I
В пятьдесят три года Александр Корда — инженер, доктор технических наук, как значилось в официальных документах и удостоверении личности, — и поведением и внешностью производил впечатление человека, находящегося в полном расцвете сил. Он был из той породы холеных, спортивного склада людей, которые с годами не теряют лоск и, несмотря на седину и резкость обострившихся черт лица, сохраняют бодрость и выглядят на добрый десяток лет моложе. Но именно в то лето, после изнурительного года, перегруженного работой на факультете и в академическом институте, а также бесчисленным множеством разнообразных разговоров и встреч — непременным следствием так называемой общественной активности, возвращаясь из очередной поездки на международную конференцию с далекого европейского севера и в третий раз за один сезон пережив весну, как назло опять сырую и дождливую, он почувствовал себя совершенно выдохшимся и смертельно усталым. И с ощущением nausée, отвращения к любому объяснению с людьми, не в состоянии ответить на самый обыкновенный вопрос, всю дорогу дремал, откинувшись в кресле, и вообще не видел своих спутников или, желая избежать малейшего контакта с ними, с заинтересованным видом смотрел в окно самолета, ничего не различая в нем и не пытаясь различить.
Они-то, люди, и были истинными виновниками его бесконечной усталости, думалось ему, те люди, которые его окружали, с которыми сталкивали его обстоятельства, с которыми он работал и жил. С некоторых пор ему никак не удавалось отделаться от ощущения, что все они словно сговорились обкрадывать его жизнь, с бесцеремонной откровенностью врываясь в нее, управляя и распоряжаясь ею по своему усмотрению, сбивая и путая его намерения, разрывая и растаскивая ее по клокам. Они попросту съедали его жизнь — и это именно тогда, когда время с неумолимой быстротой стало уплывать у него из-под рук — все они, все! — начиная с великих и могущественных, из соображений «высшего порядка» и во имя «общей цели» хладнокровно отхватывающих себе завидные куски, и кончая мелкой сошкой — домашними, родными, малознакомыми и вовсе посторонними людьми, с ненасытной жадностью острозубых бразильских акул обгладывающими с костей последние остатки мяса времени.
Инженер, доктор технических наук, член ученого совета академического института и ряда других солидных учреждений, постоянный участник международных встреч и конференций, неизменно приглашаемый на все официальные приемы, желанный гость модных салонов — словом, преуспевающее и заметное лицо высших столичных кругов, он, подведя жизненные итоги наподобие небезызвестного доктора из немецкой средневековой легенды, испытывал все большую неудовлетворенность собой и все трудней мирился с той формой совместного существования с окружающим обществом, которая была оплачена ценой отказа от своей собственной жизни. К тому же он прекрасно знал, что все сделанное им до сих пор: докторская диссертация, снискавшая ему громкую славу знатока средневекового архитектурного искусства, несколько предисловий, открывающих парадные художественные альбомы, по причинам коммерческим и конъюнктурным особенно полюбившиеся и потому роскошно издающиеся в последнее время нашей полиграфической промышленностью, а также целый ряд специальных статей, откликов и рецензий, написанных на злобу дня и неоригинальных по существу, — словом, все то, что составляло на сегодняшний день его творческий багаж, отличалось поверхностным блеском и в значительной степени было обязано успехом его личному обаянию, ораторскому искусству, которым он равно владел на нескольких языках, и раздутой популярности непревзойденного специалиста-эрудита. Но главное — и тут болезненно пронзала его мысль в редкие минуты одиночества и всякий раз, когда ему случалось выдвинуть ящик письменного стола с тетрадками, заполненными выписками и планами, — главное состояло в том, что труд всей его жизни (если вообще таковой у него был) оставался куцым и незавершенным по вине все тех же окружающих, с помощью бесчисленного множества возложенных на него общественных обязанностей и груза внутренних домашних проблем и забот, упорно отвлекавших его от работы. И этот его труд, куцый и незавершенный, вероятно, так и будет лежать и никогда не увидит света, если он не сумеет вырваться из дьявольского колеса причин и следствий, в цепких путах которых он бьется, как рыба в сетях.
И сейчас, один в такси, пробираясь с аэродрома запруженным машинами шоссе и извилистыми окраинными улицами, в вечерний час, когда трудовой люд возвращается с работы домой, и сознавая, что через пару дней и его здесь закрутит жернов деловых обязательств, встреч и разговоров, он острее, чем когда бы то ни было, почувствовал, что просто-напросто рухнет под их невыносимым бременем прямо на улице или на очередном приеме, если даст себя увлечь водовороту, грозящему засосать его в свою воронку. «Non posso piu! Non posso piu! Pietà, per l’amor di dio. Ma non vedete che sto morendo!» Все беззвучно в нем протестовало. Ему казалось, что в один прекрасный день сердце его разлетится в куски, словно стеклянное, если в самое ближайшее время он не найдет способа скрыться, бежать куда-нибудь далеко, где бы он мог в покое жить, без необходимости и без опасения кого-то встретить, все равно, чужого или знакомого, с кем-то разговаривать и кого-то слушать. В какую-нибудь монастырскую обитель, в затворничество монахов-траппистов с обетом ненарушаемого вечного молчания, в аскетическую келью с побеленными стенами, где не на чем остановить взгляд и где бы он мог отдохнуть, как в могиле.
В квартире его встретило запустение и мертвая тишина, занавески задернуты, шторы опущены. Дохлые мухи, отравленные нафталином, рассыпанным по мебели и коврам, валялись на подоконнике лапками вверх. Телефон безмолвно почивал на подставке; радио и телевизор выключены из сети. Бросив чемоданы в прихожей и открыв окна, чтобы дать доступ воздуху в спертую духоту помещения, он наскоро освежился в ванне и растянулся у себя в кабинете на тахте.
Проходя мимо письменного стола, он заметил пачку писем и другую корреспонденцию, оставленную для него женой перед ее отъездом к дочери в провинцию. Здесь, среди почты, наверняка находилось и ее письмо к нему. Вернее, памятная записка с длинным перечнем поручений, просьб и наказов: заплатить по счетам, обзвонить и принести извинения знакомым, приятелям и родным, с которыми она сама не смогла связаться, получить у портнихи платье, не забыть поздравить с днем рождения и выразить соболезнование тем-то и тем-то, а дочери и зятю, находящимся в постоянных финансовых затруднениях и размолвках, непременно выслать деньги. Примись он только за эту груду бумаг, дожидавшихся его на столе, и снова в уши хлынут еще не улегшийся гул самолетных моторов, назойливый, крикливый голос стюардессы и объявления дикторов на стоянках и не дадут ему успокоиться и заснуть.
Он совсем было погрузился в приятную дремоту, как вдруг с оглушительной резкостью зазвенел дверной звонок. Жена домоуправа просовывала ему в приоткрытую дверь какие-то бумаги, пачку свежих писем, счетов и газет, пришедших после отъезда жены и не влезавших в переполненный почтовый ящик. А так как он вернулся, она решила, что ему это может понадобиться, и потому поспешила принести — только успела накинуть на себя легкое платье. Молодая женщина кормила ребенка, и платье у нее на груди с трудом сходилось. Он принял бумаги из-за двери и, проводив жену домоуправа, сел за письменный стол в кабинете, мысленно распрощавшись со сном, и стал вскрывать подряд конверты и обертки. Внимание его привлекла последняя его статья, напечатанная в специальном академическом журнале, и, пока он перечитывал ее, за окнами стемнело, и он, проголодавшийся и неприкаянный, спустил рукава рубашки, снял со стула пиджак и со вздохом вышел из дому.
Городская электросеть была в неисправности. Темнота; лишь полосы света из окон падали на мрачные улицы. Таким образом, он мог спокойно пройтись без боязни быть узнанным. Вопрос был только о том, куда пойти. В Белграде и в зимний сезон выбор не слишком богат, а летом, особенно вечером, когда жители окраин в поисках развлечений тоже устремляются в центр, все возможности сводятся к дешевым кафе и забитым ресторанам, выставившим столы на тротуары, и без того достаточно узкие и распространявшие вокруг ароматы острой кухни вместе с навязчивыми звуками народных и джазовых оркестров, пронзительные всхлипывания которых смешивались со скрежетом тормозов и автомобильными гудками. В саду одного закрытого клуба, куда он забрел поначалу, было приятней и тише, но здесь была угроза наткнуться на знакомых. Надо будет здороваться, жать руки, кто-нибудь пригласит его за стол, и будет неудобно отказаться, его станут расспрашивать, где он был, в городе ли еще его семья и почему сам он не в отъезде, когда все, кто только мог, давно сбежали из города. Кто-нибудь обязательно вспомнит, что видел в газетах сообщение о его недавней поездке, схватит его за пуговицу и, не давая ему вырваться и улизнуть, не столько из любопытства, сколько от смертельной скуки начнет выпытывать, что он видел в той далекой стране, откуда только что вернулся, на самом деле не слушая его и рассеянно постукивая пальцем по столу.
Он дошел до центра в тот момент, когда, на мгновение ослепив его, вспыхнули электрические фонари. Улицы сразу оживились, наполнились говором, людьми. Его толкали, терлись потными телами, и он поспешил в укрытие. Не разбирая, свернул в ближайший сад, один из тех, куда заходят летом на скорую руку выпить пива и стоя проглотить пару сосисок. В дальнем углу сада играла полуцыганская-полуджазовая музыка и полнотелая певица, сотрясаясь всеми своими пышными формами, могучими мехами легких исторгала из себя пронзительные и мяукающие звуки. И здесь была толчея и грязь — хуже некуда. Сесть было негде; посетители входили и выходили, создавая вокзальную суету. Душно, жарко; раза два вздохнувший ветер швырнул ему в лицо пригоршню пыли, но не принес облегчения. Лето, как всегда, вернуло город в его восточное прошлое, с мухами, мошкарой, разбросанными бумажками, подсолнечной шелухой и арбузными корками, покрывающими столы и землю под ними. Он пожалел, что вышел из дому. Заказал необходимый минимум из готового ассортимента, чтобы поменьше ждать, и, получив заказ, тотчас же расплатился.
