Гидробиолог П.П. Ширшов начало зимовки описал так: «Зима торопилась вступать в свои права. С каждым днём всё ниже поднималось солнце. Багровым шаром оно катилось над зубчатой чертой горизонта и через час-другой уходило за гребни торосов. Скоро оно совсем не взойдёт. Всё чаще опускался за тридцать синий столбик в термометре. Звонкими взвизгами отдавались шаги людей на заснеженной палубе. Морозы крепчали. Зимовка постепенно вошла в быт людей. Прежде всего нужно было беречь топливо, беречь уголь. В каютах давно закрыли воду и забили войлоком лишние двери на палубу. Вопрос об экономии топлива особенно остро встал в начале декабря, после последней попытки вырваться из льдов. В трюмах “Челюскина” осталось всего 400 тонн угля. С этим количеством нужно было перезимовать и весной выйти на чистую воду» (1936, с. 98).

Между тем ежедневный расход угля превосходил полторы тонны в сутки, и теперь приходилось брать на учёт каждый килограмм топлива. Умельцы из машинной команды по-своему отреагировали на топливный дефицит, приспособив форсунки для сжигания всех видов машинного масла, отходов жидкого топлива, жир морского зверя и т. д. В некоторых каютах подобные устройства заменяли привычное паровое отопление, и вскоре расход угля на судне снизился вдвое, причём он выдавался килограммами в таких количествах, чтобы поддерживать температуру в жилых помещениях в пределах десяти градусов. В таких условиях неизбежным становилось уплотнение кают экипажа, что, разумеется, было встречено моряками без энтузиазма. Правда, экономия топлива и другие меры позволили избежать столь радикальных шагов, но, тем не менее, такая перспектива определённым образом отразилась на настроениях зимовщиков. Ещё одним вынужденным зимовочным мероприятием явилось сооружение печи на палубе для таяния льда для повседневных нужд и, соответственно, заготовка льда вблизи судна, на что приходилось выделять людей в рабочие бригады.

Обычная проблема вынужденной зимовки — невозможность занять людей повседневными заботами, равномерно распределяя рабочие нагрузки на каждую пару рабочих рук. Как ни изощрялось руководство в своих попытках занять людей лыжными прогулками, охотой на песца и нерпу и поисками аэродрома, образовательными мероприятиями и т. д., — нет-нет да находились недовольные, готовые сорвать плохое настроение на других. Шмидт впервые в истории полярных экспедиций ввёл практику товарищеских судов, по воспоминаниям участников событий, оказавшихся вполне действенным средством.

Наиболее оправдали себя в условиях начавшейся зимовки общеобразовательные мероприятия, проводившиеся с учётом возраста и уровня образования участников. В своих воспоминаниях молодой матрос А. Миронов (по совместительству начинающий журналист-любитель) так оценил их роль: «Работал у нас политкружок комсомольцев. Его посещали не только комсомольцы: лекции Баевского, очень интересные и занимательные, привлекали на занятия кружка и беспартийных — пожилых плотников, матросов, кочегаров и даже нашего почтенного Адама Доминиковича Шушу (наиболее старого по возрасту в экипаже с тридцатипятилетним морским стажем. — В.К.). Старик принимал горячее участие в спорах о съездах партии, в обсуждении разногласий между большевиками, меньшевиками и эсерами.

Кроме политкружков у нас был общеобразовательный кружок плотников. В Мурманске на “Челюскина” пришли восемь плотников и три печника. (Строители-сезонники, направлявшиеся на остров Врангеля. — В.К.). Многие из них едва-едва по складам могли прочесть небольшие заметки в газетах и знали только два правила арифметики. Шестимесячная учёба на “Челюскине” дала плотникам много: они прошли курс арифметики, ознакомились с элементарной алгеброй и геометрией. Они узнали правила грамматики, ознакомились с историей, географией.

Вечерами при свете керосиновых ламп в салоне комсостава собирались члены экспедиции, штурманы, матросы и кочегары. Отто Юльевич рассказывал жадным слушателям о теории Фрейда, о работах языковеда академика Марра, о Памире. Запас знаний и глубина их казались неисчерпаемыми в этом человеке. Он мог ответить на любой вопрос, и напрасными были попытки поставить его в тупик. Мы всегда получали тёплую, очень дружественную улыбку и точный исчерпывающий ответ.

Бывали и такие вечера, когда дрожали стёкла иллюминаторов в салоне от громкой музыки, от хоровых песен, от звучного перебора струн мандолин, балалаек и гитар. Это был очередной концерт ансамбля под управлением Фёдора Решетникова» (т. 1, 1934, с. 196).

Разумеется, надо было быть готовым к самому неблагоприятному развитию событий, включая гибель судна. На льду была организована продовольственная база с запасом продуктов, а также выгружены стройматериалы. Однако часть продовольствия и запас тёплой одежды оставались на палубе в расчёте сбросить их на лёд при гибели судна. Однако когда в первых числах декабря вблизи судна образовались разводья и была предпринята последняя попытка избежать ледового плена, аварийный запас со льда был возвращен на судно. Удовлетворительным оставалось здоровье зимовщиков, за зиму значительно прибавивших в весе — не исключено, что эти «запасы» (в других условиях избыточные) помогли пережить наиболее сложные дни после катастрофы.

Несмотря на все отмеченные трудности, на взгляд профессионала-полярника, со своими специфичными мерками комфорта, пока развитие событий оставалось в допустимых пределах, судя по позднейшим воспоминаниям П.П. Ширшова: «Любопытная у нас зимовка! Живём в тёплых каютах, спим в уютных койках, работаем, читаем, болтаем о чём придётся, и понемножку ждём, когда опять завизжит и заскрипит кругом и со страшной силой навалится на борта корабля. В пургу, в мороз, в полярную ночь придётся уходить на лёд. До берега сто пятьдесят километров… Сто пятьдесят километров по торосам!.. Женщины… Дети… Больные… Будь здесь только здоровые, выносливые люди, я жалел бы только о судне, да о своих научных сборах, которые пришлось бы бросить. В себе я уверен. Я дойду до берега… Но когда вспомнишь, что у нас столько людей, неспособных пройти даже двух миль — как-то не по себе становится, особенно когда лёд начинает визжать у борта». (1936, с. 105). Так что даже с учётом способностей полярника приспособиться к самым немыслимым экстремальным условиям (отнюдь не все на борту «Челюскина» соответствовали им), жизнь участников вынужденного дрейфа напоминала ту, которую ведут обитатели окрестностей дымящегося вулкана, при одном виде которого невольно возникает вопрос — когда же?.. Уже одно это заставляло моряков и участников экспедиции жить в режиме напряжённого изматывающего ожидания.

Между тем наступил новый 1934 год, мало что изменивший в жизни тех, кого позднее на Большой Земле стали называть челюскинцами. «По небу бегают сполохи, разливаясь зеленовато-жёлто-малиновыми радугами по небосклону. Мороз. Нависают яркие большие звёзды, будто разглядывая вмерзшее в лёд судно с гирляндами инея на вантах и мачтами, забелёнными снегом. Судно застыло. Палуба его заледенела… На спардеке и на ботдеке — там, где все так любили прогуливаться, — остались только узкие тропинки среди сугробов снега и шлака, насыпанного на палубу для отепления жилых помещений.

День короток, солнце, невысоко поднимаясь над горизонтом, заставляет судно и торосы отбрасывать длинные пологие тени. В эти часы с зимним, ещё не греющим солнцем верхняя палуба судна оживает. С весёлым бодрым гулом работают очередные бригады по заготовке льда для вытаивания воды. Выходят прогуляться матери с детьми, больные, те, кто не занят в этот день работой в бригаде.

Одна из наиболее обычных тем для разговоров — когда “Челюскин” освободится ото льдов.

— Капитан Воронин определил срок выхода двадцать пятым июля, — говорит одна из женщин. — Вы, Павел Константинович, в стенгазете писали о возможном выходе “Челюскина” в июне, и даже в мае, — добавляет она, обращаясь ко мне.

— Да, исходя из гидрологических данных, если напор тихоокеанских вод… — и я пространно рассказываю свои предположения.

— А смотрите, сколько новых торосов наворотило за эту ночь. Вчера там дымились туманом трещины, а сегодня такие валы льда. Ночью всю вахту был слышен шум торошения, — рассказывал подошедший штурман Марков.

Солнце недолго находится над горизонтом. Описав по небу пологую дугу, оно скрывается, оставив на некоторое время нежно-розовую зарю. Быстро надвигаются сумерки, зажигаются звёзды, наступает ночь. Палуба опустела. На ней маячит вахтенный матрос, да в конце каждого часа из штурманской рубки вместе с облаком пара выплывает закутанная в тулуп фигура вахтенного штурмана, идущего определить дрейф.

Вечером несколько часов в окнах кают-компании и кают виден скупой свет — на судне работает динамо и горят немногие оставленные невыключенными лампочки. Кают-компания полна народом. Столы заняты “козлятниками”, “покеристами” и прочими игроками. У пианино группируются музыканты челюскинского джаз-оркестра. Струнные инструменты, свистульки, шумовые приспособления исполняют популярные на судне мелодии… Под музыку фокстрота пары в неуклюжих валенках начинают плавно двигаться по кают-компании. Но вот динамо выключается, и взамен электрического света зажигаются тусклые судовые керосиновые лампы. Составляется хор. Раздаются то бурные революционные напевы, то протяжные старинные народные песни.

— Товарищи, идите смотреть на замечательное полярное сияние, — поёживаясь от холода, кричит Саша Погосов.

На мостике и ботдеке уже стоят группами челюскинцы и смотрят на игру красок на небосводе.

— Да-а… Замечательное зрелище. Однако опять поблизости от нас торосит, — добавляет Баевский, всматриваясь в темноту.

— Ну, торошение льда — дело обычное, — бросает кто-то.

Налюбовавшись игрой сполохов, все постепенно спускаются вниз. На кормовой палубе проходит к сходне группа людей, закутанных в тулупы, шубы и полушубки. В идущей впереди высокой фигуре в длинном, до пят, тулупе легко узнать капитана Воронина. Группа спускается по трапу, медленно обходит судно и всматривается внимательно в лёд, разыскивая новые трещины около судна. Издали продолжает доноситься шум торошения». (Хмызников, 1936, с. 107–108).

