Избранное

Кош Эрих

Большой Мак

(Повесть)

 

 

 

Удивительная история о ките огромном, называемом также Большой Мак

Дня через два белградцам представится возможность посетить оригинальную выставку. Предполагается, что в зоологическом саду будет демонстрироваться гигантский кит… Его выловили граждане Пага в конце прошлого месяца.
«Политика», 10 февраля 1953 г.

Эта выставка будет тем более любопытной, что киты обычно не заплывают в Адриатическое море. Жители острова знают только из преданий старожилов, что за 60 лет до настоящего случая подобное морское чудовище было замечено вблизи их берегов. Оно было выловлено и передано Венскому музею, где и находится по сей день.

В настоящее время отдавленный кит экспонируется в Риеке, затем будет выставлен в Любляне и Загребе. Выставку посетило около 150 000 зрителей.

Вчера на улице Пролетарских бригад был выставлен на всеобщее обозрение кит… О громадных размерах этого животного красноречиво свидетельствует величина его головы. Длина ее составляет приблизительно два с половиной метра. Ребенок семи-восьми лет мог бы без помех резвиться в его открытой пасти, достаточно просторной для того, чтобы в ней могли улечься, вплотную прижавшись друг к другу, четверо или пятеро взрослых.
«Политика», 15 февраля 1953 г.

В столице кит будет демонстрироваться пять-шесть дней. Цена билета 25, по коллективным заявкам — 10 динаров. Школьники, военнослужащие и студенты платят 15 динаров.
«Политика», 15 февраля 1953 г.

Выставленный кит… вызвал необычайный интерес белградцев. Вчера до 5 часов вечера, несмотря на слякоть и мокрый снег, на выставке побывало около 20 000 человек. Толпы народа, запрудившие улицы, мешали движению транспорта. После наступления полной темноты кассы все еще осаждали жаждущие получить билеты. Предполагается, что вечером кита посетило еще не менее трех тысяч человек. Кит освещался и был хорошо виден.
«Политика», 16 февраля 1953 г.

Кит — самое большое из морских млекопитающих. Дышит легкими, как и наземные млекопитающие. Обитает в океанах в широтах, не доходящих до границы льдов, так как каждые три с половиной минуты всплывает на поверхность, вдыхает воздух и снова погружается в воду. Кит достигает 30 метров длины и 150 тонн веса. Оплодотворение происходит половым способом, самка рождает детеныша длиною в 7–8 метров, которого вскармливает своим молоком. Детеныш забирается в углубление на теле матери, по краям которого расположены молочные железы, захватывает сосок, а мать с помощью мышц выпускает из своих желез молоко прямо ему в рот.
«Политика», 18 февраля 1953 г.

Откуда берутся киты в Адриатическом море? Они приплывают к нам в гости из Атлантического океана.

1

Когда я в тот день вернулся из канцелярии домой, мне отворила дверь квартирная хозяйка и, пока я в передней пытался пристроить на вешалку свое пальто с оторванной петлей (надо бы ее пришить!), стала донимать меня вопросами:

— Господин Раде! Вы читали сегодня газеты? Как вам нравится, что наши рыбаки выловили кита?

Ее донимала скука. Из троих квартирантов только я возвращался домой после обеда, и хозяйка обычно поджидала меня в прихожей или в холле, стараясь вовлечь в нескончаемый разговор — я же, утомленный нудной службой, писаниной и объяснениями с посетителями, да к тому же голодный после скудного обеда в столовой, стремился поскорее завалиться спать, чтобы заглушить усталость и голод и переварить тяжелую пищу — неизменную фасоль с окороком. Вот и сейчас, воспользовавшись моей незадачей с пальто, которое никак не нацеплялось на крючок, квартирная хозяйка приперла меня к стене, и я, продолжая возиться в полутемной прихожей у вешалки, бросил ей в ответ раздраженно и сухо:

— Что за чепуха! Какой еще кит? Нет их в нашем море. Чушь это и выдумка газетчиков. В жизни не слышал ничего подобного.

— Ничего себе чушь! Ничего себе выдумка! — возмутилась хозяйка. — Да вы сперва газеты почитайте. Там и фотография есть. Уж фотография не даст соврать. И потом, разве кто-нибудь говорит, что он из нашего моря? Может, он откуда-то приплыл?!

И она принялась рассказывать мне про все известные виды китов со знанием дела, убежденно, страстно. Про белого кита и голубого, про полосатика и кашалота, про кита, питающегося рачками, и про того, что целиком заглатывает большие рыбины, про кита, живущего в холодных морях, и про китов более редкой породы, обитающих в теплых водах. Чувствовалось, что хозяйка внимательно изучила газеты, а журналист пролистал какой-то учебник.

Мне казалось возмутительной наглостью с ее стороны наблюдать (с неприкрытым злорадством) за моими мучениями в темноте и продолжать молоть все тот же вздор, вместо того чтобы повернуть выключатель, находящийся у нее под рукой, и зажечь свет. Я метался от комнаты к вешалке поднимать пальто, не желавшее держаться на крючке, и, вконец выведенный этим из себя, прокричал ей в ярости, что мне нет дела до ее кита и вообще пусть он проваливается к дьяволу вместе с газетами (а заодно и с тобою! — подумал я про себя). С меня хватает и своих забот, чтобы забивать голову пустяками и думать о каком-то ките! Очевидно, речь моя звучала достаточно убедительно, потому что хозяйка вдруг замолкла, и, так как именно в этот момент мне удалось нацепить пальто на крючок, я бросился стремглав к своей комнате, дабы не видеть, как оно снова упадет, а притихшая на мгновение хозяйка, словно в каком-то испуге, посторонилась и пропустила меня. Однако она не удержалась, чтобы не крикнуть мне вдогонку:

— Какой же вы, ей-богу, упрямец! Но теперь по крайней мере вы не станете отрицать, что у нас киты тоже бывают!

Я вышел из себя. Бессмысленно, глупо. Теперь мне не заснуть. Нервы у меня ни к черту. Раздражаюсь по любому поводу. Злюсь, из-за всякой ерунды меня кидает в дрожь, трясет, словно в ознобе, и потом я долго не могу успокоиться. Стараюсь сдерживаться — не помогает. Какая-нибудь мелочь — и я уже киплю. Особенно не выношу я длинных поучений, проповедей, назиданий и убеждений. А вокруг все словно сговорились, словно дали зарок заниматься только этим и ничем другим. Вечно что-нибудь придумывают новое: не успел я привыкнуть к одному, как меня уж начинают уговаривать, что это, мол-де, устарело и следует искать что-то другое, более совершенное и соответствующее сегодняшнему дню, и не дают подумать и разобраться в своих мыслях и чувствах. Подчас я ощущаю себя мухой, попавшей в тенета, несчастным малограмотным, который не поспевает за титрами в кино — не прочел еще первую строчку, как уж выплывает вторая. Иногда мне хочется заткнуть уши, убежать куда-нибудь подальше или подняться во весь рост и крикнуть: «Хватит! Дайте мне спокойно осмотреться и пораскинуть собственным умом!»

О том, чтобы заснуть, не могло быть и речи. Вытянувшись на тахте, я дрожал в ознобе. Все это следствия общей усталости, перегруженности делами в канцелярии, бесконечного количества ежедневных разъяснительных справок и ответов клиентам и нервного истощения, совершенно очевидно требующего визита к врачу — знать бы только, что от этого будет прок. Очевидно, сказывается также и хроническое недоедание — вот, например, сегодняшний обед — это же бог знает что! Но от столовой спасения нет; конец месяца, и в кармане у меня пустота — значит, на приличный ужин рассчитывать не приходится! Стараясь отогнать от себя столь неутешительные мысли, я стал мечтать о том, что купаюсь под пальмами в теплом море и волны укачивают, убаюкивают меня и уносят в сон.

Я лежал на своей тахте в нетопленой, неуютной комнате. На мне было лишь тонкое одеяло, под головой — тощая подушка, глаза от резкого света я прикрыл рукой. Пиджак я сменил на пижамную куртку, а брюки не снял и, хотя знал, что они помнутся, завалился прямо в них на тахту, кляня себя за столь яркое проявление слабоволия и лености, заглушившей голос совести. Но сна не было ни в одном глазу. Не давали покоя то брюки, непременно обещавшие помяться, то дневные посетители из канцелярии; потом мне вспомнилась квартирная хозяйка с ее беззубой старушечьей улыбкой и гребнями в косматой голове; когда же меня убаюкало теплое море и я поплыл, мягко покачиваясь на волнах, и отдался во власть теплых струй, уносивших меня в сон, передо мной явилась черная громада, целая гора мяса — кит, выпускающий из ноздрей двойной фонтан воды, а вокруг вздымались ледяные горы, плавали шлюпки и корабли с поднятыми парусами — совсем как на картинке в какой-то детской книжке. Я тоже сидел в одной из этих шлюпок, греб, что есть мочи налегая на весла, и орал: «Бей его! Бей!» Вдруг кит выскакивает, из воды, шлепает с размаху хвостом — шлюпка перевертывается, и я оказываюсь в холодной воде. Я выбился из сил, пытаясь вынырнуть на поверхность, а когда открыл глаза, понял, что проснулся окончательно. Больше уж мне не заснуть! Одеяло с меня сползло, ноги закоченели, и я почувствовал, что схватил насморк.

Между тем было уже четыре часа, а на пять у меня назначено деловое свидание в канцелярии. С наступлением сумерек в комнате стало еще холодней и неприветливей; ничто меня здесь не удерживало, и я решил пройтись, поглазеть на витрины и на прохожих.

Я поднялся и отправился в ванную, В квартире было тихо. Хозяйка, наверное, тоже прилегла, довольная сознанием того, что так удачно испортила мне отдых. Я стал нарочно хлопать дверьми, чтобы ее разбудить. Проходя холлом, я увидел на столе среди ножниц, линеек, обрезков, выкроек и прочих портняжных принадлежностей моей хозяйки утренние газеты. Я не устоял — схватил эти газеты и унес в свою комнату. Присев у окна, перелистал их, бегло проглядывая колонки. Ничего особенного. Выборы и беспорядки в странах, весьма от нас отдаленных, дипломатические интриги, недоступные разумению простого смертного, репортаж с какой-то фабрики, юридические советы, заметки с рынка, сообщение о подготовке к весеннему севу, а потом посредине страницы заголовок над тремя столбцами текста: «Гигантский кит в море вблизи Сплита». Дальше следовало:

« Сплит, 20 марта. Рыбаки, воспользовавшиеся благоприятной погодой, чтобы выйти в море, сообщили, что дважды видели огромного кита. Кит нырял и снова всплывал на поверхность, выбрасывая столб воды. С подошедшего на близкое расстояние судна отметили колоссальные размеры кита, этого редкого экземпляра морского чудовища, встречающегося лишь около Северного полюса. Так как судно не имело специального снаряжения для охоты на морского гиганта, было произведено несколько винтовочных залпов, не принесших видимых результатов».

Под текстом помещалась фотография — нечто неясное, расплывчатое и темное, нечто совершенно неразборчивое. Подпись под фотографией гласила: «Кит в море», затем шло продолжение статьи:

«Существует мнение, что причиной столь необычного появления кита в наших водах послужили сильные морозы, которые и загнали сюда морское чудовище. Здесь оно заблудилось среди островов и теперь ищет выхода в открытое море. Предполагается также, что кит разогнал рыбу, чем и объясняются плохие уловы, наблюдавшиеся в последнее время. Рыбаки решили организовать отлов кита, рассчитывая в случае удачи покрыть понесенные ими убытки».

Итак, его еще не выловили! И, памятуя о том инстинктивном протесте, который вызвали во мне слова хозяйки, я наслаждался видом неразборчивой мазни, якобы изображающей кита, и радовался, что он еще на свободе. Я встал, оделся и, почти сожалея, что не встретился с ней в холле и потому не имел возможности высказать ей все это в лицо, швырнул газеты на стол, нахлобучил шляпу и вышел на улицу.

Был теплый вечер, и настроение мое сразу улучшилось. Оказывается, такая малость — сознание своей правоты — способна вернуть человеку доброе расположение духа. Я ликовал в душе, находил, что работать с моим сослуживцем одно удовольствие, и мы быстро покончили с делом. Я почему-то ждал, что и он заговорит про кита. Мне даже показалось, будто он порывался сказать что-то на этот счет, но в силу каких-то причин, а вернее всего, потому что предмет этот представлялся ему сущей бессмыслицей, осекался. Я чуть было не поддался искушению пожаловаться ему на наше общество, жадное до сенсаций, и обругать наши газеты, которые не могут найти себе более достойное занятие, чем плести небылицы про китов. Мне захотелось похвастать, что я сейчас же раскусил подлинную суть вздорных басен квартирной хозяйки, но раздумал — еще решит, будто меня и вправду занимает этот кит. И тут же, не впервой нарушая данное самому себе слово, выложил ему все слышанное от хозяйки да еще, стыжусь признаться, и от себя добавил кое-что.

— И какими только глупостями не забивают мозги несчастным читателям, — негодовал я. — Пичкают китами, а публика — ее стоит поманить чем-нибудь заграничным, новым, грандиозным и необычайным, — она уже готова все забыть и не видит ничего у себя под носом. Вот хоть бы наши улицы взять — все они завалены снегом, а скоро будет таять, но никто и не думает засучить рукава и расчистить хотя бы тротуары… — Я все говорил и говорил, гораздо дольше, чем следовало бы, хотя мои остроты не воспринимались собеседником, а язвительные замечания не находили у него отклика. Он только смотрел на меня своими зелеными глазами с воспаленными веками и кивал головой.

— Надо же! — сказал он. — Даже неловко. И как это я проглядел про кита! А ведь, кажется, регулярно читаю газеты. Надо будет непременно отыскать эту заметку и прочесть.

И это все, что я от него услышал. Мне показалось, он заторопился домой только ради того, чтобы побыстрее добраться до газеты. Отказался от моего предложения зайти в кафе чего-нибудь выпить, не пожелал пройтись и продолжить наш разговор, в результате я вернулся домой в прескверном настроении, но с твердым намерением отныне ни с кем не вступать в беседы о ките, даже если кто-нибудь сам заведет о нем речь. С этим я заснул в холодной комнате.

Проснулся я словно после мучительного кошмара. Мне посчастливилось выскользнуть из квартиры, не встретившись с хозяйкой. День выдался тяжелый — я составлял баланс и много часов кряду просидел, уткнувшись носом в расчеты и ведомости. Проходя мимо киоска, не удержался — купил газету. Дрожащими руками раскрыл ее, внимательно просмотрел и с удовлетворением отметил, что о ките сообщений нет. До полудня я ни с кем не обмолвился ни словом, но тут черт принес машинистку Цану, в последнее время столь упорно увивавшуюся вокруг меня, что это бросалось в глаза окружающим. Она вошла, одарила меня улыбкой, улучив мгновение, когда я поднял голову от бумаг, и села напротив.

— Вчера я много думала о вас. Почти весь день.

— Вот как?! — изумился я. — Чему же я обязан?

— Да так! Читала газеты, ну и пришла мне в голову мысль, что вы ведь из Приморья. Вы уже читали про кита?

Я оскорбился! Какое отношение я имею к киту и чем это, интересно знать, он меня напоминает? Но не только это заставило меня презрительно отмахнуться. Тут сыграло свою роль и мое решение не вступать ни в какие разговоры о ките, и суровый отпор, данный мной хозяйке, и мой вздорный нрав, внушающий мне непреодолимое желание хаять то, что хвалят другие, какое-то свойство моей натуры, мешающее мне вместе со всеми самозабвенно орать «да здравствует!» или «браво!», какой-то злобный, тайный, внутренний протест, заставляющий меня хохотать, когда положено иметь печальный вид, и бессознательно кривить в усмешке губы тогда, когда по законам приличий и соответственно значению момента следовало бы по примеру окружающих изобразить на лице сосредоточенную скорбь, — и поэтому я не нашел ничего лучшего, как недостойно и бессмысленно солгать, пожав плечами:

— Нет, не читал. А где это было?

Я понял, что погиб, но было поздно: пути к отступлению были отрезаны. Рядом, за соседним столом, сидел тот самый сослуживец, с которым я вчера работал; он все слышал и мог меня выдать, а Цана уже вещала во весь голос:

— Как, неужели вы не читали? Да это же было в «Политике»! Там и фотография помещена. Настоящий огромный заграничный кит заплыл в наше море!

Я вынужден был удивляться, поражаться, притворяться и изображать полнейшее неведение, сверяя в то же время ее рассказ с газетным сообщением. Она явно передергивала! Нагло передергивала — в ее устах со вчерашнего дня кит раздулся до невероятности. Он превратился в «гиганта». Приплыл из чужеземных морей и чуть было не перевернул преследовавшее его рыболовецкое судно.

— Эти смелые парни могли погибнуть! — говорила Цана, буравя меня взглядом где-то ниже пояса, что меня безмерно раздражало, и, сидя прямо напротив меня, подобно крабу, готовому схватить жертву клешнями, сдвигала и раздвигала свои мясистые, толстые колени, торчащие из-под короткой юбки.

— Я думала, вы лучше всего объясните мне…

Я нелюбезно ответил, что никогда не принимал участия в охоте на китов и вообще, насколько мне известно, киты не водятся в наших морях. Я повторял то, что уже говорил вчера своей хозяйке, но Цана не желала поддаваться доводам рассудка.

— А что, если кита выловят? Что вы тогда скажете? — И она лукаво подмигнула мне, словно назначая свидание.

Я чуть было ей не нагрубил, собираясь прекратить эту беседу про кита, но мне помешал мой сослуживец, выступив с заявлением о том, что нашим кита вовек не выловить.

— Разве мы способны на такое? Это вам не англичане или норвежцы. Вечно пыжимся — мним себя китами, а на деле нам и до щук далеко, нет чтобы дать острастки кому следует. В один прекрасный день сгребут нас сетью да и откинут, словно карасей на песок!

Разговор о ките принимал политический оттенок. Лицо моего сослуживца искривила злобная гримаса, и я поспешил выйти в коридор.

В столовой я съел свой обычный обед — невкусный и скудный — и пошел домой. У меня было смутное желание встретить хозяйку и высказать ей все, что я думаю об этом ките, но она куда-то запропастилась. Я лег и заснул и, как бывает со мной в сладком сне, поплыл, словно дельфин, ныряя и нежась в теплых волнах. Но стук в дверь вывел меня из глубокого, сладостного забытья.

— Вы спите? — вопрошала хозяйка с той стороны двери и, не дожидаясь ответа, уже отворила ее. Я приподнялся на локтях и заорал на нее, влезавшую ко мне и напоминавшую в своем черном переднике огромного кита:

— Что вам здесь надо, черт побери? Вы же знаете, что я в это время отдыхаю!

— Простите, пожалуйста, — извинялась она, — я только хотела сообщить вам последние новости, которые передавали по радио. Сегодня утром выловили кита!

Должно быть, я ждал услышать от нее именно это — иначе чем объяснить мою исступленную ярость.

— Вон! Вон! — вопил я в неистовстве. — Катитесь к дьяволу вместе с вашим китом!

Я вскочил с тахты и сгреб подушку, но она поспешно ретировалась, хлопнув дверью, а я в бессильном гневе хватил подушкой об стену.

После этой сцены я кипел еще некоторое время, а перепуганная хозяйка молила о пощаде.

— Съезжаю, снимаю другую квартиру! — бушевал я, сознавая в душе, что лучшей комнаты мне не найти. Злосчастный кит, казалось, хотел лишить меня пристанища, являвшего собой предмет всеобщей зависти. Поэтому-то в объяснениях с ней я вынужден был пользоваться условным наклонением и говорить с примирительной вкрадчивостью.

— Послушайте, — убеждал я ее, — если вы еще раз упомянете при мне проклятого кита, я немедленно съеду с квартиры, а в вашу комнату жилищный отдел вселит целое семейство: пьяницу мужа и склочницу жену с четырьмя детьми мал мала меньше.

Понимая, что угроза эта небезосновательная, хозяйка мне не прекословила.

— Простите, я думала, вы уже проснулись, — каялась она, — было четыре. Мне казалось, вам, как и другим жильцам, интересно будет это узнать. Я же не знала, что вы по каким-то причинам питаете ненависть к китам. Но теперь я о них вам и не заикнусь… Хоть бы вы сами меня об этом просили. Но вот увидите — вам первому захочется о них поговорить.

От последнего замечания она не могла удержаться, но с тех пор кита действительно при мне не поминала, хотя с другими жильцами постоянно шепталась и судачила о нем, понижая голос настолько, чтобы я, понимая прекрасно, о чем идет речь, все-таки не мог расслышать слов. Она изображала передо мной оскорбленную невинность; ее ответы (я удостаивался их лишь в самых крайних случаях) отличались нарочитой недосказанностью, загадочностью, двусмысленностью, а вопросы, которые она задавала мне или другим жильцам в моем присутствии, составлялись с единственной целью раздразнить мое любопытство и спровоцировать меня поинтересоваться, что слышно нового о ките. Она стала слушать по радио последние известия, чего раньше за ней не водилось, и настраивала приемник так, чтобы, сидя у себя в комнате, я слышал через дверь, о чем идет речь, но смысла разобрать не мог. Она наказывала меня моим собственным любопытством и исключением из ее заговорщического кружка. Мне начинало казаться, что она изобрела и особый язык из зашифрованных слов и употребляла его в разговоре с другими квартирантами, когда я проходил через холл, или перекрикивалась с соседками, когда я был у себя. Это были внушительные, тяжеловесные, черные могучие слова, увесистые и грубые имена существительные мужского рода, обозначавшие нечто громадное, громоздкое и мощное и, несомненно, напоминавшее кита; но я не сдавался и отвоевал себе несколько дней спокойной жизни, чувствуя себя, правда, в доме чужим, лишним, подверженным суровому бойкоту. Должен, однако, признаться, что и я прибег к тактической хитрости, помогшей мне выстоять и совладать со своим любопытством: я покупал две ежедневные, одну воскресную и местные сплитские газеты и внимательно, не упуская ни малейшей подробности, изучал все, что касал: ось кита. Делал я это украдкой от всех, читая газеты в канцелярии, когда в комнате никого не было — газеты держал в ящике стола и, если кто-нибудь входил, вставал и животом задвигал ящик, — и никогда не брал домой.

