Бульвар под ливнем (Музыканты)

Коршунов Михаил Павлович

КНИГА ВТОРАЯ

 

 

 

Глава первая

Жизнь прекрасна, Ладька уверен в этом. Даже сегодня, когда предстоял такой непростой день.

Об этом дне шел разговор и на выпускном вечере в школе — «торжественный акт, посвященный выпуску учеников», — и потом у Киры Викторовны в подмосковном поселке Марфино, где она прослушивала Андрея и Ладю, «облизывала», как она сама говорила, программы по специальности для поступления в Консерваторию.

Такой «облизанный» Ладька шел по городу.

Первый звук смычка. Ладька его всегда особенно ясно ощущал. Смычок стремительно съезжал с плеча и снова стремительно наезжал на плечо, и звук вспыхивал перед глазами. Плечо гудело и целиком становилось скрипкой. Сегодня надо, чтобы все члены комиссии загудели, как твоя скрипка, чтобы ты засыпал их штрихами и пассажами, как опилками.

Ладя не обижался, если кто-нибудь из ребят во дворе или на улице говорил ему вслед, что вон идет скрипач, пилить будет. И сегодня он попилит. Надо, и попилит — кому свежих и горячих опилок с музыкой?!

— Ты его не видел? — спросила Кира Викторовна Андрея.

Кира Викторовна и Андрей стояли в коридоре Консерватории на втором этаже. В коридоре было много ребят. Они приехали из разных городов, и теперь каждый рассказывал свое, но в то же время одним глазом косился на большие белые двери: там сидела экзаменационная комиссия по классу скрипки.

— Вчера только попрощались, — сказал Андрей.

— Для него вчера и сегодня — совершенно разные понятия. Ты знаешь.

— Знаю, — сказал Андрей.

Открылась большая белая дверь. Андрей обратил внимание, как блестела бронзовая ручка. Ее блеск как будто передавал весь накал сегодняшнего дня.

Вышла женщина со списком и прочитала фамилию очередного кандидата в Консерваторию.

Кандидат взял инструмент, достал экзаменационный лист, оглянулся по сторонам, ища поддержки или хотя бы сострадания, и шагнул за дверь вслед за женщиной. Дверь бесшумно закрылась.

— Пошел на постамент, — сказал кто-то в коридоре.

— Важно улыбаться на входе.

— Нервишки?

— Угу.

— Пошаливают.

— Повизгивают.

Девушка в узеньком темном костюме крутила винт на смычке и о чем-то думала. Винт она крутила машинально. Кира Викторовна взяла ее за руку. Девушка перестала крутить, улыбнулась, но потом опять начала крутить. Кира Викторовна опять остановила ее. И девушка опять улыбнулась и кивнула. Андрею казалось, что девушка тоже думала об этой бронзовой ручке, ждала, когда ручка медленно повернется, тогда откроется дверь и выйдет тот, кто туда входил с надеждой, улыбался на входе.

Вечно эта надежда. Андрей тоже уставал от этого. Потому что всегда на что-то надеялся — на успех в школе, на успех на первых шефских концертах, на имя в первой афише. Жизнь подбрасывала новые надежды, и он иногда не выдерживал, срывался. Как тогда со скрипкой в том дворе. Он освободился от всяких надежд, и ему казалось, что теперь будет легко жить дальше. Но все это не так. Все началось сначала. И опять, и опять надо было двигаться от надежды к надежде. Каждый раз преодолевать все более сложное препятствие. Более серьезное. А Ладька? Он не меняется. Неужели он и на самом деле просто живет и просто радуется? Или раньше это было так, а теперь это уже притворство?

По коридору высоко над головой пронесли какие-то списки. Может быть, так высоко пронесли, чтобы не помять или чтобы ребята не окружили и не пытались заглянуть в них.

Кира Викторовна вывела Андрея на лестничную площадку. Здесь народу было поменьше. Она молчала. Все было сказано в последний раз вчера у нее на даче. Они были там вместе с Ладькой. Кира Викторовна прощалась с ними как со своими учениками. Поступят они в Консерваторию или не поступят, но все равно они уже не ученики музыкальной школы. Школу они окончили. Ганка, например, вообще уехала в Бобринцы. И вчера Андрей почувствовал это, что Кира Викторовна прощается с ними.

Был обычный подмосковный летний день. Стучали колесами электрички, и иногда прорезал воздух мощный голос электровоза. Они шли втроем по опушке леса. Молчали. Даже Ладька молчал. С ним бывает, что он вдруг странно молчит и в нем появляется что-то человеческое.

Кира Викторовна шла в спортивных туфлях и в спортивных брюках. Она показалась Андрею молодой, даже юной. Только глаза были грустными и совсем взрослыми.

Кира Викторовна вдруг сказала:

— Я прочитала у Сент-Экзюпери: ни в одном человеке не погиб до конца Моцарт.

Андрей вечером, когда они с Ладькой возвращались домой на электричке, думал, кого имела в виду Кира Викторовна: его, Андрея, Ладьку или даже себя? Она тоже когда-то выступала. В школе говорили разное. Андрею захотелось, чтобы Кире Викторовне в жизни, а значит, прежде всего в музыке, было бы очень хорошо. Чтобы ей всегда было очень хорошо, потому что ей, очевидно, не очень хорошо. Он это почувствовал. Бывает так. А потом, эти слова Сент-Экзюпери. Может быть, Кира Викторовна обманулась в собственных ожиданиях и надеждах?

Кира Викторовна стояла на лестничной площадке Консерватории. Открыла сумочку, достала пачку сигарет. Андрей никогда не видел, чтобы она курила.

— Я могу спуститься посмотреть его, — сказал Андрей.

— Не надо.

Кира Викторовна курила. Андрей открывал и закрывал на футляре скрипки «молнию». В коридоре опять зашумели, задвигались, отчетливо была названа фамилия:

— Брагин!

Это женщина, которая выходит из-за высоких белых дверей, вызвала Ладю на прослушивание.

— Подлец он все-таки!

— Андрей! — резко сказала Кира Викторовна.

— Извините.

Кира Викторовна бросила сигарету.

— Прошу быть совершенно свободным от всего. Никаких внешних впечатлений. Ты слышишь? Могу надеяться на тебя, что… опять, чтобы… Иди в коридор, — вдруг сказала она. — Я скоро вернусь. Пожалуйста, Андрюша.

Кира Викторовна останавливает около Консерватории такси. Вид у нее был такой, что шофер понимающе спросил:

— Экзамены?

— Да.

— Родители по всему городу документы возят из института в институт. Вам что теперь — из Консерватории в Институт газа или нефти?

Кира Викторовна подумала: «Неужели опять вспыхнул!..»

Таксисту, очевидно, хотелось еще поговорить, потому что он начал рассказывать об очередях в нотариальных конторах, где все теперь снимают копии с аттестатов зрелости, но Кира Викторовна просила его только об одном, чтобы он побыстрее ехал. Адрес? Самотечная улица. Но таксист все-таки спросил:

— Вы мать?

— Я преподаватель. Ученик пропал.

— Испугался?

— Если бы испугался.

Дома Лади не оказалось. Двери открыла соседка и, как всегда, сказала:

— А я не знаю, где он со своей скрипкой ходит.

Эту фразу Кира Викторовна слышала не один год.

Таксист ждал ее у подъезда дома. Увидел, как она вышла расстроенная.

— Совсем, значит, пропал?

Она кивнула.

Ладька всегда шел по Цветному бульвару мимо цирка, выходил на Петровский бульвар и садился в троллейбус и ехал к Никитским воротам, а там и школа рядом и Консерватория. Это его обычный путь. А эти необычные автомашины он тоже сразу заметил. Они стояли недалеко от цирка во дворе. Ладька немедленно свернул во двор.

Автомашины напоминали дома на колесах. Ладька о таких много читал. За границей их называли трейлеры. В них путешествуют по автострадам. Очень современный образ жизни. Ладька так считает.

Машины оказались на самом деле автодомами. Именно такие Ладька и видел в журналах. Выгнутые большие окна из напряженного стекла, лестницы, противосолнечные пластмассовые козырьки, подключен шланг, очевидно, с водой и еще какой-то тонкий кабель.

Стояли и просто грузовики. Крытые. В них что-то грузили в больших сундуках, перетянутых веревками. Но Ладьку покорили дома. Водить их, конечно, удовольствие. У Ладьки в кармане лежали права, он окончил курсы автолюбителей. Он-то знал, что делал: человек без прав на вождение автомобиля теперь не современный человек, абсолютный примат. Надо изучать семь свободных искусств. Вождение автотранспорта — тоже искусство.

В одном из фургонов отодвинулась на окне шторка и потом окно опустилось. У окна стояла девочка. Взглянула на Ладьку и его скрипку.

— Будете играть серенаду?

— А хотите? — И Ладька начал доставать скрипку. Ладьку так просто не купишь.

— Арчи, тут бродячий музыкант.

Рядом с девочкой появилась морда здоровенного пуделя. На Ладьку теперь смотрели двое — и девочка и пудель.

— Сколько поросячьих сил в тачке? — сказал Ладька и пнул ногой в колесо автодома.

— Между прочим, в тачке есть электрическая кухня, телефон. Кондишн тоже имеется.

Ладька и сам знал, что все это должно быть. Но девочка была пижонкой, а Ладька в принципе не любил пижонства.

— Арчи, — сказала девочка, — телефон.

Пудель исчез и тут же появился с телефонной трубкой в зубах. Трубка была на длинном эластичном шнуре. Девочка, конечно, велела принести телефонную трубку тоже ради пижонства.

— Я водил новенькую «Волгу», спортивную. — Ладька такую «Волгу» не водил, но хотел бы водить.

— У нас медведи это делают.

— У меня есть права.

— У них тоже. У одного международные. Получил в Германии. Арчи, трубку положи. (Пудель исчез.) Интересуетесь, как медведь получил права?

— Допустим, — сказал Ладька.

— Во время репетиции выехал за ворота цирка и отправился по улице. На следующий день в полиции ему выдали права. Международные.

— А у вашего пуделя прав нет?

— Глупо. Отсутствует собственное воображение.

Девочка закрыла окно. Внутри автодома послышался шум, потом залаял Арчи.

Ладька понял, что он не может уйти: во-первых, не за ним осталось последнее слово, во-вторых, он должен побывать в таком доме. Ладька положил на ступеньку скрипку и аккуратно постучал в дверь. Он хотел быть вежливым.

Погрузка сундуков и ящиков продолжалась. Потом кто-то в рубашке и в тонких на зажимах подтяжках выбежал из дверей полукруглого здания, откуда выносили ящики и сундуки, закричал, чтобы с грузом обращались, как с посольской персоной, и снова убежал.

Открылась дверь в автодоме, и Ладька поднялся по лестнице. Маленький настоящий холл, в холле — никого. Дверь, очевидно, отворялась изнутри. Ладька прошел дальше. Осторожно открыл еще одну дверь. Он увидел клоуна. Волосы были лубяного цвета, из мочалы. Клоун сидел за столом и разговаривал по телефону. Рядом с клоуном стоял пеликан.

— Извините, — сказал Ладя. — Тут девочка и пудель…

— Что? — недовольно спросил клоун, прерывая свой разговор по телефону.

— Пригласили меня.

— Ты его приглашал? — Клоун спросил это у пеликана.

— Девочка и пудель, — повторил Ладя.

— Какая девочка, какой пудель? У вас что, молодой человек, нет глаз?

Ладька выбрался из автодома. Хотел взять скрипку с подножки. Теперь скрипки не было. Взглянул в окно — в окне была та же девочка. Она смотрела на него.

— Куда вы пропали?

— Я пропал?

— Ну да. — Глаза ее смеялись.

— А где скрипка? — спросил Ладя. Последнее слово за ним, очевидно, так и не останется.

— Заходите, — сказала девочка. — Что же вы?

Ладя поднялся в автодом. Клоуна и пеликана не было. На кресле лежала скрипка.

Появился пудель. Ладя на него покосился — не пеликан ли снова?

— Вы цирк шапито?

— А вы очень догадливы. У нас шофер заболел. Врачи говорят, месяца на два или три. Язва желудка. Мы задержались, пока директор все выяснял.

— Возьмите шофером!

— А куда вы шли с этим предметом? — Девочка показала на скрипку.

— Тут. Недалеко. Слушайте, я серьезно. — Девочка была явно младше Ладьки, но и Ладька называл ее на «вы», чтобы все выглядело очень убедительным и чтобы она почувствовала, что он тоже вполне серьезный человек. — Не медведь же заменит водителя, на самом деле!

— Конечно, — сказала девочка, — медведь ездил по Германии на мотоцикле.

— У меня эти два-три месяца свободны! — Ладька расхаживал по автодому. Кабина водителя — широкие педали, серворуль, четыре фары, прожектор с противотуманной лампой.

— Вы шутите, — сказала девочка.

— Нет, это вы шутили. — Ну и ну, вот девчонка! И Ладя показал на парик из мочалы, который он увидел в кресле рядом со скрипкой. — Я серьезно. «Волгу» спортивную я не водил, но грузовик водил.

— Мы через всю страну поедем, с севера на юг. Арчи, подтверди.

Арчи наклонил голову и негромко тявкнул. И еще хвостом что-то изобразил.

Или она трепачка, или говорит правду, подумал Ладя. Увидеть всю страну с севера на юг, да еще на такой первосортной тачке. Подарок небес! Фант раз в жизни!

Ладя вылез из автодома, но уходить не хотелось. Опять из полукруглого здания выбежал человек в подтяжках.

— Аркадий Михайлович! — закричала девочка в окно. — Я водителя нашла для «Тутмоса»!

Аркадий Михайлович остановился, взглянул на девочку, потом на Ладю.

— Серьезно! — опять крикнула девочка. — У него права!

— Пусть зайдет ко мне. — Человек в подтяжках убежал.

— Наш директор. Иди к нему.

«А что, — подумал Ладька, — и пойду, черт возьми!»

Когда Кира Викторовна вернулась в Консерваторию и вбежала на второй этаж, в коридоре по-прежнему толпились ребята. Андрея среди них не было. Но зато была Верочка. Она пришла из школы — узнать, как дела.

— Андрей там. — Верочка показала на белые двери. — Ваш муж только что звонил в школу. Спрашивал. Волнуется за вас.

— Ладя не появлялся?

— Нет. Не видела.

— Значит, пропал.

— Найдется. Здесь тоже есть директорский кабинет. Можно будет посадить на ключ.

Кира Викторовна стояла у дверей. Она прекрасно знала профессора Валентина Яновича Мигдала, училась у него. Он был председателем приемной комиссии по скрипке. Сидел сейчас там за столом. Можно было, конечно, войти, спросить разрешение и послушать Андрея. Кира Викторовна взялась за ручку двери, но потом отошла — Андрей очень восприимчив, и даже ее появление может как-нибудь на нем отразиться.

Вдруг она увидела знакомую фигуру — пробирался Павлик. Вот кто везде чувствует себя совершенно естественно и, так сказать, надлежащим образом. Если Дед не будет скрипачом, он будет директором — уже ходит сзади Всеволода Николаевича, как директор.

— Тареев!

Павлик подошел, вздохнул и сказал:

— Абитуриенты, а ведут себя как зеленые новички.

— Ты по какому случаю?

— А если вам что-нибудь понадобится?

Кира Викторовна посмотрела на Деда. Она была ему признательна за эти простые его слова. Она даже не сказала ему, чтобы он подобрал живот.

Никогда Кира Викторовна не думала, что будет так волноваться. А почему она не должна волноваться — ее ученик поступает в Консерваторию. В ее жизни это происходит впервые. И то, что она здесь, это неправда: она сейчас стоит там, перед Валентином Яновичем. Она видит, как Валентин Янович своими большими руками держится за отвороты пиджака, откинулся на спинку стула, высоко поднял голову и слушает скрипку. Он так всегда слушает. Он умеет очень внимательно слушать. Это не просто учитель игры на скрипке, а учитель музыки. Он всегда говорит: «Музыка — это поиск звука». И это от него она столько слышала: «Это еще не звук, а это уже не звук». Для Валентина Яновича музыкой прежде всего называлось то, что составляло искусство звука. Звук должен быть «закутан в тишину, должен покоиться в тишине». Кира Викторовна была свидетельницей случая, когда профессор взял расстроенную скрипку ученика и, не подстраивая ее, сыграл чистым и точным звуком.

Что он скажет об Андрее? И как там Андрей? Только бы сыграл глубоко, сильно и точно. А для этого Андрею надо быть спокойным. Максимально. Кому перед выступлением требуется нервный толчок, а кому ни в коем случае этого нельзя. Андрей такой. Ему нельзя. А Ладе он нужен. Ладя создает самому себе препятствие и сам его преодолевает. Андрею это противопоказано категорически. Хотя она и пыталась это в нем притупить и кое-чего все-таки достигла. Но только кое-чего. Так же как и в Ладе, только в обратном направлении, она тоже кое-чего достигла: поселила в нем какую-то серьезность, разумность. Так ей казалось, во всяком случае, до сегодняшнего дня. Все придется начинать сначала. Но как там Андрей?..

И вдруг Кира Викторовна, решительно стуча каблуками, подошла к двери, взялась за ручку и не выдержала, открыла дверь. Андрей стоял — скрипка и смычок опущены. Он только что кончил играть. Валентин Янович сидел, откинувшись на спинку стула, руки — на отворотах пиджака. Все, как и представляла себе Кира Викторовна. Сидели члены комиссии.

— Знал, что войдешь, — улыбнулся Валентин Янович. — Приметил в коридоре.

— Валентин Янович, извините.

— Антонова. — Это профессор сказал членам комиссии.

Те кивнули.

— Косарев, вы свободны. Спасибо, — сказал профессор.

Андрей взглянул на Киру Викторовну и вышел из комнаты. В коридоре его встретили Павлик и Верочка. Павлик держал футляр от скрипки.

— Ну как? — не выдержала Верочка.

Андрей подошел к раскрытому окну. За окном, во дворе, стояла его мать. Но ему сейчас хотелось бы увидеть Риту.

 

Глава вторая

Это был скоростной лифт. В лифте была одна молодежь, веселая и говорливая. Те, кто поступил в институты и сейчас хотел бы поделить свое счастье на всех. Счастье для них — величина постоянная, как и собственная молодость.

Рита была в летнем платье и в шарфе. Она всегда его носит — теплый шарф. Даже летом. Шарф стоял по краям ее плеч, будто меховой воротник. Рита сделала прическу, ее глаза были подкрашены. Это впервые.

Лифт остановился, мягко раскрылись автоматические двери, и Андрей и Рита вышли.

Потом они вместе со всеми сидели в небольшом зале. Широко виден был город. Огни. Кроссворд из огней — по вертикали и по горизонтали. И над этими пересекающимися огнями — он и Рита. Андрей подумал, там, где огни не горят, там в кроссворде незаполненные слова.

Им принесли два высоких стакана с зелеными трубочками. Трубочки были похожи на стебли травинок. Поблескивали кубики льда. Повисли дольки лимонов, специально зацепленные за края стаканов. Коктейль назывался «Двое».

— О чем ты думаешь? — спросил Андрей Риту.

— Что у тебя так все хорошо.

— Я играл удачно. Пальцы пошли и смычок.

— Ты играешь, а что ты испытываешь? О чем ты думаешь?

— Я начинаю играть в уме, где-нибудь еще в коридоре. Я играю раньше, чем начинаю еще играть. Почему ты спросила об этом?

— Меня пригласил музыкант, и я говорю о музыке.

— Перестань. — Андрей злился, когда Рита начинала так вот говорить. Когда нельзя было понять ее настоящих мыслей и слов.

Рита отпила несколько глотков, качнула стакан и послушала, как стучит о его стенки лед. Взяла дольку лимона и опустила ее в коктейль.

— Я не думал, что ты все-таки пойдешь в технический институт, — сказал Андрей. Ему хотелось перевести разговор на Риту и поговорить серьезно. — Ты сделала это из-за отца? Ты должна была пойти в Институт международных отношений, например.

— Или иностранных языков. — Рита взглянула на Андрея, и нельзя было понять, что скрывалось за ее словами, потому что в глазах ее таилась улыбка.

— Давай чокнемся, — сказала Рита.

— Коктейлями?

— А что?

— Давай.

Они чокнулись, допили коктейль.

— Здесь есть оркестр? — спросила Рита. — Скучно без оркестра.

— Только ничего не придумывай.

— А я не могу начать думать раньше, чем что-то придумаю. Но за тебя я рада. Очень! — Было похоже, что это она сказала совершенно искренне. И Рита встала и направилась к выходу.

Они шли по Садовому кольцу, по Смоленскому бульвару.

— Куда мы идем?

— Какая тебе разница.

— Не люблю, когда ты такая.

— Я трогаю босой ногой прибой поэзии холодный… — сказала Рита.

— Перестань.

— А может, кто-нибудь другой — худой, замызганный, голодный — с разбегу прыгнет в пенный вал, достигнет сразу же предела, где я и в мыслях не бывал…

— Прошу, перестань.

— Чрезвычайность поэзии, — сказала Рита.

Дверь открыли, и на пороге оказался Витя Овчинников.

— Ха! — радостно воскликнул Витя. — Ребята!

Он искренне обрадовался.

Выбежали в коридор две девочки, две копии Вити. Одна девочка — помладше, другая — постарше. Девочки вежливо поздоровались.

— Приняли в Консерваторию, — сказала Рита, показывая на Андрея.

— Андрюшка, гений! — крикнул Витя. — Я это знал.

Девочки начали вежливо рассматривать Андрея.

— Прошу в мою рощу, — сказал Витя. — Мать, ко мне Рита и Андрей прикатили.

Вышла мать Вити. Андрей никогда не ожидал, что у Вити такая мать: небольшая, в стареньком ситцевом платье, усталые тихие плечи и такие же усталые тихие руки. Из кармана платья свешивалась ленточка клеенчатого сантиметра.

— Я очень рада, — быстро сказала она, заталкивая в карман сантиметр. — Проходите. Витя, я поставлю чайник.

— Чайник я поставлю сам, — сказал Витя. — Чай будем пить с лепестками жасмина. Экзотика — моя слабость. Мать, где коробка?

— У меня на полочке. — И она вышла из комнаты.

— Колониальные товары собственного изготовления. Это верно, что «гроссы» махнули на завод?

— Верно. У них идея, — сказала Рита. — Год они будут познавать себя и окружающую действительность.

— А что? Уважаю.

— Я тоже хочу познать себя и окружающую действительность, — сказала Рита. — Но у меня простое любопытство. — Потом она подумала и добавила: — Очевидно.

Витя и Андрей молчали.

— Убери свои вещи. — Это вернулась и сказала мать Вити.

— Сейчас. И прошу тебя бодрее смотреть на жизнь. — Витя сказал это матери как-то строго.

Андрей хотел по-настоящему обидеться на Риту, что она его сюда привела, но после того, как он увидел мать Вити, его сестер и самого Витю вот так, дома, где он был совершенно другим, Андрею вдруг стало стыдно за все, что он до сих пор думал о Вите. А Рита знала, какой Витя. Знала его настоящим.

Андрей заметил, что мать Вити чем-то расстроена, но старается не показать этого.

Витя потащил их к себе в комнату. Это была даже не комната, а отгороженная фанерной стеной часть коридора. Окна не было, но горела большая трубка дневного света. Стены украшены самыми неожиданными предметами — спасательный круг, древняя географическая карта, медная сковородка, переделанная в часы. Цифры наклеены из бумаги. Обыкновенный номерной знак, который висит на улицах, на домах. На знаке было написано: «Банановая роща, вход со двора». Вместо стульев на крашеном полу лежали цветные подушки. Стояла низкая тахта, покрытая пледом. Овальный столик напоминал раму от старинной картины: картину вынули, а вместо нее вставили чистый лист фанеры.

Витя расчистил тахту от вещей, которые люди обычно берут с собой в дорогу, когда собираются уезжать из дому, сгреб в охапку и вынес из комнаты.

Рита выключила трубку дневного света и зажгла вместо нее лампочку в номерном знаке дома.

— Ты здесь все знаешь, — сказал Андрей.

— Конечно. Он в меня влюблен.

— С третьего класса.

— Именно.

Андрей снова начал злиться. На нее, на себя, на Витю. Не надо ему никакого чая с лепестками жасмина.

— Я уйду.

— Иди. — Рита уселась на тахте. — Хочешь обидеть Витю? Он тебе сделал что-нибудь плохое?

На кухне зазвенела чайная посуда, раздались голоса Вити и его сестер. Сестры помогали брату.

— Мне у них всегда очень хорошо, — сказала Рита. — А ты дурак, вот и все. Между прочим, я тоже поступила в институт, и у меня праздник.

— Извини. — Андрей сел рядом с Ритой на тахту.

Появилась с подносом старшая из сестер. На подносе стояли три маленькие чашки и фарфоровый чайник, прикрытый салфеткой.

Сзади шел Витя.

— Женьшень, а не чай, — сказал Витя и велел сестре поставить поднос на стол-раму. — Ты свободна. Остальное я проделаю сам.

Сестра ушла. Но заметно было, как ей хотелось здесь остаться.

Витя снял с чайника салфетку и разлил чай по чашкам. Снова накрыл чайник салфеткой.

— Пилигримы, — сказал Витя, — вы всегда найдете должное внимание, «банановая роща» к вашим услугам.

Витя уселся на подушку. Рита взяла маленькую чашку, сделала первый глоток.

— Как фирма? — спросил Витя. — Соответствует международным стандартам?

Рита весело надула щеки и громко причмокнула.

— Рад слышать.

Андрей тоже попробовал чай. От него на самом деле исходил запах жасмина.

— Метр? — спросил Витя.

Андрей кивнул. Он все еще не мог определить своего отношения к Вите.

Открылась фанерная дверь, и вошла мать. Из кармана платья у нее опять свешивался сантиметр.

