В Усть-Лабинский полковой лазарет приехал на время прочноокопский лекарь Майер. Он осмотрел Тадеуша, дал ему какое-то лекарство и велел приходить в лазарет каждый день. Ротный же приказал отправить Тадеуша в нестроевую роту, где он получил легкую работу. Ему разрешили остаться в нашей избе до лета, а потом, сказали, видно будет. Солдаты радовались за Тадеуша. Но все же в ночь на десятое марта у Тадеуша пошла горлом кровь. Вместе с ефрейтором я отвел его в лазарет.

— Это начало конца, — сказал Тадеуш, когда мы прощались. — И не вздумай меня утешать. Я не ребенок.

Лекарь Майер все это слышал. Он подошел к Тадеушу и заявил:

— Про поляков говорят, что они не сдаются до последней капли крови. Если будете себя уверять, что умрете, так может случиться.

На другой день я пришел повидаться с Тадеушем. Фельдшер направился к лекарю спросить на это разрешение, а вернулся вместе с ним.

— Товарищ ваш очень плох, — сказал лекарь. — Долго у него не оставайтесь. Не знаю, протянет ли еще двое суток. Я, собственно, понял, что он не жилец, еще в Прочном Окопе.

Тадеуш лежал высоко на подушках и трудно дышал. Глаза его стали еще больше и еще печальнее. От одного его взгляда во мне все перевернулось. Но я заставил себя улыбнуться.

— Нынче ночью я много думал, Михал. — Тадеуш взял мою руку. — Как жаль, что я ехал сюда только для того, чтобы умереть. Нигде я не чувствовал так остро прелесть жизни, как здесь, глядя на горы. Помнишь, тогда, в Прочном Окопе, фиалку? Выросла из-под снега! Боже мой, зачем люди воюют! Неужели на земле недостаточно места!

Он потянул меня и шепнул:

— Как же я умру без отпущения грехов?

Какие могли быть грехи у этого мальчика! В горле у меня образовался ком. С трудом я ответил:

— Ты не умрешь, Тадеуш. Вспомни, что сказал лекарь. Ты должен бороться с болезнью.

— Хороший человек этот лекарь. Он просто хотел утешить меня. Неужели ты думаешь, что я не понимаю, Михал? Какой же ты друг, если стараешься обмануть меня в такую минуту!

«Какой же ты друг», — думал я по дороге в свою избу. Но… я не пошел туда, а свернул на квартиру ротного.

Он вышел не сразу, и я понял, что он удивлен…

Я сказал ему, что единственный мой товарищ умирает, а во второй роте, как я слышал, есть разжалованный ксендз. Не может ли его высокоблагородие исполнить желание умирающего вдали от отчизны…

— Да, конечно! — сказал ротный. — Сейчас напишу тому командиру. Впрочем, не нужно никаких записок. Командир второй роты живет недалеко. Сходим к нему вместе.

Не прошло и получаса, как я возвращался в лазарет вместе с ксендзом.

На следующий день я улучил минутку — сбегал в соседний овраг, где видел много фиалок. Набрал их целую пригоршню. Как Тадеуш обрадовался! Как жадно вдыхал их аромат! После визита ксендза он чувствовал себя так хорошо, что во мне появилась надежда на его выздоровление. Он и сам в это поверил.

— До завтра! — сказал он. — Спасибо тебе за все! Передай привет товарищам. А ты… ты ведь один у меня теперь на всем свете — кусочек моей отчизны!

Он и сам был для меня таким же кусочком, но… когда утром я пришел в лазарет, фельдшер отправил меня к лекарю.

— Я вас предупреждал… Друг ваш ночью скончался.

— Как?! Вчера ему было так хорошо!

— Я слишком часто встречаюсь со смертью и уже привык, что она обманывает умирающих и их близких перед самым концом. У вашего друга была скоротечная чахотка. Вы были с ним очень близки и могли заразиться. Должен освидетельствовать вас и прикажу последить за вами в дальнейшем.