Именно таким образом из воскресной газеты на следующий день после стычки с хозяйкой я узнал о поимке кита. Под заголовком «Пятичасовая борьба с морским чудовищем» лоцман портового управления — один из главных участников охоты за китом — давал корреспонденту интервью:

«В то утро я проснулся с ощущением необычности предстоящего дня. Предчувствие не обмануло меня. Около девяти часов в помещение портового управления вбежала женщина и с волнением сообщила мне, что заметила у берега рыбу исполинских размеров. Я опрометью бросился к месту, указанному женщиной. И увидел черную блестящую спину морского колосса. Я сейчас же пришел к заключению, что это кит.

Я вызвал к себе нескольких матросов; между тем слух о происшедшем быстро распространился, и через несколько минут на берегу собралось множество народа.

Мы окружили животное с суши и с моря, я руководил операцией, взобравшись на кнехт. Мы накинули на гиганта петлю из корабельного каната и начали подтягивать к берегу. Но подоспевший в это время милиционер выстрелил в голову кита. Чудовище разъярилось, ударило хвостом, и — канат лопнул. Кит стрелой устремился к противоположному берегу залива. За ним тянулся широкий кровавый след, и вскоре большая поверхность моря окрасилась в красный цвет».

Далее следовал рассказ о пятичасовой схватке с китом, в которой особо отличился вышеупомянутый лоцман, и подробное описание трудностей при извлечении кита на сушу, произведенном силами более чем двухсот граждан, двух грузовиков, катера и подъемного крана.

Этот захватывающий репортаж был написан бойким слогом и снабжен иллюстрациями (фотография кита, лоцмана, милиционера и группы граждан). Машинистка Цана, девица, отличающаяся повышенной потливостью, аккуратно вырезала фотографии и приколола их к стене над своей машинкой и столько раз пересказывала репортаж, что выучила его наизусть, а наш болезненный бухгалтер принялся нить рыбий жир, и теперь от него несло рыбой. Несколько дней о ките не было слышно никаких новостей. Наступило неожиданное затишье, и приходилось довольствоваться старыми новостями и новыми комментариями, в то время как печать подогревала любопытство читателей, продолжая публиковать рассказы вновь объявившихся «очевидцев».

Под рубриками «Знаете ли вы?», «Занимательная страничка» и «Со всех концов света» говорилось о разных породах китов: беззубых китах и зубастых, полосатике, нарвале и кашалоте, перечислялись вымершие виды китов, и в том числе и чудовище из озера Лох Несс, упоминались отдельные особи китов, за последние пятьсот лет наблюдавшиеся в наших морях, приводилась история китового скелета, принадлежащего Венскому музею, превозносились подвиги наших китоловов в северных морях и китоловов югославского происхождения у Огненной Земли. В разделе промышленности подсчитывалась воображаемая прибыль от переработки отловленной туши кита и сумма экономии в валютных рублях, которую получила бы в этом случае наша промышленность. Сюда причислялась амбра — драгоценное ароматическое вещество, главная статья китового промысла, рыбий жир и китовый ус; в заключение вносилось предложение создать свою китобойную флотилию и возобновить отечественную промысловую охоту на китов. В рубрике международной политики толковались проблемы интернационализации морей и деления их на сферы влияния, рассматривались конфликты, возникающие при столкновении интересов великих держав в арктических районах, а также сообщалось о предстоящей международной конференции китоловов в Канаде. В хронике общественной жизни писали о героизме моряков, проявленном при отлове кита и безусловно достойном награды. Раздел фельетона предлагал вниманию читателей записки средневековых авторов и удивительные истории про Левиафана, поминался там и библейский Иона, побывавший в утробе кита; некий профессор опубликовал пространное исследование «Природа проникновения китов в Адриатическое море», появлялись заметки на тему «Кит и литература», а в приложениях печатался роман о ките-гиганте, именуемом Моби Дик.

До сей норы мне никогда не приходилось замечать, сколь часто слово «кит» употребляется в нашей речи, какой огромный интерес вызывает он не только у отдельных моих знакомых, но и в самых широких кругах нашего общества и каким вообще могучим фактором, оказывается, является кит в жизни людей.

В те дни мне открылась внутренняя энергия слов, так или иначе включавших в себя звукосочетание «кит» и постоянно носившихся в воздухе у нас в канцелярии или на улице. В самом деле, вслушайтесь: кисть, кистень, киот, китель, китобой, китолов, китобоец, кичка; или дальше: накидка, китайка, кидать, закинуть, скит, скитаться, скиталец; или же имена и названия, такие, как Кити, Никита, Китай, китайцы, Нантакет, а все эти детские «какить», «плакить», «баюкить», не говоря уж о прочих схожих по звучанию словах: закут, квит, бисквит, никотин. В троллейбусе ругали человека, пробиравшегося к выходу: «Эй, полегче! Чего ты напираешь, точно кит!» На улице женщина бранила своего мужа, оглянувшегося вслед хорошенькой девушке: «Ты что пасть разинул, словно кит?» А в парке, хвастаясь своим малышом, мать говорила приятельнице, что ее толстощекий бутуз так неудержимо растет, «прямо кита догонит!». В одном старинном романе темнота на улице сравнивалась с утробой кита, а в последнем эстрадном боевике были следующие строки:

Вышел из моря он, страшен и зол, житель пучин великан Большой Мак. Памятник гнева он высек себе —       удар головой — в каменное свое постоянство.

Спортивный обозреватель утверждал, что некий боксер «по силе удара не уступает киту», реклама на улицах призывала: «Взрослые и дети! Пейте целебный рыбий жир КИТА! Эликсир молодости и здоровья!» И воробьи на улице тоже, казалось, чирикали: кит… кит… кит!

Да и сам я, несмотря на все усилия исключить кита из своего подсознания, все чаще ловил себя на том, что мысленно и в разговоре постоянно возвращаюсь к нему. Возвращаюсь с ненавистью, с отвращением, словно это мой заклятый кровный враг. Я ненавидел кита, как ненавидит страстный рыболов большую рыбину на удочке своего соседа. Мне были неприятны те, кто говорил о нем, и ненавистны те, кто им восхищался. Мне было отрадно слушать, что киты вымирают, и я бы с величайшей радостью вычеркнул слово «кит» из нашего лексикона, коль скоро не было возможности стереть с лица земли этот вид гигантских млекопитающих. И все же я с грустью отмечал, что кит вопреки моей воле проникает в мои мысли, вторгаясь непрошено в мою жизнь и нарушая мой покой и душевное равновесие. Я убеждался в том — хотя и старался скрыть это от самого себя, — что кит медленно, но верно овладевает моим вниманием и заставляет меня, совсем как человека, чья совесть нечиста, то и дело возвращаться в разговоре к тому, что меня угнетает. Когда другие судачили о нем, я упрямо молчал, но ведь слушал же их, слушал, пусть и делал вид, будто этот предмет меня ничуть не занимает. И хотя я знал, что затеянная мной игра рискованна и глупа — не мог побороть в себе эту слабость.

На днях в канцелярии между десятью и одиннадцатью утра за вторым завтраком с чашкой черного кофе сошлись бухгалтер Станич, кассир Маркович и еще трое-четверо сослуживцев из соседних комнат и с верхнего этажа, и разговор, как водится, быстро перешел на кита.

— Что-то в последнее время не слыхать ничего новенького, — пожаловался кто-то; я молчал, упрямо молчал, но потом не вынес и осторожно так, исподволь выдохнул из себя вопрос:

— А что вы имеете в виду?

— Бог мой, да ведь это такая громадина! Не мог же он пропасть, как иголка?

— Откуда известно, какой он?

— Опять вы за свое! Так это было видно по газетам!

— По газетам! То-то вы так неуверенно ответили!

Сослуживец с верхнего этажа готов был уступить, но тут в комнату ворвалась злосчастная Цана с масляными лепешками в руках, за которыми, видимо, бегала на улицу, и с порога выложила нам новости, уже известнее мне, каюсь, но намеренно державшиеся мной в секрете.

— Он выставлен, он выставлен! В Сплите, на площади. И люди на него уже смотрят!

— Есть на что смотреть!

— Публика так валом и валит! Насилу сдерживают!

— Толпа и есть толпа. Покажи ей палец — она и то будет глазеть!

— Ах, как бы мне хотелось его увидеть!

— Уж не знаю, дождетесь ли вы этого!

— А почему бы и нет? Дойдет очередь и до Белграда! Десять дней в Сплите, пятнадцать в Загребе и Любляне, и вот он уже здесь!

Все правильно. Обо всем этом сообщали утренние сплитские газеты. Кто только надоумил Цану обратиться к ним за новостями и когда это она успела? Я уже готов был заподозрить ее в получении секретных сведений, как в разговор вступил негодующий и возмущенный до последней степени бухгалтер. Он брызгал слюной, что случалось с ним всякий раз, когда речь заходила о политике — мелкий чиновник, он получал особое удовольствие изображать из себя непримиримого и оскорбленного серба.

— Ну, конечно, — изрек он. — Известное дело. Сербы по обыкновению в загоне. И кита мы увидим в последнюю очередь, когда он протухнет. Почему, спрашивается, Загребу и Любляне такая привилегия? Столица, я вас спрашиваю, Белград или нет?

Так прошло несколько недель после первого сообщения о ките. Газеты, словно во время выборной кампании при подсчете результатов голосования, информировали читателей о том, что в Сплите кита видело столько-то и столько-то тысяч посетителей, а в Загребе в первую же неделю вдвое больше. В кино перед каждой картиной крутили выпуск про кита — как его грузят в поезд и выгружают на Загребском вокзале, по радио передавали выступления и репортажи, и наконец огромный голубой кит, весело выпуская из ноздрей два сверкающих фонтана и задорно виляя поднятым хвостом, появился во всем своем неоновом блеске над Терезиями и поплыл над улицей вывеской нового бара под названием «Голубой кит». В квартире на стенном календаре, повешенном у входа в холл со специальным расчетом, чтобы он бросался мне в глаза, каждый день убывало по листку. Это хозяйка с ревнивым прилежанием считала дни, отделявшие ее от свидания с китом, и, желая показать мне, что до встречи осталась самая малость, как бы молчаливо вопрошала: «Итак, существуют киты или нет? Водятся они в нашем море? И не кита ли это отловили рыбаки и не его ли наконец доставили к нам, в Белград? И что вы теперь скажете, господин товарищ жилец?»

А что я мог сказать? Ничего, перед все более очевидным фактом его присутствия. Я вынужден был молчать во избежание громогласного признания своего поражения.

Накануне того дня, когда ожидалось прибытие кита в Белград, я решил навестить свою замужнюю сестру — она жила на Цвиичевой улице в одном из домов послевоенной постройки в маленькой квартирке, стены которой, словно сделанные из картона, пропускали каждый звук. Моего зятя, инженера, дома не было. Мы с сестрой сидели в уютной, теплой комнате и болтали, а ее маленькая дочка, первоклассница, расположилась с рисованием на полу. Давно уже не чувствовал я себя так по-домашнему приятно, как вдруг в соседней квартире на всю мощь запустили радио. Передавали последние известия. Неестественно приподнятым голосом диктор провозгласил за тонкой стеной:

— «Важное сообщение! Мы счастливы объявить всем радиослушателям, что завтра вечером после долгого ожидания жителям нашей столицы представится возможность приветствовать огромного кита, по прозванию Большой Мак!»

Диктор говорил что-то еще, но слова потонули в шуме, так как за стеной старые и молодые голоса грянули разом: «Ура! Ура!» Там захлопали в ладоши и пустились в пляс (надо полагать, вокруг стола), словно дикари вокруг костра, на котором жарится человек.

— Потрясающе! — отозвалась и сестра, отрываясь от своего рукоделия, и в глазах ее блеснула радость. Тут и девочка закончила свой рисунок и протянула его нам. Это был кит! Не жалея красок, она намалевала нечто большое и черное, и все-таки это был кит с разверстой пастью, как бы устремившийся меня проглотить.

— Ты поведешь меня посмотреть! — теребила меня девочка, требуя, чтобы я рассказал ей что-нибудь про кита.

— Правда, расскажи, — присоединилась к ее просьбе и сестра, — я ей рассказала все, что знала, а ты наверняка знаешь куда больше.

Что я мог сказать? Мне показалось, что меня обокрали, вытеснили из собственного дома, выбросили вон из собственной семьи. И сюда пробрался кит, и здесь он обосновался. Мое хорошее настроение было испорчено, и, толком не поговорив с ребенком, я, сломленный, сникший, встал и поплелся домой.

Вечером я еще зашел в публичную библиотеку и выписал себе все, что там нашлось про китов.

2

В «Знании» я прочитал следующее:

«Кит (Cetacea) — морское млекопитающее, достигающее в отдельных случаях гигантских размеров (до ста пятидесяти тысяч килограммов), внешне напоминает рыбу — задние конечности отсутствуют, передние приобрели форму плавников; некоторые виды китов имеют зубы, у других вместо зубов роговые пластинки, служащие фильтром для задержания пищи; вследствие хищнического истребления многие виды китов вымирают; водятся киты главным образом в холодных морях и питаются мелкими морскими животными; два основных подотряда китов — киты зубастые (Odontoceti), представителями которых являются дельфины и нарвалы; беззубые киты (Mystacoceti), представителем которых является гренландский кит».

Не густо. Я принялся листать другие книги; в одном морском учебнике наткнулся на историю китового промысла с древнейших времен до наших дней. Там давались описания различных способов охоты на китов, приводились сведения о количестве китов, отловленных в последние годы, сообщалась численность и состав китобойных флотилий и их национальная принадлежность, указывались границы промысловых районов великих держав у Северного и Южного полюсов, а также излагались итоги Международной конференции в защиту китов. Оказалось, что киты дышат легкими, как и наземные млекопитающие, чего я раньше не знал. Каждые три минуты кит всплывает на поверхность, набирает атмосферный воздух и снова ныряет в глубину; однако раненый кит может оставаться под водой до тридцати минут. Отдельные особи достигают тридцати метров в длину, оплодотворение происходит половым способом, и самка рождает живого детеныша, которого вскармливает своим молоком. Китобойный промысел приносит существенный доход, так как при переработке китовой туши практически нет отходов. Китовый жир добавляют в маргарин; амбра, извлекаемая из внутренностей кита, идет в парфюмерию и косметику; китовый ус — на изготовление пластинок для корсетов; из кожи делают предметы украшения; а кости, перемолотые в муку, являются отличным кормом для скота и ценным удобрением.

Вооружившись всеми этими познаниями, я утвердился во мнении, что кит составляет необходимый компонент нашей жизни, непосредственно или косвенно присутствующий в нашей пище, радостях и забавах, и является незримым свидетелем самых интимных наслаждений человека, что меня повергло в глубокое уныние и навело на самые мрачные размышления.

Я допоздна засиделся над конспектами и, оставшись последним, получил замечание, что пора уходить, но тем не менее не успел всего прочитать и записать — настолько обширной оказалась литература о китах. Я принял решение ходить в библиотеку до тех пор, пока не разузнаю про китов все возможное и не докопаюсь до такого, что и не снилось самым рьяным белградским поборникам кита.

Между тем вечерние газеты, которые я купил по дороге домой, сообщали о прибытии кита в Белград:

«Сегодня утренним поездом из Загреба в Белград был доставлен гигантский кит, прозванный Большой Мак, полтора месяца тому назад отловленный под Сплитом, о чем в свое время широко оповещала наша печать. Кит экспонировался в Сплите, Любляне и в Загребе, где, по свидетельству нашего загребского корреспондента, вызвал небывалый интерес. Загребчане все до единого посетили выставленного на обозрение кита, а иные по нескольку раз. Несмотря на то что ввиду непрекращающегося наплыва посетителей срок работы выставки был вопреки предварительным планам продлен, загребчане с большим сожалением провожали кита и стремились использовать последнюю возможность, чтобы еще раз увидеть его.

Для транспортировки морского чудовища понадобился специальный вагон, но особые трудности возникли при перевозке кита на железнодорожную станцию. Учитывая повышенный интерес белградцев, проявленный ими к прибывающему в город киту, выставка, по имеющимся у нас сведениям, будет устроена под открытым небом. Пока не установлено, какое время он будет экспонироваться в Белграде, равно как не утверждены и цены на билеты, однако надо полагать, они не будут слишком высокими и дадут возможность самым широким слоям населения посетить необычную выставку».

Утренние газеты частично перепечатали материалы вечерних выпусков, поместили фотографии и долгожданное объявление о том, что, по всей вероятности, доступ к киту будет открыт с завтрашнего дня на Ташмайдане ежедневно с 8 утра до 8 вечера — двенадцать часов без перерыва. Цены на билеты действительно низкие — всего двадцать динаров для взрослых и наполовину дешевле для детей и военнослужащих. Вход на выставку устроен с таким расчетом, чтобы не создавалась давка. Итак, белградцы, кит ждет вас!

В то утро служащим было не до работы и вообще мало кто сидел на своем месте. В людей вселился бес, не дававший им покоя. Люди слонялись из комнаты в комнату, болтали, по поводу и без всякого повода поднимались на верхний этаж, кричали что-то друг другу с порога и висели на телефоне. Цана порхала по канцелярии — ни дать ни взять вдвое моложе и по крайней мере на пятнадцать килограммов легче; от резких движений грудь ее колыхалась и выпирала из выреза платья. Бухгалтер нервно точил карандаш, постоянно обламывая грифель, а уборщицы врывались в комнату без стука.

По обрывкам разговоров и раскрасневшимся, возбужденным лицам я догадывался о причине всеобщего волнения, но мне никто ничего не говорил. Все были слишком взволнованы и озабочены своими проблемами, чтобы на кого-то обращать внимание, и в избытке воодушевления радовались, словно дети, и не имели ни малейшей охоты дразнить и злить меня. Обо мне попросту забыли, и только эта кобылица Цана, разговаривая по телефону, вызывающе садилась на стол, поворачиваясь при этом ко мне спиной, чтобы я не слышал из трубки ответов. Она беспрестанно намекала на него, избегая произносить слово «кит».

— Ты о нем слышала? Мы должны его увидеть. Мы пойдем с тобой? Как кого? Ты сама прекрасно понимаешь кого — его, — неужели надо еще объяснять? Не интересно? Я думаю, мы получим большое удовольствие. Оденься получше и потеплее; очевидно, нам придется долго простоять.

И так далее. При этом она бросала на меня обольстительные и дерзкие взгляды и усмехалась — мол, не хочешь, не надо, найдутся другие, а ты можешь терзаться любопытством и ревностью.

Между тем я не терзался ни тем ни другим. Я знал, что речь идет о ките, а меня не интересовали ни он, ни она. Цана на мой вкус была слишком перезрелой, тяжеловесной и докучливой, кита я попросту игнорировал. И все же я испытывал обиду, словно ребенок, исключенный из общей забавы. Игра, начатая моей квартирной хозяйкой, продолжалась и здесь — только в измененном варианте. Поэтому, когда старый Бубало, наш архивариус, чувствовавший себя обязанным мне из-за каких-то там услуг, которые я ему оказал, и желавший отплатить добром за добро, в конце рабочего дня уселся за мой стол и завел речь о ките, пытаясь примирить меня с ним, я взбрыкнул, словно норовистый конь, и надулся еще пуще. Снова меня хотели в чем-то убедить, уговорить — а это всегда меня бесило; я его так грубо оборвал, что мне стало его жаль, когда он ушел понурый и обиженный.

Но тем-то он меня и разозлил, что я сразу распознал его намерение пожалеть меня и утешить, как побежденного, проигравшего битву.

Итак, он опустился на стул напротив меня и принялся шелестеть бумагами; он был явно смущен, не знал, с чего начать, а я, испытывая невыразимое, жестокое удовольствие, ничем не хотел помочь старику выйти из затруднительного положения. Начал он издалека. Как живете да как дела, мол, забежал на минутку поболтать, навестить, но я-то знал, что старый Бубало уже много лет без крайней необходимости не поднимался в рабочее время со своего служебного стула.

— Вы не собираетесь пойти посмотреть на кита? — наконец как бы мимоходом и после долгих околичностей выговорил он. — Сегодня ночью его привезут в Белград!

— Вот как? — удивился я и солгал: — Я и не знал. А что, разве на него непременно надо смотреть?

— Все пойдут его смотреть. А про себя я подумал, что, учитывая мои годы, с меня, может, хватит посмотреть из окна, когда его будут перевозить. Ноги у меня уже не те, да и, признаться, толкотни боюсь. Наши товарищи со мной согласились. Как вы думаете, этого будет достаточно? Не осудят меня за это?

— Вполне достаточно, — ободрил я старика. — И никто вас не осудит. А что, и вас тоже захватило это увлечение?

— Захватило. А то как же? Шутка ли — кит!

Старик барабанил пальцами по столу и, хотя мы были в комнате одни, озирался по сторонам, как бы желая удостовериться, что нас никто не слышит.

— Ну и что ж, что кит? — не отступался я. Видимо бес сидел во мне: меня так и подмывало.

— Выходит, — печально заметил старик, опуская голову и избегая встретиться со мною взглядом, — выходит, правду говорят, будто вы его противник.

