афоризмами. Шли черные коты — все в кепках и с топорами…

Кира Викторовна опять громко засмеялась.

В коридоре показалась Евгения Борисовна. Она удивленно взглянула на Киру Викторовну. Смеется, веселится, когда такое с ее учениками. Кира Викторовна прочитала это на лице Евгении Борисовны. Фу-ты, до чего все нелепо.

Ипполит Васильевич отправился дальше как ни в чем не бывало. Вот уж кто форменный злодей, не хватает только топора и кепки.

В коридор из учительской выглянула Верочка:

— Кира Викторовна, к телефону. Мать Андрея Косарева.

Кира Викторовна сразу оказалась вновь в реальной обстановке, во всей сложности создавшегося положения.

 

Глава двенадцатая

Андрей Косарев сидел в классе за одним столом с Иванчиком и Сережей. Впереди сидели Витя Овчинников, Наташа и Рита. Шел урок географии. Андрей никогда бы не подумал, что с утра он опять окажется в школе, будет сидеть на уроке, почти таком же общеобразовательном, как и в их школе. Классный журнал, ведомость о посещаемости, дежурный, «сотрите губкой с доски, последняя парта — не разговаривайте, я с вами миндальничаю, а вы не вытаскиваетесь из троек. Стыдно! Кто еще не сдал реферат? Не вижу вкуса к общественной работе. Последняя парта, прекратите наконец разговаривать».

Рита появилась на следующий день рано утром. Андрей еще спал, он ведь решил никуда больше не идти. Матери заявил об этом. Никуда не пойдет. Все! Пусть мать не задает ему никаких вопросов.

Вдруг рано утром появилась Рита.

— Теперь я к тебе, а не к маме, — сказала она. — Вставай, пойдем со мной.

— Куда это?

— В школу.

— Я кончил с музыкой. Ты понимаешь?

— Понимаю. С музыкой кончил, но со школой ты не кончил, и ты пойдешь в мою школу.

Андрей смотрел на Риту.

— Нет!

— Да!

Андрей, конечно, пошел. Для Риты он готов на все.

В школу Андрей отказался сразу входить. Но потом вошел. Все-таки это были не музыканты, и главное, этого хотела Рита.

Андрея окружили ребята, и никто из них ничего не сказал о вчерашнем, ни слова. Может быть, здесь не обошлось без Риты или «гроссов». Но все выглядело, во всяком случае, совершенно естественным. Рита побывала у директора и договорилась с ним, что Андрей будет заниматься в их классе. Андрея знают все ребята, они ручаются за него. Не может человек быть просто так на улице. Пусть он прекратил заниматься музыкой, но вообще-то ему надо заниматься? Временно хотя бы в их школе, хотя бы сегодня. Рита не хочет, чтобы он был предоставлен самому себе. Директор подумал и согласился.

Андрей сидит в классе, и ему ничего, вполне даже сносно. Даже хорошо. Никаких старых проблем и никаких еще новых. Очень заманчивое состояние, пускай и недолговечное, но необходимое ему сейчас, когда можно вот просто так жить — и все. Ребят он знает, не такой он чужой. Рита около него. На переменах. Она ни о чем не говорит, а только рядом с ним.

Девочки из параллельного класса поглядывали на нее и на Андрея, о чем-то, конечно, шептались. Рита не обращала внимания. Она умеет ни на кого не обращать внимания и защищать не только себя.

На уроке обществоведения Андрей даже развеселился: Наташа делала доклад на тему о религиозных суевериях и гаданиях, разоблачала. Ей помогал Витя. Был ассистентом. Андрей вспомнил Татьяну Ивановну. Здесь в школе Татьяне Ивановне пришлось бы туго, даже несмотря на то, что она выучивает пасьянсы из журнала «Наука и жизнь».

Наташа рассказывала о спиритизме. Это мистическая вера в возможность общения с умершими людьми, с их духами. Возник спиритизм в семье американца Фокса в 1848 году. Из Америки в Европу спиритизм был перенесен в 1852 году неким Гайденом.

Андрей вспомнил композитора Йозефа Гайдна. Андрею всегда нравилась его музыка.

Наташа продолжала рассказывать о спиритизме и о неком Гайдене. Он объявил себя медиумом — человеком, который является посредником между людьми и духами. В 1912 году в России было до двух тысяч кружков спиритизма. Участники сеанса садились за круглый стол, клали руки — кончики пальцев — на край стола. И молчали.

«Как пианисты», — подумал Андрей. Пальцы над клавишами, и короткое последнее молчание, а потом общение между людьми и музыкой. Смешно. В жизни все рядом — несерьезное и серьезное. И человеческие поступки тоже все рядом — и несерьезные и серьезные. А он какой поступок совершил? Но хватит, хватит обо всем этом!

«Гроссы» занимались шахматами. Проблемы столоверчения их не интересовали. Наташа сказала «гроссам», что они могли бы отвлечься от своего занятия и послушать доклад. «Гроссы» на это ответили, что Ньютон не любил отвлекаться от своих занятий, и, чтобы ему не мешала кошка, которую надо было впускать и выпускать из квартиры, Ньютон прорезал в двери отверстие.