Ещё сутками ближе к роковой дате…

В отличие от большинства моряков и участников экспедиции, ощущавших приближение катастрофы на основе былого опыта и чисто внешних впечатлений от окружающего ледяного ландшафта, инженеры Ибрагим Факидов и П.Г. Расс системой приборов фиксировали изменения ледяного поля, в которое вмерзло беспомощное судно. Ещё 1 февраля Факидов, закончив установку палатки с приборами, поинтересовался у своего коллеги Расса:

— Может быть, я зря устраиваюсь в палатке? Не разломает ли её? Нет ли вдали подвижек льда?

Ответ гласил: — Ставьте, быть может, в этой палатке ещё придётся жить. Всё происходит здесь страшно быстро…

Уже на следующий день Факидов обнаружил активизацию льда в отдалении, не представлявшей пока непосредственной угрозы судну. Зато уже 6 февраля разводья у кормы «Челюскина» стали расходиться — это было важное указание на приближение угрозы: «Как бы не унесло мою палатку! — отметил в дневнике инженер. — Кругом лёд трещит. Если ветер усилится — “Челюскин” будет сжат… 12 февраля. Весь день работал в палатке. Лёд сегодня ведёт себя беспокойно. Дрейф дошёл до семи метров в минуту. Не знаю, что ожидает нас в эту ночь. Жизнь как на вулкане или открытых позициях…» (т. 1, 1934, с. 285). В своих ожиданиях он ошибся всего на полсуток, ибо днем позже катастрофа разразилась во всей неотвратимости, не оставив людям на иной исход ни одного шанса.

Слова «последний аврал» из русской морской песни для каждого россиянина имеют вполне конкретный смысл, отражая душевный настрой участников, сделавших решительный выбор и не склонных уступать обстоятельствам, одновременно с привкусом трагизма и героики, вне зависимости от места события. Вспоминая события 13 февраля 1943 г. в зимнем Чукотском море, Шмидт особо отметил, как «в полдень ледяной вал слева перед пароходом двинулся и покатился на нас. Льды перекатывались друг через друга, как гребешки морских волн. Высота вала дошла до восьми метров над морем. Слева от нас, перпендикулярно к борту, образовалась небольшая с виду трещина.

Был отдан приказ о всеобщем аврале и немедленной выгрузке аварийного запаса. С привычной организованностью и дисциплиной люди встали на места. Не успела ещё работа начаться, как трещина слева расширилась. Вдоль её, нажимая на бок парохода, задвигалась половина ледяного поля, сзади подгоняемая упомянутым выше валом. Крепкий металл корпуса сдал не сразу. Видно было, как льдина вдавливалась в борт, а над нею листы обшивки пучатся, выгибаясь наружу. Лёд продолжал медленное, но неотразимое наступление. Вспученные железные листы обшивки корпуса разорвались по шву. С треском летели заклёпки. В одно мгновение левый борт парохода был разорван у носового трюма. Этот пролом, несомненно, выводил пароход из строя, но ещё не означал потопления, так как находился выше ватерлинии.

Однако напирающее ледяное поле затем прорвало и подводную часть корабля. Вода хлынула в машинное и котельное отделения. Экономя топливо, мы ещё раньше держали только один из трёх котлов под паром, изредка меняя их для чистки. Пар был как раз в левом котле, то есть со стороны сжатия. Продрав борт, напор льда сдвинул котёл с места, сорвал трубопровод, идущий к спасательной насосной системе, перекосил и зажал клапаны. К счастью, не произошло взрыва, так как пар сам вышел через многочисленные разрывы. Пароход был обречен. Его жизнь измерялась часами. Выгрузка шла быстро, без перебоев. Она показала прекрасные качества коллектива. Катастрофа не застала нас врасплох. Весь аварийный запас лежал на палубе. Все силы были распределены по отдельным бригадам: бригада радио, тёплой одежды и т. д. Всё шло совершенно тихо. На корме стоял Бобров. Капитан Воронин следил за состоянием льда. За техникой спуска на лёд наблюдали штурмана» (т. 1, 1934, с. 288).

Так выглядело начало катастрофы глазами начальника экспедиции, даже под жестоким моральным прессом от происходящего отметившего со скрытой гордостью действия своих подчинённых. Они не только до конца исполнили свой служебный долг, но позднее своими опубликованными свидетельствами наполнили нарисованную Шмидтом картину бедствия живыми деталями достойного поведения рядовых участников события, без тени казённой партийной героизации. Результат своего участия в последнем аврале выразил скромный судовой буфетчик Лепихин: «Утром раздали посуду обитателям лагеря Шмидта. Хватило почти на всех. Я выполнил свой долг» (т. 1, 1934, с. 318), — увязав его, как настоящий моряк и мужчина с высоким понятием взятого на себя выбора, даже если сама обстановка не оставила иного. Предоставим же теперь этим обычным людям со своими слабостями и недостатками слово, поскольку они своими действиями совершили то, что партийное руководство позднее определило понятием «подвиг», присвоив себе его осуществление.

Как только ледяной вал обрушился на беспомощное судно, опытным взглядом ледового моряка Воронин определил финал столкновения со всей неотвратимостью. «Конец! — сказал я себе. — Теперь все силы на выгрузку» (с. 282). В дело вступал комплекс мероприятий, уже отработанных ранее, в сочетании с человеческим фактором, — готовности людей к событию, которое ни один из них не мог представить в реальности.

Для штурмана Маркова (в котором молодость удачно сочеталась с десятилетним морским опытом, помимо присущей ему острой наблюдательности), в полдень заступившего на свою последнюю вахту (о чём он, естественно, не догадывался), все действия определялись требованиями морского устава. Его предшественник, третий штурман Виноградов доложил обстановку:

— Состояние льда спокойное. Дрейф ост-зюйд-ост 0,3 мили в час. Глубина 50 метров. Ветер 6 баллов. Температура 36 градусов. Пурга.

Дальнейшие события, по описанию последнего вахтенного начальника «Челюскина», развивались следующим образом.

«В час дня, при очередном измерении дрейфа, ощущалось несколько слабых толчков по корпусу. Глубина была старая. Дрейф (прежнего направления) уменьшился до 0,1 мили в час. Толчкам по корпусу сопутствовало плавное колебание уровня воды в море. Это подсказывало нам, что где-то напирает лёд. Предзнаменование рокового сжатия “Челюскина”…

Через 20 минут ветер донёс глухой шум торосившегося льда. Дрейф прекратился. Поднявшись в штурманскую рубку, я сделал запись (как потом оказалось — последнюю) в черновом журнале: “В тринадцать двадцать дрейфа нет”.

Резкий двойной толчок встряхнул судно. Керосиновая лампа на подвесе мягко качнулась. Путаясь в тулупе, я быстро спустился на спардечную палубу к лоту. Дрейфа не было. Вода в майне словно пыталась выйти на поверхность льда: она опускалась и поднималась. На палубе стало оживлённо. Напряжённо, с затаённым страхом, закрыв лица от леденящего ветра, люди смотрели на высокий, надвигающийся с севера торос (точнее, вал торошения. — В.К.) Торос ревел, как сотня обезумевших быков. Вздыбленный, недавно, казалось, несокрушимый лёд крошился и большими валунами скатывался с вершины тороса. Певуче трескался лёд у судна. Несколько любителей острых ощущений, согнувшись, преодолевая сильные порывы ветра, бежали по льду к торосам. Позёмка порой закрывала бегущих. Ледяной вал на глазах рос и быстро приближался к судну.

На север от форштевня ожила образовавшаяся вчера трещина. Что-то заскрежетало в подводной части корпуса. Владимир Иванович Воронин, наблюдавший за льдом, отдал распоряжение:

— Передать старшему помощнику, чтобы немедленно приступали к выгрузке продовольствия и снабжения на лёд.

В машину:

— Поднять пар и быть в готовности на случай откачки воды из трюмов…

…На кормовой палубе у трюма № 3 большая группа людей дружно приступила к выгрузке продовольствия на лёд. По доскам спускали ящики, мешки. Внизу у борта их моментально подхватывали и оттаскивали в сторону на нетронутый сжатием лёд. Работа шла быстро. Люди спокойны, деловиты. Испуг отдельных товарищей растворялся в дружной, красивой работе.

Капитан Воронин и Отто Юльевич Шмидт, как полководцы, избрали удобное место на кормовой части спардека по правому борту. Оттуда им прекрасно была видна картина выгрузки. А “грузчики” при виде спокойных лиц командиров бодрились, ещё сильнее напрягая мускулы. Картина труда! И, казалось, всё происходит в привычной “мирной” обстановке.

Внезапно “Челюскин” вздрогнул и быстро пошёл назад, сопровождаемый скрипом и шорохом льда. Наблюдая движения судна, ощущал за него боль. Я знал: что-то большое, страшное, хотя ещё не осознанное полностью, должно сейчас произойти. Грохот гигантского тороса нарастал. Ледяная гряда, меняя профиль, обняла нас полукольцом. Она безжалостно смыкала эти объятья. Также внезапно “Челюскин” остановился. Град металлических ударов пробежал по корпусу. Где-то ломался металл. Вахтенный, подбежав ко мне, быстро взволнованно проговорил:

— Михаил Гаврилович, левый борт продавило!»

(т. 1, с. 296–298).

По рассказу опытного и наблюдательного моряка читателю уже понятна картина происходящего, тем более что в деталях ниже она будет дополнена свидетельствами других участников событий. Отметим, что штурман покинул свой пост лишь по команде, запечатлев в памяти поведение людей при агонии судна: «Сходня свернулась. Потеряв равновесие, я сел на лёд. Быстро вскочив, увидел лежащего близко у борта капитана и навалившееся на него бревно. А Могилевич, только что стоявший спокойно с трубкой в зубах, видимо, поскользнувшись, прыгнул не на лёд, а на палубу. Со льда, тревожно надрываясь, кричали:

— Борис, Борис, прыгай скорее!

Могилевич рванулся к корме. Бочка сшибла его с ног. Больше Могилевича не видели. Он остался на судне…

…До каждого дошла предупредительная команда:

— Прочь от судна!

