Дня через четыре после начала работ, когда Ребджюр вполне освоился со своими обязанностями, Ксения поручила ему наблюдение за отрядом, а сама, вооружившись щипцами и банкой со спиртом, отправилась в сторону от становища на охоту за тарантулами, которых не хватало в ее коллекции.

Она пересекла участок, на котором валялась отравленная саранча, и улыбнулась, вспоминая, как в первый день рабочие прибежали к ней сильно разочарованные: саранча продолжает прыгать там, где они только что прошли с опрыскивателями. Простаки были уверены, что действие яда мгновенно. С помощью Ребджюра она утешила их, а к вечеру они и сами увидели результаты своих трудов...

Тарантулов в степи было много: одни поблескивали глазами из норок, другие гуляли на поверхности. Более крупные— самки, таскали на спинах белые капсулы с яйцами или уже вылупившихся детенышей.

Запустив в норку стебель полыни, Ксения принялась дразнить паука, чтобы вызвать его наружу. Это удалось довольно быстро. Сжав зубы, она схватила тарантула щипцами за лапу и поспешно отправила его в банку со спиртом; множество паучат, покрывавших его, сразу пошли на дно, а паук долго барахтался, стараясь подняться к горловине банки. Смотреть на это было неприятно. Ксения пошла дальше. Поравнялась с курганом, под которым в первый раз был раскинут ее стан. Полынь на этом месте была вытоптана, кое-где виднелись остатки золы. Невольно сна вспомнила Виктора Антоновича: когда, прощаясь, он поцеловал ее, ей было приятно и страшно, но только в первые минуты, а теперь он ей совершенно не нужен. И вообще, когда он рядом, да еще смотрит на нее как-то особенно, немножко, как Полкан, она готова говорить ему колкости, потому что он беспокоит ее... Но все же, как он изменился за эти дни! А когда осадил Кулакова, он действительно был красив!

И вообще он хороший, но, может быть, только благодаря тому, что ему в такой глуши не представилось случая стать плохим?

Ксения взобралась на курган и огляделась. Далеко-далеко, почти на горизонте, маленьким белым треугольником выделялась ее палатка. Под курганом валялся лошадиный череп и обломки костей. Мимо мчался ветер, и полынь там, внизу, волновалась, как вода, и струила особенный запах, от которого всегда и радовало, и щемило душу... Чувство восторга перед этим простором и горечи от сознания своего одиночества и ничтожества охватили Ксению.

— Под курганом — моя палатка, по степи —черепа и кости, и хохочет великий ветер,— сказала она задумчиво.— А дальше? Дальше должно быть так, как поют номады: что видят, что делают, о том и поют. Попробую же и я так...

Под курганом — моя палатка, По степи — черепа и кости, И хохочет великий ветер... И, вернувшись с бешеной скачки, Расседлав, разнуздав и стреножив, Отпускаю усталую лошадь... Пусть поест душистой полыни; Мне сказали как-то калмыки, Что полынь укрепляет сердце... И живу точно старый отшельник, И дышу только степью и ветром, И тихонько и верно дичаю... На заре с векового кургана, Проникаю я в даль горизонта, Где восходят великие были... И дерзающим, радостным кличем Эту строгую тишь оглашаю — И бугры, и курганы, и балки... Я мала, я ничтожна, как капля, В океане огромном житейском, Но ведь даже и в малой росинке На заре отражается солнце!

Спускаясь с кургана, она заметила всадника. Встречи в степи редки, и потому путники, даже совсем не знакомые, всегда останавливаются, обмениваются приветствиями и парой лаконичных фраз. Все важнейшие события в улусе и даже в области передаются именно таким способом—«калмыцким телефоном», как выражался Виктор Антонович. Поэтому Ксения ничуть не удивилась, заметив, что всадник круто свернул по направлению к ней.

Это был калмыцкий священник в желтом халате с черным воротником и такими же лацканами, в желтом простеганном малахае, отделанном желтым шелковым шнуром.

— Менде!— сказал он, придерживая лошадь.

— Менде!—отозвалась Ксения.— Гелюнг?—Она спросила это просто так, чтобы что-нибудь сказать, ведь спрашивать у него ей было нечего.

Он утвердительно мотнул толовой, опуская повода, и его лошадь тотчас потянулась к траве, заметив это, Ксения поспешно схватила повода и резко подняла голову лошади.

— Толмач есть?

— Есть.

— Здесь нельзя кормить лошадь.

— Зачем?— удивился гелюнг.

— Трава здесь плохая, отравленная. Лекарство, видишь? — она указала ему на трупики саранчи.— Царцаха эту траву кушал и помер.

— Йех!—тихо произнес калмык, нагибаясь и с интересом разглядывая землю.— И лошадь тоже помрет?-

— Конечно. Разве ты не знаешь? Я предупредила все население, чтобы на две недели угоняли скот от тех мест, где мы работаем. Ты, вероятно, не здешнего хурула? Я знаю здешних гелюнгов и бакшу, а тебя как будто не встречала.