Засмеялись все, и даже Наташа. Иванчик и Сережа — любимцы класса. Они уже вполне серьезно изучают механику и физику.

Преподаватель обществоведения сказала, что в отношении Ньютона Иванчик и Сережа правы, но все-таки это не дает им основания играть в шахматы во время доклада. Иванчик и Сережа извинились и убрали шахматы. А потом на очередной перемене в столовой все положили руки на стол и шутили, кричали, что стол двигается. Витя Овчинников кричал, что он медиум, и доказывал, что с ним кто-то общается, какой-то дух. Сейчас даст стакан компота.

Андрей молчал. Он старался привыкнуть к новой школе. Ему надо привыкать. Может быть, здесь он будет учиться потом.

Витя подошел к нему и спросил:

— Ты с музыкой завязал?

Андрей кивнул. Отвечать Вите не хотелось. Тем более, Витя это спросил как-то вполне серьезно, что на него было мало похоже.

— Ее, знаешь, полно, — сказал Витя. — Крути пластинки.

Андрей опять кивнул. Может быть, Витя и прав: если так все думают, значит, крути пластинки. Андрей тоже будет крутить пластинки.

Рита ни о чем его не спрашивала. Андрей ждал, когда она что-нибудь скажет о его новом положении. Но Рита отнеслась к этому с полным молчанием. Не шутила, не смеялась. Как будто Андрей никогда не был скрипачом, музыкантом. Почему-то было даже обидно. И Андрей не выдержал и рассказал Рите, что у него случилось со скрипкой. Он должен был это кому-то рассказать. Это его мучило.

Рита выслушала молча.

— Хватит на сегодня. Ты сам сказал, что с музыкой у тебя все кончено.

— Кончено, — сказал Андрей.

Но тут откуда-то вынырнул Витя.

— Подумаешь, концерт там и все такое. Вроде двойки на контрольной. С кем не бывает. — Витя услышал, что разговор опять о музыке. — Сегодня двойка, а завтра входишь в зону четверок!

Витя как мог утешал Андрея. Рита, очевидно, попросила Витю быть к Андрею внимательным, хотя сама она совсем по-другому разговаривает о музыке. Вообще не разговаривает. Рита — она странная. К матери тогда вечером пришла. И теперь вот эта ее затея со школой, и Андрей сидит в ее классе и слушает что-то там такое на уроках, как настоящий ученик.

Когда Кира Викторовна в учительской взяла телефонную трубку и услышала слова матери Андрея, она растерялась.

— Как — он в школе?

— Пришла Рита и увела его в свою школу. Общеобразовательную.

— Какая Рита?

— Рита Плетнева. Он с ней давно дружит.

— И она смогла его увести в школу?

— Смогла. И я не знаю, хорошо это или плохо.

Кира Викторовна тоже не знала, хорошо это или плохо. Прежде всего это было неожиданно. Появляется какая-то Рита Плетнева и с легкостью уводит Андрея в свою школу. Удивительно. Непонятно. Кира Викторовна ждала со стороны Андрея совсем другого, правда, здесь вмешались новые, неожиданные силы.

В учительской появилась Алла Романовна. Увидела Киру Викторовну:

— Как ваши?

— Ничего мои, — ответила Кира Викторовна неопределенно. Трубку она положила. Она не знала, что же все-таки делать с Андреем? С чего все начинать?

— Встретила Ладю Брагина. Гуляет.

— Как — гуляет? — переполошилась Кира Викторовна.

— Гуляет. У дверей школы.

Кира Викторовна выскочила на улицу.

Ладя подбрасывал и ловил монету.

— Где твоя скрипка? — спросила Кира Викторовна с испугом.

Ладя показал на скамейку, где лежала скрипка. На скамейке стояла и шапка-ведро, наполненная учебниками.

— Ты кого ждешь?

— Я?.. Никого не жду.

— У вас сольфеджио.

— Знаю.

— Иди в класс. Опоздаешь.

— Но еще не все пришли, — как-то неопределенно сказал Ладя.

— Все, кто должен прийти, уже пришли.

— А что, кто-нибудь не должен прийти?

— Иди в класс. Я тебя прошу, Брагин.

Ладя повиновался. Кира Викторовна вместе с ним спустилась в раздевалку. Ладя молчал. Разделся молча. Потом опять спросил:

— А кто не должен прийти?

— Ты ждал Андрея?

Ладя пожал плечами. Он сам не знал. День должен был как-то начаться.

— Вы оба слишком дорого мне стоите! Из-за вас я… — Но тут Киру Викторовну кто-то осторожно взял за локоть. Она оглянулась.

Это был преподаватель в военной форме.

Ладя поспешил уйти, а преподаватель примиряюще сказал:

— У каждого из них в сумке маршальский жезл.

Когда Андрей вернулся домой, его подозвал сосед Петр Петрович. Он завел Андрея к себе в комнату и, смущенно откашливаясь, спросил:

— Я слышал, скрипка у тебя куда-то делась.

Андрей сказал:

— Делась.

— Ее можно того… купить, а? Какого она размера? — Петр Петрович развел руки в стороны. — Или побольше?