— Он уезжает, Риточка, — тихо и робко сказала она.

Витя вскочил:

— Мама!

— Уезжает, — повторила мать. — Был в военкомате, записался в военное училище. Прошел медицинскую комиссию сегодня.

Витя повернулся к Рите и к Андрею:

— «Банановая роща» остается к услугам друзей. Всегда.

— Рита, — сказала мать. — Может быть, ты повлияешь на него, чтобы он попозже уехал. Не сейчас.

— Мама, это армия. Как ты не понимаешь!

— Понимаю. Армия, — сказала мать. — Конечно. Если надо.

— Он будет офицером, — сказала старшая девочка Витя.

— У него будут голубые погоны, — сказала младшая девочка Витя.

Они незаметно проникли в комнату вслед за матерью.

— Определенно, сударыни, — сказал Витя. — Я буду воздушно-десантником.

Рита смотрела на Витю и ничего не говорила. Держала чашку с чаем.

Андрей сказал:

— Мне нужно уйти.

Он поднялся, поставил на стол свою чашку. Рита взглянула на него.

— Правда, — сказал Андрей. — Очень срочно.

— Да куда ты? — засуетился Витя. — Такой день!

— Я бы с удовольствием посидел еще, но вот надо. Забыл я… одно дело.

— Пусть идет, — сказала Рита. — Если надо.

— Провожу, — сказал Витя.

Он проводил Андрея до дверей. Рита осталась сидеть на тахте. Андрей слышал, как к ней устремились сестры Вити. Очевидно, они любили Риту. И Рита уже смеялась, что-то им рассказывала.

Как же он забыл о Ладьке? Он должен был выяснить, что с ним случилось. Обещал Кире Викторовне. Скотина все-таки Ладька. Сколько из-за него бывает суеты и беготни. Так всегда. И конца этому нет. Что-то еще придумал. В самый последний момент. И не явился. Совсем не пришел. Удивительный тип. Кого хочешь доведет до отчаяния.

Андрею показалось, что Кира Викторовна на Ладьку серьезно обиделась, потому что попросила Андрея обо всем узнать. Сама не захотела.

Андрей сошел с троллейбуса на Самотечной площади. Дальше надо было идти пешком. Андрей спешил. Он знал адрес Ладьки, но никогда не был у него дома.

Без труда отыскал дом, поднялся на четвертый этаж. Позвонил. Никто как будто бы не идет к дверям. Андрей постучал. Послышались шаги. Дверь открыла пожилая женщина, которая, не глянув на Андрея, начала что-то искать в коридоре. Андрей не знал — входить ему или как.

— Вот он, — сказала женщина и подняла с пола клубок ниток. — Там он. — И она махнула куда-то неопределенно рукой. (Андрей не понял, к нему это относится или опять к клубку ниток.) — Иди, иди. Чего ты встал?

Андрей вошел и все-таки спросил:

— Ладя дома? Мне Ладю Брагина.

— А кого же. Там он, на кухне.

Показался и сам Ладька. Он что-то дожевывал.

— В самый раз. Чай будешь? — спросил он так, как будто они всегда по вечерам встречались у него дома и беседовали, как самые лучшие друзья.

— Не хочу, — сказал Андрей. — Уже пил. А ты что? Ты опять…

— Уезжаю, — сказал Ладька. — Да ты проходи.

— Некогда мне.

— Завтра уезжаю.

— Как? — Андрей только сейчас понял смысл Ладькиных слов.

— Утром.

— Вы что! Все! — закричал Андрей. — Все куда-то уезжаете!

— Кто все?

— Два дня назад ты не уезжал, а теперь уезжаешь! Так вот сразу!

— Жизнь, — сказал Ладька. — Обстоятельства.

— Врешь ты все! Придумываешь! — Андрей начал злиться. — Вертишь. Крутишь. Ты обязан был явиться в Консерваторию. Тебя ждали!

— Ты ждал?

— И я тоже. Представь себе. — Андрея, как всегда, задело поведение Ладьки: никому ничего не говорит и сразу уезжает. Обидеть людей — ему плюнуть. Даже Киру Викторовну.

Женщина перестала интересоваться клубком ниток и теперь стояла невдалеке от Андрея и Лади и слушала, кивала головой — она была согласна с Андреем.

— Ты должен быть в Консерватории, ты это знаешь! — кричал Ладя. — А я не знаю, должен я или не должен. До сих пор ничего не знаю!

— Знал, знал, а теперь не знаешь?

— Да!

— Врешь!

— Отстань!

Они стояли в полутемном коридоре друг перед другом. Вплотную. Уже давно они так не стояли друг перед другом.

— Может быть, ты и прав, — сказал Андрей.

— Может быть, — ответил Ладя.

— Что я твоему брату скажу? — вдруг спросила женщина.

— Музыкальную школу я закончил. Он велел ее закончить, и я закончил. Теперь буду собирать коллекцию кирпичей. Один уважаемый товарищ собирает.

— Я пошел, — сказал Андрей.

— Кире Викторовне я напишу, — сказал Ладя. — И вообще Консерватория расположена в доме номер тринадцать. Меня это смущает.

Когда Андрей снова был на улице, он подумал, что даже не спросил, куда Ладька едет. Не к брату ли в экспедицию?

Глупый сегодня вечер. А так все было задумано хорошо. А потом все не получилось. Действительно, коллекция кирпичей.

 

Глава третья

«Тутмос» — это старый «пикап» с клетками для пеликана Бори, десятка дрессированных голубей, енота-прачки (в цирке у него номер: он стирает белье). Енота звали Енот Егорыч. И еще в «Тутмосе» ездят морские свинки, они тоже дрессированные, и у них тоже номер: они машинисты игрушечного поезда. Своих собственных имен у них нет, просто — машинисты.

Ладька вначале слегка растерялся, когда директор цирка Аркадий Михайлович подвел его к «пикапу» и спросил:

— Разбираешься?

Отступать было поздно. В конце концов, и у этого старого «пикапа» колеса вертятся, и он тоже двигается по дороге. А это уже приключение.

— Шофером будешь по совместительству. Проведем по ведомости униформистом. Свободная ставка.

Ладька не возражал. Жизнь разнообразна и поэтому прекрасна. Хирург Склифосовский играл на виолончели, выводил новые сорта груш и купался в проруби. Какой-то француз сшил себе штаны из паутины. Франсуаза говорила. И потом, «Тутмос» вполне симпатичный шарабан. Не из паутины, во всяком случае. А то, что изредка гаснет одна фара, так это не беда. Важно, чтобы постоянно горела левая, тогда не будет осложнений с автоинспекцией. И вообще тише едешь — дальше будешь. Прописная истина. В школе они любили это кричать, когда таскали по коридору материальные ценности.

Первое Ладькино серьезное путешествие. Он даже волновался. Он ждал, когда же наконец перед ним развернется дорога с ее настоящими сложностями и без надписи на машине «Учебная». Ладька много раз чувствовал начала всех дорог, но дальше километров сорока-пятидесяти ему не удавалось по ним проехать. Даже как пассажиру. Теперь — полная безграничность.

Ладькино место было в середине колонны. Первым ехал Аркадий Михайлович в собственном новеньком «Москвиче». Он опять был в рубашке и тонких подтяжках на зажимах. Надел еще черный фетровый котелок. Аркадий Михайлович был похож на старинных циркачей, или, как прежде называли, циркистов. Не хватало тоненьких усов, закрученных кверху, как две перевернутые запятые, и какой-нибудь надписи над головой: «Зоопсихолог, фабрика рефлексов».

За машиной Аркадия Михайловича ехал первый автодом, потом грузовики с реквизитом, потом Ладька, потом еще три автодома. Внушительная колонна, хотя это и не весь цирк, а только его хозяйственная часть в основном.

Санди ехала в последнем автодоме со своей матерью и отцом. Они были жонглерами. Санди была клоуном, или, как говорят в цирке, коверным. Санди мечтала быть коверным и добивалась этого, потому что она была гимнасткой, иллюзионистом-эксцентриком и просто выдумщицей в одно и то же время. Училась в цирковом училище на вечернем отделении, сейчас проходила практику.

— Я единственная девочка-клоун, — говорила Санди.

— В Московской области, — говорил Ладька.

— В Советском Союзе, — говорила Санди. — Арчи, подтверди.

Арчи наклонял голову и негромко тявкал. Потом изображал что-то хвостом. Арчи тоже был коверным.

Полное имя пуделя Арчибальд. Ладя так его и называл, и, кажется, за это пудель особенно и сразу полюбил Ладьку. Он иногда догонял «Тутмос» где-нибудь в объездах, где машины совсем сбавляют скорость. Ладька открывал дверцу, Арчи впрыгивал в кабину к Ладьке, и они ехали вместе.

Арчибальд путешествовал так же охотно, как и Ладька. Движение колес радовало их обоих. На бензоколонке, которая расположена около Вязьмы, Ладька решил поразить Санди: он пригнулся в «Тутмосе» и незаметно подъехал к заправщику. У заправщика чуть кепка с головы не слетела, когда он увидел, как пудель подруливает к бензоколонке. Цирк цирком, но все-таки… Санди шутку вежливо оценила; Аркадий Михайлович не очень: цирк должен быть в цирке, а не в гуще транспорта.

Ладькины пассажиры были очень смирными. В пути они в основном дремали. Только пеликан Боря иногда начинал кричать странным голосом. Ладькины вещи ехали в автодоме Санди. И скрипка ехала. Ладька испытывал полное наслаждение, что он сидит за рулем, пускай даже и «Тутмоса». Но в руках руль, пускай и без сервиса, под ногами педали, пускай и не широкие. Дрожит у колена черный шарик на рычаге коробки скоростей. И вокруг непрерывное, незатихающее движение.

Люди сами виноваты, когда им скучно, когда они убивают свое время. Ладя никогда не будет убивать свое время. Он никогда не будет ничего ждать; он будет каждую минуту жить, и если он не знает, чего он достигнет скрипкой, он будет жить пока без скрипки. Скрипка — это струны, смычок и ты сам. А Ладька не знает, где он до конца сам, в чем? И он завидует Андрею, которому все понятно. Струны, смычок и он сам — вместе. А Ладька не вместе ни с кем и ни с чем. И пусть.

— Арчибальд, — сказал Ладька, — вы мне симпатичны, и я вас уважаю.

Пудель повернул голову к Ладьке и приподнял одно ухо. Он умел быть внимательным.

— Член ДОСААФ СССР Брагин на двести восьмидесятом километре от Москвы беседует со своим лучшим другом и попутчиком Арчибальдом. Вы, Арчибальд, напоминаете мне некоего Павла Тареева. Вы разбираетесь в жизни, я это вижу. Хотя вы и коверный, и вообще несерьезная личность. Впрочем, вроде меня. Я вас когда-нибудь познакомлю с Павлом Тареевым. Он человек. И Ганка тоже человек. Она тоже знает, что делает. А я не знаю, что я делаю. Почему я оказался здесь с вами, в этом легкомысленном экипаже, и везем мы Борю-пеликана и всех остальных личностей.

При имени Бори-пеликана Арчибальд поднял второе ухо.

— А может, во мне, Арчибальд, зарыт где-то на самом дне Чайковский? Соната, сонатина в переменном размере. Чем объясняется ваше увлечение переменным размером? Вопрос корреспондентов. Ответ — только движением встречных лимузинов. Как? На лицах корреспондентов удивление. Ответ — проходит машина, и это тактовая черта. А чем будут велосипедисты, Арчибальд? Не знаете? Я тоже не знаю. А Галлахер все знает. Вам не известен Галлахер, Арчибальд? Композитор, истинный лондонец, как и ваши предки, судя по родословной. Он сочинил симфонию о футболе. Можно сочинять музыку о явлениях физики, можно и о футболе. «Печальная симфония» называется. Посвятил ее проигрышу сборной Англии на первенстве мира в Мексике. Свистки арбитра, вопли болельщиков, вздохи футболистов после поражения. Все есть. А мы с вами, Арчибальд, не знаем, чем будут велосипедисты. Поглядим лучше на приборы — амперметр показывает зарядку, бензина полный бак, температура воды шестьдесят градусов. Бутлеров, когда учился в пансионе, прятал у себя в спальне химические склянки. Однажды склянки взорвались, Бутлерова заперли в карцер. На обед водили с доской, на которой написали: «Великий химик». Смеялись над мальчиком. Но потом мальчик посмеялся над ними над всеми. Он стал великим химиком. Из программы для восьмого класса. Можете, Арчибальд, взять к себе в клоунаду. Я придумал, чем в сонатине будут велосипедисты — слабые доли такта. Вы, кажется, спите и не слушаете?

Арчибальд положил голову на спинку сиденья и закрыл глаза. Он или спал, а может быть, и думал над словами Лади о Бутлерове, «Печальной симфонии» Галлахера, о Чайковском.

Вечером автопоезд остановился в кемпинге. Проехали за ворота и поставили машины на стоянке. Автодома выглядели внушительно. Получился настоящий поселок. «Тутмос» затерялся среди автодомов — как, дровяной сарайчик.

В кемпинге было еще много легковых автомашин. Они стояли в заездах около палаток. Палатки были разноцветными и напоминали детские флажки на веревке. Были врыты столбы, а вокруг них подковой — скамейки. Тоже разноцветные.

Ладя никогда не бывал в кемпингах. Здесь было как-то особенно оживленно — кто спешил в душ с перекинутым через плечо полотенцем, кто нес кастрюлю или чайник в летнюю кухню, сделанную под навесом, кто возился с машиной, и около него стояли добровольные консультанты и советчики, кто, разложив прямо на палатке, сушил белье.

Арчи немедленно отправился знакомиться. Он-то прекрасно знал, что такое кемпинг.

— Товарищи, через тридцать минут соберемся на ужин, — объявил Аркадий Михайлович.

Санди спросила Ладю, как он после первого большого перегона — не устал?

— Все в порядке, — сказал Ладька. — Зверей своих сейчас накормлю.

— Ты не сердишься, что у тебя «Тутмос»?

— Что вы! Лимузин, о котором я мечтал. И главное, звери настоящие.

— Сердишься, — сказала Санди.

— Да нет же, право. Что вы… — Ладьке нравилось говорить «вы» Санди и ее пуделю Арчибальду.

— Я люблю, когда люди смеются.

— Я тоже.

— Улыбнись.

Ладя улыбнулся.

— Громче, — потребовала Санди.

Ладька засмеялся, совсем по-настоящему.

— А ты знаешь, кто был праотцом клоунов? — спросила Санди.

— Нет.

— Аристофан.

— В Греции все есть, — сказал Ладя.

Санди убежала помогать готовить ужин. Эти совместные ужины были ритуалом. Ладя потом узнал. Все собирались, ели и обсуждали прошедший день, потому что наконец все были вместе и никуда не спешили.

Ладька накормил Борю, Енота Егорыча и насыпал зерен голубям и «машинистам». Вышел за ворота кемпинга. Большой луг, а на нем стога сена. У Ладьки затекли ноги, он решил пробежаться до первого стога.

Он упал на сено, и его обдало запахом лета, вечернего солнца. Приятно ныли руки и плечи, как после хорошей работы. Он впервые в жизни проехал триста восемьдесят километров, и ему казалось, что вся дорога была в нем, каждый километр. Ощущал ее мышцами плеч и рук. Было приятно, потому что дорога привела его на этот луг, к этому стогу сена, и Ладька лежал радостно-усталый и слушал, как в нем еще звучала дорога. У нее была своя мелодия, Ладька в этом не сомневался. Дорога не просто двигалась навстречу, она что-то отдавала человеку, который двигался по ней. Он лежал и слушал, как это звучит.

Прибежал Арчи. Наступил Ладе на грудь и заглянул в лицо. Ладя повалил его рядом с собой в сено.

— Привет, бульдог.

Арчи весело залаял, и тут появилась Санди.

— Куда ты пропал? Все беспокоятся. Новый сотрудник.

— И пропасть нельзя?

— Нельзя. Дисциплина.

— А мне нужна свобода. Я ее певец и выразитель!

— Немедленно вылазь из этого сена, выразитель. Мы ждем тебя ужинать!

Ладя поднялся и пошел вслед за Санди. Что тебя ждут, было приятно. Даже очень приятно, но Ладе не хотелось, чтобы это заметила Санди. Он вообще не хотел, чтобы кто-нибудь когда-нибудь знал, как он дорожит простым человеческим вниманием. Дома Ладю никогда не ждали — брат был в экспедициях, то в одной, то в другой, а соседка только следила, чтобы он ел, когда и как — не имело значения. И все — больше никому ты не нужен.

Родных Ладька плохо помнил — они погибли при землетрясении в Средней Азии. Отца меньше помнил, мать — больше. Ладя остался с братом. Жили они трудно, и это было долго, пока брат наконец не закончил институт. Скрипка в руках у Ладьки оказалась случайно: зашли они с братом в комиссионный музыкальный магазин, и Ладька сказал: «Купи скрипку». Брат купил за пять рублей. После гибели родителей это была первая Ладькина просьба к брату. А если купили скрипку, значит, надо было на ней играть. А если ты начал играть на скрипке, то иди и поступай в музыкальную школу. Брат отвел Ладьку в музыкальную школу, и Ладька, на удивление брату и самому себе, в школу поступил. У Санди есть отец и мать, и это самое лучшее, что может быть у человека на всем белом свете. Ладька так считает. Но он об этом тоже никогда никому ничего не говорит.

Санди по-прежнему шла впереди. На ней было белое платье. Вдруг оно стало красным. Ладя даже не заметил, как это случилось; просто взглянул на Санди, и на ней было уже красное платье, а волосы — розовые.

— Репетируешь? — Он забыл сказать ей «вы» от удивления.

Санди ничего не ответила, шла себе как ни в чем не бывало.

Платье Санди засветилось синим, все сразу, будто покрылось фосфором. Уже вечерело, и платье в сумерках стало очень эффектным. У Арчибальда в зубах появились такие же синие перчатки.

— Аристофаны! — засмеялся Ладька. — Черти полосатые!

Утром снова длинный караван, и снова Ладя за рулем. Дорога, встречные машины — тактовая черта, конец тактовой черты, — басовые ключи автобусов, велосипедисты с граблями и удочками, мосты через реки, шлагбаумы и будки путевых обходчиков, заросшие цветами до самых окон, и облака на небе. Дует ветер, они плывут, куда дует ветер.

Под ногами у Лади подрагивают педали, подрагивает в руках руль: чувствуется дорога. Непрерывное, незатихающее движение. Левый локоть прижгло солнцем, потому что Ладя выставлял локоть в открытое окно. Санди пришлось смазывать ему локоть кремом от ожогов, а пудель Арчи пытался оказать помощь своим языком.

Один раз у Лади с грохотом лопнула покрышка. Пеликан Боря даже не проснулся, а «машинисты» потеряли сознание от страха. Пришлось отливать водой. Водители с других машин сказали Ладьке, чтобы он не перекачивал баллоны: днем от движения они разогреваются, и так все у него полопаются, тем более баллоны на «Тутмосе» старые. Ладька с водителями не мог не согласиться. А то, что «Тутмоса» украли из какого-нибудь государства Урарту, он не сомневался, да и водители с других машин не сомневались. Ископаемое.

С основным цирком соединились в Чернигове, небольшом городе. Он стоял на возвышении и был старой крепостью. Сохранились стены, монастырь, пушки с чугунными ядрами, столбы-коновязи. Мостовые были выложены крупным булыжником. Шатер цирка был натянут недалеко от пушек, под двумя огромными дубами. И было похоже, что это разбили бивак русские гренадеры. Вот что такое археология. Ладька теперь понял.

Ладькин «Тутмос» превратился в билетную кассу. Ладька ездил по Чернигову и окрестным поселкам и деревням, продавал билеты. Над кабиной «Тутмоса», на первом плане, он укрепил афишу, где был портрет Санди с Арчибальдом. Он хотел, чтобы основным артистом из цирковой фамилии Мержановых была Санди, потому что, если бы не трюки коверного Санди, он бы никогда не увидел, например, Чернигова, этих рвов, храмов и пушек. Он бы не носил сейчас в себе восемьсот километров дороги, все мосты, кемпинги, стога сена, железнодорожные переезды. И над ним никогда бы не проплывали такие белые облака. Многие в Москве видят облака? Или что-нибудь такое в этом роде?

Кира Викторовна получила первое письмо от Лади из Орши. Начиналось письмо с описания девочки по имени Санди. Имя это звучало с первых же строк. «Конечно, — подумала Кира Викторовна, — опять девочка». В судьбе Андрея — девочка, и в судьбе Лади появилась девочка. И так сразу и решительно. Ладя, который вообще никогда не придавал этому никакого значения, ну никакого, и теперь он где-то с каким-то цирком. Ездит на каком-то «Тутмосе». И, конечно, ради этой девочки.

Кира Викторовна не против спорта в школе, ни в коем случае. Она сама занимается лыжами. Но вот то, что Ладя увлекается машинами, в данном случае явление отрицательное. Он может повредить пальцы, когда возится с «Тутмосом», случайно, и кончена скрипка. Навсегда. Или вот в последнюю зиму Франсуаза — сколько из-за нее Кира Викторовна вынуждена была перенервничать! Франсуаза надевала коньки с чехлами и всюду ходила на коньках, даже в школе иногда. Занимается на скрипке, делает уроки, а сама стоит на коньках. И научилась не просто кататься, а даже начала играть в хоккей. Недавно опять ушибла лицо — на этот раз губу. Схватила с поля ледяную крошку и быстро приложила к губе. И все. Только бы не выбыть из игры, из своей пятерки. Шайба — это теперь основное! Кричит партнерам: «Не боись!» Научили ее так кричать. В Франсуазе поселились два великих города — Москва и Париж, и она не желает ни одного из них упускать. Кире Викторовне приходится быть и преподавателем, и матерью, и опекуном.

А может быть, Кира Викторовна не права? И прав Гриша, когда говорит, что она делает с учениками то, что ей надо, а не то, чего они хотят? Уехал Ладя в один день, значит, ему это было необходимо. Значит, ему так хочется сейчас, и нельзя его неволить, даже Консерваторией. Потому что, если бы он ничего другого, кроме Консерватории, не представлял себе, не мыслил, он был бы сейчас у Валентина Яновича. А он оказался где-то в цирке шапито. И хотя Ладя и пишет, что скрипка с ним и всегда будет с ним, что он ее никогда не оставит, но что значит не оставит, если сейчас он днем торгует билетами, возит корм для животных, а вечером работает униформистом — чистит и заправляет манеж, дежурит во время представлений у форганга. Так, кажется, называется выход на манеж. Да, и еще ассистирует Санди и ее Арчибальду на репетициях. Может быть, написать директору цирка? Объяснить все-таки, в чем дело?

Кира Викторовна раздумывала так над письмом, но когда письмо прочел Гриша, он категорически запретил ей писать директору цирка. Брагин уже не ученик, а самостоятельный человек со средним музыкальным образованием. У него паспорт. И теперь даже трудовая книжка, и он имеет право работать там, где он хочет и кем он хочет — шофером, лифтером, пантомимистом, униформистом. Преподавателем музыки, как это сделала Ганка. Но это вовсе не значит, что никто из них не вернется в большую музыку, перестанет быть художником.

— Но это совсем не просто, Гриша, — пыталась возражать Кира Викторовна. — Требуются серьезные усилия, и ты это знаешь. Ушел — пришел, не так все просто.

— Вдруг твой Ладя способен именно на такие усилия? Они ему необходимы. Все было слишком легко.

— Может быть, — сказала Кира Викторовна.

Ей не хотелось спорить с Перестиани. Иногда и он бывает прав, и она не отказывает ему в этом. Кира Викторовна помнит высказывание знаменитого пианиста Гофмана: маленькая знаменитость часто содержит свой собственный «монетный двор», но выпускает при этом фальшивые деньги. Больше всего Кира Викторовна не хотела в своей работе превратиться в такой «монетный двор».

 

Глава четвертая

Валентин Янович стоял посреди аудитории. На занятиях присутствовало много студентов. Как понял Андрей, с разных факультетов. Они пришли послушать профессора. Консерваторские студенты отличаются от студентов других вузов. Часто они мечтали о Консерватории, когда им было лет семь или восемь, когда многие из них впервые прикоснулись к инструменту, ощутили музыку.

Валентин Янович, грузный, с большой головой, с большими руками, стоял и смотрел на аудиторию.

Было тихо. Все молчали. Ждали его слов.

Андрей даже не знал, привык ли он уже к мысли, что он не школьник, а студент Консерватории, что он сейчас находится в этой знаменитой аудитории, у этого знаменитого скрипача и педагога.

Перед началом занятий Андрей ходил по Консерватории, по ее старинным темноватым коридорам. Ради этого дня он столько провел дней других, он столько передумал, столько принимал и отменял решений, и все ради того, чтобы когда-нибудь войти сюда со скрипкой.

Сейчас инструменты, портфели, папки были сложены, как в школе, на подоконниках и на стульях. Все ждали первых слов профессора, а он не спешил, стоял и молчал. Перед ним были вновь поступившие, и не только скрипачи, но и пианисты, и теоретики, и композиторы, и все они хотели сегодня встретиться именно с профессором Мигдалом.

— «Когда я должен был услышать его в первый раз, — вдруг совершенно неожиданно начал говорить Валентин Янович, — я думал, что он начнет небывало сильным звуком. Но он начал так слабо, так незначительно».

Студенты слушали, хотя и не понимали, о ком рассказывает профессор.

