Зима была на редкость скверная: настоящих морозов не видели даже в праздник божьего нарождения, в январе то и дело случались оттепели, а накануне нашего выступления прошел проливной дождь.
Поля и дороги стояли в воде, лед на Висле тоже был покрыт водой, а мелкие реки вскрылись. Это, однако, не влияло на наше настроение.
Песни, полные пыла и надежд отстоять независимость отчизны, оглашали польскую землю.
Пошел наш Косцюшко защищать польский край,
А ты ему, саблица, полонез играй!
Пошел наш Косцюшко в великий поход,
А за ним, верный сердцем, пошел весь народ!
Пошел наш Косцюшко в шесть тысяч пар,
И на троне своем задрожал русский царь!
С генералом Дверницким в Варшаве мы не встречались; он с утра до ночи был занят организацией народного ополчения и догнал нас во Мнишеве.
Предупредив, что сегодня же начнется переправа корпуса, он отправился к Висле.
Мы смотрели, как генерал сошел с коня и, взяв нескольких солдат с секирами и ломами, спустился к реке. Толпившиеся на берегу обыватели уверяли, что перейти по льду теперь невозможно.
Генерал шел впереди. Вода была ему по колена. Он взял у одного из сопровождавших его солдат лом и, постучав по льду, приказал долбить.
— Неужели не мог послать молодых офицеров? — удивился кто-то из новобранцев.
— Молодых! — отозвался пожилой усач. — Молодые офицеры, дай бог им здоровья, еще, может, и на переправах не бывали!
А наш генерал в таких делах обходится без помощников. Он сам все должен проверить. Переправлять корпус — не шуточное дело!
— Да он же, гляди, старый. Зачем ему ноги мочить в ледяной воде. Надо бы его поберечь, а он сам…
— Какой тебе старый! Наш генерал десятерых таких, как ты, за пояс заткнет!
Генерал тем временем шел и шел, показывая солдатам, где долбить.
Должно быть, это была мудреная штука — прорубать лед через слой воды, а еще мудреней измерять его толщину. Генерал измерял сам.
Вот он вышел на противоположный берег и, пройдя с версту вверх по течению, снова спустился к реке и пошел обратно, все так же пробуя лед. Он двигался прямо на нашу роту.
Подойдя к берегу, который был в этом месте очень крут, генерал крикнул:
— А ну, дети, кто-нибудь помогите выбраться.
Чуть не вся рота кинулась под откос, но я оказался проворнее других и, зацепившись за куст, протянул ему руку.
— Спасибо, — сказал мне Дверницкий, отряхиваясь от снега, и тотчас повернулся к остальным, поблагодарил и их.
Он был несколько выше среднего роста, дородный, с сильной проседью. Из его сапог лилась вода. Подвели коня. Легко, как юноша, Дверницкий прыгнул в седло и поехал к своей кавалерии.
— Молодец наш генерал! — говорили солдаты, глядя ему вслед.
Я был в восторге оттого, что мне довелось подержать его большую сильную руку, и от непривычного обращения «дети».
Не прошло и часа, а кавалеристы начали переправу. Шли они пешком, держа коней в поводу. Наша очередь пришла к вечеру, когда стало примораживать. Однако и нам приказали идти на дистанциях и не в ногу.
Хлюпая по воде, солдаты шутили, смеялись. На другом берегу нас встречал штаб-офицер:
— Ну как, перемерзли?
— Никак нет! — хором отвечали солдаты.
Мы пошли форсированным маршем на Рембков, где наши квартирьеры уже позаботились о хорошей ночевке.
Все высушились и хорошо отдохнули, а утром выстроились вокруг небольшого холма послушать речь генерала.
— Дети! Знаю, вам не терпится встретиться с врагом и показать, что значит с недобрыми мыслями ходить по чужой земле. Обещаю завтра серьезный бой. Навстречу идет отряд генерала Гейсмара.
Недавно он отличился в войне с турками, но, уверен, — каждый из вас достоин такого врага. Оправдайте же доверие Народного Жонда. Он поручил нашему корпусу нанести неприятелю первый удар.
Да здравствует наша Отчизна!
