Морозы в 1839 году были слабые, и вода в Кубани начала прибывать уже в январе. Когда я вернулся из Ставрополя, в Ивановской поговаривали, что комендант Абинского и Николаевского укреплений майор Аблов поднял шум на всю Черноморию — пишет наказному атаману, и Траскину, и чуть ли не самому императору — у него не осталось ни топлива, ни провианта, ни даже лекарств.

Люди в этих укреплениях умирали от цынги как мухи. В довершение всех бед скончался от апоплексического удара сам лекарь. Поэтому, несмотря на распутье, навагинцев ежедневно гоняют в Абин. Но вода вокруг стоит

по колена, и отряд возвращается ни с чем. Полковник Полтинин, уж на что железного здоровья человек, слег от простуды.

В марте дошла очередь и до тенгинцев: было приказано явиться в Ольгинскую с десятидневным запасом провианта. Там я застал Владимира Александровича с красным,

как у пьяницы, носом и беспрерывно чихающим.

— Не знаю, как жив, — пожаловался он. — Каждую неделю ходим на Абин, дойдем до Аушедза, примем ледяную ванну и обратно. Плотины все размыло. Там, где в начале января было воды по колено, теперь по шею… Приехало из Екатеринодара начальство и требует, чтобы мы живые или мертвые, шли на Абин. Где в этакую пору достанешь фашинник для исправления плотин. А сколько нужно солдатских рук!

И все же мы отправились.

Шли всю ночь под дождем и на ветру, в воде по колена и выше. Нечего говорить о шапсугах — они кидались на нас совершенно остервенело!

К Аушедзской плотине подошли на рассвете. Это была полужидкая каша! И через нее мы обязаны были протащить двести сорок подвод с провиантом. Лошадей вытаскивали люди, людей лошади, и мы никогда не бывали так грязны, как в этот раз. Остальные плотины — Тлахофижская и на Кунипсах были нарочно шапсугами перекопаны.

Только на третьи сутки, после сатанинской работы, мы подошли к Абинскому укреплению. Оно было окружено водой. Три часа отдыха в холодных компрессах — и началась заготовка дров.

Как и в прошлом году, я сдавал топливо в укрепление. Гарнизонный поручик Карпович, молчаливый и бледный, стоял подле.

— Здесь двести возов, — сказал я. — Теперь вам хватит надолго.

Карпович повел плечами:

— Кто знает! Если господину Аблову заблагорассудится сжечь их в один присест, что вы скажете? Ведь вы в прошлый раз заготовили достаточно. Где они? Да и вообще… — Карпович махнул рукой. — Пришло же ему на ум неделю назад поднять ночную тревогу без всякого повода! Три тысячи пуль да тридцать пять ядер отправили в пустоту! А потом с пьяными вдрызг солдатами комендант до света горланил песни…

— Почему же не доложите об этом куда следует?

— Разве вы не знаете, что мы живем, как на острове?

Вот ваш отряд уйдет, и снова начнется свистопляска. А наши рапорты майор копит, сам сказал, на растопку. Я ему, например, еще в январе написал, что служить под его командованием не могу и прошу принять от меня роту… Молчит. А я совсем заболел от ежедневных оскорблений! Ну что бы вы сделали, скажите, если бы вас со ста сорока солдатами послали рубить дрова, а пять сотен шапсугов обложили отряд с трех сторон?

— Приказал бы спасаться из окружения беглым шагом в четвертую.

—Я так и сделал и заработал этим подлеца и труса при солдатах.

К нам подошел гарнизонный прапорщик Бжозовский. — Вот господин прапорщик не верит, что мы живем при самой свирепой деспотии, — сказал Карпович.

— Могу подтвердить. Ежедневно господин Аблов оскорбляет господ офицеров. Подпоручика Параскева он, например, называет не иначе как негодяем, а третьего, дня довел до того, что тот бросил занятия и ушел. Господин Аблов крикнул ему: «Прикажу тебе в эполетах выносить солдатские нужники!» Тогда я попросил господина Аблова не оскорблять честь императорских офицеров, а он засмеялся и приказал ехать за сеном и… розгами! В этот же день пересек целую роту. Хуже всех пришлось поляку горнисту Гачковскому. Аблов кричал ему «псякрев» и велел стегать по голому животу. Бедняга лежит весь в кровоподтеках.