— Противник? — рассмеялся я. — Смешно! Он что же — политическая партия или какая-то личность? Да он меня просто не касается! Какое мне до него дело? У меня есть занятия поважнее, чем возня со всякой падалью! Подумайте, на что мне этот кит? Для меня он не существует. Не существует, и точка! Вы меня поняли?

Я сердился, кричал и, кажется, стучал кулаком по столу, яростным ожесточением только подтверждая свою неправоту.

— И вообще, кто это сказал такую глупость, что я против кита? — несколько утихомирившись, спросил я.

— Мне очень неприятно об этом говорить, да и сплетником не хочется прослыть. Все это, поверьте, было сказано из лучших побуждений, без желания вас обвинить. Просто-напросто сегодня в канцелярии заговорили о ките, и все решили, что наше учреждение одним из первых должно попасть на выставку — лучше завтра же, к вечеру. Кто-то высказал мысль, что вас тоже следует известить о предстоящей экскурсии и включить в организационный комитет, но барышня Цана заявила, что не далее как сегодня утром вы проявляли полное отсутствие интереса к киту и, уж конечно, с того времени его не приобрели, а все потому… «А все потому, — сказала барышня Цана, — что коллега Раде — ненавистник китов!» Кто-то возразил, что это, возможно, ошибочное впечатление, не следует, мол, делать столь поспешные и категорические выводы и если как следует с товарищем поговорить, то окажется, что это не совсем точно.

— И это были вы, дядя Милош! — воскликнул я, потрясенный, на что старик еще ниже опустил голову, тем самым окончательно убедив меня, что именно он встал на мою защиту. Бедняга, думал я с благодарностью и сожалением. Больше тридцати лет прослужил он в чиновниках, и нельзя его осуждать за то, что всю жизнь он чего-то боялся и от чего-то зависел, даже от кита. Как это мужественно и благородно с его стороны!

— Спасибо вам, — сказал я, ощущая потребность успокоить старика и быть с ним искренним, хотя и не знал, что сказать ему. Я еще не разобрался в собственном отношении к этому киту. (Какая ерунда! Докатиться до того, чтобы выяснять свое к нему отношение!) Я не знал, ненавижу ли я его или просто к нему равнодушен. А может быть, он вызывает во мне глубочайший интерес, но, поскольку все только о нем и говорят, поскольку он стал модным кумиром и предметом всеобщего поклонения, я не желаю этого признать. Мне предстояло все это хорошенько обдумать и прийти к каким-то выводам. Старику же на всякий случай я сказал: — Но вот скажите мне, ради бога, что такое этот кит, чтобы его непременно надо было любить или ненавидеть? Мертвечина! Дохлая рыбина! И что с того, если я его, положим, ненавижу? В этом есть что-то предосудительное? И почему надо обязательно увлекаться китом, а не футболом или, скажем, легкой атлетикой? Почему все должны непременно следовать моде и, если кому-то случится потерять голову, всем отказаться от шляп? Наш бухгалтер, например, собирает марки, вы, насколько мне известно, разводите голубей, а что, если я киту предпочитаю пиво? Кому это мешает?

Старик, не дослушав, поднялся, испуганно озираясь. Его слух не мог всего этого выдержать.

— Все это так, — говорил он, отступая к двери, — но только дело в том, что сейчас все увлечены китом, а против мира идти не следует. Надо быть заодно с людьми, со всеми вместе! — Он остановился на пороге и с грустью добавил: — И наконец, век живи — век учись! Уж поверьте мне, старику.

На том он исчерпал свои доводы, кита он предпочел не касаться вовсе. Было два часа: пора идти обедать.

И пока я шел боковыми улочками к столовой и сидел в голодном ожидании в глубине темного зала за столиком на четыре персоны с грязной и помятой скатертью, а потом поглощал пустую похлебку и остывшую тушеную капусту, кроша в пальцах черствый хлеб, я неотступно думал о моем разговоре с дядей Милошем Бубалом, все больше хмурился и мрачнел. Я пробовал было с детской беспечностью внушить себе, что меня не интересует мнение других, что мне безразлично, как относятся ко мне мои сослуживцы, квартирная хозяйка и вообще весь этот пресловутый «весь мир». Какое мне до них дело, какое мне дело до всех этих людей! Пусть ненавидят меня! Зато у меня есть… Но я никак не мог припомнить, что же у меня такое есть взамен. Что я могу противопоставить товариществу, дружбе? Чем и ради чего могу я прожить один, без всех, и что у меня есть такое, чему люди могли бы позавидовать? В чем причина всего того, что со мной происходит? Расхождения с товарищами, с которыми до сих пор мы отлично ладили и уживались. Ссоры с квартирной хозяйкой, которую, по чести говоря, мне не в чем было упрекнуть. Проклятый кит! Это он один во всем виновен! Но что он мне такого сделал, что я так ополчился на него, так люто его возненавидел?

Было о чем поразмыслить. Как коренной житель побережья, привычный к морю, я не должен был бы испытывать чувства отвращения к порождению его глубин. К тому же я не мог припомнить, чтобы этот вид гигантских млекопитающих причинил какой-то вред кому-нибудь из нашей родни. Да и предания гласили, что кит — животное смирное, добродушное и нападает на людей, только будучи раненым. Чем же в таком случае объясняется моя непримиримая враждебность по отношению к этому обитателю моря, в которой я вынужден признаться? Может быть, во мне говорит просто-напросто злобная ревность — о нем кричат газеты, им бредит весь Белград, а кто такой я? Никто и ничто, маленький человек, чиновник, в чью сторону — вот полюбуйтесь — не удосужится посмотреть даже кельнер в этой проклятой столовой!

И, окончательно запутавшись в круговороте шальных этих мыслей, недовольный обедом и еще больше самим собой, я поспешил домой, мечтая затвориться в своей комнате и уснуть, а проснуться освеженным и повеселевшим. Однако в холле меня поджидала хозяйка. На ее горевшем воодушевлением лице читалась решимость испортить мне заслуженный послеобеденный отдых. А я в том состоянии смятения всех моих мыслей и чувств был бессилен оказать сопротивление. Поэтому я втянул голову в плечи и попытался проскользнуть мимо нее в свою комнату. Куда там! Хозяйка, подбоченясь, стояла в дверях холла, и на губах ее читалось только одно — кит!

Видимо, она решила во что бы то ни стало вдолбить это слово в мою голову — пусть даже я съеду с квартиры и заселю ее семейством из семи человек. Так, бывает, долгие годы жена и пикнуть не смеет в присутствии мужа — и вдруг ее словно прорвет, и она выложит ему в глаза все, что накипело, а там — будь что будет.

— Ну, что вы теперь скажете?

— Добрый день! — примирительно ответил я.

— Так как же все-таки — выловили его или нет? — напирала она, приберегая само это словечко «кит» на потом, для критического момента, и мне было ясно, на этот раз она не остановится на полпути. — Надеюсь, больше вы не станете спорить? Что вы, интересно, скажете теперь?

— Прежде всего: «Как поживаете?», а затем: «Надеюсь, у вас все в порядке?» и, наконец: «А я что-то устал сегодня!» — но напрасно пытался я от нее отделаться — она не отступала.

— Так как же, по-вашему, господин Раде, лгут газеты или нет? Права была я или нет? Существует он или нет?

— Кто? — не нашел ничего более удачного спросить я, рассчитывая выиграть время и избежать прямого ответа, но сейчас же повял свой промах, ибо дал ей возможность выпалить мне в лицо это слово — кит!

Она медлила.

— Кто?! — сдерживаясь, воскликнула она. — Об этом вас надо спросить! Кого ночью привозят в Белград, хотя он и не пойман и вообще не существует? — Она набрала воздуха в легкие, словно кит, вынырнувший из морских глубин. Воцарилось минутное молчание; слышно было, как подо мной скрипнула половица. Я понял — вот сейчас она размахнется и хватит наотмашь — и не ошибся. Она не заставила долго ждать.

— Вы желаете знать кто? — переспросила она, надвигаясь на меня всей своей тушей. — Не кто иной, многоуважаемый господин Раде, как кит, кит, кит! Огромный кит, по имени Большой Мак!

Что мне оставалось делать? Отказаться от квартиры во исполнение своей угрозы? Но это невозможно в нынешнем моем состоянии подавленности и смятения духа. И кроме того, он все равно уже почти в Белграде. Хозяйка и сама прекрасно понимала, что на этот шаг я не отважусь. Она ощущала свое явное превосходство надо мной с тех пор, как кит так рискованно близко подобрался сюда. Однако было немыслимо с видом побитого пса безответно забраться в свою конуру. Надо было спасать свой престиж, если уж проиграна игра, и я сказал как ни в чем не бывало:

— Подумаешь, важность — какую-то дохлятину приволокли в Белград. Я устал, пойду посплю.

— А, увиливаете! — вцепилась хозяйка в меня. — Теперь хотите отмахнуться, а раньше грозились съехать с квартиры за одно только упоминание о нем. Газеты подозревали в обмане, а когда нам удалось его заполучить, когда мы, верившие в него с самого начала, доказали, что он существует, вы решили отделаться пустыми словечками. «Подумаешь, важность!» В то время как я отстаивала его, вы над ним издевались, а теперь думаете, вам все с рук сойдет! Нет, подождите, вам не удастся отвертеться! — говорила хозяйка, пытаясь задержать меня, но, вырвавшись от нее каким-то чудом и оказавшись на пороге своей комнаты, я снова обрел уверенность в себе и дал выход кипевшему во мне возмущению:

— А вы-то тут при чем? Вы-то что с ним так носитесь? Как будто он ваш. Не вы же его, надо думать, родили, хотя он на вас и похож.

Она рассвирепела. Заверещала. Я быстро захлопнул дверь, повернул ключ и в совершенном изнеможении рухнул на тахту. Меня била дрожь. Я сжался и стиснул зубы, чтобы не завыть. Вот до чего дело дошло! Но по всей логике событий этим и должно было кончиться. Хозяйка между тем ринулась к телефону обзванивать своих знакомых и приятелей. Она кричала в трубку с таким расчетом, чтобы мне за дверью было слышно все от слова до слова, а речь шла, разумеется, о ките. Потрясающем, единственном в своем роде ките, которого вскоре им предстоит лицезреть — кто знает, может быть, первый и последний раз в жизни.

— Подумайте, ведь еще вчера я могла бы умереть и не увидеть кита. (Нет-нет, со мной ничего не случилось, это я так!) Но представьте себе, находятся отдельные субъекты, которые этого не умеют ценить. Да, такие уж у нас люди. Завидуют чужому успеху и возвышению. Так им и кажется, что от них оторвется кусок, если они кому-нибудь окажут уважение.

Вслед за первым телефонным звонком последовал второй и третий, и во второй и третий раз хозяйка принималась восхищаться его размерами и весом, словно это она его вытащила из пучины, словно она (а не я) родилась на море, словно она (а не я) выросла в рыбацкой семье и всю жизнь только тем и занималась, что охотилась на китов, а между тем, я был уверен, она ни разу не была на море и наверняка не умеет плавать, а карп и судак — единственные рыбы, которых ей доводилось когда-либо видеть. Впрочем, это нисколько не мешало хозяйке проявлять свою осведомленность в вопросах рыболовства и призывать своих приятельниц идти смотреть кита в ее сопровождении.

— Они обязаны пропустить меня, — твердила хозяйка. — Я горой стояла за кита в то время, когда другие и слышать не хотели о нем, и даже поссорилась с некоторыми маловерами из моих квартирантов.

Снова полетели камни в мой огород. Улучив момент, когда она удалилась из холла, я незаметно выскользнул на улицу.

Я бродил как неприкаянный, словно бездомный бродяга или студент, лишившийся крова, и вдруг мне захотелось вот так, одному, по-студенчески, побродить по Калемегдану. В вечной суете и спешке обычно забываешь про себя. Я уже и не помню, когда в последний раз дышал свежим воздухом под открытым небом. До обеда сидишь в канцелярии, потом вздремнешь часок, а вечером, смотря по настроению, то завернешь к приятелю, то встретишься с Десой, когда ее мужа нет в городе, побудешь немного вместе, таясь, разумеется, от посторонних глаз, проводишь ее домой и снова — в свою берлогу. Я работаю еще и сверхурочно ради небольшой прибавки к жалованью, на которое особенно не разойдешься. Потом собрания — профсоюзные или встречи фронтовиков, посещения сестры и прочие обязанности, — ну и живешь в вечной суматохе, словно на перекрестке: чуть зазевался — и угодишь под машину. Так время и проходит. А с некоторых пор после того, как перевалило за четвертый десяток, оно побежало, понеслось от меня с неостановимой быстротой.

По счастью, день выдался прекрасный. Солнечный и холодный, морозный. Кругом — ни души, и такая мягкая стояла тишина, что я нарочно стал прогуливаться, чтобы не задремать на скамейке. Я вышел к крепостной стене и стал смотреть на слияние рек. Вода поднялась — снега начали таять, в Саве вода была темной, дунайские воды — светлее. Шел пароход — видно, уже снялся с зимовки — и тянул за собой на длинном стальном канате три широкие черные баржи, словно три огромные туши китов, — они так же безжизненно переваливались через волны, расходящиеся от парохода. Картина эта отвратила меня.

Я направился в другую сторону и очутился перед входом в Зоологический сад. Что потянуло меня сюда, где я последний раз был минувшим летом со своей маленькой племянницей? Одного, среди зимы, пытался разобраться я и понял, что это было не случайно. Сознательно или бессознательно, но привели меня сюда злоба и ненависть: мне не терпелось обойти львов, тигров, пантер, леопардов, рысей, шакалов, волков, медведей и прочих хищников, которым, как в цирке, выбросят кита, когда закончится представление и замолкнет восторженный рев. Заранее торжествуя и наслаждаясь своим торжеством, я хотел упиться видом мускулистых, гибких звериных тел, мощных челюстей и белых клыков, которые будут его, беззащитного и отверженного, рвать, терзать, раздирать, растаскивать по кускам и пожирать. Мои кровожадные мечты заставили меня внутренне содрогнуться. И все же я — в последний раз за этот злосчастный день пытаясь что-то сделать — протянул руку и толкнул калитку.

Она была заперта. Сторож подбирал разбросанные детьми бумажки.

— Скажите, а что, зоопарк закрыт?

— Закрыт.

— А почему? Из-за мороза?

— Служителей забрали к киту!

— К киту? — поразился я. — Зачем они ему? Разве он живой?

— Да нет. А все живность. Вот их и забрали, чтобы, как говорится, были под рукой.

И он опять принялся за бумажки; их подхватывал и относил ветер, а сторож был старый, сгорбленный, в темно-серой форме и в шляпе. На меня он больше не посмотрел, и я неспешно побрел к Калемегдану. Но теперь парк не радовал меня. Солнце зашло, холодные зимние сумерки спустились на землю. По-прежнему было безлюдно; на сером, бесцветном небе вились стаи ворон. Заговорил репродуктор, скрытый в ветвях. Репортаж о ките! Что-то вещал охрипший диктор, ударники били тарелками, гремела цирковая музыка, гудела людская толпа, и я поспешил прочь.

Чем ближе подходил я к Теразиям, тем больше народу попадалось мне навстречу. Взволнованные предстоящими событиями, люди не могли усидеть в своих стенах и высыпали толпами на улицы. Я зашел было к двум своим приятелям, но не застал их дома; в нетерпеливом ожидании они, очевидно, тоже пошли бродить по городу. Явиться к Десе я не смел — что мне еще оставалось? Посидел немного в кафе, а когда стемнело, томимый своими невысказанными заботами и желанием напиться и выплакать подступающие к горлу слезы, я поплелся домой. Отвергнутый, непонятый, чужой и одинокий в своем родном городе.

И все это кит. Он, Большой Мак, окруженный всеобщим поклонением и восторгом, тот, которого сегодня ночью при свете факелов, в дыму зажженных газет с триумфом повезут со станции в колеснице впряженные в нее граждане. Новоявленное божество, языческий идол, могущественный кумир. Тучный и черный.

Темнота. Город, похоже, наконец заснул. И только далеко за полночь одинокий, холодный, строгий и недремлющий внимательно всматривался в ночь желтоглазый огонек моей комнаты.

3

Я сразу это понял, почувствовал всем своим существом — кит здесь, он в городе! Прибыл. Под покровом ночи. Он, эта черная тьма и непроглядный мрак. Теперь все пойдет под знаком кита. С этой самой ночи, с раннего утра и все последующие злосчастные дни.

Действительно, повсюду в витринах, на улицах висели разноцветные плакаты. От их обилия у меня рябило в глазах, казалось, это праздничные флаги, вывешенные в его честь. На них изображался он один, и только он. Нередко вскочившей на хвост большеголовой этакой громадиной, изогнутой в виде знака вопроса и с подписью под ним:

Вы меня видели? Приходилось ли вам когда-нибудь в жизни видеть такое чудо?

А на соседнем транспаранте, словно отдыхая от утомительного торчания на хвосте, он растянулся на брюхе резвым бодрячком и, почесываясь плавниками, взывал, лукаво щуря маленькие поросячьи глазки:

До скорой встречи! Приходите снова!

Третий вариант плаката, красно-черный, был наиболее впечатляющий. Угрюмый и мрачный кит бешено колотил хвостом и, оскалив пасть и взирая сверху единственным нарисованным глазом, спрашивал, укоряя, грозя:

Чиста ли ваша совесть?      Торопитесь! Лучше сегодня, чем завтра!

Такие заголовки пестрели и в газетах. Я не мог понять, для чего швырять столько денег на ветер, когда и так известно, что кит находится в городе. К чему оплачивать дорогие газетные строки, когда оповещений о нем и фотографий и так предостаточно. Но утренние выпуски снова печатали анонс на три столбца, набранный жирным шрифтом:

В первый день десять тысяч белградцев приветствовали кита!

На это должны были быть какие-то причины. И вероятно, не только та, чтобы дразнить меня. Плакаты и картинки с китом облепили трамваи и троллейбусы, витрины магазинов и кафе, телефонные будки и общественные уборные. Где только их не было! Книготорговцы, спеша воспользоваться благоприятным моментом, выставили в витринах все книги о море и мореходах, на Теразиях, словно попыхивая трубкой, выбрасывал вверх две веселые неоновые струи «Голубой кит», успевший завоевать популярность, а один рыбный ресторан выставил в витрине огромного черного гипсового кита, собравшего толпы зевак. «Поистине израильтяне, пляшущие вокруг золотого тельца!» — думал я, однако, наученный горьким опытом, остерегался высказаться вслух.

В канцелярии в те дни было много работы. Выписывались платежи, и народ валил валом; сидя за своим столом, я наблюдал, как у барьера, разделявшего комнату надвое, Цана обслуживала клиентов — словно бес вселился в эту женщину. Она вдруг ожила и если не похудела, то определенно приобрела изящество и гибкость. Ее пышные формы наполнились страстью, так что казались мне теперь не лишенными соблазнительной прелести, способной вызвать желание. Кит словно придал ей уверенности в своих силах и вызвал в углах губ победную и лукавую усмешку счастливой в любви женщины, которая весьма приятно провела предыдущую ночь. Признаться, все происходящее у барьера занимало меня несравненно больше, чем расчеты, лежащие передо мной, и я, бледнея от негодования, наблюдал за Цаной, готовый побиться об заклад, что по крайней мере с каждым вторым посетителем она не хуже кассирши или представителя рекламного агентства заводит разговоры о ките. Я вел свою статистику, по выражению лиц и перехваченным взглядам подсчитывая, сколько сочувствующих набралось у Цаны, а следовательно, у кита. И был приятно поражен, обнаружив, что есть еще такие, которые не поддались психозу и сохранили вопреки всему независимый образ мысли и самостоятельность взглядов. К моему удивлению, по большей части это были люди в возрасте, скромные труженики. Народ многоопытный, серьезный, а если и помоложе годами, — то такие же мастеровые и рабочие. Из тех, кто знал почем фунт лиха — с них хватало и своих забот и дел. С женщинами обстояло как раз наоборот; девушки, помоложе и посмазливей, веселые и бойкие, уже искушенные в любви, слушали разговоры про кита с немой усмешкой. Мол, «мне и без него известно кое-что другое» или «рассказывай, рассказывай про своего кита, а меня волнует больше сегодняшний вечер и то, что будет потом», — как бы говорили их румяные лица. В то же время женщины от сорока до пятидесяти лет и особенно бездетные были целиком поглощены китом. Они являлись в канцелярию озабоченные и хмурые или раскрасневшиеся и запыхавшиеся — в зависимости от возраста и темперамента — и шептались с Цаной. Одни возбужденно, словно поверяли свои любовные тайны, другие страстно, третьи сдержанно и строго, как обманутые жены, которые сетуют на своих мужей. У одних физиономии вытягивались, как у старых дев, и приобретали заговорщический вид, но попадались посетительницы и другого рода — точно свахи, озабоченные устройством свадьбы и, конечно же, приданым, они тараторили без умолку, не давая Цане вставить и словечко. А я все сортировал и считал, сортировал и считал и, болея за «наших», каждый невыясненный случай относил, признаться, к партии независимых, тем не менее остававшейся прискорбно малочисленной. Однако уже само наличие моих единомышленников служило для меня утешением. Может быть, где-то они есть и еще, в других учреждениях и вообще где-то в городе.

Вот о чем я думал и, конечно, делал ошибки в своих ведомостях. О ките со мной никто ни разу не заговорил. Но, судя по спешке, с какой все кинулись обедать, я догадался, что Цане удалось раздобыть билеты для отдела. Она страшно гордилась своим успехом, я же приписывал его тому, что наше учреждение имело высшую категорию и постоянный контакт с заграницей.

