Бульвар под ливнем (Музыканты)

Коршунов Михаил Павлович

КНИГА ТРЕТЬЯ

 

 

 

Глава первая

Ладя нашел Санди в учебном манеже. Она работала на трапеции. На Санди был надет страховочный пояс. От пояса шла веревка. Свободный конец веревки держал преподаватель по воздушной гимнастике.

Санди резко раскачивалась на трапеции, гибкая и стремительная, в стареньком тренировочном костюме и в мягких на шнуровке тапочках. Все преподаватели и даже сам директор ГУЦЭИ ходят в таких тапочках.

В учебном манеже еще занимались жонглеры. На брусьях делали кувырки маленькие девочки, по-лягушачьи смешно растопыривая ноги. На свободной проволоке работал мальчик, разминался. Он был сосредоточен и абсолютно невозмутим. В коридорах, вокруг манежа, в классах шли занятия по общеобразовательным предметам, и Ладя видел, как тень трапеции раскачивалась на стенах коридоров и на дверях классов. Рядом с Ладей на галерее, которая шла вокруг манежа, на длинном столе девочки постарше гладили платья, в которые они переоденутся после занятий в манеже. Около гладильной доски стоял мальчик на голове. Мимо прошел по виду первоклассник, лихо крутил на одном пальце портфель. У кого-то забинтованы ладони — будет работать на перекладине. С соседнего квадратного манежа доносились звуки маленьких гармоник и клавишных колокольчиков: репетировали музыкальные эксцентрики. Слышен был голос режиссера-инспектора:

— Свет — на ведущего. Белую пушку!

Все, что происходило вокруг, было хорошо Ладе знакомо. В цирке шапито с утра на манеже лежал такой же вот вытоптанный, весь в заплатах тренировочный ковер, на нем — ящички с магнезией. На барьере был разложен реквизит. А кто отработал, сидел на барьере и отдыхал. Сидеть надо было лицом к центру манежа, но не спиной. Спиной к центру манежа сидеть нельзя: неуважение к работающим артистам, пускай и на репетиции. Так занимались до четырех. Потом обед. А потом тишина — весь цирк спит, отдыхает до начала представления. В семьях артистов об этом знают даже совсем маленькие дети, и они никогда не кричат и не бегают. Тем временем униформисты заряжают манеж свежими опилками, стелют новый, парадный ковер, делают вокруг ковра из цветных опилок красивый орнамент, покрывают свежей материей барьер, проверяют пушки, занавес. Скоро вечер, скоро представление, и все должно быть ярким, веселым. Цирк необходим в нашей жизни, как зеленая ветка за окном. Совсем недавно у Санди на обложке зачетки появилась новая запись, которую сделал ей лично Марсель Марсо, когда побывал в гостях в училище и посмотрел номера Санди. Марсель Марсо написал, что от всего сердца и с радостью он готов видеть все снова… всегда… вперед…

Санди раскачивалась сейчас на трапеции, осваивала новый клоунский трюк. Всегда… вперед… Она летала над манежем и тенью летала на стенах и дверях классов.

— Ноги через кач, — командовал преподаватель. — Колени туго, сильный мах, теперь закидочку и спад с трапеции!

Санди видела Ладю на балконе и улыбалась ему. Ладя боялся за нее, хотя и понимал, что работает она на страховочном поясе. Санди подлетала к нему теперь почти совсем близко и улыбалась, но руки ее были напряжены.

— Еще закидочку!

Санди легко закинула ноги вверх и вышла на трапецию на прямые руки. «Откуда столько силы в ее руках? — подумал Ладя. — И вообще раскачивается себе, как на детских качелях!»

Санди спрыгнула с трапеции, сняла страховочный пояс и побежала по лестнице к Ладе на галерею.

— Здравствуй, униформа, — сказала она.

— Ты молодец, — сказал Ладька. — А где Арчибальд?

— Сдала в химчистку. Покажи студик.

Ладька полез в карман куртки за студенческим билетом.

Совсем недавно Санди и Ладя вместе были в Консерватории на торжественном открытии нового учебного года. Собрались все вновь поступившие и все преподаватели и профессора. С речью к присутствующим обратился ректор Консерватории профессор Свешников. Высокий, в черном костюме, в больших очках, гладко причесанные седые волосы. Он сказал о призвании музыканта. И еще он сказал, что в Калининграде на стене разбитого костела времен Бетховена сохранились солнечные часы. Они идут много десятилетий, шли всю Отечественную войну. Над часами написано изречение: «Des Menschen enge ist die Zeit», и перевел: «Людям не хватает времени».

— Надо, чтобы вам, — сказал Свешников, — хватило времени стать музыкантами. Чтобы трудное в своей работе вы сумели бы сделать привычным, привычное — легким, а легкое — прекрасным!

Санди раскрыла студенческий билет.

— «Дважды ордена Ленина Государственная консерватория, студент первого курса», — прочитала Санди, потом сказала: — Звучит!

— А влюбился он в девчонку-скомороха, — вдруг сказал Ладька и сам как-то растерялся. Он давно готовился сказать Санди, что он ее любит, но не так и не здесь. И не шутливо, а серьезно сказать.

Санди стояла перед ним в тренировочном костюме с белыми пятнами магнезии, с забинтованными ладонями, как у тех, кто занимается на перекладине, и даже она, Санди, растерялась от этих его пижонских слов, сказанных таким неожиданным способом.

— Ты не обиделась? — с испугом спросил Ладя.

С соседнего квадратного манежа все еще раздавались голоса:

— Освети пушкой лицо ведущего! Выходите на свой фрагмент.

— Ты не обиделась? — опять спросил Ладя.

— Мержанова! — позвал преподаватель. — Занятия не окончились.

Санди повернулась и быстро сбежала по ступенькам на манеж и снова начала занятия на трапеции, снова она начала подлетать к Ладе совсем близко. Она улыбалась ему, как и прежде, и, как и прежде, были напряжены ее руки, а щеки были белыми от магнезии.

После занятий Ладя ее ждал, пока она принимала душ и переодевалась. Опять мучительно повторял заготовленные для Санди слова. Они настоящие и необходимые, но он вдруг почувствовал, что не сумеет сейчас их сказать, именно вот такие. А ему захочется сказать ей хотя бы о том, что в Консерватории висит объявление, что все вновь принятые отправляются на день на работу на овощную базу, и называется это «Овощной день Консерватории». Вот с чего начинается его консерваторская музыкальная карьера!

Санди, конечно, засмеется, потому что действительно смешно, а он ей скажет:

«Как приятно, что вы смеетесь!»

А она скажет:

«Ты сердишься?»

А он ей скажет:

«Да нет же, право, что вы! Мне нравится, когда вы смеетесь».

Ему все нравится, что делает Санди. Как хорошо, что она есть, что она существует. И Арчибальд. Они должны быть все трое вместе. Он сочинит песню и сыграет ее на скрипке. Он умеет играть на скрипке. Жить они будут долго, до ста лет. И они никогда не будут разлучаться. И они никогда не будут обижать друг друга. И они… Опять все так, опять слова. Не надо больше никаких слов вообще, без них как-нибудь. В Консерватории студенты-теоретики на тему «любовь» составили из многих популярных романсов один общий сводный романс для сдачи зачета по вокальной литературе, по принципу «универсам» — универсальный магазин, «универсар» — универсальный романс.

Да, не надо больше слов, окончательно решил Ладя. Не то получится с ним нечто такое, как в этом «универсаре». Лучше он просто скажет ей: «Сандик!» Он никогда еще так ее не называл. И она сразу все поймет. Санди. Сандик!

 

Глава вторая

В Бобринцах, под окном школы, как всегда, сидели старики и среди них Яким Опанасович. Они слушали, как Ганка занималась со своими учениками, и обсуждали попутно всякие события в масштабе земной кули.

Яким Опанасович курил сигару, гавану. Ладька прислал по почте. Курил ее уже несколько дней с перерывами.

Местные собаки были потрясены распространяемым сигарой запахом. Они его сразу учуивали, где бы Яким Опанасович сигару ни закурил, стояли поодаль и строили недовольные рожи.

— Демонстрируют бескультурье, — говорил о собаках Яким Опанасович.

Ганка закончила занятия с учениками, отпустила их домой. Теперь она часто оставалась в пустом классе одна. Ей не было грустно, но было и невесело. Она не понимала, как ей было на самом деле, и Ганку это смущало, беспокоило, потому что она всегда все знала о себе до конца.

Вдоль окна вились дымки самосада. Среди дымков выделялся могучий дым сигары. Каждый раз Яким Опанасович заводит беседу о колодце, о цементных кольцах, которые заказал для колодца, и их уже отливают где-то на комбинате, о том, что копать колодец надо в плаще-серяке, чтобы было так, как говорят: «Мыло серо, да моет бело», и тогда будет обеспечена светлая чистая вода, стихийная жидкость из далеких глубин, недров земли. Болтливый старик, все придумывает и говорит это громко, чтобы слышала Ганка, чтобы она знала, что он не сомневается — Ладька скоро приедет в Бобринцы на какие-нибудь каникулы или в фольклорную экспедицию, записывать народные песни. Ладька еще вернется сюда, к своим друзьям. Но Ганка сомневалась, что Ладя вернется. Яким Опанасович — это такой же Дон Кихот, как и старая мельница.

А Яким Опанасович говорил о том, о чем он точно знал, будто по радио слышал; говорил громко, чтобы все могли принять участие в разговоре и не сомневались бы в скорой встрече с Ладькой и его скрипкой. Воодушевлялся, размахивал сигарой.

Ганка ненавидела его в этот момент — пустой старик. Неминучая традиция каждого села. Не работают толком и дома не сидят, лепятся к чужой жизни и судачат, как бабы.

Поодаль стояли собаки.

— Имеете ли вы понятие об темных очках? Чтоб на соньце дивиться? — спрашивал у собак Яким Опанасович.

Собаки отмалчивались и продолжали строить рожи, демонстрировать бескультурье.

— Сигарой кубинской вы, значит, брезгуете. Вам бы сметаной да смальцем закусывать, по селу дурнями скакать. И дiла нема. Вот яка з вами полемiка.

Ганка опять улыбалась, слушая разговор деда с собаками. А самое удивительное, вдруг подумала, что Яким Опанасович может оказаться правым и Ладя приедет. Он ведь такой, его не угадаешь. Но с кем он приедет? И будет ли Ганке от этого хорошо. Он может приехать не к ней, а к Якиму Опанасовичу или просто в Бобринцы. И пусть его приезжает! Она вдруг начинала ненавидеть Ладьку так же, как только что перед этим ненавидела Якима Опанасовича. Пусть приезжает, и будет все ясным до конца. Иначе она перестанет себя уважать! А чего ей нужно знать до конца? Чего она не знает? Все знает, только притворяется, демонстрирует свою глупость.

Вот что, в последний раз она осталась в классе и сидит одна. Завтра с Якимом Опанасовичем начнет копать колодец до самых недров земли. И никаких больше рассуждений о личной жизни.

 

Глава третья

Рита почувствовала себя плохо. Началось это, как всегда, с того, что закружилась голова и сердце совсем неудобно повернулось. Рита приучила себя не пугаться, надо глубоко и спокойно вздохнуть и прикрыть глаза, чтобы перестала кружиться голова. Постараться сесть или, если негде сесть, к чему-нибудь прислониться и постоять так, с прикрытыми глазами. Спокойно и глубоко дышать, стараться так дышать.

Надо еще снять с плеча сумку; в ней учебники, она тяжело давит на плечо. Тем более, сумка на левом плече.

Рита была в магазине, зашла подобрать пуговицы к платью. Платье она недавно придумала — из полотна, с накладными карманами на юбке, карманы на заклепочках. Заклепочки ей поставил часовой мастер. Теперь нужны были пуговицы.

Рита едва смогла подойти к стулу и ухватиться за него. Только что этот стул вынесла уборщица, и ведро, и палку с губкой на конце, прищелкнутой металлической рамкой. Собиралась протирать витрину в магазине.

Рита стояла, держалась за стул. Не сейчас! Не теперь! И никогда!.. Я еще не любила по-настоящему… Жить, только жить! Надо спокойно и глубоко дышать, глаза прикрыты, все силы на помощь себе, своему дыханию, своей воле…

Сумку Рита почти уронила на пол. Это последнее движение, которое она помнила, и звук последний, который она слышала: мягкий удар сумки об пол.

Больше она ничего не услышала и ничего не почувствовала. Она умерла.

 

Глава четвертая

Этого никто не мог сразу сказать Андрею, когда он вернулся из Югославии. Никто. Даже его мать, которая понимала, что теперь Андрей будет принадлежать только ей, и надолго, и может быть, совсем надолго. Но сказать о Рите она не могла.

На аэродроме Андрей ждал Риту. Он не понимал, почему ее нет. Медаль «Орфей» принадлежит Рите. Он выиграл медаль для нее, и он хотел ей первой положить ее на ладонь. «Мастер, ты, кажется, победил?» — скажет она, и поднимет голову, и посмотрит на него. «Я чемпион Европы, — скажет он. — В наилегчайшем весе». Но на аэродроме Риты не было. Все кого-то встречали и кого-то провожали, но ее не было. Она его и не проводила и не встретила.

Андрей с матерью приехал домой с аэродрома уже к вечеру. Когда вошли в квартиру, мать взглянула на Петра Петровича: она как будто хотела задержать его, а Петр Петрович стремился поскорее уйти с ее глаз, исчезнуть. Он был сегодня подвыпившим — это мать Андрея купила ему водки. Женщина, которая бывала у Петра Петровича, ушла теперь от него. Ей, очевидно, все это надоело, и Петр Петрович остался один со своими воспоминаниями о Смоленске, о маленькой девочке, которая вместо «аллё» в телефон говорила: «Это не „аллё“, а это Катя». И еще она всегда спрашивала: «Каво эта кошка?», когда встречала на улице кошку. А потом Петр Петрович видел, как его жена и маленькая Катя где-то совсем тоже одни. Иногда ему казалось, что это поле, иногда — лес, иногда это был город, совсем незнакомый, весь черного цвета. В нем не горело ни одно окно, и Петр Петрович тогда зажигал в квартире свет. Повсюду. Мать Андрея сердилась, кричала на него, но он ходил и зажигал.

Сегодня он зажег свет повсюду, сел на кухне, подпер голову своими коротенькими руками. К нему подошла мать Андрея, сказала:

— Вы мне обещали. Вам это проще. Вам это даже все равно.

Андрей был в комнате. Он не хотел никого видеть, потому что ничего не понимал. Андрей привез в себе радость, силу, победу. Он привез в своей сумке маршальский жезл! И привез его Рите!.. Почему никого нет? Мать заглядывает ему в глаза и будто сама ждет чего-то от него.

А теперь опять крик в квартире. Опять все, как всегда. Не было Югославии, не было победы. Ничего не было! В конце концов, прекратят они этот крик?

Андрей вошел на кухню. Мать и Петр Петрович стояли в противоположных концах кухни. Оба сразу замолчали, когда появился Андрей. Потом мать сказала:

— Вы обещали мне, — и быстро вышла из кухни.

Петр Петрович опустил плечи, его коротенькие руки повисли безвольно, покорно. Он убрал их за спину, потом снова вытащил из-за спины. И они снова повисли.

— Я сегодня выпил, — сказал Петр Петрович.

— Я вижу, — сказал Андрей и повернулся, чтобы уйти.

— Погоди.

Андрей задержался и посмотрел на Петра Петровича с недоумением:

— Я должен позвонить по телефону.

В глазах Петра Петровича, ставших совершенно трезвыми, был испуг.

— Тебе это… не надо звонить, — сказал Петр Петрович.

Андрей продолжал с недоумением смотреть на соседа.

— Совсем. И ждать, как и мне, не надо. — Петр Петрович отвернулся и потом сказал все остальное, уже не глядя на Андрея.

Андрей вышел из кухни. Потом он вышел из квартиры. Потом он вышел из дому.

Мать стояла в ярком окне и смотрела, как он шел по улице. Звонил телефон, но она не брала трубку. Она вдруг поняла, что сын уходит от нее. Он знал, что она стоит в окне, но даже не оглянулся.

Андрей вспомнил — слепые музыканты… И Андрей услышал их скрипки. В детстве ему казалось, что он навсегда избавился от этих музыкантов, но они находят его опять и опять.

Андрей сдавил ладонями голову, так что от боли заломило в висках. Закрыл глаза. И стоял так. Один. Они играли теперь Рите, а он совершал победную концертную поездку. Когда он был уже золотым «Орфеем», Риты уже не было. И он не знал об этом.

Андрей опустил руки, и руки повисли безвольно и покорно. Он стоял сейчас так, как перед ним только что стоял Петр Петрович. Он стоял один в темном городе. Город был ему незнаком, черного цвета, и не горело ни одно окно.

Ждать не надо. Совсем.

 

Глава пятая

Рассвело, и сделалась ненужной лампочка, которую мать оставила гореть в люстре.

Мать думала о сыне: Андрей и прежде не бывал с ней откровенным, но она чувствовала, он все-таки рядом, он ее сын, она могла оказывать на него даже влияние, могла вмешиваться в его дела. Так было, пока все не случилось с Ритой. Но кто в этом виноват, что так случилось? Кто? И зачем искать виновных?

Свет лампочки побледнел и растворился в наступившем утре.

Мать лежала тихо, без движений. Думала теперь о себе, и все беспощаднее. Андрей ушел не вчера, он давно ушел, она только не заметила или не хотела замечать, обманывала себя. Надеялась, он будет с ней, потому что ее сын, в чем-то ее собственность.

Мать наконец встала, надела халат, комнатные туфли, выключила лампочку в люстре. Подошла к окну.

Она любила стоять у окна. Привычка. Андрей тоже любил стоять у окна, она замечала это за ним. В сущности, он похож на нее: он не может добиваться всего, чего хочет, и сам мешает себе в этом, так же как и она мешала себе в собственной жизни. Отец Андрея не любил ее, но она все-таки вышла за него замуж. Лучше ей от этого не стало, и никому не стало лучше. Наверное, по этой причине она и сын одиноки: не получилось у нее в жизни, не получается и у сына. По сути, она добивалась для сына того же, чего добивалась когда-то для себя: Андрея не любили, а она хотела, чтобы любили.

Днем позвонила аккомпаниатор Тамара Леонтьевна, спросила, почему Андрей не является на занятия к профессору. Мать ответила, что она не знает. Вскоре снова раздался звонок из деканата: почему Андрей не посещает лекции? Мать ответила, что она не знает, но что вообще ее сын плохо себя чувствует.

Через три дня позвонила Кира Викторовна, и только ей мать рассказала, что Андрей ушел из дому. Кира Викторовна самый близкий им человек, и мать ей верит. О смерти Риты Кира Викторовна уже знала.

Кира Викторовна пересказала разговор Ладе Брагину, который стоял рядом с ней.

— Я поеду в Консерваторию, — сказала Кира Викторовна. — Вы не волнуйтесь.

Мать повесила трубку. Она не волновалась. Она понимала, что ей все равно никто не сможет помочь, если бы даже и захотел: сына ей не вернут. Теперь она даже не хотела, чтобы он был музыкантом, она хотела, чтобы он был просто ее сыном.

Кира Викторовна поехала в деканат и на кафедру к профессору Мигдалу. Ладя поехал к «гроссам» на завод. Может быть, они знают что-нибудь об Андрее? Вчера они тоже ничего не знали. Иванчик и Сережа приходили в студенческий клуб общежития на Малой Грузинской. Они искали Андрея.

Говорить о том, что недавно случилось, никто не мог. Все было еще слишком близким и поэтому как бы неправдоподобным. И нельзя было об этом говорить сейчас — ни у кого не хватало смелости.

Ладя предложил Иванчику и Сереже остаться на студенческий вечер. Они остались.

После вечера Ладя, Санди и «гроссы» шли вместе до остановки метро «Краснопресненская». Ладя был благодарен Санди: она занимала Иванчика и Сережу разговором о цирке, о Марселе Марсо, как он в Лиможе был художником по росписи эмали, рассказывала о театре канатных плясунов, потом вскинула руки и продекламировала из самодеятельной оперы «Приключения Ферматы», которую они только что слушали на студенческом вечере:

— «Я влюблена в большого синего тритона, тритон в меня влюблен. Он ростом будет все сто девяносто, в очках и в шляпе ходит он!»

Казалось, что Санди делала все так же, как и студентка Консерватории, которая выступала в опере, но у Санди получалось гораздо смешнее. Показывая тритона — все сто девяносто, — она высоко подпрыгнула и поджала, то ли от ужаса, то ли от восторга, ноги. И еще тоненько пискнула. А потом пошла своей обычной спокойной походкой, как будто ничего и не было, никаких тритонов. Ну, Санди, ну, девчонка.

Вдруг остановилась, совершенно серьезно сказала Иванчику и Сереже, что приглашает их на свадьбу, которая произойдет через три недели; свадьба ее и этого молодого человека — Санди показала на Ладю.

Иванчик взял у Санди руку и поцеловал. То же самое проделал и Сережа.

Санди взглянула на них. Она знала, как себя вести в подобных ситуациях: основы сценического движения, недавно сдавала зачет по этому предмету. Автор учебника И. Э. Кох. Ладя не без удовольствия разыгрывал какую-нибудь из глав учебника, тем более он рекомендуется и для консерваторий тоже. «Хороший тон в визите» (гость последовательно передает прислуге трость, головной убор, пальто или шубу, кашне и в последнюю очередь снимает перчатки), «Школа обращения с цилиндром» (исходное положение — цилиндр на голове), «Обязанности и поведение домашней прислуги в XVII черточка XIX веках» (построение — шеренгами).

— Да, господа, конешно, — сказала Санди, демонстрируя «пластику русской барышни». — Это будут приключения мои и его. Кстати, кто такая Фермата?

— Fermata — это значит остановка, пауза, — сказал Ладя.

— Не понимаю.

— Знак в нотах, который обозначает, что нота или пауза должна длиться больше нормального времени.

— Все хорошее должно длиться очень долго, — сказала Санди.

— Только надо знать, что хорошее, а что плохое, — сказал Сережа. — Постоянство величин. Иногда жизнь теряет устойчивость и разумность.

— Да, — сказала Санди.