А он говорил:

— «Люди теснились друг к другу все ближе, он стягивал их все крепче, пока они постепенно не слились как бы в единого слушателя, противостоящего мастеру, как один человек воспринимает другого». Так записал Шуман свое впечатление от встречи с Никколо Паганини. — Профессор опять замолк, постоял, тяжелый, на тяжелых ногах. Потом продолжал: — И если Делакруа был живописцем девятнадцатого века, который осмелился писать красками, а не раскрашивать свои мысли, то Паганини был скрипачом, который стал играть, а не петь на скрипке. И я хочу, чтобы вы точно уловили разницу между словами «играть на скрипке» и «петь на скрипке». Технику мы будем совершенствовать, но я с вами попытаюсь еще усовершенствовать стиль. А усовершенствовать стиль, звук — значит усовершенствовать мысль. У нас должна быть рука, повинующаяся интеллекту: «la man che ubedisce all intelletto». Это сказал Микеланджело.

Профессор Мигдал прошелся по аудитории. Половицы скрипели, и он медленно и тяжело нес свою большую седую голову. Опять остановился, поднял глаза на слушателей.

— Слово «техника» происходит от греческого слова «технэ» — «искусство». Это часто напоминал своим ученикам профессор Нейгауз. Любое усовершенствование техники есть прежде всего усовершенствование самого искусства, а значит, это помогает выявлению содержания исполняемого вами произведения, его поэтической сущности, того смысла, который вложил в него композитор. Беда в том, что некоторые уже вполне прославленные исполнители под словом «техника» подразумевают только беглость, быстроту, ровность, а не технику в целом, как ее понимали греки. Вот почему у очень одаренных музыкантов так трудно вам провести точную грань между работой над техникой и работой над музыкой. Нет и не может быть настоящей игры ради игры, а должна быть и есть только игра ради музыки. Это настоящая игра, а иначе вы будете петь на скрипке, исполнять, а не играть. И смычок для вас — это все равно, что кисть для живописца. Поэтому вам будут сейчас понятны слова Рубинштейна, которые он сказал своему ученику, когда однажды прослушал его исполнение на фортепьяно одной и той же фразы: «В хорошую погоду можете ее играть так, как сыграли, но в дождь играйте иначе». Толстой говорил, что художник должен обладать тремя качествами — искренностью, искренностью и искренностью. А искренность — это простота, правдивость, торжество самого искусства. Некоторые мои ученики пытались играть интересно, в чем-то по-своему стильно, и мне стоило больших трудов заставить их потом играть просто и правдиво. Играть просто совсем непросто, потому что для этого надо мыслить. Прежде всего. Это вот именно и есть то самое, что записал Шуман о Паганини: «…я думал, что он начнет небывало сильным звуком. Но он начал так слабо, так незначительно…»

Андрей испытал странное чувство — он отчетливо видел и, конечно, понимал, что у профессора нет в руках скрипки, но он слышал ту скрипку и того гениального скрипача, о котором рассказывал профессор, все время возвращаясь к нему.

Андрей знал его по портретам, гравюрам и литографиям. Худощавый, с нервным тонким лицом. Правая нога выставлена и чуть согнута, пряди длинных волос, острый профиль. Локти сложены на груди. Левое плечо резко приподнято, и он прижимает к нему подбородком скрипку. Он удерживает скрипку плечом и подбородком, и поэтому левая рука у него тоже свободна, и он легко и просто совершает ею скачки на большие интервалы. Но Андрей прежде это только видел, а сейчас он слышал, как это было все у Паганини, как это все должно быть у музыканта.

— Паганини сказал: «Надо сильно чувствовать, чтобы другие чувствовали», — продолжал говорить профессор. И он уже не был для Андрея тяжелым и неподвижным, не казался таким. Он говорил стремительно, сильно, и как будто в первый раз для себя самого.

Андрей теперь часто бывал в Малом зале Консерватории. Он видел его и ранним утром, когда в зале было еще темно и только горел свет около органа и кто-нибудь из студентов сидел за органом и занимался. Он бывал днем, когда тоже кто-нибудь занимался, какой-нибудь фортепьянный ансамбль. Зал был среди классов Консерватории и сам был одним из классов. Андрей, как сейчас, видел этот зал в тот самый момент, когда ансамбль замолчал и орган тоже. Тишина. И когда Андрей поворачивается и медленно уходит при полнейшей тишине. Он навсегда запомнит эти свои десять шагов. Какой-то необычайной личной пустоты, никчемности, непригодности. Он не может вычеркнуть из памяти и забыть того, что случилось потом во дворе одного из домов. Двора он боится еще больше, чем шагов по сцене Малого зала. Во дворе он остановился тогда, разжал пальцы, повернулся и пошел. И все. Так ему казалось, что все, что он свободен. От всего, что на него было возложено им самим, его матерью, музыкальной школой. Свободен и принадлежит себе так, как никогда не принадлежал, потому что всегда была сверхзадача. А теперь сверхзадачи нет и не будет. Никакой борьбы, никакого желания успеха… Ты — и просто жизнь вокруг тебя. Но теперь Андрей знает, что так вообще не может быть, потому что для него нет жизни без успеха, а успех — это борьба. А если сверхзадача не будет в тебе, то не будет ее и в струнах твоей скрипки, никакой «звучащей атаки», как говорит профессор Мигдал. А вот Ладька, он не думает раскрывать жизнь, но он это все время делает. Легко и естественно. Все-таки жаль, что его нет здесь сейчас, вдруг подумал Андрей. И не удивился, что подумал так. Лично ему Ладька так же необходим, как Ладьке необходим, очевидно, и Андрей. В определенные минуты жизни они необходимы друг другу. А может быть, и всегда? Он думает сейчас о Ладьке, потому что думает о себе?

Андрею нравились темноватые коридоры Консерватории, двери с бронзовыми ручками. Теперь все эти двери принадлежали ему. Он мог войти в любую из них. Нравилась ему консерваторская библиотека — поблескивающие тяжелыми корешками старинные книги. Раскрываешь такую книгу, и она слегка потрескивает в корешке и пергаментными прокладками перед иллюстрациями. Дежурная на абонементе, с седой прической и вколотой в нее большой роговой шпилькой, дает книги и принимает их как-то не спеша, в обе руки, аккуратно.

Нравился Андрею на третьем этаже огромный и тоже старинный, покрытый черным лаком стол. Вокруг стола усаживалось сразу человек тридцать. Раскладывали тетради, учебники, ноты и занимались. Со стороны казалось, что заседает какая-то авторитетная комиссия. Стол в шутку назывался «котел культуры».

Между первым и вторым этажами висели расписания лекций и семинаров на всех курсах. Горели лампы, тоже в старинных абажурах, матовых и похожих на тюльпаны. Расписание первого курса висело под первой лампой. Последняя, шестая лампа, была аспирантской. Чаще других подходили к расписанию студенты первого курса, и поэтому их лампа горела чаще других.

Старые консерваторские деревья. Их всего несколько штук во дворе, но они видели студентов и профессоров многих поколений. Все, что было когда-то. Может быть, еще во времена этих поблескивающих тяжелыми корешками книг.

В особенности Андрею понравилось бывать в Консерватории поздними вечерами, когда уже было пусто и тихо и можно было стоять у окна с низким подоконником и не спеша думать, отгадывать свое будущее. Очень это всегда заманчиво. Не отсюда ли гороскопы, медиумы, пасьянсы, линии жизни на ладонях?.. Это удел слабых и сомневающихся. Никакого собственного движения, развития. Надо не отгадывать себя и свое будущее, а знать его! И с тех самых семи или восьми лет! Вот идеал для музыканта, чтобы не было потеряно ни одного дня, ни одного часа. Чтобы все успеть раньше. Это честная открытая борьба. И надо побеждать, обязательно. Не оступаться, не падать, не пропускать никого вперед. Тоже честно. Вот как все должно быть, если не совершать ошибок. С самого начала. Ни одной ошибки, даже самой незначительной. Если бы людям позволялось возвращаться к детству, чтобы многое проделать заново, Андрей бы вернулся и начал все сначала, чтобы в самом начале и победить!.. И как можно доказательнее, чтобы не очень потом заниматься отгадыванием своего будущего. Никогда не чувствовать удела слабых. Даже тени! Даже намека! Слова! Взгляда! Ни в ком до конца не погиб Моцарт. Ни в ком! Да, да! Ни в ком…

Была середина зимы. Шел густой снег. Сквозь него едва пробивался свет уличных фонарей. Пешеходы с трудом отыскивали тротуары, а иногда и не отыскивали, а прокладывали тропинки, где и как им это было выгоднее. Снег закрыл ступени, вывески магазинов, дощечки автобусных и троллейбусных остановок, огни светофоров, завалил бульвары и спуски в подземные переходы, и появился незнакомый город — летучий, бесшумный и загадочный.

Рита пригласила Андрея к себе в институт на концерт. Андрей пришел весь засыпанный снегом. Рита встретила его в вестибюле института, помогла отряхнуться от снега. Глаза у нее опять были подведены синим, и она боялась, чтобы случайно их не смазать. Андрей давно уже обратил внимание, что лицо Риты часто бывает бледным. Может быть, поэтому она и подрисовывает глаза. На плечах у нее, как всегда, был теплый шарф. Концы его она завязала в огромный пышный узел.

Рита и Андрей не виделись уже больше недели: Рита была занята в институте, Андрей — в Консерватории. Переговаривались только по телефону. Андрей обрадовался предложению Риты прийти и послушать выступление оркестра старинной музыки, который институт пригласил к себе. Оркестр был недавно создан, исполнял музыку средних веков и эпохи Возрождения, в нем были собраны старинные инструменты. Об этом оркестре уже говорили специалисты. Теперь можно было его послушать и повидаться с Ритой.

В зал долго не впускали. Там устанавливали клавесин, высокие металлические подсвечники и еще какую-то мебель.

Студенты шутили:

— Ампир дяди Вани.

— Ренессанс с Помпадур.

— Столярка, — сказал кто-то басом.

Андрей все еще никак не мог привыкнуть, что Рита своя в этом институте, где на дверях написано: «Счетно-вычислительный центр», «Электромеханическая лаборатория», «Турбогенераторная». Хотя Рита была из семьи, как говорят, потомственных инженеров: ее отец работает инженером на заводе «Калибр», ее дед и, кажется, прадед тоже работали на каких-то московских заводах. Но все равно Андрей был уверен, что Рита не должна учиться в техническом институте, что на ней техническая династия должна поменять свое направление на гуманитарное. Правда, Рите очень шел рабочий халат, и когда Андрей впервые увидел ее в рабочем халате, он не удивился, что она такая изящная в нем. Она была такой всегда. Просто халат все это усилил, как это усиливал зонт в ее руках, или авиационная сумка, с которой она ходила в институт, или золотистая цепочка вместо пояса, которую она тоже часто надевала. Он бы многое мог назвать, потому что он все это замечал и не забывал.

Рита ему очень нравилась, даже еще больше, чем прежде. Ритой восхищались и его новые консерваторские знакомые. Кто-то ее назвал «штучной девчонкой» — высшее признание красоты.

Пока готовили зал, Рита повела его в лабораторию, в которой она начала свою работу. В авиационной сумке Рита носила теперь такие книги, как «Справочник молодого токаря», журнал «Приборы и техника эксперимента». Однажды Андрей открыл «Справочник молодого токаря» в том месте, где была вложена закладка, и прочитал: «Предельные отклонения вала в системе отверстия второго класса точности…» Все-таки, что общего между Ритой и молодым токарем, кроме условной семейной традиции? Рита говорила ему, что есть радиозвезды, радионебо, радиооблака. Андрей не представлял Риту с паяльником в руках или вот с лабораторной горелкой, которую она ему сейчас показывала. Дутик. Пусть ее отец, ее дед, прадед, но не она — штучная девчонка.

Рита зажгла дутик, и он вспыхнул длинным игольчатым пламенем.

— Запаивает стекло, — сказала Рита.

Она погасила дутик.

— Не интересно?

— Интересно, — сказал Андрей.

— Нет, не интересно. Ты можешь дома поменять вкладыш в водопроводном кране?

— Представь, могу. Знаю, как устроен электрический утюг, газовая плита и мусоропровод.

Они опять едва не поссорились. Так, из-за пустяка, как это у них часто случалось. Но Рита первая сказала: «Пойдем в зал», и они пошли на концерт.

В зале на сцене стояли черные высокие подсвечники и в них горело по шесть и по четыре белых свечи. Стоял клавесин с поднятой крышкой, стулья с кожаными подушками и высокими спинками и пюпитры, похожие на раздвижные скамеечки. Были разложены старинные инструменты: виола да гамба по виду напоминала небольшой контрабас, только с шестью струнами, фагот дульциан, продольная флейта и флейта пикколо. Свечи отбрасывали тени от инструментов, тени шевелились.

Вышел один из солистов и сказал, что будет исполнена французская музыка пятнадцатого века. Назвал исполнителей — певцов и музыкантов.

Андрей и Рита сидели в шестом ряду. Было хорошо все видно и слышно. Андрею казалось, что и их тени с Ритой тоже шевелятся на стене. Ему сделалось от этого как-то странно беспокойно.

Девушки на сцене были в длинных до пола платьях из темно-серебряной парчи; волосы подобраны высоко, украшены искусственными камнями. Ребята — в черных костюмах. Двое — с короткими, клинышком, бородами. Ренессанс, Помпадур. Незаметно вышла к клавесину девушка, тоже в длинном темно-серебряном платье. Андрею показалось в ней что-то знакомое, в тех движениях, с которыми она усаживалась на стул, готовилась взять первые ноты. Но пока Андрей окончательно поверил, что это Оля Гончарова, Рита уже первая узнала ее, и Андрей понял, что Рита узнала Олю, по тому, как у нее дрогнули ресницы.

— Она теперь не на органе играет? — спросила Рита.

— Кто играет на органе, всегда может играть на клавесине, — сказал Андрей.

Струны клавесина зазвенели, как будто это была лютня. Мотив нежно подхватили продольная флейта и флейта пикколо. Солисты раскрыли книжечки в черных переплетах и запели. Старинное мелодическое пение — на латыни. Это было удивительно — при свечах, при этих тенях, которые шевелились на стенах, будто складки гобелена. Со свечей иногда струйками сбегал воск и громко ударял по деревянному полу. Какое-то естественное дополнение музыки, эпохи, и все это в сегодняшнем летучем, бесшумном и загадочном городе.

«Воплощение поэмы», — подумал Андрей. И Чибис какая-то повзрослевшая, новая, затянута в длинное платье.

Когда она аккомпанировала на клавесине одной рукой, другая рука с кружевами у запястья свободно висела вдоль тела, и от этого пальцы казались особенно тонкими и чувствующими, как на полотнах старых мастеров. В этом выражалась сама Чибис и музыка, которую она исполняла. Подсвечники стояли и на клавесине, и Олины руки были хорошо видны. Плечи и лицо.

Потом оркестр исполнил испанскую музыку двенадцатого века. Играла Чибис и ударник. Ударник встал рядом с Олей, на шнурке висел маленький круглый барабан, в руках были палочки, как для игры на литаврах. Музыка была совсем необычной для клавесина, ритмичной, и ритм усиливал барабан.

— Красиво, — сказала Рита.

— Что? — спросил Андрей. Он спросил, чтобы Рита не подумала, что он очень увлечен исполнением этой музыки.

— Клавесин и вся она кажется красивой.

Объявили перерыв, зажгли электрический свет. Исполнители ушли за сцену.

— Мне нужно подойти к старосте курса, — сказала Рита. — Виктор! — окликнула она паренька в больших, почти прямоугольных очках.

Он уже выходил из зала.

Рита ушла вместе с ним. Она это сделала нарочно, и Андрей был ей благодарен за это.

Андрей остался сидеть. Ему хотелось пройти за сцену, узнать, как живет Оля, поговорить с ней, но тут неожиданно на сцену вышла сама Оля и начала менять на клавесине свечи. Андрей подошел.

— Здравствуй.

— Здравствуй, — сказала Оля.

Андрей удивился, что она не удивилась встрече.

— Я тебя видела, — сказала Оля.

— Сейчас в зале?

— Да.

— Я не знал, что ты в этом оркестре.

— Мне надо было работать. А как ты живешь? — Она взглянула на него, и это была прежняя Чибис, но и повзрослевшая, и в этом необычном платье, и с этой необычной прической. — Ты учишься у профессора Мигдала?

— Да.

— Я так и думала.

Ей хотелось еще и еще говорить с Андреем. Она и менять свечи вышла, чтобы так вдруг, во время перерыва, оказаться около него, хотя и понимала, что не имеет на это никакого права. И никогда не будет иметь!

Новые свечи были уже вставлены в подсвечники. Андрей поглядел в зал. Рита не появлялась.

— Мне нужно подобрать ноты ко второму отделению, — сказала Чибис. Она уловила взгляд Андрея в зал.

— Конечно, — сказал Андрей и отошел от сцены.

Рита появилась в зале, когда уже погасили свет. Быстро скользнула вдоль ряда и села на свое место с Андреем.

Потом Андрей провожал ее домой, и они шли сквозь снег и ветер без всяких тропинок, через сугробы. С желтыми огнями ползли по улицам очистительные агрегаты, а к ним подстраивались очереди грузовиков со специальными высокими бортами для вывозки снега. Милиция командовала грузовиками через мегафоны. Город стремился обрести свои реальные черты, возобновить свою современность.

Рита иногда поворачивалась к снегу и ветру спиной, раскидывала руки и кричала, что улетит сейчас, как бумажный змей. Выше снега и выше всего!

— В радионебо, к радиозвездам, — смеялся Андрей.

Порыв ветра толкнул Риту совсем близко к Андрею. Руки ее были раскинуты. Андрей обнял Риту, почувствовал на лице холодный мех ее воротника, потом на губах почувствовал ее губы. Ему показалось, что это она его поцеловала, но это он ее поцеловал, и не отпускал, и не хотел отпускать.

— Мастер, ты потерял голову. — Она смотрела на него. Она не вырывалась, не протестовала. Щеки и ресницы были в снегу. Губы прикрыла обратной стороной ладони. И тогда он поцеловал ее в ладонь, и тогда она убрала ладонь. Совсем.

Кира Викторовна села писать Ладе не педагогическое письмо — она решила разжечь в нем честолюбие. «Села» — понятие для Киры Викторовны относительное. На кухне закипал чайник, а Кира Викторовна устроилась на кровати перед туалетной тумбочкой. У нее было минут пятнадцать свободного времени, а потом надо было бежать на заседание профкома.

«Я отказываюсь тебя понимать», — написала Кира Викторовна первую фразу. Она не терпела в письмах и в разговорах условностей, расслабляющих слов, которые тормозили мысль. Она говорила и писала всегда одинаково резко и ясно. «Пора повзрослеть, и в конце концов, отнестись серьезно к тому, к чему ты обязан относиться серьезно. До поры до времени музыка прощает невнимание к ней и даже легкомыслие, но потом это не проходит даром, если это продолжается. Да-да, слышишь? Можно так растерять все, что имел, и следов не останется. Ты меня понял, надеюсь, голубчик!» Но потом Кира Викторовна слово «голубчик» вычеркнула.

Она побежала на кухню, налила в чашку кипяток, бросила ложку растворимого кофе. Вернулась в спальню. Отпила несколько глотков, взяла ручку и продолжала писать. Она так разволновалась, что как будто бы ее ученики все в прежнем составе опять были перед ней, и опять ей одной предстояло взять на себя ответственность за их действия. Доказывать и сражаться за них. И поэтому она вставила в письмо слово «голубчик» и даже еще потом прибавила такие слова, как «болтун» и «шалопут». Она разжигала в Ладе честолюбие. Она как будто приглашала возобновить то, против чего так боролась в школе, что всегда так мешало ее работе с Андреем и Ладей.

Пришел с репетиции Григорий Перестиани. Кира Викторовна быстро прикрыла письмо книжкой, на обложке которой были очередные детективные происшествия.

— Будешь пить кофе, а то я сейчас ухожу, — сказала Кира Викторовна Григорию из спальни.

— Буду пить, потому что тоже скоро ухожу, — сказал Григорий.

— Тогда налей. Кипяток в чайнике. Банка с кофе на столе.

— Чашка в шкафу, — продолжал Григорий. — Кира, а когда ты выйдешь на пенсию?

— Позже, чем ты. Не надейся. — Кира Викторовна приоткрыла письмо и дописала фразу: «Руки почаще растирай шерстью и делай гимнастику для пальцев».

…Андрей начал работу над Прокофьевым.

— Попробуйте разобрать его концерт, — сказал Валентин Янович.

Андрей уже знал, что он должен это сделать совершенно самостоятельно. Так работает с учениками профессор. Разговор происходил у профессора дома.

Валентин Янович стоял посредине кабинета и смотрел на Андрея, который сидел на большом диване. На этот диван Валентин Янович усаживал тебя, когда урок бывал у него дома. Валентин Янович никогда не сидел, а стоял или медленно прохаживался. Но тебя заставлял сидеть, хотя бы какое-то время, пока ты не оказывался со скрипкой посредине комнаты.

Профессор отходил в угол, руки — на обшлагах пиджака или за спиной, наклонял голову и слушал. Он был совершенно неподвижен. Иногда левой рукой закрывал левое ухо. Привычка, и только. Но в какой-то момент вдруг быстро подходил к тебе и клал ладонь на струны. Тебя отправлял на диван, а сам начинал говорить об исполняемой вещи так, как мог говорить только он. Начинались совершенно необыкновенные занятия.

Совсем недавно, когда Андрей работал над небольшим этюдом, все именно так и случилось. Профессор положил ладонь на струны и показал Андрею на диван. Подошел к книжному шкафу, открыл дверцу, достал с полки книгу. Полистал, нашел нужную страницу и сказал:

— Имеется интересный рассказ художника Бродского о его учителе скульпторе Иорини. — Профессор повел по строкам толстым пальцем: — «Это был очень требовательный учитель. Он по десятку раз заставлял учеников переделывать один и тот же рисунок. Иорини сумел привить любовь к делу, научить серьезному отношению к рисунку. Каждого поступающего в его класс ученика Иорини заставлял делать контурный рисунок куриного яйца, требуя абсолютно верного изображения. Заметив в рисунке какую-нибудь неточность, он перечеркивал его и заставлял делать новый. Над этой задачей многие просиживали по месяцу».

Андрей молчал.

— Надо услышать в пассажных фигурах, мелодических мотивах, даже отдаленных нотах столько же различий, сколько их увидел Иорини в контуре куриного яйца. Вы, Андрей, согласны со стариком Иорини?

— Да, — сказал Андрей.

— Видение художника узнается по точности, по ясности деталей. Каждый оттенок вы должны мне очертить в обтяжку. В искусстве «почти да» все равно что «совсем нет»! Оттенки, грани, стороны — они и слагают законченное целое. Они и дают окраску, звучание, голос — все то единственное и неповторимое, что свойственно исполнителю. Надо уметь видеть, чтобы уметь запоминать, уметь запоминать, чтобы уметь воображать, уметь воображать, чтобы уметь воплощать!

Приходил следующий студент. Его осторожно вводила в кабинет концертмейстер профессора Тамара Леонтьевна. Профессор показывал пальцем на диван. Студент быстро усаживался и тоже начинал слушать.

А профессор уже рассказывал о том, что художник Ге в памяти принес домой весь фон картины «Петр I и Алексей», с камином, с карнизами, с четырьмя картинами голландской школы, со стульями, с полами и с освещением, хотя был всего один раз в этой комнате. И живописец Петров-Водкин говорил об умении видеть как о науке. Но! — И Валентин Янович вскидывал вверх толстый палец. — Но… музыкантом становится лишь тот, кто не только умеет видеть, но умеет и не видеть! Сознательно отвлечься от всего соседнего, чтобы сосредоточиться на ближайшей малой цели. Вот на этом чуть-чуть! Чуть-чуть аллегро, чуть-чуть пиано!

Профессор умолк. Тяжело постоял на своих тяжелых ногах, потом сказал:

— Урок на сегодня окончен. Для тебя, Андрей. А вы, — и он показывал следующему ученику на середину комнаты, — прошу.

Это означало, что очередь другого выходить «на постамент», и не исключено, что он только начнет играть, как профессор положит свою большую ладонь на струны и заговорит о том, что, казалось бы, с первого взгляда не имеет прямого отношения к скрипке, но, как выяснится, без чего нельзя быть не только скрипачом, но и музыкантом вообще.

 

Глава пятая

Ладя и Санди шли по пляжу; серый, перемешанный с камешками песок хрустел под ногами. Попадались традиционные мелкие осколки стекла, обкатанные морем. Санди поднимала их и клала сверху на пальцы левой руки, на каждый палец по камешку: делала драгоценные кольца. Потом взмахивала рукой, и кольца улетали в море.

Ладя нес пластиковую с ручками сумку, в которой была свежая рыба, и еще он нес небольшой, разобранный надвое спиннинг.

В Крыму зима похожа на светлую подмосковную осень — повсюду желтые и даже просто зеленые деревья. Небо голубое и легкое. Сухо, тепло. Море прочерчено резко и отчетливо, и горы прочерчены резко и отчетливо; они продолжение моря, только повыше в небе.

На пляже было пустынно, лежаки убраны. Их сложили и обвязали веревкой, чтобы в сильный прибой не смыло в море. Фанерные кабинки для переодевания опрокинуты и засыпаны песком. Изогнутые трубы в душевых отсеках зияли одними широкими отверстиями: сетчатые наконечники были сняты. Груды металлических зонтов без полотняных накидок были похожи на обломанные соцветия укропа. Тоже обвязаны веревкой. Но, несмотря на все это видимое разрушение, на пляже было радостно, потому что море не сложишь, не обвяжешь веревкой и не засыплешь песком. Море живет, шумит, вскидывается высокими солеными брызгами и стремится незаметно схватить тебя за ноги, чтобы ты весело подпрыгнул от неожиданности.

Арчи бегал по пляжу и хотел обмануть море: быть совсем вплотную около него и не попасть под брызги.

Ладька только что вернулся с рыбалки, поэтому у него и была в сумке рыба. Ставрида. Ладька плавал за пятьдесят копеек на катере в открытое море. Спиннинг ему одолжил шофер. Он работал на автокране, помогал натягивать купол шапито, когда цирк прибыл в Ялту и занял свое место на Московской улице. Ладька был возбужден: впервые в жизни ловил рыбу, и успешно.