Мой унтер Платонов стоял поблизости и не без интереса прислушивался. Я не мешал. Бжозовский рассказал, что Аблов надевает солдатам колодки, унтеров делает рядовыми, рядовых унтерами по собственному усмотрению. Тратит ротные деньги, торгует свечами. Сало на свечи добывает из овец, за которыми посылает солдат — грабить у шапсугов. Вот вам и добрые соседские отношения. Покоя нет никому. Нечего удивляться, что шапсуги обложили нас пикетами.

— Как это никому нет покоя? — Карпович горько усмехнулся. — А Ефимии разве плохо живется? Вот и она. Легка на помине!

Толстая румяная женщина шла мимо к комендантскому дому.

— Честь имею представить, — тихо сказал Бжозожский. — Наперсница майора Аблова. Солдатская дочка Отец ее один из постоянных собутыльников майора, Ефимию Аблов по укреплению на тройке кантонистов катает

— Я не представлял себе подобного. Как это можно терпеть!

— При воинской дисциплине все можно, господин прапорщик, но до поры до времени. — Бжозовский взялся за грудь. — Вот здесь у меня нож, понимаете? Еще немного, пущу пулю в лоб.

Офицеры ушли к себе, а я закончил выгрузку и отправился искать Подляса. Мне сказали, что он живет в комендантском доме. Вошел в сени. Из-за двери донесся возмущенный мужской голос:

— Уйди! До чего твоя рожа противна, кабы ты знала!

— Зато ты мне по сердцу, — отвечала какая-то женщина смеясь.

— Не лезь, говорю!

— Видно, мало тебя секли. Вот скажу господину майору, что ты опять приставал. Хочешь закричу? Сейчас прибежит!

— Здравствуй, Стах! — сказал я, внезапно распахивая дверь.

При моем появлении Ефимия отскочила от Подляса, стоявшего у стены. Подляс бросился мне навстречу, крепко пожал руку.

— Вон отсюда! — крикнул он Ефимии. — Чтобы духу твоего здесь не было! Не доводи до греха!

Ефимия выскочила. Подляс весь дрожал.

— Сил больше нет, — признался он. — Кабы не она, был бы я в солдатской казарме. Научила Аблова меня в денщики взять. И в гости ко мне все лезет и лезет. Выкинул я ее, она Аблову нажаловалась, будто я ее обидеть хотел. Поглядите теперь!

Подляс поднял рубашку и показал исполосованную ударами спину.

— Плохо, брат, твое дело. Как тебя вызволить?

— Самому придется себя вызволять…

Я достал желанное распятие и отдал Подлясу. Он был растроган.

…На биваке я разыскал Воробьева и все ему рассказал.

— Надо бы свидетеля. Спина-то ведь заживет, как потом докажешь?

— Но я же видел!

— Ты… — Воробьев вздохнул. — Русского бы надо.

Ты поляк. Про тебя могут сказать — своего поддерживаешь. Понимаешь?

— Очень понимаю. Видно, и эполеты не сделали меня человеком…

Я послал своего унтера к Подлясу с лекарством для спины и приказал поговорить по душам.

Унтер возвратился взволнованный:

— Ну и дела творятся в Абинском, ваше благородие! Девка-то солдатская у Подляса была, я ее из комнаты вышиб. Ударилась об косяк, губу рассекла, кровищи…

— Так ей и надо.

Воробьев в тот же вечер доложил об абловских проделках полковнику. На рассвете мы ушли в Шадо-Гонэ — там стояло Николаевское укрепление.

Погода была бесноватая. Несколько раз переходили реку— воды было выше пояса. К вечеру добрались. Утром опять дровяные дела, обед и обратно. Тут и насели шапсуги. На встречи они были скупы, а уж провожали гостей всегда с треском и шашечным блеском.

Утром вздумалось проведать Подляса, но до комендантского флигеля я не дошел. Попался навстречу Бжозовский.

— У нас опять новость. Вы Подляса, кажется, знаете? Аблов его вчера вздумал публично лупить. Но Подляс вырвался и, как был полураздетый, — через вал! Аблов приказал стрелять, но часовые… «не попали в Подляса». Говорят, видели, как его схватили шапсуги. А меня вызывает ваш командир. Кажется, взялись наконец за расследование действий нашего майора.

За этот поход нам было роздано много наград, но в офицерских кругах говорили, что награду нынче заслужил каждый. Начальству, которое высоко, это было невдомек.