— Теория относительности, — сказал Сережа, — в ее полной относительности.

— Это верно, — кивнула Санди. Она сделалась очень серьезной.

Казалось, вот-вот они заговорят об Андрее и о Рите. Санди видела Андрея всего один раз и то издали, но подробно знала о нем от Лади. Давно. Еще тогда, когда Ладя работал в цирке шапито. Они поспорили — какая разница между другом детства и одноклассником. Санди считала, что все одноклассники постепенно становятся друзьями детства. Ладя рассказывал об Андрее Косареве как о своем однокласснике и объяснил, что не знает, станут ли они друзьями детства. Санди не понимала, почему это невозможно. Ладя показал на скрипку, которая лежала на борту манежа. Ладя только что играл, а Санди слушала.

— А что, он тоже хорошо играет? — спросила Санди.

— Да, — сказал Ладя. — Он всегда хорошо играл.

— Покажи, как он играет! — воскликнула Санди. — Я зажгу пушку.

Она сбегала наверх, зажгла пушку, направила ее сильный луч на Ладьку. А Ладька стоял и думал, как бы Андрей играл, если бы оказался в цирке на арене и стоял бы на стареньком тренировочном ковре, засыпанном опилками, которые наносили на тапочках гимнасты.

Ладька попробует сыграть так, как играет Андрей, и в этом ему поможет Санди. Она вернулась и села на один из цветных бочонков, с которыми работают антиподы, подобрала колени, положила на них руки и смотрела на Ладю. Он будет играть ей очень серьезно, не так, как только что играл, баловался. Потому что ее сейчас нет, и его сейчас нет здесь, а есть Андрей и та девочка, с которой Андрей постоянно встречался. Рита Плетнева. Но тут вдруг кто-то погасил пушку, весело крикнул: «Представление окончено!» — и быстро убежал.

— Когда-нибудь я сама послушаю твоего Андрея, — сказала Санди…

Около входа в «Краснопресненское» метро Иванчик и Сережа попрощались с Ладей и Санди: им дальше на метро.

Ладя и Санди доехали до Никитских ворот, до знакомой Ладе с детства остановки «Музыкант», перешли на другой конец площади к Суворовскому бульвару и пересели на пятнадцатый троллейбус до Трубной площади.

Через скамейку впереди сидели двое ребят, о чем-то спорили. Потом один повернулся к Санди и Ладе. Другой пытался его успокоить.

— Да не знают они. Откуда им знать?

— Вы спортом увлекаетесь? — спросил Ладю тот, который повернулся.

— Увлекаемся, — сказал Ладя.

— Каким видом?

— Автомобилями.

— Это не вид спорта.

— А что же это, по-вашему?

— Транспорт.

— Транспорт вот, — сказал Ладька. — Троллейбус. А что вы знаете о «Циклопе» Арфонса? О Крэге Бридлове и его «Зеленом чудовище»?

— Он сам недавно гонял на «Тутмосе», — сказала Санди. — Реактивный катамаран.

— Катамаран — это лодка с балансиром, — серьезно сказал Ладя.

— Прости, пожалуйста. Я забыла.

— Я вас прощаю, — сказал Ладя Санди.

— Поговорите с ним, и все выяснится. «Тутмос» сверхзвуковой автомобиль — герметическая кабина, стабилизаторы, двадцать тысяч лошадиных сил. Монстр.

— Она шутит, — сказал Ладя. — Она клоун.

— Сам клоун, — сказали ребята и отвернулись.

Санди громко засмеялась. Нет, всегда последнее слово будет оставаться за ней. Ничего он не может поделать.

Они проехали вдоль бульваров. На Трубной площади вышли и отправились в сторону кинотеатра «Форум». Здесь, в новых домах, жила Санди. Была середина октября, и было еще тепло. Лежали сухие листья. Они напомнили Ладе виноградник в Ялте. Только были совершенно темными, ночными, и уже старыми, пересохшими. Листья лежали сейчас на всех московских бульварах.

Санди шла рядом, молчала. Потом спросила:

— Я тебе нравилась уже тогда, капельку хотя бы?

— В Ялте?

— Как ты догадался, что в Ялте?

— Не знаю. Почувствовал.

Санди взяла его под руку, слегка подпрыгнула, чтобы попасть с ним в шаг.

— Ты мне еще раньше понравилась. Капельку, — сказал Ладя.

— Не сочиняй. Тебе понравился трейлер.

— Может быть, но только в какой-то степени, меньше капельки.

— Хочешь, я тебе еще что-нибудь исполню из «Ферматы»?

— Мне надоел синий тритон.

— Ты хитрый.

— Я сама простота, верю всем твоим фокусам. Я один. Во всем мире.

— Ладя!

— Да?

— Ты очень хороший человек.

— Потому что верю твоим фокусам?

— Потому что любишь меня.

— Тебе правда от этого хорошо?

— Мне даже мама сказала, что я теперь очень серьезная, и в училище сказали. Пригласили в комитет комсомола и сказали, что я теряю жанровое лицо. А ты это замечаешь?

— Санди, ты что-то задумала?

— Я задумала полюбить тебя надолго, вот как мне хорошо. — Она высвободила свою руку и остановилась. Свет уличного фонаря падал ей на лицо и сделал ее бледной, как будто бы она снова испачкала лицо магнезией.

— Сандик, ты что? — испугался Ладя.

— Я хочу, чтобы ты поверил, что все это серьезно. Так серьезно…

— Я верю, Сандик. — Ладя никогда не видел Санди такой и растерялся.

Санди прислонилась к уличному фонарю, положила ладони на щеки, как это часто делала, и стояла — маленький грустный Пьеро. Ладя вдруг подумал, что вот только сейчас он смог бы сыграть на скрипке так, как играл Андрей той своей девочке, Рите Плетневой, потому что он бы сейчас играл о своей собственной, удивительной, первой, а поэтому и навсегда единственной любви. Эта новая сила, которую Ладя не испытывал еще ни разу так глубоко, даже к памяти своей матери, и эту силу ему подарила Санди. А сама она стоит под фонарем, держит лицо в ладонях и не верит, как она будет ему нужна в каждую, даже самую маленькую единицу времени его жизни.

— Санди, — сказал Ладя. — Ты меня слышишь?

— Я тебя даже вижу, — сказала Санди и опустила руки. И вдруг пуговицы на ее летнем пальто засветились огоньками, четыре маленьких звездочки.

Ладька растерянно уставился на эти звездочки.

— Не пугайся, — сказала Санди. — Лампочки, а батарейки в карманах. Теперь я должна открывать тебе мои секреты, и ты будешь знать их один во всем мире.

Мимо прошли девушки, с удивлением взглянули на пуговицы Санди. Долго оглядывались. Напротив на тротуаре застыла девочка в белых пластиковых сапожках и в красной кепочке из вельвета и смотрела. Около нее остановилось несколько прохожих.

— Завтра во всем городе будут гореть пуговицы, — сказал Ладя, взял Санди под руку, и они пошли.

— Ты должен его найти, — вдруг сказала Санди.

— Андрея?

— Вы все.

— Почему ты об этом заговорила?

— Я об этом думала.

— Я тоже, — сказал Ладя. — Не могу забыть, каким видел его в пельменной. На Тверском бульваре, недалеко от нашей школы.

— Может быть, он уже твой друг детства, а не просто одноклассник?

— Может быть, — сказал Ладя.

— Ты знал ту девочку?

— Видел.

— Говорят, она была очень красивая.

— Это правда.

— А что случилось, что она так вот… неожиданно… — Санди не договорила.

— Больное сердце, Кира Викторовна сказала.

— А что такое в музыке кон брио? Ты мне говорил.

— Ярко, как пламя. Почему ты спросила?

— Подумала об этой девочке.

— Кон сэнтимэнто — нежно. Пэзантэ — как будто идешь с грузом.

— С каким грузом?

— В музыке.

— Скажи что-нибудь еще.

— Что сказать?

— Что хочешь. Но теперь без музыки.

— Издеваешься?

— Мужчина никогда прежде сам не брал девушку под руку. — Санди выпустила его руку и отошла в сторону. — После того как мужчина предлагал девушке свою руку, она делала небольшой шаг к нему, поворачивалась левым боком и накладывала пальцы левой руки на обшлаг его мундира. — Санди все это проделала.

— Издеваешься, да? — Ладя сказал это с интонацией актрисы Мироновой.

— Парное упражнение. И я радуюсь, а не издеваюсь, — жизни, людям, тебе и мне! Кон сэнтимэнто.

— А что такое радость? — спросил Ладя. — Ты знаешь?

— Знаю.

— Нет, вообще.

— И вообще и в частности. У меня внутри начинают бегать и лопаться пузырьки, как в открытой бутылке нарзана. И я все могу, все получается смешно.

— А сейчас?

— Что?

— Где пузырьки?

— Ах, тебе мало за сегодняшний день! — Санди вдруг сняла свою шапку, связанную из мохера, и приставила ее к подбородку, как бороду. Вырвала из шапки несколько шерстинок и прицепила над губой, как тонкие усы.

Ладька даже икнул с испугу: это не была сейчас Санди, его невеста, это было семнадцатое столетие — «Мужская осанка и походка». Ладька смеялся, икал и опять смеялся. Санди церемонно раскланялась и сказала:

— Мы принимаем по четфергам. Моя дочь будет рада вас видеть. Между прочим, с носовым платком следует обращаться в двадцатом столетии совершенно так же, как и во всех предыдущих столетиях.

Когда Ладька перестал смеяться, Санди не было. В переулке было пусто, горели фонари и шуршали листья. А Ладька держал в руках носовой платок, который он вынул из кармана, и так и не знал, как с ним обращаться.

Ладе открыла двери тетя Лиза. Она еще не спала, смотрела передачу по телевидению.

— Кинопанорама, — сказала тетя Лиза. — Ужин собрала тебе. Варенье еще имеется, стоит в буфете.

Ладька поглядел на себя в зеркало. Дождался, когда тетя Лиза уселась к телевизору смотреть «Кинопанораму», взял с полочки ее старую шерстяную шапку. Приставил к подбородку. Не смешно. Ничего не смешно, когда нет Санди. Ладя положил шапку. А ведь был в России известный итальянский скрипач Мира шутом. При царице Анне Иоанновне. Его шутовской титул гласил: «Претендент на самоедское королевство, олений вице-губернатор, тотчаский комендант Гохланда, экспектант зодиакального козерога, русский первый дурак… известный скрипач и славный трус ордена св. Бенедикта».

Санди это специально откуда-то выписала для Лади. Даже сделала рисунок Мира — толстый человек, необычайно кучерявый, держит смычок, а к концу смычка привязан бубенчик.

Ладя прошел к себе в комнату. Есть ему не хотелось. Он зажег настольную лампу. На стене засветились клинки мечей, щит, большая кольчуга. Брат нашел все это в Казанском Поволжье, где он копает сейчас, «древнюю Русь». Мечи он травит специальным составом, и тогда на них проступает клеймо мастера или княжеские знаки. Так считает брат. Он водил Ладю в Третьяковскую галерею, чтобы Ладя внимательно посмотрел древнюю икону Дмитрия Солунского. Святой держит на коленях полуобнаженный меч, и, если присмотреться повнимательнее, на клинке можно различить стертые временем римскую двойку и два соединенных концами полумесяца. Знаки сходны с меткой на спинке трона Дмитрия Солунского на той же иконе. Брат доказывал, что это знаки князя Всеволода Большое Гнездо. Это же доказывал и один академик.

Ладька любил эти клинки. Походы, битвы, великие князья; варяги, печенеги, татары, поляне, древляне. И кто там еще.

Скоро приедет брат и сдаст все в музей.

Ладька ударил по щиту, и он зазвенел глухо и тревожно, будто в него попала стрела.

Когда Ладька сдавал вступительный экзамен по специальности, играл перед приемной комиссией и профессором Мигдалом, Андрея в Консерватории не было: он готовился в дорогу в Югославию. Был конкурсантом международного конкурса, Ладя был абитуриентом. Всего лишь. Дистанция. Если чисто формально. А творчески? Что Ладя показал Мигдалу? Как он ему тогда играл и всей комиссии? Он только видел, как Валентин Янович прикрыл ладонью левое ухо. Валентин Янович не смотрел на Ладю, а Ладя смотрел на него, и не потому, что самые важные слова в комиссии принадлежали Валентину Яновичу — знаменитому профессору, а просто Ладя был взволнован, что его слушает именно скрипач, а не профессор. Ладька не думал о том, как бы не заболтать пассаж, или что вдруг смычок потеряет устойчивость, или неясными будут акценты; он не показывал себя, а рассказывал о себе.

Последнее время Ладька играл без подушечки и мостика, скрипку держал на плече естественно. Смычок натягивал незначительно, чтобы ощущать вес руки. Таким ненатянутым, слабым смычком играл Сарасате. Но Ладька не думал в тот день: ослаблен ли у него смычок, как у Сарасате, или, наоборот, натянут, как у Крейслера. Он рассказывал на скрипке о себе, все, что с ним было, — свое детство и все, что было потом, — хотя играл он Моцарта, отрывок из концерта Хачатуряна и Равеля «Цыганку».

Скрипка лежала просто на плече, и Ладя чувствовал дыхание верхней и нижней дек, дыхание смычка и свою с ним слитность. Ладя целиком принадлежал своей интуиции, слухом направлял каждый звук и все движения. Он стремился воссоздать, а не удачно разместить готовые музыкальные детали; он не хотел, чтобы смелость уступила место погоне за безопасностью. Он не хотел безопасности, он хотел в тот момент музыки для себя и для этого скрипача, который слушал его, прикрыв левое ухо, и едва заметно шевелил тяжелой головой.

Когда Ладька кончил играть, в аудитории была тишина, никто не сделал никакого движения. Профессор так и продолжал держать закрытым левое ухо.

Ладька вышел.

На следующий день Кира Викторовна под секретом сказала Ладе, какую запись сделал в протоколе лично Валентин Янович: «Исключительная индивидуальная приспособленность к инструменту».

— А еще, — добавила Кира Викторовна, — в разговоре со мной он сказал, что постарается привязать тебя к струнам навсегда! Понял, мой милый?

Ладька следил, что писала консерваторская газета об Андрее, о его выступлениях в Югославии, думал, каким Андрей вернется с конкурса, что в нем изменится. Ладя слишком хорошо знал Андрея, слишком хорошо знал его давнюю мечту, которая теперь исполнилась, и так блестяще. У Андрея настоящая «культура звука». Об этом писала газета, перепечатывая выдержки из югославских газет. Он «интерпретатор и полностью совпадает с духовными устремлениями композитора». А потом было написано даже так, что «только на основе необыкновенной, изумительной сосредоточенности можно добиться предельного овладения всеми участвующими в игре на скрипке мышцами и нервами и приобрести техническую уверенность, которая затем почти уже не нуждается в шлифовке». О большем и не помечтаешь. Андрей, конечно, вернется совсем другим. Каждый бы на его месте как-то изменился, это не зависит от человека, с этим, очевидно, нельзя справиться. Ладька бы тоже не справился — он так думал, он готовился встретиться с новым Андреем. Они будут учиться у одного и того же профессора, им опять предстоит быть вместе.

И они встретились…

Это было на Тверском бульваре в павильоне, где продаются горячие пельмени и где обычно собираются те, кто приносит с собой выпивку.

Ладька шел в Консерваторию по бульвару и увидел Андрея в этом павильоне. Он не знал, что Андрей уже вернулся, и никто этого не знал. Это было утро после той ночи, когда Андрей ушел из дому.

Андрей сидел в стороне от всех, на столе ничего, правда, не было — никаких бутылок, стаканов. Андрей просто сидел. Ладька все-таки не поверил, что это Андрей, и вошел в павильон. Да, это был Андрей. Руки положил на стол и смотрел перед собой. Совершенно неподвижный, бледный, губы плотно сомкнуты. Ладя смотрел на него, он стоял совсем близко, но Андрей его не замечал. Он ничего не замечал вокруг себя, и не хотел. Ладя это понял. Еще он понял, что у Андрея случилось что-то страшное и что Андрей никого не хочет видеть, потому и сидит в этом странном павильоне с утра. Один. И нельзя его трогать, о чем-то спрашивать. Надо узнать у других, что случилось. И раз он сидит здесь, недалеко от школы и от Консерватории, значит, в школе или в Консерватории знают, что случилось.

На следующий день Ладя узнал, что случилось. Сказала ему Чибис. Она теперь тоже занимается в Консерватории — на вечернем отделении.

Ладя пошел вместе с Чибисом на четвертый этаж, где были органные классы. Чибис должна была познакомиться с регистрами инструментов, на которых она еще не играла. Таков порядок в Консерватории.

Об Андрее больше не говорили. Ладя посчитал неудобным говорить с Олей об Андрее.

— Над чем ты сейчас работаешь? — спросил Ладя.

— Так… — неопределенно сказала Оля. — Больше думаю, решаю для себя.

— Но ты же пишешь музыку.

— Пытаюсь.

— Что пишешь?

— Я не знаю, что это будет.

— Но все-таки, — не отставал Ладя. Ему на самом деле было интересно, над чем работает Оля.

— «Слово о полку Игореве».

— Сонатный цикл, сюита?

— Пока фрагменты.

На следующий день Ладя вновь встретился с Чибисом, сказал ей:

— Пошли ко мне, покажу тебе вещи, может быть, получишь настроение для своих фрагментов, — настоящие русские мечи.

— Опять что-то придумываешь? — улыбнулась Оля.

— Придумываю? — Ладя схватил ее за руку. — Идем!

Оля долго стояла перед мечами, щитом и кольчугой. Когда все это висит в музее, то и остается в чем-то музейным, официальным, а тут Ладька снял со стены меч и протянул его Оле.

— Подержи попробуй.

Оля взяла меч двумя руками. Рукоятка с набалдашником и перекладиной, широкое массивное лезвие. Оно было хорошо расчищено, и Оля могла разобрать клеймо из уставных кирилловских букв.

— «Коваль Люгота» или «Люгоша», — сказала Оля. — Это значит «Кузнец Люгота» или «Люгоша». И вот еще написано: «Прут битвы» и «Огонь раны».

— Меч сделан не позже двенадцатого века, — сказал Ладя. — Мне брат объяснил.

— «Слово о полку Игореве» тоже написано в двенадцатом веке, так предполагают. — Оля попыталась приподнять меч.

— Откуда ты знаешь древнерусский? — удивился Ладя.

— Я читаю летописи.

— Ну, ты даешь! — только и мог сказать в восхищении Ладька.

— Я хочу знать, когда в древней Руси появился орган.

— Ты что? — удивился Ладя. — Органы в древней Руси?

— Это был народный инструмент варган, переносный, совсем маленький, как шарманка. На нем играли на гуляньях, на свадьбах.

— Чудно.

— «Орган — сосуд гудебный, — сказала Оля, — бо в теле яко в сосуде живет». Написано в Азбуковнике и Алфавите. С органом боролась церковь, как она боролась со скоморохами. — Оля приподняла меч и поводила им из стороны в сторону.

Ладька смотрел на Олю и думал, как она незаметно и спокойно ушла далеко от всех, самостоятельно и интересно.

Оля осторожно положила меч на ковер, и он теперь лежал у ее ног.

— А потом органы появились и в царских «потешных хоромах», были украшены узорами и знаками, как этот меч. Играли на них посадские люди и крепостные крестьяне, приписанные к Оружейной палате. Вот они были нашими первыми русскими органистами.

Ладька поднял с ковра меч и повесил на прежнее место рядом со щитом и кольчугой.

— Я знаю, почему пропал Андрей, — вдруг сказала Чибис.

— Почему?

— Он должен побыть один. Он боится снова взять скрипку, и я его понимаю. — Оля помолчала. — Он сейчас совсем не доверяет себе.

Ладька опять ударил по щиту, и щит опять зазвенел глухо и тревожно.

 

Глава шестая

Андрей жил в этой комнате, отгороженной фанерой от части коридора, в «банановой роще» — тахта, стол-рама, вместо стульев подушка на полу, сковородка-часы, только отклеились некоторые цифры, вырезанные из бумаги, в углу — стопка книг и журналов. Андрей подобрал себе «Юность» за весь год и начал подряд читать.

Андрею было хорошо в старом деревянном доме на тихой московской улице. Ему нравилась бесшумная мать Вити Овчинникова и сестры Вити, старшая девочка Витя и младшая девочка Витя. Андрей позвонил из автомата своей матери и сказал, чтобы она его не искала, домой он пока не вернется. Ему надо пожить одному. Ее он просит только об одном — отнести в Госколлекцию Страдивари. Потом он встретился с Петром Петровичем и взял у него взаймы денег. Петр Петрович был рад, что мог хоть чем-то быть полезным Андрею в эти дни. Принес он ему и чемодан с необходимыми вещами. Передала мать. Среди вещей лежали ноты и зачетная книжка.

Андрей позвонил Валентину Яновичу. Этот звонок он откладывал до последнего: боялся звонить, не хотел обидеть профессора просто по-человечески, что вот пропал и не является.

— Это не разговор для телефона, — сказал Валентин Янович. — Но вы должны быть там, где сейчас лучше для вас.

— Мне лучше не в Консерватории, — сказал Андрей. — Я потом приду в Консерваторию.

— Понимаю и не настаиваю. Но вы, пожалуйста, не забывайте, что должны уметь приносить пользу другим раньше, чем самому себе. Талант принадлежит государству, это собственность государства. Пожалуйста, Андрей, очень прошу вас помнить об этом даже сейчас.

Андрей знал, что ему могли говорить хвалебные слова, может быть восторженные, но он их уже не стоил, он им не соответствовал.

Совсем недавно ему казалось, что он держит скрипку, и висок его повернут к солнцу, только к солнцу, и что это навсегда.

Он лишился всего сразу. Ладька снова впереди, без усилий, без поражений, совсем как прежде, в детстве. Легко пришел туда, где Андрей не удержался, тут же потерял все. Андрей хотел победителем встретить Ладьку, а встретит побежденным. Его победили обстоятельства, а Ладьке никаких обстоятельств для победы не нужно. Он просто жил. Андрей все время что-то преодолевал, за что-то боролся в музыке, в личной жизни. Добивался, а не просто жил. Постоянные усилия, пока не взмокнешь и не повалишься, и обязательно на последнем отрезке прямой. А если и придешь первым, то определить это можно будет только с помощью фотофиниша, а не так, когда ленточка рвется у тебя одного на груди и трибуны вскакивают в едином порыве восторга перед победителем.