Андрей смотрел на Петра Петровича и не знал, что ответить, чтобы не обидеть.

— В магазине-то они продаются? Я куплю. — Петр Петрович придвинул Андрея за пуговицу совсем близко к себе; Андрей почти на голову был выше его. — Не буду пить, а куплю. Размер укажи. — И Петр Петрович опять развел руки. Несвежие манжеты до половины закрывали ладони. Было в этом что-то очень жалкое, незащищенное и доброе.

«Я ни разу ему не сыграл, — подумал Андрей. — Пусть даже когда он бывал подвыпившим. Он несчастный человек. В войну погибли жена и маленькая дочка под Смоленском, в обозе с беженцами. Он рассказывает о дочке, когда выпьет. Маме на кухне. Дочке нравилось беседовать по телефону, и она всегда говорила: „Это не „аллё“, а это Катя“. И еще она пела песни о танкистах, любила праздник Первое мая и прыгать на одной ноге».

— Ты хоть на глазок прикинь размер, — говорил Петр Петрович. — В магазин — это я сам.

А ведь скрипки действительно нет. Андрей ощутил это как-то очень ясно. Обычно в это время он занимался, играл. И это его регулярное время занятий наступило в первый раз с тех пор, как у него не стало скрипки. Никто никогда не поймет, что ты испытывал, когда у тебя в руках бывала скрипка! Ее легкость и тяжесть, опасность и бесконечность. Бесконечность ее возможностей пугала, потому и делала скрипку опасной и необходимой. Скрипка — это одинокая линия за горизонт, постоянный вековой путь. Андрею казалось, что он не пройдет лучшую часть этого пути, не сумеет. Не хватит сил. И он был экономным. Он боролся за себя. Кира Викторовна хотела от него уверенности, хотела развития, а он стремился прежде всего сохранить то, что уже добыл. Он хотел закрепиться. А чего такого особенного он добыл? Что сделал такого в музыке? Если честно, откровенно, без громких фраз? А может, и не было у него никогда настоящей музыки, ее понимания и ее исполнения?

Петр Петрович все еще стоял перед Андреем и тянул его за пуговицу.

 

Глава тринадцатая

— Тебя зовут Дедом? — спросила Павлика высокая стройная девочка. Она шла из полуподвала, очевидно, из школьной раздевалки.

— Меня, — сказал Павлик. Эту девочку он видел в школе впервые.

— Меня зовут Ритой.

Дед кивнул.

— А где найти Киру Викторовну?

— Ее нет. Ушла к одному нашему ученику.

— К Андрею Косареву?

— Да. (Откуда эта девочка знает об Андрее и о том, что его, Павлика, зовут Дедом?)

— Тогда поговорю с тобой.

— Поговори, — сказал Дед.

— Об Андрее Косареве. Что ты так на меня уставился?

— Ничего.

— Я была вчера на концерте. Понял?

— Понял.

— И я все знаю. А сейчас Андрей…

— Он застрелился, — сказал Дед.

Теперь Рита уставилась на Деда.

— Кто?

— Андрей, — едва смог прошептать Дед.

— Вы все тут такие! — сказала Рита. — Музыканты! Иди сюда, а то всех перепугаешь.

Рита отвела Павлика в сторону, подальше от стола коменданта.

— Он сейчас у меня в школе, в моем классе, — сказала Рита.

— Кто?

— Андрей. Но он должен быть у вас. Ты понимаешь? Он должен к вам вернуться. Вы должны его вернуть. До чего ты непонятливый.

Это он, Павлик-то, непонятливый? Примчалась тут откуда-то. Красавица! Да Франсуаза в сто раз красивее!

— Но он никогда не вернется, если у него не будет скрипки. Ты меня слушаешь или нет?

— Какой скрипки? — опять оторопел Дед.

— Обыкновенной, на которых вы играете. У него теперь скрипки нет.

— А куда она делась?

— Застрелилась скрипка! — зло ответила Рита.

Дед и все остальные ребята ничего не знали о том, что Андрей скрипку сжег. Все, и директор тоже, молчали об этом. По просьбе Киры Викторовны. Прежде всего она сама хотела как-то разобраться, понять случившееся, найти объяснение. Андрей борется за себя, она это понимает. И он успешно борется. Но гибель скрипки — это и гибель Андрея в чем-то. Не мог он этого сделать сознательно. Зачем? Просто он сделал глупость, и надо ему помочь выбраться из этой глупости. Надо немедленно вернуть в школу. Но как вернуть ему скрипку?

Кира Викторовна и Всеволод Николаевич совещались, где найти такую скрипку, которую бы взял Андрей. Что это должна быть за скрипка? Она должна будет нести в себе предельную ценность, но совсем не материальную, а какую-то психологическую.

Рита направилась обратно в раздевалку. Она была зла на себя и на этого Деда. Нет, не с тем человеком она начала такой важный разговор. Поторопилась. Но в то же время с Ладькой разговаривать ей не следовало, а с девочками она не хотела. С девочками разговоры у нее не всегда получались.

Но Дед уже бежал за ней.

— Не уходи, — схватил он ее за руку. — Не хочешь со мной, подожди Киру Викторовну.