Все ринулись в сторону, но, словно влекомые к сегодня днём ещё уютному, родному “Челюскину”, бежали обратно. В лица безжалостно хлестала позёмка. Хотелось смотреть на корабль до последней секунды… Сто четыре человека остались на льду. Среди них десять женщин и четыре ребёнка. Это произошло в Чукотском море в счислимой северной широте 68 градусов 16 минут и западной долготе 172 градуса 51 минута, 13 февраля в 3 часа 50 минут дня» (т. 1, с. 300–301).

Как обычно при морских катастрофах, наибольшие психологические нагрузки испытали «духи», как традиционно именуют моряки машинную команду, которой приходится «вкалывать», в отличие, от палубной, не видя обстановки в целом и покидать свои рабочие места лишь по команде с мостика, в обстановке, близкой к преисподней.

Переход от привычной жизни зимующего судна к последнему авралу в скупых и сдержанных выражениях, практически лишенных эмоций, описал старший механик Николай Карлович Матусевич, выпускник английского морского колледжа, отдавший к тому времени морской службе почти четверть века. В первой половине рокового дня «на судне всё было тихо и спокойно: одни отдыхали в каютах, другие гуляли на палубе, некоторые даже спустились на лёд и любовались нарастающим ледяным валом. Минут через двадцать уже было видно, что подвижка льда произойдёт вблизи судна, а, следовательно, неминуемо и сжатие. Тогда мною было отдано распоряжение всем механикам и ранее прикреплённым к ним машинистам занять свои места по аварийному плану. Вахтенный механик, студент кораблестроительного института Михаил Филиппов уже давно был в машинном отделении. Он следил за состоянием механизмов. Одновременно были отданы приказания поднять давление пара в котле, приготовить и пустить в ход пародинамо и спасательные помпы. Всё должно быть приготовлено, все меры должны быть приняты для борьбы со стихией!..

…Внизу, на днище судна, в машине и кочегарке, у механизмов работают прикреплённые механики и машинисты. Они помогут если не спасти судно от гибели, то хотя бы оттянуть время, чтобы работающие на выгрузке продовольствия, одежды, снаряжения и научных материалов успели снести всё на лёд. Остальная машинная команда отправлена на палубу для участия в общей работе…

…Включили свет. Машинное отделение, до сих пор освещённое только немногими керосиновыми фонарями, залилось светом, но ненадолго. Оглушающий треск разрушающегося левого борта заполнил помещение. Заклёпки, срезанные с листов обшивки корпуса, со свистом пролетали над головами, падали на металлические площадки. Шум их падения напоминал речитатив пулемёта.

Натиском льда, продавившего борт, был сдвинут рабочий паровой котёл и сорвана дымовая труба. Вырвавшийся на волю из стальных и медных труб пар с шипеньем и свистом заполнял помещение. Механизмы, стоявшие по левому борту… частью упали, частью сдвинулись с места. Электрические провода сорваны; они дали короткое замыкание, и предохранители перегорели.

Вследствие перекоса фундамента пародинамо-машина остановилась. Свет везде погас. Пар с шумом выходил из котла. Быстро понижалось его давление. Выгрести жар из топок котла нельзя было, так как вода в кочегарке поднялась на полметра выше площадок.

Уже когда были порваны паровые трубы и сдвинут с места котёл, а машинное отделение заполнилось горячим, удушливым, влажным паром, товарищи пытались сделать хоть что-нибудь, лишь бы предотвратить утечку пара. Но это было безрассудно и невыполнимо… Надо было покидать помещение и отступать по трапам, ведущим наверх… На льдине быстро обошёл машинную команду. Налицо все: механики, машинисты и кочегары. Погибших нет. Доложил О.Ю. Шмидту». (т. 1, 1934, с. 303–305).

У научного персонала в общем смятении были заранее определены свои задачи, в первую очередь спасение научных материалов, тем более что наблюдения продолжались до последнего момента. На пути к штурманской рубке гидрограф П.К. Хмызников от промчавшегося бегом корреспондента Бориса Громова услышал, что лёд «рвёт борта».

«Возвращаюсь в каюту, чтобы собрать научные документы и карты наших работ и наблюдений. Быстро беру записные книжки и журналы. В голове только одна мысль: только бы не забыть чего-либо важного!.. Просматриваю все ящики и шкафы — свои и геодезиста Гаккеля. Пачки журналов наблюдений и записных книжек складываю в маленький чемодан. Туда же бросаю несколько книг с таблицами для текущих астрономических обсерваций. Теперь карты. Развёртываю рулоны. Вот планшеты наблюдений за дрейфом. Карты нашего пути от Ленинграда. Кажется — всё!..

…В рубке и на мостике также идут сборы инструментов и штурманского имущества. Их завязывают в разноцветные сигнальные флаги. Я завязал наши карты в запасной кормовой флаг.

— Как с судном? — спрашиваю штурмана Бориса Виноградова.

— Безнадёжно. Разорван левый борт.

Вынесенные инструменты и научные материалы я спускаю вниз и передаю на лёд Гаккелю. Включаюсь в общую работу. Из рубки по ботдеку таскаем ящики с радиоимуществом и спускаем по трапу вниз. На палубе их принимают и передают на лёд. С судна на лёд положены доски, по которым грузы подступают на ледяное поле…

…Принимаю на палубе подаваемые из трюма Федей Решетниковым листы фанеры. Отбрасываю их к борту. С борта листы бросают на лёд. Редкими толчками “Челюскин” садится носом. При каждом его оседании хрустят и перемещаются льдины. В трюмах журчит вода. Вот она показалась в твиндеке второго трюма, откуда Федя Решетников и ещё трое ребят подают фанеру. Приходится прекратить выгрузку. Ребята вылезают наверх, и мы отправляемся на корму… Двери всех кают открыты. Комова и Шпаковский по распоряжению Боброва выбрасывают из кают на лёд через открытые окна матрацы и одеяла. В каютах беспорядок, открыты ящики и шкафы, разбросано платье. Вдруг, к своему удивлению, в одной из кают вижу Дору Васильеву с маленькой Кариной. Я кричу:

— Почему вы здесь?

— А что, разве пора высаживаться?

— Конечно, вам уже давно нужно быть на льду, в палатке!

На корме аврал. Вспомнили о наших трёх свиньях. Их пытаются пинками выгнать на трап и дальше на лёд. Животные упираются, визжат, убегают в сторону. Раздаются возгласы:

— Нет времени возиться, надо зарезать!..

…Свиньи заколоты, их туши отправляются на лёд.

Подбегает Кренкель:

— Товарищи! Помогите выгрузить запасные аккумуляторы.

Идём в пассажирское помещение и забираем аккумуляторы… Открыли дверь правого борта, и выгрузка на лёд пошла быстрее. Перед глазами картина разворачивающегося на льду лагеря. Так представляются мне первые бивуаки каких-нибудь новостроек в снежных степях Сибири. Оживлённые люди, груды материалов и ящиков. Аккумуляторы выгружены. Иду к корме.

Судно сильно дёрнулось носом вниз. На палубу спардека из открытой двери пассажирского помещения хлынула вода. Кто-то, как будто Саша Лесков, с тремя медными чайниками в руках выскочил из этой двери на палубу и перевалился через борт на лёд. Корма идёт вверх. Раздалась команда:

— Всем оставить судно!..

…Быстро вздымается над водой корма, по её палубе катятся бочки, оставшийся груз… Оголяется руль, винт. Грохот, треск, гул ломающегося дерева и металла… Корма обволакивается дымом. Два столба буровато-белого цвета… Кто-то кричит:

— Дальше от судна! Сейчас будет водоворот!

Людская толпа, хлынувшая было вперёд, подалась назад. Белая ледяная шапка выплывающих льдин. Они кружатся, перевёртываются. Волна спадает… Груда льда. Опрокинутые шлюпки. Хаос обломков. “Челюскина” нет…» (т. 1, 1934, с. 291–295).

Впечатления судового плотника Д.И. Кудрявцева также отражают резкий переход от повседневной обычной работы к последнему авралу: «Приходит в мастерскую боцман Загорский:

— Ребята, — говорит боцман, — посмотрите, что творится на льду.

После приказа о выгрузке мы стали всё сбрасывать на лёд. Наша бригада была физически сильная, и всех нас поставили на наиболее тяжелый груз. Я хотел было (по старой морской традиции. — В.К.) пойти одеться в чистое бельё, но потом решил, что не стоит этого делать. Надо помогать выгрузке. Так я из своих вещей ничего и не взял… В трюме мы работали не покладая рук. Надо было как можно больше взять фанеры. Мы очень хорошо понимали, как это нам пригодится на льдине. Внизу, в трюме, я слышал большой шум. Это заливало водой соседнее помещение.

— Заливает, — говорю я Голубеву.

— Нет, — отвечает Голубев, — это её откачивают.

Но потом мы увидали, что вода уже под нашими ногами. Мы сразу же бросились на палубу и стали выгружать продукты… Я думал всё-таки сходить за своими тёплыми вещами в твиндек. Там вода уже поднялась до уровня стола. Электричество ещё горело, так как работала аварийка. Посмотрел я, покачал головой и вернулся обратно, чтобы успеть выскочить на лёд… Когда судно погибало, не было никакой паники, криков, ругани. Помню, когда я жил ещё в деревне и там случился пожар, то было больше паники и рёва, чем в такой большой опасности, в которую мы попали» (т. 1, 1934, с. 319–320).

Поскольку незадолго до гибели судна помощник завхоза А.А. Канцын лично доложил Шмидту о готовности своего хозяйства к выгрузке на лёд по аварийной тревоге, то в первой половине дня 13 февраля он решил обойти вместе со своим начальником Борисом Григорьевичем Могилевичем песцовые ловушки, не подозревая о приближающихся событиях. При возвращении услышали звуки подвижки льда.

«— Эх, и до нас дойдёт, — сказал Борис.

У борта судна нас встретил т. Воронин и сказал:

— Давайте, товарищи, на пароход. Лёд сегодня неспокоен.

Переодевшись, мы едва успели сесть за стол обедать, как услышали первый толчок в левый борт судна… Люди бежали по местам. Я с заранее прикомандированной ко мне бригадой стал выгружать тёплые меховые вещи с мостика на лёд. Люди с поразительной лёгкостью и быстротой подхватывали мешки, тащили и бросали их за борт… Через 15–20 минут выгрузка меховых вещей была закончена и я со своей бригадой пошёл на помощь Могилевичу для выгрузки продуктов.