— Нет, мой хурул далеко,— ответил гелюнг,— я в гости еду к здешнему бакше... Всякий живой имеет кусочек бога... Царцаха ведь тоже жить хочет... Тебе его не жалко?

— Нет,—сказала Ксения,—Если бы царцаха жил и нам не мешал, его никто не убивал бы.

— Значит, надо жить так, чтобы никому не мешать?

— О нет! Никому не мешать тоже плохо. Надо мешать плохим, обязательно надо мешать!

— Убивать?

— Нет, мешать. Мешать быть плохим, а если это не выходит, тогда убивать. Убивать ведь всегда плохо, но иногда приходится. Вот если бы царцаха вдруг понял, что он вредный и -сам себя убил, как это было бы хорошо, правда?— и Ксения весело взглянула на гелюнга.

Он вздрогнул.

— Сам себя? Йех! Себя убивать это очень страшно,—тихо произнес он.

— Себя убивать страшно, а других?— Ксения рассмеялась.

— Но царцаха не знает, что такое страшно, и даже не знает, что он— царцаха. Он очень счастливый и жалеть его не за что.

— А если он раньше много, очень много мешал, а сейчас вдруг понимать будет и больше никогда не мешал?—спросил гелюнг, глядя куда-то вдаль.

— Ну, это посмотреть надо, проверить,— Ксения снова засмеялась.— Вот бы сейчас пришел царцаха, все кругом съел, а потом сказал: «Извиняйте, пожалуйста, я был очень плохой, а теперь я буду совсем хороший». Кто ему поверит?

— Это правда,— сказал гелюнг, кивая.

— Мало ведь сказать «извиняйте». Надо еще показать, что ты стал другой,— продолжала Ксения.— Но царцаха не изменишь. Такой он родился, и ему верить нельзя. Ведь он знает одно — кушать и кушать, а что — ему все равно! А что было бы, если бы оставить его жить? Он съел бы все растения, из-за этого умерли бы все животные, а за ними и люди, а царцаха от голода начал бы есть самого себя, и на земле не осталось бы ничего живого. Нет! В царцаха нет ни кусочка бога. Жалеть его нельзя. Вредно его жалеть!

Ксения наклонилась, вдруг заметив у ног лошади что-то блестящее. Это оказался небольшой блестящий зеленый жук. Он был мертв.

— А вот такого пожалеть можно,—сказала она, разглядывая жука.— Красивый. И сам по себе он не вредный, а вот шел, наверное, к себе в кибитку, дорогу потерял, заблудился, встретил царцаха и отправился с ним и — отравился, как царцаха. Ведь тот, кто живет, как царцаха, и умирать, как царцаха, должен...

Гелюнг опять молча кивнул, сплюнул через голову лошади и спросил.

— Ты есть Кюкин-Царцаха?

— Да. Так меня называет твой народ.

Гелюнг несколько раз щелкнул языком, все еще глядя на землю.

— Так здесь смерть, говоришь?

— Да, и на всех соседних урочищах.

— А на Чалон Хамур ты был?

— Нет, но скоро приду и туда.

— Когда?

— Дней через пять.

Гелюнг тронул лошадь.

— Ты вот что,—сказала ему Ксения,—кого встретишь, всем обязательно скажи, может быть, еще кто-нибудь не знает про это... Если корова или лошадь отравятся, я не виновата. Все были предупреждены.

Гелюнг снова повернул лошадь к Ксении.

— Скажем, будь спокоен, Кюкин-Царцаха!— Он вдруг улыбнулся и повторил как бы самому себе: — Кюкин-Царцаха...

Ксения пошла было к своему стану, но гелюнг остановил ее:

— Папироса есть?

— Откуда ты знаешь, что я курю?

— Я про тебя много знаю,— ответил он, закуривая.— На весь калмыцкий область такой, как ты, один.

— А бурхан позволяет гелюнгам курить?

— Курить можно. Водку пить можно. Только жениться не можно. А где твои солдаты?

Ксения показала в сторону отряда.

— Далеко... — Он покачал головой.— А ты здесь один не боишься?

— А чего же мне бояться? Я никого не обижаю, кроме саранчи,— пожала плечами Ксения.

— Озун-бандит близко ходит,— сказал калмык вполголоса, наклоняясь к ней.

— Пускай себе ходит,— улыбнулась она.

— Хороший кюкин, смелый,— сказал гелюнг, докурил папиросу, взглянул на солнце и еще раз задумчиво повторил: — Кюкин-Царцаха,— тряхнул головой, дернул лошадь и рысью поскакал к дороге.

Ксения смотрела ему вслед, пока он не исчез в облачке пыли, а когда и облачко исчезло, медленно пошла к своему стану.