Итак, после обеда должна была состояться первая экскурсия. Оповещение об этом висело внизу, у входа, на доске объявлений. Я остановился, будто бы завязывая шнурок, и, незаметно поглядывая исподлобья прочитал:

ВСЕМ! ВСЕМ! ВСЕМ!

Настоящим доводим до сведения всех служащих нашего учреждения, а также их близких, что сегодня в три часа дня состоится первое коллективное посещение КИТА, выставленного для всеобщего обозрения на Ташмайдане. Выступление в три ноль-ноль от нашего подъезда. Опоздавших не ждем! Убедительная просьба ко всем товарищам — не брать детей ввиду возможной давки. Разрешается привести не более двух членов семьи.

Меня никто не пригласил. Даже дядя Милош. И все-таки я мог пойти, потому что в объявлении сказано: «Всем! Всем! Всем!» Надо побыстрей сходить в столовую, проглотить остывшую фасоль и вернуться обратно. Я бы даже успел забежать домой и взять с собой хозяйку (вместо родни) или пригласить Десу. (Хотя нельзя быть эгоистом — надо повести сестру и ее девочку.)

Но уже по пути к столовой я понимал совершенно очевидную невыполнимость этих пустых фантазий. Мне было бы просто невозможно, съежившись до величины маковой росинки, посрамленному, незаметно втиснуться в задние ряды ликующих, торжественно настроенных сослуживцев, с гордо поднятой головой ожидавших в строю минуты выступления: дети с цветами, женщины, возбужденные и принаряженные, мужчины в темных костюмах. При этом кто-нибудь, увидев меня в колонне, обязательно крикнет: «Посмотрите, а вон и наш Раде пришел!» Нарочно крикнет, чтобы обратить на меня внимание и смутить. Впрочем, кто знает? Может, кричать и не будут, даже напротив, постараются ничего не заметить, совсем как в добропорядочном обществе, где обходят молчаливым презрением всякое неприличие и постыдство. Но так или иначе, я буду унижен памятью недавнего неверия. Я буду посрамлен уже самим своим присутствием здесь, я — маловер и скептик. И только очевиднее изобличу себя несвойственной мне преувеличенной болтливостью и наигранной веселостью или, что еще того хуже, угрюмой замкнутостью. После недавних моих высказываний все поймут, что я здесь не по велению сердца, а вынужден лицемерить. И вот, раньше или позже, а возможно, даже на первом собрании при обсуждении проведенного мероприятия найдется оратор, который в завуалированной или открытой форме скажет, что посещение кита надо считать одним из наиболее значительных и удачных мероприятий, несмотря на то, что имелись отдельные скептики и маловеры, которые пытались пошатнуть возникший интерес к киту и только тогда, когда энтузиазм и вера победили и все было организовано другими, решились примкнуть к остальным. «Но мы здесь не собираемся укорять этим товарищей, так как считаем, что малодушие их и без того довольно наказано тем, что в минуты нашего торжества они не могли чистосердечно разделить нашу радость». И это истинная правда, ибо тот, кто с самого начала не стал его ярым поборником, не сможет им стать никогда!

Но не это мешало мне уступить; не одно только нежелание показать, что и меня перетянула все-таки другая сторона, заставило меня отказаться от посещения кита. Главное было в том, что в самый первый день восстановило меня против него. Просто я хотел остаться самим собой, человеком свободного выбора, и не быть ни Цаной, ни дядей Милошем, ни хозяйкой, ни китом, ни всеми вообще. Но поскольку я сразу в него не поверил, теперь я не желал сдаваться из чистого упрямства. Непостижимый внутренний протест побуждал меня еще ребенком, услышав хор восторженных похвал по какому-то поводу, сейчас же кричать, что это гадко. Меня, бывало, так и подмывает разрушать крепости, построенные из песка другими детьми, петь, когда они что-нибудь слушают, и свистеть, когда все поют, пока наконец — как я и предвидел, но все равно не мог себя побороть — им не надоест сносить мои выходки и они меня не поколотят. Добившись своего, я удалялся, оскорбленный, обиженный и вместе с тем гордый. В душе все же досадуя на то, что не сумел обуздать свой вздорный нрав.

Вот так и теперь. Дядя Милош по-хорошему меня предупредил, но я продолжал гнуть свое. Я оторвался от людей и рисковал нажить еще более крупные неприятности, и тем не менее я уже шел домой боковыми улицами. По пути я разглядывал прохожих и тешил себя мыслью, что есть еще люди, сохранившие рассудок, вот они спешат по своим делам, они не разучились радоваться жизни, улыбаться и думать о чем-то своем. Но таких встречалось все меньше. Магазины были закрыты, кафе опустели. В этот послеполуденный час город насупился — затаился в ожидании драматических событий.

На нашем подъезде было вывешено большое объявление:

       ЛЕКЦИЯ НА ТЕМУ: «КИТ»     С ПОКАЗОМ ДИАПОЗИТИВОВ; НАЧАЛО В ВОСЕМЬ ЧАСОВ ВЕЧЕРА,          ЛЕКТОР — ПРОФЕССОР,    СПЕЦИАЛЬНО ПРИГЛАШЕННЫЙ     НАРОДНЫМ УНИВЕРСИТЕТОМ

Хозяйки дома не было. Не было и квартирантов: студента из закутка для прислуги и телефонистки, старой девы, разделявшей комнату с хозяйкой. На столе в холле на видном месте лежала записка: «Ушла смотреть кита». В моей комнате меня ожидало приглашение — домовый совет призывал к шести часам явиться на собрание по поводу организации коллективного посещения кита. «Явка обязательна», значилось в конце, но это был безликий текст стандартного бланка.

Я разделся, лег и накрылся одеялом: решил сказаться больным. Меня и правда знобило, во всем теле была ломота, и потому до самого вечера я не выходил из комнаты.

Первой вернулась с работы телефонистка. Через час пришла хозяйка, и я слышал их разговор за стеной.

— Потеряла полдня, а на выставку так и не попала. Все забито школами и организациями, — жаловалась барышне хозяйка. — А этот наш дома? — спросила она и, понизив голос, что-то еще добавила в мой адрес, надо полагать не слишком лестное. Барышня возражала, ссылаясь на то, что в комнате у меня темно и тихо.

— А может быть, и он пошел к нему, — высказала предположение она.

— К нему? — откликнулась пораженная хозяйка, но тут же заявила непреклонно и веско: — Ну нет, не может быть — этот не таков!

И я впервые подумал о том, что, хотя многие меня корят и осуждают, в действительности им мое упорство на руку. Ибо сами они приобретают вес в сравнении с моей отсталостью и косностью. Ведь если бы все, решительно все были на стороне кита, тогда какая бы была в этом особая заслуга?!

Потом я слышал, как хозяйка с барышней Цицей ужинали и собирались уходить. Наверное, на лекцию. Хлопнула дверь, и в квартире снова наступила тишина. Слышался только топот шагов на лестнице — другие жильцы тоже спускались вниз. Наконец все замолкло. Я вспомнил, что говорила обо мне хозяйка, и подумал — быть в моем положении, возможно, не так уж и плохо. Эта мысль несколько утешила меня, и, согревшись в постели, я вскоре заснул и не слышал, как пришел студент, а за ним хозяйка и барышня Цица.

Утром в канцелярии я почувствовал какую-то разительную перемену. Люди притихли, подобрели, присмирели. О вчерашнем посещении кита не вспоминали. В комнатах воцарилась тишина; уткнувшись в ведомости, служащие прилежно трудились в отличие от предыдущих дней. Со мной обходились весьма любезно и мягко. Печать умиротворения, легкой усталости, сладкой истомы — последствий удовлетворенных желаний — лежала на всех. Я разглядывал их с любопытством, точно молодую после первой брачной ночи. Как перенесших большое жизненное потрясение. И они держались замкнуто и отчужденно, как бы тая от посторонних взглядов сильное, глубокое переживание. Они оберегали его, как берегут сокровенную тайну, прятали глаза, не желая выдать свои чувства. Значит ли это, что они насладились наконец китом? Досыта на него насмотрелись? Не обманул ли он их ожиданий и оказался ли он достаточно огромным, черным, страшным чудовищем, внушавшим трепетное благоговение? Довольны ли они теперь и надолго ли успокоятся? А может, на этом все и кончится? Эти вопросы теснились в моей голове, пока я наблюдал их непроницаемые, холодные лица, не дававшие мне никакого ответа.

Я выжидал целое утро. Итак, на всякое чудо дивятся три дня, ликуя и злорадствуя, думал я! Насмотрелись, налюбовались, что же дальше? Другие тоже увидят и тоже утихомирятся. Все мы верим только своим глазам, и ничто так не убеждает, как собственный опыт. И сколько бы родители ни предостерегали детей — напрасно, не поверят, пока не расшибут о стенку лоб. Может быть, и мне не стоило противиться? Своим сопротивлением я только разжигал любопытство. Ребенок и тот не поверит, что огонь жжет, пока не приблизит палец к пламени. Так рассуждал я сам с собой и был готов… на что же я был готов? То прощать, укоряя себя, то мстить, торжествуя. И уже собрался было что-то сказать им по поводу кита, что-то язвительное и злобное, спросить, сыты ли они своим чудом и кто из нас оказался прав? Но едва я открыл рот, разыгралась сцена, окончательно сбившая меня с толку, и язвительные слова, чуть не слетевшие с моих губ, застряли у меня в горле. Было около часу дня, когда в нашу комнату вошла старшая инспекторша по фамилии Марковичева, которая работала этажом выше, в «Югожите». Она пошепталась о чем-то с Цаной, и та обвела всех нас взглядом, словно строй солдат. Потом открыла дверь в другую комнату и крикнула с порога, упершись в бок рукой:

— Протич!

Протич, наш служащий, вскочил с места, вытянулся, словно на смотру, и гаркнул:

— Я!

— Станое! — продолжала выкликивать Цана. Наш курьер Станое, оказавшийся в комнате, откликнулся, став по стойке «смирно». Цана сделала паузу, а потом отчеканила: — Сегодня коллектив «Югожита» организует посещение кита. Вы будете их сопровождать как опытные в этом деле товарищи.

Может, мне только показалось, вероятнее всего, это именно так, но мне почудилось, будто они выпалили дружно:

— Есть, — и прищелкнули каблуками.

— В три часа, — уточнила Цана, и тощая строгая чиновница с верхнего этажа удалилась, а я подумал: «Вот как!» — невероятно радуясь тому, что ничего не успел им сказать. Не слишком уютно чувствовал бы я себя сейчас.

Все остальное время мы трудились молча, а когда после обеда я возвращался домой, то видел издали, как югожитовцы собирались у подъезда, выстраиваясь рядами. Увлечение китом принимало неприятный оборот чего-то военизированного, обязательного и опасного. И даже отдаленно не напоминало мне невинную забаву, как это было еще утром. В нем вырисовывался некий порядок, система, его подчиняли дисциплине. Наша канцелярия за одну ночь вознеслась к высотам главного командования с Цаной в обойме предводителей.

4

События последующих дней становились все более волнительными.

Газеты неустанно сообщали о росте числа посетителей выставки. Их бывало до пятнадцати-двадцати тысяч ежедневно, а это красноречиво свидетельствовало о том, что за один месяц, в течение которого кит будет демонстрироваться в нашем городе, его едва ли смогут увидеть все белградцы, ибо приходится учитывать тот факт, что каждый посетитель задерживается у экспоната в среднем тридцать минут, пропускная способность пяти существующих входов весьма ограниченна, пространство выставки, равное стольким-то и стольким квадратным метрам, вмещает всего лишь несколько сот человек — все это точно подсчитал досужий репортер.

Если учесть возможный перерыв в работе выставки по причине дождей и ветров, как и стремление граждан увидеть кита по нескольку раз, и присовокупить сюда же до тридцати тысяч ежедневно прибывающих в Белград приезжих, наплыв которых обещает увеличиться в эти дни за счет жителей пригородов и окрестных деревень — подавляющая часть их, без сомнения, тоже захочет побывать на Ташмайданской площади, — тогда окажется, что месяц — ничтожно малый срок и необходимо, чтобы срок этот был продлен. Между тем в связи с огромным интересом к киту всей страны вопрос о продлении выставки может встретить известные трудности… и так далее, и так далее.

Это и подобные известия вызвали в городе панику. Публика испугалась, что не успеет посмотреть кита, и еще яростней стала ломиться на выставку. Страсти накалило еще и то, что в первую же неделю пребывания в городе кита допуск на выставку был прекращен на несколько дней подряд или сильно ограничен. Один день ее резервировали деятели культуры и искусства, главным образом художники, делавшие зарисовки с натуры. Следующие два дня кита снимали киноработники. Затем выставку посетили директора предприятий, представители различных организаций и общественности, проходившие по пригласительным билетам. Таким образом уйма драгоценного времени была потеряна, пропускная способность выставки упала, план нарушился, а пригласительные билеты прямо-таки свели народ с ума. Уж если такие люди посещают выставку и на нее невозможно попасть, значит, там действительно есть на что посмотреть. И ко всеобщему любопытству, и так уже достаточно подогретому, прибавился еще один мощный побудитель — ощущение общественной значимости и престижа. Попасть на Ташмайдан в числе первых приобретало теперь общественное значение, и лишь принадлежащие к избранным кругам приобретали право с первых дней пребывания чудовища в городе делиться впечатлениями о нем на основе личных наблюдений. По тому, каким образом и в какую очередь получены билеты в те первые дни, обладатели их определяли и оценивали свои позиции, виды на будущее (хотя бы ближайшее), свои шансы, свое положение в обществе и репутацию. Наплыв посетителей был столь велик, что не обошлось без происшествий, правда незначительных, если не считать, что одного пенсионера задавил автомобиль, после чего печать предложила, вырвав это дело из власти стихийности, упорядочить процесс посещения кита. Однако проведенное вслед за тем распределение билетов между учреждениями и предприятиями еще больше перегрузило выставку и вызвало нервозность и сутолоку.

Моя хозяйка оказалась первой жертвой. Прошло уже более десяти дней, а она так и не видела кита. Наша улица дважды ходила на экскурсию, но билеты доставались узкому кругу лиц. Часть билетов шла членам организационного комитета и их более или менее разросшимся семействам. Несколько билетов перепало пенсионерам, но моя хозяйка представляла частный сектор и всякий раз возвращалась домой с пустыми руками.

Сквозь сон я невольно слышал, как за стеной хозяйка изливала обиду своей квартирантке:

— Допустим, я частный сектор и опять же, по-ихнему, оппозиция, но ведь я равноправный гражданин, и они не имеют права лишить меня этого. Должен же человек что-то видеть. Это его законное право, право гражданина. И вообще, с какой это стати они его присвоили себе? Не их это собственность, не их изобретение. Родом он не наш, значит, и не наш подданный — не с нашим паспортом сюда приплыл. Да разве в наших условиях мог бы он этакий вырасти и выгуляться? Вон он сразу голову потерял, едва сюда сунулся, а ведь силища-то какая! Настоящий кит, что же тогда нам говорить, обыкновенным гражданам, частному сектору!

В этом духе моя хозяйка могла разглагольствовать хоть два часа подряд. Но, сознаюсь, я все время ее слушал затаив дыхание. Будь я менее щепетилен, я бы мог записать ее высказывания, которые произносились в запале, в четырех стенах и, естественно, не предназначались для посторонних ушей. При желании их можно было бы употребить ей во зло, но это не входило в мои намерения — я единственно хотел их использовать в своих целях, в борьбе против кита.

Дня два или три спустя хозяйкиной жилице посчастливилось получить на работе билет, и, пока она собиралась, между ней и хозяйкой вспыхнула перепалка. Я ждал, что наша застенчивая, робкая барышня, напоминавшая собственную тень и обитавшая здесь без прописки, а только по договоренности с хозяйкой, быстро сдастся. Но ничуть не бывало, — барышня обнаружила изворотливость и решимость; словно ребенок, которого уговаривают отдать драгоценную вещицу, случайно попавшую в его руки, она не поддавалась обольщениям и уговорам.

— Вы же сами, госпожа Стако, говорили, что такое увидишь раз в жизни! — отбивалась барышня, и напрасно хозяйка старалась убедить Цицу в том, что она-де еще молода и успеет вдоволь на китов насмотреться, да и вообще-то киты, видимо, куда чаще заплывают в наши воды, чем мы воображаем, и потом, членам профсоюзов наверняка дадут билеты для повторного осмотра кита, а если нет, так она, хозяйка, получит билет и вернет ей долг. Однако барышня искусно оборонялась, употребляя при этом единственное оружие недалеких, униженных и слабых — хитрость.

— Поверьте, я охотно сделаю для вас все на свете, но это просто невозможно. При всем моем желании невозможно! — твердила Цица, и мне представлялось, как она стоит, припертая спиной к стене, с билетом, хранящимся в недрах декольте, оберегаемого прижатыми к груди руками, готовая в случае нападения обороняться, кусаться, царапаться, звать на помощь. Хозяйка не отступалась. Они боролись за право увидеть кита, как за любовника две соперницы, не поделившие любовное письмо, спрятанное у одной за вырезом платья. Я приготовился вскочить с постели и броситься по первому зову на выручку Цицы, не потому, что она представляла собой слабую сторону и не из чувства симпатии к ней. Нет! Я считал свою хозяйку одним из главных зачинщиков всей этой кутерьмы с китом и с помощью Цицы хотел ей отомстить. Я стал опасаться, как бы барышня не сдалась, но в последний момент ей на ум пришла отговорка, которой по глупости своей она не воспользовалась сразу.

— Да и не могу я вам дать свой билет! — взвизгнула Цица. — Билет именной, а при входе проверяют документы. И кроме того, я иду со своим отделом! Надеюсь, вы не хотите, чтобы у товарищей создалось впечатление, будто мне до него нет дела.

Очевидно, хозяйка поверила, так как перестала упорствовать. Из-за стены до меня доносились запоздалые всхлипывания Цицы и хриплое дыхание хозяйки, переводившей дух, словно борец после упорной схватки. Затем Цица ушла, а хозяйка бросила ей вслед: «Ну хорошо же, хорошо!» — прозвучавшее самой страшной угрозой. Это был полный разрыв. Крушение всех надежд.

И в самом деле.

Хозяйка худела и таяла на глазах. Ее сжигал внутренний огонь. Теперь она редко сидела в холле, забросила свое шитье, да и заказчики куда-то исчезли. Обрезки на столе покрылись пылью, а выкройки пожелтели и свернулись. С Цицей она разговаривала сквозь зубы. О ките даже и не спрашивала. И каждый день ходила на Ташмайдан, надеясь перекупить билет, ибо поговаривали, что нашлись бессовестные субъекты, которые наживаются на ките, перепродавая билеты втридорога. Но то ли слухи были ложны, то ли хозяйка недостаточно ловка или цены на билеты оказались ей не по карману — так или иначе, но однажды она постучалась и в мою дверь.

Я вскочил с постели, застегиваясь и приводя себя в порядок, чтобы достойно принять женщину, и крикнул:

— Войдите, пожалуйста!

И она вошла — в своем черном фартуке, удрученная и заплаканная, точно вдовица, потерявшая на днях мужа, и еще с порога рассыпалась в извинениях за то, что прервала мой отдых, но надеется, ее простят великодушно, — изливалась она потоком любезностей, предшествующих, как правило, какой-нибудь просьбе. Стоя перед ней в одних носках (второпях мне не удалось нащупать домашние туфли) и взирая на нее сверху вниз, я предоставил ей лебезить передо мной сколько угодно, дожидаясь, пока она наберется храбрости. Наконец она решилась; и, видимо, далось ей это нелегко.

— Господин Раде! — проговорила она. — Я знаю, вас не интересует кит. То есть вы не рветесь попасть на эту выставку, — поправилась она. — Вы — житель Приморья и, может быть, имели возможность наблюдать его, так сказать, в его родной стихии, в море, вот я и подумала, не окажете ли вы мне огромную любезность, уступив свой билет — если вы его, конечно, не использовали, — за что я была бы вам чрезвычайно признательна.

Она так унижалась из-за кита, что я готов был ее пожалеть. До сих пор она не сумела достать билета и еще не видела кита, но молчала об этом, стыдясь признаться. И вот теперь она изворачивалась передо мной и хитрила, а я не мог отказать себе в удовольствии еще и еще продлить ее мучения. Снизу по босым ногам от пола поднимался неприятный холод, но это не могло мне помешать держаться перед ней с солидной и представительной важностью. Многозначительно откашлявшись и выпятив грудь, я заговорил, внушительно растягивая слова.

— Уважаемая госпожа, — сказал я. — Я охотно пошел, бы навстречу вашим страстным пожеланиям, если бы это не было для меня абсолютно невозможным. В конце концов, я мог бы достать билет или уступить вам свой, если бы… — тут я должен был подхватить свои брюки, возымевшие намерение съехать вниз, — …если бы моя совесть и мои принципы позволили мне поступить подобным образом. Как вы изволили сами отметить, я был и остаюсь противником Кита. — Видимо, не следовало открыто в этом признаваться. Битва не окончена. Но еще вчера раздавленный морально, сегодня я по непростительному легкомыслию увлекся ораторским пылом и, приободренный падением хозяйки, вынужденной обратиться ко мне с просьбой, как бы утратил ощущение реальности. — Повторяю — я по-прежнему принадлежу к числу немногих людей, не охваченных истерией, сохранивших трезвый ум и самостоятельность суждений. И почитаю своим долгом вразумлять других, насколько это возможно, да и кем оказался бы я в своих собственных глазах, если бы проповедовал одно, а поступал по-другому. Поверьте, дело вовсе не во мне и не в ките. В конце концов, что такое кит как не дохлая рыба. И почему бы мне не пойти на него поглазеть? Как свободный человек, я волен поступать, как мне заблагорассудится. Но я не стану этого делать! Не потому, что это так уж плохо — посмотреть на какого-то кита, который скоро начнет смердеть. (На всякое чудо три дня дивятся, на кита — месяц, а потом его как не бывало!) Вы спросите меня — что за беда, если на него поглядит несколько тысяч человек, что в том плохого для меня или для них? Но в этом-то и заключается суть. Ведь если сегодня люди рвутся к киту, завтра они помешаются на чем-нибудь еще, на какой-нибудь дьявольщине или, может быть, на золотом тельце, — добавил я значительно.