Где-то по соседству кинотеатр впускал и выпускал новые порции зрителей. Вышедшие с очередного сеанса заходили в сад глотнуть чего-нибудь и прийти в себя после удушающей атмосферы закрытого зала. Другие забегали перекусить перед вечерним сеансом или купить у лоточников семечек, жареного арахиса, миндаля или конфет, которыми они будут лакомиться во время фильма. Студенты, рабочие, школьники, молодые парни в одних рубахах и девушки в ситцевых платьицах. Парочки, которым угощение и передача сладостей дадут возможность коснуться лишний раз друг друга в темноте. Смуглолицый высокий мужчина с тонкими усиками и черными, зализанными и напомаженными сапожной ваксой волосами, преследующий здесь какие-то свои сомнительные интересы, случайно затесавшаяся пожилая супружеская чета, с бумажных салфеток аккуратно поедающая сосиски, и плечистый, атлетического склада молодой человек в клетчатом пиджаке с карманами, набитыми пакетиками жареного арахиса — пакетики уже не умещались у него в карманах, и он совал их державшей его под руку молодой женщине в светлом костюме.
Она была непривычно для него причесана: скромный канцелярский пучок распущен, и волосы, разделенные пробором посредине, свободно падали почти до плеч. И выражение лица совсем другое, в нем читалось несомненное желание подыгрывать спутнику. Узнает он и костюм: материал привезен им из одной поездки, а сшит он, должно быть, недавно, так как до последнего отъезда он не удостоился видеть ее в новом наряде. Правда, теплая погода, позволяющая его надеть, только что установилась. Молодого человека раньше ему встречать не приходилось, да оно и понятно: их дороги никогда не пересекались. По виду это, скорее всего, бывший футболист, а ныне спортивный деятель, представитель Внешторга или директор небольшого предприятия. Но безусловно, один из тех молодых ловкачей, что с легкостью добывают деньги и с еще большей легкостью ими сорят, носят модные клетчатые пиджаки с разрезом сзади, говорят на недоступном пониманию обычных людей зашифрованном наречии своего круга и все время что-то беспокойно вертят в пальцах.
Стало быть, вот в чем причина, что он ее не застал, позвонив по телефону из дому. Хотя, впрочем, это и к лучшему! Со временем все то, что раньше составляло романтическую прелесть мгновений украденной любви, стало его тяготить. Жаль было времени, потраченного с ней на свидания, затягивающиеся в бездушном и опустошающем любовном состязании в неуютной комнате, куда он продолжал заходить еще по временам едва ли не из чувства какого-то долга. Непереносимо было и воровское возвращение от нее неосвещенной лестницей, недостойное его возраста. Несносным стало изыскивание фальшивых предлогов для устройства свиданий, как и вообще забота об этой связи, обременительная для его перегруженного сознания. Шаль времени, как, впрочем, и денег, которые ушли на эту банальную интрижку с длинноногой секретаршей из академического института; вдобавок его преследовал страх, что однажды в этой комнате — со всеми вытекающими отсюда неприглядными последствиями — настигнет то самое, чего он, прислушиваясь к перебоям своего сердца, с некоторых пор так боялся.
Они ушли. Прильнув друг к другу, растворились в толпе посетителей первого, дешевого, вечернего сеанса. Он не почувствовал ни грусти, ни ревности: только печаль примирения с тем, что неизбежно; и за ними следом медленно двинулся к выходу и он. Вспыхивали и гасли огни реклам на зданиях. Продавцы вечерних газет выкрикивали последние новости. Послышался свисток регулировщика и скрип автомобильных тормозов. Мальчишка-спекулянт долго от него не отставал, предлагая купить, как в насмешку, два билета на вечерний сеанс.
Сквозь поток прохожих он протолкался на боковую темную и почти безлюдную улицу. Все быстрее и тверже ступая, подгоняемый отзвуками своих шагов, гулко разносившимися в неосвещенной тишине уснувших улиц, кружным путем вышел к крепости над рекой и, прислонившись к стене, стал смотреть на огни противоположного берега.
Он был свободен. Совсем и от всех! Жены в городе нет, о его возвращении никто не знает, докладывать о себе он никому не должен и ни в чем ни перед кем не обязан отчитываться. И как бы в подтверждение того, что состояние нервной напряженности, раздражительности и смертельной усталости, сопровождавшей его возвращение домой, отчасти было следствием подсознательного протеста против обновления любовной связи и непринятия на себя обязательств, ставших для него обременительными, с последним звеном только что распавшейся цепи, освободившей его от оков, в нем как-то незаметно, сами по себе рассеялись тревога, и тоска, и гнетущее ощущение одиночества, обостренное этим летним вечером в городе, когда все ищут общества и компании. Теперь его действительно ничто не связывало, и впервые за долгие годы, длинной чередой уходящие в невидимую даль мальчишества и ранней молодости, он был совершенно волен от всяких обязательств, и радостное чувство раскрепощения делало его окрыленным и легким, и хотелось, раскинув руки, как крылья, взмыть с ветром ввысь и улететь.
Вглядываясь в бескрайнее море темноты, внизу под собой, с огнями идущих пароходов, чьи пути пересекались на слиянии Савы с Дунаем, и каким-то мерцающим светом, загоравшимся и гасшим вдали, подобно сигналам маяка, прислушиваясь к скрипу подъемных кранов, разгружавших и нагружавших баржи в порту, вдыхая сырой и тяжелый запах большой реки, доносимый ветром до его расширенных ноздрей, он и сам захотел куда-нибудь поехать. Не на конференцию, не на деловую, творческую встречу, а куда-нибудь просто так, без определенной цели, в путешествие, не ограниченное рамками программы и сроков прибытии и отправлений. Ринуться куда-то в неизвестность, бежать, и при этом возможно скорее, сразу, хотя бы и завтра, прежде чем кто-нибудь успеет его перехватить и задержать. Спрятаться, забиться в какой-нибудь заброшенной глуши, лучше всего где-нибудь на морском берегу, где он не должен был бы ни с одной живой душой поддерживать знакомство и общаться, кроме как с ветрами и птицами небесными, и где, полностью предавшись одиноким прогулкам, безмолвию и любованию морскими просторами, отдыхая и очищаясь, он мог бы поразмыслить на досуге, что делать дальше, как распорядиться и на что употребить остаток того, что называется его жизнью.
II
Он уехал через два дня.
После прошедшего ночью дождя посвежело и похолодало. Улицы были еще пустынны, и он без задержки выбрался из города. Несколько раз на выезде к шоссе его пытались остановить какие-то туристы, но он пронесся мимо них, даже и не обернувшись. Потом две девушки в синих комбинезонах, поджидавшие его в засаде за бензоколонкой, выскочили ему наперерез; он помахал им рукой, сильнее нажимая на газ. Он без оглядки убегал из города, словно приговоренный — из тюрьмы, словно солдат — из месива бойни, словно заговорщик — после провала путча, словно травимый охотниками зверь, убегал, не смея остановиться, пока не оторвется достаточно от своих преследователей и не окажется в безопасности. Он гнал со скоростью, превышавшей положенную для нового автомобиля, все время поддавая газ, как будто бы пришпоривал неразработанный мотор или нахлестывал его кнутом. Почему-то вспомнилось ему бегство Толстого из дому: однажды таким же ранним, но морозным снежным утром — в безумном, отчаянном порыве, скрытно от всех — пустился в последний свой путь уже умирающий старец, великий писатель. А теперь бежал он, и все, что он оставил за собой, все, от чего спасался — семейные и деловые связи, привычки, интересы, — все это словно кинулось в погоню за ним, цеплялось за него, не давало хода, тащило назад, придавливало силой тяжести к земле, словно вырвавшееся из молотилки зерно. Казалось, и шоссе, подобно ленте конвейера или потоку размягченного асфальта, течет назад, вспять, к городу, увлекая за собой и его, напрасно пытающегося, упираясь всей мощью мотора, противостоять стремнине, вызволить колеса из липкой и черной смолы и двинуть машину вперед. И даже тень автомобиля, преследовавшая его все время по пятам, нагнала и обошла беглеца, сама будучи частью того мира тьмы, из которого он бежал, выражаясь языком возвышенным и поэтическим, в иной, светлый мир необъятных просторов, которые в золотом, ослепительном сверкании летнего утра сейчас открывались ему.
Он обходил малолитражки и машины более мощные, чем его собственная. Объезжал крестьянские повозки, пугая лошадей, и разгонял живность на сельских улицах; на полной скорости, так что заносило задние колеса, проезжал повороты и проносился намеренно впритирку к прохожим, грозя задеть их крылом. Некоторое время он медленно тащился в хвосте колонны военных грузовиков, но потом начал обходить их поодиночке, и они его едва не смяли. Наконец он почувствовал, что у него затекла шея, увидел придорожный трактир и подкатил к нему передохнуть.
Два длинных, потемневших от дождей буковых стола и скамьи из таких же грубых, неотесанных досок были врыты в землю, цветная фасоль вилась по колышкам и натянутой веревке под крышу дома. Потянувшись, он сорвал несколько слив. На них были мошки и дорожная пыль. Обтерев их о штанину, он надкусил одну, но сливы оказались недозрелыми и вязали рот.