Лицо Павлика было несчастным. Он боялся, что эта девочка уйдет, а вместе с ней уйдет и что-то важное для судьбы Андрея, а значит, и для них всех.

— Хочешь, покажу нашу школу? — предложил Павлик, заметив, что Рита колеблется: уходить ей или остаться и обождать Киру Викторовну. — У нас композиторы свои есть, теоретики. Один рукописи Бетховена разбирает. Орган тебе покажу.

— Орган не хочу, — сказала Рита.

— А здесь кабинет звукозаписи, — сказал Дед. Он всячески стремился задержать Риту. — Нотная библиотека. Там партитуры и клавиры всех в мире симфоний.

— Прямо всех?

— Ну, много… сто или тысяча.

Мимо прошла группа ребят. Осмотрели Риту. В особенности один, с усиками. Чуть шею не отвертел.

— Духовенство, — сказал Дед.

— Что?

— На духовых инструментах играют.

Рита засмеялась. И Павлик засмеялся. Кажется, теперь Рита и Павлик понравились друг другу.

После сольфеджио Ладя пошел в органный класс: не знает ли Чибис что-нибудь об Андрее? Так, интуиция подсказывала, что такое возможно. Случайные наблюдения над жизнью.

Андрея в школе нет, и никто не мог толком сказать, где он. Вчера в метро Ладька сделал все возможное, чтобы они с Андреем поняли наконец друг друга. Хотя бы в чем-то. Поначалу. И вообще, и так далее, содружество наций.

Ладька открыл дверь органного класса. Тишина. Никого. Вдруг где-то услышал звук льющейся воды. Струйками вода льется. Ладька прислушался. Потом увидел, что сбоку от шпильтыша открыта дверца. Ладька подошел к дверце, заглянул, вошел в дверцу и начал подниматься по лестнице. И тут он увидел Олю Гончарову. Она держала в руках лейку. Вода тихо шелестела в низенькой ванночке, и казалось, что в органе идет дождь.

Ладя сказал:

— Привет.

Оля вздрогнула от неожиданности, поставила лейку и поглядела вниз.

— Это я, Брагин, — сказал Ладя.

— Только ты осторожно, — попросила Оля.

Ладя поднялся к ней. Взглянул на длинный ряд труб. Они здесь были видны все целиком. Рычаги, переключатели, разноцветные провода.

— Машина, — сказал Ладя.

— Трубы трогать нельзя, собьешь настройку, — предупредила Чибис. Она знала Ладьку, его темперамент.

— Ясно, — сказал Ладька и полез дальше по лестнице. — Сколько труб?

— Восемьсот. Есть орган и на восемь тысяч труб.

— Машина, — опять повторил Ладька. — Слушай! — И Ладька, не соблюдая осторожности, скатился вниз с лестницы. — Сыграй сейчас, а? Или нет, дай я попробую. Никогда не играл на органе!

Ладька уже забыл, для чего он пришел к Оле. Он только знал, что перед ним великолепная машина, что в ней восемьсот труб. И что он должен попробовать, как все это звучит, восемьсот труб, лично у него. Где он только раньше был!

А Рита и Павлик уже окончательно обо всем договорились. Они по-прежнему стояли в коридоре. Павлик сказал «да» и пошел к дверям склада музыкальных инструментов.

Кладовщик при виде Павлика глубоко вздохнул.

— Мне надо с вами поговорить, — сказал мальчик. — Вы один здесь?

— Один. Кому ж еще быть?

— Разговор секретный.

Кладовщик кивнул. При этом попытался загородить собой кучу скрипок в углу.

Павлик плотно прикрыл дверь.

— Мне нужна… — начал Павлик.

— Струна, — сказал кладовщик.

— Скрипка. Чтобы вы ее сделали.

Павлик обошел кладовщика и показал на кучу старых скрипок.

— Из этих одну можете сделать?

— Не пойму я что-то тебя, — подозрительно сказал кладовщик. — Скрипки списаны и ни на что не пригодны.

— Только вы можете нам помочь.

Кладовщик продолжал подозрительно смотреть на Павлика.

— Скрипач погибает, вы это понимаете? — вдруг закричал Павлик.

— Вот-вот. Опять за свое!

— Хотите, кровью распишусь?

— Чьей кровью?

— Своей.

— Это зачем еще?

— Клятву дам, что скрипач погибает.

Павлик взял со стола кладовщика обыкновенную ручку с обыкновенным пером.

— Положи ручку, — сказал кладовщик неуверенно. — Давай это… без крови.

— А вы «быть или не быть» знаете? Гамлета, принца датского, знаете? — не успокаивался Павлик.

— Ладно, — вдруг сдался кладовщик. — Гамлета знаю и всю его семью.

— А Косарева Андрея вы знаете?

И Павлик рассказал кладовщику все об Андрее и его скрипке. Он очень волновался, потому что хотел, чтобы кладовщик понял, как все это серьезно, как все это по-настоящему серьезно. И надо помочь Андрею, и одна девочка придумала, как помочь. Он ей рассказал про склад инструментов, а она придумала. Рита Плетнева ее зовут. Она из другой школы пришла к ним специально, чтобы поговорить об Андрее. Павлик может ее позвать. Она сейчас здесь. Она ждет Киру Викторовну.