— Крутишь катушку, понимаешь, крутишь… Чтоб леска не перепуталась с леской соседа. Понимаешь? Со мной рядом ловил тоже приезжий, из пансионата «Донбасс». Леска где-то там в глубине и тянется…

— Понимаю, — сказала Санди. — Ты крутишь и сосед из пансионата крутит.

— А червей нет. Никакой наживки. Крючки пустые.

— Червей нет, — повторяла Санди.

— Вместо червей — цветные нитки или птичьи перья. На поводке у крючков. Да ты посмотри! — И Ладька пытался снова собрать спиннинг. — Серьезно говорю!

— Конечно, серьезно. Крути дальше.

— Сколько километров накрутил катушкой. А в море два балла. Чего смеешься? — Ладька от возмущения даже забыл сказать ей «вы».

Санди улыбнулась:

— Хемингуэй.

Ладька высоко поднял пластиковую сумку:

— А это что!

Подбежал Арчи.

— Что это, Арчибальд? — И Ладя теперь держал сумку перед пуделем. — Отправимся с Арчибальдом в кафе «Якорь» и зажарим там рыбу.

Кафе «Якорь» было на берегу среди зарослей тамариска — дом со ступеньками и открытой террасой. Что-то шипело на сковородках. Распространялся запах подсолнечного масла.

— А-а, жарить! — воскликнула Санди, швырнула в море свои очередные кольца, выхватила у Лади сумку и побежала в сторону «Якоря».

Арчибальд и Ладя погнались за ней. Ладя размахивал спиннингом, как палкой.

Потом они все трое подпрыгивали от восторга. Арчи лаял, Санди и Ладя что-то кричали, каждый хотел перекричать другого. Всем троим было весело, и все трое были мокрыми от брызг, потому что за ноги их хватало море.

А потом они на самом деле отнесли рыбу в «Якорь». Повар в белом чехле от морской фуражки, заменявшем ему колпак, взял рыбу и сказал, что он ею немедленно займется. В цирке на Московской он уже побывал. Цирк он любит и уважает, артисты цирка похожи на моряков, смелые ребята. Он сам бывший моряк, отслужил сверхсрочную, вот так. И велел появиться через полчаса.

Ладя, выходя из «Якоря», сказал:

— Это все я. Вот так. Моя идея.

Санди сказала:

— «Старик и море».

Арчи тихонько пошел и обследовал помойку. Он понимал, что в «Якоре» они теперь свои люди. И еще он понимал, что они будут скоро есть свежую жареную рыбу, но чтобы пренебречь помойкой — это было свыше его сил, и он не отказал себе в удовольствии, хотя и был весьма смущен и от смущения втянул голову в плечи.

Через полчаса Санди и Ладя сидели в «Якоре», перед ними на столе была тарелка жареной ставриды. Сверху ставриду повар присыпал зеленью лука и тонко нарезанным сладким болгарским перцем.

Это была еда!.. И на веранде, где был слышен прибой, где неподалеку стоял круглый с остренькой крышей маячок, будто наполовину исписанный карандаш, где по-зимнему близко у берега летали чайки, где в крутых изгибах улиц лежала горками коричневая кожура от спелых каштанов — как сейчас горкой лежала на тарелке жареная ставрида, — где большие дома были как большие корабли, а маленькие деревянные — как сейнеры и шаланды, а цирк шапито был как великолепный двухмачтовый парусник.

После ставриды Ладя и Санди продолжали путь по пляжу. Арчибальд нес в зубах пустую сумку, наслаждался запахом рыбы. Он ее тоже ел и тоже весьма оценил.

К пляжу, на окраине Ялты, спускался виноградник ливадийского совхоза. На винограднике были небольшие колья, между кольями натянуты проволоки. Шпалеры. Виноградные лозы висели на проволоках уже без листьев, голые, пустые, как обыкновенные корни. Листья пухло лежали между шпалерами, их было много, и они ярко светились.

Санди первой побежала вверх по откосу к виноградникам. За ней, конечно, Ладя и Арчи с сумкой в зубах.

— Сплетем что-нибудь из листьев, — сказала весело Санди. — Моя идея!

— Пелерину! — закричал Ладька и при этом стукнул удилищем по одной из проволок. Она громко загудела, как струна. Ладя прислушался и ударил еще раз.

— До… — сказал он. — Подстроить надо.

Ладька начал крутить и натягивать проволоку. Ударил.

— Точно. До.

Принялся за следующую проволоку на соседней шпалере. Даже раскачал, выдернул кол и переставил его.

— Ре!.. Фа!.. Ми… Ми…

Арчибальд бегал за Ладькой, но с сумкой не расставался. Сумка дарила ему наслаждение ничуть не меньше, чем звучащий от края и до края виноградник. Ладька стучал по проволокам, выдергивал и переставлял колья.

Санди не обращала на Ладьку внимания: она занималась листьями, выбирала самые красивые и скрепляла их черенками друг с другом в неширокую ленту. Черенки были мягкими и податливыми.

Ладя был увлечен виноградником. Он у него звенел, как звенели когда-то в Большом театре колокола.

Санди закончила ленту, накинула ее на плечи. Ладя глянул, сказал:

— Парижанка.

— Это плохо?

— Нет, отчего же. Я знаком с настоящей парижанкой.

— Что в ней парижского?

— Наверное, все. Она скрипачка. Заводила, как и ты.

— И ты заводила. И кстати, о скрипке…

— Не мешай. — Ладя опять начал стучать спиннингом по проволокам.

— Не хочу слушать твои проволоки!

— А мне надоел твой виноградный воротник!

— Это боа.

— Мне все равно.

— Аркадий Михайлович сказал, чтобы я с тобой поговорила серьезно.

— Арчибальд, лично они… — Ладька при этом смешно оттопырил мизинец и показал мизинцем в сторону Санди, — они со мной будут говорить серьезно…

— Ну, держись, униформа! — Санди ринулась к Ладьке.

Ладька помчался вниз к морю. По пути ударял по проволокам.

Арчибальд, застревая в виноградных листьях и не выпуская изо рта сумку, бежал последним. Он знал, что у самой воды Ладя и Санди опять будут прыгать, что-то кричать друг другу. Будет прыгать и Арчибальд, а море будет хватать их всех за ноги. И еще Арчибальд знал, что его друга хотят уволить из цирка «по собственному желанию», потому что он оказался настоящим скрипачом, а не безработным шофером.

 

Глава шестая

Всеволод Николаевич разрешил Чибису по-прежнему заниматься на учебном органе. Оле нужен был теперь Бах, серьезный и настоящий, которого она старается понять, над которым работает. Занимается с ней Ипполит Васильевич. Часто кричит, не на Олю, а вообще: «Бах школьный! Бах консерваторский! Бах аспирантский! Отрезают по куску, как пирожное!»

Оля старается понять такое монументальное произведение Баха, как «Высокая месса». Борьба за человека, за его счастье на земле. Безграничная любовь к человеку и желание уберечь его от несправедливого и часто жестокого мира. Оля слушала «Высокую мессу» в кабинете Сим Симыча. Ипполит Васильевич сидел рядом, и на пульте перед ним и Олей стояли ноты. Так он учил Олю понимать нового для нее Баха.

Сим Симыч включил пленки с фугами.

— Детская светлая радость, — говорил Ипполит Васильевич. — Поющие линии и пересекающие их аккорды. И не графически вычерченная структура, а живая интонация.

Оля сама теперь чувствовала эти поющие линии и пересекающие их аккорды. Во всем было что-то бесконечное, как бесконечна детская радость.

— «Magnificat», — говорил Ипполит Васильевич. — Подлинная симфония счастья. Написал ее Бах на текст Евангелия от Луки. Но ничего общего с примитивными молитвами. Живая романтичность человека, который всегда мог уйти из церкви в винный погребок.

После занятий с Ипполитом Васильевичем, в своем органном классе, Оля включала кнопку «мотор», и под пальцами Оли и в педалях возникали поющие линии и аккордовые пересечения. Оля закрывала глаза и слушала не себя и не свой учебный орган «Опус-16», она слушала Баха, как он слышал и понимал себя таким же ранним утром: сидел за органом в пустой церкви, покуривал трубку и гусиным пером записывал эту музыку, как детскую светлую радость. Он был скромным органистом и капельмейстером. Была у него большая семья, были долги и была постоянная трудовая жизнь. Когда он умер, человечество утратило часть своего детства, но тогда этого оно еще не понимало. Человечество не всегда сразу понимает свои потери.

Об этом сказал Ипполит Васильевич. И еще он сказал, что к Баху можно подниматься всю жизнь и никогда не подняться, так он высок и велик. Но идти к нему надо. Стараться.

— Бах неделим! — вдруг опять кричал Ипполит Васильевич и размахивал своей палкой. — Запомни это! И несть ему конца!..

Оля читала о Бахе книги. Очень развеселил ее протокол допроса, учиненный Баху его церковными начальниками. Протокол этот Оля читала дома в книге Хубова о Бахе, устроившись в старом кресле, почти таком же, как и кресло Ипполита Васильевича в учительской школы. Ты в нем совершенно проваливаешься, так что колени оказываются у самого подбородка. Лично так это получается у Оли.

«Допрашивался органист Новой церкви Бах о том, как он недавно уезжал на такое продолжительное время, и у кого он на сие испрашивал разрешение».

Оля читала протокол. Протокол был напечатан длинным столбцом с латинскими словами.

« Ille (Он). Сказал, что был в Любеке, с целью научиться там кое-чему из своего искусства, на что испросил на сие сперва разрешение у господина суперинтенданта.

Dominus Superintendes (Господин суперинтендант). Он испросил таковое только на четыре недели, а в отсутствии пробыл чуть ли не в четыре раза больше.

Ille (Он). Надеется, что лицо, поставленное им за себя, вело игру на органе таким образом, что не могло быть никаких поводов к жалобам.

Nos (Мы). Ставим ему на вид, что он до сих пор вводил в хорал много странных Variationes (вариаций), примешивал к оному много чуждых звуков, чем община была confudir’ована (приводима в смущение)».

Оля засмеялась. Она вдруг почувствовала, что перестает бояться Баха. Его подавляющего всех величия. Она продолжала читать протокол.

«…Сверх того, весьма неприятно поражает то обстоятельство, что по его вине до сих пор совсем не было (совместного) музицирования, поелику он не хочет comportir’оваться (вести себя как следует) с учениками. Ввиду сего ему надлежит заявить, намерен ли он играть с учениками как Figural (полифоническую,), так и choral (хоралы).

…Ille (Он). Пусть ему дадут добросовестного… Director’а (директора), а за игрой дело не станет.

Eodem (О том же). Появляется ученик Рамбах, и ему делается также замечание по поводу désordres (беспорядков), каковые до сих пор между учениками и органистом происходили.

Ille (Он). Органист Бах играл раньше слишком долго, но после того, как по этому поводу ему было сделано господином суперинтендантом замечание, перешел в другое extremum (крайность) и стал играть слишком коротко».

Оля опять засмеялась. Конечно, Бах был веселым и толстым человеком.

« Nos (Мы). Делаем ему выговор за то, что в прошедшее воскресенье он во время проповеди ушел в винный погребок.

Ille (Он). Признает свою вину и говорит, что сие больше не повторится и что господа священники уж и так сурово на него за это смотрели.

… Nos (Мы). Ему придется в будущем изменить свое поведение к лучшему, чем это было до сих пор, иначе он лишится всего хорошего, что ему предназначалось…»

Как тут было не развеселиться. Оля тихонько смеялась и смеялась, когда читала Actum (протокол). И колени ее были у самого подбородка.

Потом Оля прочитала книгу венгерского органиста и композитора Яноша Хаммершлага «Если бы Бах вел дневник». Прочитала Оля и переписку Баха с двоюродным братом Элиасом. Переписка дала ей возможность глубже познакомиться с домом Баха, его повседневной жизнью и занятиями. Как Бах играл на лютне и клавикордах. И как однажды прусский король взволнованно воскликнул: «Господа, приехал старик Бах!»

Оля завела себе свою собственную «Органную книжечку», куда она заносила произведения Баха, над которыми работала или собиралась начать работать. На первой странице книжечки написала высказывание Малера: «В Бахе собраны все семена музыки».

 

Глава седьмая

После того как Ганка вернулась в свое село Бобринцы, она создала группу юных музыкантов.

Ганка вставала вместе с матерью. Мать спешила на ферму, а Ганка шла в школу, где собирались ее ученики. Ганка добилась от председателя, чтобы колхоз купил инструменты, тем более что скрипки для младших учеников стоят совсем недорого. Председатель купил. Так что инструменты были, и ноты, и учебники. И ученики были. Занимались в пустом классе, в дальнем крыле школы, чтобы не мешать. Ребята пяти и шести лет. Ганка всех прослушала и отобрала, у кого был слух. Из других сел тоже прислали ребят, когда узнали, что Ганка набирает учеников. Их привозили на попутных автобусах шоферы и передавали Ганке каждого ученика лично, с рук на руки. Сама Ганка поздно начала заниматься музыкой, и она не хотела, чтобы другие сельские ребята тоже опаздывали с этим.

Так набралось десять ребят.

Первые ученики первой молодой учительницы. Каждое утро, заспанные, вынутые из теплых тулупов, они стояли перед Ганкой, десять «оловянных солдатиков».

Ганка отогревала их, потом они брали скрипки. От скрипок уютно пахло свежим домашним хлебом и узваром из сухих фруктов. Обычный утренний запах многих хат.

Председатель спрашивал у Ганки: «Когда твой оркестр можно будет пригласить в клуб на праздник урожая? Союз серпа и смычка». — «Пригласите, когда мы тоже созреем», — отвечала Ганка.

А однажды прибежал тракторист и вполне серьезно начал просить, чтобы Ганка выставила оркестр на свадьбу. У него свадьба, и он просит что-нибудь сыграть. Он понимает, что оркестр еще очень молодой, поэтому он не будет возражать, если оркестр сыграет просто гамму покрасивее. Ганка долго смеялась вместе со своим оркестром.

Сегодня Ганка, как и всегда, выстроила учеников, и они стояли с маленькими подвязанными к плечу подушечками, чтобы класть скрипку на плечо, и смотрели на свою учительницу. А Ганка смотрела на них. Летом они бегают босиком по траве, у них выгорают волосы до полной белизны, вместо кукол они играют с жеребятами или скачут, как жеребята, верхом на длинных прутьях, и пусть не все они будут музыкантами, но все они полюбят музыку. Ганка научит их этому. Музыка с детства будет у них под пальцами. Ганка счастлива, когда видит их лица, их смычки, сидящие на струнах, как птицы на проводах. Музыка приближает мечту. Это радостная и бесконечная тайна и для самых маленьких и для самых взрослых людей. Даже слабым она дает силу.

Ганка хочет видеть своих учеников сильными. Она сама была сильной. Старалась.

Под окнами класса расположились старики. Весна, и уже тепло. Старики беседуют, выясняют между собой, когда же эти барбосюги начнут працювать на скрипцах, а то они вона храптят, как разбитые кувшины. И потом все, дружно закурив цигарки, так что дымки протягивались струйками вдоль оконного стекла, соглашались, что все-таки раз-поз-раз и стасуется оркестр. Учительница тюнюнюнькаться с ними понапрасну не станет. Не та дивчина. Уж она-то может такое спулить на скрипце, что на всем селе слыхать будет.

Ганка подходила к окну, стучала в окно и говорила:

— Мешаете работать.

— О-се-се! — кивали головами старики и замолкали. Но оставались на местах. Слушали все гаммы терпеливо и настойчиво.

Ганка была в классе, когда в двери постучал Яким Опанасович, один из тех стариков, которые сидели под окнами.

— До тебя человек тут… Шукает. Музыкой заниматься хочет, потому как с инструментом.

Ганка не успела ничего ответить Якиму Опанасовичу, как встал в дверях Ладя Брагин. Он был в своей неизменной куртке, натянутой поверх свитера, и потертых на коленях джинсах. В руках он держал футляр со скрипкой.

— Как дела? Годятся? — сказал Ладя так спокойно, как будто они только вчера расстались, а сегодня опять встретились на занятиях у Киры Викторовны.

— Ладька! — воскликнула Ганка. — Батюшки мои, здесь у меня Ладька! — и бросилась к нему.

Яким Опанасович покачал головой и проворно закрыл дверь. Он заспешил к приятелям, чтобы развить новую тему.

— Откуда ты взялся, Ладя? — тормошила его Ганка, поворачивала из стороны в сторону, разглядывала.

— Из цирка.

— Откуда-откуда?

— Из цирка.

— Дурачишься, как всегда?

— Серьезно. Гастролировал по контракту. Был униформистом — штаны с лампасами. Но вообще подменял больного шофера. Теперь остался без контракта.

В окне школы застыли лица стариков. Ученики Ганки тоже смотрели со своих мест за столами, и в глазах их уже не было тишины.

— Твои? — спросил Ладя.

Ганка взглянула на стариков в окне:

— Что ты, не мои!

— Да нет. Ученики.

— Ученики мои, — улыбнулась Ганка. — Урок сольфеджио.

— Ну, ты даешь! — весело сказал Ладя, но Ганка показала ему глазами на ребят, и Ладя смущенно замолк.

Ладя подошел к первому столу и заглянул в раскрытый «Музыкальный букварь».

— Спой верхнее до, — сказал Ладя девочке, у которой косы торчали, как пшеничные колосья.

Девочка робким, но чистым голосом спела верхнее до.

— А какие звуки окружают ми? — спросил Ладя мальчика за соседним столом.

Мальчик очень хотел, чтобы его о чем-нибудь спросили: он подскакивал на месте.

— Ре и фа, — ответил быстро мальчик.

— Найди ноту фа и спой.

Мальчик нашел на нотных линейках фа и спел. Рот он открывал старательно, как будто показывал врачу горло.

— Выучишь упражнения Шрадика, этюды Мазаса, а их три тетради, сорок два этюда Крейцера, двадцать четыре каприса Родэ, каприсы Донта, сыграешь Мендельсона и Брамса, Бетховена и семь концертов Моцарта, сыграешь Сибелиуса, Чайковского, ну, и концерты Паганини, и готов скрипач.

Мальчик растерянно улыбнулся.

— Пустяки, — продолжал говорить Ладя. — Ну и каждый день спиккато, легато, стаккато, пиццикато, деташе, мартеле.

Мальчик слушал и уже не подскакивал, сидел тихо. Глаза у него открывались все шире, и в них был искренний ужас.

— Ничего. Не отчаивайся. Дятел всю жизнь стучит по дереву. — И Ладя постучал пальцем по скрипке. — И живет.

— А потом наймешься шофером в цирк, — весело сказала Ганка. — Сядь за тем свободным столом и подожди меня. — Ганка боялась, что Ладя опять исчезнет.

Ладя с трудом втиснулся за маленький стол, положил на стол скрипку, на скрипку положил руки и опустил на них голову. Он ничего не сказал.

Яким Опанасович за окном сказал:

— Ревизор. Ноты пытае.

— Одежонка на нем дюже расхлпстанная, — засомневался кто-то.

— За председателем сельрады сбегать хиба за агрономом?

— Ганка сама отобьется, — сказал Яким Опанасович. — Она ему этих нотов насыплет цельный лантух.

Когда Ганка кончила урок и подошла к Ладе, он спал. Голова его по-прежнему лежала на руках, а руки лежали на скрипке.

— Ты поселишься у тетки Феодоры, маминой сестры, — сказала Ганка Ладе, когда они шли из школы по селу. — Она живет одна и будет рада, если кто-нибудь поселится в хате. Ты жил в украинской хате?

— Нет, — сказал Ладя.

— Теперь поживешь.

— Можно, конечно, — согласился Ладя. В хате жил сам Тарас Григорьевич Шевченко. Да и с Ганкой спорить было бесполезно — типичная Кира Викторовна. Она уже все за него решила.

Ладя шел и пока в основном помалкивал. На свою жизнь он не жаловался — интересная жизнь, разнообразная. Открытая всем ветрам, как сказал поэт. Может быть, и не говорил поэт, но так говорят, что всегда говорил поэт. Ладька подумал о всех ветрах, потому что увидел мельницу. Это был черный от времени ветряк, со смешными кустами, выросшими у него на крыше и торчащими, как поредевший чуб.

Дорога, по которой Ладя шел с Ганкой, была сухой, укатанной машинами. Идти было легко.

Ладю почти довезли к селу Бобринцы по автостраде, так что в самом селе он еще не был, только на окраине, где было новое здание школы. Ладя доехал в автодоме Санди и ее родных. За рулем «Тутмоса» уже сидел постоянный шофер. Да и Кира Викторовна, в конце концов, написала директору цирка, чтобы он отправил Ладю в Москву.

У Лади не было никакого плана, когда он ехал по автостраде с цирком. Он собирался вместе доехать до Запорожья, где должны были начаться очередные гастроли. Цирк возвращался из Кабардино-Балкарии, где побывал уже после Крыма. В Запорожье Ладя собирался сесть на поезд на Москву, но вдруг неожиданно прочитал на указателе дорог название села Бобринцы, и тут он все вспомнил и все решил. Он сойдет. Он навестит Ганку. Конечно. Идея!

Санди и Арчи долго стояли и смотрели, как Ладя уходил по проселку в сторону села. И вся колонна цирка стояла. Ладю в цирке полюбили, и он полюбил цирк.

Ладя забыл взять скрипку. Вещи взял, а про скрипку забыл. Почему-то так получилось. Почему-то думал, что не уходит, а просто идет куда-то. Отнесет вещи и вернется. Так раньше он никогда не думал; раньше он всегда уходил. Идея — и все. А тут идея — и получилось как-то не все… Не до конца.

Санди приказала Арчи — Ладя не слышал что, но увидел, как спешит к нему Арчи, а в зубах у него был знакомый потрепанный чехол, перетянутый резинкой. Арчи осторожно нес скрипку. Он понимал, что несет. У него душа артиста.

Стояла Санди, стоял Ладя, а между ними был Арчи со скрипкой.

Ладя взял скрипку.

— Спасибо, Арчибальд. Вы удивительная личность.

Арчи грустно смотрел на Ладю. Они оба помолчали. Потом Арчи что-то изобразил хвостом и пошел назад.

Ладя махнул Санди рукой, и ему показалось, что на Санди опять красное платье, которое было тогда в первый вечер в кемпинге, а волосы розовые. Жуткая чудачка и фокусница эта Санди!

Но сейчас Ладя шел с Ганкой. Не чудачкой и не фокусницей, а настоящей Кирой Викторовной.

— Нельзя жить там? — Ладя показал на ветряк. — Он не работает, конечно.

— Работает.

— Дон Кихот.

— Я его люблю, — сказала Ганка. — Мой дед был мельником.

— Я не мельник! Я ворон!.. — запел Ладя.

Ганка засмеялась.

— Напугаешь тетку Феодору.

Село было очень большим. Посредине села был ставок, в нем плавали, полоскались утки. Высоко поднялись тополя, охваченные легкой зеленью, а внизу, закрывая хаты, цвели вишневые сады. Казалось, что сады, как молоко в кастрюле, кипят, пенятся, текут через край. Ладя вспомнил, как Франсуаза учила их французской песне «Время вишен»: когда наступит время вишен, будут радоваться веселый соловей и насмешливый дрозд, и закружится голова, и придут сумасшедшие мысли. Кажется, так. Да, чего-чего, а сумасшедших мыслей Ладьке хватает.

В отдалении плелись старики.

— Всемирные следопыты.

— Ты новый человек, им интересно.

Тетка Феодора обрадовалась постояльцу.

— Який парубок, та ще со скрипцей. Проходьте в хату.

Она была в широкой темной юбке и в кофте, густо расшитой черными и красными нитками. «Паровозный дым, а в нем искры», — подумал Ладька. Косынка едва сдерживала ее волосы, в которых смело могла бы поселиться крупная птица.

В хате было чисто и просторно. Ладя впервые увидел русскую печь и всякие кочерги и ухваты. Рядами сушились на полке под печью глечики и миски, большим цветком были разложены деревянные ложки. На тонкой бечевке висел, сушился перец и еще какие-то листья, будто украшения индейцев. Таким же цветком, как ложки, были расклеены и висели на стене под стеклом мелкие фотографии.

— Скрипочку можно и в прохладу положить, — сказала тетка Феодора, — чтоб не у печи.

Она взяла футляр и положила его под окном на низенькую лавочку.

— Твой парубок? — вдруг спросила тетка Феодора и лукаво взглянула на Ганку.

— Что вы говорите? — вспыхнула вся до корней волос Ганка.

Ладя слышал, что так вспыхивают до корней волос, но сейчас он стал этому свидетелем. Он даже пожалел Ганку.

Ладя глянул в окно и увидел стариков. Они с любопытством смотрели в хату. Добились все-таки своего, подумал Ладя, узнали, для чего я приехал. Ганка тоже, конечно, увидела стариков, нахмурилась. Выбежала во двор. Старики мгновенно исчезли.

«С Ганкой, как за каменной стеной», — подумал Ладя.

— Извиняйте, что не так сказала, — улыбнулась тетка Феодора, но Ладя понимал, что она умышленно так сказала. Хитрая эта тетка Феодора. — Вы, может, сослуживец Ганки? Учитель?

— Циркач, — ответил Ладя.

— Дывись. В цирке, значит, номер имеете?

— Швунтовая гимнастика на доппель-трапе. Могу и кор-де-волан на кор-де-парели. И с этой… з небезпекою для життя.

— Значит, квит, — сказала тетка Феодора. — Смишки за смишки.

Вернулась Ганка. Сказала:

— Он скрипач, и он…

— Успокойся, — остановила ее тетка Феодора. — Мы тут пошутковали маленько. Нехай твой швунтовый циркач помоется с дороги. Чугун в печке стоит с горячей водой. А я чего надо простирну ему.