Легковые машины и грузовики проносились мимо по шоссе, а здесь, под сливами и ясенями, в каких-нибудь десяти шагах от дороги, было спокойно и тихо, словно на укреплении крутых берегов, недоступных для вздувшейся реки. Хозяйка, молодая женщина с толстыми ногами, едва влезавшими в расшлепанные опорки, уже подходила к нему, вытирая руки о фартук.
— Доброе утро, — приветствовала она, выжидательно останавливаясь на приличном от него расстоянии. — Проголодались?
Он с удовольствием поглощал горячую лепешку, сыр, каймак, яйца и кружки нарезанных помидоров, между тем как под ногами у него вились цыплята, на лету подхватывая оброненные им крошки. Женщина стояла перед ним подбоченившись, прислонившись к дверному косяку, в белой кофте с короткими рукавами, цветастом фартуке и бордовой юбке в сборку.
— Из Белграда? — спросила она, отгоняя от него надоедливых цыплят. — На отдых?
— Да! — подтвердил он. — Как идут дела? Посетители есть?
— Заворачивают — одни, как вы, перекусить и передохнуть, но, бывает, и задержатся ненадолго. Обедают, ужинают, а потом и ночуют. За домом у нас запруда: купаются там, рыбу ловят, а кому интересно попробовать нашей крестьянской работы, так и косить возьмутся.
И правда, здесь было спокойно, уютно, дешево и по-домашнему просто, как будто нарочно устроено, чтобы его соблазнить, но слишком уж близко к Белграду, чтобы он мог позволить себе здесь обосноваться. Он расплатился, распрощался, вывел машину на дорогу — веснушчатая рыжая сельская Калипсо махнула ему рукой — и решительно включился в несущийся стремительный поток.
Через некоторое время он должен был, однако, сбавить скорость, а потом и совсем затормозить. Дорогу, забитую длинными вереницами повозок и грузовиков, где-то впереди перегораживал шлагбаум. Перед ним под шасси грузовика болталось синее ведро, из него высовывалась мордочка щенка немецкой овчарки, поросшая первым кустистым пушком. На горе срезанной зеленой кукурузы в кузове грузовика сидели рабочие и ели арбуз, сплевывая семечки вниз, на его машину. Колонна медленно продвигалась, шлагбаум поднимался и опускался; подъехав ближе, он увидел, что никакого переезда нет. Люди в медицинских халатах стояли по обе стороны дороги и просматривали проезжавший транспорт, словно искали сбежавшего больного.
— Что такое? Что случилось?
Рабочий с грузовика поддал ногой арбузную корку, и она разбилась с треском о крыло его машины.
— Карантин. Ящур косит скот в районе.
— А мы тут при чем?
— Откуда я знаю? Какая-то проверка.
Этот никуда не торопился. Хорошо ему и мягко на вершине зеленого стога, а он задыхался в машине под накаленной солнцем крышей. Опустил окно с другой стороны, но и после этого легче не стало. Высунулся по пояс из машины, разглядывая, что там происходит впереди. Цыганенок из придорожного шатра, обносивший шоферов пыльной ежевикой, собранной с кустов у обочины, дошел до него и молча, но упорно глядя ему в глаза, протягивал ягоды в сложенных лодочкой ладошках. Некоторое время они так смотрели друг на друга, но мальчик не отступался; он смотрел серьезно, не мигая и не отвечая на его улыбку, только руки у него от напряжения дрожали. Пришлось вытащить из кармана мелочь и опустить прямо на пригоршню ягод, ему в руки, но мальчик и тогда не шелохнулся в ожидании, когда покупатель заберет честно оплаченный товар. Грузовик перед ним двинулся, он за ним.
— Скот с собой везете? — склонилась к нему кудлатая голова ветеринара.
— В легковой машине скот? Разве что быка!
— Откройте багажник!
Пришлось вылезать из машины. Выполнив требуемое, он с такой резкостью захлопнул крышку, что досмотрщик в испуге за сохранность своей головы поспешно отпрянул назад.
— То и дело в машинах мелкую живность провозят. С утра уже троих поймали, — в смущении оправдывался он.
Пройдя колесами молочную лужу хлорной извести, он как бы и сам очистился заодно с машиной и по ту сторону шлагбаума почувствовал себя в безопасности, словно перейдя границу и оказавшись на территории другого государства, где его больше не смогут преследовать за совершенное преступление.
Какое-то время он слушал радио, подстраивая скорость к ритму музыки и наслаждаясь покорностью машины. Быстрее, медленнее — все в его воле; достаточно движения руки, чтобы пустить ее вперед, придавить ногой педаль, чтобы совсем остановить. Увлекшись своими мыслями, он в самый последний момент избежал столкновения с встречной машиной, которая, выехав за осевую, шла прямо на него. Выяснилось, у него отказал сигнал. Познания его по части механики были весьма скромными; он продолжал гнать машину, лавируя среди мотоциклов, грузовиков и легковых автомобилей, но теперь, как человеку, узнавшему про свой недуг, неисправность гудка все больше мешала ему.
На центральной площади местечка обнаружилась бензоколонка. Несколько машин стояло в очереди. Наконец обслужили и его и послали к местному механику, тут же поблизости, у скотного базара. В поисках механика он побывал у жестянщика и даже забрел к кузнецу в тот самый момент, когда тот подковывал огромного коня-тяжеловоза, подхватив его могучее копыто, словно девушку под локоток.
Механика он отыскал в парикмахерской. Его уже брили.
— Садитесь, вот свободное кресло, — пригласил хозяин. — Пока ждете, и вас подмастерье побреет!
Согласился. Утром он не удосужился этого сделать, а тут сможет откинуть голову и даст отдохнуть шее. Он разрешил поднести под свою обнаженную шею облупленный, зазубренный цирюльный таз, и его начали намыливать шипучей и холодной пеной, оставшейся от прежних клиентов.
— Приехали сливу закупать? — осведомился хозяин парикмахерской с другого конца зала, натачивая бритву об ремень.
— Нет! — скупо бросил его клиент, пытаясь скинуть пальцем мыльные хлопья, залепившие ему ноздри.
— Позвольте! Одну минуту! — подскочил к нему подмастерье, наматывая на указательный палец грязную тряпку и, видимо, предварительно послюнявив ее.
— Или насчет ракии решили сторговаться? Этим годом добрая будет ракия.
— И это тоже нет! Я не торговец!
— Нет? Что же тогда привело вас сюда?
Он переждал, пока подмастерье отведет бритву от губы.
— Я здесь проездом, — снизошел он до объяснений, единственно чтобы прекратить разговор. — Еду в отпуск.
Парикмахер страшно поразился.
— И едете через город? С тех пор как проложили новое шоссе, никто не проезжает через город.
Но вот с бритьем было покончено, и через лужи коровьей и конской мочи, по колдобинам булыжной мостовой он двинулся вслед за механиком, который оказался, когда с него счистили мыльную пену, головастым парнем с прыщавой физиономией, напоминавшей бугристую тыкву. Парень завернул домой за инструментом и, подойдя к автомобилю, замер, уставившись на него, словно на закованного зверя, прежде никогда им не виданного.
— Как тут открывается? — буркнул парень, опасливо приближаясь к своему пациенту, словно к быку, подлежащему оскоплению. Потом влез с головой под капот со своим инструментом и стал что-то яростно в нем ковырять, будто в пасти нильского аллигатора. В сирене, как ни странно, послушно прорезался звук, и при этом столь неожиданно громкий, что оглушенный мастер кинулся ее выключать, между тем как воробьи шумно взлетели с навозных куч, а кони, привязанные к базарной ограде, в испуге шарахнулись в сторону.
Время шло. Перевалило за полдень, когда он выехал на автотрассу. Он мчался навстречу грозе, надвигавшейся с юга. Тучи затянули полнеба и заслонили солнце, птицы опустились низко и носились над самой землей. Предзнаменование недоброе — боги домашнего очага неблагосклонно взирали на его побег. Остановился он только на обед в горном селении и от усталости едва мог есть. Справа от него женщина обучала малыша пользоваться ножом и вилкой и безжалостно щипала его при этом под столом, отчего ребенок безостановочно и беззвучно плакал. Двое пожилых людей в альпинистских костюмах, по всей видимости муж с женой, пили пиво и развлекались, рассказывая друг другу анекдоты. Какой-то мужчина из местных, обеими руками держа стакан, смотрел в потолок.
Дальше! Дальше! Он взял старт, словно на автомобильных гонках. Но невезение преследовало его. Сначала это был кусок неасфальтированной, ухабистой дороги, когда же, преодолев перевал, он спустился с горной гряды на равнину, что-то схватило заднее колесо, точно рукой, потащило вбок, так что машина едва не опрокинулась в канаву. Спустило правое заднее колесо. Пока он ставил запасное, его обошла утренняя колонна военных грузовиков, а после с такой силой хлынул ливень, что «дворники» не справлялись с потоками воды, захлестывавшими лобовое стекло. Пришлось пережидать грозу; потом без приключений он мчался по шоссе еще два часа, спускаясь к морю и уже издалека улавливая запах приморского лавра, въехал в маленький пыльный городок и тут на подъезде к местному отелю врезался в стоявшую возле него машину.
Шума было много. Праздный люд, сидевший за столиками под навесом хилой, поблекшей виноградной лозы, вьющейся по решетке, сейчас же кинулся на место происшествия. Он вышел из машины, боясь увидеть повреждения.