— Иди занимайся, — сказал кладовщик и пошел к горе скрипок.

Он долго стоял и молчал, разглядывая скрипки. Молчал и Павлик. Он хотел понять, о чем думал кладовщик.

— Попытаюсь, — тихо сказал кладовщик.

Павлик вышел со склада. Отыскал Риту. Она читала стенгазету «Мажоринки».

— Все о’кей, — сказал Павлик. Ему хотелось, чтобы Рита окончательно поверила в его силы и возможности и что в школе он не второстепенная личность.

Рита засмеялась, может быть, «о’кею», а может быть, чему-то в стенгазете «Мажоринки». Павлик не понял.

А через час у кладовщика сидели Кира Викторовна и Всеволод Николаевич.

— Если что-нибудь нужно, вы предупредите, — сказал Всеволод Николаевич кладовщику. — Клей, инструмент.

— Я могу попросить в мастерской Большого театра, — сказала Кира Викторовна.

Кладовщик молча разбирал старые скрипки. Он был очень серьезен. Перед ним на столе лежали головки, шейки, деки, струнодержатели. Он тихонько пощелкивал по деревянным частям, подносил их к близоруким глазам, к уху, слушал. Он слушал свое прошлое, он вспоминал его. И сейчас он не списывал инструмент, а возрождал его. И возрождал себя. Из прошлого.

— Вы не беспокойтесь, — сказал кладовщик. — Лак я достану сам, почти кремонский. Я знаю, где его можно найти. Там меня еще помнят. Грунт хороший достану.

— Может, не надо такой грунт и лак? — сказала Кира Викторовна.

— Да, — сказал директор. — Скрипка не должна быть в богатой одежде. Ни в коем случае. — Всеволод Николаевич сам начал простукивать разложенные на столе части. — Все, как есть здесь, все таким пусть и останется. Вы понимаете?

— Будут видны швы. Склейки.

— Пусть будут видны.

— Но получится инструмент, на котором пилила вся школа…

— Вот именно.

— Они обижаются, когда им говоришь об этом. Который кричал из них больше всех, он мне и заказ сделал. А теперь еще инструмент такого вида я ему дам… Позвольте сделать скрипку. Я видел скрипки самого Чернова, работал когда-то у Витачека. Вы же знаете. — Кладовщик полез в карман пиджака, достал потемневшую по краям от пальцев записную книжку и вынул из нее листок, похожий на обертку от лезвия безопасной бритвы. — Этикет Чернова. Храню.

Это был фирменный знак, который мастера клеили внутри сделанных ими инструментов. Кладовщик убрал бумажку в записную книжку.

Директор взглянул на Киру Викторовну. Кира Викторовна не знала, что сказать. Кладовщик, сутулый, близорукий, с длинными нескладными руками, стоял перед ними и был похож на тех певцов-иллюстраторов, которые приходят в школу и поют, помогают ребятам в занятиях по классу аккомпанемента.

Кира Викторовна никогда не могла спокойно смотреть на этих бывших певцов и певиц. Они пели с трудом, и у них было такое неподдельное волнение, такое желание не уходить от рояля, чтобы не сидеть с клубками шерсти или с книгой «Рыболов-спортсмен» в коридоре, в ожидании, когда они снова понадобятся, что Кира Викторовна старалась никогда не видеть их глаз, их неуверенных улыбок. Они работали на будущее, а сами были из далекого и часто неудавшегося прошлого. И теперь они надеялись на чужое будущее. И это было их жизнью.

Когда Кира Викторовна и Всеволод Николаевич уходили от кладовщика, он стоял над разложенными частями скрипок. Он надеялся на чужое будущее, и это стало жизнью для него, хотя бы на эти дни.

…«Что же такое музыка в судьбе человека? — думала Рита. — Или судьба человека в музыке? Разве только тщеславие, популярность, экран телевизора, эстрада? Внимание людей, которые тебя слушают и которыми ты в данный момент владеешь, если ты, конечно, настоящий талантливый музыкант? Но можно ли этим заниматься, планируя успех, славу? Потому что можно добиваться всего, только надо очень захотеть. Андрей, он что — захотел славы в музыке?» Рита никогда не давала ему возможности поговорить с ней серьезно, да и сама не думала об этом серьезно. Как сейчас. И это сделал Андрей, теперь, своим поступком. Подобный поступок нельзя запланировать; Андрей его совершил в определенную минуту, потому что многое совершается именно в данную минуту, и настоящего и лживого. Может быть, Андрей совершил что-то настоящее, хотя и очень тяжелое для себя? И для других тоже? Но прежде всего — для себя. Может быть, музыка в нем тоже была не настоящая, а лживая, запланированная? И теперь он от нее освободился, и ему стало легко, ну, не стало еще легко, а станет легче? А Рита пытается вернуть его к тому, от чего он уже отказался?

Рита стояла за столиком в кондитерской, ела пирожное. Она зашла в кондитерскую погреться, потом купила пирожное, потому что хотелось еще и подумать. Просто стоять и думать — глупый вид. А так, ешь пирожное и думаешь. И согреваешься заодно. Пирожное вкусное, черное, с орехами, думать приятно. О’кей. Ну надо же, этот Дед их! Потешная личность. Волосы гладко расчесаны на пробор, лицо важное, и держит себя серьезно, надувается изо всех сил.

