Я встал раньше обычного и, шагая по номеру, представлял встречу с Эдвардом: каков он с виду, какой у него характер, привычки. Будет ли рад мне так же, как я ему? Вспоминал старинную историю с Валентином Корицким, поминутно смотрел на часы и даже подумал, что хлопец мог меня обмануть и вот не явится…

Но он явился.

— День добрый, пан! Я принес адрес пана Эдварда Наленча. Новый Свет, 45. Только я должен огорчить пана. Пана Эдварда в Варшаве сейчас нет. Еще вчера днем уехал в Городль.

Там будет большое набоженьство в память унии Польши с Литвой, а потом манифестация…

— Может быть, мне тоже проехать в Городль… — Я был очень огорчен.

— Пусть пан напрасно не трудится. Там будет уйма народу, и пан может не найти пана Эдварда. Лучше пусть пан дождется его в Варшаве. Дня два — и пан Эдвард Наленч возвратится.

— Вы были у него дома?

— Да. Дом его на замке.

— Ну, что поделаешь Спасибо пану и на этом.

Хлопец достал бумажник, вынул два билета и протянул мне.

— За готовность пана быть полезным отчизне, приглашаем завтра на погребение архиепископа Фиалковского, а пятнадцатого на панихиду в память Косцюшки. И то и другое — в соборе Святого Яна. Места отменные. Рекомендую пану быть. Билеты эти на вес золота.

Я поблагодарил, и хлопец ушел.

Я страшно устал на панихиде по Фиалковскому. Она началась в семь утра и продолжалась три часа. Собор был переполнен. Панихида проходила архиторжественно — море света, лес хоругвей, горы цветов. После панихиды епископ произнес проповедь о любви к отчизне и пригласил молящихся послужить ей делами и деньгами. Потом началась обедня. Я ушел сразу после нее, не оставшись на погребение. Ничего приятного в созерцании спуска гроба в подземную часть собора я не находил. Зато я успел пообедать в Помпейской столовой отеля. Там была суета: готовились к приему многочисленных гостей — крестьян, приехавших на погребение.

— Пусть пан поторопится, — предупредил кельнер.

Я ушел из столовой как раз в момент, когда туда ввалилась толпа крестьян. С ними было много панов. Некоторые шли в обнимку с крестьянами. Один крестьянин сказал пану: «Теперь это точно, мы с вами в дружбе. Но не забудьте о нас, когда все случится. А то будет, как тридцать лет назад…»

Я смотрел им вслед и думал: неужели шляхта переродилась за эти годы?! О, тогда можно на что-то рассчитывать!

Из столовой я пошел на Повонзки к Владиславу Скавроньскому, а по пути постучался в сорок пятый дом на Новом Свете. Никто не открыл…

Не сразу я отыскал могилу Владислава. За эти годы ее окружили кусты сирени и стройный каштан. Тропинка исчезла. В последний раз мы были здесь с Ядвигой на другой день после помолвки, а теперь вот я пришел к другу один. Где-то в Томашевской пуще спала наша дорогая без памятника и цветов, и только разве соловьи пели над ней. Впрочем, ей это уже не нужно. Сколько родных и друзей за эти годы легло в могилы и немало осталось вообще без них. И это им тоже все равно!

В город я возвратился, когда вечерело. Пошел, как накануне, на Медовую к Ведделю. Посетителей там не было. Хозяин дремал за прилавком.

— Добрый вечер, — сказал я. — Что это у вас сегодня пусто?

— Да. Наверное, все пьют кофе дома. Говорят, служба в соборе была очень долгая, потом угощали гостей, потом провожали их до околицы и устали. Да еще два дня назад половина Варшавы помчалась в Городль.

Я взял стакан кофе и пирожное и уселся за столик возле окна, а хозяин опять заклевал носом.

Вдруг в кондитерскую вошел посетитель и направился к хозяину.

Что он ему говорил, я не слышал.

— У меня нет ничего на такие дела, — ответил хозяин громко и посмотрел на меня, точно ища участия.

Я решил ни во что не вмешиваться.

Человек еще что-то сказал кондитеру, и тот отвечал опять нарочито громко:

— Не вижу пользы отчизне в том, что вы затеваете. Понятно вам или нет?

— Что ж, сегодня вы пожалеете об этом!

Незнакомец вышел, не обратив на меня никакого внимания.

— Видели этого типа? — спросил кондитер. — В десятый раз приходит выпрашивать у меня деньги «на дело Отчизны».

— А что за дело?

— Вы не догадываетесь? На революцию! Двадцать пять лет жили под пятой у Паскевича, пикнуть не смели, смотрели, как он вешал людей, а сейчас, когда попался Добрый наместник, словно с цепи сорвались!

— Ну, какая там революция, — сказал я. — Наверное, собирают деньги на панихиды. Я сам вчера дал десять рублей, какому-то хлопцу. Вот и дали бы, вас оставили, бы в покое.

— Да что вы, пан! Вы, наверное, не знаете, что делается в Варшаве с панихидами? С ума сойти можно, сколько в городе хулиганства.

— Кто же все затевает?

— Красные сморкачи! Хотят свободную Польшу, Литву, Волынь, Подолию и Украину. Хотят немедленно… А еще есть в Варшаве белая партия. Та говорит иначе: свободная Польша — это хорошо, но торопиться не надо. Она придет через тысячу лет, а мы ссориться ни с кем не будем. Вот красные сморкачи их и дразнят — «милленерами». Вчера на Медовой кричали: «Даешь Жечь Посполиту!» А на прошлой неделе на Маршалковской улице разбили всю цукерню вдребезги.

Я так и не допил свой кофе. В окно кто-то ударил, со звоном посыпались стекла, увесистый булыжник ворвался в кондитерскую и плотно уселся в пирог среди кремовых завитушек и розочек.

— Сморкачи! — закричал кондитер, бросаясь к дверям и запирая их на ключ. — Скорее, пан, уходите. Не дай бог, с паном случится несчастье!

Как бы в ответ на это из-за окна донеслось душераздирающее мяуканье.

Я поспешил выйти задним ходом вместе с кондитером, который стремглав побежал за полицией. Чем кончилось дело, я так и не узнал.

На другой день кондитерская на Медовой была закрыта, а около нее валялась масса осколков. Окна были выбиты, как и застекленная дверь.

Так я еще раз услышал о том, что Варшава продолжает грезить о Жечи Посполитой. Тридцать лет Польша прожила после несчастного нашего похода на Волынь, имела время подумать о нем и, выходит, не подумала…

Из этого я сделал вывод, что идеи, подобно деревьям и камням, переживают людей.