Он выслушал меня, выстукал и сказал, что пока все благополучно, но я должен беречься, уж очень я худ.

В тот же день лекарь Майер уехал к себе в Прочный Окоп.

Мы схоронили Тадеуша недалеко от крепостного вала. Из офицеров на похоронах был наш взводный поручик Воробьев — средних лет, небольшой и очень спокойный на вид человек. Он только что вернулся из командировки. Савченко тоже был на похоронах. Я ненавидел его — он был одним из тех, кто портил последние дни жизни моего друга, он оскорблял его. Но что меня изумило — на похороны Тадеуша, вдруг пришел унтер Худобашев. После погребения он подошел и сказал:

— Ты смотри, Наленч, голову не вешай. Так ли еще бывает на свете… — и отправился своей дорогой.

В эту первую после похорон ночь я не слышал даже богатырского храпа товарищей. Лежал в темноте и думал: почему так жестока судьба поляков и почему я так живуч? Ни виселица меня не взяла, ни сыпной тиф, ни холера, ни казацкая пика, ни шальная пуля!

«Чего солдату не жить!», говорит Гриценко, а я говорю: «Зачем ему жить?! Зачем вообще на свете есть солдаты? Зачем я живу? Разве я человек?! Я утратил жену, брата, отчизну, последнего друга! Я потерял свою душу, на что же мне тело? Что оно без души?»

После смерти Тадеуша у меня в сердце опять появились ножи — так называл я боль, возникавшую при каждом его ударе. Эта боль расползалась по телу, стесняла дыхание. Я ложился на нары лицом вниз и замирал. Однажды во время такого сердечного приступа я почувствовал, как на спину мою легла чья-то рука. Невольно я повернул голову. Передо мной стоял ксендз Залагодзский — небольшой одутловатый человек, тот, что отпускал грехи умирающему Тадеушу. Он улыбался, и глаза его с отечными веками от улыбки превратились в щелки.

— Пан спит?

Я сел и протер глаза.

— А я себе думал все эти дни: наверное, пан в одиночестве скучает. Думаю себе: пойду-ка проведаю, не заболел ли пан от тоски.

— Спасибо, я здоров. Только сердце начало пошаливать.

— У вас в хате воздух тяжелый. Не выйти ли нам на улицу?

Я молчал. Мне было трудно даже говорить

— Пойдемте, пойдемте…

Ксендз ласково обнял меня.

На улице было еще совсем светло, но безлюдно. Из дальней избы доносилась заунывная песня.

— Не находит ли пан, что российские песни очень похожи на польские? Песни — это душа народа, и как удивительно, что россияне — наши заклятые враги, — задумчиво произнес ксендз.

Мы направились к Кубани. Вода в ней поднялась вровень с левым берегом. В горах таял снег.

Ксендз уселся на землю и спустил ноги с обрыва, я опустился рядом.

Мы смотрели на горизонт, где тянулась полоса гор, казавшихся черными на фоне закатного зарева.

— Вот там живет народ, который страдает, как и наша отчизна, — сказал Залагодзский. — Пушек у них нет и ружья плохие, а все же воевать с ними трудно. Их хижины в непроходимых ущельях, на неприступных скалах. Красавец народ, неправда ли, пан Наленч?

Я кивнул. Черкесов я видел уже не раз — и в Прочном Окопе и в Усть-Лабе. Они приходили на российскую сторону за солью и на сатовки, оставляя оружие на кордонах.

— Черкесы — гордый народ, а приходят к заклятым врагам за солью, — продолжал ксендз.

— Что же им делать? Без соли жить нельзя. Нам хуже— не только пьем и едим с россиянами, а и работаем на них.

— Такова воля пана бога. — Ксендз зевнул. — А вчера, пан Наленч, я видел такое, что и сказать смешно: черкесы с казаками пашут на нашей стороне, рядом! Да еще и переговариваются, смеются, как самые добрые друзья. Солдаты говорят: это, мол, умные, мирные черкесы. Представьте, многие из них помогают русским вылавливать своих же соплеменников! Сами приходят к полковнику Зассу в Прочный Окоп, предлагают услуги.