Но повреждения были пустяковые. Его машина вообще не пострадала, если не считать небольшой вмятины на переднем хромированном бампере. Вторая машина с иностранным номером тоже была невредима, и только оранжевые осколки левого заднего подфарника валялись на земле. Из «опеля» грузно вылезал его владелец, тучный, красный и возбужденный.
Он поспешил заговорить раньше иностранца. Непонятно, как это могло произойти; он подъезжал на малой скорости и имел довольно времени, чтобы затормозить. Видимо, от усталости неточно рассчитал расстояние. Во всяком случае, он готов оплатить причиненный им ущерб, и, если господин не слишком торопится, они могли бы сесть за свободный столик и за кофе обо всем договориться полюбовно.
Пострадавший не оправился еще от потрясения, он попеременно краснел и бледнел и едва сдерживал брань. Хватая воздух, он выкрикнул сдавленно:
— Какой к черту ущерб! Кто это тут может поправить? Не умеете пользоваться тормозом, нечего ездить!
Вокруг них, не давая пройти к столикам, образовалось кольцо любопытных. Он вытащил бумажник.
— Не много? — засомневался даже сам сердитый иностранец. — Впрочем!.. — передумал он, решив, по всей видимости, наказать болвана, выхватил у него деньги из рук, грубо растолкал толпу и зашагал к своему «опелю».
Кофе и отдых теперь уже его не привлекали. Объехав толстого иностранца, все еще рассматривавшего место повреждения, он вывел машину на шоссе. От моря его отделяла последняя гряда холмов; в нынешнем его состоянии это займет больше часа. Море открылось ему в тот момент, когда в него садилось солнце. Потом стало быстро темнеть, внизу, под ним, и наверху появлялись робкие еще огни зажигавшихся окон и звезд. И если бы не свет автомобильных фар, нащупывавших впереди кусок шоссе, в кромешном мраке невозможно было бы определить, где простирается небо и где лежит земля.
Последним усилием воли вел он машину. Ему казалось — если он не доедет до моря сейчас, он не доедет до него никогда. Недостанет дыхания, как чересчур самонадеянному пловцу, нырнувшему слишком глубоко.
Нижние огни все приближались. Еще немного, и они будут рядом. Позади остался еще один поворот. И вот, ослепленный внезапным светом, он вынырнул из непроглядной тьмы и очутился, по всей видимости, в каком-то придорожном селении. Мгновенным взглядом он успел заметить идущих по дороге людей и справа от нее, на каменной террасе, столики с посетителями. До слуха его долетели звуки музыки, пахнуло дыханием моря. Он нажал на тормоз, нога ушла в пустоту, машина продолжала двигаться — прямо на террасу. Он рванул ручной тормоз, остановил машину и упал головой на руки, сжимавшие баранку.
III
На втором этаже сельской гостиницы мест не было; единственный номер, который сдавали редким приезжим, сейчас держали для хозяйских родственников, ожидавшихся из Новиграда.
— Попробуйте поискать что-нибудь внизу, в селе, если вы не слишком привередливы. Там у них чисто, только электричества нет и водопровода. А я бы вам советовал проехать еще десяток километров до Новиграда. Остановитесь в «Гранд-отеле». Это лучший здешний отель.
Все это ему объяснил служитель, а возможно и хозяин гостиницы — не выходя из-за стойки и продолжая перемывать бокалы и расставлять их по полкам, — черноволосый и смуглолицый, рано располневший слащавый молодой красавец в рубахе с закатанными рукавами и фартуке.
В узком сводчатом зале в одном углу, подперев стену спиной и, казалось, со вчерашнего дня не двигаясь с места, сидел небритый захмелевший работяга. В другом — седой пожилой человек городского вида, с нескрываемым любопытством, словно в бинокль, рассматривавший вошедшего сквозь стекла очков. За третьим столом, так низко наклонясь к тарелке, что невозможно было разглядеть лица, подкреплялся проезжий, скорее всего шофер. Пахло вином, жареной рыбой и оливковым маслом.
Молодой хозяин вышел из-за стойки и привел босоногого мальчика.
— Проводишь господина к Стане. Скажешь, я послал, пусть отведет ему комнату наверху. Надеюсь, господин, сегодня вы и там неплохо отдохнете. Машину можете поставить за домом, под виноградом. Не беспокойтесь, ее никто не тронет, а утром, если вам здесь не поправится, дальше поедете.
Мальчик впереди, он за ним, спускались они узкой, глубокой и изрытой, точно русло потока, тропой, пролегавшей между каменной оградой и живой изгородью. По здешним понятиям, было уже поздно: громкоговоритель выключен, перед гостиницей потушен свет. Мальчик шел молча, не поднимая головы, и оборачивался только убедиться, что его спутник следует за ним. Трещали цикады, где-то рядом шуршало море, чувствовался знакомый соленый и влажный запах прогретой солнцем воды и прелых водорослей.
Они спустились по нескольким ступенькам и пошли вправо песком.
— Скоро, — сказал мальчик. — Осторожнее, не зацепитесь за сети, тут, на кольях. Держитесь ограды! — Мальчик был не по годам серьезный, степенный и снисходительно грустный. Его певучий выговор был незнаком приезжему, привычному к разным наречиям. Музыкальный и протяжный, он как бы брал тоном выше, для выкрика, и резко опускался в самый последний момент.
Они шли по песку, утопая едва не по щиколотку. Прошли мимо источника; в темноте журчала вода. Вниз уходила полоса прибрежной отмели; море тихо шлепалось о берег, но в темноте его не было видно, и только лодки, вытащенные на песок, и шелест волн говорили о том, что оно совсем близко. На длинных шестах, проложенных в рогатках вбитых кольев, сушились наподобие белья на городских окраинах рыбацкие сети. Трепещущие и неверные огни указывали дома. Где-то поблизости залаяла собака.
Остановились перед калиткой в каменной ограде.
— Я мигом. Подождите тут! — сказал мальчик и скрылся во дворе.
Он остался в темноте, потерянный и одинокий в бескрайнем просторе ночи. Высоко в небе мигали звезды, скрываясь и появляясь вновь, как будто и их захлестывали волны, набегавшие на прибрежную отмель. В темноте было не разобрать, насколько она широка, как глубоко в сушу врезается залив, но, судя по всему, залив был невелик. Там, где он сливался с морем, упорные в своей неподвижности, сияли огоньки двух светоловов, промышлявших сардину. Вдалеке переливался сноп огней: Новиград и отель, куда его недавно посылали и где сейчас в вечерних туалетах гости ужинали в ярко освещенных залах.
— Пожалуйста, проходите, господин! Не стойте на улице. Сейчас я вам посвечу!
Спустившись по ступенькам в сопровождении мальчика, женщина остановилась в калитке, защищая ладонью пламя керосиновой лампы. Она была в черном платье, глухо повязанная вдовьим платком, в черных чулках и огромных мужских ботинках.
— Осторожно, ступеньки скользкие! — предупредила она. И задержала мальчика. — Ты, Стипе, подожди — проводишь господина обратно, если ему не понравится. Он один не найдет дорогу в этой темноте.
До второго этажа они поднялись наружной каменной лестницей, а потом деревянной, скрипевшей под ногами. Дойдя до площадки, женщина остановилась и отворила дверь.
— В комнате, к сожалению, водопровода нет. Ванная вон там, осмотритесь, пожалуйста.
Здесь оказалось лучше, чем можно было ожидать: чисто, недавно побелено; комната еще с порога так поправилась ему, что он не мог скрыть усмешки удовольствия. Она напоминала о чем-то родном, давно знакомом, но похороненном глубоко в прошлом и засыпанном пеплом детских воспоминаний. Особый запах источенного жучком дерева, вымытого пола и чистой постели. Занавески на окне и старая, отслужившая свое кастрюля с комнатным цветком. Пестрый половик во всю длину прохода на шероховатых досках пола. Высокая кровать с пышным матрацем и огромной белой подушкой. Приземистый комод для белья, покрытый вязаной дорожкой, жестяной умывальник с кружкой и над ним за деревянной рамкой зеркала несколько пожелтевших семейных фотографий.
Женщина терпеливо дожидалась его решения. Он опустил сумку на стул. Она все еще не была уверена.
— Остаетесь? — робко спросила она.
— Да!
— Лампу я вам эту отдам. Что-нибудь еще вам нужно?
— Пока ничего. Вещи возьму утром. Минуту! — окликнул он женщину и вытащил бумажник из кармана. — Это передайте мальчику. Подождите, я лампу подержу.
Он вышел с лампой на площадку, женщина уже спускалась по лестнице.
— Не трудитесь. Спасибо. Я привыкла, и из кухни светит. — Она пошепталась с мальчиком, и он зашлепал босыми ногами по песку; с легким шорохом плескались волны, временами где-то за домом принимались стрекотать цикады.
Он постоял у окна, вдыхая полной грудью свежий морской воздух. Затем повернулся к комнате лицом и пристальнее осмотрелся. Легкий отсвет умиротворенности лежал на всем, все было укрыто мягкой пеленой семейственности и уюта. Словно ребенок, на коленях у матери нашедший защиту от обидчиков, он почувствовал себя спасенным, с первых шагов обретя то, что искал и чего ему так недоставало. И если утром, когда солнце озарит своим светом село и залив, не исчезнет это первое впечатление сельского покоя и простодушия, он сразу же перенесет сюда вещи и постарается пробыть тут сколько можно.
Все-таки он их обманул! Всех перехитрил! Сумел вырваться из тенет опутывавших его сетей — ив приливе детской радости он стал хлопать себя по бедрам, весело и громко смеяться.