Андрей вдруг начинал ненавидеть Риту, что она была, что она существовала, что она встретилась ему на пути! Что она отняла у него все, и его самого, и теперь он один, а ее нет. Она не имела права так поступать, она не имела права не жалеть себя, не беречь, жить такой жизнью, какой она жила. Она обманывала себя и обманывала его, она ничего не говорила, что с ней, как она серьезно больна. Опасно больна. Поступила в институт, наверное, по чужой медицинской справке. Наташка, конечно, за нее сходила к врачу. Карточку переклеили на документах. Наташка все могла сделать для Риты. Как и он мог. И многие другие. Потому что она все делала для других, и для него, но лучше бы не делала, лучше бы ее вообще не было на его пути.

Рита постоянно присутствовала в этой комнате. Горела ее любимая лампочка в номерном знаке. Она сидела на тахте, подвернув под себя ноги, держала маленькую чашку с колониальным чаем. Внизу у тахты стояли туфли. Ноги она закрыла широкой юбкой. И чтобы присутствовали все свойственные этой комнате вещи, настроение, а вверху на крыше висел бы скворечник. «Чаепитие с хозяйством».

Когда Андрей пришел к матери Вити Овчинникова и попросил разрешения побыть в этой комнате, мать Вити не удивилась. Она просто сказала, что это замечательно, а потом уговорила Андрея остаться на то время, пока ему будет здесь хорошо.

Андрей остался, и был благодарен за то, что Витина мать не задавала никаких вопросов. Его встретили старшая девочка Витя и младшая девочка Витя, как они встречали Риту, когда она сюда приходила. Ни о чем не спросили, а только улыбнулись, и младшая сказала: «Я вас помню». Младшая училась уже в седьмом классе, старшая — в девятом. Младшая носила челку, подрезанную над самыми бровями, посредине челка распадалась, и был узенький просвет. Он как будто остался от недавнего детства, как бывает белая метка у маленьких лосят. У старшей была тяжелая коса и карие глаза с бронзовыми искрами.

Хотя сестры и были похожи на брата, но теперь они выглядели вполне красивыми девочками. В особенности старшая. Она уже серьезно занималась изучением английского языка и собиралась после десятого класса поступить на курсы бортпроводниц. Купила пластмассовую посуду, которой пользуются в самолетах, и училась с нею управляться. Заставляла всех в доме есть из такой посуды. Андрей тоже ел. Старшая Витя говорила, что все движения у нее должны сделаться автоматическими. Она училась ходить «элегантно», подавать «элегантно», отвечать на вопросы «элегантно», улыбаться «элегантно».

Андрею казалось, что во многом она пытается подражать Рите, в особенности походке. На улице это было отчетливо заметно. У нее была почти такая же авиационная сумка, и она почти так же накидывала ее ремешок на плечо. Голову она держала высоко, как Рита. И руками она почти не размахивала, когда шла.

Андрей легче чувствовал себя с младшей. Младшая была тише и мягче сестры, и Андрей понял, что она похожа на свою мать, и, очевидно, с каждым годом это будет проявляться все сильнее.

Часто с младшей девочкой Андрей ходил на Палашовский рынок. Они шли переулками, и Андрей был спокоен — никого из знакомых он не встретит. Ему вообще не хотелось выходить на бульвар, он боялся быть там. Только однажды, когда Андрей вышел к Никитским воротам, он увидел Гусева с композитором-полифонистом. Гусев тащил огромную папку, а композитор был, как всегда, нестрижен. Андрей почти наскочил на них, но они не обратили внимания, потому что Гусев что-то возбужденно говорил, а композитор наклонил голову и внимательно слушал.

На Палашовском рынке Андрей и младшая Витя покупали картофель, иногда морковь и лук. Витя отыскивала еще какую-нибудь старушку, посимпатичнее, которая торговала солеными огурцами, просила взвесить один огурец и потом с удовольствием его грызла.

Андрею нравились походы на рынок. Никогда прежде Андрей не ходил ни в какие магазины и тем более на рынки, этим всегда занималась мать. Андрею полагалась только скрипка. Ничего отвлекающего. Теперь он брал большую плетеную кошелку, и они с младшей Витей отправлялись на рынок, а попутно и в булочную.

По дороге они разговаривали. Вначале девочка каждый раз рассказывала Андрею о своей школе, о том, как она работает пионервожатой в четвертом классе «Б», как готовится поступать в комсомол, как участвовала в соревнованиях по гимнастике (ее любимый снаряд — брусья) на первенство района. Но вот Андрей заговорил о Дубровнике, о конкурсе. Он ведь никому еще не рассказывал, как было в Югославии. И теперь так случилось, что первым слушателем в Москве оказалась девочка Витя. Ей было интересно все: и как выглядел атриум — передний двор княжеского дворца, окруженный портиками; как вытаскивают запечатанные конверты с номерами; кто из конкурсантов за кем будет выступать; как нелегко справиться с незнакомым залом, с его акустикой, преодолеть страх, потому что борешься с именитыми соперниками; как потом, когда пройдешь два тура, приятно чувствовать себя уверенным, что и ты скрипач международного класса и, главное, что ты можешь победить, и теперь совсем реально.

Андрей рассказывал, как перед последним туром он вечером плавал в море. Адриатическое море очень соленое, и плавать совсем легко. Луна над тобой, звезды, башни древнего города. Он долго плавал, чтобы устать и чтобы потом сразу уснуть и быть наутро совершенно свежим. А если будешь совершенно свежим, то и музыка твоя будет совершенно свежей, хватит на нее и смычка, и пальцев, и нервов, и дыхания.

Младшая Витя слушала Андрея и волновалась так, как будто все это происходило с ним снова. Она смотрела на него, и зрачки в ее глазах, тоже карих, как у сестры и брата, расширялись, и она вскрикивала или хваталась за концы воротника своего пальто. Поднимала воротник и пряталась в него от страха за Андрея, будто он на этот раз не победит. Требовала повторять детали борьбы на третьем туре, когда Андрей играл с оркестром и у него неожиданно перестала держать строй одна струна. И как он вспомнил, что профессор Мигдал мог взять расстроенную скрипку и сыграть на ней все чисто. И он продолжал играть. Он мог тогда все!

Андрей ставил на землю кошелку с картошкой и показывал девочке Вите, как он иногда переворачивает смычок и водит пальцем по нему, как по рельсу, на ощупь, без скрипки, а скрипку слышит, каждый ее звук.

Витя тоже стояла рядом с Андреем и водила пальцем, словно по смычку. Андрей тихонько напевал мелодию, чтобы она поняла, как это можно слышать. Потом он брал ее палец и водил им, как надо, чтобы совпадало с мелодией.

Они снова шагали с картошкой, и Андрей снова говорил. Он устал молчать. Ему хотелось рассказывать ей не только о себе, но и о музыке: что музыка обозначает звуками и их сочетаниями явления природы и человеческой жизни; что она обозначает структуру Вселенной, и об этом говорил еще Аристотель в древности. Музыка похожа на математику, на архитектуру, и есть такие произведения, которые прямо называются «Небоскребы», «Интегралы». Андрей слушал их в Югославии, в Белграде. Музыка — это прежде всего образы, которые отражают реальную действительность, подчиненную художнику, или вымысел, но тоже подчиненный художнику, его восприятию реальной жизни.

Он рассказывал ей о музыке тональной и атональной, о взаимодействии этих направлений. О композиторах Шенберге, Менотти, Стравинском. Он не уставал повторять ей, что лучше музыки может быть только музыка.

Андрей теперь поджидал, когда младшая Витя возвращалась из школы, чтобы побыть с ней. Иногда они сидели в «банановой роще», девочка занималась уроками или переписывала протокол заседания совета отряда четвертого класса «Б»; Андрей читал.

Однажды Витя спросила:

— А что такое настоящая скрипка?

— Я не могу тебе объяснить, — сказал Андрей. — Она одна — и симфонический оркестр и голос, и все это принадлежит тебе и всем, кто с тобой. Ее лак от пальцев нагревается и слегка плывет. Он живой, понимаешь! И звук у нее живой! Не как живой, а живой изнутри, по-настоящему, как ты или я. И звук поэтому начинается не сверху, а изнутри. Ты этого не поймешь, и никто этого не поймет!

— А где взять скрипку еще, чтоб такую же?

— Их делали триста лет назад.

— Теперь не могут?

— Нет.

Витя поглядела на Андрея с недоверием: летают ракеты на Луну, на Венеру, а скрипку никто не может сделать, как делали триста лет назад? Шутит он над ней, как над маленькой. Он скоро уйдет из их семьи, вернется к своим занятиям и к своим друзьям и вот напоследок решил ее развлечь.

— Скрипка — последняя тайна на земле, — сказал Андрей.

— Не надо, — вдруг сказала девочка Витя.

Андрей непонимающе на нее взглянул.

— Не надо со мной так, — попросила Витя. — Я знаю, вы от нас уже уходите.

Андрей подумал, что он действительно скоро уйдет. Домой к матери, к Петру Петровичу. Он не бросит свое привычное, и в семье Вити Овчинникова он оказался, наверное, еще и потому, что рядом была музыкальная школа и Консерватория, и ему хорошо только тогда, когда все это рядом с ним. Андрей хотел быть к себе безжалостным, даже несправедливым.

Он взглянул на Витю. И еще ему, наверное, было хорошо потому, что она сейчас тоже была рядом с ним.

Девочке Вите он сказал, что все, что он говорил о скрипке, — это правда: никто до сих пор до конца не отгадал секрета, как делал инструменты Страдивари.

— Честное слово?

— Честное слово.

— Я верю. Я вам верю! — закричала она радостно. — Скрипка до сих пор еще тайна! — Потом опять переспросила: — Честное слово?

— Да, — кивнул Андрей.

И вдруг прямо на глазах кончилась осень и началась зима: пошел снег, крупный, нехолодный, самый первый. Он полетел из темной тучи, и все гуще и гуще. Он падал, еле слышный в тишине вечерней улицы. Андрей подумал, что только, пожалуй, Гендель сумел передать в музыке это еле слышное падение снега.

Андрей вздрогнул. Вместе со снегом он перестал видеть рядом с собой Витю, а увидел Риту, и вечерний город в снегу, и совсем близко лицо Риты, ощутил концы ее длинных ресниц, мех ее воротника и услышал ее слова: «Мастер, ты потерял голову».

А Витя была счастлива, потому что знала, кого она попросит разгадать тайну скрипки, кто сумеет это сделать.

 

Глава седьмая

Андрей шел сюда все эти дни. Он видел, как он останавливается у железных ворот кладбища, где всегда стоят группами притихшие люди, где в простых железных ведрах продают вечнозеленые ветки. И он видел, как он быстро уходит, так быстро, что почти убегает. Андрей хотел себя убедить, что все это должно происходить не с ним, и это не он идет сюда все эти дни.

Так Андрей поступал в детстве, отстранялся от того, что причиняло ему серьезную боль, что пугало его, чего бы он не мог перенести спокойно; он стоял сам от себя в стороне, и тот, другой, был для него чужим. И это удавалось. Потом Андрей прочел, что подобным образом поступают на Востоке многие из тех, кто поклоняется какому-то определенному учению, определенным истинам. Андрей в детстве ничего такого не знал, никаких истин и учений. Подобное состояние было ему свойственно, и не потому, что он именно боялся чего-то, а потому, что он слишком все болезненно чувствовал. Многие даже несложные обстоятельства становились для него сразу критическими, способными привести к потере контроля над собой, над своими чувствами. Он не пытался кому-нибудь объяснить это, чтобы его поняли и поверили, что у него все бывает так, даже Рите не пытался. Но она сама поняла, убедилась в том, какие он иногда совершает поступки, нелепые и обидные, которых потом стыдится, от которых мучается еще больше, потому что в тот момент, когда он их совершает, он как бы не присутствует. И она умела в такие минуты управлять его настроением и его поступками.

Риту он потеряет для себя окончательно, как только перешагнет эти ворота. Так он потерял отца. Окончательно. И теперь он останется один, и не кто-то другой, на кого можно будет смотреть со стороны, а именно он.

И Андрей всегда даже в мыслях уходил от ворот. Войти сюда — это значило видеть потом все то, что будет за этими воротами. Убедить себя, как в детстве, что все было не так, он не сможет. Но и продолжать вести себя как в детстве он тоже больше не может.

Сегодня Андрей был здесь. Он приехал из дому. Мать объяснила ему, как он все должен здесь найти. Он ничего у нее не спрашивал, и она сама это сделала, она понимала, что это время наступило. Она знала своего сына.

Андрей идет по неширокой дорожке, присыпанной свежим песком. По краям дорожки снег, еще неглубокий, и сквозь него пробивается осенняя трава. Пустые кроны деревьев четко обозначены на сером остуженном небе. Пахнет свежим печным дымом, очевидно, от домика сторожа или от длинного, похожего на барак здания конторы.

Вдали за оградой движется нестихающий поток грузовых машин, и Андрей хочет слышать шум их моторов. Грузовики ему сейчас нужны, они помогают ему идти по эту сторону ограды. Скоро он останется совсем один… Сейчас он останется совсем один…

 

Кира Викторовна — об Андрее

В тот день, когда я позвонила матери Андрея и узнала, что Андрей ушел и его нет, я сказала, чтобы она оставила его в покое. Все, что случилось, настолько серьезно для него, что он один должен все это попытаться понять, если это можно как-то понять, и преодолеть. И никто ему сейчас не поможет — ни она, ни я, ни друзья. Никто! Только скрипка, музыка. Скрипка в состоянии заставить его преодолеть это. И я подумала, что Андрей придет ко мне, когда ему вообще захочется к кому-нибудь прийти. Не надо его искать, в особенности ей, матери. И он пришел ко мне. Я ни о чем его не спросила, даже о Югославии. Сел в коридоре.

— Я должен выступить с отчетом о конкурсе? — спросил он.

— Так обычно делают лауреаты, — сказала я.

— Можно я выступлю в школе?

— Конечно. Мы будем очень рады.

— А вы скажете об этом Валентину Яновичу?

— Скажу.

— И вот…

— Что это?

— Медаль. Золотой «Орфей». Хочу передать школе.

— Может быть, ты это сделаешь сам?

— Лучше вы.

— Хорошо.

— Я хочу сыграть вальс Наташи из «Войны и мира» Прокофьева. Подготовил за эти дни.

Я не спросила, за какие дни. Ничего вообще не спрашивала.

— Я пойду, — сказал Андрей и поднялся с места.

— Приходи опять, когда захочешь.

Он сказал:

— Хорошо.

Из окна я видела — Андрея ждали двое ребят. Он вышел из подъезда, они подошли к нему, и все трое медленно ушли. Это были не наши ребята. Очевидно, друзья Риты Плетневой. Те самые «гроссы».

Андрей выступил в школе, сыграл вальс Наташи из оперы «Война и мир». Вальс, который звучит и постепенно затихает, как бы ускользает во времени. Ускользает, уходит у людей юность — так написал его Прокофьев и так сыграл его Андрей.

Когда последний звук ушел, повис где-то далеко, никто в зале не пошевелился, хотя в зале сидела сама юность, у которой еще ничто не ускользнуло и не ушло.

 

Глава восьмая

На грифельной доске, которая занимала всю стену заводской лаборатории при испытательной станции, была мелом нарисована скрипка. С мелом в руках стоял Сережа. Иванчик был рядом, руки заложил глубоко в карманы (признак максимальной сосредоточенности) и слушал Сережу.

— Ель раз в пятнадцать лучше проводит звук, чем клен, поэтому верхняя дека как вибратор, нижняя как резонатор. Между ними тонкая палочка. Она соединяет деки, создает одномоментность колебаний.

— Конечно, — кивнул Иванчик.

Сережа обозначил верхнюю деку «а», нижнюю «в», бока «с» и «с 1».

— Чтобы вывести из ничего все, достаточно единицы. Верно? — Сережа любил формулы.

Иванчик вытащил руки из карманов, подошел к доске и взял мел. Провел жирную черту вдоль верхней деки.

— Ровность звучания должна зависеть прежде всего от верхней деки.

— Почему только верхней?

— Источник колебаний.

— Формула должна быть единой для всего аппарата, — возразил Сережа.

— Я не отрицаю формулы, но я выделяю главный элемент, с чего надо начинать поиск.

— Согласен.

— И потом, мне кажется, секрет, по-видимому, в едва заметных отклонениях, — продолжал Иванчик. — Самое непонятное в скрипке то, что она понятна.

— Замерим частоту колебаний всех точек области резонанса, сделаем график акустических частот, одним словом, заведем фотометрическое досье.

— Все-таки странно?

— Что?

— Страдивари постиг законы акустики, конечно, интуитивно. Как практик.

— Да. Иначе быть не может.

— Спустя десятки лет физик Савар открывает законы акустики на основе изучения скрипок Страдивари. Я повторяю — физик.

— Ну!

— На основе скрипок Страдивари.

— Ну! Ну!

— Почему мы вынуждены начинать все сначала? От нулевого цикла?

— Данные Савара нас в чем-то не устраивают, — спокойно сказал Сережа. — Потому что самое непонятное то, что скрипка понятна. Твои собственные слова.

— Так же точно думал Савар, не сомневаюсь.

— Возможно. Но он не учел едва заметных отклонений. Опять твои собственные слова.

В комнату заглянула девушка в беретике, который лежал на ее голове синим блюдечком. Увидела чертеж.

— Вы еще не ушли? Что это, ребята?

— Скрипка, — ответил Сережа. — Будем делать.

— Кто? — Девушка растерялась.

— Мы. И ты тоже.

Девушка в беретике сомнительно посмотрела на ребят.

— Игнорабимус, — сказал Иванчик и взмахнул рукой, будто набросил себе на плечо полу старинного плаща. — «Никогда не познаем». Так сказал латинянин о смысле жизни. Скрипка — смысл жизни для музыканта.

Девушка стояла и не уходила.

— Но если кто-то когда-то уже делал, — сказала девушка, — то почему теперь игнорабимус?

Это было почти триста лет тому назад. В итальянском городе Кремоне на площади святого Доменика стоял двухэтажный дом. На крыше дома, в сушильне, где обычно сушилось белье и фрукты, сидел человек в белом шерстяном колпаке и в переднике из белой кожи. Колени человека были засыпаны мелкой стружкой. Стружка сыпалась из-под стамески. Человек выстругивал деку для скрипки. Иногда постукивал по деке пальцем, выделял определенные точки. Он знал и понимал, что это за точки: он распределял толщины, от которых зависела сила и красота звука, необходимые резонансные частоты, или, как говорят уже теперь, итальянский тембр.

Он знал, что южная ель придаст тембру звука нежность, серебристость, северная — силу, интенсивность, но вместе с тем и грубость. Клен для нижних дек лучше всего идет итальянский, он отличается стойкими акустическими свойствами. Но он не мог знать, что после его смерти будут пытаться делать скрипки из отобранного им дерева, но не сумеют сделать ни одной, чтобы она звучала так же, как у него.

Старый мастер знал, что декам, сделанным даже из одного и того же куска дерева, приходится придавать различную толщину, чтобы добиться тона одинаковой высоты, потому что древесина у части ствола дерева, обращенной на север, плотнее, чем у части ствола, обращенной на юг.

Конец его шерстяного колпака доставал почти до плеча, если старый мастер наклонял голову, подносил к уху деку, стучал по ней пальцем. Потом снова подстругивал стамеской, уменьшая толщину деки. Он знал, что должен слышать, угадывать уже сейчас качество звука будущего инструмента.

Закончив верхнюю и нижнюю деки, мастер вырезывал массивную головку — завиток из волнистого клена, прикреплял ее к грифу. Гриф потом прибивал мелкими гвоздиками к корпусу скрипки. Через эфу вставлял между деками душку (от слова «душа»), тонкую, короткую палочку. Без душки скрипка будет глухой. Душка передавала вибрацию с верхней деки на нижнюю.

И все равно скрипка полностью еще не зазвучит: ее надо покрыть грунтом, окрасить.

Мастер не знал, что потом люди будут столетиями мучиться, отгадывать, чем знаменитые итальянцы красили инструменты. Цикорием? Настоем из оболочек грецкого ореха? Коптили в дыму?

Но старый мастер, который сидел на крыше своего дома, может быть, просто выносил деки на солнце и поливал водой, и солнце и вода делали деки его инструментов красивыми, эластичными, легкими, способными жить и не разрушаться.

И опять это не все еще. Остается лак.

Старый мастер сам брал бутыль и ходил за лаком к своему аптекарю. Что же это был за лак? Почему он и через столетия под пальцами музыканта дышит, двигается? Живой и теплый? И вся скрипка становится живой и теплой? Ее звук, ее голос. Какие это были смолы и в чем они были растворены? В спирте? В эфирном масле? Копале? Мастике? Драконовой крови?

Первую скрипку он сделал в мастерской Амати, когда ему было всего тринадцать лет. Ее найдет потом французский мастер Шано-Шардон. Ему было уже шестьдесят, когда он наконец создал самостоятельную модель скрипки.

Его скрипкам будут присвоены имена, чаще всего по именам бывших владельцев — Медичи, Юсуповская I, Юсуповская II, Львова, Третьякова. Их будут похищать, перекрашивать, чтобы как-то изменить внешний вид и утаить от специалистов. Будут выпускать подделки и торговать, как фальшивыми бриллиантами. Из-за них будут совершаться преступления, их будут прятать в тайниках. Их стоимость будет расти, пока фактически они не станут бесценными.

Секрет их утерян, как утеряна и могила самого мастера. Он, как и великий Моцарт, похоронен в общей могиле, за чертой города.

Его имя Antonio Stradivari.

«Гроссы» приступили к работе. Они были уверены, что современная наука должна стать решающим фактором в создании скрипки.

Начать можно и с того, что отправиться в музыкальную школу к кладовщику, встретиться с ним, поговорить. «Гроссам» было известно, что кладовщик — бывший мастер. А всегда надо знать истоки любого производства, чтобы предугадать его дальнейшее развитие и возможную эволюцию.