Рита застегнула пальто и вышла на улицу.

Она энергично вмешалась в судьбу человека, и это уже не шутка, за это надо отвечать. Музыка или не музыка, какая разница, важно, что решается судьба, как бы заново все. И чего ей больше всех надо. Есть там эта самая девочка, органистка. Ясное дело, влюблена. Клавиши давит и не может от них оторваться, побеспокоиться, узнать, где Андрей, что с ним. А то вот надо приходить из другой школы и устраивать все эти дела. Нет, что-то она опять не так и не о том. Ей, конечно, льстило, что Андрей ею «интересуется», — это так Наташа говорит. Уж не влюблена ли Рита сама в Андрея? Ну это… не интересуется ли она сама им? Интересуется, это, пожалуй, все-таки не то слово. И неважно сейчас, какое слово тут должно быть, важны действия. А она всегда действовала, она не из тех, кто считает до десяти, а потом открывает глаза.

Рита неожиданно остановилась посредине тротуара. Медленно отошла в сторону. Парень с плетеной сумкой, в которой у него лежали пакеты с молоком, едва не наскочил на нее. Взглянул на Риту:

— Ты заболела?

— Нет, — ответила Рита одними губами, пытаясь сохранить спокойное, ровное дыхание, чтобы побороть эту всегда стремительно возникающую в груди боль. — Ничего. Со мной бывает.

— Что бывает? — Парень опустил на тротуар сумку с пакетами молока. — Грипп перенесла на ногах, что ли?

Рита прислонилась к дереву. Расстегнула верхнюю пуговицу на пальто, раздвинула на груди шарф. Парень остался стоять около нее.

— А ты зачем столько молока пьешь? — спросила Рита.

— Хочу и пью, — ответил парень. — Кому какое дело.

— Купил бы уж лучше корову.

Парень обиделся и ушел.

Рита еще немного постояла. Поправила шарф, застегнула пальто. Вначале пошла медленно, потом быстрее, а потом уже пошла так, как всегда. Как будто ничего с ней и не было.

 

Глава четырнадцатая

В учительской собралось заседание педагогического совета — обсуждались итоги прошедшего концерта. Висели мишени, только новые, с новыми пробоинами. Висели новые объявления: «Настольный теннис», «Пианисты — квартеты». Висели продуктовые записки Аллы Романовны. Текст их не изменился.

— Я полагаю, — сказал Всеволод Николаевич, — что в общем и целом мы справились с поставленной задачей. Школа продемонстрировала определенный уровень исполнительской культуры, возможности учеников, их техническую оснащенность, зрелость.

Сидела Верочка и писала протокол.

— Мы можем отобрать ребят для нового выступления. Мы располагаем такими учениками. Нам есть, что показать.

Преподаватели взглянули на стену, на то место, где недавно висела афиша и где в скором времени должна была появиться новая, но на ней будет уже написано не «Малый зал», а «Большой зал Консерватории». Поэтому сегодня разговор не только о прошедшем концерте, но и о предстоящем, более ответственном.

— Мы проделали серьезную работу, — продолжал говорить директор, — но предстоит еще более серьезная и ответственная.

Евгения Борисовна листала свои записи, готовилась к выступлению. Она из всего любила делать обширные выводы. Ипполит Васильевич сидел в кресле и дремал или делал вид, что дремлет. Преподаватель в военной форме без погон ждал случая, чтобы самому отметить выступление своего ученика, что было справедливым. Поэтому, когда он уловил паузу в словах директора и спросил: «Что вы скажете о моем воспитаннике, Всеволод Николаевич?», все восприняли его вопрос как вполне закономерный.

— Очень способный, и вы с ним на верном пути.

Тут директор как-то смущенно замолк. Очевидно, потому, что произнес слова в отношении верного пути. Он будто почувствовал, как вздрогнула Кира Викторовна. Она сидела на педсовете очень настороженная.

— Я думаю, что могу усложнить программу и подготовить с моим воспитанником что-нибудь более серьезное для Большого зала.

— Но он же совсем ребенок! — не выдержала Евгения Борисовна.

— Я вас не понимаю, — сказал преподаватель.

— Это я вас не понимаю! — не успокаивалась Евгения Борисовна.

Кто-то из молодых преподавателей сказал:

— Напрасно мы боимся усложнений концертной программы.

— Конечно.

— Ребята уходят далеко вперед, выступая в классах. Федченко, например, каждую неделю приносит мне по одному этюду Шопена.

— А Юра Ветлугин…

— Оля Гончарова!..

— Они смелее нас.

— В музыке недостаточно одной смелости, — опять вступила в разговор Евгения Борисовна. — Я бы сказала молодым преподавателям, что их ученики часто прячутся за обилием нот и сложных конструкций. Забывают об осторожности. А вещи…

Ипполит Васильевич поднял голову и сказал:

— Один грузчик мебельного магазина заявил, что когда в узкую дверь квартиры протаскивают шкаф, то люди делятся на две категории: первые кричат «Осторожно, полировка!», вторые — «Осторожно, руки!» Это я так, к слову о вещах.

