И все же я отправился на ужин. Эпизод с Торил прошел молниеносно, а сидеть одному в темнеющей комнате не хотелось. Я чувствовал себя опустошенным. Надо же было свалять такого дурака! И тем самым поставить «Брандал» все, с ним связанное, на одну доску с внешним миром. Постукивание костыля по ступеням вызывало у меня отвращение – уродливый звук. В символическом плане я как бы спускался в преисподнюю, окончательно убедившись: в том, что все, основанное, как нам кажется, на самой сущности нашей души, есть лишь умозрительная пирамида. Достаточно единственного пинка страсти, чтобы она рухнула. Страсть то и дело отбрасывает нас к исходной точке, к пустоте внутри и снаружи, за которыми, однако, брезжит свет надежды на новое начало…
Но я не сразу прошел в столовую. В холле полистал лежавший на рояле сборник датских народных песен. Просмотрел и какую-то страшно толстую книгу о целебных травах. А потом углубился в дневник дома: «Khдra Alma!» «Dear Alma» (Я не открывал его с того дня, как приехал сюда с дипломатом.) Дневник оказал на меня странное, но далеко не неприятное воздействие, заставляя воспринимать стол, рояль, деревья во дворе как живые существа, только лишенные способности к передвижению. Испещренные датами страницы вернули меня в мир этого дома, окунули вновь в его атмосферу.
Не знаю, какую часть дневника я перелистал. Зато ясно помню ощущение единства с теми, кто собрался в столовой. Мое место среди них. Я захлопнул огромную тетрадь, последними прочитав благодарственные записи какого-то американца и пациента из Люксембурга. Название крошечной страны почему-то заставило меня почувствовать себя ребенком, мечтающим о том, как бы проникнуть в сказку, отправиться в плавание по молочным рекам.
Зигмунд уже поужинал (точнее, выпил картофельную воду) и покинул столовую. На его месте сидела Альма. Я налил себе чашку отвара и привычно оперся о подоконник. Альма не спросила меня о причине опоздания. Торил не оглянулась, когда я вошел. Рене прошла мимо, не проронив ни слова. В тот миг мне показалось, что все они охвачены каким-то недобрым предчувствием.
Подбородок Питера блестел от льняного масла и Альма потянулась к нему с салфеткой – вытереть. «Я ему мать», -сказала она. «Мать». Это слово окончательно вернуло мне равновесие. Все сразу предстало в совершенно ином свете Рене помогла Эстер, Торил – Тане Харрис, Карл-Гуннар заботился о Грете. Альма просто вслух выразила общность их действий. «Матерью» был каждый и каждый был дитятей, спокойно покачивающимся в колыбели, над которой бодрствуют другие «матери». Несколько минут назад во мне проснулся мужчина-охотник, но воспоминание об этом больше не заставляло впадать в панику, моменту творения равно необходимы отец и мать, тут все так естественно.
Невозможно с точностью описать, как чувство колыбельной общности породило после всех метаморфоз нечто более определенное и осязаемое, хотя и не совсем конкретное: чудесный вечер, который мы с Питером провели в задушевной дружеской беседе. Он давно обещал посвятить меня в тайны кухни «Брандала», ведь в Софии я намеревался оставаться вегетарианцем. Когда все разошлись по комнатам или на прогулку (в том числе и Пиа с Рене, справившиеся со своими ежедневными обязанностями), мы забрались на кухню и отрезали себе по два ломтя вкуснейшего черного хлеба, а только такой и водился у Альмы. Намазали маслом, сверху положили толстые куски местного сыра и славно перекусили, что не возбранялось больным, уже прошедшим период голодания, когда единственной пищей была картофельная вода да чеснок. Потом Питер продиктовал мне несколько рецептов, применявшихся Альмой. Он поднимал крышки кастрюль, распахивал дверцы шкафов, показывал нужные продукты и особые приправы, специальные черпаки и ножи. Времени на это ушло порядочно. Я не задавался вопросом, почему именно этот вечер он решил посвятить кулинарии. Неспособность представить себе жизнь в виде точек, соединенных линиями в определенной закономерности, мешала мне понять, что своими действиями Питер как бы описывает плавную кривую, замыкая почти совершенную окружность. Я спросил, было ли ему все это известно до приезда сюда. «Что-то да, – ответил он, – а чему-то я научился здесь».