Я ожидал, что хозяйка рассвирепеет и снова произойдет неприятная сцена. Но то ли убаюканная моей длинной речью, то ли оттого, что рухнула еще одна надежда добыть билет и увидеть кита (единственного кита в ее жизни), хозяйка, понурив голову, со слезами на глазах, волоча ноги в старушечьих шлепанцах, уничтоженная, сгорбленная и как-то сразу одряхлевшая, без слов вышла из комнаты.

Противоречивые чувства боролись во мне. Здесь, в этой комнате, начались мои унижения. Здесь впервые именем кита оскорбили мой слух, и мне казалось справедливым отсюда увидеть его близкий конец. Я должен был бы упиваться своей первой победой — тогда ведь я не знал, что меня ожидает, — но вместо ликования меня охватила тоска. Свесив ноги, сидел я на постели. И готов был в чем-то себя укорять. Вправе ли я навязывать свои вкусы и подгонять всех под единую мерку?

Почему люди в своих поступках должны копировать меня и поступать в соответствии с моими желаниями? Люди не по выкройке скроены. Не всем идет одно и то же платье, и разве я, борясь против кита, что выставлен на Ташмайдане, не предлагаю им взамен некоего своего кита? И что мне надо от этой старой женщины? Что осталось у нее в жизни? На что ей надеяться? Чего ждать? Разве что время от времени упиться видом какого-нибудь кита и восторгаться им.

Но недолго пришлось мне тешиться размышлениями о судьбах других. В тот же день я получил суровый и горький урок, заставивший меня обратить взоры на свою собственную судьбу.

После длительного перерыва я отправился навестить свою сестру. Захотелось повозиться с маленькой племянницей, но было и другое, сокровенное и более эгоистичное желание — отдохнуть в тихом домашнем уголке, разрядиться после нервного перенапряжения последних дней, которого мне стоило мое решение категорически пресекать всякие попытки заговорить со мной про кита и вообще при мне касаться этой темы. Я расположился возле теплой печки, в кресле, давно уже признанном собственностью «дяди Рады», и наслаждался чистотой и уютом. Но не прошло и получаса, как я непостижимым, непонятным для самого меня образом оказался втянутым в разговор о ките. Обнаружилось это лишь после того, как я в запале случайно задел девочку рукой и она расплакалась. Это меня отрезвило и помогло осознать, что я держал горячую обвинительную речь против целого света, доказывая своей сестре, что только я один прав. Я было рванулся к девочке, желая приласкать и утешить ее, но она разрыдалась еще громче и кинулась к матери, ища защиты. Мне стало ясно, что плакала она не оттого, что я ее ударил; ее испугали непонятные ее детскому разумению ожесточение и ненависть, которыми дышали мои речи. Сестра увела девочку в другую комнату, села напротив меня — умная, красивая, сознающая свое превосходство женщина — и стала читать мне мораль.

— Что с тобой? — говорила она. — Ты как безумный только и знаешь, что твердить про этого кита. Чем он тебе мешает? Я наконец поняла: все дело в том, что ты стареешь. Ты стал консерватором, сухим, желчным, ворчливым консерватором, не способным воодушевиться, загореться чем-нибудь. Увлечься без памяти. Консерватором, который только и мечтает о том, чтобы все вокруг остановилось, окаменело, которому претит все новое, потому что новое напоминает, что его дни уходят, меняются времена и люди тоже. И ты борешься не против кита, не против моды, истерии и заблуждений, милый мой, ты защищаешь тишину, покой, неподвижность; старческий покой и мертвую неподвижность. Себя защищаешь, братец мой, себя!

Этого еще недоставало! Отеческих наставлений о том, что, не противясь неминуемому приходу старости и смерти, следует искать омолаживающего растворения в других, в нем черпать силы и бодрость и находить обновление.

— И наконец, позволь узнать, — продолжала сестра, — кто дал тебе право предписывать людям, как им жить? Что делать, как развлекаться, кого любить? И хороша бы была эта жизнь, если бы ее регламентировал такой черствый, твердокаменный сухарь, как ты. Да я бы первая отказалась от жалкого существования, лишенного радостей, волнения, перемен и потрясений.

У меня не было ни сил, ни охоты за себя постоять. Я ушел скрепя сердце, несчастный, непо нятый, чтобы не далее как на следующий день услышать от Десы такие же упреки.

Муж Десы находился в отъезде, и мы чувствовали себя в полной безопасности. Я совсем по-домашнему завалился на диван и намеревался было снять пиджак и ботинки, когда из кухни, неся кофе на подносе, появилась Деса и сказала, что нечего мне разоблачаться, потому что мы отправляемся сейчас же смотреть кита. Ей, видите ли, удалось раздобыть два билета.

— Я так рада, — говорила она. — В кафе показываться нам опасно, зато мы прогуляемся до Ташмайдана. В толчее нас никто не заметит, а если даже кто-то и увидит, мы могли случайно встретиться. Мне так хочется хоть когда-нибудь вырваться с тобой из этих стен и побыть на людях!

Как мило с ее стороны сказать мне такие слова! Я благодарен ей также и за то, что она испытывала подобные чувства, но откуда взяла она билеты, спрашивал я себя, а поскольку верность и постоянство не были сильной стороной ее характера, то опасался, что Деса получила билеты не слишком желательным для меня способом, и принять их, конечно, не мог. Кита я тоже смотреть не хотел, однако не решался прямо ей сказать, не надеясь, что она поймет, а объяснять все с самого начала было невмоготу. И потому использовал билеты для ревнивых подозрений и упреков. Она, чертовка, искусно отбивала мои атаки. Билеты достала ей приятельница, а тут уж ни к чему не придерешься. Я только того и добился, что испортил настроение ей и, разумеется, себе. Дело дошло до ссоры и крепких слов. Скверной ссоры и скверных слов. Я заявил ей, что она бессовестная женщина и подколодная змея; она обозвала меня тряпкой. После войны все вышли в люди, а я — ни тебе директор, ни начальник — жалкий мелкий чиновник, канцелярская крыса. Вечно ношусь с какими-то глупыми выдумками, а люди тем временем делают карьеру и преспокойно обходят меня. И что я ей могу предложить, чтобы рассчитывать на ее верность? Кто я — такой раскрасавец или уж очень молодой, располагаю машиной, или получаю посылки из-за границы, или перекупщик, или спекулирую на черной бирже и не знаю, куда деньги девать? Если бы я слушался ее и извлекал из жизни хоть какую-нибудь пользу для себя, как это делают другие, и если бы, в конце концов, действительно ею дорожил, то давно придумал бы что-нибудь, чтобы вытащить ее из этого кошмара и освободить от ненавистного мужа… Она плакала, но, увидев, что я застегиваюсь, кинулась удерживать меня, однако и для моего непритязательного вкуса всего сказанного было более чем достаточно. Я отстранил ее весьма бесцеремонно и вышел, хлопнув дверью. Таким образом, и с этим было покончено.

В канцелярии дела обстояли не лучше. Давно миновали чудесные мирные дни дружелюбных бесед о ките. Тогда я сходил за оригинала, отставшего от времени, и служил мерилом того, насколько сильно обогнали меня в своем развитии другие, ибо, если бы на свете не водились трусы, не было бы героев и борцов. Теперь мое упорство мешало им. Я был не только старомоден, но и против моды и являл собой наглядный пример инакомыслия, а этого они никак не могли перенести.

Все от меня отвернулись. Я не получил ни прибавки к жалованью, ни обычных премиальных после балансового отчета. Раньше поговаривали, что я поеду в заграничную командировку, теперь об этом забыли и думать. Зато пересадили на время в боковую комнатушку, желая якобы создать мне более спокойную обстановку для работы, а в действительности убрали с глаз долой. Некоторые перестали замечать меня при встречах, а вышестоящие чиновники делали вид, что не узнают, и даже Общество трезвенников не выбрало меня в новое правление.

И они тоже были опьянены китом.

5

Между тем я втайне жаждал увидеть кита и уже давно в кармашке для часов хранил помятый и истертый билет на выставку. Но пойти туда не решался: стеснялся себя и других. Не хотелось признать свое поражение, и, кроме того, удерживала боязнь попасться на глаза кому-нибудь из знакомых. Для себя я придумывал хитроумные оправдания — известно ведь, что никого мы не обманываем с такой изобретательностью, как самих себя. Мне, видите ли, необходимо изучить своего врага, то есть кита, и путем непосредственных наблюдений выяснить, насколько сильно захватило людей это наваждение, этот психоз. Словно бездомный пес из породы линялых рыжих дворняг, что забрел с окраины в город и, опустив облезший хвост, вытянув мокрый нос, рыщет возле калиток и помойных ям, пытаясь что-то вынюхать, так с некоторых пор и я пристрастился бродить, то отправляясь в свои скитания сразу после обеда, не заходя домой, то на минуту ложась, чтобы сбить с толку хозяйку, а потом выбираясь крадучись на улицу.

Сначала я держался своего района, разглядывал лица проходящих мужчин, женщин и детей, оборачивался им вслед, гадал, кто они такие, чем занимаются, и составил себе примерное представление о том, какой сорт людей наиболее рьяно посещает выставку и какой возраст больше других поддался китовой моде. Но с течением времени круг моих интересов расширялся — у меня появилась потребность останавливать моих подопытных и обращаться к ним с самыми разными вопросами, как, например: где находится такая-то улица, который час, как лучше пройти на Ташмайдан, стараясь после этого завязать с ними беседу. Какого только народа не встретишь на улице! Каких только ответов я не получал! Но все это меня мало интересовало. Подобно судебному следователю, подобно страстному следопыту, я стремился поскорее перевести разговор на кита. Видели ли его уже? Понравился ли он им? Какое они о нем составили мнение? Иные сетовали, что видели его лишь однажды, другим посчастливилось посетить выставку неоднократно, и они гордились этим вроде передовиков производства. Какой-то старик заявил, что это долгожитель, иной раз достигающий двухсотлетнего возраста. Мальчик сказал, что хотя киту пять лет, а он уже сильнее всех ребят их класса. Бедняк без пальто высказался так: этот мороза не боится, у него добрый метр сала. Женщина: вот это мужчина! Домашняя хозяйка: в нем пятьдесят тонн чистого мяса! Словом, каждый по-своему оценивал его, применительно к своей судьбе, своей жизни, своим горестям и мечтам. В результате я пришел к заключению, что не было такого человека, который так или иначе не думал бы о нем и не помнил. Он владел безраздельно людьми!

Непреодолимое влечение заставляло и меня, сужая круги, подбираться к нему все ближе и ближе. Бесконечно плутая вокруг Ташмайдана, от Теразии до Звездары, от здания Скупщины до Дуная, в метель и ветер, в стужу, в гололедицу и слякоть, в туман, дождь и оттепель, губя свою шляпу и единственное пальто, в ботинках, пропускающих воду, а потому с постоянно мокрыми ногами, пересекал я колонны людей, безостановочно двигавшихся в одном направлении — к заветной точке на Ташмайдане. На некоторое время отдаваясь течению, я потом выбирался из непрерывной лавины, переходил на другую улицу и вливался в новый поток. И всюду, неотвратимо, неторопливо, как в похоронной процессии, текли и текли к киту людские толпы. Где зарождаются они, где растворяются, какой дорогой возвращаются назад, да и возвращаются ли вообще — спрашивал я себя. Тут были и старозаветные белградцы: старики в черных пальто и черных шляпах, сгорбленные, опираясь на палки, степенные и важные, медленно шествовали они тротуаром к Ташмайданскому логову, переговариваясь между собой; старухи в народных одеждах, ведомые под руки снохами и внуками; албанцы; лесорубы, прихватившие с собой свой инструмент; крестьяне из окрестных деревень с заплечными котомками и бидонами, в которых утром привозили на продажу молоко; школьницы и школьники; солдаты; железнодорожники и чиновники. И все это, словно увлекаемое течением, двигалось вперед, и чем ближе к цели, тем стремительней становился поток и тем труднее было выдержать его напор, преодолеть его, не дать подхватить себя, унести.

Вдоль прилегающих улиц, на тротуарах, словно под рождество или на ярмарке, разложили свои лотки и корзины торговцы. Книги, газеты, сонники и фотографии; картины с изображением моря, китов и кораблей в штормовых волнах; жареные китайские орешки, кукуруза, семечки — мостовая усеяна шелухой; печеные яблоки в сахаре, лимонад, фруктовая вода и буза; и даже бог весть зачем и как попавшие сюда кладбищенские свечи, изукрашенные белыми и красными ленточками, и бумажные цветы. Невесть откуда понабравшиеся нищие, кланяясь, протягивали навстречу идущим ладони и шапки, но те не замечали их, погруженные в свои мысли, влекомые общей целью. Захваченные общим движением старики, старухи, женщины и дети, солдаты и пильщики дров, водители трамваев и железнодорожники, крестьяне и крестьянки в национальных костюмах, интеллигенты и городская беднота. Мелькали черные старомодные шляпы, береты и кепки, пестрые крестьянские платочки и зеленые шляпки городских барынь, детские капоры и фуражки военных с околышами. И все это стремилось к киту.

Неутомимо шагал вперед и я, толкался среди людей, заводил разговоры и на полуслове обрывал их, избегая и прячась от знакомых. Я обкрадывал этих людей, будто вор-карманник, крал, присваивая себе чужие ощущения, и все ждал, что вот-вот кто-нибудь схватит меня за шиворот, тряхнет и спросит, с какой стати я здесь верчусь, если не иду смотреть кита.

Между тем я незаметно для себя оказался как-то совсем рядом с самым его обиталищем. Ноги скользили по грязному месиву, толпа напирала сильнее. Я снова перешел на соседнюю улицу и неожиданно выбрался на площадь.

Казалось, миллионы черных муравьев, полчища африканских термитов, наползая друг на друга, переваливаясь и падая, словно на трупе, который они облепили, кишат на площади и, снося и пожирая все на своем пути, подкатываются под высокие скользкие, словно навощенные стены, угрожая перевалить через них. Шарканье ног, гудение толпы создавали полную иллюзию шороха и шелеста гигантского муравейника. И, как осажденная крепость, возвышалась над черной толпой желтая стена, огораживающая пространство вокруг кита.

На какое-то время я окаменел. Во мне стучало сразу множество сердец, они выбивали глухо дробь, подобно негритянским барабанам, они били, нагнетали тревогу, неумолимо наращивали темп перед последним, роковым ударом. Оглушенный перестуком деревянных палочек, я не слышал ни людского говора, ни шума вокруг. Только частый, отрывистый стук сердец. И вдруг как обухом хватило: здесь, за стеной, был кит — ГИГАНТСКИЙ КИТ, прозванный БОЛЬШОЙ МАК! И пробки вылетели из моих ушей — в них хлынул рев толпы, многократно умноженный, оглушающий, точно грохот и лязг машин в трюме идущего корабля. Голова вдруг закружилась — сейчас меня сотрет могучий ревущий вал в порошок, затянет и понесет Гольфстримом в жерло страшного водоворота, туда, за высокие желтые стены, в капище КИТА.

Владычество его длится уже две недели, владычество огромного чудовища над беззащитным городом. Дракона, подобного тому, какого победил святой Георгий, — чудовища, ежедневно пожиравшего тысячи мужчин, женщин, стариков и детей. Я видел, сколько их стекается сюда — бессчетные колонны, непрерывным потоком вливающиеся в черные зевы входов, в пасти многоголового дракона. Безропотно, послушно, без протеста, без отпора.

Я схватился за кого-то, чтобы не упасть. К счастью, это был высокий, сильный, здоровый солдат. Он меня поддержал.

— Что с вами? — спросил он. — Вам плохо?

— Да, — подтвердил я. — Какая-то слабость.

И тогда он сказал:

— Вернитесь, это не для вас. Рискованно.

Я с благодарностью взглянул на него, а он, проводив меня до первого угла, назидательно заметил:

— Другое дело я. Парень я здоровый, и к тому же солдат; мне это можно.

Он ушел. А я, побитый и сломленный, не оборачиваясь, поплелся прочь. Поджав хвост.

6

Дня два или три спустя к киту был открыт свободный доступ. Газеты поместили короткое сообщение, но прочли его все:

ПОСЛЕДНИЕ ВЕСТИ О КИТЕ!

ОГРАНИЧЕНИЯ СНЯТЫ

С ЗАВТРАШНЕГО ДНЯ ВХОД СВОБОДНЫЙ!

ПРИЗЫВАЕМ ГРАЖДАН СОБЛЮДАТЬ ПОРЯДОК

«В связи с ростом спекуляции и перепродажи билетов в последнее время было арестовано значительное число правонарушителей. Установлено, что в основном это лица без определенных занятий, принадлежащие к частному сектору, из бывших собственников, неоднократно привлекавшиеся к ответственности за всякого рода махинации. Расследование показало, что спекулянты подкупали билетеров, нанимали детей, заставляли их часами простаивать в очередях у касс и, получая таким образом по нескольку десятков билетов в день, сбывали их затем по двести динаров за штуку. В результате произведенного обыска у одного из них было обнаружено сто билетов. Преступники понесут заслуженное наказание. В целях прекращения подобных злоупотреблений по договоренности с дирекцией выставки принято решение отменить административное распределение билетов и установить свободный вход.

Мы попросили дирекцию высказать свое мнение о том, как отразится эта мера на интенсивности посещения выставки. Приятный женский голос ответил нам по телефону, что, надо думать, количество посетителей возрастет. Между тем в беседе с нашим специальным корреспондентом представители милиции и контролеры заявили, что бесперебойной работе выставки может способствовать дисциплинированность и сознательность самих посетителей».

Это было в субботних газетах. Между тем погода портилась, наступала пора последних мартовских метелей. Резко похолодало, подморозило. Небо хмурилось, тротуары и мостовые почернели от шлака, которым посыпали улицы, и копоти, оседавшей на снег.

В воскресенье рассвело поздно. Мрачное небо низко висело над городом. Было совсем темно, когда зашевелились обитатели нашего дома. В моей квартире, надо мной, внизу — на всех этажах. Проснулся и я. Беспокойно повертелся с боку на бок. Открыл глаза. Под дверью хозяйкиной комнаты виднелась полоска света. Я встал, подошел к окну. На улицах ни души — ни людей, ни машин. Но в окнах уже горел свет, как в будничный день, когда все торопятся на работу. Я оделся в полумраке, но в ванную пойти не решился. Сел в кресле у окна и стал ждать. Вскоре хозяйка с барышней ушли. Из всех квартир, словно вода по водосточным трубам, стекал по лестнице народ. Потом в доме водворилась тишина, зато на улице под моим окном человеческое море плескалось и билось о стены домов. Я глянул вниз. Население нашей улицы выстраивалось в шеренгу. Я подождал, пока они двинутся, а когда звуки шагов замерли за углом, заскочил в ванную, наспех привел себя в порядок и торопливо сбежал вниз по лестнице. На одном дыхании. Ни разу не вспомнив про прежнее свое решение. В таких случаях самое лучшее — позабыть.

Выйдя из дому, я сейчас же свернул на соседнюю улицу. Пока меня не узнали, не схватили, не линчевали. Боковыми уличками стал пробираться к Теразиям.

Небо опустилось на крыши домов. В густом мглистом воздухе кружились редкие снежинки. Было то же неприятное чувство, какое бывает, когда ранним зимним утром, невыспавшийся, окажешься на улицах еще не пробудившегося города.

С Балканской и с вокзала текли людские толпы. На улицах горели фонари, троллейбусы не ходили. Не видно было и продавцов газет. Словно звезды на заре, постепенно бледнели голубые витрины еще запертых магазинов. Люди ежились в зимних пальто. Не весело им. Не празднично. Лица строгие, сосредоточенно строгие и печальные.

Толпы текли Балканской, Призренской, Сремской, Князя Милоша и Коларчевой, со стороны Калемегдана и Славии, по Нушичевой и узкой Добриньской. Степенно, неторопливо. Медленной процессией. Большей частью по четверо в ряд. Осторожно продвигаясь скользкими, обледенелыми тротуарами. Здесь были и учреждения, и организации, институты, средние школы и восьмилетки. Заводские рабочие, крестьяне из близлежащих деревень и целые группы провинциалов. Через Теразии они устремлялись к Ташмайдану.

А день так и не разгулялся. Улицы окутывал холодный сумрак, темно-серое, грязное небо по-прежнему низко висело над городом, не пропуская света. Постепенно гасли электрические фонари. Но радости и оживления не прибывало. Не кричали продавцы газет, бездействовал транспорт — лишь изредка проедет роскошный автомобиль и тихо, не сигналя, скроется за первым поворотом. Кафе и рестораны закрыты. Монотонно звонят колокола; завывают заводские сирены; снизу, со стороны вокзала, доносятся гудки паровозов; никогда еще город не выглядел таким удручающе бедным, обшарпанным, запущенным и грязным, как в это утро всеобщего паломничества к киту. Может, люди по этой ненастной погоде нарочно надели старые башмаки и поношенные пальто. Но почему же тогда дома казались такими серыми, бесцветными, неприглядными, облезлыми? Все это напоминало мне голодный, осиротевший город времен войны.