Кладовщика «гроссы» без труда отыскали на его постоянном месте в подвале.

— Простите, — сказал Иванчик, — что вы знаете о скрипках?

Кладовщик подумал и ответил:

— Ничего.

— Это очень мало, — сказал Сережа.

Кладовщик улыбнулся:

— Вы хотите знать больше?

— Мы должны.

— Давно еще я прочитал, что в среднем раз в неделю кто-нибудь заявляет, что открыл секрет Страдивари. Вы пришли за этим секретом? — Кладовщик по-прежнему улыбался.

«Гроссы», не обращая внимания на его улыбку, продолжали спрашивать:

— Что вы знаете о резонансном дереве? О распределении толщин?

— О стеклянных резонансных палочках?

— О гармонической настройке дек?

— Вы работали у Витачека. Что у вас сохранилось? Записи? Наброски?

Кладовщик положил простую ручку, которой он производил какие-то пометки в ведомостях. Он много лет провел в подвале, он сам обрек себя на эту жизнь и не хотел возвращаться в прошлое. Вновь настраивать деки, водить по краю смычком; прикладывать к декам стеклянную палочку и мокрыми пальцами тихонько тереть палочку и тоже настраивать таким способом, слушать, как звук рождается из-под палочки.

И так день, два… месяц. Не спать, не есть, а все искать, искать, добиваться.

Составлять лаки и крыть ими не только поверхности дек, но и внутренние своды, накладывать со сгущениями — а вдруг получится резонанс, тот самый?

И опять слушать день, два… пять. И от усталости, от бессилия, от отчаяния топтать деки ногами.

А теперь пришли эти двое и хотят, чтобы он им что-то сказал о скрипке, в чем-то помог. А в чем он может помочь? Скрипка, сделанная на фабрике, стоит девять рублей; футляр к скрипке стоит одиннадцать. Футляр дороже скрипки. Это он должен сказать этим двум? И что фабрика, где делают скрипки, называется мебельной? И что исчезает резонансное дерево? И что на одном авиационном заводе лежит уложенное еще до войны на просушку дерево. И только один мастер-старик попытался сделать из него скрипки, и сделал. Дерево оказалось удивительно поющим, но скрипка не получилась такой, как у итальянцев. Старик вскоре умер. Скрипка, как память о мастере, хранится в Госколлекции. Есть у кладовщика и книга Зеленского, где написано, что в скрипках Гварнери дель Джезу, на одной из которых играл Паганини, верхние деки часто утончаются к середине, и поэтому распределение толщин здесь обратное общепринятому. Обратное! А звук не обратный! Звук, достойный Страдивари.

— Вы когда-то собрали скрипку Андрею Косареву, — сказал Иванчик. — Мы его друзья, и мы это знаем.

— Я сделал то, что могли бы сделать и на мебельной фабрике.

— Допустим, — сказал Сережа. — Но вы помогли человеку.

— Он талантливый скрипач, — сказал кладовщик.

— Настоящие скрипачи должны играть на настоящих инструментах. Только маленькие дети могут играть на скрипках за девять рублей, учиться…

— Я дам вам книги и рукописи, — сказал кладовщик, подумав.

— Будем очень благодарны. Это поможет нам идти дальше. Новым путем.

— Новым путем?

— Конечно. Зачем повторять Рафаэля?

Кладовщик ничего не ответил. Он только подтянул пальцем свой глаз, чтобы лучше видеть «гроссов».

 

Глава девятая

На диване лежало белое платье, сеточка-фата, длинные белые перчатки. Стояли белые туфли, в них видна была надпись фирмы и маленькая золотая корона.

Санди в ситцевом халатике, в шлепанцах занималась уборкой квартиры. Мать с отцом уехали на репетицию.

Все эти белые вещи уже несколько дней находились в доме. Санди их не убирала, ей нравилось их все время видеть. Иногда она надевала то платье, то туфли и прохаживалась по квартире, смотрела на себя в зеркало. Еще в доме появился пакет, на котором было написано: «Рис, 500 граммов». Рисом будут посыпать Санди и Ладю, когда они приедут из загса домой. Так велела сделать Адель Степановна, старейшая артистка цирка, а теперь зав. учебной частью ГУЦЭИ. Адель Степановна была «крестной» Санди на манеже. Сейчас она лежала в больнице и боялась, что ко дню свадьбы Санди ее из больницы не выпустят, и поэтому прислала пакет с рисом. И рис теперь стоит, готовый к действию.

Пришел Ладя. Он ежедневно приходит к Санди. Он теперь не хочет быть без нее ни дня и ни часа.

— Даже ни секунды! — кричит Ладя каждый раз, когда Санди отправляет его на занятия.

За друга пытается заступиться Арчибальд, он тихонько лает на Санди и смотрит ей в глаза, просит, чтобы не выгоняла Ладю.

— Арчибальд, — говорит Ладя уже в дверях. — Лично они… — и он, как всегда в таких случаях, мизинцем показывал в сторону Санди, — они со мной, так вот… За дверь меня… Гонют, как унтера какого-нибудь…

Арчибальд провожал Ладю до крыльца подъезда — это все, что он мог сделать для друга.

Сегодня Ладя решил остаться подольше: он мог пропустить занятия по физическому совершенствованию. Потом отработает совершенствование.

Ему тоже хотелось, чтобы Санди что-нибудь примерила из того, в чем она будет совсем скоро. Этот день Ладя отметил в календаре: нарисовал утенка — это единственное, что он умел рисовать с детства.

И сегодня Санди закричала:

— Смотри!

Она надела длинные белые перчатки и в своем ситцевом халатике, в шлепанцах, выставив одну ногу и подняв высоко руку, застыла перед Ладькой, как юный Пушкин перед Державиным.

И тогда Ладька не выдержал, разорвал пакет Адели Степановны, схватил горсть риса и засыпал им Санди так, что рис густо повис в ее волосах и рассыпался вокруг нее с тихим шелестом.

Когда Оля пришла в консерваторскую диспетчерскую, ей сказали, что завтра к десяти утра ее вызывают в Министерство культуры, в международный отдел.

Оля подумала, что это ошибка, но диспетчер сказала, что ошибки нет — приглашается Ольга Николаевна Гончарова, органистка, в отдел стран Западной Европы и Америки Управления внешних сношений Министерства культуры СССР. Олю разыскивали в музыкальной школе, а потом обратились сюда. Все правильно.

Сегодня Оля хотела подобрать на органе для второй части «Слова о полку Игореве» наилучший вариант сочетания регистров, проверить фразировку, темп.

Кричали в степи лебеди — и печально, и далеко. Это голос Игоря-князя, попавшего в плен к половцам. Высажен Игорь-князь из седла золотого да в седло рабское, отвержен от дедовской славы. Лебеди далекие и печальные, их крик повисает над землей. А потом ответный голос Киева — звонят к заутрене колокола, почувствовали в Киеве, что беда с русскими полками случилась: всю ночь «граяли» на кровлях черные вороны, доносились голоса половецких дев, прославляющих победу своих мужей.

Оля написала эту часть несколько дней назад. Первый вариант. Условно назвала «Юный князь». Показала Ипполиту Васильевичу Беленькому. Он посмотрел и сказал, мало голосов, перекличек между киевской землей и юным князем, мало противоположных красок.

Оля согласилась с Ипполитом Васильевичем. Теперь она усилила голоса, разность их звучания — лебеди и заутреня в Киеве, крики воронов и голоса половецких дев, и в то же время провела отчетливее общую тему — тему России, Родины.

Когда Оля впервые решила написать музыку по мотивам «Слова» для органа, многие удивлялись, но Оля знала, что орган на Руси древний и народный инструмент, на нем любил играть Глинка. Пьесы Глинки, построенные на русских народных песнях, исполнялись на органе публично.

Движутся знамена русских и боевые хоругви с ликом Георгия Победоносца, Солнечного воина, навстречу лавине серых татарских бунчуков. Оля слышала, как «гремлют» мечи и секиры и в тучах «трепещут синии молнии»; видела князя Игоря и его брата Всеволода, гибель их дружин. И как потом, уже на Куликовом поле, рождалась новая великая Русь под теми же знаменами и ликом Солнечного воина. Мотив будущего, когда уже не Киев, а Москва несла победу и объединение Руси. Этого Оля будет добиваться в заключительной части произведения. Оля написала и эту часть, но никому еще не показывала.

Оля подобрала регистры для «Юного князя», разметила педальную аппликатуру. Потом решила, что, может быть, напишет еще партию рояля, подключит рояль к органу. В последней части — как объединение двух сильных инструментов. А может быть, с самого начала писать для органа и фортепьяно?

Оля пошла на лестничную площадку между первым и вторым этажами, проверила расписание занятий на завтра: гармония — профессор Кудрин, история зарубежной музыки — доцент Рогачева. Кто-то написал карандашом: «Двурукие — играйте синхронно». Выпад теоретического факультета, потому что теоретикам недавно тоже кто-то написал: «Умейте отличать композиторов, находящихся впереди, от композиторов, забегающих вперед».

Дружеская пикировка на консерваторском уровне.

Оля решила заглянуть сегодня в школу. Давно собиралась это сделать: вдруг кто-нибудь знает об Андрее. Он должен все-таки поскорее вернуться в Консерваторию, он должен начать себя заново и в музыке и как-то в личной жизни. У Андрея музыка всегда зависела от личной жизни. Впрочем, не у него одного это так. Оля заходила в деканат струнного отделения, пыталась узнать, но никто не знал, где Андрей. Профессор Мигдал попросил пока оставить Андрея в покое, а просьбу такого профессора, как Валентин Янович, выполнит любой деканат.

Чибис оделась и вышла из Консерватории. По пути заглянула в нотный магазин «Лира», спросила о новой книге по композиции.

— Как получим, я вам оставлю, — сказала продавщица. Она знала всех профессоров и студентов в лицо.

В школе, в учительской, Чибис застала только Евгению Борисовну. У нее Чибис не хотела ничего узнавать. Татьяна Ивановна раскладывала пасьянс «шлейф королевы».

Оля подсела к столу. Ей нравились пасьянсы своей отрешенностью: не надо думать ни о чем сложном и личном — перекладываешь цветные картинки, как детское лото, ищешь заданное сочетание.

Появился директор школы Всеволод Николаевич.

— Вижу, — сказал он Татьяне Ивановне. — Испытываете судьбу.

Татьяна Ивановна смутилась.

— Здравствуйте, Гончарова. «Шлейф королевы» — это именно то, что вам сейчас нужно.

Оля не поняла директора, тоже смутилась.

— Я имею в виду Великобританию.

Оля опять ничего не поняла.

— Вас приглашает в Англию господин Грейнджер на симпозиум органной музыки.

Оля стояла растерянная. Она до сих пор донашивала свое школьное коричневое платье и была по виду все еще школьницей.

— Вам не сообщили в Консерватории?

— Сказали, что должна явиться завтра в международный отдел.

— Это и есть то, что я вам сказал. Ну, и то, что вам скажет «шлейф королевы».

Всеволод Николаевич заспешил по коридору, потому что из какого-то класса донеслись ребячьи голоса, а потом звук, похожий на электромеханическую пилу, которая распиливает что-то на доски.

Тетя Таня убрала карты.

— Надо поискать Верочку ему в подмогу.

— Верочки в школе нет, — сказала Чибис.

— Значит, я ее прозевала. Ты посиди, а я пойду с ним.

Чибис вновь села к столу.

И вдруг она поняла, ощутила совершенно ясно для себя, что если произойдет такое и она поедет на симпозиум в Англию, то повезет не Баха, нет; она повезет русскую органную программу, совершенно новую для всех и для нее, и это будет не готический стиль высоких микстур и не французская музыка с язычковыми регистрами. Она отыщет в Исторической библиотеке или в Ленинской старинные ноты или использует то, что привезла из Новосибирска в списках из бывших староверческих скитов, и подготовит «светло-светлую» землю Русскую, Гардарику, как называли ее в древние времена, что означало Страна городов.

Вот как все это должно быть.

Оля вытащила из колоды одну карту. И это была не пика. И Оля подумала об Андрее.

На следующий день Оля пришла в Министерство культуры, разделась и поднялась на лифте на третий этаж.

Оля прошла по коридору и остановилась перед дверью с номером пятьдесят четыре — международный отдел. Остановилась, и стоит, и понимает, что это глупо стоять и не входить, но с ней именно так все и бывает. Никогда прежде она не могла войти ни в учительскую, ни в кабинет к директору школы или теперь в кабинет декана или проректора Консерватории. Она подходила к дверям и замирала, так же замирала, как перед клавишами органа: она всегда не доверяла себе.

Дверь отворилась, и вышла женщина. Едва не наскочила на Олю, потому что не ожидала, что кто-то стоит у дверей. Оля совсем растерялась.

Женщина извинилась перед Олей и собралась идти по коридору, но заметила, что Оля продолжает стоять перед дверью. Тогда женщина спросила:

— Вам кого?

— Меня вызывали, — сказала Оля.

— Вы Гончарова? — спросила женщина. — Мы вас приглашали.

И Оле показалось, что женщина даже как-то выделила слово — приглашали.

— Идемте со мной. — Женщина была высокая, с прямой, как у балерин, спиной, в темном костюме, в белой кофточке. Голос у нее был спокойный. Оля уважала женщин с такими спокойными голосами, и она была рада, что помедлила входить в двери, и вот вышла эта женщина.

Они спустились по лестнице в небольшой зал. Там стоял длинный официальный стол с флажками различных государств, кресла, телевизор, журнальные столики. На столиках были пустые бутылки из-под минеральной воды и стаканы, прикрытые салфетками.

Женщина пригласила Олю сесть в кресло и села сама.

— Здесь не помешают.

Оля молчала. Хотя чувствовала себя уже гораздо лучше.

— Именно такой я вас представляла, — сказала женщина. — Вам сколько лет?

— Двадцать один, — ответила Оля.

Женщина кивнула, потом улыбнулась и сказала:

— Мой сын обычно так спрашивает о возрасте: вам сколько времени? Он студент МВТУ имени Баумана.

Оля улыбнулась. Теперь ей было совсем хорошо в министерстве.

— Вы должны подготовиться к серьезной поездке, — сказала женщина. — Программу надо повести не обширную, но законченную, завершенную. Вы будете выступать в Лондоне, в знаменитом соборе St. Mary или в King Henry chapel. Вам уже сказали об этом?

— Мне сказали только, что это будет в Англии.

— Господин Грейнджер очень высокого мнения о вас как об органисте. Вы учитесь в Консерватории на вечернем отделении?

— Да.

— С кем бы вы хотели подготовить программу?

— С Ипполитом Васильевичем в музыкальной школе.

— Хотите там?

— Если можно. Я привыкла к обстановке.

— Конечно. И будем надеяться, что, как говорит мой сын, обвала не получится. — Женщина опять улыбнулась. — Это должно быть настоящее сольное выступление, а не концертмейстерское.

Оля кивнула.

— Вы слетаете в Ригу и попробуете себя в Домском соборе. Вам надо провести там репетицию. Это пока что предварительный разговор. Мне сказали, что вы очень организованный человек, и я это вижу. Времени перед поездкой мало, так что только ваша организованность может вам помочь преодолеть все возникшие перед вами трудности. Программу не удастся нигде показать, вот если только в Риге, чтобы вы ощутили специфику органа в храме. Мы это обязательно постараемся сделать.

— Мне бы это помогло, — сказала Оля.

— Вы будете готовить Баха?

— Нет, — сказала Оля.

— Не Баха? — удивилась женщина.

— Я бы хотела сыграть русскую программу. Старинную.

— Но господин Грейнджер ждет от вас, очевидно, Баха?

— И все-таки мне бы хотелось… — тихо сказала Оля. — Я готова к русской музыке больше всего.

Оле показалось, что женщина ей не верит. Может быть, она вспомнила слова своего сына об обвале?

— Хорошо, — сказала наконец женщина. — Но знайте, времени, чтобы менять программу, у вас не будет. А теперь идемте, я вам покажу письмо господина Грейнджера.

Оле хотелось сказать, что ничего менять и не надо будет, но она воздержалась. Она опять как бы остановилась перед дверью, застыла.

Оля вышла из Министерства культуры и по улице Куйбышева спустилась к Красной площади. Через Спасские ворота прошла в Кремль. Ей хотелось побыть здесь среди храмов и старинных зданий, почувствовать все, что ей хотелось сейчас почувствовать.

Она медленно шла к Соборной площади.

Кремлевский холм. Еще в летописи Оля прочитала, как Юрий Долгорукий воздвиг небольшие стены деревянного Кремля, «деревянный тын Москвы», а Иван Калита первым создал ансамбль соборов. Потом Дмитрий Донской соорудил каменные стены. А в пятнадцатом веке Кремль окончательно сделался центром мощного государства, и тогда воздвигли над городом сигнальную звонницу — Ивана Великого.

Оля любит стоять на Соборной площади именно около Ивана Великого. Площадь устилают розовые квадратные плиты, и кажется, что под ногами они сами тихонько позванивают, «колоколят». Архангельский собор, Благовещенский, Успенский, Царь-пушка, Царь-колокол, Патриарший дворец. Во дворце музей, выставлена старинная русская одежда, посуда, мебель, в окошках — слюда, двери обтянуты красным сукном. Из дворца по внутреннему переходу можно войти в собор Двенадцати апостолов, где включают для экскурсий через усилители, скрытые в стенах, записанную на пленку «Всенощную» Рахманинова. И звучит во всю мощь живая красота человеческих голосов. «Всенощную» исполняет Государственный хор СССР.

«Духовное и земное, — думала Оля, слушая „Всенощную“. — Что же все-таки это? Духовное — это мысли и чувства, и как можно духовное отрывать от земного? Познавая духовное, познаешь себя, все земное… Значит, человек должен поклоняться просто самому себе. И никакой тогда религии! И никакого культа! Борьба за человека! Надо устремляться к самому себе, и только в себе самом человек может найти силы, чтобы все земное сделать радостным и светлым. Хотя легенды в Библии очень красивые и возвышенные. Поэтому и музыка, написанная на их тексты, тоже красивая и возвышенная. Но она написана людьми и для людей».

Когда Оля на Соборной площади поднимала голову и смотрела на купол Ивана Великого, она видела его сверкание в небе — шлем прошлого над современной Москвой. Белая с золотом симфония. Создана она человеком и во имя человека; великая история великого народа. Никакого потустороннего бога.

И она будет играть — о прошлом и настоящем, и программу назовет «Иван Великий». Стоит он, окруженный детьми, и они смотрят на него, задрав головы. Они тоже стоят под его боевым шлемом и тоже, может быть, слышат, как в Оружейной палате, около Боровицких ворот Кремля, играет сейчас первый русский орган, выступают первые органисты из крепостных крестьян. Это было все здесь: и скоморохи, и гусляры, и дудочники, и народные празднества, и гул сигнального Ивановского колокола — призыв к народному восстанию.

И Оля слышала этот «варган», голос прошлого и настоящего, и когда так с ней бывало, когда она так чувствовала Родину, к ней приходила жизнь, побеждающая время, приходило счастье бесконечное. И хотелось подарить людям самую правдивую и единственную музыку, от которой ты сама потом падаешь без сил, потому что до конца отдаешь себя.

 

Глава десятая

Они ехали в «Тутмосе» — Санди, Ладя и Арчибальд. Трое. Санди и Ладя сидели вместе, Арчибальд сидел один сзади. Он просунул голову между Ладей и Санди и положил ее на спинку переднего сиденья — он хотел быть рядом, совсем рядом с Санди и Ладей: он ведь знал, куда они ехали все трое.

Ладя медленно вел «Тутмос». Зима никак еще не могла начаться в полную силу, но все-таки лед уже затянул мостовую и, растопленный сверху солнцем, был покрыт водой, и мостовая была сложной для транспорта.

Никогда еще Ладя не сидел за рулем так напряженно, как сегодня. Не гоночный монстр, а всего-навсего «Тутмос», но в «Тутмосе» ехала Санди: был тот день, когда двое должны были остаться вдвоем навсегда.

Санди молчала, улыбалась чему-то внутри себя, чего не должен знать пока никто.

Тщательно уложенные волосы были прикрыты белой сеточкой, сбоку приколот букет ландышей. Ландыши прислали из Ялты авиабандеролью и велели спрятать в холодильник, чтобы лежали до этого торжественного дня. Сегодня их вынули, и теперь они были совершенно свежие в волосах у Санди.

Ладя ездил к Аркадию Михайловичу, чтобы он разрешил взять «Тутмос»: Санди хотела, чтобы Ладя, она и Арчибальд поехали в загс на «Тутмосе».

Ладя так все и сделал. На тонком прутике, вставленном в радиатор, развевалась длинная белая лента, ее привязал Ладя: флаг во имя невесты.

Мать Санди, ее отец и гости приедут в загс позже, когда надо будет поздравлять, пить шампанское и фотографироваться. Так хотела Санди, и тут даже мама ничего не сумела с ней поделать. Отец Санди был человеком спокойным и ни во что не вмешивался. Дочку он любил нежно и подарил ей на свадьбу афишу с ее первым выступлением, которую он сохранил, кинокамеру «Кварц» и всю свою библиотеку, в которой были собраны книги о цирке. И еще, перед тем как Санди уехала сегодня на «Тутмосе», он подарил ей маленького фарфорового зайца — игрушку из своего детства. Мать Санди подарила Ладе большой транзисторный приемник «Спидола VEF». Брат Ладин прислал деньги — взнос на однокомнатную квартиру. На бланке перевода так и написал: «Первое твое жизненное пространство в квадратных метрах». Аркадий Михайлович, когда передавал «Тутмос», сказал, что сзади лежит ящик, а в ящике все необходимое для хозяйства: кастрюли, сковородки, посуда, пачка соли. Смешной и неожиданный подарок сделали для Санди клоуны Московского цирка: на пустой яичной скорлупе, из которой через маленькую дырочку было выпущено содержимое, нарисовали «маску клоуна Санди», ее творческий портрет. Это для сдачи маски в международную коллегию клоунов. Оказывается, так регистрируются типажи клоунов всего мира, их грим. А у самого Лади в кармане лежали в коробочке два золотых кольца.