Мы отвечали восторженным «виват!». Перекаты его схватывало эхо. Построившись в походный порядок, с песнями двинулись по проселочной дороге. На другой день петь запретили — шли мы лесом.
В этих местах можно было ежеминутно повстречаться с врагом.
Сточек! Как сейчас вижу это местечко на бергу Свидера: рассыпавшиеся по холмам домики с красными черепичными крышами, а за Сточеком — широкое поле,
пересеченное двумя дорогами, уходящими в лес. Там я получил боевое крещение!
Мы пришли туда на заре и тотчас расположились на биваке, вокруг одного из взгорков. Солдаты рассыпались в стороны, подносили дрова и воду, разжигали костры.
Голоса их звучали так весело, словно они шли не на бой, а на прогулку. Солнце выбралось из-за леса и зажгло снежное поле веселыми искрами.
Мы успели хорошо отдохнуть, когда к биваку подбежали два крестьянина с топорами. Караул опросил их и доложил в штаб, что дровосеки встретили в лесу неприятеля. Весть об этом мгновенно облетела бивак.
Смех и шутки замолкли. Лица солдат стали деловитыми и строгими. Когда генерал появился на взгорке и его адъютанты и ординарцы поскакали в стороны, развозя частям диспозиции, сердце мое учащенно забилось.
Началась подготовка к бою. На вершину взгорка поставили шесть орудий, по склону расположили нас, часть улан и егерей поставили по флангам. Другой же части улан приказали укрыться в небольшой роще, у левой дороги.
Стоя на склоне взгорка, я видел позицию как на ладони.
Неприятель показался слева, и наша артиллерия дала первый выстрел. Ядро, шипя, пролетело над нами и упало перед лесом, откуда выступала вражеская конница. Дым застелил все поле. Ко мне подошел ротмистр:
— Беги, Наленч, к командиру батареи! Спроси, не подвинуть ли наши цепи правей? Вдруг атака пойдет и оттуда?
Я бросился на взгорок. Командир батареи стоял у орудия с генералом Дверницким. Я доложил.
— Оставайтесь на месте… Паль! — вдруг закричал командир.
Орудия грянули, и, когда рассеялся дым, я увидел, что на левой дороге уже выстроились пушки. Появились клубы дыма, и первые русские снаряды шлепнулись, далеко не достигнув нас.
— Браво! Недолет! — крикнул кто-то из бомбардиров.
Засмотрелся ли я и потому не спешил к ротмистру, или тайная сила держала меня на взгорке? Снова залп и дым, и вдруг между крайней пушкой и зарядным ящиком шлепнулся черный мяч. Прислуга шарахнулась.
Мяч шипел и дымился.
Я прыгнул, схватил его обеими руками, помчался к откосу и бросил в Свидер! Подскакивая, он скатился по склону, пробил тонкий лед и исчез!
Облегченно вздохнув, я перекрестился и опрометью бросился к ротмистру. Неприятель стрелял недолго. Наши красавцы уланы, не жалея себя, бросились на вражеские пушки. Они мчались как птицы, и под их натиском русские дрогнули. Сразу четыре пушки отняли наши уланы и потащили ко взгорку. Пехота гудела от радости. Мы махали уланам, словно они могли нас видеть, кричали «ура» и поздравляли друг друга.
И на правой дороге появились русские! Грянула снова наша батарея, начался перекрестный огонь, и я впервые почувствовал, как дрожит земля. Внезапно, без всякой команды, весь наш батальон, как один человек, запел мазурку Домбровского, ее подхватили егеря и уланы, и гул орудий потонул в нашей песне.
В первую свою атаку я мчался и пел во все горло:
Мать из гроба встает, к своим детям взывает:
«Кто мой сын, кто поляк? Пусть бросается в бой!»
Дорогая Отчизна! Отчизна святая!
Мы тебе свою жизнь отдаем!
Вот это и все. Открыв глаза, я удивился, что лежу в снегу, а пехота далеко впереди. Снег сверкал ослепительно, я зажмурился. Рядом заскрипели шаги. Меня взяли за ноги и за плечи. Я закричал:
— Оставьте плечо! Оставьте!
Голос был, как у ребенка. Меня снова положили в снег.