Да, тетку Феодору напугаешь чем-нибудь. Как же! Тарас Бульба, а не тетя! Или кто там еще, какой атаман или гетман…

В хату проник Яким Опанасович. Незаметно, боком. Крякнул для порядка, чтобы начать соответствующий серьезный разговор, но тут появилась тетка Феодора, и ему пришлось снова крякнуть, чтобы тетка Феодора оценила серьезность его намерений. Но тетка Феодора не оценила серьезности намерений, а просто сказала:

— Не разводи копоть цигаркой. Гэть на двор.

В сенцах Яким Опанасович успел ввернуть мучивший его вопрос:

— О це що за стрикулист припожаловал в село?

Чтоб за тысячу километров от Москвы от какого-то селянина и вдруг услышать такое!.. Ну знаете ли! Тут даже Ладька едва не выбежал и не закричал: «Гэть!»

Появилась Ганка, и Яким Опанасович окончательно был изгнан.

— Я этого деда прямо видеть не могу! — сказала Ганка. — Всюду под окнами торчит.

— А чей это дед? — спросил Ладя.

— Да ничей. Колхозный.

— Химерна людина, — сказала тетка Феодора.

— Слушай, — вдруг сказала Ганка, — чего же это я его прогнала… Ты у него будешь заниматься.

Ганка выскочила из хаты в погоню за химерной людиной. Ладя остался стоять, он ничего не понимал — чем он должен заниматься?

— Ты ей подчиняйся, — сказала тетка. Она, видимо, обратила внимание на выражение Ладиного лица. — Не то все равно она тебя заставит. И квит.

— Чего заставит?

— А вот на этом заниматься. — Тетка кивнула на скрипку. — Ганя мне уже сказала.

«Да тут целая Запорожская Сечь!» — подумал Ладя. Надо бы самому поскорее гэть со двора!

И Ладя потянулся к скрипке. Вошла запыхавшаяся Ганка. И через минуту уже тащила его к Якиму Опанасовичу, который стоял на улице и поджидал их.

Яким Опанасович служил сторожем при кукурузном амбаре. Это было длинное деревянное помещение, до половины засыпанное початками. Ладя никогда в своей жизни не видел столько кукурузы сразу. Рядом был пристроен тамбурчик. В нем были стол, стул, лавка и репродуктор на гвоздике. Тамбурчик — это для сторожа. Ладя решил, что Ганка определила ему заниматься в этом тамбурчике. Но Ганка показала на амбар.

— Нигде нет такой тишины и изолированности.

Ладя занимался в ванной комнате (это дома иногда), в лифте между этажами (это в Управлении археологии, куда он ходил получать посылку от брата и где застрял в лифте), в кабинете директора школы, в цирке, но в амбаре, среди кукурузы, еще никогда не занимался. Говорят, Ростропович занимался в аэропорту во время нелетной погоды. Но аэропорт все-таки не амбар.

От кукурузы все было пронзительно желтым. Какой-то кукурузный реактор.

— Тебе нравится? — спросила Ганка.

— Подходяще, — кивнул Ладя. Он думал уже о том, как бы ему сбежать из села.

Но Ганка знала Ладю, она сказала:

— Яким Опанасович будет сторожить кукурузу и тебя тоже.

— А меня зачем? — И Ладя сделал удивленное лицо.

— Я знаю зачем.

— Может, у него и ружье имеется?

— Имеется и ружье, — бодро ответил Яким Опанасович. — Но я его содержу в хате, чтоб кто не украл здеся.

— В какую же смену нам заступать?

— Сегодня и заступишь.

— Пусть из дому ружье принесет.

— А ты что до ружья такой любопытный? — подозрительно спросил Яким Опанасович.

— Потому что при мне вещь дорогая. Скрипка.

Яким Опанасович подумал, как растолковать слова Лади: как шутку или как серьезные? Качнул головой:

— Стрикулист.

И тут Ладя окончательно понял, что в селе Бобринцы он навсегда останется стрикулистом.

На следующее утро Ганка забежала к тетке, чтобы проверить, отправился ли Ладя к Якиму Опанасовичу. Тетка Феодора была во дворе, развешивала на кольях глечики для просушки, нежно их похлопывала.

— Ладя ушел?

— Ни. У печи дияльность проявляет.

— Чем он занят?

— Вин обучается. Потребовал рогач и говорит, буду обучаться яечню жарить.

Ганка ворвалась в хату. Ладя стоял с рогачом на вытянутой руке и смотрел в печь.

В печке горел хворост. Ладя держал над хворостом на рогаче сковороду. Когда Ладя ее вытащил, в сковороде было полно обгоревших веточек.

— Дай сюда. — Ганка взяла рогач, установила руку на локоть и осторожно вытянула рогач в глубь печи: сковорода была точно над пламенем, как над костром.

Ладя смотрел за Ганкой.

— Надо было вначале подмести печь.

— Я сам разводил огонь.

— Поэтому и говорю. А так будешь есть свою яичницу с черепьем.

— Ты знаешь, никогда не готовил в русской печи, — сказал Ладя, и глаза его смеялись.

— И никогда не будешь. Я запрещаю.

Ганка поджарила яичницу, вытащила и поставила на стол.

— Садись. Ешь.

— Жандармерия, — сказал Ладька. — Но все равно я с Якимом Опанасовичем договорился, что, как совсем подсохнет, мы с ним начнем рыть колодец. Он меня научит.

— Ешь и отправляйся в амбар.

Ладька молча жевал, обжигался.

— Ты не опоздаешь в школу? — спросил он с надеждой.

— Не опоздаю. Провожу тебя и тогда пойду.

— Может, я здесь позанимаюсь?

— Нет. В амбаре. Здесь тебе будут мешать. К тетке полсела приходит.

— А в амбаре кричат воробьи.

— Ешь.

Через минуту они с Ганкой уже шагали по знакомой улочке к амбару.

Яким Опанасович встретил Ладю радостным приветствием. Он сидел на пороге тамбура и слушал радио. Тут же рассказал, что ему принесли завтрак в платочке, и, пока он слушал политогляд, ворон унес сало. Ганка, что называется, с рук на руки передала Якиму Опанасовичу Ладю, сказала:

— Не провороньте его, как свое сало, — и ушла в школу.

Ладя присел возле Якима Опанасовича. Ему хотелось поговорить о колодце, о сале, которое унес ворон, но не хотелось идти в амбар и браться за скрипку. Ладя развалился на пороге, как и Яким Опанасович. Бормотало радио, цвели сады, пахло теплым свежим молоком. Райские кущи.

Вдруг прозвучал над самым ухом голос Ганки. Ганка уже сходила в школу, дала задание ученикам и вернулась проверить, как занимается Ладя.

— Вставай.

Ладя вскочил.

— Пошли.

— Куда?

— Я тебя сдам к маме на ферму. Люди построже, с дисциплиной. — И Ганка взглянула на Якима Опанасовича. Потом сказала: — Сами вы стрикулист.

 

Глава восьмая

Андрей уже несколько дней не мог застать дома Риту. У нее была практика на заводе. Студенты первого курса убирали помещение, территорию. Так называемые разнорабочие. Сегодня Андрей решил поехать на завод сам. Ему казалось, что Рита избегает встречи с ним, не торопится его видеть, даже не звонит. Может быть, потому, что она теперь очень занята? Но он тоже занят, и ничуть не меньше. Андрей ждал, ждал и решил действовать. А когда он решал действовать, то он не раздумывал больше. Ему хотелось немедленно видеть Риту, где бы она ни находилась: дома, в институте, на заводе. Он ее найдет.

Завод был на площади, в районе Серпуховской улицы. Андрей узнал об этом у родителей Риты. Назывался полностью — Московский экспериментальный завод крупногабаритных электромашин.

Когда Андрей приехал на Серпуховскую улицу и прошел до площади, он увидел высокий стандартный корпус с большим орденом Трудового Красного Знамени над входом.

Андрей не бывал на заводах, но он ясно представлял себе — двор, цеха, склады, кирпичные трубы и «еще что-нибудь железное». «Еще что-нибудь железное» — так говорил Ритин отец, когда шутил над Андреем. Андрей в ответ сдержанно улыбался. Он тоже мог бы, конечно, ответить шуткой в отношении людей, не интересующихся серьезной музыкой, а только «чем-то железным», но он всегда помнил, что перед ним Ритин отец, и всегда сдерживался.

Андрей вошел в стеклянные двери завода и остановился пораженный: холл, кашпо, кресла, пепельницы на высоких тонких ножках. На стене две прекрасные большие картины, выполненные маслом, — пейзажи средней полосы России. И главное, полная тишина.

Андрей растерянно стоял посреди проходной. Надо иметь пропуск. Да и куда именно ему идти?

Пробегали ребята в рабочих халатах, в спецовках. Очень было похоже на институт, где училась Рита.

Андрей отошел к стенду с перечнем цехов и отделов, чтобы сосредоточиться и принять решение, как он будет искать Риту и где. Обратиться в комитет комсомола — ищу сестру? Нет. Не годится. Почему сестру? Еще обязательно двоюродную. Просто прислали из института за Плетневой. Из комитета комсомола. Нет. Тоже не годится. Рите это может не понравиться. Наверняка даже не понравится.

Андрей начинал злиться. И, собственно, зачем он сюда примчался и стоит в проходной и читает совершенно непонятный ему перечень отделов и цехов! Выдумывает всякие глупости, как мальчишка. Он музыкант, и это надо понимать. Он сейчас уйдет, и это будет самое правильное. В конце концов, есть у него самолюбие или нет! Испарилось совсем!

— Это он.

— Ты ошибаешься.

— А я тебе говорю, он. Косарев! — позвал кто-то Андрея.

Андрей повернулся. Перед ним стояли «гроссы».

Иванчик и Сережа хлопали Андрея по плечам. Они искренне радовались.

— Что ты здесь делаешь?

— Ищу Риту. — Андрей не мог лукавить перед «гроссами».

— Она у нас на станции. На испытательной, где мы работаем.

— Как бы ее повидать? Мне срочно.

«Гроссы» посоветовались и сказали:

— Пойдешь с нами на станцию. Сегодня запускаем машину. Это очень интересно.

Андрей кивнул. Он хотел только одного — увидеть Риту.

Иванчик побежал в бюро пропусков, потом вернулся.

— Документ у тебя есть какой-нибудь?

— Студенческий билет.

Они прошли через проходную и оказались на заводском дворе. Андрей снова был удивлен: просторный асфальтированный двор, цветники, даже фруктовые деревья. Цеха выглядели куда современнее многих зданий в городе. Окна сверкали чистотой.

— Идем, идем, — подталкивал Андрея в спину Иванчик.

Проехал автокар с катушками кабеля. За ним — второй автокар с большими белыми изоляторами. Ворота цеха сами открылись — автокары исчезли внутри, — ворота сами закрылись.

— Фотоэлемент, — сказал Сережа.

Андрей кивнул.

Подошли к дверям, над которыми горело табло «Испытательная станция».

— Шагай, — сказал Сережа, — не бойся.

Андрей шагнул, и дверь автоматически открылась.

Это был зал со стеклянным потолком и деревянным, уложенным мелкими кубиками полом. Стояли станки, ящики с деталями, приборы, похожие на телевизоры, черные квадратные трансформаторы. На полу были кабели. Они тянулись к машине, к электрическому мотору. Он возвышался посредине стенда и был окружен веревочкой с красными флажками. Около машины суетились люди в халатах.

Оба автокара уже стояли около веревочек. Рабочие сгружали изоляторы и кабели.

Андрей попытался издали отыскать глазами Риту, но не смог — на всех все одинаковое.

Иванчик, Сережа и Андрей подошли к ограждению.

— Подожди здесь.

Иванчик и Сережа вошли за ограждение.

Андрей разглядывал машину. На ней стояли буквы «СДМЗ» и цифра «30». Укреплена она была мощными скобами и болтами. Далеко торчала ось, замасленная, и на ней видны были отпечатки ладоней, потому что люди подходили, трогали ось, поглаживали ее. И тут Андрей увидел Риту.

Андрей окликнул ее. Рита подняла голову. Долго смотрела, не узнавала. Потом кинулась к Андрею. Она тоже была в длинном рабочем халате и в косынке. Хлопнула Андрея по плечу, совсем как Иванчик и Сережа.

Андрей засмеялся. Он был счастлив, что видит Риту, остальное ему было все равно. Она перед ним, несколько удивленная, веселая, красивая, даже в этой рабочей одежде. Такой парень.

— Второй день толкнуть не можем, чтобы начала вращаться, понимаешь! — Рита показала на машину.

— Понимаю, — кивнул Андрей. — Потому что толкаете вручную. — И он показал на следы ладоней на стальной оси.

Рита засмеялась.

— Плетнева! — закричали из глубины. — Куда вы пропали!

— Иди. Тебе надо, — сказал Андрей.

— Подождешь?

— Конечно.

— Рита! Где шестой кабель? — Это уже крикнул Сережа. Он стоял у щита с рубильниками и приборами.

Рита убежала.

Неподалеку от Андрея остановились двое. В руках у них был кусок фанеры, и они начали чертить на фанере какую-то схему: один обмылком, который он вытащил из кармана куртки, другой спичкой. Потом они отшвырнули фанерку, но тут же ее схватили и опять начали чертить.

Тут Андрей снова увидел Риту — она несла коробку с изоляционной лентой. Иванчик подключил новый кабель, который привезли на автокаре. Рита завязала на кабеле белую изоляционную ленту. На других кабелях были такие же узелки, белые и зеленые.

— Иванчик, у вас готово? — спросил тот, который вытаскивал из кармана куртки обмылок.

— Надо проверить обмотку. — Иванчик полез внутрь машины. Машина была такой огромной, что Иванчик спокойно помещался внутри ее обмоток.

Иванчику протянули коробок спичек.

Вскоре внутри машины вспыхнул огонек: Иванчик проверял обмотку, подсвечивал себе спичкой. Было смешно: внутри такой современной электрической машины и слабый огонек спички.

— Иванчик, вы скоро?

Иванчик вылез из машины. В это время к Андрею подошел Сережа:

— Надо ввести машину в синхронизм, чтобы обороты ротора и магнитного поля статора совпали.

— В общем, чтобы начала вращаться?

— Именно.

— Узелки эти зачем?

— Для памяти, где питающий кабель, где под нагрузку.

Сережа поспешил к распределительному щиту, потому что в это время по радио громко объявили:

«Освободите трассу! Восемь тысяч вольт на обмотку статора и на ротор две тысячи вольт. Внимание у щита, держать одну минуту!»

Раздалось мощное гудение.

Андрей вместе со всеми смотрит на длинный вал, но вал неподвижен.

— Выключить!

Около вала опять люди, трогают его руками. Новые отпечатки ладоней. Кто-то сказал:

— Может, залипают подшипники?

— Хотя бы развернулась разок. Прокрутим подъемным краном?

Рита опять около Андрея.

— Интересно? — спросила она.

«Вот оно, — подумал Андрей о Рите, — и дед и прадед».

Рита повторила вопрос.

— Конечно, интересно, — ответил Андрей. — Я впервые на заводе. Для чего эта машина? Для радионеба?

— Для радиозвезд, — улыбнулась Рита. — Она какая-то грустная сейчас, верно? — сказала Рита, кивнув на машину. — Незащищенная.

— Незащищенная… — Андрей поглядел на машину.

— Ну да. Рыжая, не покрашенная еще, влажная от масел.

— Ты так о ней говоришь… — Он не привык слышать от Риты подобные слова.

— Потом машину будут проверять на холод, на жару и на дождь, — объясняла Рита Андрею. — Висят датчики, видишь? Устроят ей настоящий дождь.

— Это когда она уже не будет незащищенной? — спросил Андрей.

Рита не ответила. Потом вдруг спросила:

— Как ты оказался на заводе?

— Пришел, и все.

Рита внимательно посмотрела на него.

Андрей сам был удивлен, что он на заводе, здесь, на испытательной станции. Он никогда не думал, что о главном с Ритой ему придется говорить у машины «СДМЗ-30».

…Рита шла по улице и размахивала своей авиационной сумкой. Рита умела ходить по городу, как будто город принадлежал ей или, во всяком случае, таким, как она.

Машину толкнуть не удалось.

— Ничего, завтра удастся. — Рита остановилась и начала уголком пудреницы чертить на своей сумке схему машины. Самое важное, чтобы повернулся вал. Так говорит и отец, она с ним консультировалась.

— Тебя действительно все это волнует? — спросил Андрей.

Рита посмотрела на него серьезно и сказала:

— Очень. И никогда больше так не спрашивай у меня.

— Извини. Не буду. — Андрей обиделся.

Рита это заметила.

— Не обижайся, если не хочешь, чтобы обижалась я.

Некоторое время шли молча. В городе было по-весеннему светло от весенней воды на асфальте, от разбрызганного повсюду солнца. Стояли продавщицы цветов с корзинами мимозы. Андрей купил цветы, протянул Рите. Она приоткрыла «молнию» на сумке и вставила в сумку цветы.

Андрей и Рита проходили мимо входа в Парк культуры имени Горького.

— Пошли, — взяла Андрея за руку Рита.

— Куда?

— В парк.

— Зачем?

— Прыгнем на парашютах с вышки. Я давно хотела.

Андрей пожал плечами.

— Я еще в детстве просила отца, но он не соглашался.

— По-моему, никто с парашютом в парке давно не прыгает, — сказал Андрей, сворачивая к входу в парк.

Рита шла по дорожке немного впереди. Она была в короткой спортивной юбке и в поролоновой куртке. Туфли — на широком наборном каблуке. На чулках — ни единого пятнышка. Она умела так ходить между лужами, хотя и казалось, что идет она небрежно и невнимательно и не придает никакого значения своим туфлям и чулкам.

«Как же я ее люблю! — думал Андрей. — Я могу вот так вот идти, лишь бы только шла она. Всегда. Чтобы видеть ее. Но почему она такая слишком красивая! Зачем? Трудно любить такую. Она знает, какая она. И все знают. И трудно ее любить и думать, что только ты один ее любишь и имеешь на это право и никому больше нет дела ни до нее, ни до тебя. А так хочется заявить: это моя девушка! Не таращите на нее глаза, не заговаривайте с ней, не думайте, что она никого еще не любит. Она любит и никого больше не полюбит».

— Парашютов нет, — сказала Рита, останавливаясь. — Ты прав. А может быть, еще не повесили?

— Их давно уже нет.

— Тогда хочу покататься на «чертовом колесе».

Рита и Андрей пошли к колесу. Колесо поднимало кабины высоко над городом.

Андрей купил билеты. Очередь на посадку была небольшой, потому что была весна и там наверху было еще ветрено.

Рита и Андрей заняли места. Им досталась кабина зеленого цвета.

— Как питающий кабель, — сказал Андрей.

Рита засмеялась. Она была счастлива.

Начали заполняться следующие кабины. Рита и Андрей медленно поднимались все выше, по мере заполнения других кабин.

— А ведь ты тоже ошибаешься во мне, — вдруг сказала Рита. Она подставила лицо ветру и прикрыла глаза. Веки у нее были чуть голубоватыми, наведенными карандашом, и от этого ресницы тоже казались голубоватыми.

— Как прикажешь понимать? — спросил Андрей. — Подними воротник.

О воротнике Андрей сказал громко, чтобы слышно было в соседней кабине, где сидели ребята с гитарой и смотрели на Риту. Пусть слышат, что Андрей имеет все права на эту девушку, что это его девушка.

Рита не ответила. Тогда Андрей сам поднял воротник ее куртки. Неужели так всегда придется бороться за нее, всячески подчеркивать свои права?

— Я монтирую свой характер, — сказала Рита. Она открыла глаза и смотрела на город. — Внутри нас тоже есть радиосвязь. Генератор идей.

— Значит, это только эпизод в твоей жизни?

— Это моя жизнь, — медленно ответила Рита.

Колесо еще немного поднялось. Кто-то из кабины крикнул вниз:

— Когда же начнем крутиться?

— Это значит, кончилось детство. Кончилась стюардесса, манекенщица, актриса кино, эстрадная певица. Кончились шлягеры. — Рита сложила руки на коленях, соединила пальцы. — Понимаешь меня?

— По-твоему, актрисы, певицы — это не работа?

— Работа. Но я должна была заставить себя делать что-то еще, придумать какую-то добавочную нагрузку. Я должна была победить себя. А на стюардессу меня бы не пропустила медицинская комиссия.

Андрей не обратил внимания на ее слова о медицинской комиссии. Он спросил:

— Ты хотела победить себя, как Иванчик, например, и Сережа?

— «Гроссы» требуют все с предельной строгостью.

— Кто еще? Витя Овчинников?

Рита взглянула на него.

— Он пишет — на хвойный лес приятно прыгать.

— Ты хочешь, чтобы мне было стыдно?

— Нет. Я борюсь с собой. У меня есть на это причины.

Рита отвернулась, сняла руки с колен.

Можно вот так любить человека, как Андрей любит Риту, и потом вот так сразу ненавидеть человека, как Андрей ненавидел сейчас Риту. Ненавидел, потому что ревновал. Он мог ее ревновать даже к этому «чертовому колесу», не то что к Вите Овчинникову.

Колесо дернулось и начало вращаться. Кабина Андрея и Риты полетела высоко вверх, над самым городом, потом вниз, к самой земле. Андрей тихонько обнял Риту за плечо. Она отстранилась. Тогда Андрей закричал ей в самое ухо:

— Синхронизм! Обороты совпали!..

На следующий день Андрей не попал на занятия к доценту Успенскому. Он снова был на заводе, на испытательной станции. Он хотел что-то доказать Рите, хотя и не знал, что именно. Завода он не понимал и чувствовал, что не поймет, да и на что это ему? Ему нужна Рита, потому что он ее любит. А Рита? Что она? «Да» или «нет»?

 

Глава девятая

— Тебе письмо, — сказала Ганка Ладе. — В сельсовете дали.

Ладя взял конверт, прочитал адрес: «Село Бобринцы, заезжему из Москвы скрипачу».

Ладя распечатал конверт. Письмо было от Санди. В конверт была вложена фотография — Санди и Арчибальд, оба стоят в темных солнечных очках. Арчибальд в темных очках просто невозможен. Это Санди научила его носить очки. Жутко смешно. «А что особенного? — писала Санди. — Где-то в Америке индюк ходит в дождь под зонтиком, а мой Арчи не может ходить летом в солнечных очках?»

— Посмотри, — сказал Ладя и протянул Ганке фотографию.

— Да, — сказала Ганка невозмутимо. — Смешно.

— Он ведь и правда ходит в очках!

— А я и говорю — смешно, — повторила Ганка. — У нас дид Яким и не такое придумывает.

Ладя занимался теперь в школе. Так устроила Ганка. Чтобы он был под ее непосредственным контролем. Ладя чувствовал себя так даже лучше: действительно был контроль и он действительно занимался. Он ощущал ритм занятий. Ладя не любил одиночества. Общение с людьми создавало для него дополнительную нагрузку, без которой он не мог. Он никогда не умел управлять собой по-настоящему, серьезно. Он сам себя никогда не принимал всерьез до конца, может быть, только в отношениях с Андреем. Ему хотелось показать себя, что он есть, что он может, потому что Андрей всегда был разумным и правильным. И честолюбивым. Ладька играл на его честолюбии, но при этом приходилось показывать все, на что был способен сам.

Вспомнились письма Киры Викторовны, в которых она писала, что пора повзрослеть и отнестись серьезно к тому, к чему ты обязан относиться серьезно. Иначе растеряешь все, что имел. Когда Ладька бывал один, ему казалось, что на самом деле он может все растерять и следов не останется. Если бы сейчас они с Андреем опять встали рядом, как тогда на турнире, — выиграл бы Ладька? Он не был в этом уверен. Он всегда был откровенным, даже сам перед собой, потому что никогда не был честолюбивым. Хотя в искусстве без этого нельзя, оказывается. Об этом тоже написала Кира Викторовна. А может быть, можно?..

Деньги, которые Ладька заработал в цирке, у него забрала Ганка. Строго выдавала на расходы, чтобы не тратил лишнего и мог бы спокойно заниматься. Не думая о заработках. Так что Ладя вел скромный образ жизни, вполне соответствующий образу жизни стариков. Он тоже оказался на пенсии, был без денег и помалкивал. Носил картуз. Выдал Яким Опанасович: казак без картуза не казак.

Яким Опанасович настоящий Ладин приятель. Даже Ганка сердилась, когда Ладя и Яким Опанасович удалялись на прогулку. Ганка считала, что они просто болтаются из конца в конец села, а Ладе очень нравились эти прогулки. Ладя брал с собой скрипку, и они ходили с Якимом Опанасовичем по селу. Появлялись в хате, куда их приглашали, и Ладя играл так, как этого хотелось людям, которые за его музыкой видели свою жизнь, может быть уже прожитую, и Ладя это понимал. Он играл, чтобы хотя бы на миг что-то возвратить им из молодости, из их прошлого. Ганка никогда не играла, и не потому, что не хотела выступать, просто у нее были другие задачи, и она их выполняла. У Ладьки не было никаких задач. Он с удовольствием просто играл для стариков в их старых хатах, крытых соломой или камышом. Он всегда мог легко определяться в любой ситуации и обнаруживать основное для себя и для других, удобное и радостное. И еще он умел не нагружать себя однообразным, а значит, и скучным трудом. Он ничего не преодолевал и лично никуда не стремился.

Уже совсем поздно вечером Ладя и Яким Опанасович крались в темноте до дому, до хаты.

Яким Опанасович приседал, трогал ладонью землю и серьезно говорил:

— Вглубь просохнет, будэмо копать колодец.

Из темноты появлялась Ганка, которая уже давно разыскивала их по селу, и начинала кричать на Ладю и Якима Опанасовича, как дежурные на ферме.