Когда «Тутмос» подъехал к зданию загса, на тротуаре стояли свидетели, которых пригласили Санди и Ладя. Свидетелем Санди была ее подружка по училищу Катя Щербакова. Она была сатириком-дрессировщиком, работала на манеже училища с попугаем Фредериком и осликом Укропом. Катя была толстенькая, в длинном пальто с застежкой на мужскую сторону. Пальто перешила себе из пальто брата. Сделала сатирическое макси. Иначе на это пальто смотреть нельзя было.

Рядом с ней стоял Ладин свидетель — Павлик Тареев, Он выглядел так, как надо было выглядеть по такому случаю: был похож на солидного преуспевающего нотариуса. Увидел Ладя и Франсуазу. Конечно, она: высокая, взрослая, в дубленке, шапке из лисы-огневки и кожаных сапогах. В Франсуазе теперь навсегда поселилось что-то русское, проникло в ее лицо, в ее манеру носить шапку, слегка сбив ее на затылок, как носят у нас шапки-ушанки девушки.

Значит, это Дед привел Франсуазу.

Ладя быстро выбежал из машины. Он хотел открыть дверцу со стороны Санди, чтобы Санди вышла, но это с поразительным проворством тут же проделал Павлик, подал Санди руку.

Арчибальд вышел из машины. Он искал себе места в сегодняшнем дне, боялся, что его не включат в веселье, и дважды громко басом пролаял. Санди наклонилась к нему и обняла за шею, она ему что-то говорила, а он кивал большой черной головой, он даже не сердился, что она сегодня надушилась. Потом он отошел к «Тутмосу» и сел.

Все вошли в здание загса, разделись.

Пожилая работница на вешалке осмотрела Санди и поправила ей сеточку на голове. Санди была очень тихая. Может быть, так Санди привыкает к счастью.

В холле на диване сидела еще одна свадьба: двое смущенных и несчастных от всего происходящего. Санди и Ладя оказались с ними рядом. Двое на диване им кивнули: они нервничали, искали сочувствия.

Павлик Тареев пошел куда-то о чем-то узнавать, хотя никуда ходить не надо было: все известно, что как будет, в какое время. До этого времени оставалось десять минут.

Большие двустворчатые двери в зал были закрыты.

Катя Щербакова подошла к дверям, приложила ухо и послушала. Франсуаза сказала другой свадьбе:

— Amour.

Свадьба улыбнулась. Она приехала очень рано в загс и сидела, ждала своей очереди. И от этого, что приехала очень рано, волновалась все больше и больше: отчетливо было видно, как на невесте дрожит фата, будто легкий парус под ветром.

Пожилая работница, служившая на вешалке, принесла бокал, из которого пьют шампанское. Стоял он на блюдце, и был в нем просто теплый чай. Лежал еще на блюдце кусочек сахару.

Работница сказала дрожащей невесте:

— Займи себя чайком.

Вернулся Дед:

— Там уже фотографируются. Сейчас вызовут нас.

Франсуаза сказала Ладе, чтобы он взял Санди за руку и так теперь уже стоял и ждал, когда откроются двери. В Париже в мэрии так делают, и она просит их так сделать.

Франсуаза смотрела на Санди и была счастлива ее счастьем. Она тоже любит одного человека. Ждет, когда он скажет ей, что он ее тоже любит. Он ее любит. Но он немножко смешной и заносчивый. Знает жизнь и этим весьма гордится. Но как взять Франсуазу за руку, он никак не сообразит. Франсуаза подождет еще немного, а потом сама примется за дело.

На праздник Нового года Франсуаза улетит в Париж. В последнем письме мама писала, что ездила в Арль, делала репортаж к девяностолетию со дня рождения Пикассо о его выставке в Арле. Если мама ездила в Арль — это значит Камарга. Это значит — рядом отец. Может быть, отец и мать будут когда-нибудь вместе. Очень захотелось повидать маму, сказать ей обо всем, о чем сейчас подумала, — о себе, о ней, об отце.

Франсуаза представила, как она едет с аэродрома домой. Новый оптовый рынок, университетский городок, окружная автострада, сад Монсури, маленький магазинчик «Оптика» (где она обязательно купит для Маши линзы для глаз, заменяющие очки). Мост через Сену, церковь Мадлен — и Франсуаза дома. Мама прижимает ее голову к себе крепко и молчит. Не надо молчать, мама!

Работница еще раз внимательно оглядела Санди, осталась довольной ее внешним видом и ушла на свою вешалку.

Двери открылись. Вышла женщина в нарядном платье, в лакированных туфлях на высоких каблуках, спокойно, по-домашнему сказала:

— Александра Мержанова и Владислав Брагин, вы готовы? Прошу вас.

Потом взглянула на тех двоих, которые сидели на диване, и двое заговорили, оба сразу запинаясь от волнения:

— Ничего… мы… тут ничего…

Женщина качнула головой:

— Вы здесь уже около часа.

Они улыбнулись, и в их улыбках была абсолютная беззащитность.

— Ну хорошо. — И женщина показала, чтобы Санди и Ладя шли за ней.

Ладя держал Санди за руку, как велела Франсуаза.

Круглый белый зал с широкими окнами. Стол, покрытый светлым зеленым сукном. Кресло с высокой резной спинкой.

Когда Санди и Ладя подходили к столу, Санди заметила в окно, что на крыше «Тутмоса» сидел Арчи и голова его была повернута в сторону окна. А Ладя, когда подходил к столу, почувствовал, что от Санди, несмотря на духи и ландыши, все-таки пахнет бензином: значит, «Тутмос» был вместе с ними. И тут он тоже увидел в окно Арчибальда, и как он смотрит сюда в зал, и ему, конечно, все хорошо видно.

На столе лежала большая раскрытая книга, переплет ее по краю был обшит красным шнуром. Санди и Ладя распишутся в книге, распишутся и свидетели. Ладя достанет из коробочки два совсем маленьких колесика и наденет на палец Санди одно колесико, а другое Санди наденет Ладе на палец. И это будет на долгое счастье им друг от друга.

Женщина подошла к столу и встала с той стороны, где было кресло. Санди и Ладя остановились по эту сторону стола. Сзади них — Павлик, Катя и Франсуаза.

— Александра Мержанова и Владислав Брагин, — сказала женщина, — вы вступаете на совместный путь в вашей жизни. Александра Мержанова, вы согласны быть женой Владислава Брагина?

— Согласна, — сказала Санди.

Ее ответ напомнил ей все те захватывающие романы, которые она читала в детстве. Только не было священника, а был депутат районного Совета — женщина в нарядном платье. Санди вообще не любила церкви и всякие иконы. Иконы вызывали в ней тоску даже в музеях.

— Владислав Брагин, вы согласны быть мужем Александры Мержановой?

— Согласен. — И Ладя качнул руку Санди. Он все еще держал ее за руку, чувствовал ее пальцы с розовым и чуть клейким от тепла перламутром.

— Александра и Владислав, — сказала депутат, — вы будете вместе. В вашей жизни могут быть сложные дни, но вы должны помнить друг о друге и быть вместе и в малых и в больших поступках.

Теперь Санди тихонько качнула Ладину руку. Не хотела она сейчас быть никем иным — ни Джульеттой, ни девушкой-гусаром, ни даже клоуном, — она хотела быть Александрой, женой Владислава.

— Распишитесь здесь, пожалуйста. Сначала вы, Александра, — сказала женщина и придвинула к краю стола раскрытую книгу.

Санди наклонилась над книгой, взяла ручку и расписалась. Буквы получились большими и как будто их тоже качнул ветер.

— Владислав, теперь вы распишитесь.

Ладя расписался.

— Прошу расписаться свидетелей.

И тут вдруг раздался звон бьющейся посуды: это Дед достал из-под своего пиджака обыкновенную тарелку, которую он принес, подкинул ее, и тарелка со страшным грохотом разбилась у ног Александры и Владислава.

Павлик знает, что и когда надо делать.

 

Глава одиннадцатая

Это не было совпадением, что им назначили одно и то же время. Андрей пришел чуть раньше, потом Ладя. Когда Ладя вошел в кабинет Валентина Яновича, то в кабинете сидел Андрей. Профессор был в соседней комнате. Андрей вздрогнул. Ладя это заметил. Лицо у Андрея вздрогнуло. И Ладя внутренне напрягся, но только потому, что почувствовал это в Андрее.

Ладя положил на стол скрипку и потом решительно сделал несколько шагов по направлению к Андрею. Андрей встал и улыбнулся, теперь уже спокойно и как-то даже тихо. В глазах только появилось выражение, знакомое Ладе. Но появилось на какое-то мгновение.

Ладя тоже улыбнулся. Он знал, что скоро встретится с Андреем, боялся этой встречи, потому что боялся обнаружить свое счастье, которым был переполнен. Это было нехорошо, нечестно по отношению к Андрею, так думал Ладя.

Они оба застыли в нерешительности, в ожидании первых очень важных для них обоих слов. Таких слов, которые не должны были никого из них обидеть, и они это оба понимали. Разговор должен был как-то начаться, и усилия на это требовались от обоих.

— Ты меня искал, я знаю, — сказал наконец Андрей.

— Тебе «гроссы» передали?

— Да.

Ладя колебался, сказать ли Андрею, что он его видел в тот день на Тверском бульваре. Решил не говорить. Андрей не хотел, чтобы его кто-нибудь видел тогда, если он сидел рядом со школой и Консерваторией и никуда все-таки не пришел. Ладя потом обегал весь бульвар, и Андрея не было. Ладе казалось, что он должен был увидеть Андрея еще раз, и немедленно.

— Занимайся первым, — сказал Андрей. — Пойду погуляю, я никуда теперь не тороплюсь.

Разговор напомнил Ладе их встречу в детстве, в метро. Что-то опять не получалось, хотя все было по-другому и не так.

Слышно было, как Валентин Янович разговаривал по телефону.

Андрей еще раз улыбнулся и медленно направился к дверям кабинета. Потом в дверях, как опять тогда в детстве, в метро, задержался и вдруг сказал:

— Я как-нибудь зайду к тебе. — Тут же добавил: — К тебе и к Санди. Почему молчишь о Санди?

— Так вот… не пришлось еще, — неопределенно ответил Ладя.

Андрей подумал: действительно «так вот… не пришлось еще». Или Ладя специально промолчал, чтобы ничего не подчеркивать?

— Я тебя поздравляю.

— Она ждет, когда мы с тобой встретимся, — сказал Ладя.

Андрей удивленно поднял брови. Это было правдой, и Андрей это понял. И, пожалуй, это было главным в их сегодняшнем разговоре.

Валентин Янович увидел, что Андрей стоит в дверях.

— Я не предлагал кому-нибудь из вас уйти, — сказал Валентин Янович. — Сегодня вы нужны мне оба.

 

Глава двенадцатая

Идею работы над скрипкой Иванчик и Сережа изложили главному инженеру завода и главному технологу. Главный инженер и главный технолог не возражали — работа экспериментальная, интересная и будет проводиться на испытательной станции в нерабочее время.

На испытательной станции им освободили маленькую комнату, где хранилась рабочая одежда. «Гроссы» составили список оборудования. Часть оборудования была получена на складе, кое-что подбросили другие цеха и торжественно привезли на автокаре. Надю (девушку в беретике) сделали ответственной за техническую документацию. Согласился работать над скрипкой и акустик Митя Нагорный.

Постепенно на заводе все шире становилось известным, что Иванчик и Сережа делают скрипку; их экспериментальную группу начали называть «Соперники Страдивари». Ребята не обижались.

Многие слышали в свое время выступление Андрея Косарева на заводе, когда он готовился к конкурсу; помнили звук настоящего Страдивари. От «гроссов» потребовали исторической справки на данное изделие и вынесли на обсуждение саму идею, ее техническую сторону.

Иванчик и Сережа начали готовиться к расширенному техническому совету. Подробнейшим образом изучили записки кладовщика и всего, что касалось работ и исследований, проведенных Витачеком, а также скрипок бывшего крепостного графа Шереметева Ивана Андреевича Батова. Недавно Государственная коллекция приобрела одну скрипку Батова. Об этом Иванчик и Сережа прочитали в «Неделе». Узнали о работах Морозова, который в 1957 году на конкурсе мастеров скрипки имени Венявского в Познани получил почетный диплом; о Денисе Владимировиче Яровом, который в 1959 году в Асколи-Пичено, в Италии, на выставке альтов, получил Большую золотую медаль. О работах над советской скрипкой мастеров Жамраевского, Доброва, Кучерова, Матысина. Познакомились с Володей из музыкальной мастерской Консерватории, куда они обратились за консультативной помощью. Володя составил список книг, необходимых для исторической справки. Список был вручен Наде, и она отправилась доставать книги.

Наконец настал день расширенного совета. Рабочая группа была в сборе. Пришли все заинтересованные и просто любопытные. Кое-кто из КБ и даже главный инженер и главный технолог. Володя из Консерватории, кладовщик, ученик Дениса Владимировича Ярового Сеня Сташиков (его привел Володя), старик мастер с мебельной фабрики из цеха смычковых инструментов. Андрей не пришел, но зато явился Павлик Тареев, который без труда угадывает всякие важные общественные события.

Перед началом заседания долго спорили, кому выступать — Сереже или Иванчику. Единогласно решили, что говорить от имени группы будет Иванчик, потому что Сережа где-нибудь в середине доклада обязательно перейдет на голые формулы, а среди слушателей много гостей, далеких от техники.

Иванчик вначале рассказал присутствующим, что скрипка (violino — по-итальянски, violon — по-французски) — самый высокий по звуку инструмент среди оркестровых смычковых инструментов. О происхождении скрипки существует ряд предположений. Одни исследователи считают, что предшественником скрипки был древнеиндийский инструмент раванастрон — цилиндр из тутового дерева с натянутой кожей удава. Предание гласит, что раванастрон изобрел царь Равана. Им пользовались жрецы Будды. По мнению других исследователей, предшественником скрипки был арабский инструмент ребабрамка из дерева, обтянутый пергаментом.

— Надо уточнить, — сказал Сеня Сташиков, — что форма была четырехугольной, не овальной.

— Да. Именно так, — кивнул Иванчик. — Скрипка, какой мы ее привыкли видеть, впервые была изготовлена в шестнадцатом веке Гаспаром Дуиффопругаром.

— Он был из Болоньи, — опять уточнил Сеня Сташиков.

— Из Болоньи, — вновь кивнул Иванчик. Он был невозмутим.

Сережа взглянул на Сташикова с неудовольствием.

— В мире насчитывается пять скрипок Дуиффопругара. Самой древней считают 1510 года. Была сделана для Франциска Первого. На ней инициалы короля, на нижней деке. На другой скрипке изображена «Богоматерь с младенцем». Предполагают, работа Леонардо да Винчи. — Казалось, Иванчик специально говорит так подробно о скрипках Дуиффопругара, чтобы Сташиков не смог больше его перебивать.

Сережа сразу успокоился, перестал с неудовольствием смотреть на Сташикова.

Иванчик и Сережа понимают друг друга мгновенно.

Потом Иванчик рассказал об Антонио Страдивари, или Страдивариусе, как он сам иногда подписывался, имя которого известно каждому человеку на земле, музыканту и не музыканту. О резонансном просушенном дереве, которое Страдивари специально подбирал для своих инструментов; рассказал о грунте, о лаке, о толщинах на деках. Состав лака уже открыт. В аптеке в Кремоне нашли некоторые записи. Англичанин Митчелман сжег счищенный со скрипки Страдивари лак и на спектрографе посмотрел его линии. Имеются работы химика-органика Хилла и многих других.

Лично идея «гроссов» была предельно четкой: с помощью электроники составить звуковой спектр лучшего итальянского инструмента и тогда с предельной точностью и без всяких, говоря техническим языком, погрешностей узнать о составе звука — какие именно компоненты обеспечивают то самое поэтическое звучание, тот самый итальянский тембр, свойственный инструментам Страдивари.

Иванчик перешел к изложению основной идеи группы «Соперники Страдивари». Заметно волновался. Но потом идея его увлекла, ему хотелось, чтобы все сидящие здесь поверили в возможность создания нового инструмента.

— Будет сделан копир на основании полученных данных. Лазер будет читать копир и управлять фрезами, которые будут вытачивать скрипку, копию запрограммированной. И вообще задачи самолетов остаются прежними, а формы их совершенствуются, меняются. Задачи автомобилей остаются прежними, а формы их совершенствуются, меняются. Так надо будет поступить и в отношении скрипки. Это со временем, — утверждал Иванчик. — Тогда скрипка и обнаружит свои новые возможности, эстетические и технические. Найдя ее прежние слагаемые, можно будет заглянуть и в будущее.

Иванчик хотел еще сказать и о философском продукте человеческой мысли, но воздержался, чтобы не загромождать выступление.

Нынешняя скрипка прошла путь развития. Так почему теперь ее путь должен закончиться? Необходимо создать инструмент на новых технических основах. Требуется просушенное дерево? Можно высушить высокой частотой. Надо обыгрывать скрипку в течение нескольких лет? Обыграют ультразвуком за несколько недель. Важно получить тончайший копир для станка. Это как минимум для начала.

Иванчик оглядел притихшую аудиторию. Гости и специалисты молчали. Для многих все было очень неожиданно: скрипка, простая скрипка — тайна!

Встал Володя:

— В музыке не бывает дважды два — четыре. Я вас предупреждаю, ребята.

Не выдержал и Сеня Сташиков:

— Скрипка всегда требует мастера-специалиста. Она индивидуальна, как индивидуальны исполнители. — Он заикался, очевидно от волнения.

— Скрипка есть скрипка, — не выдержал Сережа. — Вибрационно-акустический аппарат. Кстати, исполнители индивидуальны и на роялях. Между прочим, сделал же скрипку Чернов? А он, как известно, был металлургом.

— Сделал. Не как металлург, а как музыкант, — ответил Володя. — И это огромная разница. — Володя попытался доказать, что еще в прошлом веке один страсбургский ученый конструировал скрипку как физический прибор. Ничего не достиг, частоты разъехались, и скрипка потеряла себя.

Сеня Сташиков, преодолев заикание, сказал:

— На старинных роялях не играют. Они предметы истории. А скрипка с возрастом не только ничего не теряет, а приобретает. И прежде всего — индивидуальность.

— Вы все не учитываете современный уровень техники, — вмешался Иванчик, — о чем я и говорил.

Иванчика поддержал кто-то из КБ. Пытался взять слово и главный технолог. У него были рекомендации в отношении специальной измерительной аппаратуры, которую он хотел предложить ребятам. Главный инженер тихонько переговаривался с Надей, просматривал книги и конспекты «гроссов». Кладовщик пока молчал. Мастер с мебельной фабрики тоже молчал. Очень хотелось выступить Павлику. Он ждал удобного случая. Он готов приветствовать идею Иванчика и Сережи, он за технический прогресс.

По Петербургу шел человек в темном пальто и в глубоко надвинутой на глаза шапке. Было холодно, дул зимний ветер.

В Петербургской консерватории, в Малом зале, сегодня решалась его судьба. Нет, судьба его давно уже решилась: он знаменитый профессор, почетный член Русского технического общества, американского Института горных инженеров, вице-председатель английского Института железа и стали.

Но он с юных лет очень любил музыку и хотел разгадать секрет Страдивари, пытался сделать скрипку.

После лекций в артиллерийской академии садился дома и выпиливал, выстругивал деки, покрывал грунтом и лаком в пять, десять, пятнадцать слоев. Изменял форму деки, размер бокового выреза, колковую коробку. Он старался получить один-единственный итальянский звук. Но звук не получался. Профессор тратил годы жизни. Он присутствовал в скрипичной мастерской «на реставрации со вскрытием» — когда скрипку Страдивари разобрали на части. Можно было все измерить и исследовать детально. Вместе с другими мастерами-реставраторами он исследовал Страдивари, сделал подробные чертежи. Он нашел копии с рисунков и набросков отдельных деталей скрипок самого Страдивари. И опять ничего не добился.

Только теперь он сделал инструмент, к которому стремился. Кажется, сделал. На семидесятом году жизни. Из ели, которую привез с Кавказа еще восемь лет назад, и клена, который привез с Урала. Сам его спилил.

И вот, кажется, что-то получилось. Этот последний инструмент он продержал три года у себя: скрипка сушилась в лаборатории, где он разрабатывал технологию изготовления бронебойных снарядов. Он ждал, когда она станет легкой, как лист клена осенью.

Сегодня скрипка вступит в соревнование с итальянскими. Никто в зале из специалистов не должен знать, когда исполнители будут играть на его скрипке, когда на итальянских. Его скрипка «карась», задача специалистов — поймать «карася». Может, и не надо будет стараться: поймают без труда.

Он шел медленно, не торопился. Он боялся торопиться.

Когда профессор Чернов вошел в вестибюль Малого зала Петербургской консерватории, он прежде всего спросил у швейцара:

— Играют?

— Играют, Дмитрий Константинович. Еще не поймали.

Профессор Чернов сделал двенадцать скрипок. На его скрипках играли Ауэр и Изаи. После гражданской войны скрипки Чернова пропали. Все до последней. Может быть, в мире они существуют. Хотя бы одна из двенадцати. И может быть, кто-нибудь когда-нибудь ее найдет. По звучанию она почти не отличается от самых именитых итальянских.

В новой лаборатории стоит специальное устройство, на котором «гроссы» закрепили скрипку Страдивари.

Скрипку выдали в Госколлекции. И это было, пожалуй, самое пока что трудное в их работе — получить скрипку. Имелось гарантийное письмо от завода, но помог комитет комсомола Консерватории. В комитете «гроссы» изложили идею, ради которой заводу требовался подлинный Страдивари, рассказали о ходе предполагаемых опытов, а главное объяснили, что инструменту не будет нанесено ни малейшего ущерба. Володя, из консерваторской мастерской, это подтвердил. Все равно скрипку долго не давали. Ребята не обижались. Они понимали, что они просят.

Иванчик сказал заведующему Госколлекцией:

— Астрономы отдают на время свою звезду, чтобы за ней понаблюдали другие.

Заведующий улыбнулся и после этого уже не мог ничего возразить. Но поставил условия: во-первых, на опытах со Страдивари должен присутствовать Володя, во-вторых, на ночь скрипку следовало возвращать в Госколлекцию, в специальные условия хранения. Приносить скрипку должен будет или Володя или Андрей, который уже имел доступ к этим инструментам.