Он раскрыл сумку, вытащил пижаму, полотенце и дорожный несессер и с лампой в руке прошел в ванную. Тщательно умылся, обтерся до пояса и, освеженный, вернулся в комнату. Сейчас же погасил свет и лег, погружаясь в глубину благоухающей чистотой постели, и она с готовностью приняла его в свои объятия и понесла в бескрайние и темные просторы сна.
Некоторое время он еще прислушивался к шуршанию волн. Над ним на потолке за пологом тьмы мерцали блики двух дальних светоловов. Потом не стало и их.
IV
Спал он, видимо, долго. Когда решился наконец открыть глаза, в комнате было совсем светло. Он стал разглядывать ее внимательно и осторожно, боясь разрушить тонкое очарование первых впечатлений. Но все было так, как вечером. Даже, пожалуй, лучше. Неровные стены побелены, как в монастырской келье. Дощатый, грубо оструганный пол, словно на старом рыболовецком судне. Давнишние фотографии — произведения безыскусных провинциальных фотографов. На одной — усатый сорокалетний мужчина, если только усы и фотограф не прибавили ему лет. Пара снимков из Австралии или Америки, рабочие-эмигранты на фоне построенной ими дороги. И еще один снимок — парень в матросской форме, за старинную деревянную рамку заткнута веточка розмарина.
Высунулся из окна. Картина, открывшаяся ему, поразительно совпадала с его мечтами. Полукруглый, подковообразный залив узкой своей частью обращен к морю. От сельских домов до моря шел широкий песчаный пляж, посреди залива белой отметиной на синей матроске одиноко возвышалась скала. Несколько ярко окрашенных рыбацких баркасов, стоящих на приколе, покачивались на мирной лазури воды. Старые рассыхались под солнцем в стороне. Рогатки кольев, подобно тотемам в индийском селе, украшали напоминающие иссушенные лошадиные черепа отбеленные солнцем тыквы, используемые рыбаками для обозначения закинутых сетей.
Он спустился вниз. В просторной кухне уже хлопотала по хозяйству женщина, встретившая его вчера. Он осмотрелся. Высокий деревянный потолок поддерживали толстые закопченные балки, пол из больших, гладко отшлифованных каменных плит, огромный стол посредине кухни накрыт на одного человека. Она услышала его шаги. Обернулась.
— Доброе утро! Отдохнули? Выспались? — Женщина пригласила его к столу. — Пожалуйста! Садитесь! Сейчас и кофе поспеет.
На тарелках и блюдах его дожидался черный хлеб, домашний сыр, сардинки и тонкими ломтями нарезанная пршута.
Смущая его, она продолжала стоять по другую сторону стола, прислонившись к буфету, и внимательно следила за каждым его жестом, готовая к услугам.
— Может, и вы перекусите?
— Не беспокойтесь! Кушайте на здоровье!
Ее обращение нравилось ему. Двери были распахнуты настежь, навстречу утреннему свету, через калитку проникавшему во двор с залитого солнцем пляжа. В кухне — мягкие тени и успокоительная тишина с налетом легкой грусти, как на картинах старых голландских мастеров. И женщина, повязанная платком, с выражением возвышенной боли на тонком лице до срока увядшей богородицы.
Он поднялся. Она проводила его взглядом.
— Пойду схожу за багажом. Сколько бы я мог у вас пробыть?
— Сколько пожелаете, господин. Боюсь только, не заскучали бы вы здесь. Развлечений нет, приезжие редко заглядывают к нам и долго не задерживаются. Село, одним словом, живем маслинами, скотом и рыбой.
От калитки видно было все село. С десяток домов, вытянутых в один ряд и так тесно стоящих друг к другу, что крестовины крыш казались зубцами столярной пилы. Перед каждым — узкий дворик, обнесенный каменной оградой для защиты от ветра и волн. Две собаки, перекувыркиваясь через голову, как клоуны на цирковой арене, трусили песчаным берегом. Высокий старик в широкополой соломенной шляпе гнал связанных ослов с перекинутыми наперевес огромными плетеными корзинами, груженными навозом; едва поспевая за ним, семенил маленький мальчик с хворостиной в руке. Из домов выходили женщины и, выплеснув в песок воду из ведер, отправлялись к источнику за свежей. Шла обычная жизнь, готовилась еда скоту и людям, и из труб уже струился прерывистыми тонкими струйками дым. Рыбаки вернулись с лова; в левой части пляжа во всю ее длину на шестах сушились в несколько рядов раскинутые сети. От них распространялся соленый и резкий запах гниющих водорослей.
Он двинулся вверх крутой тропой, стесненной с обеих сторон каменной оградой. На склоне, подобно античному амфитеатру, уступами взбиралось по взгорью полукружие огородов, обрамленных каменной кладкой и прорезанных сетью водоотводных канав. Широколистные смоковницы, кусты граната и ежевики, купы сребролистых маслин на корявых стволах, красные кровли домов в прибрежной зелени. Две чайки с неутомимым постоянством кружили над простором моря. Становилось жарко.
Перед гостиницей за столиками сидело несколько крестьян из местных, а молодой хозяин, красивый и черноволосый, как итальянский фигаро, стоял в дверях своего заведения, прислонившись к косяку.
— Добрый день! — приветствовал он приезжего. — Как отдохнули?
— Спасибо. Отлично выспался.
— Значит, вам понравилось у Станы. Садитесь, выпейте вина!
Вино домашнего производства, тягучее, темное, сильно вяжущее, а гости, видно, тут нечасты, и поэтому их принимают с радушием добрых старых времен.
— Успеется, закажете еще и сами! — не позволил ему заплатить за вино молодой хозяин. — Думаете, значит, побыть здесь, может, несколько дней. Вот и прекрасно. Милости просим, заходите, больше у нас некуда деться. Особенно вечером. Симо! Помоги господину перенести вещи!
Поднялся мужчина в линялой красно-черной ковбойке, неопрятно болтавшейся на нем, тот самый, сидевший здесь вчера, и понуро встал перед ним, поскребывая кустистую с проседью бороду, которой поросла вся его физиономия и шея до черных косм на загорелой груди. Несколько протрезвевший после вчерашнего, он ждал указаний, не отрывая взгляда от недопитого стакана вина на столе у приезжего.
Пошли к машине. Она стояла в тени под виноградным навесом за гостиницей. Пусть тут и стоит, пользоваться ей он не собирается, надо будет только как-нибудь при случае отвести ее на станцию обслуживания, чтобы починили тормоза. Он отобрал самые нужные вещи, и мужчина неожиданно легко зашагал с поклажей вперед. Они спускались той же узкой тропой между каменной оградой и живой изгородью. Тяжелый груз не мешал носильщику то и дело оборачиваться к нему с вопросами:
— Издалека сами будете?
— Из Белграда.
— Ого! А сюда какими ветрами?
— Случайно. Вчера заночевал и вот решил остаться.
— Бывает. И я сюда ненадолго приехал… пятнадцать лет назад… когда начали строить верхнюю дорогу, а застрял до сей поры. А у кого остановились?
— У Станы. Знаете ее?
— Как не знать, лучше дома нет во всем селе. И ей опять же польза. Одиночка она. Сын у нее погиб, когда наверху работы кончали.
— Вот как? Он что, тоже на строительстве работал?
— Нет, маленький был. Старую гранату разряжал — хотел из нее грузило сделать для сетей.
— А что с ее мужем?
— Не знаю. Я его здесь не застал. Уехал в Америку и пропал. Она сама не знает, жив он, нет ли.
Из-за каменной ограды вдруг затрубил осел, исторгая из горла надрывно пронзительные звуки. Ему отозвался второй, с другой стороны склона, и некоторое время все село содрогалось от их дикого крика. Двое ребятишек, игравших у колодца, проводили изумленными взглядами незнакомца и его чемоданы. Носильщик остановился у калитки и спустил поклажу на песок.
— Ну вот, — сказал он. — Тут уж вы сами.
Он торопился уйти, не стал даже и деньги брать. Не хотел задерживаться.
— Не беспокойтесь. Успеется. Поставите как-нибудь при случае стаканчик, — отнекивался он и уже уходил, сутулый, увязая в песке.
Наверху, у себя в комнате, приезжий неторопливо распаковывал багаж и, жадно вдыхая запах источенного жучком дерева, принялся старательно раскладывать вещи по ящикам комода, как будто бы решил обосноваться тут навечно. Но к девяти часам и с этим было кончено — казалось, время застыло в безбрежной неподвижности.
Дом и двор не запирались; кухонная дверь и калитка распахнуты навстречу солнцу и морю. Хозяйки не слышно, должно быть, отлучилась по какому-то делу. Он спустился во двор. Солнце уже заметно поднялось, тени подобрались, потемнели, резче обозначились. Перескочил через кошку, которая растянулась на пороге, греясь на солнце. И за калиткой встретил Стану, она возвращалась с охапкой хвороста в руках.
— Гулять пошли? С той стороны самый лучший вид. Только вам бы шляпу взять, печет очень сильно. Мы и то не выходим летом непокрытые.
— Как называется село?
— Мелкое. Это по песку на берегу. А иностранцы называют его еще по-итальянски Porto Pidocchio, по той скале в море, она напоминает вошь.
Он поддел носком ботинка песок. Песок был мелкий, словно пыль.
— Красиво тут!
— Одной красотой не проживешь. Бедные мы очень, господин.
— Что ж так? Места у вас хорошие, и климат приятный и мягкий.
— Кто знает? Судьба, видно, такая. Земли у нас мало, да и то, что родится, и рыбу трудно продавать. Приезжие здесь редкие гости. Да нам и селить-то их негде, электричество нам не проводят, а самим провести не по карману.