– Ты не терял времени даром, Питер…
– Куда бы меня ни забросило, моя цель – учиться.
– Но не всякое знание может пригодиться.
– Не понимаю…
– Ну… если оно не сулит практической пользы…
– Повторяю: мне это непонятно. Почему бы не заняться крапивным супом, не прикасаясь ни к крапиве, ни к кастрюле? Мысленное приготовление – тоже огромное удовольствие. Если хочешь, чтобы жизнь твоя была богата, нужно знать многое.
– Ты прав, прав… приходя сюда, в кухню, я работал чисто механически. Болтал, шутил – и все без пользы…
– Тебе не в чем себя винить, ты был одним из тех, кто поддерживал здесь хорошее настроение. До чего же заразительно смеялась Пиа сегодня утром.
– Как бы мне хотелось, чтобы ты на пару месяцев приехал в Болгарию, – подхватил я новую тему. – Кстати, мы еще не обменялись адресами.
Послышались шаги, вошла Пиа. Она приблизилась к нам, на лице ее блуждала недоуменная улыбка, девушка, казалось, не знает, зачем она здесь. Видя, как горят ее щеки, я вслух высказал предположение, что кто-то только что сделал ей комплимент.
– Кое-какие мелочи, – шутливо добавил Питер, – могут здорово изменить женщину.
Пиа машинально заговорила со мной по-шведски, ошибку свою осознала лишь спустя несколько секунд, отчего еще сильней покраснела и, прервав себя на полуслове, убежала. Я озадаченно глянул на Питера.
– Раз она обращается к тебе на своем родном языке, – с неопределенным выражением вымолвил он, – значит, ты ей очень близок.
Сам не зная почему (а, может, все-таки зная?) я решился спросить Питера о том, что уже некоторое время меня мучило. Опасение, которого я не мог скрыть, несколько карикатурно напоминало то чувство, что заставило его спешить в «Брандал». Интересовало же меня, что он думает о чисто мужском стремлении обладать то одной, то другой женщиной, о стремлении, способном парализовать и наш разум, и совесть.
Он слегка улыбнулся:
– Как тебе сказать… Я против насилия над самим собой. Самоистязание вредно, оно подрезает крылья фантазии.
Вот так неожиданность. Я не знал, что ответить.
– Если успокоение не приходит естественным образом, – добавил Питер, – человеку лучше оставаться самим собой. И потом в бабнике есть что-то симпатичное, мальчишеское, разве не так? Во всяком случае, это лучше, чем вымученное морализаторство.
Все вдруг встало на свои места, оказалось проще простого: насилие над собой приводит к вымученному морализаторству. Питер по-настоящему объективен, т.е. он неспособен ехидничать или попусту любопытствовать. А значит, я могу не скрывать от него своей растущей тревоги по поводу дальнейшей судьбы Пиа.
– Что же все-таки ждет Пиа, если она решится покинуть «Брандал»?
– Уедет в Америку, – ответил Питер. – Ты что, забыл?
– А если ей не удастся найти там работу?
– Тогда вернется в Швецию.
– Здесь ей тоже может не повезти…
– О чем ты беспокоишься? Она будет следовать своей судьбе.
– Пиа мне кажется беспомощной и несамостоятельной.
– Большинство людей такие. Впрочем, хорошо, если ты будешь думать о ее судьбе – пусть даже издалека…
Он умолк. В голове у меня роились разные практические проекты, а потому я не обратил особого внимания на последние слова Питера. Слово «издалека» напрасно крутило пируэт за пируэтом: раз-два-три…
– В случае, если ничего не выйдет, сможет ли она здесь получать хоть пособие по безработице?
Питер пожал плечами:
– В этом вопросе я абсолютно некомпетентен. Пособия по безработице не получал никогда, а зарплату – почти никогда. Что может быть нормальнее положения, когда человек сам себя кормит?
– Питер, ты столько времени уделяешь другим, а вот чем люди живут, тебя, похоже, не интересует…
– Люди живут тем, что дает земля. А ведь какими только лживыми, преходящими благодеяниями, которыми они якобы друг друга одаривают, не камуфлируется этот простейший факт. Изучать формы таких благодеяний? Не думаю, чтобы это мне что-то дало.