Я незаметно пристроился к одной из колонн. Никто на меня не посмотрел. Люди молчали, глядя в спины шагавших впереди или себе под ноги. Когда путь преграждала другая колонна, останавливались и терпеливо ждали — безропотно, покорно, молча. В спокойной уверенности дожидались своей очереди. До каждого дойдет очередь. Даже дети не плакали и не донимали вопросами матерей. У них были строгие, серьезные лица, они чинно держались за руки взрослых. Ждали. Продвигались. И снова ждали. Молча. Лишь переступит с ноги на ногу какой-нибудь старик. Люди шли на заклание, сами не ведая того, отдавали себя на съедение прожорливому дракону, поджидавшему их к утренней трапезе в пещерах Ташмайдана, Но кто отважится их остановить, у кого хватит смелости сказать им правду! И у меня слова застыли в горле. Застряли в нем, не шли.

Уже когда проходили мимо парка, мне удалось укрыться за деревом. Я стоял, тяжело переводя дыхание. Отдышавшись, я зашагал, как бы прогуливаясь, и на тропе столкнулся с двумя стариками. Они выступали не спеша, выкидывая вперед свои черные палки. Поглощенные разговором, они не заметили меня. И их влекло на Ташмайдан.

— Грандиозно! — воскликнул один.

— Страшно! — отозвался второй.

Я пропустил их. Спустился Добриньской и боковыми улочками вышел к пристани. Под прикрытием высокого берега я почувствовал себя увереннее. Приметив портовый кабачок, не раздумывая завернул в него и заказал ракии. В тесном помещении сидели двое оборванных небритых грузчиков, загулявших, видимо, со вчерашнего вечера. Поднявшись из-за стола, они неверной походкой направились к двери. Один задержался возле моего стола, уставившись на меня налитыми кровью глазами, но товарищ потянул его за рукав.

— Ладно, не трогай его! Пошли смотреть кита! Посмотрим, какой такой оболтус пьет одну только воду!

Грузчики удалились, а следом за ними официант бесцеремонно выставил и меня:

— Закрываемся! Идем смотреть кита!

И я опять очутился на улице. У моста стоял пустой автобус; я влез в него, не зная, куда он идет и куда мне надо самому. Автобус развернулся и поехал на ту сторону реки. Я подсел к водителю — кроме меня, в автобусе никого не было.

— Вам куда? — спросил он.

— В Земун. Срочное дело! — солгал я.

— Понятно. Я тоже еще не сдал смену. Это последний рейс. И сразу же — смотреть кита.

Высадил он меня посреди города.

— Дальше не еду! — сказал он; я только молча прикоснулся рукой к полям своей шляпы. Автобус круто развернулся, обогнув сквер, и на полной скорости помчался назад, к Белграду, подскакивая на ходу и выпуская вонючий, едкий дым.

Я был совсем один на опустевшей улице. Гулкое эхо моих шагов говорило о том, что дома тоже пусты, покинуты. Город вымер. Люди ушли из него. Куда? Зачем? Какая угроза нависла над ними? От какой катастрофы бежали они?

Может быть, и меня подстерегает незримая опасность? — подумал я, охваченный безотчетным страхом. Я прибавил ходу. Побежал. Задыхаясь, словно обезумевший взлетел на взгорье, возвышающееся над городом, и только тут, под деревьями, почувствовал себя в безопасности и опомнился. Воробьи, которых я вспугнул, остановили меня и вернули к действительности. Единственные живые существа, попавшиеся мне на пути.

Я осмотрелся. Тихо. Подо мной лежал вымерший, покинутый Земун — ни звука не доносилось оттуда. Полная неподвижность. А там, за рекой, где раскинулся Белград, вздымались столбы черного густого дыма — дым поднимался из тысячи труб, над заводами и домами, сливаясь в темное, огромное облако, раздувшееся и вытянутое, словно исполинский кит. Тяжелое, угрожающее, нависло оно над городом, готовое погрести его под собой, задавить. Отравить, задушить своим черным дымом все живое, поглотить безвозвратно.

Дрожа от волнения и холода, я притаился, скорчившись на камне под деревом, и из своего укрытия, словно сова из густых ветвей, разглядывал город, над которым нависла смертельная опасность. «Началось! — думал я, не в силах унять дрожь. — Не говорил ли я? Не предсказывал ли? Не предрекал ли этот страшный конец!» И вспомнилось мне вдруг откровение Иоанна. Вот что там сказано: «И увидел зверя, выходящего из моря, и был этот зверь о семи головах, с десятью рогами, а на рогах его десять корон, и названы головы именами погаными». Так оно и есть — вышел из моря огромный кит, по прозванию Большой Мак, и поднялся над городом, ибо кто как не он тот зверь? И где тот, кто сможет сразиться с ним? О, кто имеет уши — да услышит! Кто имеет очи — да увидит! Проглотит он их, проглотит, а они не ведают, не знают, не чувствуют близкого конца.

Только я видел это со своего возвышения. Я провел здесь весь день, наблюдая за Белградом, курившимся дымом, и видел, как грозное, смертоносное облако все ниже опускалось над городом, катастрофически увеличиваясь в размерах, наливаясь и чернея. Только мне удалось вырваться и бежать, только мне удалось спастись, словно Ною во время потопа, словно Лоту из Содома и Гоморры. Ибо только я один с самого начала понимал, что такое этот кит. И пока угасал день, и сгущалась тьма, и облако все плотнее приникало к земле, подминая под себя трубы и крыши домов, я сидел на своем камне и с содроганием повторял: «КОНЕЦ СВЕТА! КОНЕЦ СВЕТА! КОНЕЦ СВЕТА!»

7

Потом наступило некоторое облегчение. Самое страшное миновало. Как-то само по себе. Ибо все исключительное, необычное быстро входит в привычку, приедается и становится обыденным и будничным.

Толпы любопытных по-прежнему осаждали кита. Организовывались экскурсии с сопроводительными лекциями. Вышел в свет роман о ките; один поэт разъезжал по предприятиям со стихами о море. Наш бухгалтер Станич, к пятнадцатому числу каждого месяца регулярно остававшийся без гроша в кармане, взялся, пользуясь затишьем в делах, подсчитывать выручку от продажи билетов на выставку. Какова она была за первые пятнадцать дней, какую сумму составила общая выручка, если исходить из расчета средней стоимости билета, равной пятнадцати динарам, и ежедневного количества посетителей, равного стольким-то и стольким-то тысячам человек. Если из полученной суммы вычесть расходы по транспортировке кита, типографские расходы, связанные с отпечаткой билетов, расходы на освещение выставки, содержание сторожей, контролеров и прочего, то и тогда чистый доход выражался в нескольких миллионах динаров. Кому принадлежат эти деньги? Рыбакам, отловившим кита, предприятию, организовавшему выставку, городской или государственной казне — вот что волновало Станича с его пустым кошельком. И хотя во всем другом он горой стоял за частную инициативу и против монополии государства, в данном случае усматривал страшную несправедливость в том, чтобы рыбаки захватили себе все эти миллионы. По его мнению, им следовало лишь оплатить время, затраченное на поимку кита, ибо, в конце концов, не их заслуга в том, что кит заплыл в наши государственные воды и завоевал такую популярность у людей.

Цана по-прежнему сохраняла за собой особое положение в канцелярии и не прекращала бурную деятельность, связанную с китом. С Десой я больше не виделся. Но слышал, что она чуть ли не каждый день в обществе какого-то хлыща приезжает в машине на выставку. Моя квартирная хозяйка снова принялась за работу, и в холле на столе, как встарь, появились ножницы, выкройки, обрезки, иголки, а на полу валялись обрывки ниток. Она отвечала на мои приветствия, хотя и не слишком любезно; по-видимому, она все еще не простила мне отказа достать ей билет. Я узнал от студента, что она так и не видела кита, потому что в воскресенье, когда выставку объявили открытой для всех желающих, было такое столпотворение, что наша хозяйка, женщина мелкорослая, поплатившись разорванным пальто, потерянной шляпкой и отдавленными туфлями, сумела углядеть разве что клочок неба над головой и ничего более — ну хоть бы кончик китового хвоста! Она в этом стыдилась признаваться, и студент просил меня не подавать вида, что я знаю об этом. Зато барышня Цица преобразилась. Она старательно прихорашивалась, накручивала волосы на бумажные папильотки и хихикала, встречаясь со мной в коридоре или в холле. Она обрела уверенность женщины, у которой есть друг сердца, — барышня Цица ежедневно наведывалась к киту.

Вот, пожалуй, и все! Теперь, когда кита видели все, когда Белград осмотрел его по нескольку раз, когда люди всласть о нем наговорились, в обществе не считалось уже хорошим тоном щеголять особыми познаниями из области китоведения и тем более похваляться посещением выставки.

Отношение ко мне окружающих не изменилось. Но прежнее ожесточение прошло. И в стремлении сломить мое упорство, и в желании извести, уничтожить. Ко мне притерпелись и видели во мне хронического больного, который сжился со своим недугом, отметившим его некоей печатью исключительности. Словом, меня оставили в покое.

Погода с каждым днем улучшалась. Да и пора — прошла уже половина марта, близился апрель, из-за серых туч выглянуло солнце, улицы очистились от снега. Пальто неожиданной тяжестью надавило на плечи, а кошки вылезли погреться на припеке.

За это время были произведены некоторые реорганизации. Я имею в виду отнюдь не наше учреждение, где реорганизации — явление столь частое, что, идя утром на службу, никогда заранее не знаешь, в какой отдел тебя переведут и чем заставят заниматься, — я имею в виду работу выставки. Правление ее, именуемое отныне Дирекцией, поменяло местами входы с выходами и несколько повысило цены на билеты. Обо всем этом писалось в газетах, помещавших время от времени фотографии с Ташмайдана. На одном из последних снимков фотокорреспондент запечатлел маленькую девочку, совсем еще крошку, с букетиком подснежников и примул. Над фотографией надпись: «Весна на выставке». А несколько дней спустя газеты опубликовали заметку, весьма заинтриговавшую меня. Ей отводилось достаточно скромное место в рубрике «Письма в редакцию». Это означало, что вся полнота ответственности за напечатанный материал возлагается на автора корреспонденции. Заметка гласила:

«Разрешите через вашу газету обратиться к Дирекции выставки с вопросом, принимаются ли ею надлежащие меры для обеспечения сохранности экспонируемого редкостного экземпляра животного и подлинной гордости нашей столицы. Как сознательный гражданин и почитатель этого уникума, я почел своим долгом через печать предложить Дирекции свою компетентную помощь и услуги».

И подпись. Стеван Смейкал, Сенчанска, 2. А ниже жирным шрифтом был набран ответ редакции:

«От имени нашей редакции, а также Дирекции выставки примите благодарность за изъявление доброй воли и благородной инициативы. Мы, однако, не располагаем сведениями, что киту угрожает какая-либо опасность. Целиком полагаясь на сознательность наших граждан, мы твердо верим, что они сумеют со свойственной им находчивостью немедленно ликвидировать любой нежелательный инцидент и обеспечить неприкосновенность нашего экспоната.

Еще раз большое спасибо! Ваше беспокойство необоснованно! Читайте и распространяйте нашу газету!»

Признаюсь, и мне было не слишком ясно, о какой опасности идет речь, но это было первое заявление в этом духе, и я заподозрил, что под личиной озабоченного почитателя скрывается мой единомышленник, вынужденный выражаться намеками, иносказательно. Я стал внимательнее проглядывать репортажи и отчеты с выставки, и не прошло и двух дней, как в одной из вечерних газет, известных своим пристрастием к сенсационным, злобным и скользким материалам, я обнаружил корреспонденцию того самого Смейкала, почти дословно повторяющую предыдущую. Видимо, сочинительство, как и грамота вообще, давалось ему нелегко, и он изменил только несколько слов. Так, в начале письма он добавил: «Имея в виду приближение теплых дней…», а рядом с подписью и адресом стояло: «мясник».

На мгновение я застыл в изумлении, покраснел и, наконец, побледнел, словно громом пораженный. Все понятно! Все ясно! Ну, конечно же! Как это я сразу не сообразил?! Другое дело сотрудники центральных газет — в сознании своего незыблемого могущества они и не обязаны быть чересчур проницательными, не удивительно поэтому, что они ни о чем не догадались. Но как это я не додумался? Или, охваченный всеобщим психозом, тоже лишился рассудка? Ну и мошенники, ну и пройдохи эти редакторы вечерних газеток; ловко же они умеют подложить свинью центральным органам печати! Да и этот Стеван Смейкал со всей его «компетентностью» — не такой уж он доброжелатель, как изображает, иначе разве смел бы он подумать такое и, что еще хуже, оповестить об этом всех? Я всегда, и не без основания, скептически отношусь к благожелателям, участливо восклицающим при встречах: «Что это с вами? Вы так плохо выглядите. Что-нибудь случилось? Мне кажется, вы чем-то расстроены!»

Кончилось все это тем, что утром следующего дня, пряча под миной горячего участия свою злопыхательскую сущность, я показал письмо мясника помощнику нашего директора и стал наблюдать за ним исподтишка.

Помощник директора — приятный и разумный человек. Делает свою карьеру, не упуская при этом из вида процветание и успех фирмы. Всегда отлично одет, надушен, выбрит, со всеми учтив и любезен и пользуется уважением коллектива. Любит пожить в свое удовольствие и другим желает того же; никому не завидует, никого не притесняет. Словом, что называется, настоящий джентльмен. Ко мне он явно расположен (по крайней мере мне так казалось); в чем-то мы были сродни друг другу. Когда я в то утро принес ему бумаги на подпись, он пригласил меня сесть, протянул сигареты, угостил кофе, и, пока я листал от нечего делать газеты, разбросанные по столу, он, откинувшись в кресле, изучал бумаги, одобрительно кивая головой. Свежевыбритый, волосы приглажены, светло-серый с иголочки костюм тщательно выутюжен, а из верхнего кармана торчит уголок белоснежного платка.

Он благоухал чистотой и свежестью. Кабинет его был со вкусом обставлен.

— Очень хорошо! Документ составлен прекрасно! — похвалил он меня, а ведь мог бы, как высокое начальство, обойтись и без этого.

— Спасибо, — сказал я. — Вы уже читали?

— Что именно?

— Да о ките. Вот это. — Я подал ему газету.

Шеф углубился в чтение, а я украдкой за ним наблюдал. Выражение его лица не менялось; очевидно, заметка на него не произвела ни малейшего впечатления. Покончив с ней, он наклонился ко мне, сцепил пальцы и приготовился к длинному разговору. Лицо его было серьезно.

— Послушайте, Деспич, и что вы прицепились к этому киту? Что он вам покоя не дает? Я вас ценю, очень вас ценю как работника. Вы умный, здравомыслящий, с нормальной личной жизнью человек. Находящийся в расцвете сил, обладающий превосходными профессиональными качествами и предпосылками для дальнейшего роста. Неженатый, что также является преимуществом. Однако с некоторых пор я постоянно слышу ваше имя в связи с китом. На вас жалуются. Говорят, вы настраиваете людей против кита, а сами его ни разу не видели. Постоянно конфликтуете, разводите интриги — даже перемещение в соседнюю комнату не помогло. Поверьте, я не обращаю внимания на кляузы, мелкую зависть и подсиживания. Для меня вы остаетесь одним из самых надежных и способных наших служащих, но именно поэтому я и не могу взять в толк, как может такой уравновешенный и рассудительный человек заниматься, простите, подобными глупостями. Другое дело — Цана. Она женщина одинокая, без личной жизни. Но вы? Не понимаю! Из-за какого-то кита!..

«Ну и ну, — думал я, — сейчас еще окажется, что я-то и есть самый отъявленный его энтузиаст». Будто не я первый объявил войну этому помешательству, которое охватило весь город, не пощадив самого помощника директора, человека трезвого и разумного. Иначе чем объяснить то ослепление, в котором шеф не может понять мою роль в отличие от остальных действительно загипнотизированных китом. Если это не так, почему же тогда последние слова (те, что касались кита) шеф произнес, понизив голос и осмотревшись — а вдруг мы не одни? Все это я подумал и мог бы, пожалуй, высказать ему, если бы явная несправедливость по отношению ко мне не вывела меня из равновесия, лишив возможности отвечать спокойным, ровным голосом. Обиднее всего было то, что этот незаслуженный упрек исходил именно от него, от человека, действительно уважаемого мной. Я заговорил сбивчиво, будто извиняясь.

— Мне тоже это неприятно, — сказал я. — Разбирать подобные склоки никому не доставляет удовольствия. Вся эта история, поверьте, стоила мне нервов, и теперь у меня такое чувство, будто я ввязался в уличную драку. Но я не могу превратиться в негодяя и молчать, когда вижу и понимаю то, что другие еще не видят и не понимают. Я не могу безучастно смотреть, как люди катятся в пропасть! И если те, в чьих силах сделать неизмеримо больше моего, боятся шевельнуть пальцем (тут я подразумевал его), разве имеют они право предъявлять мне претензии в том, что я не примирился? Что я поднялся на борьбу?

— Э, да вы еще и доктринер! — воскликнул он. — Из тех, кто в жизни держится твердых правил и считает своей задачей воспитывать и направлять на путь истинный других. Это уже лучше, но все же не слишком благодарное занятие. Люди не терпят возражений, еще меньше нравится им, когда их поучают, и совсем не выносят строгие окрики. Посмотрите, Цана укрепила свои позиции за это время, вы же, к сожалению, сдали. Когда пройдет вся эта кутерьма, у нее останутся ее завоевания, у вас — ваши шишки. Потому что, когда с китом будет покончено, от него сейчас же отрекутся, досадуя на каждое напоминание о нем и остро ненавидя тех, кто был против него, когда они еще были с ним. Понятна вам моя мысль?

Я очень хорошо его понял. Сердце мое сковал ледяной обруч, к лицу прилила кровь, и я сказал:

— Я вас отлично понял и знаю, что все будет именно так. Поэтому заранее ненавижу и презираю тех, кто развернет паруса по ветру и перестроится на ходу. И все-таки я не могу по-другому, я должен бороться!

В моем тоне звучала неуместная, ненужная твердость. Со стороны я казался, наверное, фанатиком с плотно сжатыми губами и каменным подбородком — жестким, решительным и непреклонным. Шефу не оставалось ничего другого, как пожать плечами.

— Воля ваша, смотрите, не пожалеть бы вам после. Ведь над вами смеяться будут, если вы вздумаете вспомнить когда-нибудь про вашу борьбу. «А кто виноват? — спросят вас. — Кто заставлял вас бороться? И вы могли присоединиться к нам или по крайней мере не мешать, а наблюдать со стороны». Впрочем, с какой стати я буду навязывать вам свои советы? Человек вы взрослый, достаточно разумный — поступайте как знаете.

Разговор надоел ему. Последние слова он проговорил с нескрываемой досадой и терпеливо собрал бумаги со стола. Я раскланялся и вышел, понимая всю нелепость своего поведения и все же гордо неся свое знамя героя, борца и мученика.

В ближайшее воскресенье в отделе «Для вас, любознательные» газеты опубликовали пространную статью одного профессора на тему: «Как сохранить кита?»

«С приходом тепла мы будем поставлены перед дилеммой — как сохранить кита» — такое вступление предпосылал профессор своему исследованию и далее утверждал, что, принимая во внимание толстую жировую прослойку, в данный момент он не усматривает непосредственной опасности для кита. Однако научный опыт и практика говорят о том, что в апреле месяце могут возникнуть нежелательные явления, если в свое время не будут приняты надлежащие меры. Для обеспечения нормальной работы выставки можно было бы прежде всего прибегнуть к общеизвестным и простейшим средствам, какими являются холодная вода, лед и соль, а уж потом забальзамировать кита или поместить его в ледник с иллюминаторами, через которые зрители будут осматривать экспонат. Это дало бы возможность сохранить кита на неограниченное время, ибо известно, что мамонты пролежали в сибирских льдах тысячелетия, и проч.

Статью приняли не слишком благосклонно. Цана злилась и называла статью профессорским свинством, а самого профессора — паникующим интеллигентом. Само собой разумеется, я прочел ее с особым вниманием. Но давать какие-либо оценки воздержался.

Погода, как нарочно, становилась все лучше. Конец марта был словно конец апреля. Появились мухи, на деревьях раньше срока лопались почки, выпуская цветы и листья. Я нарочно в числе первых снял пальто и вызывающе прогуливался по городу в костюме, а в газетах печаталась фотография, на которой пожарные поливали из шланга черную громаду — кита. Распространился слух, что ночью на Ташмайдан свозят целые горы соли (продукт дефицитный) и десятки машин льда, а про жару судачили больше, чем в тот памятный год засухи, причем всегда с неодобрением, хотя запасы топлива в городе были на исходе и простому люду ранняя весна пришлась как нельзя более кстати. Из прогнозов метеорологов явствовало, что солнечные дни установились прочно и надолго, но ведь каждый знал, что жара — злейший враг и живых-то китов, а уж мертвого и подавно надо спасать. К сожалению, в ходе многодневной дискуссии к единому решению прийти никак не удавалось и поэтому, что самое плачевное, никто ничего не делал.

Люди нервничали. Цана вынуждена была признать существование опасности и предлагала, не откладывая дела в долгий ящик, приступить к бальзамированию. Даже фараонов подвергали бальзамированию, поэтому эта мера казалась Цане наиболее достойной кита. Бухгалтер, будучи человеком расчетливым, находил, что бальзамирование потребует чересчур много денег. Дело касалось городского бюджета, не говоря уже о том, что для бальзамирования потребуются драгоценные и дефицитные масла, которые достать не так-то просто.

Тут меня угораздило высказаться, вполне благожелательно, что, мол, самым целесообразным и дешевым было бы набить кита соломой, в чем Цана усмотрела издевательство и вспыхнула, оскорбленная в лучших своих чувствах.