И вот наконец первые испытания.

В маленькой комнате при испытательной станции собралась вся группа «Соперники Страдивари».

Горели трубки дневного света в плоском футляре, прикрепленном к потолку двумя тросиками. В мягких войлочных прокладках была укреплена скрипка. Лента из конского волоса, наканифоленная — концы ее были связаны, чтобы получилась одна сплошная петля, — заменяла смычок. Вращал ее мотор. Он был подвешен на пружинах-амортизаторах. Мотор и петля из конского волоса — это бесконечный смычок, а значит, создается и бесконечный звук.

Над скрипкой установлен звукосниматель, и звук, превращаясь в пульсации, подается на электронный спектрометр-анализатор, и на матовом экране высвечиваются сигналы обертонов, которые формируют основной звук.

К верхней и нижней декам тоже приставлены чувствительные датчики — улавливают колебания дек. Шуршат бумажные ленты под самописцами.

Смычок-петля делает круг за кругом по струнам. Надя подносит к нему брусок канифоли. На механическом смычке канифоль сгорает быстро.

В комнате около дверей стоит Андрей Косарев. Он смотрит на зажатого в тисках Страдивари, на котором он играл в Югославии и победил, и старается не видеть его в таком положении. Ему казалось, что это его теперь раскладывают на составные элементы, к нему подключены датчики, самописцы и экраны.

«Гроссы» обрадовались приходу Андрея. Им нужна была его помощь. Он знал возможности скрипки, как исполнитель, как профессиональный скрипач. И вообще «гроссы» любили Андрея.

Андрей наблюдал за испытанием и думал, сумеет ли он играть на физико-акустической скрипке? Ведь в каждую скрипку мастер вселяет свое видение и понимание прекрасного, свой талант. Каждая скрипка, у одного и того же мастера, по-разному живет и дышит. А может быть, это сентиментальность? Чувствительность? Ветхозаветность? И этого не должно быть в современном человеке? А то, что каждый исполнитель подбирает себе инструмент, проверяет, как он будет на нем «устроен», это что такое? Ветхозаветность? Сентиментальность? А Сеня Сташиков, Володя, кладовщик, они кто?

Андрею все последние дни казалось, что он сам себя загоняет в угол, что он не помогает себе, а мешает. И что так он не выберется снова на ясную и определенную дорогу. А Иванчик и Сережа будто пытаются узнать секрет Андрея, раскладывают его талант на импульсы, диаграммы, спектры. А разве у Андрея есть тайна собственного таланта? Его тайна? Андрей теперь не защищен, и сам себя защитить пока что не в состоянии. И скрипку защитить он не в состоянии, хотя он уверен, что никакой копир никогда не заменит единичности прекрасного.

Вечером Андрей вышел с завода. Он нес чехол со Страдивари. Опять вспоминал, как с этим инструментом он был счастлив, ему все удавалось. И Рита тогда была. И сейчас она ехала с ним вместе в троллейбусе по городу, в ботинках из нерпы, в коротеньком спортивном пальто и в неизменном шарфе. От брови до конца нижнего века наложен тон под цвет глаз. Так она красила глаза в последнее время. И никому не позволяла догадываться, что она больна, не позволяла себя жалеть.

Или это он успокаивает себя, оправдывает. Она рисковала каждый день, каждый час. Он этого не понимал по-настоящему, по-серьезному. А она смеялась и гладила ладонями снег, сметенный в сугробы. Ей всегда, очевидно, было лучше зимой, или это он придумывает сейчас, потому что зимой он ее поцеловал в первый раз, и теперь это была первая зима без нее.

Андрей сошел с троллейбуса на остановке около Выставочного зала Манежа и по улице Герцена направился в Консерваторию.

Клуб МГУ со своей маленькой афишей, напротив — Зоологический музей, тоже при университете, и в его окнах можно увидеть чучела зверей. Булочная с очень узкой дверью на жесткой пружине, дальше — рыбный магазин, в который утром в цистерне привозят свежую рыбу и вынимают ее большим сачком. На другой стороне, на углу, небольшой галантерейный магазин, где из пуговиц на витрине составляют забавные орнаменты. Делает их продавщица Зоя, она бывает на всех студенческих концертах.

Андрей свернул к дверям Консерватории, разделся и через буфет прошел в Большой зал.

В фойе горели только дежурные лампы. В зале репетировал пианист. Андрей поднялся на балкон левой стороны и прошел по темноватому коридору. Пианист перестал играть, и было очень тихо. За большими окнами был город, был снег. Вдруг Андрей увидел, что кто-то сидит на бархатной скамеечке, недалеко от дверей Госколлекции. Это была младшая Витя. На полу стоял ученический портфель.

Витя заметила Андрея и встала. Он подошел к ней. Она улыбнулась:

— Мне сказали, что вы скоро сюда придете, и я вот… — Она развела руками. — Я осталась, чтобы вас подождать. Там в зале кто-то играет. Я слушала. — Девочка Витя говорила и, очевидно, боялась, что Андрей скажет что-нибудь строгое, что разрушит ее настроение. — И потом, знаете, — продолжала она, — когда он там в зале перестает играть и вздыхает, сюда слышно.

— Я рад, что тебе хорошо здесь, — сказал Андрей. — Я отдам скрипку и покажу Консерваторию, хочешь?

— Хочу.

Андрей сдал в Госколлекцию скрипку и вышел к девочке Вите.

— Он опять вздыхал там, на сцене, — сказала она.

— Пойдем туда.

Они спустились с балкона и вошли в партер.

Репетировал студент третьего курса.

— Тебя долго не было видно в Консерватории, — сказал студент Андрею.

— Сыграй нам, — попросил Андрей. Он не хотел, чтобы его спрашивали о чем-нибудь.

— Я готовлю Генделя.

Андрей и младшая Витя сели в первый ряд. Портфель Витя поставила на пол. Студент начал играть, Андрей опять подумал, что никто лучше Генделя не передал это еле слышное падение снега.

Потом Андрей и младшая Витя пошли дальше по Консерватории, наполненной вечерними звуками. Звуки рождались и исчезали среди притушенных огней, стен и паркета, который иногда поскрипывал под ногами, каменных ступенек, вытертых, похожих на корытца.

Андрей и младшая Витя переходили с этажа на этаж. Андрей показывал знаменитые классы с мемориальными досками: «Класс проф. Гольденвейзера», «Класс проф. Нейгауза». Оперная студия со своей сценой, выставка нотной литературы, методический кабинет, фольклорный кабинет. На стенах картонные таблички: «Просим не шуметь!» Кто-то дописал цветным карандашом на одной из табличек: «Здесь занимаются современновековые рыцари Белой и Черной клавиши».

— А вы мне покажете класс, в котором вы учитесь? — спросила девочка Витя.

— Покажу.

Андрей шел между белыми дверями с бронзовыми ручками. Вспомнил строчку из стихов — начало иногда бывает в конце. А может быть, жить — значит постоянно рождаться? Это Экзюпери.

Когда Андрей и девочка Витя расставались, она сказала:

— У меня сегодня день рождения. — И быстро добавила, потому что боялась, что он ей не поверит: — Это правда. Я родилась в семь часов утра. Мне рассказывала мама.

Андрей посмотрел на нее и увидел перед собой лосенка с белой меткой.

 

Глава тринадцатая

Каждое утро звонит в коридоре телефон, и один и тот же голос говорит Оле good morning — доброе утро. Когда это случилось в первый раз, Оля растерялась. Никак не ожидала звонка: древний по виду телефон — отдельно наушник и трубка для разговора, — предназначенный для внутреннего пользования, вдруг позвонил. Теперь она привыкла. Звонит портье гостиницы, будит проживающих, чтобы они не опоздали на завтрак. В оплату за место в гостинице входит и оплата завтрака. Завтрак всегда одинаков — бекон, яички, апельсиновое повидло, круглая булочка и чай с молоком. Оля к этому привыкла. Ей даже нравилось такое постоянство, как и звонки портье.

Оля живет в отеле «Эмбасси». Рядом с Гайд-парком. Из окна видно небольшое озеро. На нем плавают по утрам дикие утки. Они не пугаются автобусов, которые с шумом проезжают совсем недалеко от озера.

Как только приземлился самолет и Оля подошла к эмиграционному чиновнику, который регистрировал приезжающих в Лондон — кто? Откуда? Цель поездки? На какой срок? — в зале аэропорта она увидела мистера Грейнджера. Он стоял за барьером эмиграционной службы, высокий, сухощавый, коротко стриженный. Совсем такой, каким был четыре года назад в Москве. Оля хорошо его запомнила. Кажется, и он тоже хорошо ее запомнил, потому что поднял шляпу и повертел над головой. Оля подняла руку и тоже повертела над головой, потом смутилась: вдруг перепутала и это не мистер Грейнджер?

Визит продлится неделю. Открытие европейского органного симпозиума в соборе St. Mary, потом поездка в Оксфорд, в Виндзор и в Стратфорд на Эйвоне, где родился Шекспир.

Английский язык Оля учила в школе еще с третьего класса, но потом с пятого класса перешла на немецкий. Немецкий — это язык великих органистов, язык Баха. Оля должна была его знать, хотя бы в той степени, чтобы разбирать тексты к нотам. Но ей хотелось знать его лучше, хотелось читать об органистах книги, изданные в Германии и Австрии. Книгу Швейцера. Никто еще до сих пор не написал серьезнее о Бахе, чем Швейцер. Оля помнила фотографию Швейцера — он сидит за органом в белой рубашке с подкатанными рукавами, лицо усталое. Очевидно, только что кончил играть.

Оля выучила немецкий язык, как она выучила и древнерусский. Сейчас ей нужен был английский: хотелось быть самостоятельной в чужой стране. Но то, что в аэропорту оказался мистер Грейнджер, Олю обрадовало. Значит, он действительно хочет ее видеть на симпозиуме, и, значит, действительно он ее не забыл.

С мистером Грейнджером Оля виделась в Москве после концерта в Малом зале еще раз. Мистер Грейнджер приходил в музыкальную школу, посетил органный класс, где стоял «Опус-16». Он хотел взглянуть на учебные органы. Оля сыграла ему Прелюдию и фугу си-минор. Мистер Грейнджер сказал, что у нее хорошее Werktreue.

Мистер Грейнджер сел за «Опус-16». Подрегулировал скамью, тронул педальные клавиши. В органный класс проникли ученики школы. Гусев и Юра Ветлугин стояли в первом ряду. Юра Ветлугин заинтересовался органом. Недавно он попросил Олю, чтобы посмотрела его сочинение, там есть партия для органа. Над сочинением работал все эти годы. Так он сказал. «Ты композитор, — сказал он еще, — и ты поймешь меня как композитора».

Мистер Грейнджер сам поставил регистровку, но постепенно Оля начала помогать ему. Никто лучше ее не знал «Опуса-16». Мистер Грейнджер одобрительно кивал, когда Оля вставляла тот или иной регистр, в особенности микстуры.

Теперь мистер Грейнджер ждет от нее, очевидно, такого же Баха, с теми же безупречными регистрами. А Оля? Что она? Везет совсем не Баха.

Мистер Грейнджер усадил Олю в машину, и они поехали с аэродрома в город. Мистер Грейнджер говорил, Оля только кивала. Она не понимала по словам, о чем говорил мистер Грейнджер, но понимала по общему смыслу, по какому-то музыкальному восприятию фраз.

Было страшновато на перекрестках, когда мистер Грейнджер делал поворот вправо: движение левостороннее и казалось, что они после поворота едут навстречу движению. Оля даже негромко вскрикнула. Мистер Грейнджер не понимал, в чем дело, и только потом догадался. Это его искренне развеселило. Он засмеялся и покачал головой.

Олю поселили в гостинице, в той ее части, где не было отдельных номеров, а были квартиры. В квартире, если ты ее не занимал целиком, жило несколько постояльцев. Оле досталась детская комната.

Оля вставала рано, принимала душ. Вода пахла рекой. Олю удивляло, как быстро вода утекала в трубу с засасывающим звуком. Звук органной трубы, когда труба западает и гудит. Так бывает в органе. Так было даже в Домском соборе в Риге, где Оля пробовала свою программу.

Домский собор поразил Олю: позеленевшая от времени крыша, часы, тоже позеленевшие от времени, высокий шпиль, на конце шпиля — петух. Оля поднялась к органу по лестнице, примерно как если бы она поднялась в обычном доме на четвертый этаж. Было восемь вечера. Фрау Ага, хранительница органа — преклонного возраста женщина, — сняла тонкую бархатную полоску, которая перекрывала лестницу к органу, осмотрела Олю, в особенности ее туфли, и только тогда пропустила наверх.

Шпильтыш Домского собора — кафедра темного дерева, вытертая по углам до блеска. Скамья тоже вытерта до блеска. Между прочим, кафедра и скамья в соборе St. Mary — копия кафедры и скамьи в Домском соборе.

Проспект органа был украшен вырезанными из дерева головами зверей. Была еще голова девушки и еще какие-то фигуры.

Оля не сумела сыграть русскую программу. Неподвижно просидела в темноте, под гигантскими темными сводами. Не могла побороть условия, в которых находилась. Храм, орган в храме, старая готическая Рига.

Это была слабость. И это пугало, потому что слабость оборачивалась, казалось, непреодолимой силой.

Женщина из иностранного отдела предупреждала — времени менять программу не будет. Олю это совсем затормозило, сковало. Оля отчетливо помнит, как у нее вдоль спины змейкой пополз страх и тело начало наполняться холодом. Потеряли эластичность, застыли пальцы.

Фрау Ага поднялась к Оле, спросила, что с органом. Не с Олей, а с органом.

— С органом ничего, — сказала Оля.

— Включайте, — сказала фрау Ага.

— Нет, — сказала Оля. — Не теперь.

— Как «не теперь»?

— Я уйду.

— Куда?

— Забыла взять ноты.

Ноты она взяла. Да и свою музыку знала наизусть. Она ничего не могла придумать другого, почему не включает орган.

— Вы забыла ноты! — В голосе фрау Аги было возмущение. — Вы забыла ноты! — повторила она, и возмущение ее возросло. Если бы она еще раз повторила эту фразу, то почти гневно выкрикнула бы. Оля это поняла.

Но почему, почему Оля не подумала, что на таком органе, в таком храме, да еще если это будет в Лондоне, она не сумеет сыграть русскую музыку. Почему сразу не поняла?

Оля готова была бить себя по голове кулаком долго и сильно. Самонадеянная, неразумная девчонка! Заявила, что справится с программой, подготовит. Но ведь ясно, что она чувствовала русскую музыку в определенных условиях. Вне этих условий все было абстрактным. Так же, как она абстрактно победила любовь к Андрею. Абстрактно!

— Что с вами? — испугалась фрау Ага.

Оля повалилась головой на кафедру и сначала тихонько, а потом все сильнее била себя кулаком по голове. Она даже точно не знала, за что именно — за неудачу с органом, за любовь к Андрею? Прорвалось и не удержать, не справиться с этим. Душат слезы, сжимается, немеет сердце, и, совсем как когда-то, хотелось бежать от себя, от органа, от музыки, от любви.

— Что с вами? — Фрау Ага схватила ее за руку. — Что с вами? Ноты? Это из-за нот?

Оля подняла лицо, взглянула на фрау Агу.

— Ноты я принесла.

— Принесла?

— Они мне не нужны. Ничего не нужно.

В ночном храме тишина. Ни один звук не попадает с улицы сквозь метровые стены. Храм построен шесть веков назад. Тогда же была создана эта тишина — устрашающая, чужая. Оля никак не могла справиться с собой. Вдруг она отчетливо вспомнила: мать Андрея, показывая на нее пальцем, выкрикивает: «Виновата эта девочка!»

Оля не ожидала, что это будет Кира Викторовна. Кира Викторовна вошла к ней в комнату рано утром. Прилетела первым самолетом. Оля встретила Киру Викторовну в халате. Извинилась. Хотела объяснить, почему поздно вечером позвонила сначала коменданту тете Тане, но не застала ее в школе и тогда позвонила Павлику Тарееву и, плача в телефонную трубку, рассказала, что она не может справиться с программой и не знает, что ей теперь делать. Кира Викторовна подняла руку — ни слова.

— Одевайся.

Оля взяла платье и пошла в ванную комнату. Умылась, причесалась, надела платье. Слышала, как из угла в угол, громко стуча каблуками, ходила Кира Викторовна. Привычно и поэтому успокаивающе звучали ее шаги. Она сейчас здесь, рядом. «Как это хорошо», — думала Оля.

Кира Викторовна разговаривала по телефону. Оля продолжала стоять перед зеркалом. Все-таки подействовала на нее обстановка в соборе, собственное бессилие, возникшее от обстановки. «Вот и все, — убеждала она себя. — Вот и все».

Вошла Кира Викторовна.

— Ну?

Оля попыталась улыбнуться.

— Я вызвала такси. Поедем в Домский зал.

Оля молчала. С чего начать разговор, потому что разговор должен все-таки произойти. Но Кира Викторовна сказала:

— Вчерашнего не надо.

— Это сильнее меня.

— Не сильнее. Тебе показалось. Твой первый орган в чужом городе.

Кира Викторовна и Оля ехали в такси. Был солнечный день. Город заполнен людьми, особенно людно в улочках старой Риги.

— Что такое братство Черноголовых? — спросила Оля Киру Викторовну. — В соборе была отдельная скамья для них.

— Не имеет значения.

— В Риге и дома сохранились братства Черноголовых, — сказал шофер. — Всего-навсего — союз купцов. Холостяков, кажется. — Шофер улыбнулся. Он был веселым, разговорчивым человеком. Его не раздражала даже теснота улиц.

В соборе Киру Викторовну и Олю встретила все та же фрау Ага. Из разговора фрау Аги и Киры Викторовны Оля поняла, что Кира Викторовна успела позвонить по телефону из гостиницы не только в таксопарк, но и фрау Аге.

— Мы пройдем к органу, — сказала Кира Викторовна.

— Лудзу, лудзу, — заговорила фрау Ага по-латышски. — Пожалуйста.

Отстегнула черную ленту. Оля пошла первой, за ней Кира Викторовна.

Фрау Ага вдруг окликнула их, спросила, можно ли пропустить группу туристов в собор, люди приехали издалека.

— Пустите, — ответила Кира Викторовна.

— Палдиес, — поблагодарила фрау Ага.

Оля вышла на балкон к органу. Интересно, какой стороной повернут к городу флюгер-петух: золотой или темной? Золотой — значит, попутный ветер и в город приплывут корабли, темной — ветер не попутный и корабли не приплывут. Так было в древности. Об этом тоже рассказал шофер такси.

Кафедра органа была открыта, и от нее пахло старым деревом. Или это запах всего собора? Оля старалась теперь не обращать на это внимания. И как там флюгер повернут — давно не имеет значения.

Внизу в зале послышались негромкие голоса: пришли туристы. Фрау Ага что-то им объясняла из истории собора, может быть о рыцарях-крестоносцах.

Оля села за орган. Включила вентиляторы, которые наполнили орган потоками воздуха. Кира Викторовна поставила ноты.

— Ты увидишь то, что будешь играть.

— Вчера я не смогла.

— Забудь, что было вчера. Я тебе уже сказала об этом.

Там, где была Кира Викторовна, создавался микроклимат школы с его самыми светлыми надеждами во всем. Оле сейчас необходимо было детство, потому что в детстве она впервые победила себя, свою слабость в чувствах.

В храме прежде всего надо бросить вызов крестоносцам: подкатать рукава у платья и начать так, как будто бы ты поднимаешь меч. Оля держала в руках настоящий меч совсем недавно. Сила для борьбы. Сила против силы.

— Можно, я одна, — сказала Оля.

— Я была уверена, что ты об этом попросишь.

— Спасибо вам, Кира Викторовна.

Кира Викторовна кивнула и пошла вниз по лестнице.

Оля медленно коснулась рукоятки меча, а потом решительно и быстро всеми своими силами подняла меч над головой.

В это утро в Лондоне Оля долго слушала, как в трубу уходит вода, пахнущая свежей рекой, и труба издает протяжный звук. Как тогда в Риге во время концерта. Уже вечером на публике. В перерыве мастер трубу отключил, чтобы потом исправить. На концерте присутствовал главный органист Латвии. Его попросила об этом Кира Викторовна, перед тем как улететь в Москву. Главный органист, когда Оля закончила свое выступление, долго смотрел на нее, будто бы пытался что-то понять для себя. Может быть, он видел меч, который она положила на землю, и меч еще лежал у ее ног. Оля и сама понимала, что битву выиграла.

Сейчас Оля вытерлась насухо полотенцем. Особенно долго терла руки, чтобы разогрелись. Руки — ее постоянная забота: они у нее мерзнут даже летом.

Оля спустилась завтракать. В ресторане уже было много народа. Оля нашла свободный столик. Бекон, яички, булочка, повидло, чай с молоком. Все, как всегда.

До репетиции оставалось еще время, и Оля вновь поднялась к себе в комнату. Постояла, как Андрей, у окна. Потом осторожно прилегла на кровать. Сегодня она выступает. «Не ослабевайте!» — сказал старец Альберт своему ученику юному Баху. Оля будет состязаться с Бахом как с органистом. Бах любил состязаться.

— Святая Цецилия, — зашептала Оля, — помоги не ослабнуть…

 

Глава четырнадцатая

Дом стоял на отвесной скале, а снизу наступали морские волны. Дом известен по многочисленным открыткам и документальным фильмам о Крыме — Ласточкино гнездо. Построил его в начале века для своей прихоти некий выдумщик. Дом — как бы завершение скалы. Теперь здесь кафе. На втором этаже, в маленькой круглой комнате стоит круглый стол. Есть дверь на балкон. Балкон висит над морем, над небольшой пристанью мыса Ай-Тадор, куда причаливают рейсовые катера из Ялты.

Санди и Ладя сидят за круглым столом в круглой комнате. Перед ними две узеньких рюмочки с вином. Санди смотрит в море. Синева моря отражается на стенах, на стеклянном плафоне, на столе, на узеньких рюмочках.