Яким Опанасович быстренько исчезал в темноте, и Ладька оставался один на один с сердитой Ганкой — казак и казачка.

Ладя пытался успокоить Ганку.

— Чего ты кричишь? — говорил он ей. — Я рекламирую скрипку. Тебе учеников приведут сотни.

Письма от Санди теперь приносил почтальон. На месте адреса неизменно было написано: «Село Бобринцы, заезжему из Москвы скрипачу». А на месте обратного адреса также неизменно было написано: «Проездом».

В конвертах, кроме самих писем, оказывались или новая фотография, или цветок, или автобусный билет с каким-нибудь странным названием «Спас-Заулок», «Голокозевка», «поселок Чертеж»; а то прислала билеты речного пароходства с названием рек «Княгиня» и «Горожанка».

Ладя представлял себе, как Санди ходит повсюду с Арчибальдом и как ее повсюду узнают зрители, которые уже побывали в цирке. Санди идет, и в глазах у нее так и прыгают разные «коверные» мысли, что бы еще такое придумать сегодня поинтереснее, чтобы забавно прошел день, какой-нибудь трюк-сюжет. Санди любила рисовать, поэтому часто носила с собой краски, кисти и блокноты. Рисовала она всюду, но тоже как-то всегда неожиданно, казалось бы, в самых неподходящих местах. Но потом она умела составлять из рисунков тему. А потом еще оказывалось, что рисунки она делала о Ромео и Джульетте. Как она их представляла себе в наши дни, где и какие должны происходить события. И весь какой-нибудь день она сама играла Джульетту, становилась то веселой, то задумчивой и очень влюбленной. И если в этот вечер она выступала на манеже — выступала Джульетта, а зрители просто смеялись, потому что видели просто клоуна.

Ганка письмами Санди не интересуется, уверена, что там всякая чепуха, вовсе не мобилизующая на работу, а Ганка готовит Ладю к Консерватории, заставляет, во всяком случае, готовиться. Написала письмо Кире Викторовне и получила от нее подробную инструкцию, что надо делать. Получила ноты с проверенной аппликатурой. Кира Викторовна требовала, чтобы Ладя работал над этюдами. И без лишней декламации. Больше оттенков простых и ясных. И следить за струной соль, она иногда звучит у Лади слишком подчеркнуто.

Ганка часто аккомпанировала Ладе на своей скрипке, чтобы ему было интереснее заниматься, чтобы он не стремился поскорее куда-нибудь отправиться с Якимом Опанасовичем и его приятелями. Важно было Ладю оберегать от него самого. Так считала Ганка.

 

Глава десятая

Андрей опять пришел на испытательную станцию. Пропуск был заказан. В проходной с ним поздоровались, как со своим человеком.

На станции никого не было. Машина стояла подкрашенная и, кажется, совсем готовая. Не было ограждений, резиновых ковриков. Были отключены все кабели.

На станции работал только один большой станок — на нем вытачивался вал, наверное, такой же, который был и в этой готовой машине. Цифра «30» обозначала габариты. Андрею объяснили еще в первый раз. Синхронная динамо-машина тридцатых габаритов.

Андрей пошел туда, где работал станок.

— Своих ищешь? — спросил у Андрея токарь, который работал у станка.

— Да. Со станции. Где они?

— Кончили испытания. Составляют отчет у главного инженера.

— Толкнули машину?

— Толкнули и уже сожгли.

— Как — сожгли?

— Экспериментальную машину надо сжечь.

— Покрасить, все сделать и сжечь?

— Конечно. Проектанты пишут — отстроить и выяснить предельную выносливость.

Андрей потрогал новый вал, который медленно вращался на станке. Хотелось оставить свою ладонь, так просто, пока не пройдет резец и не уничтожит след.

Андрей не спросил, где студентка Рита Плетнева. Парень мог и не знать Плетневу. Когда он спросил Андрея — своих ищешь? — он имел в виду, конечно, Иванчика и Сережу. Но все равно надо куда-то пойти, отметить пропуск. А что если к главному инженеру?

Он увидел Риту. Она шла к нему сама.

— Я тебя ждала, — сказала Рита. — Позвонили из проходной, что прошел. Тебе надо вернуться в Консерваторию. Иванчику я запретила заказывать тебе пропуска.

— У меня кончились на сегодня занятия.

— Ты врешь. Опять пропустил фортепьяно.

— Так вы ее сожгли? — Андрею хотелось заступиться за машину.

— Она выдержала перегрузку минус три.

— Дым, пламя. Много дыма. Восторг.

Рита и Андрей шли по станции к выходу.

— Я просила не шутить на эту тему.

— Я забыл. Но она была такой рыжей, застенчивой. — Андрей продолжал злить Риту. — Верила людям.

— А они ее сожгли спичками, — сказала Рита.

Андрей подошел к стеклянным дверям, фотоэлемент распахнул двери.

Андрей вышел во двор. Вышла и Рита.

Молча и медленно пересекли двор. Рита шла твердой походкой, концы халата резко отскакивали от колен. Андрею хотелось сказать Рите что-нибудь обидное, чтобы защитить себя от любых ее слов, обидных для него.

Но Рита молчала, молчал и Андрей.

Так молча пересекли двор. Прошли через проходную.

— Я сейчас вернусь, — сказала Рита вахтерам.

Мужчина в смешной белой панаме и в гетрах звонил по внутреннему телефону и требовал главного инженера.

— Здравствуйте, Викентий Гаврилович, — сказала Рита мужчине.

— Плетнева? Здравствуйте. Не могу дозвониться. Что там с машиной?

— Пожалуйста, обожди, — сказала Рита Андрею.

Андрей отошел в сторону. Начал рассматривать человека в панаме и гетрах.

Рита и человек горячо разговаривали, потом человек снова схватил телефонную трубку. Рита вернулась к Андрею:

— Наш профессор по электродинамике.

— Жуков и бабочек не собирает?

— Кажется, нет, — серьезно ответила Рита. Она сделала вид, что не замечает злости Андрея.

Они вышли из дверей на площадь.

— Пока! — коротко бросил Андрей и повернулся к ней спиной.

Когда они шли еще через двор, он решил, что поступит именно так.

— Погоди, — сказала Рита, и она вдруг задержала его за плечи. — Я тебя люблю.

И теперь он увидел ее спину. Рита уже шла к дверям завода, концы халата резко отлетали от колен. В дверях она обернулась и сказала:

— Никогда не делай глупостей. — Она улыбнулась, подняла руку и тихонько поводила ею из стороны в сторону. Потом уже одними губами она опять сказала: — Я тебя люблю.

Андрей остался стоять у входа на завод. Он смотрел на двери, на орден Трудового Красного Знамени, на стекло и бетон. Он так простоял долго, потому что за это время профессор по электродинамике успел выйти с завода, договорившись, очевидно, обо всем, что ему нужно было, с главным инженером, найти такси и уехать. Андрей стоял и все никак не мог понять, что он должен сейчас сделать, чтобы осталось у него в памяти, как останутся у него в памяти концы сердитого халата, вахтеры, профессор в панаме и в гетрах и он сам — на площади перед входом на этот завод. Нет. Он просто должен сейчас уйти, чтобы сохранить эти слова. Унести их с собой тихо, чтобы где-нибудь, и опять в тишине, рассмотреть их, каждое слово отдельно. Два местоимения и глагол…

Оля Гончарова стояла перед комендантом Татьяной Ивановной.

Татьяна Ивановна раскладывала, как всегда, пасьянс, на этот раз «Эфиопию»: везде на первом месте должны быть карты темных мастей. Около стола Татьяны Ивановны стояли контрабас и виолончель. Ученики оставили инструменты с вечера, как в камере хранения. На столе лежало знакомое увеличительное стекло. Бетховенист-текстолог Гусев уже применяет для изучения фотокопий с тетрадей Бетховена светотехнику. Он выступил в настоящем печатном журнале со своей первой статьей, в которой пытался объяснить, как Бетховен отбирал и обрабатывал музыкальную тему, и что линии различной длины в его черновых записях действительно определяли направление движения музыки.

Карты у Татьяны Ивановны новые, но все равно она рядом держит увеличительное стекло. По привычке.

— Татьяна Ивановна, а нельзя быть молодой и уже одинокой? — спросила Оля.

Татьяна Ивановна взглянула на Чибиса.

— Нельзя.

— Но должно одиночество когда-то начаться?

— Музыкант никогда не может быть одиноким. Возьми ключ и иди наверх.

— Я не могу сегодня идти наверх. Не могу! Тетя Таня!.. — И Оля вдруг повернулась и побежала к дверям.

Выскочила на улицу и пошла, худенькая, напряженная, размахивала тонкими угловатыми руками. Она почти бежала по улице — от себя, от органа, от музыки. И от своей любви.

…Можно лежать в траве лицом где-то за городом на берегу реки, слышать, как приходят и уходят поезда, слышать, как начинается летний день, как где-то высоко над головой поют птицы и пролетают самолеты, слышать, но не хотеть ничего этого слышать? Никаких звуков, кроме ударов собственного сердца. Только это, и ничего другого. Можно так?

Можно забыть всех, кто был около тебя всю жизнь, ради одного человека, который не хочет быть с тобой и никогда не хотел? И ты знала, что он никогда не хотел, но ты придумывала себе, что он захочет, ты надеялась, ты добивалась или ты придумывала, что добивалась. Так можно забыть всех, кто был около тебя, ради этого одного, который едва тебя замечает? Можно научиться не любить его одного, чтобы снова научиться любить всех остальных близких тебе людей так, как ты их должна любить? Или хотя бы память о них? Можно ли стать красивой — сразу, в один миг, поднять голову из травы и почувствовать, что ты удивительно, сказочно красива? Не случайно, не на один вечер… Ты так красива, что тебе даже страшно за него, когда он тебя увидит и полюбит отчаянно и навсегда, до самого конца жизни. Когда живешь не своей, а чужой жизнью, а собственная жизнь идет как-то мимо, и ты в ней как будто не участвуешь, не интересуешься ею. Чтобы побеждала ты, и никто бы не побеждал тебя…

Нет. Легче всего остаться такой, какая ты есть. И даже Бах, величайший Бах, не может помочь. Покровительница органистов святая Цецилия отвернулась от тебя!..

…Оля берет ключ у Татьяны Ивановны, медленно поднимается по лестнице. Татьяна Ивановна смотрит ей вслед. Ничего не говорит. Молчит.

 

Глава одиннадцатая

— Буду готовить вас на Международный конкурс молодых исполнителей, — сказал Валентин Янович Андрею.

Андрей только что закончил играть концерт Прокофьева. Валентин Янович ни разу не подошел к нему и не положил ладонь на струны. Он слушал, наклонив голову и внимательно наблюдая за смычком. Андрей думал, что Валентин Янович скажет об экзамене за первый курс, а он сказал такое, отчего Андрей весь напрягся. Международный конкурс!

— Готовиться придется все лето.

Андрей кивнул.

— Прослушивание в Консерватории, потом на Союз. Если победите, поедете в Югославию, в Дубровник. Вы начали работать вполне прилично. У вас появилась взволнованность. Раньше вы были суше, скованнее.

Валентин Янович прошелся по аудитории на своих тяжелых ногах. Поправил высокие задрапированные рамы, которые стояли по углам аудитории для акустики.

— Мне казалось, что вы что-то решали для себя или вокруг вас что-то решалось. Теперь вы свободны от решений, и это чувствуется, и это будет чувствоваться всегда, независимо от воли. Вы как раз такой музыкант.

— Валентин Янович, я думаю о стиле, — сказал Андрей.

Это тоже было правдой. Андрей так сказал, чтобы разговаривать только о скрипке, он боялся, что профессор почувствует в нем еще что-то другое, новое, чем Андрей переполнен до отказа. Хотя именно об этом профессор, кажется, и догадался. Андрей сам понимает, что новую окраску получают теперь произведения, которые он исполняет. Он играет новым звуком. Он играет так, как никогда не играл. До боли в пальцах, до счастья, от которого хмелеет голова, до крика и шепота, до тишины и вселенского грохота! Когда все рушится и рождается заново! С каждым движением смычка, с каждым прикосновением пальца к струне. Это делаешь ты. Тебе одному подвластно.

Валентин Янович прислонился к роялю и смотрел на своего ученика.

— Стиль, — сказал он, — это сам человек. Это слова Бюффона, и я с ними согласен. В общем-то, буквально — заостренная деревянная палочка, которой писали римляне. Stilus. На вощеных дощечках. Перевернуть stilus означало у римлян стереть написанное обратным, тупым концом палочки. Поэтому Ауэр и говорит, что скрипач переворачивает stilus, когда вносит исправления в свою игру… Генрих Эрнст техникой ослеплял публику, о нем Берлиоз сказал, что он играет в кости алмазами… — Валентин Янович помолчал, как бы выбирая, кого бы еще назвать. — Пуньяни, Иоахим, чешский Паганини — Кубелик, Сарасате. Каждый из них эпоха, стиль. О Виотти говорили, что он водил по струнам смычком из пуха, но управляла смычком рука Геркулеса. Тоже совершенно индивидуальный стиль. Разговор этот достаточно серьезен. Мы еще будем к нему возвращаться, и не раз. Вы меня понимаете?

— Да, — кивнул Андрей.

— Что вы мне еще покажете сегодня?

— Два этюда.

— Пожалуйста.

Андрей коснулся смычком струн и тут же сам почувствовал полноту и силу звука. Идет, идет звук! Какое счастье. И пальцы. Даже третий, за который он боялся последнее время. Легко и четко, как молоточек, бьет по струне. Летят ударные, отскакивающие ноты. Те самые, о которых он мечтал всегда. Те самые. И все открыто, динамично. Он сам это чувствует. Он сам! Потому что все это проходит через него и рождается им. Каждый оттенок в обтяжку. Звучащая атака! Только бы это не ушло! Не упустить бы! Не потерять. Он победит. Сейчас. Вот, вот… Прослушивание в Консерватории. На Союз. Он переворачивает stilus, он стирает все, до сих пор им написанное!..

На струнах — рука профессора. Андрей опускает смычок.

— Несколько дней попрошу вас не играть.

Андрей смотрит на профессора.

— Вы слишком сейчас счастливы, даже для скрипки.

— Валентин Янович, — сказал Андрей. — Я как никогда… Я…

— До конкурса два серьезных прослушивания. Это марафон. Вы понимаете?

— Понимаю.

— Остановись, мгновенье… На это я бы не хотел рассчитывать. — Потом Валентин Янович сказал: — Только на это. Почитайте хорошие книги. В эти дни без скрипки. Кого вы любите из поэтов?

— Блока.

— Кстати, Блок утверждал, что у поэта нет карьеры, а у поэта есть судьба. В полной мере относится и к музыкантам.

Сегодня у Андрея по расписанию еще были лекции — инструментоведение и история первой русской революции 1905 года. Зачеты он сдал. Два дифференцированных с отметкой и три простых.

В Консерватории во время сессии шумно, как в школе. В библиотеке народ, у врача-фониатора, на кафедрах, в учебной части, у кабинетов деканов.

Появились в газете призывы: «Звучи вокально!», «Играй с листа, а прима виста (с первого взгляда)». «Отлично и хорошо — это знак качества. Удовлетворительно — взятие на поруки. Неудовлетворительно — повторный вызов с подпиской о невыезде». Хотя газета и называлась вполне серьезно — «Советский музыкант» и была печатным органом Консерватории. Многотиражка. Ее вывешивали по четвергам, когда она выходила из печати. И возле нее тоже собирались толпы, совсем как около «Мажоринок».

В коридорах и на лестничных площадках было запрещено играть на инструментах, но ребята потихоньку играли. В особенности на лестничных площадках перед лифтом и сбоку от раздевалки. Спорили здесь и курили. Перед экзаменами и зачетами споры были со всевозможными цитатами и ссылками на знаменитых авторов и музыкантов. Горели все лампы над всеми расписаниями.

— Нельзя быть сытой мышью в искусстве! — кричал студент в кедах и с брелоком, который у него висел спереди на брюках, зацепленный за петельку для пояса. Брелок был похож на маленькую гирьку.

— Во всем должен быть инстинкт, — сказал кто-то.

Прежде Андрей обязательно ввязался бы в разговор, но сейчас ему было не до того. Сколько это, настоящий марафон, 42 километра? И еще 200 метров, кажется. Нет, там какое-то неровное число. Андрей выйдет таким, каким требуется для марафона. И стихи он сейчас с удовольствием почитает, и на лекциях посидит, тоже с удовольствием. И успокоится.

В коридоре на Андрея чуть не налетела девушка с фортепьянного факультета.

— Тебя на конкурс? Поздравляю.

— Я не выиграл еще и первого тура.

— Выиграешь. У тебя запас прочности.

— Перестань.

— Ладно, суеверный! — Она заспешила дальше по коридору.

Андрей посмотрел ей вслед с ненавистью.

Подошел к Андрею Родион Шагалиев, тоже скрипач с первого курса. Занимается у профессора Быстровой. В синем «клубном» пиджаке-блейзере с рельефными, как монеты, пуговицами. Родион Шагалиев чем-то отдаленно напоминал Ладьку.

— Дубровник — это красота. Читал? Город-музей.

— Не читал. Слышал, — ответил Андрей. — Ты не помнишь дистанцию марафона — сорок два километра, а сколько метров еще?

— Не помню. Бикилу помню. Он теперь парализован. Вот бегал! А зачем тебе?

— Буду бежать, — сказал Андрей. — С тобой вместе.

— А-а, понимаю. Побежим.

Андрей знал, что Ладька занимается в селе у Ганки. Кира Викторовна сказала. Андрей совсем недавно видел Киру Викторовну на концерте американского скрипача Деррика Смайта. С ней были Маша Воложинская, Франсуаза и Дед. Маша, очевидно, сменила в очках стекла на более сильные, потому что глаза ее как-то приблизились к стеклам. Дед был весьма импозантным, по-прежнему с животиком. А Франсуаза просто русская девочка: под браслет были вдеты две ромашки.

Андрею было приятно, когда его окружили и Маша, и Франсуаза и Дед. Спрашивали, смеялись. Все понимают. Ну, Павлик, тот всегда на высоте. Сыплет французскими словечками. Кира Викторовна тогда и сказала Андрею, что Ладя живет в Бобринцах. Скоро вернется в Москву. И Андрей подумал, что они обязательно встретятся в Консерватории. Ладька будет в Консерватории, Андрей никогда в этом не сомневался. И в Андрея вошло беспокойство, так хорошо ему знакомое и так, может быть, ему необходимое. О конкурсе он старался не думать, потому что понимал, как это серьезно и ответственно. Сколько надо всего преодолеть. Сколько километров! Андрей не хотел об этом ни с кем говорить, в особенности в Консерватории. Да и не только в Консерватории. Но Рите он скажет. Обязательно. Он не сможет ей не сказать. Рита для него самый близкий человек. Казалось бы, такие простые слова — будем готовить вас на международный конкурс, а в этих словах годы и годы работы, все, что ему удалось сделать для себя и что удалось другим сделать для него. Кире Викторовне, Валентину Яновичу, даже Ладьке, который всегда доводил в Андрее все до предельной остроты и скорости. Когда Андрей переоценивал заново себя, сомневался в себе и потом непременно побеждал себя. Когда человек слишком счастлив, он может чего-то не заметить, проглядеть. Доверяет себе и окружающим. Он размагничен. Он не боец. Он уже победитель — в собственных глазах, да, это совершенно точно! И тогда его могут победить вовсе не победители.

Вот что имел в виду Валентин Янович. Наверняка. Взволнованность — это хорошо, но взволнованность должна быть обеспокоенной. Ладька… Он ему необходим. Кавалер филармонии и его шпага.

 

Глава двенадцатая

Каждый студент Консерватории знает, где Госколлекция инструментов Страдивари, Гварнери, Амати, Гальяно, Бергонци. Инструменты этих знаменитых мастеров собраны в Госколлекцию. В исключительных случаях, когда кто-нибудь из музыкантов выезжал на концерты за пределы Родины или на международные конкурсы, по просьбе ректора Консерватории или профессора — руководителя по специальности — заведующий Госколлекцией выдавал скрипку или виолончель. И концертант или конкурсант получал уникальный инструмент.

Валентин Янович сказал, что Андрей, если победит на союзном конкурсе, получит из Госколлекции Страдивари. Прослушивание в Консерватории Андрей прошел, и Родион Шагалиев прошел. И еще четыре скрипача — двое из Ленинградской консерватории, один из Киевской и один из Саратовской. Все достаточно сильные скрипачи. Родион посмеивался, будто у него подготовлено какое-то нового вида секретное оружие, которое он применит на последнем дне конкурса. Он небрежно помахивал своей скрипкой в футляре из алюминия, легком и герметичном. Кто-то привез ему этот футляр из-за границы, Родион очень им хвалился.

В Родионе была прирожденная инструментальность, скрипичность. Последний технический зачет он играл великолепно. Андрей слышал. У него все сделано, все продумано, он тоже умеет рассчитывать силы. А контакт с залом — это для него не проблема.

Андрей нервничал от такой психологической атаки со стороны Родиона. Но Валентин Янович был невозмутим. Закрывал рукой левое ухо, стоял и слушал Андрея. Теперь он заставлял Андрея играть в разной обстановке, чтобы не привыкнуть к определенным стенам. Об этом предупреждали крупнейшие исполнители — цвет стен, пятно на какой-нибудь клавише (если это рояль), картины, угол, под которым стоял рояль, — все это имело значение, потому что в зале вдруг обнаруживалось, что память вам изменила. А память не изменила, она слишком все зафиксировала. Консерваторский отбор — это игра у себя дома, при своих картинах и стенах, а на союзном конкурсе уже будет другой зал, другая обстановка.

Валентин Янович заставлял Андрея играть во множестве мест. Андрей играл даже на заводе, на испытательной станции. Играть в цеху — это действительно совсем другая обстановка, другие, неожиданные ощущения. Ты должен почувствовать масштабность. Чего особенно добивался Валентин Янович. Надо было смело пойти на то, что ты заполнишь скрипкой огромный зал, что тебя хватит на это.

Играл Андрей и на речном пароходике, на котором они с Ритой как-то плыли вечером по Москве-реке. Они плыли через весь город, и Андрей играл. Пароходик был пустой, все сошли с него, и Андрей и Рита были вдвоем на верхней палубе. Когда проплывали через город, Андрею казалось, что он играл для всего города, для всех его улиц, мостов, парков и площадей. Что он заполнял скрипкой весь город, зажигал в нем огни по горизонтали и по вертикали. Что город принадлежит сейчас ему. Все было понятным, радостным, он жил в этом городе, и город служил ему, и это было главным для него. Это было его счастьем.

Прослушивание на Союз проходило в Концертном зале имени Чайковского. Андрей вышел на первое место. Почему-то это случилось удивительно естественно. Для него. Он продолжал то, что начал. Он мог сейчас победить в своем городе любого скрипача на любом прослушивании, и проделать это спокойно, невозмутимо. Для поездки на международный конкурс было только одно место. Единственное. Андрей его занял.

Родион Шагалиев сказал:

— Купишь себе в Дубровнике такой же алюминиевый футляр.

Андрей кивнул Родиону. Он оценил его мужество.

И теперь Андрей должен был получить инструмент Страдивари. Потому что со дня на день прибудут ноты произведения, обязательного для всех участников конкурса в Дубровнике. Произведение было написано югославским композитором. Исполняться оно будет на последнем туре. На разучивание давалось полтора месяца, и разучивать его Андрей будет уже на Страдивари.

Андрей помнит, как принес его нынешнюю скрипку кладовщик. Как он ее вынул из ситцевой тряпки и положил перед Андреем. Дома был Петр Петрович. Петр Петрович долго жал руку кладовщику, благодарил. Кладовщик смущенно говорил: «Не меня благодарить надо, а его друзей. — Он показал на Андрея. — Это все они». А потом кладовщик и Петр Петрович сидели на кухне и пили. Угощал Петр Петрович. Он ни за что не хотел так вот просто отпустить кладовщика. Кладовщик был теперь его другом. Андрей тоже выпил стакан вина. И все они потом сидели на кухне, кладовщик рассказывал о своей молодости, как работал когда-то у Витачека, а главное, как он видел и слышал еще в двадцатом году скрипки Чернова. Андрей впервые узнал о Чернове. Это был инженер-металлург. Чернову удалось приоткрыть тайну итальянцев. После Чернова никто больше не приблизился к итальянцам. И поэтому кладовщик перестал делать скрипки, пытаться делать. А стал простым кладовщиком. Так он сказал Петру Петровичу и Андрею.

— Вы не добились своего, — сказал Петр Петрович.

— Сломался, — кивнул кладовщик.

Андрей понял тогда слова кладовщика, понял, что такое «сломался». Он сам чуть не сломался.

Чтобы попасть из консерваторского здания в Госколлекцию, надо пройти через буфет на втором этаже и там, через маленькую дверь в буфете, пройти в Большой зал Консерватории. Подняться по лестнице на левую сторону зала и пройти в конец, к высокой двери со звонком.

Андрей поднялся к балконам левой стороны, прошел в конец и остановился перед дверью. Позвонил. Звонок раздался в глубине.

Двери открыл сам заведующий. Он был в одежде красногвардейца. Так показалось, во всяком случае, Андрею: сапоги повыше колен, галифе, гимнастерка с отложным воротником и накладными карманами с клапанами.

— Вот, — сказал Андрей и протянул красногвардейцу бумажку от ректора Консерватории, как мандат.

Заведующий взял бумажку и сказал:

— Проходи.

Андрей прошел вслед за ним через коридор, потом вошел в небольшой служебный кабинет. Машинально оглянулся. Заведующий успел уже прочесть мандат, сказал:

— Не здесь. — Он понял волнение Андрея. И опять повторил: — Они не здесь.

Андрей смутился. Как он мог подумать, чтобы где-то вот так в маленькой комнате хранились скрипки!

— Учишься у Валентина Яновича?