Затем часть людей была направлена на лёд на оттаскиванье от борта судна выгруженного имущества. Мы же с Борисом Могилевичем и восемью людьми открыли трюм и спустились в провизионную. Там была уже вода. Мы начали выбрасывать оттуда мешки с тёплым бельём и продуктами. Работали по колено в воде… Я вышел из трюма и пошёл на лёд помогать оттаскивать вещи. Люди спрыгивали с палубы на лёд. Я видел, как Могилевич шёл на корму и вскочил на фальшборт (т. 1, 1934, с. 315–316) — и оказался единственным погибшим в катастрофе».

Не менее деятельное участие в последнем аврале принимал и обслуживающий персонал судна, причем рядовые моряки, судя по их воспоминаниям, лишь на заключительной стадии аврала занимались собственными вещами, как это было и у буфетчика Владимира Савельевича Лепихина, обладавшего всего трехлетним морским стажем: «Когда схлынула горячка и продукты были оттащены от гибнущего судна, я решил идти в твиндек, чтобы взять свой чемодан. В твиндеке было темно. Точно акробат, пробираясь по столу, скамейкам, койкам, чиркая спички, я добрался до своего места и вынес чемодан.

В коридоре, как и на дворе, было холодно. В беспорядке валялись чемоданы, обувь, одежда. Раскрыты покинутые каюты. Растопырены двери камбуза. В кухне валяется забытая посуда. “Посуда, — подумал я, — посуда! Ведь на льду посуды не будет, из чего есть станем? Что ребята скажут? Ведь я буфетчик команды и должен обеспечить их посудой!”

Я отбросил чемодан и побежал в буфет. И тут было темно. Быстро зажёг керосиновую лампу. Начал хватать с полок миски, тарелки, чашки, ложки, вилки. Всю посуду складывал в ведро и кастрюли. Эх, всего не забрать, чёрт!.. Несколько раз выбирался на лёд, пока всё вынес. А когда я в последний раз бросился к буфету, ноги зашлёпали по воде…» (т. 1, 1934, с. 317–318).

Особое место в действиях челюскинцев во время гибели своего судна принадлежало кинооператору Аркадию Шафрану, запечатлевшему последние минуты гибели судна и тем самым также выполнившего свой профессиональный долг наравне с другими. Начавшееся торошение привлекло его внимание лишь как некое экзотическое явление, последствия которого в тот момент он едва ли мог предвидеть. Полюбоваться эффектным зрелищем он вызвал на палубу своих друзей:

— Ребята, скорее на палубу, там замечательные вещи: на нас идёт ледяной вал! Однако приказ капитана: «Зовите всех выгружать продовольствие!» вернул его к текущей прозе. «Таскаю ящики от трюма к борту. Скатываюсь по трапу на лёд и начинаю оттаскивать продовольствие. Неожиданно замечаю, что нос судна стал погружаться. В голове мелькнула мысль об аппаратуре, о съёмках. Бегу обратно на судно по нижней палубе. Каюта с открытой дверью, в каюте — лёд!

Скорей по трапу вверх в свою каюту. В одной или двух каютах заметил людей, собирающих вещи, инструменты. Прибежал к себе, помню только об аппаратуре и плёнке. Бросаю в железный ящик снятый материал, вытаскиваю аппарат, кассетницу с последними четырьмя заряженными кассетами и штатив. Но как унести всё это одному? Опять на палубу. О съёмке здесь нельзя и мечтать: где поставить тяжелый аппарат на неуклюжей треноге, чтобы не помешать работающим?

Перетаскиваю аппарат на лёд. Работать очень трудно. Ветер сильно бьёт, засыпает объектив снегом. Линзы объектива с приближением глаза потеют и покрываются тонкой корочкой льда. Навести на фокус почти невозможно. Сильно болит примороженная лупой щека. Всё-таки начинаю работать… аппарат стынет, ручка еле вращается. Приходится крутить, прилагая всю свою силу. Камера дёргается на штативе. “Челюскин” погружается всё больше и больше. Кончилась плёнка. Делаю попытку перезарядить. Сам удивляюсь, что на таком морозе и ветре удаётся это сделать. Пришлось бросить рукавицы и голыми руками держать металл. Продолжаю снимать, а в перерывах между планами подтаскиваю ящики. Руки и лицо окоченели. Нет больше сил дальше снимать. Ставлю камеру на общий план, а сам залезаю в палатку Факидова. Пытаюсь хоть немного отогреться. В палатке пробыл недолго. Слышу крики:

— Аркадий! Скорей! Судно погружается.

Опять к аппарату. Снимаю последний момент. Корма приподнимается, показывает руль и винт, из трюмов вырывается столб чёрной угольной пыли. Через несколько секунд судна уже нет» (т. 1, 1934, с. 238–239).

«Ломая лёд и разрушаясь сам, “Челюскин” стремительно ушёл на дно, точно нырнул. Возникло короткое хаотическое кипение воды, пены обломков корабля, бревен, досок, льдов. И когда кипение прекратилось, на месте “Челюскина” — майна, окружённая грязными, чёрными льдами. Едва “Челюскин” скрылся под водой, большинство из нас, движимые чем-то общим, бегом бросились к майне. Я побежал в числе других. Помню, с каким чувством я уставился на зловещую майну. Это было чувство недоверия. Где “Челюскин”? Он должен быть. Почему его нет?..

…Надо было начинать новую жизнь. Я оглянулся. Сотни и тысячи вещей в беспорядке разбросаны на снегу и льду. Пурга засыпает их. Ага! Вещи следует собрать в одно место… Я вижу: уже не один десяток товарищей таскает и собирает. Они опередили меня. Пока я созерцал и “признавал”, товарищи начали работать. Я присоединяюсь к ним. Через несколько минут работу приходится прекратить.

— Товарищи! Сюда! Людей сосчитать! — кричал Бобров, помощник Шмидта по политической части… Работа длилась до позднего вечера. Никто в этот вечер не намечал плана работ, никто не управлял самой работой, не регулировал её, не отдавал никаких распоряжений… Всё делалось как будто само собой, причём люди разбились по участкам работ удивительно равномерно и целесообразно… Мы так назяблись за день, что и выданные тёплые вещи не могли нас согреть. Я мучился всю ночь, проведя её в полудремоте. Это была самая длинная, холодная, голодная и вместе с тем одна из самых замечательных ночей в моей жизни» (Семёнов, т. 2, 1934, с. 118–123). Суть приведённого текста — «никто не управлял самой работой, не регулировал её, не отдавал никаких распоряжений…», но вместе с тем исходно разношёрстный состав участников плавания оказался подготовленным к самому непредвиденному развитию событий.

Копусов позднее вспоминал о первых часах после гибели судна, когда после изматывающего аврала во мраке наступившей ночи «мучительно хотелось повалиться куда-нибудь, уснуть, забыть всё. Но ещё продолжалась работа, раздавали тёплые меховые вещи, малицы. Я не знал, где мне придётся жить. Заглянул в низенькую, наскоро поставленную палатку. Там в одиночестве сидел Факидов.

— Больше никого с тобой нет, Ибрагим?

— Один. Заходили Бабушкин и Валавин — ушли.

Я вполз в палатку, залез в спальный мешок и моментально уснул» (т. 1, с. 325).

Поставив палатки, устраивались по возможности кто как, что отметила в своих воспоминаниях гидрохимик Лобза: «Около восьми часов работали челюскинцы на 32-градусном морозе. Все мечтали о том, чтобы укрыться от ветра, отдохнуть.

— Место в палатке есть?

— Есть, залезай.

Так подбираются группы. Я заглядываю в одну из палаток, там человек десять — втиснуться невозможно. Иду к другой палатке:

— Сколько здесь человек?

— Пока я один, — слышится из темноты.

Узнаю по голосу одного из научных сотрудников. Подходят ещё трое. Образуется группа из пяти человек: Баевский и Копусов — заместители Шмидта, инженер-физик Факидов, или — по-челюскински — Фарадей… моторист Иванов, он же дядя Саша… пятая я. Надо устраиваться на ночлег. Получили по спальному мешку из собачьих шкур, зажгли фонарь “летучая мышь”. Залезли в мешки, повалились на бугристый ледяной пол, местами покрытый фанерой и через мгновение заснули». (т. 2, 1934, с. 15–16).

Большинство женщин устроились на ночь в той самой палатке, которую Факидов устанавливал для своих инструментов, причём Васильева и Буйко согревали своих малышей собственным теплом. Не все смогли позволить себе забыться после напряженного аврала в спальных мешках и малицах, пережив моральное и физическое потрясение от катастрофы, участниками которой они оказались и жертвами которой отказывались себя признать. У радиста Кренкеля не было времени ни на переживания, ни даже на поиски жилья, потому что от него зависела связь с внешним миром и тем самым фактически жизнь и судьба ста трёх его товарищей по несчастью, которые старались помочь ему всем, чем могли.

«Бригада Кренкеля устанавливала алюминиевую радиоантенну, которая от ветра гнулась. Натянутые верёвки, которые держали помощники Кренкеля, чтобы сохранить устойчивое положение антенны, вырывались из рук и хлестали, — описал страдания радистов художник Решетников. — Палатки были поставлены на скорую руку, лишь бы только иметь убежище на первую ночь. Челюскинцы расположились на ледяном “паркете”, подобрав под себя полы палатки. Прикрыв друг друга, мы начали постепенно согреваться.

— Подвиньтесь, братцы, от задней стенки. Радиоаппаратуру надо установить, — послышался голос Кренкеля. Он говорил невнятно, потому, что у него замёрзли губы. Бригада Кренкеля не успела установить палатку для радио, поэтому нам пришлось уплотниться и дать ему место. Постепенно все сплелись так, что трудно было узнать, где чьи руки и ноги» (т. 2, 1934, с. 12).