— Поверни, поверни его вправо! — командовал солдат.
Меня несли на носилках. Вокруг было удивительно тихо, и только лошадь, стоявшая по колена в снегу, жалобно ржала. Где был ее хозяин? Вдалеке солдаты гонялись за лошадьми без седоков.
— Прогнали москалей? — спросил я.
— Еще как прогнали, — весело сказал один из солдат, несших меня. — Гейсмар кричал «марш-марш», а они врассыпную — и в лес!
— Одиннадцать пушек, пан подофицер, мы захватили! — сообщил другой.
Я все не решался посмотреть налево. Казалось, у меня нет руки. Все-таки посмотрел. Рука была на месте, но шевельнуть ею я не мог.
Меня уложили на взгорке на солому около зарядного ящика. Снова ушли подбирать раненых.
Когда я очнулся, рядом на ящике сидел генерал Дверницкий
и что-то писал. Потом генерал отдал бумагу адъютанту, сел на коня и поехал на поле боя. Я смотрел ему вслед и все думал: «Хотя бы еще разок подержать его руку, как тогда, на берегу Вислы»…
Я опять уснул и не помню, как меня дотащили до лазарета. Если бы не начали разрезать мундир и рубашку, я, наверное, спал бы несколько суток.
Кожа на плече у меня была содрана, и мясо торчало из раны клочьями.
Лекарь прикоснулся к ране, я заорал.
— Ну же! — прикрикнул лекарь. — Потерпи, пан подофицер! Я должен достать оттуда картечь или черт знает что там у тебя…
Он хотел поднять мою руку, но я опять так заорал, что лекарь вздрогнул. А мне ничуть не было стыдно.
— Тогда поднимай руку сам. Ты меня перепугал.
— Не хочу! Не хочу и не могу!
— Жаль. Придется ампутировать. — И лекарь взял пилу.
— Могу! — неистово закричал я, поднял руку и лишился сознания.
Меня привели в чувство аммиаковым раствором. С детства я помнил этот запах.
— Ну и хват! — поощрил меня лекарь. — Теперь все
ясно. Вот твоя пуля! — и он показал мне картечинку. — Должен сказать, пан подофицер, ты счастливчик. Если бы она прогулялась на полсантиметра глубже, у тебя была бы раздроблена кость.
Он принялся ковырять мое плечо так, что я света невзвидел. Отрезая кусочки мяса, лекарь приговаривал:
— Ты пойми, хлопчик, это уже неживой кусок, и его нужно убрать, а то загноится… Ну потерпи немного. Вот я почищу, а ты расскажи… Говорят, тебе сегодня вздумалось поиграть с ядром?
Но я не мог ничего рассказывать. У меня темнело в глазах, я кусал губы, гримасничал и храпел, как перепуганная лошадь. После перевязки меня, совершенно обессилевшего, унесли в другую избу и оставили в покое.
Рано утром я проснулся оттого, что кто-то присел на мою койку. Поглядел, а это сам генерал.
— Страдаешь? — спросил он, по-отечески кладя руку мне на лоб.
— Нет… Я спал.
Он совсем не был похож на принца, мой генерал. Он был лучше всяких принцев! Из-под седых бровей смотрели такие добрые глаза, что я не мог не улыбнуться.
— Бог знает, что было бы, если бы ты не спустил бомбу под откос. Ведь она упала около зарядного ящика. Спасибо тебе от Польши! — сказал Дверницкий.
«За что же благодарить? — подумал я. — Так должен был сделать каждый».
Но генерал как-будто угадал мои мысли:
— Хороший солдат тот, кто быстро соображает. Кроме тебя там было много людей, но они не нашлись, разбежались… Ты был в бою в первый раз, и это особенно ценно. Молодец! Завтра отправим тебя в варшавский госпиталь.
— Экселленция!. Не надо в госпиталь! Я могу ходить. А рука — она левая и заживет. Я просто немного промерз, когда лежал на снегу…
Генерал улыбнулся:
— Почему испугался госпиталя?
— Не хочу отставать от корпуса… И вдруг из госпиталя отправят в другую часть…
— Не волнуйся: ты нас догонишь. Я скажу, чтобы тебя направили только ко мне. Напишу такую записку. А как звать твоего отца? Не Бартош?