— Да.

— От него часто уезжают студенты на конкурсы. И побеждают.

— Побеждают? — для чего-то переспросил Андрей, хотя сам прекрасно знал всех известных выпускников профессора Мигдала.

Заведующий пригласил за собой Андрея. Андрей, пожалуй, испытывал сейчас такое же волнение, как и тогда, когда поступал в Консерваторию и входил в класс, где сидели знаменитые скрипачи и профессора. Теперь он должен был войти в комнату, где хранились знаменитые скрипки.

Заведующий медленно повернул круглые штурвалы-запоры на гладких металлических дверях, и двери медленно и бесшумно подались. Это были двери как в несгораемом шкафу — толстые и тяжелые. Заведующий и Андрей вошли. И сразу, вот они — под стеклом посередине зала. Часть окон в зале была зашторена, чтобы не попадало солнце. Заведующий зажег электрический свет.

Скрипки лежали на бархате, как лежат в музеях гравюры или медальоны. Были и пустые места: значит, инструменты были выданы. Некоторые скрипки хранились в отдельных стеклянных граненых шкафах. Шкафы стояли на подставках из черного лакированного дерева.

Заведующий открыл один из граненых шкафов и взял инструмент и смычок. Достал из своего накладного кармана белый носовой платок, пристроил на плече и положил на платок скрипку. Поднял смычок.

Андрей не без удивления смотрел на заведующего.

Красногвардеец заиграл. Андрей смотрел на него и молчал. Ему показалось, что все это происходит не здесь и вообще не с ним, а тогда, когда еще были живы скрипки Чернова, и что скрипка звучит не только в сравнительно небольшой комнате, а рядом, в Большом зале Консерватории. Совсем недавно он наполнил своей скрипкой цех завода, и потом и весь город, все дома и улицы… Но только теперь он почувствовал, как все должно быть на самом деле. Каким звуком можно этого добиться. Звук был именно в этой скрипке. В ней одной! Что это звенит, улетает и возвращается? И тут, и там, и везде!

Андрей даже не знал, чего ему больше хотелось: самому сейчас играть на этой скрипке или просто стоять и слушать ее, видеть, отгадывать.

Красногвардеец опустил смычок. Сказал:

— Возьми инструмент. Попробуй, как будешь на нем устроен.

Андрей взял скрипку. Заведующий пошел к себе в кабинет. Андрей повернул скрипку к свету, чтобы увидеть сквозь тонкий полукруглый вырез эфу — знак мастера внутри скрипки, этикет. И он увидел этикет. Первые буквы фамилии итальянца были хорошо видны. Андрей подумал, как же потом, после конкурса, сделать эту скрипку непривычной для себя, отделить ее от себя. Она из Госколлекции, и никому и никогда не будет принадлежать, и не должна принадлежать, потому что до сих пор нет такого Чернова, который делал бы такие скрипки. Почти равноценные. Если они существуют, значит, они могут и вновь родиться!.. Должны!

Чибис стояла, обхватив себя руками так, что ладонями касалась лопаток. Голову опустила низко, и половина лица была закрыта согнутыми руками. Чибис слушала себя, собственную музыку, и будто сдерживала ее внутри, крепко себя обхватив. Чибис ее слушала, и ей было сейчас хорошо и удивительно понимать себя и соглашаться с собой. Понимать свое отношение ко всему, совсем для нее новое, свое отношение к любви.

От любви можно уйти. Можно. Оля теперь это знает. Можно лежать в траве лицом где-то за городом и на берегу реки, слышать, как приходят и уходят поезда, слышать, как начинается летний день, как где-то высоко над головой поют птицы и пролетают самолеты, слышать и не хотеть этого слышать. Можно научиться не любить одного и снова любить всех остальных близких тебе людей так, как ты их должна, обязана любить, или хотя бы память о них. Можно стать красивой так, сразу. В тебе твоя собственная музыка, и ты красива. Пусть никто этого и не видит, но ты видишь, ты слышишь свою красоту, ты ее чувствуешь, обхватив себя руками. Стоишь и слушаешь себя. Любовь — самое сложное из человеческих чувств, но чтобы понять ее по-настоящему и до конца, надо победить ее, постичь какую-то истину, добыть красоту, сделать добро. Надо поверить в себя. Надо найти себя! Ведь самое главное и нелегкое, когда ты любишь, а тебя не любят. Потому что, когда тебя не любят, легче всего и оставаться нелюбимой — ни красоты, ни любви, ничего. Ты отказывалась от себя, ты жалела себя, ненавидела, боялась. И вдруг наступает минута, когда ты начала принадлежать сама себе. Ты отобрала себе свое. Мир чувств и мыслей, живое ощущение жизни. Ты поняла, что ты богата, что ты счастлива. Это твоя жизнь, и ты ее проживешь всю целиком!

Чибис обхватила себя руками и стояла и слушала себя, новую и сильную.

В Бобринцах созрели вишни. В хатах пахло свежим вареньем, стояли покрытые марлей бутылки, в них скапливался вишневый сок. Вишневые ягоды сушились на узвары. Они были теперь повсюду. И казалось бы, в самые беспечные для Лади дни, когда Ладька буквально тонул среди вишен и солнца, он почувствовал одиночество. С ним это и прежде часто бывало, но этого никто не знал. Он скрывал это от всех, даже от брата. Он боялся малейшей пустоты, незаполненности. Скрипка тоже была заполнением пустоты, может быть, только занимала ведущее положение. Иногда. Так было, во всяком случае, в школе, что иногда. Хотя в начале этой поездки тоже так было. Может быть, потому что не чувствовал одиночества.

Когда погибли родители, Ладя был маленьким, и ощущение возникшей сразу пустоты никогда его потом не покидало. Брат? У него своя жизнь, в которой Ладьке не всегда есть место. Может быть, только скрипка теперь для него… И то — может быть. Ладька еще не уверен. Опять до конца не уверен. И еще Санди, и тут он тоже не уверен до конца.

Ладя хорошо помнил мать, ее лицо вечером над его кроватью, ее длинные спокойные волосы опускаются с двух сторон над Ладиной головой. Ладя никому никогда не говорил о том, как ему дороги детали детства. С каждым годом они становятся для него все дороже. Их ведь совсем мало.

Что Ладя попробует принести в Консерваторию? Свои воспоминания. Он никому их еще не показывал. Теперь он их покажет, попробует это сделать. Может быть, это будут и не совсем те детские воспоминания, какими они были всегда для него, а появится в них что-то новое в звучании, в окраске, и не только для него одного, но и для других, таких же, как он. Ладя попробует показать то, что никому еще никогда не показывал. Он попробует показать свое одиночество, если не раздумает в последний момент и рискнет все-таки обнаружить себя перед другими.

Мамины длинные спокойные волосы — это крыша над твоей головой, и не только пока ты маленький…

От Санди пришло письмо. На конверте, там, где обратный адрес, вместо «проездом» было написано: «Москва, 5-я улица Ямского поля, ГУЦЭИ». ГУЦЭИ — это Государственное училище циркового и эстрадного искусства. Санди писала, что она сдает экзамены и зачеты за третий курс: сатирическую литературу, историю русского и советского театра, музыкальное воспитание (подчеркнула жирной линией), буффонаду, акробатику, пантомиму и сценическую речь. В дипломе, когда Санди закончит училище, так и будет написано: «Клоун у ковра».

В конверт Санди вложила маленькие рисунки — сидит самодовольный кот и на великолепных усах, как на скрипке, играет смычком. Повалились на спины черепахи и бьют себя по животам, как по барабанам. И всем черепахам очень весело. Стоит в углу комнаты тромбон, и в него, как в торшер, вкручена электрическая лампочка (вот так Санди относится к инструменту, на котором играли еще латиняне). Разговаривают две девочки (пижонки). Волосы у них сделаны в виде деревянных завитков, как на конце грифа у скрипки, а вместо колков торчит по четыре шпильки.

Санди — это Санди, и ничего тут не поделаешь, единственная девочка клоун в Советском Союзе.

Ладька очень хорошо помнил ее последнее выступление, которое он видел в Краснодаре: Санди вышла в своем традиционном костюме на два цвета, в лубяном парике. Вынесла одноколесный велосипед и стала учиться на нем кататься. У нее ничего не получалось, она падала, кувыркалась с этим одним колесом, наезжала на барьер. Зрители смеялись, в особенности дети.

Ладя стоял, как всегда, у форганга, смотрел на Санди и смеялся так, как смеялись все дети. Вокруг Санди еще скакал Арчи и добавлял суеты и путаницы с велосипедом. Санди показала, что все дело в том, что нет руля, вот почему у нее ничего не получается. Нет руля и еще одного колеса. Арчибальд приволок зубами вторую часть велосипеда. Это было еще одно колесо и руль. Санди поблагодарила Арчи, села на свое первое колесо, взяла руль со вторым колесом и сразу поехала. Хотя колеса не были соединены, но создавалось впечатление, что теперь Санди катается на нормальном велосипеде — два колеса, крепкая рама и руль. Санди изображала, что это целый велосипед, и вот теперь-то легко и просто на нем кататься. Униформист, конечно, не должен смеяться, но Ладя хохотал. Арчи иногда умудрялся проскакивать между двумя несоединенными колесами, и тогда все снова как бы вспоминали, что велосипед-то совсем не целый, а из двух самостоятельных частей. И опять смеялись и опять хлопали Санди и Арчи. А потом Санди по городу проехала на таком странном велосипеде. Это, конечно, была акробатика, веселая, радостная. Трюк-сюжет, как говорят артисты цирка.

Ладя не сомневался, что Санди сдаст все экзамены и зачеты. Директор цирка Аркадий Михайлович поставил ей хорошую отметку за практику. Иначе быть не могло. Санди и цирк навсегда вместе. Не напрасно у Санди на зачетной книжке написано, что цирк просто необходим в нашей жизни, как зеленая ветка за окном. Так сказал писатель Леонов.

Ганка по-прежнему была сурового мнения о Санди и о цирке и менять своего мнения не собиралась. Она продолжала подготовку с Ладей к экзаменам. Следила, к кому бы Ладя ни обратился — к плотникам, кузнецам, полеводам, — чтобы его не вовлекали в работу. Яким Опанасович продолжал обнадеживать Ладьку, что они скоро начнут копать колодец. Но сам Яким Опанасович вовсе не был в этом уверен, потому что он боялся Ганку.

После письма Санди и ее забавных рисунков Ладя опять не знал, повезет ли он в Консерваторию свое одиночество, обнаружит его для всех или не сделает ничего такого.

 

Глава тринадцатая

Андрей случайно узнал, что Рита заболела. Он был в гостинице «Метрополь», где в специальной кассе заказывают билеты за границу, и потом решил позвонить Рите в институт. Там ему сказали, что Рита заболела. Андрей поехал к ней домой. Андрея встретила мать Риты, и Андрею показалось, что она хотела ему что-то быстро сказать в коридоре, но не сказала. Только кивнула, чтобы он шел к Рите.

Рита сидела в кресле и была укутана пледом. Под спину были подложены подушки. На столике возле кресла — учебники, лекарства, бутылка минеральной воды. Рита была очень бледная. Глаза сделались глубокими и большими и какими-то старшими.

Андрей был переполнен сейчас собой, и больше всего ему хотелось поговорить с Ритой о себе. Ему очень хотелось, но Рита была больна, и он не знал, как это сделать. Рита все поняла и спросила:

— Ты получил заграничный паспорт?

— Да. Показать?

— Покажи.

Андрей достал из кармана паспорт, протянул Рите. Рита полистала паспорт.

— Это виза? — Она открыла страничку в паспорте с красивым квадратным штемпелем.

— Виза. На въезд в Югославию. Кто победит, поедет по Югославии с концертами.

— Ты поедешь, — сказала Рита.

— Сплит, Задар, Любляна, Загреб, Сараево и Белград, конечно. Шесть городов, почти вся страна. У тебя есть карта?

— Атлас в коридоре на полке.

Андрей сходил и принес атлас. Нашел карту Югославии.

— Видишь, получается круг по стране.

— И Адриатическое море, — сказала Рита.

— Да. Но для этого нужна победа. — Андрей замолчал.

— Победа, только победа, ничего, кроме победы! Улыбнись, победитель!

— Не надо, не исполнится. Ты нарочно?

— Я всегда все нарочно. — Рита улыбнулась. — Извини.

— Рита, а что с тобой? Никогда ничего не говоришь. — Андрей вспомнил коридор и мать Риты. Она тоже никогда ничего не говорит.

— Забываю, — сказала Рита.

— Почему не могла бы пройти в стюардессы? — Андрей начал тогда с другой стороны.

— Не такая счастливая, как ты. Не победила бы на конкурсе.

— Серьезно. Перестань шутить. Я ведь очень серьезно тебя спрашиваю.

— Не умею прыгать на хвойный лес. — Она продолжала улыбаться, и глаза на какой-то миг сделались прежними, нестаршими. — Очень рада за тебя. — И она вернула паспорт Андрею. — Что говорит твой профессор?

— Ничего такого особенного. — Андрей понимал, Рита не давала ему возможности ее расспрашивать.

— А Кира Викторовна? Она мне всегда нравилась. Профессор тоже, конечно, нравится. Но ты должен помнить Киру Викторовну, когда будешь там играть.

«Я буду помнить тебя», — подумал Андрей.

— Расскажи еще что-нибудь.

— Что?

— О конкурсе, о чем хочешь. Только не молчи и не гляди на меня такими нудными глазами.

— Был в Управлении международных и всесоюзных конкурсов, — сказал Андрей. — Пожелали успеха. Там и другие были. Пианисты, они едут в Канаду.

— Быстро все, — сказала Рита. — Быстро ко всему привыкаешь.

— Я не привык.

— Ты привык. Давно к этому готов.

— Ты опять нарочно?

— Возможно, опять и нарочно. Мне это нравится сегодня.

— Нравится?

— Не знаю.

Андрей почувствовал, что они поссорятся, и Рита, очевидно, это почувствовала, поэтому сказала:

— «Гроссы» когда-нибудь возьмутся за изготовление скрипки. Ведь делал же скрипки Чернов. Металлург, академик.

Андрей сказал:

— «Гроссы» могут.

Опять помолчали.

— Где ты в последний раз будешь играть свою программу?

— Уже хватит. Знаю оптику многих залов.

— А оптику этой комнаты?

— Помню, и особенно хорошо.

— Я не хотела обидеть, и тогда, в детстве, и теперь.

— Я сам себя здесь когда-то обидел.

— Была виновата я, а не ты. Я всегда виновата перед тобой.

— Ты о чем?

— Так. Не обращай внимания.

— Рита, ты не ошиблась, что поступила в технический институт? Ты до сих пор в этом уверена? — Андрей все еще надеялся, Рита что-нибудь скажет о себе, проговорится наконец, что с ней.

Рита молчала. Потом закрыла глаза. Андрей смотрел на нее, он не видел ее несколько дней. Она изменилась, или болезнь ее изменила. Очень резко и как-то сразу, и даже Рита не могла побороть этого.

Рита все лежала с закрытыми глазами и молчала. Андрей даже решил, что ему надо незаметно уйти. Но Рита открыла глаза и сказала:

— Я вообще ни в чем сейчас не уверена, но ты, пожалуйста, не обращай внимания. У меня это пройдет. Это должно быть у каждого человека, и у меня это бывает и пройдет.

Андрей не понял, о чем она говорила, но переспрашивать не стал.

— Ты помнишь Наташу из моего класса? — спросила Рита.

— Конечно.

— Работает телефонисткой на главном телеграфе. Вышла на днях замуж. Плакала, и я тоже почему-то. Муж у нее забавный, называет себя телеграфистом Ять.

— Никогда не был на свадьбе, — сказал Андрей. — Зачем ты плакала? На тебя это не похоже.

— Ты еще не знаешь, что на меня похоже, а что нет, — сказала Рита. — Я сама не знаю этого до конца. В пензенских рощах созрел богатый урожай грибов…

— Ну и что? — спросил Андрей невозмутимо.

Рита достала газету, которая лежала на кресле и прочитала:

— «В пензенских рощах созрел богатый урожай грибов. Заготовители маринуют, солят, сушат щедрые дары леса. В области действуют свыше ста грибоварочных пунктов».

— Ну и что? — повторил Андрей.

— Захотелось в пензенские рощи, — сказала Рита. — На грибоварочный пункт. Или в город Весьегонск. Слышал о таком?

— Нет, конечно.

— Там ягодосушильный завод. Голубикой пахнет. Никогда не ела голубики.

Андрей шел от Риты, думал: что на нее похоже, а что не похоже? Когда же он, в конце концов, узнает Риту, поймет ее до конца? Убедится, что она серьезно относится к нему и к его словам, ведь он ее любит. Андрей вдруг загадал: если он победит на конкурсе, то приедет и… как это там… сделает предложение. Рита сказала, что он победит, что она верит. И он победит. Теперь обязательно. Теперь просто окончательно! И все.

Андрей взглянул на часы — пора было к Валентину Яновичу. Но Андрей решил еще немного пройтись, чтобы успокоиться, чтобы Валентин Янович опять не сказал: «Вы слишком сейчас счастливы, даже для скрипки».

 

Глава четырнадцатая

Дом номер тринадцать. Он опять был перед Ладей. Памятник Чайковскому, широкая — с двух сторон — дорога к подъезду. Афиши. Их много. Концерты. Их тоже много. Мемориальная доска: «Здесь жил и работал профессор Гедике». Колышется на асфальте сизая поляна голубей. Все, как было всегда. На улице и у подъезда под широким навесом ребята, разговаривают, показывают друг другу учебники, тетради с записями, ждут новостей. Слухи, домыслы, предположения. Каждый написал заявление: «Прошу допустить к вступительным экзаменам».

Недалеко от входа стояла Кира Викторовна. Нет. Она не стояла, она ходила широким шагом туда и сюда, громко стучала каблуками. Мужские часы перекрутились на руке.

Ладя вдруг испугался встречи с Кирой Викторовной и всего, что ему предстояло в Консерватории. Может быть, это произошло оттого, что он так и не решил, в каком же качество он вернулся. Или он просто боится обнаружить себя, что-то сказать о себе, хотя бы раз в жизни?

Ладя подошел к Кире Викторовне. В руках он держал скрипку. Кира Викторовна взглянула на него, и он понял, что она его давно заметила. Смущенный и неуверенный в себе, Ладя улыбнулся, повел плечами. Кира Викторовна ждала от него каких-то первых слов.

— Задержался вот немного… — Ладя попытался сказать это так, как будто не было цирка, поездки по стране, села Бобринцы и всего прочего. Как будто он все тот же и как будто он с Андреем только вчера был у нее на даче в Марфино, а сегодня пришел, как и договорились. Немного вот задержался. Пустяки. Пять минут.

Из-за Ладькиной спины выглянул Павлик Тареев.

— Мы к вам домой приходили, — сказал Павлик. — Вас не было. Но я его прослушал. Вы не волнуйтесь.

— Спасибо, Дед, — сказала Кира Викторовна. — Все в порядке.

Потом Кира Викторовна взяла за руку Ладю и молча повела его. Она была счастлива, что он пришел, вернулся, что его можно повести вот так, крепко держа за руку, на второй этаж к белым дверям с бронзовой ручкой.

Самолет закончил разбег и поднялся в воздух. Горит предупреждающая надпись: «Пристегнуть ремни. Не курить». У Андрея во рту жевательная резинка. Дал Родион. Сказал — помогает, чтобы не закладывало уши. Аккомпаниатор Тамара Леонтьевна, которая летела вместе с Андреем, сидела от него через проход. От жевательной резинки она отказалась. Она взяла у стюардессы с подноса мятный леденец.

Тамара Леонтьевна работала у Валентина Яновича уже много лет. Еще когда училась Кира Викторовна. Она всегда выезжала со студентами на международные конкурсы. Она была счастливой тенью Валентина Яновича.

Рядом с Андреем сидел толстый пассажир. Он держал во рту коротенькую и толстую трубку и ждал, когда погаснет сигнал, запрещающий курить.

Самолет медленно разворачивался. Андрей смотрел в окно на аэродром, на город. Было светлое и прозрачное утро. Город вдалеке и аэродром были светлыми и прозрачными. Может быть, удастся увидеть «чертово колесо»? Рита Андрея не провожала, не смогла. Что-то важное было назначено в институте. Так хотя бы это колесо…

В боковой сетке аккуратно лежала скрипка. Струны проверены, взяты запасные, отличного качества — фирмы «Пирастро». На смычке натянут новый волос. Был засыпан сначала порошком канифоли, потом погрет над пламенем спиртовки и натерт канифолью фирмы «Селвейс». Это сделал Володя из консерваторской мастерской. Ему доверяли свои смычки Коган, Третьяков, Гидон Кремер, Владимир Спиваков. Привел он в порядок и смычок Андрея. Хороший смычок — это важная деталь в успехе скрипача. Настоящий смычок лежит в руке как птенец — тихо и чуть испуганно.

Валентин Янович, прощаясь с Андреем, велел запомнить ему слова опытных музыкантов, что перед выходом на эстраду нужно помешать «выскакивать» в сознание разрозненным кусочкам произведения: идти на эстраду должен «дирижер», собирающийся управлять исполнением, а не беспорядочная толпа «оркестрантов», думающих каждый о своей партии.

Надпись, запрещающая курить, погасла. Толстый сосед немедленно вытащил из кармана зажигалку и закурил трубку.

Андрей опять выглянул в окно. Город затягивала легкая облачная пелена. Город оставался, а Андрей Косарев, студент второго курса Консерватории, улетал впервые в жизни за границу, на свой первый в жизни международный конкурс. Права была его мать, которая на прощание шепнула: «Я в тебе не ошиблась». Для нее он действительно превратился в дорогую вещь, почти в такую же, какая была у него в руках, в скрипку Страдивари.

Стюардесса разнесла журналы, проспекты, газеты. Андрей выбрал проспект «Dubrovnik». Он уже читал о Дубровнике, но хотел посмотреть проспект, изданный в Югославии. В проспекте было много цветных фотографий. Андрей разглядывал фотографии, прочитывал подписи к ним. Все вполне понятно: «Pogled» — вид, «Hidrogliser» — гидроглиссер, «Vila „Jahorina“» — вилла «Яхорина», «Ljetna restoracija» — летний ресторан. Дубровник был удивительно белым, с оранжевыми черепичными крышами. И все это плавало в совершенно синем море. Может быть, только на фотографии стены домов были такими белыми, черепичные крыши такими оранжевыми, а море таким синим. На месте выяснится. Узкие улочки, черные железные фонари на стенах домов. Высокие церкви. Мраморные ступени и большие каменные плиты, которыми покрыты все узкие улочки.

Сосед с трубкой увидел, что Андрей разглядывает Дубровник.

— Прекрасно, — сказал он с акцентом и для чего-то зажег свою зажигалку, поглядел на огонь и погасил. Потом потянул трубку — она у него при этом вспыхнула, будто стоп-сигнал автомобиля, — медленно выпустил дым и спросил: — Вы коммерсант?

— Нет. Скрипач.

— Прекрасно. Я тоже не коммерсант.

Больше сосед ничего не сказал и занялся только трубкой. Она удобно устроилась в его руке, тихонько сопела.

Вдруг стюардесса подошла к Тамаре Леонтьевне и что-то у нее спросила. Тамара Леонтьевна показала на Андрея. Стюардесса подошла и протянула Андрею листок бумаги, на котором было что-то написано карандашом.

— Вам телеграмма, — сказала стюардесса.

Андрей удивился. Но еще больше удивился толстый сосед:

— Телеграмма?

— Принимаем в исключительных случаях, — ответила стюардесса. — Все зависит от срочности текста.

Андрей медленно и не один раз прочитал телеграмму. Каждое слово отдельно. Два местоимения и глагол. «Я тебя люблю». И еще подпись — «Рита». Андрей убрал телеграмму в карман и стал думать о том, что он победит. Что это окончательно. Теперь окончательно. Он будет сражаться за победу так, как никогда еще не сражались ни за одну победу! Андрей снова достал листок и снова прочитал: «Я тебя люблю».

В Белград прилетели через два с половиной часа. Здесь у Тамары Леонтьевны и Андрея была пересадка на местный самолет.

Самолет был не реактивный, а винтомоторный, очень домашний, уютный. На специальных деревянных полочках с круглыми вырезами стояли вазочки с розами. Их было много. И в самолете пахло розами.

Теперь у Тамары Леонтьевны и Андрея места были рядом.

— Ты не устал? — спросила Тамара Леонтьевна.

— Что вы! Конечно, нет! — удивился Андрей. Он теперь не может уставать.

Тамара Леонтьевна была самым спокойным человеком во всей Консерватории. Тамару Леонтьевну уважали студенты, потому что ее спокойствие и уверенность всегда передавались и студентам на сцене во время концерта или экзамена. А про международный конкурс и говорить нечего.

Среди пассажиров Андрей увидел девушку со скрипкой. Девушка заметила Андрея. Они оба сразу поняли, что летят в Дубровник по одному и тому же делу — на конкурс. Девушка была одета в брючный костюм, и, как показалось Андрею, на ней была почти мужская фетровая шляпа. С девушкой была пожилая женщина, очевидно, ее концертмейстер.

На борт самолета поднялись пилоты и пошли в кабину между креслами пассажиров. Взглянули на скрипки Андрея и девушки. Девушка держала скрипку на коленях. И один пилот весело кивнул девушке, потом Андрею. Другой пилот вынул из вазы большую красную розу и подарил девушке. О конкурсе скрипачей было известно и здесь, в Белграде. Очевидно, пилоты везли на своем самолете уже не первую партию скрипачей. Девушка улыбнулась пилотам и положила розу на скрипку.