Это у них за грех не считается. И вообще они между собой часто ссорятся и убивают друг друга…

Я молчал, глядя, как синеватая Лаба врывается в мутно-желтые воды Кубани.

— Ну как, полегчало пану на свежем воздухе?

— Да.

— Пан Наленч должен взять себя в руки и поберечься. Не то пану в скором времени придется догонять пана Тадеуша.

— Вот и хорошо.

— Ах, стыд какой! Или вы в пана бога не веруете? Помереть всегда успеете, но какой в этом толк для отчизны?

Я горько засмеялся:

— Где она, наша отчизна?

— Напрасно так говорите, пан Наленч. Государство умереть не может.

— Ну уж это оставьте! А королевство Вестфалия, Голландия, Италия… Где прежняя Греция — мать философов? Римская империя?

— Вижу — пан Наленч хорошо образован. Все, что пан говорит, — истинная правда, но она не относится к Польше. Польшу бог возлюбил за преданность вере христовой и воскресит ее, как Лазаря! Знает ли пан последние новости?

— Откуда мне знать.

— Наше правительство все как есть в Париже. Оно так не оставит издевательства над отчизной! И все благородные государства помогут нам.

Залагодзский рассказал, что Николай Первый вместо конституции, подаренной Польше Александром, установил Органический статут. Сеймов нет, армия распущена, польский язык — уже не государственный, Виленский университет закрыт, Кременецкий лицей тоже, а библиотека его, эта сокровищница культуры, передана в университет святого Владимира, в Киев. Почаевский монастырь на Волыни, принадлежавший Базилианскому ордену, сделали православным за то, что монахи скрывали польских повстанцев, а в самой Варшаве Николай строит цитадель, чтобы прятать туда мятежников.

— Вместо цесаревича теперь граф Паскевич, — заключил ксендз свои новости, — тот самый, что недавно был здесь и вырезал одну треть натухайцев.

— Кто такие натухайцы?

— Ой, пан, пан! Так погружен в свои личные горести, что забыл все остальное. Натухайцы — племя черкесов. У них много племен — и шапсуги, и абадзехи, и бжезухи, и убыхи… А Паскевич — настоящее пугало! Я видел его портрет. Этакое страшное чело в полуседых кудрях. И глаза! Я вам скажу, пан Наленч, глаза у Паскевича страшней, чем у Медузы! Он, говорят, вешает поляков одного за другим на Замковой площади. Не лучше ли было потерпеть цесаревича, а?

— Откуда вы все это знаете?

— О! Ксендз Залагодзский не закрывает глаза и уши и не лежит ничком, предаваясь горестям. Этим, пан Наленч, только подорвешь здоровье.

Уже совсем стемнело, когда мы разошлись по избам. Залагодзский обещал зайти в скором времени и на прощанье сунул мне бумажку.

— Это для укрепления души.

Я прочитал ее при свете плошки.

«Господи боже всемогущий! Дети воинственного народа польского возносят к тебе безоружные руки с разных концов мира. Они взывают к тебе из копей Сибири, снегов Камчатки, степей Америки, с вершин Кавказа и из чужой французской страны. А в отечестве нашем — в верной тебе Польше не позволено призывать тебя! И наши старцы, жены и дети молятся тебе втайне и со слезами.

Боже Ягеллонов, боже Собесских, боже Косцюшков! Умилосердись над нами, дозволь снова молиться по обычаю предков на поле битвы с оружием в руках, пред алтарем, сделанным из тимпанов и орудий, под сенью орлов и хоругвей наших, а детям на могилах предков!»

Я прочел трижды эту молитву, но она не укрепила мой дух…

Зарывшись в соломенную подушку, я плакал стиснув зубы, пока мной не овладел сон.