— До каких пор вы будете издеваться над чувствами других людей! — с негодованием воскликнула она. — Как будто кит чучело какое-то! И вообще о нем не следует болтать тому, кто не удосужился на него даже посмотреть и не знает, что это такое, — прибавила она и топнула ногой.

Но будь с ним все в порядке, она бы не так взорвалась. Сейчас же ей только и оставалось презрительно повернуться ко мне спиной, чтобы скрыть слезы досады. И я миролюбиво промолчал. Я устал, разговор с шефом отнял у меня слишком много сил. Он и не думал со мной спорить, опровергать или пытаться разубедить. Он поступил гораздо хуже: вселив в меня неверие и пошатнув мою решимость стоять до конца, он привел меня к тому, что я готов был сдаться в то время, когда все самое тяжелое было уже позади и я был на пороге победы. Подобно бегуну, который перед финишем порой испытывает острое желание сойти с дорожки, бросить борьбу и опуститься где-нибудь в стороне на траву, полежать в тишине и не видеть ничего, кроме белой ромашки в траве да маленького жучка, ползущего по ее короне, не слышать шума идущих где-то рядом состязаний, рева болельщиков и укоров собственного самолюбия. Я выдохся, боевой пыл во мне угас, и все это только потому, что теперь я не знал, зачем мне эта победа. Верно сказал мне помощник директора, мой шеф, — когда с китом все будет кончено, я останусь тем же, чем был; они же — тем, что есть и даже, больше того, тем, чем они стали. Воздаст ли хоть один из них должное мне, скажет ли хоть кто-нибудь слово благодарности и если да, то к чему мне они, их признание и благодарность?

Охваченный тоской и бессилием, я чуть было не закричал, как ребенок, доведенный до отчаяния: «Оставьте меня! Оставьте меня в покое! Вот вам, забирайте его, печеного, жареного, забальзамированного, набитого соломой! Делайте с ним что хотите! Мне наплевать и на него и на вас!»

На самом деле я ничего такого не сказал; погруженный в свою работу, я словно бы перестал ими интересоваться. Довольно. Хватит. Меня опять не хотели понять, грубо оттолкнув руку, протянутую для примирения, отвергнув предложение, высказанное из лучших побуждений. Я уже готов был раскаяться. Краска смущения залила мои щеки, я не мог простить себе минутной слабости, малодушия, измены своим принципам, я пал в своих собственных глазах, а это всего тяжелее и горше. Когда нас оскорбят другие, мы ищем защиты у самих себя. И утешаемся тем, что знаем себе цену, и уговариваем себя, что не дорожим чужим мнением, потому что имеем собственное мнение о себе, свои убеждения, свою честь и достоинство. Но к чьей прибегнуть защите, если ты пал в своих собственных глазах? К кому тогда взывать?

Вот о чем я думал со слезами раскаяния в душе. Ибо мне стыдно самому себе признаться в этом, но три дня назад я тайком от всех посетил кита.

8

Да, я тайком от всех посетил кита. Собственно, я давно уже, с самого начала, собирался на него посмотреть. Завернуть на выставку невзначай, мимоходом, например прогуливаясь в воскресенье, полюбопытствовать, какой он из себя, совсем как это делают, глазея на витрины магазинов — не потому, что собираются что-нибудь купить. Забежать к нему по пути, как будто бы зайти ненароком в кино, просто так, не уподобляясь потерявшей голову толпе, которая кинулась туда, чтобы не отстать от других в погоне за сенсацией, за модой. Оставалось уверить самого себя в том, что я это делаю не как все выбрать для посещения наиболее удачное время и обзавестись убедительным доводом, объясняющим мое присутствие на выставке в случае, если мне все же не удастся остаться незамеченным. Я долго выжидал. Трепеща, терзаясь, борясь с искушением, пока второе воззвание мясника не подсказало мне, что час мой пробил, — я обнаружил угрозу, нависшую над китом, угрозу, никем еще не замеченную, но обещавшую вскорости препроводить его в тартарары.

Я это понял, понял сразу, что кит начал портиться. Кому, как не опыту мясника известно, что произойдет с тушей свежатины. Но мне надо было утвердиться в своих предположениях. Таким образом, я получил возможность лицезреть своего врага побежденным, повергнутым. Я мог наконец, торжествуя, расквитаться за свои унижения и обиды, посмеяться над ним, немощным, слабым; прикинуть, как далеко зашла болезнь и сколько времени потребуется, чтобы он превратился в омерзительную груду гнилья. Какое же тут любопытство и уступка. Нет, подобно писателю, ради творчества жаждущему все познать на личном опыте, подобно пьянице, который глушит ракию якобы только затем, чтобы ее истребить, я убедил себя в необходимости сойтись лицом к лицу со своим противником и осмотреть его перед последним сокрушительным ударом. Проливные дожди, которые прошли после нескольких погожих дней, смыв с мостовых и тротуаров все живое, создали необходимые условия, чтобы я незамеченным под прикрытием темноты прокрался к киту.

Я переоделся. Занял у студента, соседа по квартире, дождевик, простой плащ из грубого брезента, в котором я больше всего походил на дворника и был неузнаваем в капюшоне, надвинутом на самые брови и позволявшем мне видеть только тротуар у себя под ногами. На улицах ни души. Дождь льет, вода клокочет в желобах, булькает у сливных решеток; изредка пронесется одинокая машина, и я шарахаюсь в сторону от света ее фар. Я спешу, иду, как заговорщик, боковыми улочками, держусь тени домов.

За четверть часа до закрытия выставки я был на Ташмайдане. Перед входом толпились последние посетители — их было несколько десятков. Под ногами хлюпала грязь. Высокая дощатая ограда желтела в свете уличных фонарей, словно неприступная крепость.

Я примкнул к одной из групп и с бьющимся сердцем медленно, шаг за шагом стал двигаться ко входу. Кто я — маленький безбилетник, который пробирается в кино? Или бедный студент, из боязни быть замеченным опасливо теснящийся к галерке? Нет, нет, не то! Я чувствовал себя неверным, который проник в облачении паломника в святая святых чужого храма и трепещет перед ужасом грозящего ему разоблачения и кровавой расправы на месте. Или прячущим взгляд провокатором, агентом полиции, который затесался в кружок заговорщиков. Да, именно стыд и боязнь мешались во мне! Грязное дело, святотатство я творю; чужой здесь, незваный, нежелательный. Недавней смелости как не бывало, я чуть не обратился в бегство, но путь к отступлению был отрезан — я подошел к билетеру, смерившему меня холодным, пронизывающим взглядом. Надо взять себя в руки и сделать решительный шаг. Я приготовился.

— Пошевеливайтесь! Идете вы, в конце концов, или нет? — отрезвил меня оклик билетера.

Я вздрогнул и протянул ему деньги с глупым вопросом:

— Сколько?

— Сами знаете. Небось не впервой, — буркнул он, вручая мне билет и сдачу и подозрительно меня оглядывая.

Принимая деньги, я нечаянно коснулся его холодных пальцев и, словно прыгнув в воду, переступил рубеж.

Я очутился по ту сторону стены. В кругу посвященных. Верующие стояли, сбившись кучками. Словно на тайной сходке. Тихо, как на молитве. Было их много, великое множество. Я и думать не мог, что увижу здесь столько народа. В темноте все неразличимо черные, взгляды обращены в одну сторону, куда-то вдаль, поверх голов. Огороженное забором пространство оказалось гораздо больше, чем представлялось снаружи. Целое поле. Темное поле, скупо освещенное лампами, подвешенными на проводах. Сторожа в форменных куртках расхаживали взад-вперед, и я, засунув руки в рукава, словно таинственный черный монах в своем плаще с капюшоном, стал продираться сквозь стену народа; люди стояли, сбившись кучками и безмолвно воззрясь в невидимую точку в настороженной тишине, нарушаемой лишь шорохом дождевых струй, низвергавшихся с мрачного небосвода. Немо, беззвучно шевелились губы окаменевших людей, и вот — но нет, это только привиделось мне! — они уже бьют себя в грудь кулаками, словно древние евреи перед Стеной плача.

Я не мог различить, что приковало к себе их взгляды; было слишком темно. И, только привыкнув ко мраку, далеко впереди, посредине поля я разглядел огромную, гигантскую глыбу, высившуюся над толпой наподобие священного черного камня в Мекке. Я пробивался сквозь толпу, охваченный религиозным трепетом, а люди как завороженные неотрывно смотрели на черное чудо, застыв в молитвенном экстазе, не замечая, не видя меня.

А черная громада все увеличивалась, росла по мере того, как я приближался к ней. Она все выше возносилась над толпой. Как утес, как гора, вздымалась она к небу, пожирая его, заволакивая горизонт, заслоняя и нависая над нами в грозном намерении погрести нас живьем!

Сомнений не было — да, это кит вздыбился черной горой. Огромный кит, именуемый Большой Мак. Я готов был сдернуть свой капюшон — шапку долой — и отвесить ему земной поклон, пасть перед ним ниц.

Некоторое время я неподвижно стоял среди онемевшей толпы. Затем стал опять осторожно продвигаться вперед, а тот бес, что сидел во мне, оправившись после первого замешательства, будто маленькая змейка, поднял голову и зашевелился беспокойно. Я хотел видеть его, хотел совсем близко подойти к нему — к этому киту. К этому чудищу. Щелкнуть по набитому брюху, попробовать, сильно ли распирали его скопившиеся в утробе газы? Понюхать, не начал ли он портиться.

Наконец я выбрался из толпы. Я был в полосе отчуждения, окружавшей кита. Был он столь велик, что с близкого расстояния человеческий глаз не в состоянии был охватить его целиком. Как вершину, как горный хребет, уходящий в неоглядную высь. Над собой я видел только часть его туши: страшный откос, стальной черный корпус могучего крейсера, введенного в док. Дождь не переставал. Струи воды, омывая кита, стекали по его крутым бокам и в свете электрических ламп сверкали, отливая металлическим блеском.

«Вздулся!» — при виде этой громады мелькнуло у меня в голове. И, как всегда в критический момент, мне безумно захотелось вытворить что-то дерзкое, сумасшедшее, непозволительное, запретное, чтобы скрыть объявший меня страх. Недолго думая, я шагнул к киту и ткнул в него пальцем. Потом хлопнул по боку. Я ждал, что люди за спиной кинутся на меня, осквернителя святыни, измолотят, сотрут, уничтожат. Я чувствовал себя террористом, фанатиком, библейским мучеником, в святом религиозном порыве презрев самую смерть ринувшимся низвергать варварские языческие жертвенники и алтари. Секунды длились бесконечно долго. Но никто ничего не заметил. Никто не шелохнулся. И ничего не случилось, хотя я ждал, что черные стрелы небесного грома настигнут меня у подножия святилища и под зловещий вой извечных проклятий, под адский грохот ниспровергнут на землю. Кит мирно почивал в своем величии, а я под рукой ощущал что-то металлически твердое, холодное и влажное, как обшивка океанского корабля. Ледяной озноб пронзил меня от этого прикосновения, и я разом остыл, отрезвел и сконфузился, словно гадкий мальчишка, испорченное, заносчивое и злобное создание, посмевшее дразнить великана и потешаться над ним. Жгучий стыд опалил меня. Я стушевался и поспешно отпрянул в сторону.

И тогда случилось нечто страшное. Я поднял голову и встретился со взглядом кита. Прямо передо мной оказалась его морда, она таращилась на меня своим огромным оком, круглым, как колесо, укоризненно, сердито, презрительно и чуть насмешливо. Это был взгляд строгого учителя, изобличающего маленького безобразника. В его темно-синем зрачке, будто в зеркале, я увидел свое отражение, уменьшенное и жалко искаженное. Опустив голову, потупившись, я приготовился понести наказание, и вдруг — о ужас! Раздался короткий сухой треск, подобный ружейному залпу. На моих глазах толстая перекладина, распирающая разверстую гнилозубую пасть кита, переломилась надвое, словно хрупкая зубочистка, и кит, содрогнувшись всей своей тушей, ощерясь, подался вперед с явным намерением проглотить меня. Но в тот же миг гигантские челюсти, зловеще клецнув друг о друга, сомкнулись.

Я замер в ожидании, что вот он снова откроет рот и проглотит меня. И тут до моего слуха дошел пронзительный несмолкаемый вой. Нескончаемое у-у-у… а-а-а… у-у-у… похожее на заводскую сирену, оповещавшую о тревоге, о нападении с воздуха; дикий, тягучий, несмолкаемый звук. Что-то меня ударило и опрокинуло навзничь. Меня больно пинали, толкали. А когда я смог приподняться в грязи, то увидел, что все живое вокруг обратилось в паническое бегство. Волнами могучего отлива, опадая и снова вздымаясь, отступало человеческое море, откатывалось к дощатому забору, спасаясь бегством из этой западни, из цирка, на арену которого выпустили страшных хищников. Колыхаясь черными волнами, объятая ужасом, охваченная паникой толпа кинулась к выходам, и над головами обезумевших людей, словно рычание кита, несся их собственный вопль.

Я вскочил на ноги и кинулся к выходу.

9

Не помню, как удалось мне найти выход, как вырвался я из-за ограды. К своему счастью, я оказался в центре поля и потому меня не затоптала бегущая толпа. Но мне и так досталось основательно, а плащ мой вымок и был весь в грязи.

Утром я его отстирал и отчистил и вернул студенту; о вчерашнем моем приключении я никому не сказал. И газеты молчали: им тоже не было резона откровенничать. Таким образом, ночное происшествие осталось в тайне. Но я-то его не забыл; в тот жуткий миг, когда отверзлась китовая пасть, чтобы проглотить меня, из утробы чудовища, из глубин его чрева вырвался страдальческий и смрадный вздох, окутавший меня зловонным облаком, едва меня не отравившим. О прозорливость мясника! Внутренности кита начали портиться, разлагаться, тлен уже коснулся его.

И странное дело — когда я в те дни по дороге на службу разглядывал рекламные плакаты о ките, успевшие уже порваться, выцвести и порыжеть и клоками свисавшие с заборов, мне почему-то стало его жалко. Теперь, когда он был повержен, когда я знал, что роковая болезнь уже сломила его, подточив изнутри, я с искренней грустью думал о его близком и бесславном конце, ибо я не слишком обольщался верой в постоянство человеческих чувств. Вот и ему доведется изведать недолговечность земной славы, и он на собственном опыте узнает людей; но я ни с кем не делился своими мыслями, словно врач, установивший с помощью рентгеновских лучей недуг, притаившийся в недрах организма, неизлечимый недуг, рак, о котором он не скажет ни самому больному, ни его родным.

Зато об этом очень скоро заговорили другие, и красноречивей всех — сами признаки болезни.

Газеты писали, что группа специалистов тщательно осмотрела кита и предложила дирекции выставки принять соответствующие меры. Через некоторое время вторая комиссия со своей стороны внесла целый ряд соображений по поводу принятия надлежащих мер. Наконец был создан общественный комитет и вынесено решение обратиться к иностранным государствам с просьбой оказать техническую помощь. Дело шло к середине апреля.

И тогда-то мне попались на глаза следующие газетные строки:

«Вчера делегация граждан, проживающих на Ташмайдане и Палилуле, посетила председателя муниципалитета и имела с ним беседу, продолжавшуюся более часа. Насколько нам известно, речь шла о ките».

Я сразу понял, чем был вызван этот долгий разговор. Итак, тайный недуг стал явным. Теперь его не скроешь, особенно от ближайшего окружения. Кит разлагался, и злостный запах тления досаждал уже обитателям соседних с выставкой домов, хоть и не просочился еще на газетные полосы. Но теперь я мог терпеливо ждать — и я кое-чему научился, — ибо знал, что и это время не за горами и этот час не далек.

Цана с некоторых пор являлась в канцелярию, благоухая духами. Это были крепкие духи иностранных, французских марок, каждый день разные. Она притворялась веселой, но меня не проведешь — я догадывался, что за ее наигранной беспечностью скрывается гнетущая тревога. И вскоре я услышал, как она жаловалась дяде Милошу, нашему архивариусу, в обязанности которого входило выслушивать каждого.

— Господи, — говорила Цана, — ведь он совсем как живое существо, все корчится да вздыхает. Мучает его желудок, так что больно смотреть.

А дядя Милош, сам страдавший желудком, поспешил воспользоваться случаем, чтобы посетовать на свое плохое пищеварение и рассказать в подробностях о новом лекарстве, прописанном ему врачом. Но Цана по праву молодой вовсе не обязана была выслушивать старика.

— Ах, оставьте, — бесцеремонно прервала она его. — Это не имеет никакого отношения к делу. — И вышла из комнаты, а я, с головой зарывшись в бумаги, притворился, что ничего не слышал.

Никогда еще у нас в канцелярии не трудились с таким усердием. Скрипели перья, стучали пишущие машинки, курьер летал из одного отдела в другой, служащие как воды в рот набрали. У всех на языке вертелось одно слово, и каждый, опасаясь, чтобы оно как-нибудь не слетело с уст, держал рот на запоре. И когда оно вдруг сорвалось с моих губ, все находившиеся в комнате разом подняли головы: Цана, дядя Милош, бухгалтер и кассир Йованович, который бросил на меня злобный взгляд и позволил себе цыкнуть:

— Ей-богу, Деспич! И чего вы привязались к этому киту? Что он вам дался, будто на свете ничего другого нет? Заладил — кит да кит. Какого черта вы с ним носитесь? Кит как кит, обыкновенная рыба, может быть несколько большего размера. Все это еще в школе проходили, а теперь нам все уши прожужжали про него, так надо еще, чтобы вы нам покоя не давали.

— Правильно, — вступилась Цана. — Тоже мне невидаль — кит! Да я сто раз его видела!

Это она заявила с таким пренебрежением, как будто речь шла о какой-то шляпке или платье прошедшего сезона, в котором теперь щеголяет каждая вторая белградская девчонка. Бухгалтер тоже не пощадил меня.

— В этом уже есть что-то ненормальное! — тихо, как бы заботясь, чтобы я не расслышал его, пробормотал он, и даже дядя Милош не удержался и поддакнул, но поскольку он все-таки меня любил, а соображал туговато, то и ограничился тем, что, с сожалением посматривая на меня, протянул:

— Н-да-а-а!

Я был ошарашен. Не знал, что ответить. Губы у меня пересохли, язык прилип к гортани.

— Да я же с самого начала… — пролепетал было я, но кассир запальчиво прервал меня:

— Вот в том-то и дело, вы первый начали и до сих пор не можете уняться. Да замолчите наконец! Нас этот кит не касается!

Я онемел, глотнул воздуха. Я всегда теряюсь в таких случаях и не умею должным образом постоять за себя. Да и что мог я им возразить? Что все они посходили с ума из-за кита, тогда как я сохранил здравый ум? Что сейчас они повторяют мои слова и, точно дети, препираются со мной из-за того, кто сказал их раньше, а я как последний дурак поддерживаю этот спор. Нет! Нет! Зачем стараться! Тот, кто не постесняется, не дрогнет, бросая другому в глаза беззастенчивую и наглую ложь, всегда будет в выигрыше, ибо главным его орудием являются напор и убежденность, тогда как другая сторона предоставляет истине говорить самой за себя, а истина, хоть и не совершенно нема, все же не умеет кричать. Бесполезно убеждать! Нет ничего глупее, как внушать людям то, что им и без того известно, но что они не желают признать во всеуслышание. Они лишь посмеются надо мной и не подадут мне с берега руки, наблюдая, как я барахтаюсь в омуте, в который они же меня и столкнули.

Итак, все обстояло, как предсказал мне мой шеф. Вот за кого я боролся. Вот кого вздумал спасать. Стоило горячиться из-за этих отступников, лишенных чести и мужества, чтобы отстаивать свои взгляды, слишком суетных, чтобы признать свои заблуждения, слишком завистливых и злобных, чтобы отдать должное чужим заслугам. Кончено, я здесь не останусь! Подыщу себе другое место, переменю обстановку — с моей квалификацией, не сомневаюсь, я смогу устроиться. Так думал я, безответно сидя за своим столом.

Воцарилась неприятная тишина. Они чувствовали, что перегнули палку, и теперь испытывали неловкость. Вскоре один за другим они покинули комнату. Бедняги все еще не переболели китом — отсюда их резкость и нервозность. Но как бы то ни было, я не изменю своего решения подыскать себе другое место и более приятное окружение. А урок, который я получил, возможно, научит меня кое-чему, если только опыт что-нибудь да значит для таких натур, как я.

Между тем последний час кита еще не пробил! В газетах опять появилось сообщение о встрече жителей Ташмайдана с представителями местных властей, имевшей целью обсудить проблемы, возникшие в связи с «известными обстоятельствами». В некоторых газетах делались попытки свалить вину на чужие плечи. «Чем объясняются странные запахи на Ташмайдане?» — вопрошал один новоявленный журналист и сам же отвечал: «В них повинна неисправная канализация». В ходе полемики, разгоревшейся со службой городской ассенизации, было установлено, что все же следует признать наличие и других причин загрязнения воздуха, и рекомендовалось насадить вокруг Ташмайдана липы и эвкалипты. Однако и эти меры не в силах были задержать начавшийся процесс. Называя вещи своими именами, кит разлагался.

С того самого злосчастного дня своего посещения кита я туда больше не ходил. Боялся. Но между тем продолжал свой исследовательский поиск. Интересно, когда наконец обнаружится то, что мне давно было известно, и как это открытие отразится на лицах посетителей. Должен признаться, кит держался героически. Он сопротивлялся гораздо более стойко, чем можно было того ожидать от дохлой загнивающей рыбы в условиях теплой, солнечной погоды. Я уже начал терять всякое терпение (видимо, киту помогали холодные примочки изо льда и соли, которыми его обкладывали ночью), но лица людей ровным счетом ничего не выражали. И только крепкие духи, внезапно полюбившиеся Цане, были первым знаменательным признаком: она каждый день наведывалась к киту. Однажды мне случилось оказаться в потоке людей, направлявшихся на выставку, и, поравнявшись с красивой женщиной в черном манто, я почувствовал сильный запах духов. «А, вот и вторая!» — подумал я. Вслед за ней появилась и третья. В тот же вечер я завернул к знакомому парфюмеру, и он подтвердил мою догадку.