Самолет летел над горами, серыми, с черными мелкими кустами. Кусты напоминали бараньи шкурки, такими они были черными и густыми. Изредка видны были селения, тихие и суровые. Стюардесса объявила, что это Черногория. Причем она сказала, что объявляет для гостей, которые впервые летят к Ядрану, так называется Адриатическое море. Потом она еще предложила пассажирам взглянуть в окна на шоссейную дорогу. Отчетливо видна была буква «М», выписанная самим шоссе среди серых скал. Шоссе прокладывал инженер в конце прошлого столетия. Сделал эту букву «М» нарочно: так он увековечил память о своей любимой, имя которой было Мария.

Андрею показалось, что их самолет пролетел точно над буквой. Что летчики сделали это нарочно. Может быть, это их талисман?.. Давно уже, очевидно, нет инженера и его возлюбленной, а буква «М» лежит в горах, сохранилась под всеми снегами и дождями.

Как Рита сумела послать телеграмму в самолет? Удивительно. «Все зависит от срочности текста». И правда, какой еще текст может быть важнее этого для людей, когда они расстались и когда они, может быть, не хотели расставаться? Если бы Андрей был дорожным строителем, он бы написал имя Риты. Увековечил.

На аэродроме в Дубровнике Тамару Леонтьевну, Андрея, девушку со скрипкой и ее аккомпаниатора встретил член организационного комитета конкурса. Он представился:

— Господин Милош. — На лацкане его твидового пиджака был приколот значок конкурса. — Прошу в машину, — сказал господин Милош.

Он разговаривал сразу и на русском и на английском языках. Потому что девушка была англичанка. Девушку звали Маделайн, а ее концертмейстера миссис Пратт. Маделайн держала вместе розу и скрипку.

— Эрнст, — сказала Маделайн Андрею и показала на розу и свою скрипку.

И вдруг Андрей понял, что она имела в виду Генриха Эрнста и его произведение «Последняя роза лета». Труднейшее в техническом отношении. Она его играет? Или ее просто поразило совпадение собственной скрипки и розы? В Москве лучше всех сейчас исполняет Эрнста Гидон Кремер. Андрей так считает. Кремер два года как окончил Московскую консерваторию. Завоевал в Брюсселе третью премию, в Монреале — вторую, в Генуе — первую и на конкурсе имени Чайковского тоже первую. На конкурсе Чайковского, на втором туре, он играл «Последнюю розу лета». Андрей слушал. Забыть невозможно!

Господин Милош усадил всех в легковую машину, на переднем стекле которой был такой же значок, как и у него на лацкане пиджака. Только большего размера.

Машина поехала вначале по открытому шоссе, потом начались первые улицы Дубровника. Это были новые современные дома, с наружными деревянными шторами, которые опускались сверху. Шторы предохраняли от сильного солнца. Навстречу, на бесшумной скорости, мчались туристские автобусы «Putnik». Величественно исчезали, как дирижабли. Вдоль дороги густо росли оливы. Их острые листья стального цвета напоминали наконечники стрел.

Андрей смотрел в окно. Его первая заграница. Первая страна, в которой он будет отстаивать флаг своей страны, своего искусства. Всего, чему его научили с первого класса музыкальной школы. Андрей ждал, когда покажется тот Дубровник, который он видел в проспекте, — с оранжевыми черепичными крышами, узенькими улочками, мраморными ступенями. Но пока что они ехали совершенно современным городом. Только попался трамвай с зелеными занавесками. Тоже от солнца. Трамвай спереди и сзади был заклеен афишами конкурса. И на крыше его тоже была вырезана из фанеры большая скрипка. Потом вдруг попались маленькие повозки, запряженные осликами. На повозках были навалены дыни и корзины с виноградом, а на одной — скрученные в трубку ковры. Их концы свешивались почти к самой земле. Ослик, который тащил повозку, сам был накрыт ковром. Это уже напоминало Дубровник с черепичными крышами.

Отель, к которому подъехала машина, назывался «Босанка» — «Vila „Bosanka“». Стены его, как и трамвай, были заклеены афишами конкурса. Висели флаги стран-участниц. Андрей попробовал их пересчитать, но не успел — надо было выходить из машины.

Около дверей отеля толпились ребята в белых джинсах, в туфлях на веревочной подошве, в полосатых майках. Одинаково одетые и мальчики и девочки. Ребята требовали автографы.

Маделайн привычно брала у них из рук тетрадь или чистый листок бумаги. Улыбалась. Андрей впервые в жизни давал автографы. Он не знал, что писать — просто фамилию, или еще название страны, откуда приехал, или еще число и год. Вскоре он начал писать просто: «Москва, Косарев», потому что ему хотелось дать автограф всем ребятам и никого не обидеть. Теперь и у него были розы. Ему подарила одна совсем маленькая девочка. Она стояла в стороне от толпы с раскрытой программкой. Андрей сам подошел к ней и расписался в программке. Девочка присела, поклонилась и протянула ему цветы, которые она прятала за спиной.

Когда Андрей вошел в свою комнату, он увидел все, о чем думал: синий, совершенно синий, как в проспекте, Ядран внизу у подножия отеля и вдалеке выступающую в Ядран старую часть города с черепичными крышами, мраморными лестницами к самой воде, лодками с веслами, такими же яркими, как черепичные крыши, низенькими пароходиками с полотняными тентами и желтыми трубами, торчащими сквозь эти тенты. Море светилось до самого дна. Видно было, как окунались в него весла лодок, как скользили облака мелких рыб, как раскачивались водоросли или как лежали в мелководье на камнях большие морские звезды.

Андрей стоял у открытого окна и думал: хорошо, если бы все это увидела Рита. Стояла бы сейчас рядом с ним. Плечо Риты у самого его плеча. А потом и ее губы у самых его губ. Она прикрывает их обратной стороной ладони. Мастер, ты потерял голову…

 

Глава пятнадцатая

После обеда и до вечера Андрей играл. Он хотел почувствовать, какое у него здесь внутреннее музыкальное движение. Как он после всего будет ощущать себя на инструменте. И Андрей сразу почувствовал полноту и силу звука. Идет звук, идет. И пальцы. Летят ударные отскакивающие штрихи. Все динамично, открыто. Звучащая атака.

Тамара Леонтьевна слушала его, держала ноты на коленях и проверяла. Она тихонько кивала, она была довольна. Завтра в двенадцать часов официальное открытие конкурса, а в пять часов начало. Жеребьевка и первый анонимный отборочный тур. Жеребьевка — перед самым туром. Жюри не должно знать, у кого из скрипачей какой номер. Выступать на сцене за ширмой. Аккомпаниатор и исполнитель. Давать на фортепьяно для настройки ля — три раза. Не больше. Аплодисменты запрещены. Исполнитель в зале, но он изолирован, спрятан. Он борется один с неизвестностью, закрытый ширмой, и перед ним только микрофон, по которому будет вестись контрольная запись, чтобы жюри могло еще раз прослушать исполнение.

Ко второму отборочному туру, уже не анонимному, будут допущены конкурсанты, набравшие не менее восемнадцати баллов при двадцатибалльной оценочной системе. К финальному туру будет допущено пять скрипачей. Окончательное распределение мест будет произведено персональным голосованием по каждой кандидатуре.

Отель превратился в музыкальную школу. Звучали десятки скрипок. Это была спортивная разминка. Только разминались не простые ученики, а юные звезды европейского масштаба. Но звезда ли ты или просто ученик, разминаться приходится одинаково: гаммы, пьесы и потом наиболее сложные места из конкурсных произведений. «Пробовать „швырнуть“ руку на весь пассаж, прокатить его и вогнать в адрес».

Андрей проверял еще и еще раз, как он все «вгоняет в адрес». И это проверял сейчас весь отель «Босанка».

Тамара Леонтьевна закрыла ноты, сказала Андрею:

— Может быть, достаточно?

Андрей снял с плеча скрипку.

Наступили сумерки. Море засветилось лунным отблеском и придвинулось к отелю, к раскрытым окнам.

Тамара Леонтьевна зажгла в комнате свет.

Андрей посмотрел на белое облачко канифоли под струнами у стойки. Можно загадать, как на кофейной гуще. Андрей взял замшу и стер облачко. Вытер струны. Отпустил винт на смычке и вытер смычок.

Посмотрел на море, которое так придвинулось к окнам. Придвинулся и завтрашний день. И опять все, что он только что делал на скрипке, показалось ему не таким уж удачным. Удачи звучали в соседних комнатах, под пальцами других скрипачей. Может быть, зря стер канифоль и не загадал?..

Тамара Леонтьевна хотела, чтобы Андрей побыл один. Она знала, что теперь музыкант должен быть один. Поэтому сказала, что останется в гостинице, а Андрею предложила проехать в старую часть города, ту самую, которую он видел в проспекте, где завтра в концертном зале бывшего княжеского дворца будут происходить соревнования. Она хотела, чтобы Андрей после себя, после своей скрипки не слушал бы других. Не пытался слушать.

Андрей спустился в вестибюль. Там было много народу. Журналисты, репортеры. И опять ребята, сочувствующие и собиратели автографов. Он увидел Маделайн, она давала интервью. Ее фотографировали. Маделайн была естественной и непринужденной. К ее костюму, рядом со знаком, который выдавался участникам конкурса, была приколота та самая роза, подаренная летчиком. Может быть, Маделайн рассказывала об этой розе корреспондентам, а может быть, отвечала на какие-нибудь подобные вопросы:

— English, Scottish, Irish or Welsh?

— English. My mother's English, too. But my father's Scottish.

— And jour husband?

— My husband's Jrish.

Эти вопросы и ответы на них на английском языке были у Андрея в небольшом разговорнике «An interview», выданном ему в отеле.

Андрей хотел пройти через толпу. Знак участника конкурса он спрятал в карман. Но все равно журналисты и репортеры узнали его. В больших голубоватых линзах их фотоаппаратов Андрей увидел свое отображение, потом услышал, как мягко захлопнулись шторки затворов.

— Well! Fine!

— Thank a lot!

Вот она, массовая информация: газеты, радио, телевидение. И все это на высоком международном уровне.

Приятно, но и не очень приятно. Может быть, потому, что ты только претендент, но еще не победитель, и шансы у всех участников еще равны, и отношения у всех с «маскоми» одинаковые. Приятно, когда окружают только одного. Победителя. Когда он становится действительно нужным всем средствам информации. Он один. И говорит, что ему здесь понравилось, а что не понравилось. Он обладатель медали «Орфей» — главного приза конкурса.

Около отеля был установлен стенд с портретами и краткими биографиями скрипачей, и в биографиях часто значилось: премия на конкурсе в Антверпене, почетный знак на конкурсе имени Жака Тибо, диплом в Хельсинки на конкурсе имени Яна Сибелиуса, лауреат фестиваля в Беркшире, в Аспене (в США).

Андрею захотелось вернуться к себе в номер. Он поднялся на этаж, быстро прошел по коридору, открыл дверь номера. Совсем тихо, осторожно. Тамара Леонтьевна жила рядом. Андрей не хотел, чтобы она услышала, что он вернулся. Не зажигая света, подошел к окну, нажал на рычаг и опустил деревянные наружные шторы. В комнате совсем стало темно. Не было видно даже отблесков луны. Древний город тоже был где-то в темноте. Таинственный и неизведанный. Андрей не хотел ничего сейчас видеть таинственного и неизведанного. Он боялся этого. Он хотел сохранить в себе все, что привез своего.

Андрей тихо в темноте прилег на диван. Он боялся конкурса. Все удачи звучали сейчас только вокруг него, но не в нем самом. Он не был сейчас мастером.

 

Глава шестнадцатая

Андрей играл четвертым.

На сцену разрешили выйти за три минуты до выступления.

Ширма. Никого не видно. Маленький микрофон для контрольной звукозаписи. Кто-то из скрипачей назвал его «квакалкой», потому что неизвестно, что он может наквакать. Тамара Леонтьевна достала из сумки платок, осторожно провела по клавишам. Сделала это по привычке, или это у нее тоже стало приметой. Клавиши черного «Стейнвея» были, конечно, совершенно чистыми. Поставила ноты и сразу одним движением отогнула нижние концы страниц. Проверила, как будут листаться.

У Андрея в руках Страдивари, смычок. Андрей расстегивает пуговицы на манжетах рубашки: руки должны быть свободными, кисти. Расстегивает пуговичку на воротнике рубашки. Проверил, не скрипит ли под ногами пол.

Теперь три раза ля. Тамара Леонтьевна нажимает первый раз клавишу. Второй. Третий. Андрей подстраивается.

Прошло две минуты.

Все, что было вчера, это было вчера, а теперь все должно быть, что должно быть сегодня. Сейчас. Вот… Через минуту… Нет, меньше чем через минуту. Скрипка на плече. Смычок нацелен на струну. Придет сейчас с первым движением быстрота, четкость, точность игры. И отвага, и смелость, и элемент риска, и красота, и серьезность. Ну! Придет все это или не придет? Сумеет пробиться сквозь ширму к слушателям в зал? Чтобы одно дыхание с теми, кто по ту сторону ширмы? Дыхание неразделенное и неразделимое? Ну!

Тамара Леонтьевна поднимает руки над клавишами, смотрит на Андрея. Вчера ничего не начиналось, вчера еще было впереди сегодня, и можно было сомневаться в себе, и не сомневаться, и опять сомневаться. А теперь уже нет ничего впереди, никакого запаса времени. Секунды. Андрей их слышит, каждую секунду. Он должен начать. Как в тяжелой атлетике: три минуты, и надо браться за штангу, толкнуть ее сильно и плавно, и стоять потом, держать над головой, пока судьи не засчитают вес, не скомандуют «даун» — опустить. Скрипка для Андрея — штанга, тяжелая, с рекордным весом.

Тамара Леонтьевна нажимает на клавиши. Теперь это не ля, уже все началось.

Андрей касается смычком струны, сильно и плавно толкает скрипку — первый такт перед контрольным микрофоном…

 

Рита — о себе и об Андрее

Мы стояли на площади, и я сказала, что я его люблю. Но я не знала тогда, люблю я его или нет. И раньше, когда еще учились в школе, тоже не знала. Теперь знаю, что не люблю. Это окончательно. Нет, я его люблю, но не так, как сказала. Тогда, на площади, я должна была так сказать Андрею, чтобы он поверил и успокоился, и сумел подняться на ту ступеньку, на которую он может подняться как музыкант. На самую верхнюю, это его место, в высшей лиге, что ли. И я обязана была помочь ему. Но у меня часто не было сил не то что на других, но и на себя. Но я не хотела с этим считаться. И не хочу! И не буду!

Я отвергала все легкое для себя. У нас в семье индустриальные традиции, но вместо мальчика родилась я, и еще в таком вот ослабленном качестве. Птицы в полете не смотрят назад, и я не хотела смотреть назад. Мне казалось, что, когда чувствовала себя хорошо, сил много. «Завтра — это только другое имя для сегодня», — индейцы говорят. Я не хотела застревать в себе, в одном и том же сегодня, которое было бы связано только с моим здоровьем. Хотела доказать себе и всем, чего я стою. Не родился сын, но зато родилась я. Это я отцу так говорила. Пыталась мне препятствовать мама, но я с ней быстро справилась. Может быть, даже обидела при этом. Мою маму надо очень хорошо знать, чтобы догадаться, что вы ее обидели: она не то чтобы вежливый человек, а мучительно застенчивый. Она резко выпадает из индустриальных традиций семьи. Инопланетянка. И выпадает прежде всего за счет характера, его своеобразия.

Такая у меня мама, но я совсем другая в отношении характера и всего прочего. Очевидно, я о себе говорю не очень понятно или не очень убедительно. А все потому, что сама для себя все-таки не очень понятная и убедительная. Я стремлюсь к тому, чтобы обнаружить себя настоящую в какой-то момент, найти последнее, подлинное измерение, которое до сих пор не нашла, — кем буду на самом деле? Чего хочу? Я! А не того, чего требуют от меня обстоятельства, которым подчиняюсь честно, охотно и абсолютно по собственной воле. Сама на себя их возложила.

Для многих я была настоящей такой, какой они меня видели, привыкли видеть. Для Андрея, например. Он не знал, что для меня что-то трудно, что не только я должна помогать другим, но и мне должны помогать другие. Почувствовали бы это, догадались бы, подчинили своей воле. И может быть, даже прогнали бы с завода. Не уговаривали, не убеждали, не советовали, а — прогнали. Опять все очень путанно, но иначе я ничего объяснить не в состоянии. Иногда мне кажется, что я рыжая машина, восемь тысяч вольт на обмотку… Не могу запуститься.

Никто не должен об этом знать, и прежде всего отец. Для меня это очень важно, чтобы он не узнал. Завод — это действительно, может быть, не мое, но я не имею права, чтобы это не было моим, если я решила всем доказать, что это мое. Андрей подозревает, что со мной что-то не так, и отсюда его постоянные вопросы. Мама тоже что-то чувствует, но вопросов она не задает. Да, я люблю шлягеры — манекенщица, эстрадная певица, актриса кино, мастер спорта… И еще, и еще… Нет! Глупости болтаю, наговариваю на себя. Хочу кому-то подчиниться, вот и все! Как на свадьбе у Наташки. Что со мной тогда случилось? Бес вселился? А может, просто понравился этот парень? Как он держал меня за плечи, высокий, сильный, и смотрел мне в глаза, не отрываясь. И я уже знала, что он меня будет провожать, и я на это соглашусь. Пришла я к Наташке одна, без Андрея. Я, конечно, могла бы привести Андрея, но почему-то этого не сделала, и не чувствовала вины. Когда расставалась с тем парнем, тоже вины не чувствовала, хотя он меня так поцеловал, что я чуть не задохнулась. Мне было стыдно, но только потом, а не тогда. Глупости все, глупости. Было и прошло. А почему должно проходить, если только началось? Может быть, началось?

Андрей не сумеет стать таким человеком, чтобы помочь мне, не сможет, не догадается: в нем самом все незавершенное и неясное, он сам весь в колебаниях и хочет, чтобы его постоянно поддерживали, чтобы кто-то постоянно был сильнее его. И эта Чибис… Она не догадывалась, что они с Андреем не смогут быть вместе, потому что она тоже не была сильной, сама, а не у органа. Сильной тогда была не она, а музыка; это сила за чужой счет. Она добывала ее в музыке. Я ее не обвиняю, я ее понимаю. Она ведь музыкант, художник, и каждый из них должен быть творчески независимым. Я только по своей вредности иногда подшучивала над Чибисом, потому что во мне, кроме всего, еще много глупостей. И мне нравятся мои глупости, это мои цари. Если бы у меня был какой-нибудь талант, как бы для меня все было просто: все в себе оправдала бы талантом, все свои сегодня, завтра, послезавтра. Эта Чибис даже не знает, какая она счастливая. А я могу только подражать. Внешне кажусь независимой, а я зависимая и хочу быть такой.

Я преклоняюсь перед «гроссами», и это ни для кого не новость. Они сильные по-настоящему. И независимые тоже по-настоящему. Мне всегда хотелось быть там, где были они. Я их всегда уважала, как все в классе. И мой отец их уважает. Когда он с ними разговаривает, он становится таким, как они — третьим юным «гроссом»: забывает о возрасте, обо мне и о маме.

«Гроссы» еще в школе заявили, что их интересуют точные науки, потому что это всегда точная цель и кратчайшее расстояние к ясности, предельно обоснованная во всем разумность. Человек начинается не там, где начинаются его желания, а где начинаются его усилия. «Гроссы» высчитали, сколько человек тратит времени на сон, на еду, в среднем на болезни и сколько остается полезного времени. Полезное время разделили на те занятия, которым они решили посвятить себя. Составили график жизни, и первым в графике после школы обозначили завод. Это должно было считаться их первым серьезным усилием к ясности, к распознаванию мира, окружающей действительности. И они поступили на завод.

Теперь несколько слов о Вите. Я ведь только болтала об отношении Вити ко мне. Он был самым безответным в классе, и я, конечно, этим злоупотребляла. Вот и все.

Когда я болела в последний раз, я пыталась читать Гегеля, Платона, Эпикура. Понравилось мне высказывание философа Фромма, что сам человек самое важное творение и достижение непрерывности человеческих усилий, повествование о которых мы называем историей. Получается, что человека создают не инстинкты и их подавление, а живая история. Это Фромм, по-моему, возражает Фрейду с его психоанализом, подсознанием. Читала я и молодого Маркса. Не представляла себе, что Маркс столько писал о любви — как один человек любит другого. А в одной из старых книг, где разбирались различные философские категории, я нашла рассуждение, которое может быть применено к Андрею: кто трудится, как трудятся честолюбцы, может и показаться типичным честолюбцем, но это сходство будет только внешним. Честолюбец — это отклонение от нормы. Тот же, кто трудится, чтобы дать полный исход творческой силе, — проявляет истинную природу человека, способен работать лучше и достигнуть более прочных результатов, чем честолюбец. Работа дает ему счастье. Но, поднимаясь по ступенькам к успеху, он сам нередко поддается честолюбию.

Что-то в этих словах есть такое, что относится именно к Андрею.

«Гроссы» тоже читают сейчас философов, потому что философы — это системы. Они тоже распознавали, раскручивали мир, искали кратчайшее расстояние к ясности.

Андрей никогда не был таким, как Иванчик и Сережа. Он тоже целеустремлен, у него программа. Он тоже знал, чего хотел. Но он боится борьбы, потому что в борьбе всегда есть победитель и побежденный. Он никогда не согласится быть побежденным, даже ради будущей своей победы. А его самого не всегда будет хватать на победу, потому что он слишком рационально ее хочет. И мне его жаль. Андрей очень талантлив, он большой музыкант.

Я сама сказала, что люблю его. Потому что его судьба в какой-то мере зависела от этих моих слов. И я сказала эти слова. Не нарочно. Не обманула. Я тогда его любила. И когда задержала за плечи, и когда оглянулась, и еще потом, когда он уже ушел. Но еще потом я его уже не любила. Но я знала об этом одна. Он не знал, и я не хотела, чтобы он знал. Пока что. Он должен был уехать на конкурс с этим, я так решила для себя. Андрей хотел, чтобы я была на аэродроме, мне его мать об этом сказала, позвонила по телефону. Андрей смотрел на стоянку, куда подъезжали такси из города. А я не могла, не могла приехать! И не потому, что была занята в институте или на заводе. Нет, не потому.

Я боялась, я уже не любила, и он мог бы догадаться об этом, если бы увидел меня. Мог понять, что у меня появился кто-то другой, что я люблю другого, хотя это еще и не ясно мне самой.

Вскоре позвонила мать Андрея и не только сказала, как Андрей смотрел через стеклянные стены аэровокзала на стоянку такси, но еще попросила послать телеграмму на борт самолета. Я не знала, что мне делать. А она знала, что ей надо делать. Она послала такую телеграмму… Добилась на аэродроме, чтобы передали по радиослужбе.

Я молчала, пораженная, а она вдруг еще сказала, что ей известно, что я любила ее сына; что я говорила ее сыну слова о любви. Она их видела, эти слова, раньше. Она так и сказала — видела. На Андрее. И я поняла, что она говорит правду. Андрей такой, что на нем все видно, и эти мои слова были видны, конечно. А потом они перестали быть видны, и мать это заметила. Тогда она решилась и отправила телеграмму.

Она просила у меня прощения. Она говорила и говорила, а я молчала. Я-то знаю, она думала прежде всего о своем сыне, несчастная одинокая женщина. И она готова ради сына, его успеха, даже на такое преступление. А это было преступлением, жестоким по отношению ко мне и всем дальнейшим отношениям между мной и Андреем. Ей нужен был успех сына, его карьера. И этот успех, пусть короткий, должна была обеспечить я. Короткий потому, что Андрею потом все станет ясным, и он со своей неустойчивостью, со своим неумением терпеть поражения не потерпел бы поражения и в отношениях со мной. Телеграмма все это как-то усиливала, все дальнейшее, что должно было произойти в наших с Андреем отношениях. Не для меня — для него. Матери Андрея я могла только сказать, чтобы она меня извинила, что я сейчас не очень хорошо себя чувствую. Я на самом деле последние дни не очень хорошо себя чувствую, и как-то мне все труднее чувствовать себя хорошо. И я не хочу, чтобы было плохо — ни теперь, и никогда! Я хочу любить, потому что я люблю! Так мне хочется думать, что люблю.

Врач в институте сказал, я должна прекратить походы на завод и, может быть, даже взять академический отпуск. Он говорит мне это совершенно серьезно. А что для меня теперь не совершенно серьезно?

 

Эпилог второй книги

В «Советском музыканте» было опубликовано сообщение, что студент второго курса оркестрового факультета, струнного отделения Андрей Косарев на международном конкурсе скрипачей в Дубровнике завоевал первое место и получил медаль «Орфей». После конкурса Андрей Косарев отправился в концертное турне по Югославии и концертирует с большим успехом.

Ладя Брагин поступил в Консерваторию. Получил две четверки по общеобразовательным предметам и высокую оценку по специальности. Приемная комиссия записала о нем в протокол особое мнение, поэтому Ладя и был зачислен в Консерваторию, несмотря на две четверки. Валентин Янович Мигдал принял его к себе в класс. Кире Викторовне сказал, что он поздравляет ее с такими выпускниками, как Андрей Косарев и Владислав Брагин.

Дед написал Ганке, что он лично проводил Ладю до самых дверей Консерватории. Причем он написал об этом раньше, чем сам Ладя успел это сделать.

Франсуаза разговаривает по-русски, не выделяет больше последних букв в словах. Даже «акает», как настоящая москвичка. Вечерами пропадает во Дворце спорта. Смотрит хоккей. Ее любимая команда «Спартак». Во время хоккея кричит: «Профсоюзы, вперед!»

Маша Воложинская вытянулась, и теперь она выше Деда.

«Оловянных солдатиков» уже не существует, а есть Игорь Петрунин и Гриша Москалец.

Оля Гончарова выступает с оркестром старинной музыки в Сибири и на Дальнем Востоке. Уже полтора месяца. Скоро должна вернуться в Москву.