Сам снайпер эфира свои мучения, как физические, так и душевные, описал значительно сдержанней: «В углу на коленях приступаю к сборке радио. Освещение небогатое — фонарь с разбитым стеклом. Наш общий любимец — художник Федя Решетников следит за моими руками и светит мне фонарём. Приходится работать без рукавиц. Плоскогубцы, нож, провода обжигают руки. Изредка грею одеревеневшие пальцы в рукавах, но к сожалению, тепла там мало. Начинает не то подсыхать, не то подмерзать мокрое от пота белье, затекают колени. Нельзя даже протянуть ноги, так как палатка набита людьми. Приёмник, наконец, включён. Снимаю шапку, надеваю наушники — жжёт морозом уши. Но наушники быстро нагреваются… Ирония судьбы: 104 человека находятся на льдине в мороз, в пургу, ночью, никто во всём мире ещё не знает об их судьбе, а первое, что слышит лагерь Шмидта, — это весёлый американский фокстрот! Продолжаю вертеть ручку приёмника. Слышу, как Уэлен спрашивает у мыса Северного:

Не обнаружил ли ты сигналов “Челюскина”?

…Я включаю передатчик, зову обоих… Ответа нет. Опять слушаю… Иду к Шмидту» (т. 2, 1934, с. 4–5). Сквозь тьму ночи и завесу метели на истоптанном снегу с разбросанными тут и там бочками и ящиками проступали очертания вкривь и вкось поставленных наспех палаток со скатами, провисшими от накопившегося снега. И ни огонька на ледяном пространстве в сотни и тысячи километров, ничего, что напоминало бы о большом мире людей с его напряжённым ритмом жизни ХХ века… Сквозь завывания ветра иногда из палаток доносился сдержанный говор и временами даже смех.

По воспоминаниям одного из участников описываемых событий, их обитатели в ту самую первую ночь «лежали довольно спокойно и изредка даже шутили и смеялись. Но смех был, конечно, нервный. О чём говорили в ту первую ночь? Говорили о тесноте палаток. Говорили о гибели “Челюскина”. Говорили, что “полундра” мировая, что картина гибели корабля жуткая. Каждый вспоминал, где он находился в тот момент, когда раздался треск. Рассуждали о том, как мы отсюда выберемся. Предположения были самые туманные, много об этом не говорили. Все сильно устали» (т. 2, 1934, с. 14). Тем не менее отдельные свидетельства весьма показательны с точки зрения настроения людей. Так, гидрограф Хмызников в своих воспоминаниях отмечает, что Кренкель интересовался у товарищей по палатке, кто именно из них намерен в будущую навигацию принять участие в плавании по Северному морскому пути. Другой обитатель палатки, гидробиолог Ширшов предлагал начать запись желающих работать на дрейфующей станции к Северному полюсу и т. д.

Первое утро на льдине — 14 февраля — было особым в жизни каждого челюскинца. Хотя в соответствии со своим характером и чертами личности каждый пережил его по-своему в общей предстоявшей судьбе, как это происходит в каждом здоровом коллективе в момент жестоких испытаний. Тем не менее, разница в восприятии каждым участником событий, в зависимости от его «статуса» в экспедиции и личного кругозора, прослеживается вполне отчётливо. По воспоминаниям плотника Воронина (однофамильца капитана, недавнего крестьянина из костромской глубинки), «мы увидали, что наших ребят, лежавших у края палатки, занесло снегом. Пришлось им из— под него выбираться. Есть нечего, кроме галет и мороженых консервов. Горячего, конечно не было. Нашли чайник, стали искать пресную воду. В чайник наложили льду, растопили его, вскипятили чай, не хватило посуды — пришлось использовать консервные банки. Как только попили чаю, наше руководство объявило, что надо построить барак» (т. 2, 1934, с. 40).

«Наше руководство» — это инженер Ремов, направлявшийся на остров Врангеля на строительство полярной станции, которому теперь предстояло вести строительство на дрейфующей льдине. Он-то не мог себе позволить отвлекаться на мелочи, вроде снега в палатке или утреннего завтрака… «Утром следующего дня до чая я пришёл на место гибели “Челюскина” и ориентировочно подсчитал наличие стройматериалов… После короткого доклада начальнику экспедиции был утверждён план строительства. В первую очередь было решено построить барак на 50 человек и камбуз. Участок для постройки был выбран по совету капитана в ста метрах от места аварии, чтобы сократить расстояние по доставке стройматериалов» (т. 2, 1934, с. 32).

Воспоминания других участников больше уделяют внимания быту в первое время пребывания на льдине. Поскольку гидрохимику Параскеве Лобзе в ближайшие дни не предвиделось работы по специальности, мужчины — обитатели её палатки — единодушно избрали её старостой палатки и одновременно «назначают постоянным дневальным. С этого дня я веду наше маленькое своеобразное палаточное хозяйство.

В то же утро я разыскала необходимые для обихода предметы: пять кружек, три вилки, две ложки, ведро, примус и пять примусных иголок. В два часа с ведром иду за супом. С подветренной стороны камбуза-костра стоит уже очередь человек в восемь в ожидании раздачи обеда — кто с кастрюлей, кто с ведром, чайником или тазом. Начинается раздача. Без очереди подходят товарищи из палатки, где не хватает общей посуды. Они едят тут же, у костра, помешивая суп вилкой или щепкой, чтобы ещё раз наполнить свои кружки.

После обеда получаем на складе малицы. Нашли среди ропаков свои вещевые мешки, добываем пять подушек, матрац. Беремся за усовершенствование палаток. В нескольких местах порванный брезент заткнули простынями, скалываем ледяные бугры пола, покрываем его сплошь фанерой, на которую стелем войлок. Палатка приведена в порядок. Нагреваем ведро снеговой воды и под открытым небом при свете луны устраиваем первое умыванье» (т. 2, 1934, с. 17–18).

Проснувшись в первое утро на льдине, Семёнов (воспоминания которого частично приведены выше), почувствовав себя больным после пережитого, оказался свидетелем преобразования палатки в «узел связи», в которой он провёл первую ночь на льду: «Вошёл Кренкель, объявил новость: выматывайтесь, мол, палатка отдана под радиостанцию. Я слышал, как с Кренкелем поспорили, но скоро согласились… Палатку стали очищать, и на “улицу” полетели войлок, фанера, спальные мешки… Через час я вышел. У костра на треноге из палаточных кольев подвешен котёл. Дядя Саша помешивал в котле закоптелым черпаком. Вокруг на корточках люди в малицах отогревают в огне замерзшие мясные консервы. Я вошёл в круг, взял из раскрытого ящика банку консервов… Дядя Саша не протестовал против индивидуальных насыщений. Он сегодня ещё не мог накормить всех. Через 20 минут я ел горячие, сочные, жирные консервы… А потом почувствовал, что я совершенно здоров… На льдине я с научился с большим вниманием относиться к таким простым вещам, как пища, сон, отдых, работа» (т. 2, 1934, с. 124), обретая, таким образом, способность ценить радости бытия в самой неподходящей для жизни обстановке.

Главным достижением первых суток пребывания на льду стало установление радиосвязи с материком. В качестве ближайших мер Шмидт предложил начальнику полярной станции Уэлен Хворостанскому «мобилизовать возможно больше нарт… Лучше выступить позже, но с 60 нартами, чтобы закончить дело разом. Наши люди пойдут, конечно, пешком, а на нартах будет продовольствие, палатки (одна на десять) и спальные мешки (один на двух человек). Также будут на нартах женщины, больные. Вы правы, предложив мысу Северному также включиться в операцию помощи. Мы живём хорошо и будем терпеливо ждать, но ледяная стихия остаётся стихией»…

Только после установления связи с Большой Землёй Шмидт посчитал возможным провести короткую встречу со своим коллективом, потому что мог рассказать людям об их ближайших перспективах и собственных намерениях. О содержании его выступления в кратком виде известно по публикациям Семёнова и Хмызникова. Судя по этим источникам, Шмидт сообщил, что высадившиеся на лёд обеспечены тёплой одеждой и продовольствием по крайней мере на два месяца. Связь работает достаточно надёжно, и страна не оставит в беде своих граждан, оказавшихся на льду Северного Ледовитого океана. Кроме собачьих упряжек в эвакуации полярников будет участвовать авиация. Всё, что требуется от самих челюскинцев — продержаться до подхода спасателей, не уподобившись участникам некоторых иностранных экспедиций, допустивших разброд и шатание в своих рядах в попытках добраться до людей самостоятельно, отдельными группами. Большинству присутствующих была известна история экспедиции на дирижабле «Италия», как и детали спасательной операции, в которой нашим лётчикам и морякам принадлежала решающая роль. Однако уже события ближайших дней показали, что события по спасению людей, оказавшихся на льду после гибели «Челюскина», будут развиваться по совсем иному варианту.

Реакция Москвы на гибель «Челюскина» была практически мгновенной — решением правительства уже 14 февраля была организована специальная комиссия по оказанию помощи челюскинцам во главе с заместителем председателя Совнаркома В.В. Куйбышевым, одновременно партийного куратора Главсевморпути. Его заместителями стали Иоффе (от ГУ СМП, оставленный Шмидтом на время похода «Челюскина» в Москве на «хозяйстве»), моряк Янсон (от Наркомвода), С.С. Каменев (представлявший в Арктике интересы военных) и Уншлихт, стоявший в 1928 г. во главе комитета, отвечавшего в Москве за организацию спасения участников экспедиции У. Нобиле. Это всё были весьма компетентные и опытные администраторы и специалисты. Практически одновременно на Чукотке приступила к мобилизации местных возможностей с той же целью «руководящая тройка» во главе с начальником полярной станции на мысе Северный Петровым. Реакция «верхов» на гибель «Челюскина» во многом определила дальнейшее развитие событий. Однако люди на льду Чукотского моря в полной мере в те дни ещё не могли оценить значение этих мер. Вторая половина февраля 1934 г. во многом определила судьбу челюскинцев по двум причинам: во-первых, они сами продемонстрировали свои реальные возможности выдержать выпавшие на их долю испытания, и, во-вторых, к тому времени на Большой земле (в самой столице!) были приняты соответствующие решения.

Однако первые шаги к будущей славе и всемирной известности отдавали низменной прозой. Большая часть челюскинцев участвовала в спасении всего того, что могло послужить людям в их дальнейшем пребывании на льдине. «На майне у места гибели судна, в хаосе льдин, брёвен и различных обломков копошатся бригады. Вот несколько человек возятся у обледенелого бревна, торчащего из льда. Его раскачивают, пробуют выдернуть, но бревно не идёт. Бегут за ломом — ломов имеется только два, и потому они всё время нарасхват. Бревно окалывают и затем с дружным “взяли!” дергают. Бревно немного подаётся вперёд, но льдина под ногами тянущих тоже передвигается, и два человека проваливаются по колено в воду. Ещё несколько усилий, и бревно освобождено. На него набрасывается верёвка, и с теми же криками “взяли, взяли!”, спотыкаясь, падая и снова вскакивая, люди тащат бревно в сторону, туда, где уже лежат спасённые запасы строительного леса. Около них ходит старшина плотников Воронин, размечая врубки для сборки барака… Ближе к майне — месту гибели судна — строился барак. Плотники уже уложили первые два венца его стен. Посередине между бараком и палатками, которые были поставлены у южной окраины поля, строился камбуз… К западу от будущего камбуза составлялись ящики продовольственного склада» (Хмызников, 1936, с. 127–128).