Санди и Ладя приехали в Ялту в свадебное путешествие. В цирковом училище на доске объявлений появился приказ: «Мержанову Александру Владимировну, студентку четвертого курса отделения клоунады, речевых и музыкально-эксцентрических жанров цирка и эстрады, считать Брагиной во изменение фамилии. Основание — свидетельство о браке, выданное загсом Дзержинского района города Москвы».

Мелкими глотками Санди пьет вино, иногда поднимает рюмочку и смотрит на свет, как проникает в вино солнце и горит внутри рюмочки желтым светом. Санди пьет вино, все равно что откусывает по кусочку конфету. Слушает забавную граммофонную музыку (внизу, на первом этаже, стоит настоящий граммофон), слушает смех ребят, которые заводят граммофон и, очевидно, танцуют под него. Ей нравятся катера, которые причаливают к пристани с серьезностью настоящих кораблей, бросают канаты, включают задний ход, из окна рубки выглядывает капитан в великолепной фуражке. Когда корабль включает мощные обороты винта и дает задний ход, в воде вскипает пенистое облако.

Санди вынула из вазочки салфетку и начала сворачивать из нее стрелку, какие сворачивают школьники из тетрадных листов.

— Никогда человек не может быть счастлив один, — сказала Санди.

— Тогда я буду счастлив всегда.

— Японцам нравится наблюдать за луной. Называется — искусство смотреть на луну. Мы сейчас смотрим на море и на солнце.

— И друг на друга. Японцы смотрят друг на друга?

— Я эгоистка, правда?

— Ничуть.

— Скажи, что я эгоистка и что я мешаю тебе.

— Не скажу. Хочешь, сочиню о тебе песню?

— Не хочу.

— Почему?

— Обманешь.

— Кого я обманул?

— Арчибальда. Обещал ему, что он поедет с нами. ЖЭК обманул, сказал, что брат работает в столе находок. Позорный стыд и выпад против археологии.

— Но брат вернулся из экспедиции и восстановил истину.

— Я тоже хочу восстановить истину — я эгоистка?

— Ты упрямый японец.

Ладя смотрел на Санди, на ее лицо, на ее потемневшие на солнце плечи в широком вырезе платья, на ее тонкие сильные руки, гибкую фигуру. Ладя и Санди хотели побыть в неподвижности, в остановившемся времени, в остановившихся словах, смешных и даже нелепых. Поверить в собственность друг над другом.

Они допили вино. Санди прошла на балкон и пустила бумажную стрелку. Стрелка полетела над морем, будто перо, оброненное чайкой.

Потом они вышли из кафе. Ладя обнял Санди, и она положила голову ему на плечо. Они медленно шли по тропинке. Он видел уголок ее глаза, сквозь прогретые солнцем волосы. Он видел ее губы. Она зажала ими прядь волос, чтобы не трепал ветер. Он чувствовал под рукой, которой он ее обнял, юную силу, равную ему.

Он знал, что и Санди это чувствует, именно так, именно сейчас. Не потому, что идут рядом, что ее голова у него на плече, и не потому, что он обнял ее, а это было и когда они сидели в кафе над обрывом, и когда шли сюда из Ялты, и когда ехали сюда из Москвы, и когда они были еще в Москве, и когда они вообще не видели и не знали еще друг о друге, но были уверены, что они есть, существуют и будет назначен день и час их встречи. Будет определена их дальнейшая жизнь. А может быть, ничего не будет определено, а будет все отыскиваться каждый день и каждый час, потому что не хочется ничего заимствовать из опыта других, кто пытается им что-то объяснить, от чего-то предостеречь, в чем-то образумить. Неразумность во всем — этого хочется. Даже в том, что они умчались в Крым на пять дней, устроили свадебное путешествие, было что-то неразумное. Им хотелось побыть в новом для них качестве в тех местах, где они уже были вдвоем и где они решили, что будут вдвоем и даже оставили в небольшой щели в скале две плоские гальки. Теперь камни лежат у них в комнате на столе.

Санди познакомилась с художником-моменталистом, который вырезывал ножницами из черной бумаги силуэты. Санди попробовала вырезать его профиль. Он вырезал профиль Санди. Проделал это мастерски, заложив руки с бумагой и ножницами за спину. Теперь Санди и художник друзья. Санди обучается у него профессии художника-моменталиста-силуэтиста. Вырезывает Ладю ежедневно десятки раз.

Ладя повернул голову Санди к себе, заглянул в глаза. У Санди они были чуть шире раздвинуты, чем это, может быть, полагалось, но от этого лицо ее было только озорнее и лучше. Санди разжала губы, выпустила прядь волос. Подхваченная ветром прядь запуталась на ее лице. И тогда Ладя — как он в детстве с возмущением кричал: «Где же меценаты!» — с гордостью кричит: «Она моя жена!», хотя никого вокруг нет, кроме какой-то птицы на высоких тонких ногах.

Санди смеется и вновь ловит губами прядь волос, удерживает от ветра, смотрит на Ладю. Ладя остался Ладей, ей от этого особенно радостно. Она не хочет в нем никаких перемен, не хочет в нем никаких новых достоинств, потому что она его любит.

Они лежали на мелкой гальке у самого моря. Это было под ливадийским виноградником, где сохранился еще кусок дикого пляжа без тентов, зонтиков и лежаков. Сюда приходили мальчишки с удочками, солдаты, свободные от дежурств у пограничного прожектора. Здесь валялись на берегу, выброшенные прибоем, глиняные черепки, куски просоленного морем дерева, прошлогодние ягоды винограда, затвердевшие и превратившиеся тоже в коричневые камушки. Здесь не было курортной Ялты, а был диковатый старый Крым.

Санди закрыла глаза и лежала без движения. Солнце было поздним, осенним, но еще теплым. Можно быть на пляже — не купаться, а просто лежать. Ладя смотрел на Санди. Он радовался, что она теперь постоянно рядом с ним и если дотронется до нее, она тут же откроет глаза и повернется к нему.

Санди сказала:

— Расскажи о своей маме.

Почему вдруг? Но то, что она это сделала именно здесь, при полном их счастье, когда, казалось, ничего и никого им больше не надо было, приятно поразило Ладю и взволновало. Значит, она об этом думала и только искала подходящий случай, чтобы спросить. Особой душевной тишины, которая была бы у них обоих для такой просьбы и для ответа на такую просьбу. И тогда Ладя сказал ей то, что он никогда никому не говорил:

— Я ее совсем не запомнил. Не сумел.

— Совсем?

— Только что-то такое, что, может быть, я и придумал.

— Не придумал, — сказала Санди. — Ты запомнил. Все это было.

Санди положила голову ему на руку так, чтобы щекой быть на его ладони. Ветер с моря шевельнул ее волосы и потом засыпал ими Ладино лицо. Ладе от этого сделалось привычно спокойно.

— Андрей играет хорошо, — сказала Санди.

— Я не думаю сейчас об этом.

— Я тоже. Но я виновата перед тобой, — сказала она вдруг.

Летний театр-эстрада. Ряды пустых деревянных скамеек. Над сценой полукруглая крыша с маленькой лирой посредине, вырезанной из фанеры.

В театр входит Санди. Идет вдоль пустых рядов, делает вид, что у нее в руках сумочка и что она из сумочки достает билет, потом начинает искать свое место. Наконец находит и садится.

Ладя стоит на эстраде. Санди одна в летнем пустом театре.

Сегодня Ладя будет играть для Санди. Они последний день в Ялте. Завтра уезжают. Санди сидит, ждет. В это время появляется знакомая птица на высоких тонких ногах. Очевидно, не хочет пропустить последний концерт в сезоне на летней эстраде.

Ладя поднимает скрипку, медленно приближает смычок к струнам и начинает играть. Скрипка поднята высоко, и кажется, он не видит пустого летнего театра.

Санди слушает.

Она затихает в неподвижности, и лицо ее очень серьезно. Ладя играет удивительно и так сильно, что Санди от волнения даже бледнеет. Она знает, что Ладя талантлив, но только сегодня, сейчас она понимает, что перед ней Великий Скрипач, а в его музыке сейчас только она, Санди — ее голос, ее движения, руки, глаза, губы. И еще в музыке особое беззвучное «да». У любви есть беззвучное «да», главное, решающее. Люди молча протягивают его друг другу. Если кто-то кому-то не подарит беззвучное «да», значит, он никогда не подарит и свою любовь, не сделает ее единственной и окончательной.

Ладя протягивал Санди беззвучное «да» — свою единственную и окончательную любовь.

 

Глава пятнадцатая

Франсуаза улетела в Париж на ноябрьские каникулы. Пришлось лететь раньше Нового года, потому что мама уезжала в длительную командировку — в дом Сезанна и в места, связанные с жизнью Сезанна. Делать репортаж. Дом Сезанна на окраине Эссекса. Значит, опять рядом с Камаргой. Франсуаза бывала в доме Сезанна с отцом. Отец любил смотреть на его картины, посвященные Провансу. В доме пахло сухой лавандой, лежали на полу рядом с мольбертами сухие тыквы, старинные толстостенные бутылки. Свешивались с потолка низки чеснока и лука.

То, что мама опять едет туда, где папа, это хорошо. Перед отъездом мама хотела повидать Франсуазу. По телефону сказала: «Может быть, у тебя есть что-нибудь важное ко мне? Ты заканчиваешь школу».

Догадывается мама, что может быть что-нибудь важное или нет? Хотела мама этого или нет? Вопрос не дает Франсуазе покоя.

Франсуаза и Павлик вышли на Тверской бульвар. Франсуазе надо было за билетом на самолет. Павлик ее провожал. Они решили спуститься по улице Горького до проспекта Карла Маркса и потом выйти к кассам «Эр Франс». Чем длиннее путь, тем лучше.

— Сходим в музей искусств, — сказала Франсуаза.

— Зачем? — удивился Павлик.

— Посмотрим Сезанна. Хочу показать тебе Прованс.

— А билет на самолет?

— Успокоится.

— Успеется.

— Да. Успеется.

— Когда ты уезжаешь, ты всегда хуже говоришь по-русски.

Франсуаза сняла перчатку и начала завязывать узелки. Делала это от волнения. Потом сунула перчатку в карман дубленки.

Они спустились на проспект Карла Маркса и повернули не налево, к кассам на самолет, а направо, к музею.

— Я знаю только прованское масло. — Павлик пошутил, но шутка не получилась. Шутки никогда ему не удавались.

Ей не хотелось видеть его грустным и самой не хотелось быть грустной. Один из них оставался в Москве, а другой — улетал из Москвы. Франсуаза улетала из Москвы и прежде, но тогда Франсуаза и Павлик не были вместе. Тогда Франсуаза играла еще в хоккей.

— Мне нравится твой отец, — сказала Франсуаза. — Он похож на моего. Большой, сильный и… множечко застенчивый. Не перебивай! Мне нравится это слово! Оно мое. А почему Ван Гог отрезал себе ухо?

— Не знаю.

— С ним спорили, и он отрезал. Вот. — Франсуаза провела указательным пальцем по краю своего уха.

Павлик засмеялся. И Франсуаза засмеялась. Она хотела, чтобы он засмеялся и чтобы не всегда только бы он все знал.

В музее Франсуаза быстро нашла полотна французских художников.

— Видишь, акведук нарисован? Он недалеко от дома Сезанна в Эссексе. Римский, из прошлых веков. Я там бывала. Папа меня возил. В Эссексе главная улица в огромных платанах. Вся зеленая. Неба нет. Листья. Птицы громко поют. Утром сильнее, чем ездят автомобили. И все время крыши из глины кусочками.

— Черепица.

— Черепица. Да. А вот «Мост над прудом» Сезанна. «Равнина у горы святой Виктории». Гора в чернилах.

— Фиолетовая.

— Фиолетовая. И всегда камыш везде растет. Он защищает от мистраля сады. Яблоки, груши падают и лежат, где камыш. Ренуар, «Купание на Сене». Марке, «Мост Сен-Мишель в Париже». Студенты называют бульвар Сен-Мишель «Бульмиш». Опять Сезанн, «Берега Марны».

Франсуаза тянула Павлика от полотна к полотну, и он понял, что она сюда часто ходила.

— Ван Гог, «Красные виноградники в Арле». Арль совсем недалеко от папы, от Камарги. Здесь арена и показывают «стэнди» — как остановить дикого быка. Это очень трудно, удержаться на черном диком быке верхом. Если свалишься, надо убегать или прятаться в пустой бочке.

Теперь Павлик шел впереди и рассматривал картины, а Франсуаза шла сзади, пока он не протянул руку, и они пошли вместе. Франсуаза хотела поселить его в свое детство, чтобы было так, что они давно вместе.

— Надо в кассу за билетом, — сказал он.

— Надо, — кивнула Франсуаза. Но не спешила уходить из музея, отставала, пыталась задерживаться у диванчиков для отдыха и кресел.

В раздевалке она остановилась около киоска с репродукциями и книгами по изобразительному искусству, вступила в разговор с продавщицей. Павлик получил в гардеробе дубленку Франсуазы и свое пальто, заставил наконец Франсуазу одеться. Она была послушной, не протестовала. Но потом остановилась около зеркала и начала тщательно поправлять свою шапку из рыжей лисы. Достала из кармана перчатки и на той перчатке, на которой напутала узлы, начала их развязывать, чтобы перчатку надеть.

Павлику было радостно, что Франсуаза совсем перестала думать о билете, но он чувствовал свою ответственность перед ней и еще в силу того, что был человеком организованным. Он взял ее за руку и решительно вывел на улицу. Ехать ей надо, и тут ничего не поделаешь. Франсуаза это прекрасно понимала, но хотела еще как-то обмануть себя, потому что эта поездка предстояла для нее нелегкой: Франсуаза ехала с разговором о себе, о своей, возможно, будущей жизни. Это беспокоило ее, и она пыталась это скрыть от себя и от Павлика. Ей хотелось как можно дольше прожить сегодняшним днем, не заглядывая в будущий день. Она умеет принимать решения, но ее решения не зависят только от нее, хотя она и не обманула Павлика, когда сказала ему, что ни мама, ни папа никогда не сделают так, чтобы ей было плохо.

Они вновь вышли на проспект Карла Маркса. Франсуаза вдруг выронила из кармана квадратик бумажных спичек. Павлик поднял спички, подозрительно спросил:

— Ты куришь?

— Что ты! Не курю.

Но ответ ее прозвучал для Павлика не очень убедительно.

— Нет, ты куришь! — возмутился Павлик.

— Один раз, давно еще, — сказала Франсуаза робко.

— Ты куришь! — Павлик начал выворачивать у нее в дубленке карманы, проверять. — Отдай сигареты!

Он был неумолим. Франсуаза не протестовала и громко смеялась. Шапка сбилась на затылок, как она обычно ее и носила.

Прохожие не понимали, что происходит, но тоже улыбались, потому что очень серьезным и озабоченным выглядел Павлик.

 

Глава шестнадцатая

Оля открыла глаза. Она прилегла на кровать и случайно уснула. Что это она — спит и спит! Люди от волнения не спят, а она спит. Прямо в платье. Или это разница во времени дает о себе знать? По местному она вчера легла в одиннадцать, а по московскому — в два часа ночи. Не измялось платье? Кажется, нет. Все в порядке с платьем.

Оля самый молодой участник концерта. Об этом уже сообщили газеты. И о русской программе. Мистер Грейнджер позаботился. Оле сказал, что старинная народная музыка будет созвучна Баху. Оля хорошо это придумала. Очень хорошо, повторил он.

Ее программа начинается как бы с удара колокола: «Вылит сей колокол в Москве…» Еще удар колокола, послабее, но позвонче: «Слит сей колокол в Перемышле…»

Оля причесывается, оглядывает себя в зеркало. Мисс Гончарова, вятская, пермская, новгородская. Дочь русских земель.

В St. Mary горели люстры. Готические крестовые своды тонули в полумраке. Неоштукатуренные капеллы тоже были освещены неяркими светильниками. В больших керамических вазах много цветов, будто выросли из плит собора белые и красные кусты. Там, где орган, зажжены дополнительные лампы. Концерт будут записывать на пластинку, и представители грамзаписи приготовили свою аппаратуру.

Масса народа. Артисты и музыканты. Оля не разглядывала еще детали храма. Даже во время репетиций. Не хотела. Можно будет сделать после выступления. Потом, потом… Она будет завоевывать этот храм, не вникая в его подробности: алтарь, спаситель, фамильные гербы, знамена рыцарских орденов.

Орган почти такой же, как в Домском соборе: четыре мануала и сто сорок два регистра (на пятнадцать больше, чем в Домском).

Швеллер — педаль усиления звука — тоже расположен слишком сбоку, и приходится далеко откидывать правую ногу. Сегодня утром на репетиции Оля боялась, как бы не растянуть мышцу на ноге. Педальные клавиши тяжелые, и мануалы тяжелые. Ничего. После Домского органа у нее тоже опухли руки и болели мышцы живота и спины. Она тогда долго сидела в кафе, не могла взять чашку с кофе: чашка дрожала в пальцах.

Невероятно, но это случилось с ней. В тот самый последний момент, когда она подняла руки над мануалами и ноги поставила на педальные клавиши.

Один из представителей фирмы грамзаписи, который сидел совсем близко от кафедры, включил аппаратуру.

Распорядитель концерта ударил мягкой палочкой в чашу гонга, и звук гонга торжественно прозвучал в храме. В гонг ударяли перед началом каждого выступления.

И тут… не зазвучал колокол. Оля не берется теперь объяснить, почему она так поступила. Может быть, когда торжественно разошелся по храму звук гонга, который она не слышала на репетициях и не знала, что гонг будет звучать перед выступлением каждого органиста, она вдруг только в эти решительные последние секунды отчетливо поняла, как она должна играть свою программу в этой обстановке. И что именно из программы. Этюд. Почти импровизацию.

Олина помощница — студентка королевского музыкального колледжа, которая стояла на регистрах, — увидев знак Олиной руки: «Никакие регистры не вставлять!» — шепотом попыталась спросить:

— Мисс…

Оля опять сделала знак рукой: «Не вставлять!»

И тут в зале зазвучал единственный звук единственной трубы. Протяжный и тихий. Оля играла соло. Казалось, она нашла среди металлических труб органа звук простой глиняной дудочки. Простая глиняная дудочка начала незаметно, постепенно наполнять зал. В ней были нежность и серебро, как цвет березовой коры весной. В ней звучал «варган».

Из St. Mary Оля почти убежала. То, что она проделала, было на грани дерзости, и дерзость не давала ей теперь покоя. Оля не могла понять, как на это решилась. Она играла свое состояние, а не вещь, написанную и продуманную до конца и как-то все-таки обыгранную в подобных условиях.

От страха ее до сих пор слегка подташнивало: реакция на поступок, для нее самой неожиданный, но в тот момент необходимый. Она все так тогда почувствовала. Не колокола, не шум великих битв, а так вот…

 

Глава семнадцатая

Ганка на согнутой левой руке, как это делала Кира Викторовна, показывает пальцами правой руки, как должны легко и быстро двигаться пальцы по грифу скрипки. Теперь стаккато вниз смычком.

Ученик начинает дробно и сильно бить смычком по струнам.

— Не тяжели. Ровнее.

Сколько раз это же самое говорила и показывала Кира Викторовна Павлику Тарееву. А Павлик стоял — на лбу выступили капельки пота, блестели влажные пряди волос. Павлик бил смычком по струнам и считал про себя удары.

«Еще», — говорила Павлику Кира Викторовна.

— Еще, — говорит ученику Ганка.

Павлик, отчаявшись, переставал считать удары. Ганка замечает, что и ее ученик перестает считать. Только тогда начинает удаваться упражнение: ученик перестает отмерять свои силы.

— Теперь вибрация. Начнем с четвертого пальца. Ты меня слышишь?

Это Кира Викторовна говорит Павлику. Это Ганка говорит своему ученику.

— Вибрация идет не от пальца, а от кисти. Вся рука свободно висит на четвертом пальце.

Кира Викторовна трогает кисть Павлика, раскачивает ее сама. Ганка трогает кисть ученика, раскачивает ее.

— Теперь на струне ми первым пальцем со смычком.

В тот день, когда была последняя репетиция перед концертом в Малом зале, у Павлика ослабла струна ми, и Кира Викторовна послала его на склад поменять.

Зачем эти воспоминания? Они помогают или мешают? Ганка не знает. Но они присутствуют. Постоянно. Она вновь проходит свое детство.

В классе у нее стоит хорошее пианино и есть помощница, концертмейстер Зинаида Тимофеевна. Зинаида Тимофеевна была уже на пенсии, когда-то работала в полтавском музыкальном техникуме. Ганка уговорила ее пойти на работу к ней в школу, в ее класс.

— Вы знаете лучше меня, — убеждала Ганка Зинаиду Тимофеевну, — что в музыке нельзя опаздывать. Они не должны опаздывать, — показала она на своих ребят. — Помогите мне в этом.

Зинаида Тимофеевна дрогнула и согласилась. Она жила одиноко, и Ганка вместе со своими ребятами помогала теперь Зинаиде Тимофеевне вести домашнее хозяйство. Это была музыкальная артель, музхозартель.

«Что ж, — думала Ганка, — подрастут мои ребята и соберу из них ансамбль. Первый свой ансамбль. Стасую оркестр, как говорит Яким Опанасович. Может быть, чего-нибудь достигну».

Ганка видит иногда: в дверях ее класса стоит Ладя Брагин в куртке, натянутой поверх свитера, и в джинсах. Спрашивает: «Как дела? Годятся?» Видит, как он потом сидит в классе: положил на футляр со скрипкой руки, на руки положил голову и спит. Никогда ничего не добивался. Скрипка сама его нашла. Только бы хватило у него терпения справиться со своим талантом. Не отвлекли бы его и не внушили, что он уже счастлив, что ему больше ничего не надо. Его любят, и этого достаточно. Он поверит, потому что любовь для него, надо полагать, теперь самое главное явление в жизни; единственное, что достойно внимания. А ему нельзя позволять делать то, что он хочет. Он должен серьезно работать. С ним надо быть беспощадной! Ладька, Ладька… Положил голову и спит. И это было совсем недавно здесь…

Но зачем Ганке это видеть и думать о чужой любви? Не имеет никакого отношения к уроку. И не должно иметь — ни к уроку, ни к ней даже без урока, когда она идет по селу и видит, как на холме стоит ветряк, черный и старый. Одно крыло недавно отпало. Председатель сказал, что скоро пришлет трактор, чтобы развалить ветряк, а на том чистом месте нехай Яким Опанасович копает свой колодец. Председатель дает Якиму Опанасовичу последний шанс с колодцем, потому что слышал о колодце еще в ту пору, когда сам был ребенком. Но Яким Опанасович придумал ответный ход — решил развалить в своей хате печь. Пора, говорит. Печь еще от царизма, развалит и выбросит на улицу. Пусть все смотрят на обломки прошлого. Новую поставит с учетом технической мысли.

