Пароход всё двигался по каналу. Я стоял на корме, а рядом со мной сидел на поручнях толстый панамец-швартовщик, тот самый, которого Рослый лепил. Он курил толстую сигару, мурлыкал какую-то забавную песенку и в такт ей покачивался.
Как только подходили к нам тепловозики, панамец прятал в карман сигару, надевал рукавицы и тянул со всеми мани-лу — толстый канат. Мускулы у него вздувались, как у штангиста. Он расторопно двигался, кричал, шумел. А кончив дело, снова торжественно доставал сигару и важно курил.
На этот раз он вынул из кармана газету, развернул её и стал просматривать. К нам подошли другие швартовщики.
— Американская? — спросил я, показывая на газету.
— Но! Нет! — загудели швартовщики. — Панамская! Но — янки!
А толстяк, отложив газету, вдруг спросил у меня:
— Пароход идёт на Кубу?
— В Гавану, — ответил я.
— О! Гавана — хорошо! Фидель молодец! Салюд Фиделю! — зашумели швартовщики.
Вот и кончился канал. Впереди уже зарокотал Атлантический океан, показалось Карибское море, и к нашему борту заторопились два катера. Подошли они к пароходу, на один молча спустились солдаты, а на второй стали шумно сходить панамцы. Они что-то кричали, даже пели. Толстяк спускался последним. Прежде чем встать на трап, он поднял руку и потряс в воздухе сигарой: — Салюд, Гавана!