Ремов запечатлел дальнейшие изменения на льдине: «Камбуз начал работать 16 февраля в 12 часов. Это сильно сократило расход топлива — до одной трети кубометра в день — и облегчило труд поваров. На следующий день стены камбуза были утеплены снегом… Была поставлена перед строителями другая задача — построить к 22 февраля вышку на одном из ропаков со световым сигналом и площадкой для астрономических наблюдений» (т. 2, 1934, с. 37). Бригадир плотников Воронин по-своему отразил перипетии строительства, дополняющие информацию шефа: «Плохо было то, что гвоздей не хватало. Мы их всячески экономили и поэтому сделали только три пробоя на высокой стенке. Точила у нас не было, мы нашли лишь один напильник у радистов, им и пользовались. Барак построили в течение трёх суток. Одновременно пришлось строить и камбуз (кухню)… Вышка стояла на шестиметровом торосе. На ней поставили бочки с горючим, чтобы при приближении собак (точнее, собачьих упряжек с Большой земли, по первоначальному плану. — В.К.) в ночное время сигнализировать им о нашем местонахождении. Но собаки не пришли, и эта вышка служила для сигнализации, для связи с аэродромом, а также для научной работы и наблюдений. Затем мы, строительная бригада, стали работать по благоустройству палаток, чтобы сделать жизнь культурной» (т. 2, 1934, с. 40–41), поставив палатки на прочный деревянный каркас, отчего условия жизни в них значительно улучшились.

В улучшение условий жизни в палатках большой вклад внесли механики разных специальностей, обеспечившие своими талантами отопление этих жилищ. «Мы устроили фанерный пол, чтобы не спать на снегу, обили стены одеялами, раздобыли примус. Но ни примус, ни керосинка нас не удовлетворяли. Мы раздобыли камелёк, правда, он был без дверцы и поддувала, — описал деятельность в жизнеобеспечении участников дрейфа судовой механик Филиппов. — Топить камелёк мы решили нефтью… Самое сложное — как соединить нефтепровод с камельком… Словом, на работу, которая в условиях завода требует 15–20 минут, у нас ушло около двух рабочих дней… Вскоре наша палатка приняла хороший вид и мы прозвали её дворцом. Палатку мы перенесли в другое место, потому что на прежнем треснул лёд. Затем мы обшили палатку тёсом… Из трюмных покрышек мы устроили хороший пол и возвышение для ночлега. В палатке, благодаря нашему камельку, было очень тепло. Мы тщательно следили за чистотой. У нас возникла мысль об устройстве стола. Обедать, сидя на полу, держа в руках одновременно кружку, ложку и галеты, было не совсем удобно.

Но как сделать стол? Собственно, не сделать, а куда его поместить? Жилплощадь наша была весьма ограниченной. Сделать стол, чтобы вносить его во время обеда и снова выносить — не выход из положения. Тогда мы решили подвесить стол… К столу были привязаны верёвки, и по миновании надобности стол можно было притянуть к стене, чтобы он не мешал двигаться в палатке. Стол! Мы получили возможность читать, писать, играть в домино и шашки. Удачно мы разрешили и проблему освещения. Сначала были свечи. Потом мы перешли к светильникам, которые наловчились делать из консервных банок. Венцом изобретательства была бензиновая лампа, которая давала свет примерно в 25 ватт… Над усовершенствованием палатки работали не только мы… Когда обитатели какой-либо палатки вводили у себя новое усовершенствование, они торжественно рассылали приглашение по всем палаткам с просьбой выслать своих представителей…» (т. 2, 1934, с. 97–98).

Налаживалось и питание с камбуза у челюскинцев именовавшегося «фабрикой-кухней», основу которой составляло некое устройство из двух бочек. «Одна бочка представляла собой печь, другая котёл, в котором варилась еда. Обед состоял из одного блюда — либо супа, либо каши, гречневой или рисовой. Иногда было картофельное пюре. Раза три за всё время раздавалось свежее мясо, которое жарилось на палаточной печи. “Фабрика-кухня” не была приспособлена для этого. Запас свежего мяса был невелик: три свиньи, забитые за час до гибели корабля. Позднее запасы эти пополнились — удалось убить огромную медведицу с медвежонком» (Копусов, т. 2, 1934, с. 52).

Помимо горячей пищи с камбуза представители палаток получали со склада под шикарным названьем «Кооператив Красный Ропак» суточные рационы на своих едоков: «Здесь выдаются на сутки галеты по половине пачки на человека (это около 200 граммов), сахар или конфеты и затем либо консервы (две банки на семь человек), либо сыр, мука и масло. Эти продукты предназначаются для утреннего или вечернего чая, а галеты для обеда и ужина. Обед состоит из супа, сваренного из 40 банок мясных консервов на сто человек с сухими овощами и рисом. На ужин даётся такой же суп, но из 20 банок консервов, или каша. Порция супа одинакова как за обедом, так и за ужином и равняется примерно полулитра на человека. Двести граммов галет на сутки маловато, так что на обед приходится по две-три небольшие галеты, а на утренний чай — только одна-две. Масла выдают много, так как сверх аварийного запаса его всплыло несколько бочонков и ящиков. По утрам толща масла, намазанного на галету, обычно превышает толщину самой галеты. Женщинам с детьми, больным и слабосильным выдается сгущенное молоко, какао и шоколад. Изредка молоко выдаётся к чаю и по всем палаткам. В общем, пока мы не голодаем», — с удовлетворением констатировал в своих воспоминаниях гидрограф Хмызников (1936, с. 134).

В первые же дни Шмидт принял суровые меры по отношению к тем, кто пытался создать собственные запасы продуктов или одежды, жестко выдерживая это направление и в будущем. В частности, «по палаткам было объявлено, что всё продовольствие должно быть сдано завхозу. Это означало, что если кто у себя в палатке в первые дни сделал “запасец”, то его нужно передать в общее хозяйство… В отношении тёплой одежды и белья было также объявлено, что если кто-либо, хотя бы и в собственных вещах, имел что-либо сверх запасной пары, то он должен сдать в общее пользование. Первым показал пример О.Ю. Шмидт, передавший завхозу ряд своих тёплых вещей, выброшенных с “Челюскина” в походном мешке со своей маленькой палаткой» (Хмызников, 1936, с. 129). В духе «социализм — это учёт» завхозу Канцыну было поручено проконтролировать выполнение этого распоряжения, что также нашло отражение на страницах «Челюскинианы»: «Мы обходим, — проговорил Канцын, — палатки и проверяем, все ли сдали излишние продукты… Вот в одной палатке… нашли пол-ящика сгущенного молока, а у одной из живущих там женщин десятка полтора плиток шоколада и несколько коробок засахаренных фруктов» (Хмызников, с. 138). Интересно, что в оценке этих «деяний» мнения Шмидта и остальных коммунистов разошлись. Даже его предложение передать дела провинившихся на «суд палаток» было отвергнуто. В обоснование своей позиции Шмидт утверждал:

«— А выгодно ли политически так ставить вопрос, как ставят здесь? Нужно ли выпячивать нескольких плохих людей в большом великолепном коллективе и выпячивать с протоколами, общими собраниями и т. д.?

Оппоненты Отто Юльевича, однако, настаивали, проявляя упорство:

— Чем резче мы будем проводить процесс самоочищения нашего коллектива, тем лучше будет для самого коллектива и значит, тем лучше для страны» (т. 2, 1934, с. 136). Показательно, что в отношении одного из провинившихся было принято решение: «При первой возможности выслать самолётом на землю в числе первых».

По идеологическим причинам эти действия в изданиях 30—40-х гг. прошлого века трактовались как пример создания идеального советского коллектива и новой советской личности грядущего социалистического общества. Однако из нашего времени действия Шмидта выглядят скорее как продолжение отработанных веками морских традиций, когда экипаж целиком (или с минимальными потерями) побеждал сложившиеся обстоятельства или целиком погибал, если не мог их преодолеть, сознательно принимая целый ряд ограничений в создавшихся чрезвычайных условиях. При этом Шмидт, с учётом существовавшей в стране коньюктуры, то и дело ссылался на решения партийной и других общественных организаций на льдине!

Если в первые дни на льду питание и материальное обеспечение людей, как и жилые условия, по арктическим меркам оставались в пределах удовлетворительного, то этого нельзя было утверждать об уверенности челюскинцев в своём обозримом будущем, как для рядовых участников дрейфа, так и для руководства, поскольку разразившееся бедствие по своим масштабам не имело прецедента в истории Арктики ни у нас, ни за рубежом. Зимовки судов в предшествующие годы проходили в неподвижном припае вблизи побережья, откуда к ним легко могли добраться собачьи упряжки, а самолёты садились на гладкий прибрежный лед. У челюскинцев же вся арктическая природа словно ополчилась в стремлении довести ситуацию до опасного предела: с каждым днём их дрейфующий лагерь удалялся в открытое море, и полоса подвижного всторошёного льда шириной до сотни миль, недоступная для посадки самолётов и практически непреодолимая для собачьих упряжек, становилась всё шире и шире. Как выходить из этого положения — никто не мог подсказать, и это понимал каждый из участников дрейфа, включая научных сотрудников, обеспечивавших Шмидта необходимой информацией. У рядовых участников дрейфа, не слишком разбиравшихся в премудростях арктической стихии, между тем формировалась своя точка зрения на выход из создавшегося положения, причём, как оказалось, не отвечавшая конкретным условиям зимнего Чукотского моря.