Все-таки приятно, когда на селе есть такие деды. Ганка не устает препираться с Якимом Опанасовичем и его приятелями, когда они цепляют ее своими хитрыми словами. Хотя знают, что с Ганкой, как они сами говорят, погані жарти. Но это им особенно и нравится. Они считают, что она достойный соперник для словесных сражений.

Яким Опанасович казак, веселит, забавляет Ганку. Дивчина она самостоятельная, но и самостоятельным требуется внимание и чтоб их как-то люди примечали, веселили, пока они себя в жизни окончательно и самостоятельно устроят. Музыка вещь необходимая, и чтоб там пальцы были развязаны, и вибрация и звук посвежее, и что там еще Ганка требует, но для души человеческой что-то иное тоже требуется. Пока человек этого иного не нашел, не выдан ему окончательный аттестат в жизнь. В пути человек. А путь, он всяким бывает, и с неудобствами. Главное, атмосферу радости вокруг человека создавай, чтоб человек себя весело в жизни чувствовал.

Яким Опанасович создавал такую атмосферу вокруг Ганки. Ганка это понимала и ценила.

Побаливает правая рука. Опять. В детстве Ганка ее сломала, и рука болит. Теперь не страшно, теперь она добилась своего. Все зависит от нее самой. Все. Рука тоже. Будет ее разрабатывать. Ганка играет тогда, когда болит рука. Нарочно. Играет, сжав губы. Кисть — локоть, кисть — локоть… Извечное упражнение скрипача.

Говорят, она похожа на свою бабушку. Бабушка руководила людьми, умела это делать. Что такое быть организатором, Ганка понимает только теперь, потому что она теперь организатор и ей нравится это. Ганка взялась за председателя колхоза, когда доставала пианино. Требовала: «Выделяйте деньги!» Председатель отбивался, говорил: «Погоди, успеется». Говорил о райфо, облпромсоюзе, рыночной торговле, оплате трудодней. Председатель думал, что засыплет Ганку различными финансовыми и хозяйственными словами и она затихнет. Ганка не затихла. Попросила у бухгалтера прошлогодний финансовый отчет и выучила все его статьи, как выучила бы ноты. Вначале несколько механически, но потом поняла внутреннюю структуру отчета, взаимосвязь статей и положений. Когда вновь явилась к председателю, была уже достаточно финансово образованна, чтобы доказать, как, по каким статьям или в каких финансовых остатках можно провести пианино. Хотела достать концертное, большое, марки «Эстония». Поехала в область, в филармонию. В филармонии хотели уступить их собственное, старое. Ганка категорически отказалась. Это что ж такое? Что за отношение к сельским музыкальным силам? Не отступала от директора филармонии, и он позвонил в облторг, чтобы приняли заявку от села Бобринцы на инструмент «Эстония».

Когда пианино прибыло в село и было установлено в Ганкином классе, Яким Опанасович, скинув с головы картуз в знак особого в эту минуту внимания, сказал:

— Правленческий ты человек, Ганна Степановна.

В честь пианино все собрались в хате тетки Феодоры. Пол хаты застелили мягкой травой лепехой. На стол был выставлен порядок блюд: кислое молоко-робленка, студень, яешня, крахмаль молочный и крахмаль вишневый. А потом перед хатой для желающих были выставлены миски с тыквенными семечками, которыми пользуются сельчане в момент окончательных обсуждений жизни.

Ганка очень веселилась и чуть не подпалила хату: пыталась показать цирковые фокусы с огнем. Яким Опанасович расценил это как головокружение от содеянных в кооперативе успехов. Ганка никогда не пила наливки, а тут выпила, и у нее действительно закружилась голова. Тетка Феодора взяла Ганку крепко за руку и сказала:

— Будь ласка, сідай.

Ганка послушно села возле тетки и больше не показывала никаких фокусов.

 

Глава восемнадцатая

Всю ночь на Эйфелевой башне вращаются два прожектора. Они чертят над Парижем огромный световой круг. Можно стоять и смотреть, как прожектора ритмично проходят над тобой. Франсуаза их знает с тех пор, как живет с мамой в Париже. Странно, она никогда не поднималась на Эйфелеву башню. И подумала об этом только теперь, потому что стояла под башней и, подняв голову, смотрела вверх. Лифты набиты туристами — обязательная программа. Здесь же продаются значки Эйфелевой башни. Можно приколоть и ходить с такой маленькой башенкой на груди.

Почему Франсуаза стоит сейчас здесь? Она не знает. Смотрит на прожектора, которые вращаются над самой головой в ночной вышине. А не почувствовать ли себя в Париже туристом, чтобы уехать? Значок на груди — и все. И это легко, потому что сами французы говорят, что Париж город прежде всего для туристов. Исторически так сложилось. Мама прожила в нем свою жизнь. Но прожила ее в качестве кого? Мама никогда ничего не объясняет.

«Ты можешь продолжать учиться в Москве», — сказала мама. Учиться или жить? Нельзя только учиться и не жить жизнью города, в котором ты учишься так долго. Франсуаза рассказала о школе, о товарищах, о Павлике Тарееве и о себе, задала наконец вопрос: почему она учится в Москве? Почему мама ее туда послала? Мама ответила, что потом. Как-нибудь потом, когда Франсуаза приедет в Прованс, где мама, возможно, будет теперь жить с отцом, и если Франсуазе опять все это нужно будет обязательно знать, она ей и расскажет. Теперь маме надо ехать: у нее срочная и ответственная работа. Франсуаза может вернуться в Москву, закончить школу. Летом они с отцом будут ждать ее в Марселе. Тогда и поговорят окончательно. При этом мама выглядела неестественно озабоченной, как будто спешила уехать от Франсуазы. Но ведь сама она сказала, когда они разговаривали по телефону перед отъездом Франсуазы из Москвы: «Может, у тебя есть что-нибудь важное ко мне? Ты заканчиваешь школу…»

Так чего же хотела мама? «Походи по Парижу, прошу тебя, — сказала она. — Подумай одна о себе, но только здесь. Я тебя очень прошу». Это она сказала несколько раз и смотрела на Франсуазу с какой-то надеждой. Или все это только кажется Франсуазе? Мама есть мама, чему же удивляться!

Франсуаза осталась в Париже, ходит по нему.

Стояла у Лувра (днем он весь в туристах — автобусы, машины, гиды, громко объясняющие, почему Людовик XIV покинул Лувр и построил Версаль), на площади Вож, или, как ее еще называют, Королевской площади, где встречались д’Артаньян, Атос, Портос и Арамис (тоже толпа туристов, тоже гиды, показывающие дом кардинала Ришелье, дом королевы), и на Монмартре, где тоже туристы и художники, рисующие в основном для туристов. Горят перед картинами свечи и карманные фонарики всю ночь.

Почему мама с отцом жила врозь? Разошлись? Поссорились? Почему послала Франсуазу в Москву? Когда-нибудь в их семье были эмигранты из России? Но мама не знает русского языка.

Может быть, подняться на Эйфелеву башню, возле которой Франсуаза находится сейчас среди прочих туристов, и постоять там наверху, над всем городом, в центре светового круга? «Ты куришь!» — говорит Павлик. «Не курю». — «Нет, ты куришь!» И он выворачивает у ее дубленки карманы, ищет сигареты. Она громко смеется. Так она смеялась в Москве. И она хочет опять смеяться и не хочет стоять на Эйфелевой башне одна. Франсуаза достает из кармана сигареты, кладет на пустую скамейку недалеко от Эйфелевой башни и уходит. И ей кажется, что она идет по Тверскому бульвару и рядом с ней идет Павлик.

…В самолете сидела женщина. Она только что попрощалась со своей дочерью. Что-то было в ней такое, отчего стюардесса, которая только что объяснила, как пользоваться надувным жилетом, потому что аэропорт в Марселе находится вблизи озера, подошла к ней и спросила:

— Вам принести сок? Воду?

— Воду, — сказала женщина.

Стюардесса принесла низенький фирменный стакан с водой.

Пассажиры читали газеты и журналы.

Впереди, около откидного кресла стюардессы, возились, играли маленькие девочка и мальчик. Брат и сестра. Брат был постарше, и он немного стеснялся, что сестра слишком шумно себя проявляет. Появилась стюардесса, о чем-то поговорила с детьми и потом увела их в кабину к пилотам.

С каждой минутой самолет отдалялся от Парижа.

Женщина отпила несколько глотков воды.

Восемнадцать лет назад у нее умерла подруга. Она была русской и была замужем за французом. Осталась совсем маленькая девочка; родная мать не успела даже выбрать для нее имя. Тогда казалось, просто быть матерью и даже слово, которое дала, тоже казалось несложным и вполне выполнимым: дочь должна была увидеть Россию, Москву, и только потом надо было рассказать ей все остальное о родной матери. Но кто теперь родная мать? Чья это теперь дочь? Она ее вырастила, а значит утвердила в ней себя тоже. Ничего в этом не было преднамеренного, специально задуманного — это естественный ход жизни. И где здесь мера справедливости, чтобы правда не перешла в жестокость?

Но это все ее мысли, ее, а не дочери. Отец тоже дал слово. Он тоже знал, что дочь может уехать, и поэтому назвал Франсуазой: в ее имени — Франция.

Пассажиры переговаривались, курили, шелестели журналами и газетами. Она сидела неподвижная. Даже забыла отстегнуть пряжку предохранительного пояса. Она не поговорила сейчас с Франсуазой. Зачем эта отсрочка? Оставила ее одну, улетела…

Стакан холодил колено, и она машинально поворачивала его в пальцах и передвигала по колену.

Родители мальчика и девочки привстали со своих передних мест и заглянули за шторку, отделяющую кабину пилотов от пассажирского салона. Девочка вернулась, а мальчик остался у пилотов. Но потом и он вернулся. Они снова начали возиться, играть.

Она теперь смотрела на них, и ей мучительно хотелось подозвать к себе девочку.

 

Глава девятнадцатая

В подушечке пальца «и боль, и гибкость, и радость, и отчаяние».

Андрей занимается. Мать на кухне; в это время она всегда на кухне, чтобы ему не мешать. Наверное, кормит обедом Петра Петровича. Петр Петрович опять одинок с тех пор, как ушла женщина, с которой у них должна была начаться новая для Петра Петровича жизнь. Жизнь не началась. Человеческая память не выпускает прошлого, и у многих людей не получается будущего, потому что они остались в прошлом, единственном для них времени на всю жизнь.

Андрей занимается, никак не находит в себе чего-то основного. Он опять ничего не знал о себе, в нем жила только невозвратная потеря, в которой он потерял и себя тоже и не стремился найти вновь, потому что не знал, какого себя он должен найти. Откуда и какие возьмет силы, к чему готов.

Боязнь, вечно боязнь, которая постоянно при нем. Постоянно он ждет обстоятельство, которое будет сильнее его, и он не будет готов победить, окажется слабее. Он теперь прежде всего готов к поражению и это он теперь ощущает совершенно определенно; не доверяет себе, не верит в себя лично. Прошлое, настоящее, будущее… Когда кончается одно и начинается другое?

Профессор Мигдал недавно сказал Андрею: «Вы никогда еще не слышали себя, Андрей, как подлинного художника. Ваш „Золотой Орфей“ — еще не ваше собственное слово, это вы еще с чужих слов, пускай и удачных для начала, но только для начала. Ученичество».

Разговор был нелегким. Он уже возникал, но не доходил до какого-то логического конца. Может быть, потому, что такого логического конца не было еще. «Я стремлюсь приблизить вас к четкой простоте, — говорил Валентин Янович. — Чувства выражайте минимальными средствами, и тогда это будет самым убедительным для всех. Будьте скупым до суровости. Философ-номиналист Уильям Оккам выдвинул закон бережливости гипотез: сущности, которые служат для объяснения, не должны умножаться сверх нужды. Вам необходимо непрерывное волевое усилие, и не только во имя себя. Для этого вы обладаете самым важным, на мой взгляд, — несомненностью чувств».

После разговора с Валентином Яновичем Андрей пытался понять и оценить себя, свое прошлое и свое настоящее. Быть в нервном превосходстве над другими? Над Ладькой? В ответ на его удачу в жизни он должен противопоставлять свою боль в жизни, свою неудачу? Нет. Он несправедлив к себе, и это тоже не от силы, а от слабости. Он унижает себя. Опять боязнь, неуверенность.

За своей работой, борьбой за успех он не сумел увидеть и понять Риту. Да, да, да. Помочь ей. Он ведь все время искал себя, только себя. Он ее очень любил, но еще больше любил свою мечту о Великом Скрипаче. И он проглядел в своей личной жизни Риту. Закономерность творчества? Увлеченность? Эгоцентризм? Андрей никогда не спрячется в этом от самого себя. Эгоцентризм — это крайний индивидуализм; не просто индивидуализм, а крайний. Сила таланта, как сила жестокости, что ли? К себе? Ко всем другим? И опять во имя себя, своего таланта?

Игра словами, вот он чем сейчас занимается. Оправдывается, выкручивается. И разве только так все может быть? Разве только эгоцентризм?

Андрей вспомнил Олю. Как она спокойно и естественно заняла место в жизни, была к этому готова. Была готова к подлинному общению с людьми через свою музыку. Оле помогала ее внутренняя тишина, предельная сосредоточенность, способность оценивать себя и окружающую действительность. Теперь он знает Олю, только теперь.

Он видел Олю перед ее отъездом в Лондон в консерваторском читальном зале. Она сидела за столом, наклонив голову и придавив ладонями уши, чтобы сосредоточиться над тем, что она читала. Андрей незаметно подошел к ней и тронул за локоть. Чибис опустила руки, подняла голову. Она взглянула на Андрея, и это был взгляд близкого ему и понятного человека.

Он сел рядом, и они начали шепотом разговаривать. Чибис сказала, что скоро перейдет с вечернего отделения на дневное. Бабушке надбавили пенсию, да и она тоже на дневном отделении будет получать стипендию. Как-нибудь им хватит. Андрей спросил о поездке в Лондон. Она сказала, что заканчивает программу. Потом спросила: как он сейчас?

— Ничего, — ответил Андрей. — Впрочем… не знаю.

— Это пройдет, Андрюша. — И тут же перевела разговор, сказала, что встретила Машу Воложинскую. Такой же ребенок, но только большой, у которого постоянно сваливаются с носа очки.

— Давно не встречал, — сказал Андрей. — Франсуазу видел, взрослая и красивая.

— Они все теперь взрослые.

— А мы?

— Старики, очевидно, — улыбнулась Оля.

Андрей улыбнулся в ответ.

— Не так плохо.

— Что?

— Подобная старость. Ты совсем не плохо выглядишь.

— Андрюша…

— Конечно. Надо чем-то подтвердить?

— Не надо. Ты всегда говорил мне правду. — И Оля опять перевела разговор. — А Гусева не видел? Занимается древнеармянскими нотами. Тысячи рукописей — и неразгаданы. Кажется, называются «хазовые знаки». Достал фотокопии, сидит над ними.

— Беспощадная личность.

— Мне он нравится, — сказала Оля.

— Мне тоже, — сказал Андрей.

— Кира Викторовна о тебе спрашивала.

— Зайду к ней. Что там в школе нового?

— Живут. Организовали совет по содружеству с музыкальным училищем в Петропавловске. Собирают для них ноты.

— Как турниры «Олимпийские надежды»? Буйно мы забавлялись.

— Назвали «Слушайте все».

— Не то, а?

— И мне кажется.

— «Мажоринки» выпускают?

— «Контрапункт».

— «Мажоринки» лучше.

— По-моему, тоже. Мы старики, если нам все наше лучше.

Они помолчали.

Андрею было спокойно с Олей. Разговор о ребятах, о школе был ему приятен, он ни к чему не обязывал, не вызывал ничего, кроме доброй улыбки, как всегда вызывает улыбку школьное прошлое, хотя это и было совсем недавно, но казалось, что все было очень давно и что ты с тех пор совсем изменился; во всяком случае, в твоей жизни произошли серьезные перемены. В жизни Андрея так и было.

Андрею вдруг подумалось: не испробовать ли на скрипке Олину русскую программу? Оля оставила ему черновики нот. А может быть, скрипка и орган в русской программе? Это было бы интересно. Есть одна фраза в Олиной программе, ее надо делать двумя движениями смычка, настораживающе, с оттенком, вопрошающим что-то у времени, у вечности. Движения смычка должны быть прерывистыми, несоразмерными, чтобы звук был свободным, естественным, как скрип двери на ветру в каком-нибудь старинном храме, Спасо-Андрониковом монастыре, например, где похоронен Андрей Рублев.

А впрочем, очевидно, все это мало интересно; сущности, которые служат для объяснения, не должны умножаться сверх нужды. Скрипка в этой программе — еще одна сущность. Зачем? Или как у «гроссов» — гамбит: жертвуется пешка или фигура, чтобы скорее начать атаку. «Гроссы» сказали, что экземпляр их опытной скрипки — гамбит. Нужна ли подобная атака, подобный гамбит? Последняя встреча с «гроссами» была для Андрея неприятной. Он сказал, что жертвовать пешку они будут без него.

Они стояли все над механическим смычком — Андрей, Сережа, Иванчик, Надя, акустик Митя Нагорный. На матовом экране высвечивался линейный спектр обертонов и частот.

«Андрей, ты устал», — сказал Иванчик.

«И ты не совсем нас понял, — сказал Сережа. — Жертва, связанная с экспериментом, всегда бывает обусловлена…»

«А вы не устали? Вы все! — Андрей не дал докончить Сереже его фразу. — От бесконечного механического смычка не устали? От бесконечной неодушевленной частоты? Сожгите скрипку, чем так… — Андрей возвысил голос, чтобы перекричать визг смычка. — Сожгите!»

Надя выключила мотор. Наступила тишина.

Это воспоминание было Андрею неприятным. Может быть, он несправедлив к Иванчику и Сереже? Считает, что путь постижения того, за что они взялись, должен быть не таким. Скрипка, чтобы она родилась живой, всегда должна иметь свою тайну рождения, как имеет тайну рождения каждый талант. И скрипки не должны копировать одна другую механически. Неужели «гроссы» этого не понимают? Или Андрей теперь несправедлив к «гроссам» вообще? Устал на самом деле и прежде всего от самого себя. Начал ссориться с друзьями. Нехорошо это, действует удручающе. Вовсе даже не радует ни в какой личной правоте. А может быть, и личной правоты нет? Он никогда еще не достигал окончательной правоты. Рыжую застенчивую машину, например, сожгли, и, оказывается, так надо было. А он сжег скрипку, и этого не надо было делать.

Андрею захотелось увидеть девочку Витю. Она бывает на заводе у «гроссов», но с Андреем там не встречается, ходит только днем, когда знает, что Андрея на заводе нет.

Ему нужна была сейчас ее четкая простота восприятия жизни. Ему нужна сейчас эта четкая простота. Что он говорит? Прежде всего он должен позаботиться о ней самой, должен помочь, и не потому, что ответствен и старше, а просто по-человечески это должно быть так. Не ее четкая простота, а его человечность по отношению к ней.

Андрей возвращался с завода от Иванчика и Сережи, и ему необходимо было, чтобы у Консерватории стояла Витя. Он даже убедил себя, что она там стоит в своем узеньком юношеском пальто. Андрей забеспокоился, заторопился. Ему сделалось невыносимо стыдно перед Витей. Он всегда хотел, чтобы другие прежде всего были бы необходимы ему, его трудностям, и только потом он был бы необходим другим. Он потерял Риту по такой вот причине. И он никогда не простит себе этого.

Андрей почти прибежал к Консерватории. Стоят группами студенты-вечерники. Девочки Вити нет. Но Андрей упрямо ходил среди студентов, искал ее. Ему казалось, что он ее вот-вот увидит. Натолкнулся на Родиона Шагалиева. Родион пришел на занятия по камерному ансамблю.

— Ты кого потерял? — спросил Родион.

— Себя, — ответил Андрей.

Он сдал в Госколлекцию Страдивари и опять упрямо ходил, искал Витю. Уже потом, когда возвращался домой, он подумал, что сказал Родиону правду.

 

Эпилог третьей книги

Это был поздний вечер. Еще и еще один в жизни Андрея. Андрей медленно шел в сторону Краснопресненской улицы. Вдруг услышал нарастающий протяжный грохот: среди троллейбусов и автобусов двигалась военная техника. Подготовка к Октябрьскому параду.

Ровно и мощно работали моторы. Сизый дым окутывал уличные фонари. В открытых люках бронетранспортеров — водители, башенные стрелки, командиры подразделений. Поблескивают офицерские погоны на куртках и гвардейские знаки на броне.

Военная техника двигалась по центру города. Андрей занял место среди прохожих и вначале просто смотрел с тротуара, а потом, как уже было с ним когда-то — пальто нараспашку, без шапки, шапка торчит из кармана пальто, — оказался совсем близко у проходящих боевых машин. Город был неузнаваем для Андрея, и он стоял пораженный его суровой мощью. Это была сила, от которой зависела, как ни странно, тишина в мире. И он это сейчас понимал. Он чувствовал сейчас всю остроту современного мира, гудящую от боевых моторов. Сколько раз в жизни он видел по телевидению парады войск на Красной площади, но не ощущал этого непосредственно, чтобы под ногами сотрясался асфальт, а на лице оставался ветер от проходящих на скорости бронетранспортеров.

Он должен как-то все это окончательно понять в себе и в своей скрипке! Он теперь не может ощущать жизнь так же, как ощущал до сих пор — пять минут назад… три минуты назад… две минуты… минуту… Услышать, поймать в себе первое новое музыкальное движение. Крик сегодняшней борьбы в мире. Он услышит его в себе.

Он упрямо стоял.

Теперь он ждал самого себя.