Евгения Борисовна никогда не знала, как надо спорить с Ипполитом Васильевичем. Впрочем, это происходило не только с ней.

Всеволод Николаевич начал опрашивать преподавателей, кто с каким учеником выступит и с какой программой.

— Хор в том же составе, — сказал руководитель хора.

— С какой программой?

— Включим две новые русские народные песни.

— Виолончелисты?

— Петя Шимко, конечно. Я подготовлю с ним сонату Бетховена, — сказал преподаватель класса виолончели. — У него есть все для Бетховена — интонации, горделивая энергия.

— Очень продвинутый ученик, — сказал директор. — Мне кажется, мы должны максимально усложнить программу. Я думаю, что все-таки правы наши молодые преподаватели, которые говорят, что ребята уходят далеко вперед в своих работах в классах. Будем смелее! — И при этом Всеволод Николаевич взглянул на Ипполита Васильевича. Может быть, ему хотелось, чтобы старик поставил ему сегодня шесть.

Но старик промолчал, или он все-таки уснул в своей карете. Из принципа.

— Кто еще? — спросил директор. — Какие у кого есть еще предложения?

Кира Викторовна поднялась с места. К ней повернулись все. Как будто с самого начала ждали от нее каких-то слов.

— Выступлю с ансамблем скрипачей в том же составе! — сказала она.

Всеволод Николаевич обмер, потом громко закашлялся, как будто бы подавился костью. Евгения Борисовна вытянулась вся и окаменела. Даже Ипполит Васильевич проснулся. Казалось, он сейчас выставит ей одну из своих оценок. Только какую?

Верочка улыбнулась Кире Викторовне и записала ее слова в протокол.

 

Оля — о себе и об Андрее

Утро у меня начинается как всегда: звонит будильник, и я сразу встаю, хотя никому сразу вставать не хочется — так рано, и еще зимой. Бабушку я не беспокою и все на кухне делаю сама.

Кухня у нас маленькая, поэтому можно доставать одной рукой до плиты, другой — до шкафа с чашками и тарелками. Я сижу на круглом вертящемся стуле. Это стул для фортепьяно. Теперь такими стульями пианисты не пользуются. Стулья эти неустойчивые. Дедушка приспособил стул на кухне: покрасил белой краской и он сделался кухонным. Сидишь и поворачиваешься на нем, то к плите — здравствуйте, чайник, то к буфету — здравствуйте, чашка, здравствуйте, тарелка.

Так я сижу, поворачиваюсь, накрываю себе на стол. Потом мне надо сбегать вниз, в подъезд, принести дедушке свежие газеты. Газеты «Вечерняя Москва» и «Известия» лежат внизу в подъезде с вечера. Я их приношу, чтобы, когда дедушка встанет, газеты были уже дома. Он их прочитывает, как только открывает глаза. Если рядом со мной будильник, рядом с ним всегда газеты. Я осторожно кладу их на столик, потому что газеты всегда громко шелестят.

Дедушка у меня всю жизнь работал на заводе «Мосмузрадио» настройщиком-интонировщиком. Давал голоса новым пианино и роялям. У него точный слух, профессиональный. Дедушка способен уловить разницу звучания до нескольких колебаний в секунду.

Недавно я, как всегда, осторожно вошла в комнату, чтобы положить газеты. Вдруг дедушка поднял голову. «Что с тобой?» — спросил он. Я сделала вид, что не понимаю. Он повторил вопрос и поглядел пристально на меня. Как я могла объяснить об Андрее… о себе… Теперь вот Андрея нет в школе, а я не знаю, что мне делать, как ему помочь. А ему надо помочь. Его мать тогда кричала, что я виновата, что он тогда на сцене повернулся и ушел. Что все так получилось. А сам Андрей? Он меня не замечает, а если замечает — старается обидеть. Но я ведь никогда не мешаю ему, даже лишний раз не обращаюсь.

Сейчас Андрея нет в нашей школе. Где он? И надо было бы пойти к нему домой или хотя бы поговорить с Кирой Викторовной или еще с кем-нибудь. Но с кем? Ладя вот приходил. Я думала, он заговорит об Андрее и обо всем, что случилось, а он ничего не сказал, и я ничего не сказала, промолчала. Легче всего промолчать. Я понимаю, это многим людям легче всего. И надо было с Ладей поговорить. Но не поговорила.

В день концерта в артистическую — перед тем как нам выходить на сцену — примчался Ладя, красный, запыхавшийся, вытащил из футляра скрипку, сказал: «Дайте „ля“». Ему дали. Он подстроился, и тут вдруг Андрей подскочил к нему. Если бы не Алла Романовна, то и не известно — вышли бы мы все на сцену.

Я еще не видела Андрея таким. Даже тогда в раздевалке, когда я случайно толкнула вешалку и вешалка упала на меня и на Андрея, завалила нас пальто. Он был в ярости. Но что это по сравнению с тем, каким он был в артистической. Должна была начаться драка, и такая, от которой страшно становится. Бывают такие драки. Ну, и потом все остальное на сцене, в школе. Преподаватели делали вид, что ничего не произошло, но мы все знали — Андрея нет. Исчез.