Сомнения руководства челюскинцев во главе со Шмидтом по поводу возможностей авиации, базировавшейся на Чукотку, вполне понятны. У трёхмоторного Н-4 (командир Куканов), способного поднять восемь человек, был исчерпан моторесурс. Правда, оставались два двухмоторных АНТ-4, но поскольку они впервые использовались в Арктике, их возможности, только предстояло определить в условиях низких температур, да и техническое состояние этих машин оставляло желать лучшего. Действительно, полёты А.В. Ляпидевского 21 декабря 1933 г., 18 января и 6 февраля 1934 г. (ещё до гибели «Челюскина») дали повод для опасений о пригодности этих машин в условиях Арктики. Свой неудачный опыт сам Ляпидевский объяснил так: «Возвращались из-за неисправности моторов. Наши механики не знали условий работы на Севере. История авиации насчитывает ничтожное число полётов в условиях полярной зимы. Здесь и механику, и лётчику приходится быть пионерами. Иногда не успевали прогреть моторы. Подчас удавалось запустить один мотор, но не хватало времени, чтобы наладить второй. День был с мизинец: солнце только вспыхнет над сопкой и тут же спрячется за горизонт» (т. 3, 1934, с. 79–80). Попросту — у авиаторов не было опыта эксплуатации сложных машин в экстремальных условиях Арктики, его только предстояло приобрести на ходу, непосредственно в процессе спасательных операций.

Кроме того, таким самолётам требовались длинные взлётно-посадочные полосы, подготовка которых требовала многих усилий людей на всторошённом льду. Правда, подходящее место для будущего аэродрома было выбрано ещё до гибели судна. К счастью, подвижка льда, утопившая «Челюскина», «прошла 13 февраля в стороне от этого поля, не повредив его, и уже в ближайшие дни мы начали подготовку аэродрома, — описал события того времени принимавший в них самое активное участие Ширшов. — Работа затруднялась отсутствием инструментов — большая часть ломов и пешней, выгруженных на лёд, погибла с судном, опрокинувшим льдину, на которой они лежали. Уцелевшими двумя ломами, двумя пешнями и несколькими лопатами пришлось сбивать с поля ледяные ропаки и твёрдые, как лёд, ледяные бугры. В течение нескольких дней удалось расчистить площадку в 600 метров длиной и 150 шириной. Площадка находилась в четырёх-пяти километрах от лагеря. С краю площадки приютилась палатка наших аэродромщиков — Валавина, Погосова и Гуревича. Несколько дней спустя была расчищена дорога от аэродрома до лагеря, пробиты ворота в высоких грядах льда, расставлены вехи. Аэродром стал “пригородом” лагеря. Этот аэродром продержался до 21 февраля, как раз до того дня, когда мы долго ждали прилёта Ляпидевского, так и не пробившегося через пургу. Около аэродрома началась подвижка льдов» (т. 2, 1934, с. 214), уничтожившая его. Не считая самолета Ляпидевского, остальные стали прибывать на Чукотку значительно позже, только на рубеже март — апрель.

Спустя несколько дней на аэродром переселился Валавин, который в качестве авиационного специалиста вводил в курс дела Погосова и Гуревича, которым предстояло, проживая непосредственно на аэродроме, вдали от лагеря, вести непрерывное наблюдения за состоянием льда и в случае необходимости вызывать бригады «ремонтников» для ликвидации последствий подвижек. «Эта наша тройка, — писал по возвращении А.Э. Погосов, — до конца следила за аэродромом. Пошли будни, нисколько не похожие на лагерную жизнь. Главной нашей заботой был аэродром. Он отличался необычайным коварством и ставил нас в тупик неожиданными сюрпризами.

Во-первых, от перемены ветров и дрейфа, их силы и направления он то и дело менял очертания и уменьшался в площади. Раза три-четыре он приходил в совершенную негодность, и надо было всё расчищать. Бесчисленное количество раз мы его чинили, удлиняли, расширяли, выравнивали.

Мы следили за ледяным полем недоверчиво и зорко и сигнальным порядком вызывали из лагеря нужный народ, инструмент и всё необходимое для срочной ликвидации очередных трещин, следов пурги и сжатия ледяных валов» (т. 2, 1934, с. 221).

Помимо дел на аэродроме, в ожидании помощи с Большой Земли у людей на льдине были свои проблемы, требовавшие решений на повседневном уровне. Совокупность психологических нагрузок от напряжённого ожидания решения своей судьбы на фоне общей неопределённости, разная реакция людей на совокупность физических и моральных перегрузок, неприспособленность многих к условиям жизни на льдине, разное отношение к происходящему в подразделениях, первоначально формировавшихся по профессиональному признаку (моряки, научные работники, строители, зимовщики острова Врангеля и другие) приходилось учитывать руководству по принципу «здесь и сейчас». При этом решения, подходящие для моряков, не мог разрешить хозяйственник Копусов, а для учёных — капитан Воронин. Едва ли способы и методы работы с людьми, которыми ранее пользовались Бобров и Баевский, в полной мере можно было использовать в создавшейся ситуации. Так или иначе, решение многочисленных нестыковок и противоречий, несомненно, выпадали на долю Шмидта. Сама обстановка требовала сплошь и рядом нетривиальных решений на уровне импровизации, и в подобной экспедиции, где присутствовало немало творческих и поисковых натур (порой на гране авантюрности), Шмидту было на кого опереться, и поэтому не приходится удивляться тем необычным решениям, которые принимались порой на льдине.

Например, выпуску стенной газеты, идея которой возникла, по воспоминаниям её главного редактора Баевского, на четвёртый день после высадки на лёд, появление которой решало несколько задач. Хотя по меркам советского времени такая газета являлась обязательной нормой общественной работы в каждом трудовом коллективе, Баевский особо отметил, что на льдине такое мероприятие «оказалось каналом для психологической разрядки. Уж если выходит газета, значит, ничего страшного в нашем положении нет — так думали многие. И то, что руководство экспедицией и партийная организация нашли возможность заняться газетой, лучше всяких успокоительных слов действовало на коллектив» (т. 2, 1934, с. 163–164). Добавим — и для отчёта в политорганах о работе с личным составом в части поддержания должного политико-морального состояния. Разумеется, политизированость газеты под характерным заголовком «Не сдадимся!» не оставляла сомнений, но одновременно она ориентировала челюскинцев не только на исключительность своего положения, но и на реальную возможность его преодоления. Не случайно статья одного из самых активных партийцев-челюскинцев Семёнова утверждала, что сам факт выпуска газеты «является ярким свидетельством бодрости нашего духа. В истории полярных катастроф мы знаем мало примеров, чтобы большой и разнохарактерный коллектив, как челюскинцы, встретил момент смертельной опасности с такой величайшей организованностью, а его вожди проявили в этот момент такую мужественную и твёрдую распорядительность. Миллионы трудящихся всех стран следят за нами с тревогой, надеждами, с восхищением» (там же). Наряду с пропагандистскими материалами много места в газете занимали статьи на чисто местные темы. Так, Гаккель советовал маркировать все находящиеся в лагере предметы, чтобы при их обнаружении позднее они могли бы определить пути дрейфа льда в Северном Ледовитом океане; Хмызников в своих статьях информировал читателей о дрейфе льдины и особенностях её поведения; корреспондент «Известий» Борис Громов опубликовал перечень спасенного продовольствия и снаряжения, достаточного, чтобы продержаться на льдине не менее трёх месяцев и т. д. Особый интерес при знакомстве с газетой вызывали карикатуры художника Решетникова, не оставлявшие большинство равнодушными. Так, «в дружеском шарже “Отто Юльевич Шмидт в своей палатке” нарисован Отто Юльевич, голова которого выглядывает из-под полотнища палатки, а борода примерзла к льдине. Другие рисунки Феди “В палатке за трапезой”, “На камбузе”, “Радиостанция” передают весело и живо особенности нашего быта и нашей работы… Все свои рисунки Решетников выполнял в поистине нечеловеческих условиях. Ему приходилось рисовать или сидя на корточках, сгорбившись, или лёжа на животе. Несмотря на это, они были хорошо исполнены» (т. 2, 1934, с. 166). Верность теме и профессии всегда ценится, и рисунки художника, сохранившего эти качества в экстремальных условиях, с одной стороны, челюскинцы вполне оценили, а с другой — шаржи и карикатуры в той ситуации никак не подрывали авторитета руководства. От того, что борода Шмидта, ценившего юмор и иронию, иной раз примерзала к спальному мешку или брезенту палатки, в глазах своих подчинённых он не проигрывал — скорее наоборот — тяготы жизни в условиях ледового лагеря распространялись и на него. Качество руководителя, которое присутствует далеко не всегда, — одновременно быть во главе и вместе с тем наравне со всеми — даётся не каждому.

Особое место в жизни ледового лагеря занимали лекции, которые различные специалисты читали для челюскинцев, чтение художественной литературы и учеба. «Через день происходили занятия кружка диамата, которым руководил Шмидт… Желающих слушать Отто Юльевича нашлось много — значительно больше, чем вмещало помещение. В течение двух — двух с половиной часов шли занятия, велась оживлённая беседа. Особый интерес проявляли к диалектическому материализму научные работники.