— Сам не понимаю, что творится! В средние века отдушкой спасались от чумы. В последнее время крепкие духи расходятся лучше, чем аспирин!

Я поблагодарил его за разъяснения и назавтра занял позицию возле одного из выходов с выставки — и что же? Покидая ее, женщины прятали в сумки флакончики с духами, а мужчины засовывали в карманы надушенные носовые платки. Говорят, тренировка обостряет чувства, потому-то, наверное, я одним из первых ощутил запах, вынесенный из-за ограды легким ветерком. Это был еще не смрад. Нет, приторный и пьянящий запах, близкий к аромату белых лилий, целого поля белых лилий или цветущего куста жасмина. Запах этот все крепчал; сладкий привкус вытеснял все другие оттенки и вскоре стал проникать за пределы выставки даже в тихий, безветренный день. Но теперь это уже были не лилии. Это был дурман, ядовитый, тошнотворный дурман, обитатель свалок, дурман, отпугивающий даже коз. Сторожа, обычно находившиеся на территории выставки, разом высыпали за ограду, на свежий воздух. Число посетителей резко сократилось, а прохожие, попадая в этот район, старались поскорее свернуть в боковую улицу. Окна соседних домов держали закрытыми, хотя раньше в них всегда глазели любопытные, а у меня появилась новая забава — загадывать, когда на таком-то перекрестке или улице встретит меня тлетворное зловоние кита. Мое обоняние до того изощрилось, что с помощью его мне удалось вычислить скорость распространения запаха по городу, которая увеличивалась в геометрической прогрессии. И вот в один прекрасный день я скатал половичок и заложил его между рамами, а окна заклеил бумагой, как делают в России в суровые морозные зимы.

— Побойтесь бога! — воскликнула хозяйка. — Что это вы весной испугались сквозняков?

— Завтра сами увидите, — сухо отрезал я.

Я не ошибся. Утром наша улица была уже отравлена миазмами.

И хотя в газетах до сих пор об этом прямо еще не писали, весь город знал, что кит разлагается. В кварталах, задушенных смрадом, люди в открытую ругались; в троллейбусах, в этих закупоренных коробках, где в обстановке толчеи и давки возникает особая атмосфера интимности, народ не стеснялся в выражениях. Как-то мне пришлось оказаться в троллейбусе рядом с гражданином, от которого разило алкоголем. И тут одна девчонка, этакая язва, из наших белградских стриженых и размалеванных пигалиц, громко сказала своей подружке, что качалась, ухватившись за то же кольцо:

— Ну и накитился же дядечка!

Так я впервые услышал это новое словообразование. Позднее мне все чаще приходилось слышать отождествление кита с тяжелым духом, вошедшее в пословицы и поговорки: «Несет, как от кита!», «Разит китом», «Китовая угодница», — отзывались о чересчур надушенных особах.

Люди, как всегда, острили по поводу того, что еще было запретным, ибо шутливая форма, словно облатка пилюлю, подслащает горькую истину и оставляет лазейку для отступления: ведь это я, дескать, только так, пошутил!

Между тем никто не мог уже скрыть гримасы отвращения, носы без утайки затыкали платками, губы поневоле плотнее смыкались, на лицах появилось выражение брезгливости. Напряженно суженные ноздри задерживали приток густого смрада в легкие. На улицах, на рынке, в парикмахерских нередко можно было слышать:

— И не удивительно, что так несет! Человеческое… (далее следовало нецензурное слово) и то на всю улицу воняет, а уж семьдесят тонн китового… (снова следовала непристойность) и подавно отравят весь город.

Но все это зрело подспудно и официально не было предано гласности, пока однажды вечерние газеты во всеуслышание не заявили об этом.

Как-то под вечер, что-то часов около шести, запаздывая против обыкновения, по городу разбежались продавцы газет. Словно картечью шарахнули из пушки — рассыпались газетчики по улицам, оглашая их неистовыми криками и развивая такую бешеную скорость, что им было положительно невозможно останавливаться, чтобы продавать свой товар. Выводя горлом всевозможные рулады, они орали:

— Вот дела-то! Вот дела-то! Миллионная растрата! Миллионная растрата! Двадцать граждан уже взято! Пахнет крупным воровством! А дирекция с душком! Кит гниет, дирекция крадет!

Ловкачи, сумевшие выхватить газету из рук продавцов, раскрывали ее тут же, посреди улицы, и вмиг собирали вокруг себя кольцо любопытных, жаждущих узнать подробности.

Итак, бомба разорвалась. В плотине пробили брешь, и, хлынув в пробоину, смертоносный водоворот увлек за собой первые жертвы. В коротком газетном сообщении публиковали:

«Следственные органы уголовного розыска, в течение продолжительного времени пристально наблюдавшие за действиями дирекции выставки, на которой экспонировался кит, вскрыли целый ряд допущенных ею преступных злоупотреблений. Предварительные подсчеты показали, что общество и государство понесли убытки в размере нескольких миллионов динаров. Таким образом, перед нами едва ли не самая крупная махинация последних лет. На одной только продаже билетов расхитители заработали около двух миллионов динаров. Есть данные о том, что дирекция вошла в соглашение со спекулянтами, перепродававшими билеты, и получала с них проценты, чем и объясняются затруднения с билетами в первые дни работы выставки. Дирекция искусственно разжигала нездоровый ажиотаж вокруг кита. Приобретенные ею два роскошных автомобиля использовались руководителями в личных целях, и, пока кит беспрепятственно разлагался, соль, предназначенная для его охлаждения, разбазаривалась направо и налево, а в отелях устраивались приемы и кутежи. Если специалисты в самые кратчайшие сроки не попытаются форсировать события, страна потеряет несколько тысяч килограммов драгоценного китового жира. Граждане с полным правом могут ожидать, что расхитители понесут заслуженное и строгое наказание».

Вечером на улицах творилось что-то невообразимое. Возбужденные толпы белградцев горланили, жестикулировали, время от времени озабоченно поводя носом в сторону Ташмайдана, где догнивал кит. Утром наш бухгалтер, как всегда сидевший без гроша, высчитывал, по скольку прикарманили себе растратчики и во что обойдется убыток государственной казне, если из-за проволочек кита не сумеют употребить в дело и он пропадет. Снова разгорелись утихшие было жаркие дебаты о ките. С откровенной беззастенчивостью и бесстыдством ратовали за переработку кита на органическое удобрение. Он все равно, мол, разлагается, а нашему сельскому хозяйству не мешает подсобить. Были предложения переварить кита на мыло. Или перемолоть на рыбную муку, вполне пригодную для откорма скота, особенно крупного рогатого, и даже раздавались голоса за использование китового жира для добавления в пищевые продукты. Цана выразила пожелание пустить китовую кожу на производство обуви, а скелет попытаться сохранить и передать на хранение в музей на память о пребывании Большого Мака в нашем городе. Я углядел в этом проявление женской неблагодарности, бессердечия, наконец, жестокости. Это было все равно что пользоваться сумкой и туфлями или другими предметами дамского обихода, изготовленными из останков бывшего любовника.

Между тем запах гниения усиливался, распространялся по округе и становился поистине невыносимым. На выставку, по моим предположениям, никто уже не ходил, хотя я не имел возможности проконтролировать это из-за чудовищного удушливого смрада, не пускавшего меня дальше Скадарлий, несмотря на платок, затыкавший мой нос, и притупленное, как у всех белградцев, обоняние.

В один из этих дней я уехал по делам в Новый Сад, а вечером через Фрушку Гору и Иришкий Венец возвращался машиной назад.

Стояла тихая, безветренная погода. На Иришком Венце было свежо, а когда мы спустились в долину и от Батайницы повернули к Земуну, на нас пахнуло теплом весеннего дня, предвещающего наступление лета. Миновав Земун, мы оказались на берегу Дуная, откуда открывался вид на Белград, и, хотя машина мчалась с большой скоростью, я различил знакомое сладковатое благоухание белых лилий и жасмина, от которого сразу начинала болеть голова. В Новом Белграде воздух был пропитан крепким настоем бузины и дурмана, а едва мы переехали мост, в лицо ударило смрадом, сомнений быть не могло — тлетворное дыхание кита отравило всю атмосферу над Белградом. Зловоние распространилось и сюда, на склоны противоположного берега, и было столь сильно, что я удивился, как это утром его не ощущал. Видимо, я свыкся с этой вонью и с особой остротой почувствовал ее после того, как прочистились мои дыхательные пути свежим воздухом Фрушкой Горы. Я вспомнил, как утром в Новом Саде от меня шарахались в сторону прохожие, отвращенные, должно быть, тяжким духом, исходившим от моей одежды.

Я вышел из машины у вокзала, по мере продвижения Балканской улицей сгущалось непереносимое удушье. В нем смешались прогорклый рыбий жир и навоз, аммиак и болотный газ, сера и тухлые яйца — тысячи тухлых яиц — с ужасным трупным смрадом. Воздух был настолько плотный, что я с трудом поднимался к Теразиям, поминутно стирая пот со лба и рукой придерживаясь за стены. Казалось, улицы никто не подметал — повсюду валялся мусор, отбросы и бумажки. Меня окликнул владелец кондитерской. Он стоял на пороге своего заведения в белом, порядком запачканном фартуке. Витрину украшал огромный стеклянный сосуд с плавающим в нем, подобно утопленнику, большим, вздувшимся лимоном.

— Войдите, освежитесь и передохните! — сказал он, преисполнившись сочувствия к моей страдальческой бледности. — Должно быть, приезжий. Сразу отличишь. Много вас таких каждый день с поезда сходит. А мы здесь уже привыкшие!

Он подал мне лимонад со льдом, и я стал через силу отхлебывать его.

— Это кит, — сказал он. — От него такая вонь!

Я не выдержал — от этих его слов, от удушья, от вида тонких струек белесого пара, поднимавшегося над землей, и одурманенных зловонием фигур, бредущих по улицам в мареве ядовитых испарений, — волна тошноты подкатила к моему горлу, и, зажав рот обеими руками, я кинулся в заднее помещение, чтобы там вывернуть наизнанку свои внутренности.

10

— Боже милостивый! Ну и вид! — такими словами встретила меня утром хозяйка, хотя сама она выглядела не лучше.

Хорошо бы сказаться больным и остаться дома, но у меня было намечено важное дело. Поэтому я сначала зашел в Коммунальный банк, а оттуда направился к себе в канцелярию. Людей на улицах почти не было, но и те, кто попадался мне навстречу, не радовали взор. Лица пепельно-серые, глаза бесцветные и запавшие, движения неуверенные. Да, это именно то, что я предвидел. Пришло справедливое возмездие. На город напали разом мор, чума, холера, тиф, дизентерия и сап, и теперь из-за тысяч, сотен тысяч грешников страдают и десятки невинных.

В канцелярии царила гробовая тишина. Цана сидела с компрессом на лбу, а кассир смотрел затравленным зверьком и был похож на ребенка, который порезался и испугался вида собственной крови. К одиннадцати часам улицы совершенно опустели, и тут я заметил, что на деревьях и на тротуарах нет птиц. Ни воробьев, ни голубей, даже мухи исчезли с окон. Все, что могло бежать, бежало, ища спасения. Словно средневековый город, пораженный чумой, умирал обреченный Белград, отрезанный от всего света, брошенный на произвол судьбы, на погибель. Я мог не вернуться с Фрушкой Горы, я мог задержаться там на несколько дней. Каждый на моем месте использовал бы такую возможность. Но я не хотел этого, хотя на мне не было вины. Хотя де кто иной как я, подобно древним пророкам Исайе, Иеремии, Иезекиилю, Данииле, Осии, Иоилю, Амосу, Авдию, Ионе, Михею, Науму, Аввакуму, Софонию, Аггею, Захарии и Малахии, предрек конец городу, а его жителям гибель, если не раскаются они и не отвернут лицо свое от Большого Мака. Но мог ли я оставить их в этот роковой час, в час тяжкого испытания? Нет, отвергнутый, поруганный, презираемый и осмеянный, я вернулся к ним, я, единственный из праведных, чтобы разделить судьбу с неверными. Вернулся по собственной воле. Чтобы погибнуть, как бог и герой. Но даже в этот смертный час служащие канцелярии не желали заметить и оценить моей жертвы — ну что в сравнении с ней мелочное тщеславие и недолговечная признательность людская? Рядом с ними моя жертва казалась еще более прекрасной и величественной, и я гордо выпрямился, приосанился на своем стуле, стараясь принять внушительный вид, насколько позволяла мне мучительная тошнота, доводившая до головокружения и готовая каждую секунду извергнуться наружу.

В полдень громкоговорители коротко оповестили:

— Трудящиеся по желанию могут покинуть производство и разойтись по домам!

Без каких-либо комментариев. Дикторша, как и прочие, потеряла дар речи.

Мертвенно-бледные, в холодном поту, мы молча задвинули ящики своих столов и молча, не прощаясь, хватаясь руками за стены, спустились по лестнице на улицу.

Но и на улице спасения не было. Солнце и смрад. Солнце и смрад. Страшный, непереносимый смрад непогребенного поля битвы, усеянного трупами. В воздухе, в небе и на земле. Смрад, смрад, смрад. Только смрад.

Не помню, как я приплелся домой и что со мной было потом. Проснувшись утром, я обнаружил, что лежу в своей постели. Тело ныло, как после тяжкой болезни или беспробудного, жестокого пьянства. Я распахнул залепленное бумагой окно, все равно служившее плохой защитой, и неожиданно для самого себя уловил дуновение свежести. «Может, ночью поднялся ветер? Это было бы нашим спасением», — мелькнуло у меня в голове, и в ту же секунду совесть чиновника заговорила во мне. Я собрался и отправился в канцелярию.

Видимо, я был одним из первых вышедших на работу чиновников, если не единственным на нашем этаже. Тут я вспомнил, что сегодня пятнадцатое число: надо идти к помощнику директора. На всякий случай я решил заглянуть к нему — а вдруг да и застану. Толкнулся в приемную — пусто, секретарши нет, но, постучавшись в кабинет и приоткрыв дверь, я увидел шефа на его обычном месте за столом. Он сделал жест рукой, приглашая входить и садиться. Свежий, надушенный, выбритый и тщательно одетый, приветливый и улыбающийся как ни в чем не бывало. В кабинете стояли цветы и для довершения комфорта на одном из шкафов бесшумно вращался вентилятор.

— Доброе утро, товарищ Деспич! Вы, как всегда, точны и добросовестны. Нынешним утром вы, должно быть, всех опередили.

Разговор не клеился, я заметил, что не вижу никакого прока в моей добросовестности, после чего, набрав побольше воздуху в легкие, выдавил из себя, что, соблюдая положенный срок, сегодня, пятнадцатого числа такого-то месяца, я намерен подать заявление об уходе. Создавшаяся обстановка не позволяет мне долее здесь оставаться, к тому же я подыскал работу в другом месте. В Коммунальном банке, подчеркнул я, но это не произвело на него заметного впечатления. Он только слегка поднял брови. Меня это задело.

— Знаете, Деспич! — сказал он спокойно, играя ножом для разрезания бумаги. — Я предвидел такой исход, и потому ваше решение не было для меня неожиданностью. Впрочем, я вас предупреждал в свое время. Поэтому не буду уговаривать вас остаться, хотя и сознаю, что в вашем лице мы теряет лучшего нашего сотрудника. Впрочем, убежден, что с вашими способностями вы найдете себе прекрасное место, как вы того и заслуживаете. Директор Коммунального банка — мой добрый приятель, и я с ним непременно переговорю.

Это было все, что он сказал. Не слишком сердечно, хотя вполне любезно. Вежливо, но без сантиментов: и это, несмотря на то, что из всех подчиненных я был ему ближе других. Не в его правилах было влезать в чужую душу, так же как и выставлять напоказ свои собственные чувства. Шеф был настоящим джентльменом.

Все же, когда я поднялся уходить, он проводил меня до дверей и, протягивая руку на прощание, доверительно сообщил в знак своего ко мне особого расположения:

— Знаете, скажу вам по секрету и строго между нами, ситуация действительно была напряженной, более того — угрожающей. Мы не представляли себе, как избавиться от этого гниющего гиганта. У нас не было транспортных средств; ко вчерашнему вечеру положение обострилось до крайности, мы очутились на грани катастрофы. Нас выручили дворники. Они прибегли к испытанным средствам. Взяли в руки лопаты и метлы, и за ночь город был спасен.

Шеф пожал мне руку и затворил за мной дверь. Я спустился к себе на второй этаж и застал в канцелярии кое-кого из коллег. Холодно поздоровался и сел за свой стол. У меня было много работы. Около полудня помощник директора наведался в наш отдел. Меня он словно не заметил. Но, подойдя к Цане, которая опять болтала с дядей Милошем про кита и его скелет, заглянул в ее бумаги и сказал с несвойственной ему строгостью в голосе:

— Послушайте, Цана, займитесь лучше делом! В конце концов, есть вещи важнее кита! — И удалился.

Слова эти, несомненно, предназначались для меня. Это все, Что он мог сделать, не ввязываясь в конфликт, как и надлежит истинному джентльмену. Но для меня они значили гораздо больше дружеской поддержки: они говорили о том, что с китом покончено раз и навсегда.

11

С китом действительно было покончено. Хотя некоторое время не смолкали еще пересуды о нем. Поскольку никто доподлинно не знал, куда он делся и как окончил свой век, раздавались жалобы то на масло, якобы отдающее китовым жиром, то на обувь и мыло, пахнущее ворванью, а иной раз можно даже было слышать, что и молоко имеет какой-то неприятный рыбный привкус. При всяком намеке на обнаруженную неизлечимую болезнь, или предполагавшееся смещение с должности, или подозрение в растрате говорили, что «дело пахнет китом».

Я работал теперь в Коммунальном банке. Директор принял меня в высшей степени предупредительно.

— Я имею самые лестные отзывы о вас как о работнике, — заявил он и добавил, кинув на меня испытующий взгляд, — вот только вы как будто бы того… — Он замялся. — Впрочем, — заключил он, — впрочем, я уверен, что здесь у нас не будет поводов для недоразумений.

И правда, вот уже третий месяц я служу в Коммунальном банке и чувствую здесь себя отлично. Главное, я спокоен, а значит, и доволен. Со своими прежними сослуживцами встречаюсь редко. В связи с переходом на другую работу я переменил столовую, и, если мне случается увидеть своих бывших коллег, мы даже не знаем, о чем говорить. Я не испытываю к ним никакой особой неприязни, а вот они меня, по-моему, не любят. Видимо, я напоминаю им их прошлые грехи, а это никогда не нравится людям.

Улеглись наконец толки о ките, и я, как старый воин, тосковал по ним подчас. Салоникский солдат с пристрастием к воспоминаниям о тех героических днях. Но воспоминания всем уже успели надоесть, и я не позволял себе докучать ими окружающим.

Все же как-то днем в начале лета ноги сами собой понесли меня к Ташмайдану. Я настроился на меланхолический лад, и меня потянуло к старым местам. Тлетворный дух давно уже выветрился из города, а место бывшей выставки поразило меня происшедшими здесь переменами. Исчезла дощатая ограда, на поле раскрытой гробницей зияла глубокая яма — фундамент строящегося дома. Я попытался было расспросить, не знает ли кто-нибудь, что сталось с китом, но никто не мог мне дать вразумительного ответа. На меня стали подозрительно коситься, и я отступился. Его увезли глухой ночью, тайно, в спешке, без помпы, без последних почестей. И не было при его погребении ни катафалка, ни траурной процессии, ни свидетелей. Грязное дело это поручили дворникам, и они сгребли кита метлами и лопатами, сбросили в канализацию, ссыпали останки на свалку или в реку, которая все смывает и уносит. Впопыхах не догадались сохранить его скелет, и, таким образом, наш городской музей остался без славного трофея, удостоверяющего факт пребывания кита в нашем городе и привлекающего иностранных туристов. Другие города и страны никогда бы не позволили себе такого расточительства, о чем свидетельствуют скелеты и кости, хранимые тамошними музеями.

Погруженный в эти печальные размышления, утомленный долгой прогулкой и солнцем, я возвращался домой. Я бесшумно прошел в свою комнату, снял пиджак и ботинки и лег на тахту. И только успел задремать, как меня разбудили громкие голоса за стеной, а вслед за тем дверь моей комнаты приоткрылась.

— Вы спите? — осведомилась хозяйка, вползая без разрешения ко мне. Я вскочил, спросонья не понимая, что к чему, и, придерживая руками сползавшие брюки, крикнул:

— В чем дело? Опять какая-нибудь история с китом? Что еще стряслось?

Мое замешательство ничуть не смутило хозяйку. На ней было парадное шелковое платье, кокетливая соломенная шляпка, сумка, перчатки — словом, она приготовилась к выходу.

— Вы не желаете посмотреть фильм «Один день жизни»? — спрашивала хозяйка. — Самая жалостливая картина на свете! Все буквально сходят по ней с ума! Весь Белград ломится в кино; весь город проливает слезы.

— Нет! — заорал я в бешенстве, и кровь ударила мне в голову. — Не хочу я смотреть этот фильм! — кричал я, хотя меня самого душили слезы, и, бросившись в постель, повернулся к ней спиной.

Итак, вот он — явился новый кит! Мне вспомнилось мое тихое место в Коммунальном банке, и острое сознание того, что я напрасно снова упираюсь и бунтую, укололо меня.

Но переделать себя я не мог.