— Так есть, экселленция… Только он уже умер… Мой отец всегда вспоминал вас. Он хотел, чтобы я служил у вас…
— Успокой боже его душу, — сказал генерал и перекрестился. — Это был храбрый и честный воин. Так вот, в память твоего отца и за твою доблесть обещаю: вернешься в мой корпус. Будем вместе служить отчизне.
Погладив мою голову, генерал отошел к соседней койке. Я был счастлив! Я обожал его, как никогда в детстве!
Мы были первыми жертвами боя. Варшава приняла нас как героев, засыпала цветами, всевозможными приношениями, ласковыми словами и заботами.
Красивые панны и пани ухаживали за нами в госпитале и готовы были исполнять малейшие капризы. Рана моя заживала и вскоре мне разрешили вставать.
Я только и делал, что бродил и расспрашивал о новостях с фронта. Я узнал, что генерал Дверницкий нанес еще один удар русским под Новой Весью и на этот раз тоже отнял у них несколько пушек.
Теперь его все называли Tournisseur des canons, то есть «поворачивателем пушек». А шесть пушек из одиннадцати, взятых под Сточеком, генерал подарил полку «Варшавских юношей», с надписью на каждой:
«Я — одна из взятых под Сточеком. Не отдавайте меня до последней капли крови». Эти вести наполняли меня радостью и гордостью, и я только и мечтал, как бы скорее возвратиться к моему замечательному генералу.
Но так было только вначале, а потом пришли новости одна другой грустнее: от калишского полка после битвы в Гоцлавских болотах осталось всего сто пятьдесят человек, русские стоят уже в двенадцати верстах
от Праги — в Милосне, а значит, опасность угрожает и самой Варшаве, Госпиталь наш был переполнен ранеными. На улицах строили баррикады, на пражских высотах грозно возвышались орудия.
Крестьяне, узнав о приближении врага, закапывали запасы на кладбищах и спешили в столицу с лошадьми и скотом. На дорогах они расставляли шесты с
пучками соломы и зажигали их, чтобы предупредить соседние деревни об опасности.
Вместо пана Хлопицкого главой Польши стал князь Михал Радзивилл. Теперь уже ему расточали похвалы и называли храбрейшим из храбрых, а о пане Хлопицком говорили с открытой враждебностью,
называли его угодником царя Николая и предателем революции. Мне было тяжело это слышать. Я не мог допустить, чтобы Хлопицкий мог совершить подлый поступок.
А князь Радзивилл возвратил в Варшаву всех вожаков восстания и Высоцкого сделал своим адъютантом.
Как только мне разрешили выйти в город, я отправился проведать пана Хлопицкого. Я застал его в кабинете, почти больного.
— Неужели ты, Михал, не побоялся прийти ко мне? — сказал Хлопицкий, обняв меня. — Общественное мнение обо мне изменилось…
— Ну что ж! Может быть, вы допустили какие-нибудь ошибки. Не мне разбирать их и осуждать вас. Я слишком мало знаю для этого и сам ошибаюсь нередко.
И потом, я пришел к человеку Хлопицкому, а не к его чину…
Он посмотрел на меня грустными глазами и, помолчав, тихо ответил:
— Спасибо. Но я не мог нарушить присягу, и я слишком боялся войны. Тот, кто всю жизнь провел в боях, знает, что худой мир все же лучше.
От Хлопицкого я пошел на Вейскую улицу справиться, нет ли известий от пани Скавроньской. Камердинер отвечал, что нет и, пожалуй, ожидать не следует.
— На Волынь теперь не проехать, и все письма, говорят, застревают на границе.
И все же я был рад, что они уехали. Положение Варшавы с каждой минутой становилось серьезней.
Через несколько дней наши отступили под Прагу, и Варшава заволновалась. Несмотря на то, что город с раннего утра содрогался от орудийных залпов, все крыши, балконы и башни были усеяны людьми, как в день коронации.
На башне Королевского замка, куда пробрался и я, были военные и «сливки общества». Внимание мое привлек юркий молодой пан с подзорной трубой и записной книжкой. Он уверял публику,
что россияне уже наполовину разбиты, и это, по его мнению, было вполне естественным, так как всему миру известно, что они необычайно трусливы.