По окончании занятий расходились по палаткам, где устраивались вечера самодеятельности. В одной палатке играл патефон, в другой играли в “козла”, в третьей устраивали литературный вечер, читали Пушкина. У нас в лагере сохранилось всего четыре книги — Пушкин, “Гайавата” Лонгфелло, “Пан” Гамсуна и третий том “Тихого Дона” Шолохова. Этим наши запасы художественной литературы исчерпывались… В палатке плотников наши культработники вели беседы о литературе, о Пушкине — единственном поэте, которого мы имели возможность проиллюстрировать. Работу эту, в частности, вёл И.Л. Баевский. Был ещё один любопытный способ времяпровождения: обмен воспоминаниями о различных жизненных приключениях» (т. 2, с. 53–54). Хотя приведённые строки близки отчёту о политико-массовой работе с личным составом, но ведь не случайно в воспоминаниях челюскинцев часто звучат сожаления о том, как мало удалось спасти при гибели судна художественной литературы, причем разрозненной и случайной, зато какой. И не случайна та ревность, с какой следили за путешествием истрёпанных томиков мировой классики (а не бульварных романов или детективов) из одной палатки в другую…

На фоне скрытой напряжённости повседневной жизни в ледовом лагере второй половины февраля 1934 г. Ляпидевский, оказавшийся стечением обстоятельств наиболее близко к потерпевшим крушение, не оставался без дела. Сообщение о гибели «Челюскина» и своём участии в спасательной операции он получил 15 февраля в условиях явно нелётной погоды, продолжавшейся вплоть до 18 февраля, когда установилась ясная, тихая и даже не слишком холодная погода (всего 19 градусов). Свои дальнейшие усилия пилот описал в таких выражениях: «Запускаем моторы, берем старт и через сорок минут опускаемся в Уэлене. Здесь нас ждёт наш первый АНТ-4. Пересаживаемся, взлетаем. Внезапно замечаю, что снова не работают приборы. Не работает… масляный манометр, водяной термометр. Вдобавок перебои левого мотора. Снова посадка. Локти готов грызть от досады. Теперь жди погоды, которую здесь нужно, как говорят, ловить за хвост. Больно, обидно, тяжело. Ведь там ждут, надеются, верят. Только 21-го смогли снова вылететь. Этот полёт запомнился на всю жизнь» (т. 3, 1934, с. 82), скорее всего в силу испытанной неудачи, когда экипаж в условиях благоприятной погоды и приличной видимости не обнаружил лагеря челюскинцев, причем практически в тех же условиях, что и в успешном полёте двумя неделями позже. Много лет спустя есть основания думать, что полёт 21 февраля потерпел неудачу из-за штурманской ошибки — похоже, не были учтены интенсивный дрейф лагеря к северо-западу, к острову Врангеля на 12 миль (22 км) только за 14–18 февраля, при продолжающейся непогоде и в последующие дни. Действительно, Хмызников в своих воспоминаниях указывает, что слышал отдалённый гул моторов, принятый им за звуки происходящей подвижки. Однако совпадение по времени делает такое предположение вероятным, тем более что оно совпадает со многими описаниями самого Ляпидевского.

Неудивительно, что на льдине начали задумываться о каких-то других способах эвакуации челюскинцев. Например, на собачьих упряжках с материка — даже если вскоре от этой идеи вскоре пришлось отказаться просто из-за ограниченных местных возможностей. Первоначально мобилизация собачьих упряжек была поручена пограничнику А. Небольсину, превосходно знавшему местные условия и которого подобное задание поначалу поставило в тупик: «Набрать 60 нарт — означало оголить весь район. Кроме того, экспедиция должна была бы занять месяца два, успех её сомнителен, а в это время здесь, на месте, без собак никакие другие меры помощи были бы невозможны. Мы должны были также помнить и о нуждах населения. Мобилизовать на два месяца всех собак — значило оставить чукчей без охоты, т. е. обречь их на голод» (т. 3, 1934, с. 39). Последствия подобной мобилизации для этого представителя ОГПУ были ясны: бегство чукчей на недоступные «белые пятна» полуострова, а то и за пролив на Аляску, если не вооруженный отпор. Тем не менее, частичная мобилизация упряжек всё же проводилась для заброски необходимого в Ванкарем, а позднее вывоза людей из Ванкарема в Уэлен и бухту Провидения.

Следует отметить, что далеко не все обитатели ледового лагеря рвались на Большую землю, особенно научные работники, поскольку для них открывалось широкое, а главное, перспективное поле деятельности. И не только. Даже среди женщин, которым предстояло покинуть лагерь при первой возможности, порой проявлялись иные настроения. Не раскрывая причин, тем не менее, гидробиолог Сушкина особо отметила: «Надо сказать, что некоторые женщины были недовольны, что их вывозят первыми только потому, что они женщины. Но Отто Юльевич был непоколебим» (т. 2, 1934, с. 244).

Однако присутствовали и другие проблемы, которыми Шмидт не рисковал делиться с рядовыми участниками дрейфа, обсуждая их лишь в самом узком кругу, о чём много лет спустя капитан Воронин поведал известному полярнику довоенной поры Михаилу Михайловичу Ермолаеву, который описал происходившее так: «Шмидт с Ворониным закрылись у себя в палатке. Они не представляли, что за этим последует. Они буквально дрожали. Что их ждёт? В лучшем случае — отставка, в худшем — “высшая мера”. Воронин ещё на что-то надеялся, а Шмидт прямо говорил — расстреляют… Да и чего ждать иного?.. Провал. Поражение. Катастрофа. Виновные должны быть наказаны. А кто виновные? В первую очередь — они, Шмидт и Воронин…» (Ермолаев, 2001, с. 210).

Для людей на льду важнее была полученная 27-го февраля радиограмма следующего содержания: «Лагерь челюскинцев. Полярное море. Начальнику экспедиции Шмидту. Шлём героям-челюскинцам горячий большевистский привет. С восхищением следим за вашей героической борьбой со стихией и принимаем все меры к оказанию вам помощи. Уверены в благополучном исходе вашей славной экспедиции и в том, что в историю борьбы за Арктику вы впишете новые славные страницы». Под текстом стояла подпись Сталина и членов Политбюро.

Это означало, что после двухнедельных колебаний и раздумий с учётом многочисленных pro и contra было принято решение на дальнейшие действия в отношении экспедиции на «Челюскине». Очевидно, сам факт двухнедельной задержки в его принятии свидетельствует об отсутствии в правительстве и Политбюро поначалу единства мнений в связи с гибелью «Челюскина». Тем самым из чисто ведомственного мероприятия всё, что было связано с походом и гибелью «Челюскина», приобретало политическое значение на государственном уровне. Определённо, партия и лично товарищ Сталин (после XIV съезда ВКП(б) эти понятия практически совпадали) рассчитывала получить свой «навар» вокруг событий в Чукотском море. Теперь обитатели дрейфующего ледового лагеря, не подозревавшие о своей роли в высоких политических играх, могли вздохнуть с облегчением, что и подтвердилось уже неделю спустя.

Постепенно в Москве пришли к выводу, что вывоз челюскинцев наиболее целесообразно проводить самолётами, наиболее подходящими для условий Арктики, уже испытанных в зимних условиях Сибири. Было учтено также значение арктического опыта — к звену военных лётчиков под командой Каманина в качестве инструктора придали экипаж Молокова, получившего ранее опыт лётной работы на трассе Северного морского пути и зимой в Сибири. Приказ о назначении поступил только 21 февраля, когда терпенье челюскинцев стало истощаться, как и надежды на помощь авиации, поскольку кроме самолёта Ляпидевского прочие авиационные средства только-только начинали разворачиваться и оказались на Чукотке на рубеже март — апрель, причем с потерями. Так или иначе, надежды на авиацию у челюскинцев в те дни вызывали существенные сомнения.

Одновременно и расчеты на пеший поход к материку из лагеря Шмидта силами самих челюскинцев оказались разочаровывающими. Действительно, при расстоянии по кратчайшему направлению до берега 140 км для его преодоления потребовалось бы не менее месяца, причём с учётом продолжительности похода вес необходимого груза (продовольствия и снаряжения) достиг бы четырёх тонн! Всё вместе взятое было за пределами возможностей лагеря Шмидта… Правда, в случае задержки с эвакуацией лагеря лёгкими самолётами Шмидт имел в виду также возможность похода к берегу группой наиболее крепких и приспособленных челюскинцев в количестве 30–40 человек при непременном соблюдении следующих, весьма проблематичных условий: 1) вывоз большинства (менее сильных, больных и ослабевших, а также — само собой — женщин и детей) самолётами; 2) доставку в лагерь упряжек для обеспечения движения пешей партии; и 3) её обеспечение всем необходимым с воздуха, включая лёгкие компактные плавсредства для форсирования разводий.

Сомнения и поначалу определённая нерешительность руководства в определении судьбы челюскинцев не могли не отразиться на настроениях значительной части населения лагеря, наиболее активной и нетерпеливой, и вместе с тем — наименее знакомой с условиями Арктики. В первую очередь это относилось к строителям, среди которых однажды состоялся примечательный разговор: «Печник Дмитрий Ильич вечерами после работы иногда начинает:

— И чего, ребята, сидим? Пожалуй, если бы пошли, так все уже были бы на берегу…

— Мы с тобой, здоровые, уйдём, а вот женщины, дети как?

— Их можно на самолёте, а мы, здоровые, добрались бы пешком.

— Далеко не пройдёшь, — обрывает бригадир Воронин. — Разве трещины, снег глубокий пустят?

— Да и продуктов на себе не унесёшь, — вступает в разговор Миша Березин, брат Дмитрия Ильича. — Я моложе тебя, а скажу, что не пойду, пока начальник не прикажет» (т. 2, 1934, с. 101)

Подобные разговоры можно было услышать и в палатках экипажа, где активными сторонниками пешего похода к берегам Чукотки выступали боцман Загорский и матрос Ломоносов. Когда разговоры подобного рода после многократного переноса сроков вылета самолёта Ляпидевского усилились, Шмидт на общем собранье 22 февраля назвал их «опасным вздором» и при поддержке Ширшова, Хмызникова и некоторых других заявил: «Закончим говорить о “пешеходах” на материк. Вопрос, кажется, для всех ясен… Теперь скажу, что если кто-то всё же вздумает пойти, то я буду такого рассматривать как дезертира». (Хмызников, 1936, с. 151). Участник событий Кренкель в своих мемуарах по указанному поводу высказался более определённо: «Отто Юльевич произнёс внезапно фразу, совершенно на него не похожую. Заканчивая свои размышления о железной дисциплине, он вдруг неожиданно жёстко сказал:

— Если кто-либо самовольно покинет лагерь, учтите, я лично буду стрелять!

Мы прекрасно знали Отто Юльевича как человека, который не то чтобы стрелять, но и приказания свои отдавал как просьбы. И всё же, наверное, эти слова были точны и своевременны».(1973, с. 309). Реакцию начальника экспедиции подтверждает также ближайший сотрудник Шмидта Марк Иванович Шевелёв: «Шмидт отреагировал жёстко. Категорически запретил даже разговоры о выходе на берег, потому что шансов на его достижение было ничтожно мало, обстановка была тяжёлая и непривычная для новичков… Вообще человек мягкий, интеллигентный, Шмидт проявил на этот раз непривычную для него твёрдость и вынужден был даже заявить в этом случае, что если кто-нибудь посмеет уходить самовольно, придётся применить оружие» (1999, с. 76). Для такого необычного заявления у Шмидта были самые веские основания, ибо история Арктики изобиловала примерами самого трагического характера, лишь частично приведёнными ниже.