Вот почему я не знала, что сказать дедушке. Дедушка понял и не стал больше ничего спрашивать. Я была благодарна ему. Он у меня с сильным характером. Он даже бывает суровым стариком. Непреклонным. Вот бы мне его суровости. Вообще, нехорошо мне. И раньше было нехорошо, когда видела Андрея почти ежедневно, и теперь, когда не вижу его, когда он пропал. Даже теперь хуже.

Дома я меньше занимаюсь, не идет у меня сейчас музыка. Не идут руки, когда сажусь за фортепьяно, потому что думаю о другом. Не хочу, а думаю.

Если я отправляюсь рано утром в школу, то потому, что привыкла, и еще потому, что лучше мне уходить из дому рано. Чтобы все было как было. Хотя бы внешне. Скорее бы только весна, настоящая и уже без снега. Зимой мне всегда грустно.

После уроков я пошла в библиотеку, чтобы переписать ноты для занятий, и тут вспомнила, что в папке у меня лежит книжка. Я раскрыла ее и начала читать. Это была книга о любви, как любовь понимали поэты Рима, Индии, Аравии, как ее понимал Гейне, Шекспир, Маяковский, Бунин. Как понимают любовь теперь.

«…Почему именно этого человека ты хочешь видеть, должен видеть, не можешь не видеть?»

«Любовь — это не только любовь, а еще и свобода, и истина, и красота, и справедливость… И когда человек любит, он не только любит — он обретает какую-то свободу, добывает какую-то красоту, творит какое-то добро, постигает какую-то истину».

Я читала книжку и не могла от нее оторваться. Я только заметила, что неподалеку от меня сидел Гусев. Он, конечно, занимался изучением тетрадей Бетховена. Мы были с ним сейчас похожи друг на друга, потому что читали самые важные для нас книги, занимались самым важным для нас делом и выясняли главные вопросы своей жизни.

Я так волновалась, что слова у меня прыгали перед глазами, и каждое из них попадало в меня, только в меня одну. Я хотела остаться одна. Только бы кто-нибудь не подошел, не помешал бы мне. Я совсем низко опустила голову над книгой, чтобы никого и ничего больше не видеть.

«Можно ли любить в человеке не только его хорошие, но и плохие стороны?.. Но все мы знаем, что человек не разграфлен на черные и белые клеточки, душевные свойства его сложны, они неизменно переходят друг в друга…»

А я Андрея сфантазировала или люблю его таким, какой он есть? Не разделенным на черные и белые клеточки? Может быть, надо разделить на такие клеточки, и тогда белых останется совсем мало? И мне будет легче? Но я Андрея не фантазирую, я его люблю. Может быть, Рита Плетнева его фантазирует, а я нет. И высчитывать черные и белые клеточки тоже не буду.

И вдруг я прочитала:

Король останавливается перед стражей в позе величественной и таинственной.
Е. Шварц. «Золушка».

Король. Солдаты! Знаете ли вы, что такое любовь?

Солдаты вздыхают.

Я засмеялась и, наверное, громко, потому что Гусев взглянул на меня:

«Ты чего?»

«Ничего».

Но Гусев увидел, что передо мной не ноты, а книжка.

«Чего ты читаешь?»

«Я читаю сказку».

«Сказку? — удивился он. — А-а…» И Гусев снова погрузился в Бетховена.

Я решила увидеть Андрея во что бы то ни стало. Может быть, попросить Татьяну Ивановну разложить пасьянс, а я загадаю, так, для храбрости. Мы с Андреем вместе поступали в школу. Мы с ним должны быть все-таки друзьями, несмотря ни на что.

Вчера я видела Риту Плетневу. Она приходила к нам в школу. Она красивая, и это ей, конечно, помогает быть такой, какая она есть.

А я ушла. Незаметно. И потом я мучилась от этого. Ведь я у себя в школе, и почему я должна была уйти? А она независимая и уверенная в себе, и все вокруг нее бегают, даже Павлик. Наверное, Андрей состоит из одних черных клеточек и его Рита тоже, а я из одних белых, таких белых, что меня никто уже и не замечает!

Так мне и надо.

В то утро все было, как всегда: я пришла в школу, взяла ключ и поднялась наверх, в класс. Зажгла маленькую лампочку на шпильтыше. И тут вдруг в зеркальце увидела Андрея. Андрей вернулся! Он пришел! Он снова будет с нами!

 

Эпилог первой книги

В ансамбле было восемь скрипачей и органистка Оля Гончарова. Первыми, как самые старшие, школу закончили Ладя, Андрей, Оля и Ганка. И они первыми должны были поступать в Консерваторию. Пытаться, во всяком случае. Но Ганка отказалась. Она заявила Кире Викторовне, что вернется в село, что она хочет учить музыке ребят у себя в Бобринцах. Что так она решила. Она всегда все решала сама.

У Оли умер дедушка. И она пошла работать.

Из ансамбля в школе еще остались учиться Дед, Машенька Воложинская, Франсуаза и, конечно, «оловянные солдатики».