Она вместе со своей тенью скрылась в калитке. Желтый пес с поджатым хвостом, принюхиваясь, слонялся по пляжу. Старик рыбак под защитой огромной соломенной шляпы снимал сети с шестов и свивал их в бухты.
— Как улов?
Старик не слышал или не хотел отвечать. Приезжий провел рукой по развешанной сети, влажной и теплой на ощупь, как круп вспотевшей лошади. И пошел было дальше, но мелкая ячейка сети крепко держала его за пуговицу рубашки. Он попытался высвободиться и зацепился пуговицей от манжета.
— Осторожней! Эти сети хуже репейника липнут! Постойте, как бы вам рубашку не порвать.
Двумя движениями умелых пальцев старик освободил его от пут и продолжал свою работу.
Это ваши сети?
— Мои, на беду, господин. А вы откуда?
— Из Белграда. Приехал отдыхать.
— Из столицы, значит. А поселились где? В Новиграде?
— Здесь, в селе. Хозяйку зовут Стана.
— У Станы! И сколько думаете у нас пробыть? День-два, наверное?
— Не знаю. Понравится — может, и дольше.
— Не заскучаете вы тут, господин?
— Нет, я развлечений не ищу. Тут я к пляжу пройду?
— Прямо туда. Доброго пути и приятно провести вам время, господин.
В укромном уголке залива, защищенном берегом от волн, размещался нехитрый рыболовецкий арсенал. На песке в беспорядке разбросаны короткие и круглые обрубки — вальки, с помощью которых рыбаки вытаскивали на сушу баркасы для починки или при угрозе шторма. Один, пострадавший, по всей видимости, в последнюю бурю и наполовину окрашенный масляной краской, высился на козлах, с обеих сторон подпертый костылями, точно инвалид. Другой, отданный в жертву дождям и непогоде, догнивал в бурьяне на отшибе, подобно лошадиному остову, оскалившись дугами ребер.
От сельских сараев и хлевов дорога забирала выше и, шелковисто-мягкая, вилась по небольшому сосновому бору. На гребне холма, облысевшего под порывами соленого ветра, он обнаружил расселину — готовая бойница, откуда хорошо просматривалось все побережье.
Он забрался выше, чем предполагал. Под ним, круто обрываясь до самой поверхности воды и дальше, в глубь ее толщи, уходили отвесные скалы. Тишина — снизу из села сюда не долетали ни людские голоса, ни мычание скота, ни даже шум моря, взбудораженного утренним бризом и набегавшего на скалы, оправляя их в бахрому белой пены. Две чайки реяли над морским простором, взмывая вверх и опускаясь на качелях воздушных течений, и белый пароход, равнодушный к великолепию и блеску летнего дня, стремясь к предначертанной цели, словно ножом, рассекал носом синюю гладь воды, держа путь к чужим далеким берегам.
Он лег на плоский камень, закинув руки за голову, и предоставил солнцу омывать себя щедрыми потоками лучей. Расслабив мышцы, он мягко распластался на каменном ложе, заполняя собой его неровности и выбоины, и как бы растекся по нему всем телом. Казалось, так стирались грани между ним и миром, а сам он, отрекаясь от себя, растворялся во вселенной, исчезал. И, обретая свободу от бремени собственного «я», внутренней тревоги и внешнего давления, обязывающего к постоянной готовности к самообороне, он, припечатанный к этому камню и освобожденный от терзающих сомнений, чувствовал, как истекает из его простертых рук и ног, из всех пор, подобно грязной, отхожей воде в открытом стоке, усталость.
Жара давала себя знать. Непривычный к солнцу, он мог сгореть. Усилием воли заставил себя встать, придерживаясь рукой за скалу. Добрался до соснового перелеска и, скользя по мягкому настилу, стал спускаться в соседнюю пустынную бухту, подобно потерпевшему кораблекрушение, вынесенному бурей на незнакомый остров, который ему предстоит обследовать и освоить.
Ему попалась узкая тропа, протоптанная козами и сплошь усеянная черными горошинами помета. И в размягченности душевной прихлопывая ладонью встречные стволы деревьев, как бы считая и осыпая лаской поголовье своего стада, сначала лесом, потом по круче, галькой и песчаным пляжем, заваленным сухими водорослями, вынесенными штормом, он сошел к морю.
Здесь он стал раздеваться, обстоятельно и медленно, одну за другой расстегивая пуговицы. А потом стащил все с себя, как лоскуты змеиной кожи, и так, обнаженный, стоял на пустом берегу, обвеваемый ветром.
Нагнулся и зачерпнул пригоршней море. Оно изловчилось и выскользнуло, оставив светлый и влажный след на коже. Захватил пригоршню гальки. Она переливалась в руке благородным отблеском опала и агата, но, быстро высыхая, меркла на глазах и умирала. Он поспешил швырнуть ее обратно в море.
Потоптался немного, опустился, как в молитве, на колени, потом растянулся на песке и покатился в воду, дав подхватить ей себя, как утопленника, и понести, баюкая, болтая и перекатываясь через него. Держась на поверхности, он еще некоторое время качался на волнах у самого берега, а потом походкой пьяного побрел по пляжу, волоча тяжело ноги и оставляя за собой длинный след. Дошел до середины и снова повалился ничком на теплый песок и, неподвижный, так и остался лежать.
Безлюдье. Покой и одиночество. И пока он так лежал в бездумной неге, мутные потоки усталости и напряжения вместе с каплями соленых морских слез, которые скатывались с лица, истекали и уходили из него, с журчанием просачиваясь в песок под ним.
V
Когда он поднялся, было уже за полдень. Кожу жгло, плечи горели. Он снова вошел в море, оттолкнулся и поплыл. Но плавал недолго, вернулся к берегу и, не вытираясь, оделся. Вышел на тропу. Лес наполняли ароматы хвои и смолы и жужжание всевозможной мошкары.
Он открыл новую дорогу; огибая село, она вела к шоссе. Цикады, наслаждаясь жарой и своей песней, сотрясали криками полдневный воздух.
Перед заведением ни души. Солнце било прямо в выщербленную и облупленную стену. Праздные столы изнывали от скуки под солнцем. Пусто и в саду под маслинами по ту сторону дороги. И только опорожненная пивная кружка говорила о том, что еще недавно тут кто-то сидел, но, побежденный жарой, бежал. Внутри помещения, под защитой толстых каменных сводов, было между тем прохладнее и по-прежнему приятно пахло сардинами и вином.
— Добрый день, господин! Как провели свое первое утро у нас? — встретил его вопросом из-за стойки красивый молодой хозяин. — Смотрите, не сгореть бы вам. Здесь у нас юг, особенно в полдень опасно.
Не видно было даже и долговязого носильщика, помогавшего утром дотащить чемоданы.
— Все разошлись отдыхать. Я один остался, но скоро и я закрываюсь. Привыкли мы к сиесте, да и вам я бы советовал прилечь. Иначе день покажется слишком уж длинным. Чего бы вы хотели? Чем вас угостить?
Он проголодался. И еще сильнее почувствовал это на подходе к селу. К сожалению, у них, извинялся молодой хозяин, обеда не готовят. Приезжих нет, а местные все обедают дома, у кого что найдется. Он может предложить своему гостю разве что домашний сыр, пршуту, маслины и, если желает, открыть баночку сардин. Так, легкую закуску под вино. Знай он раньше, он бы хоть яичницу изжарил. Впрочем, он принесет для начала что есть под руками, а потом, может, и еще что-нибудь отыщется.
Он не пожалел, что остался. По такой жаре лучшего нельзя было и придумать! Длинное блюдо с ломтиками нарезанного сыра и пршуты, банка сардин, маслины и черный хлеб в глиняной миске. Неразборчивый в еде, он порой и вообще не замечал, что ест, рассеянно глотая то, что ему подадут. Но сейчас, словно на пиршестве, смаковал каждый кусок, наслаждаясь не только вкусом пищи, а как бы впитывая в себя вместе с ней само дыхание и аромат земли.
В открытую дверь виднелась полоса озаренной солнцем дороги. Он разглядывал бокалы, расставленные на полке над стойкой, и вырезанные из журналов цветные фотографии кинозвезд, приколотые к стене для услаждения взоров молодого хозяина, вместе с целой выставкой автомашин, помещенной здесь, видимо, затем, чтобы красавицы не слишком скучали. На стойке высились банки с маслинами и соленьями, а у дверей висела реклама пива, кока-колы и кофейных суррогатов.
Молодой хозяин куда-то вышел, оставив его на некоторое время в одиночестве; сияние дня, проникавшее с улицы, трепетало, мерцая в полумраке, как в зале кино, скользило по полкам с бутылками, зажигая в них темно-красные рубиновые отблески. Вернулся молодой красавец хозяин и на миг заслонил собой свет. Он поставил перед гостем старинную тарелку с двумя большими жареными рыбинами, дольками лимона, картошки и помидоров.
И, улыбаясь, стал менять тарелку и прибор, ловко убирая и подавая на стол.
— Вот оказалось, к счастью, дома. Деду Томе сегодня повезло с уловом, и он послал матери рыбу. Она просит вас отведать ее угощения и надеется, вам не повредит, что рыба жарена на домашнем жире.
Это был самый вкусный обед, какой ему когда-нибудь приходилось есть. Молодой хозяин сел за стол напротив, с искренним удовольствием глядя, как аппетитно он ест.