— Именно поэтому в русской армии при каждом корпусе имеются казаки, они сдерживают москалей от бегства с полей сражения, — объяснил он.
— Как же русские, в таком случае, победили Наполеона. и как они оказались под Варшавой? Вы не делаете чести польским солдатам, распространяя подобные небылицы.
— Ах, скажите! — воскликнул болтун. — Какого высокого мнения вы о москалях! Уж не имеете ли вы среди них друзей?
— Имею! — заявил я. — Все декабристы — польские друзья. Чем болтать чепуху, пошли бы и записались в полк «Варшавских юношей». Вон какой вы большой и здоровый!
В публике послышался смех.
— Я журналист, и у меня есть свое дело, — отвечал он.
— Жалею вашу газету!
— Как вы смеете! — Он схватился за пистолет.
— Спрячьте! — сказал я. — Кровь моя принадлежит отчизне, а не болтунам. И запомните: польское и российское войска обучены одинаково, и в лице россиян мы имеем равного врага.
Наши победы под Сточеком и Новой Весью — примеры величайшей доблести, а не пустяковый набег на трусов, которые бросаются в бегство от первого выстрела.
— Правильно, правильно! — послышалось в публике. И его так застыдили, что он поспешно ретировался. — Не думайте, что я это забуду! — крикнул он издали и торопливо записал что-то в свою дурацкую книжечку.
Я протиснулся к перилам. День был тихий и ясный, совсем такой, как недавно под Сточеком. Поле блестело разноцветными искрами — за ночь выпал хороший снег. Шел перекрестный огонь,
и он был так част, что сливался в безостановочный гул. Время от времени его перекрывали орудийные залпы, и тогда облака дыма застигали поле.
Войска двигались стройными колоннами, порой от них отрывались всадники и мчались в разных направлениях. С пригорка галопом съезжала артиллерия, стремясь на новую позицию.
Отсюда, с башни, война открывалась, как великолепная панорама, и, казалось, никто из зрителей не задумывался над тем, что там происходит избиение человечества.
Мне вдруг опротивело это зрелище и все, кто пришел сюда полюбоваться им… Я спустился с башни и быстро пошел к Пражскому мосту. Я должен был находиться где-то поблизости от войска, помогать отчизне по мере сил.
Уже около моста я встретил носилки с каким-то офицером. Лицо у него было совершенно синее. Поверх шинели лежала его левая рука. Так могло быть недавно и со мной…
На мосту было много народу. Раненых несли и везли. Несколько ядер с шипеньем пронеслось над Прагой и упало в Вислу, недалеко от моста.
— С нами пан бог! — сказал какой-то обыватель и перекрестился.
— Р-расступись! — закричали впереди.
Толпа раздалась. Солдаты несли кого-то на косах.
На нем был синий партикулярный сюртук… Он был жив, лежал на спине, скрестив руки, и смотрел в небо строгими глазами. Седая прядь упала на лоб.
— Пан Хлопицкий! — закричал я в отчаянии, бросаясь вдогонку.
Я бежал рядом, и он скосил глаза в мою сторону, узнал… Где-то у поворота носилки приостановились. Я наклонился и услышал:
— К сожалению, жив… все еще жив…
Губы его были почти белыми. И вдруг страшный стон вырвался из груди пана Хлопицкого:
— Мальчик! Я не хотел быть свидетелем нового поражения!
Он закрыл глаза. И я понял его двойные страдания!
У Хлопицкого были повреждены ноги. Я проводил его до лазарета и возвратился на Пражский мост. Пройти туда было очень трудно. Наши войска отступали к берегу Вислы — в Варшаву.
Кавалерия смешалась с пе хотой и обозами. Все старались пройти на мост и давили друг друга. Многие пехотинцы прыгали в Вислу, но лед был тонок, и они проваливались.
Я спустился к самому берегу, отыскал какой-то багор и вместе с несколькими обывателями помогал солдатам выбираться на берег.
До глубокой ночи шум отступающей армии наполнял Прагу. Солдаты, миновав мост, бежали в разные стороны.