— Попросите вашу хозяйку, Стану, вам готовить. Вам удобнее будет — не ходить сюда по солнцепеку. Разнообразия, конечно, она вам предложить не может, что-нибудь из нашей простой крестьянской пищи. Но тут ничего другого и не найти. По-моему, она согласится, ей все равно готовить для себя.
Он спустился в село крутой тропкой; теперь она показалась ему короче, как все однажды пройденные пути. Сети убраны. Колья, с которых время и морские волны содрали кору, стояли белые на солнце, словно обглоданные кости, и даже не откидывали тени. Кошка с порога перекочевала куда-то, спасаясь от солнца. Он пересек мощеный двор, прошел прохладной галереей. В кухне — шорохи хозяйской возни, но никто не окликнул его. Комнату он нашел затененной, оконные ставни плотно закрыты. И снова атмосфера старых голландских полотен охватила его: мягкие полутона, полумрак, запах источенного временем дерева, отдающего ладаном. Он разделся, вытянулся в кровати и безмятежно заснул.
VI
Три дня ушло на обживание, устройство и первое знакомство с новым местом. И все, что поначалу, замыкаясь, пряталось от глаз, теперь, подобно старому свитку пергамента, само по себе, спеша предупредить его желания, развертывалось, раскрывалось перед его пробудившимся взором.
Вставал он рано, просыпался еще того раньше. Спускался в кухню завтракать, поскольку в первый же день, не без упорного сопротивления с ее стороны, уговорил хозяйку готовить ему.
Отговаривалась она тем, что плохая кулинарка и боится ему не угодить скудостью меню. Крестьяне и рыбаки довольствуются скромной, незатейливой пищей, тем более что село их глухое, заброшенное и, кроме соли, сахара, фасоли и макарон, в сельской лавке ничего купить нельзя из привычных для городского жителя продуктов. Затем отказывалась от оплаты услуг, составляющих, по ее представлению, просто долг гостеприимства, и наконец выговорила столь ничтожную сумму, что он вынужден был ее удвоить. Но никакие уговоры не могли ее заставить согласиться разделять с ним его трапезу. Придя к столу, он всегда заставал его накрытым на один прибор, а хозяйку неизменно застывшей у буфета напротив в молчаливой готовности подскочить и обслужить его. И если он сильно опаздывал или она должна была отлучиться в село, он всегда находил на столе под белым полотенцем приготовленную для него еду.
Еще храня во рту аромат и вкус свежевыпеченного хлеба, он выходил к морю, приветствуя новый день и проверяя взглядом, вернулись ли уже рыбаки, все ли баркасы на месте и сушились ли растянутые на шестах сети; бредя по пляжу, он рассматривал, что изменило за ночь море в его пестром облике и что вынесло на гладкий влажный берег.
Потом он отправлялся заросшими склонами в лес. Еще трех дней не прошло с той поры, что он здесь, но он уже окреп и отдохнул настолько, что мог двигаться индийской иноходью, попеременно чередуя бег и шаг, как когда-то на беговых дорожках. Воздух, пропитанный запахом моря и хвои и особенно свежий с утра, поднимал его грудь, наполняя легкие. Дойдя до леса, он начинал ощущать горячую и мощную пульсацию пробудившейся крови, живительными соками питавшей уснувшие, завядшие и омертвевшие периферийные клетки, и тогда садился в прохладу сосны, любуясь безбрежной далью моря и волнами, которые окатывали скалы и рифы, теребя, словно косы, длинные пряди морских трав.
Он снимал с себя рубашку и сандалии, достаточно загорелый, чтобы не остерегаться больше солнца, и брел полосой прибоя, отыскивая пестрые, желтые, красные и голубые камешки. Поначалу тонкокожие и чувствительные подошвы горожанина жгло и кололо, но потом они огрубели, обвыклись и уже не боялись ни острых обломков, ни раскаленной, как угли, гальки.
Пять или шесть отмелей, большего и меньшего размера, тянулись вдоль побережья, а если считать и малый пятачок песка, намытый морем под нависшей громадной стеной, то их было семь. И все не похожие одна на другую. Не только величиной и контуром скал, но и цветом воды, и своей глубиной, и особыми свойствами песка. Над одними с раннего утра сияло солнце, другие до полудня лежали в тени; ближние защищены от утреннего северо-восточного ветра, дальние открыты порывам бриза и ударам волн. В двух бухтах скалистые острова выступали из моря; голые, изъеденные морем камни, место гнездовья и скопления птиц; один захвачен чайками, на другом обосновалось племя беспокойных ласточек, целыми днями круживших над ним. На двух других — далеких — островах в зарослях ежевики и дикого винограда он обнаружил развалины старых каменных стен и, обследуя их с волнением первооткрывателя, высадившегося на необитаемый, пустынный берег неведомого континента, пришел к заключению, что это, по всей вероятности, остатки древних укреплений, возводимых здешними поселенцами давних времен для защиты берегов от нападения с моря и пиратских набегов. Двери и окна построек обращены в сторону суши, тогда как в море глядят лишь узкие щели бойниц или ружейных амбразур. Стены были более чем двухметровой толщины, а известка от старости окаменела и выступала из швов редкими каплями как бы исторгнутой камнем смолы.
Каждый день он выбирал себе новый пляж, как жену в гареме. Осторожно ступая, чтобы не оскорбить его девственность резким движением, входил в море и погружался в воду, как в купель, творя обряд миропомазания, а потом пускался вплавь, ласково гладя волны руками. На берегу он бросался навзничь и так, на горячем песке, замирал, раскинув руки, неподвижный. Здесь, вдали от села, от дорог и людей, только тихое шлепанье моря о берег да легкий шорох волн, промывавших прибрежный песок, долетали до его слуха. С высокого холмистого гребня справа над ним темный бор тянулся неподвижными ветвями к голубому небу. Торжествующий покой замершего летнего дня. Белые колонны древнегреческих храмов, треугольные тимпаны античных пропилеев, вознесшиеся к небесам. Черный и окаменевший взлет одинокого кипариса, устремленного ввысь на другом склоне бухты. Тишина, безветрие, и в солнечном полдне застывшее величие вершин далекого горного хребта. Все, что нарушает неподвижность, есть хаос, который портит красоту; уродливая судорога, которая искажает гармонию природы, напрасное противоборство стремлению к успокоению, свойственному всему сущему, конечной цели всякого движения, воплощенному совершенству мира.
Хотелось сразу же, сейчас, заставить замереть все вокруг — ветер и море, солнце и время — и навсегда остаться здесь лежать, вот так распластавшись на песке. Между небом и землей. Сливаясь с ними. Не слыша своего собственного сердца в груди. Почти совсем заглушив его биение.
VII
Он ощущал себя йогом из индийской притчи, давно от кого-то слышанной или где-то прочитанной им.
Устав от жизни и людей, наскучившись вечным коловращением и суетой, в один прекрасный день тот бросил все, чем жил до сей поры: семью, друзей, знакомых, дом, имущество, — и, удалившись на пустой песчаный берег, со вздохом облегчения растянулся нагой на песке, раскинув руки ладонями вверх, и так остался лежать, исполненный решимости не двигаться и не вставать никогда.
Так, неподвижный, пролежал он месяц, два и три. И потом еще какое-то время. Миновала весна, мягким дуновением обвевавшая его лицо и волосы. Настало жаркое, знойное лето, грозя иссушить его тело, выпить из него всю влагу до последней капли, но он по-прежнему лежал на песке, на том самом месте, куда опустился и похоронил под собой все, что имел, даже собственную тень. Где-то далеко позади себя оставил он людские радости и печали, надежды и страдания — все, что волновало и тревожило его, — и теперь лежал, отрешенный от мира и успокоенный душевно, отождествленный с небом над собой, с землей и с воздухом вокруг, и, если бы в нем оставалось еще хоть что-нибудь из человеческих ощущений, он мог бы считать себя счастливым.
Так он дождался осени и бесконечных осенних дождей, и они обмывали его, пока не вымыли все до самой соли забытых детских слез. Оцепеневший и бесчувственный, пролежал он нагой целую зиму, пока снова не наступила весна. Замкнулся круг времен, а он по-прежнему лежал, раскинув руки вверх ладонями, обращенными к голубому светлому небу. Тихий, спокойный, без радостей, без печалей, без надежд и страданий. Стрелка показаний его внутреннего состояния недвижимо застыла на шкале, и таким, окоченевшим и оледеневшим на песке пустынного пляжа, застали его две ласточки, вернувшиеся с весной в эти края. Две, усталые после длинного пути, они осторожно спустились ему на пальцы и из открытых раковин его ладоней выпили скопившуюся в них малую толику дождевой воды.
Потом, собирая соломинки, ласточки стали в одной вить гнездо. Целую неделю, прилежно трудясь, носили они в клювах землю и мякину, поднимая свой дом, и, когда построили его, самка отложила несколько белых игрушечно-крохотных яичек. Сменяя друг друга, птицы сидели на них, пока не вывели птенцов. Они их охраняли, кормили, учили летать, а потом опять пришла осень и ласточкино семейство собралось в путь и однажды улетело, оставив святого лежать на песке.
А он лежал, раскинув руки, все в том же положении, в каком когда-то опустился на землю, не чувствуя ничего, даже самого себя, и так пролежал он еще одну череду осенних ветров и долгий период дождей и зимних холодов. Пришла наконец новая весна, и с первым солнечным теплом вернулись и перелетные птицы — ласточки. Вернулось и семейство ласточек.
Сверху, с поднебесной высоты, они узнали место старого гнездовья и опустились на вытянутую руку святого. Отдохнув немного от долгого пути, они взялись поправлять свой дом от повреждений, причиненных ему проливными дождями и упорными ветрами. Слюной, землей и мякиной залепили прорехи, и самка снова отложила на дно гнезда несколько яиц. С товарищеской самоотверженностью сменяли друг друга самка и самец, сидя на яйцах, пока не вылупились птенцы. Птицы приносили им воду и пищу, набивая зернами и червячками их вечно открытые клювы, и вот птенцы наконец смогли покинуть гнездо и сами о себе позаботиться. Родители научили их летать, и дети точно в срок закончили птичью школу, чтобы в назначенный день устремиться в южные края — к теплу и сытому, безбедному существованию.
А человек между тем все так же лежал неподвижный на песке, не чувствуя больше ни земли под собой, ни воздуха вокруг, ни самого себя, хотя жизнь еще как-то держалась в костях, единственно сопротивлявшихся напору времени. Так провел святой новую осень и зиму, настолько заглушив в себе все человеческие чувства, что уже больше не мог ощущать сладкую отраду покоя и одиночества, и, распростертый на безлюдном берегу, встретил третью весну.
Оделись зеленью лиственные деревья вокруг. Раскрыли бутоны, увяли и опали цветы, прилетели и улетели обратно перелетные птицы, завязали завязи первые плоды и стали зреть, наливаясь соками. Прошли апрель и май, и в череде природных превращений наступил июнь, а ласточкино семейство все не появлялось. С каждым днем, с каждым часом заметно теплело, прогревался прибрежный песок, а святой человек в своем оцепенении по-прежнему лежал под солнцем, обратив ладони к небу.
Цикады бешено свиристели в кустах. Змея скользила по песку, разыскивая яйца, отложенные ящерицами. Тучи птиц слетались на землю в отчаянных поисках воды. Только ласточек не было нигде. В конце сентября в небе стали собираться густые облака, и перелетные птицы, перед тем как устремиться стаями на юг, густо унизывали ветви деревьев.
И тогда наконец святой отшельник осознал, что ласточки уже не прилетят, что минувшей зимой в далеких теплых краях с ними что-то приключилось, какая-то беда, и что больше они никогда не сядут на его обращенную к небу ладонь, не будут поправлять свое гнездо, выкармливать прожорливых птенцов и учить их летать. И в нем, оледеневшем и опустошенном, отрешившемся давно от веры и надежд, из каких-то неведомых, потаенных глубин проклюнулся зеленым острием, разрастаясь и ветвясь, подобно всходу манго, росток томительной тоски по ласточкам, которые не прилетели и никогда уже больше не прилетят.
Нет, не вытравить из себя человеку, пока в нем теплится хоть искра жизни, ни этой его любви и ненависти, ни радости и печали, ни надежды и тревоги. И сколь бы ни было оно для нас обременительно, беспокойство — необходимое проявление всего живого. Умиротворенный, а может быть, печально примирившийся, стряхивая со своих затекших членов песок усталости и одичания, святой поднялся с песчаного ложа на отмели, чтобы вернуться в рыбацкое село к ласточкам, свившим гнезда там, под козырьками крыш.
VIII
Не зная, чем заняться, когда засыпало село и наверху у дороги перед заведением тушили огни, укладываясь рано и отоспавшись за все свои городские бессонные ночи, он теперь вставал с зарей и скоро выяснил, что в селе только три человека занимаются рыбной ловлей постоянно, тогда как остальные крестьяне рыбачат от случая к случаю, чаще всего промышляя тут же в заливе, когда им захочется рыбы и не держат другие неотложные дела. Поначалу ему никак не удавалось подстеречь тот час, когда рыбаки выходят в море, возвращаются на берег и вытаскивают свой улов. На берегу он заставал растянутые сети, — они сушились на шестах под солнцем, да старого рыбака, который в тени огромного тута чинил их, часами терпеливо перебирая пальцами бесконечные переплетения.
Старик был рослый, красивый и прямой, с детским румянцем на щеках, пепельной гривой волос и на удивление ясными голубыми глазами в отличие от прочих местных жителей, в основном смуглолицых и черных. Одет он был обыкновенно в синие холщовые штаны, заправленные в высокие резиновые сапоги, красную рубаху с закатанными рукавами, на голове носил желтую соломенную шляпу с широкими полями. На первый взгляд замедленные движения его отличались размеренной точностью, приобретенной долголетним опытом и великим умением беречь, не распыляя даром, свою силу, а тихая, но внятная речь выдавала в нем человека, привыкшего, чтобы его понимали с полуслова и повиновались без пререканий. В селе его как будто не видно и не слышно, но приметишь его сразу. Не застать его перед заведением за разговором с кем-нибудь из местных, не распекал он детей, не гонял собак, слоняющихся по пляжу, однако и дети и собаки держались от него на расстоянии — занятый своими, в чужие дела он не вмешивался, но каким-то образом был посвящен во все дела, долгой своей жизнью возведенный в сан судьи и закона здешних мест.
Со Станой они ближайшие соседи, дома их соприкасаются огородами и крышами, но хозяйка приезжего сама о нем говорить избегала, на расспросы о нем отвечала крайне скупо. Ее соседу перевалило за восемьдесят, в селе он самый старый. Жена его умерла больше десяти лет назад, сыновья и внуки давно разлетелись по свету. Старик и сам плавал по морям, но в представлении здешних был и остается заправским рыбаком, неразлучным со своими сетями, занятый их бесконечной починкой, сушкой и выборкой. «Словно бы он сроду и не уезжал из этих мест, — объясняли гостю завсегдатаи Милиного заведения. — Старик он неразговорчивый и хмурый, но этим его не надо попрекать. Кто знает, что у него болит, пока он с вами беседует, господин».
Когда приезжий подошел к нему второй раз, старик его встретил любезнее. Лепетал неиссякающий источник, распространяя вокруг себя прохладу, устремляясь в широкий, выложенный камнем сток, где сельские женщины стирали белье. Усевшись на камень, приезжий наблюдал за тем, как крупными костлявыми и волосатыми пальцами, с которых шелухой, как с прибрежных скал, слетала соль, старик искусно перебирал мудреное переплетение узлов и петель, пока свинцовые грузила на краях не зазвенели, точно оковы на руках узника.
— Не отдыхаете?
— Некогда, господин. Что ночью порвется, за день надо починить. Утром вытащил сети, вечером закидывай опять. Пока их залатаешь, приготовишь, и солнце закатится. Солнце в море — и сети должны за ним следом под воду идти.
— А рыба есть?
— Мало, господин. Дно здесь песчаное, пастись ей негде. Да и рыба пуганая стала, научилась сети обходить.
— Что же молодые вас не сменят?
— Молодые! Да где они, господин! Кого вы тут видели? Чуть встанут на ноги и в армии отслужат, разлетаются кто куда, заработков и легкой жизни искать. А те, которые еще не убежали, только случая ждут.
— Вернутся, не беспокойтесь! Вы тоже странствовали по свету, да вот ведь снова тут.
— Мало кто сюда вернулся даже из тех, кто со мной ушел. Земля здесь скудная, постная, не может она всех прокормить. Да и мне лучше бы не возвращаться, чтобы снова запутаться в сетях. Братья мои хозяевами стали, а рыбак, господин, всегда нищим останется.
— Не в богатстве счастье, дядя Тома. Может, вы спокойней и счастливее прожили жизнь.
— Эх, господин! Это тем хорошо говорить, кого ветер не треплет и море не хлещет. И вы вот отдохнете и уедете к себе назад, а мы тут останемся биться и горе свое мыкать.
Он снял сеть с кольев, свил в бухту и крест-накрест стянул узлом углы мешка. Три бухты, уже готовые, ждали его рядом.
— На сегодня все. Пора собираться выходить. Пока сложишься, пока на место придешь, вот тебе и семь. Только-только кофе проглотить успеешь. Вот, господин, какова рыбацкая жизнь.
Он подхватил узел, притащил к баркасу и швырнул на нос. Вернулся за вторым, потом за третьим. Из чувства солидарности и гость схватился за оставшийся, четвертый, и с натугой, от колен подтянув его к животу и груди, кое-как доволок до баркаса. Про свинцовые грузила он забыл! Отдышавшись, он обернулся, ища глазами старика, но того не было видно, темный проем калитки поглотил его, словно мрачный зев пещеры.
IX
Ранний послеполуденный час. Только что прошло время сиесты, и, кроме нескольких куриц, угнездившихся в песке под тутовым деревом, на белом, пышущем жаром пляже не видно ни одной живой души. Идти купаться в море нет ни желания, ни сил, а в комнате под крышей, накаленной отвесными лучами солнца, невозможно дышать. И так, в сандалиях, холщовых брюках и майке, грязной от сетей, которые он перетаскивал в баркас, он направился к гостинице.
В знак приветствия слабо помахал рукой завсегдатаям — откинувшись на спинки стульев и вытянув перед собой ноги, они задыхались и прели в редкой кружевной тени маслин. Непробудный пьянчуга Симо, прозванный Бутылкой, дремал за столом, пуская густую слюну из приоткрытого щербатого рта, одолеваемого упорными мухами. На некотором расстоянии от него, ибо по такой жаре никто не терпит близкого соседства, расположился второй рыбак из здешних, капитан Стеван, или — просто — Капитан, костлявый, долговязый субъект с лошадиным лицом, в холщовых штанах неопределенного цвета, американской рубахе военного покроя и в офицерской морской фуражке с уцелевшим выпуклым черным козырьком, но давно утерянной кокардой и ободом.
Беспокойная и суетливая его натура даже здесь, за гостиничным столиком, не давала ему ни минуты покоя, заставляя его, этакого непомерно длинноногого, вопреки всем законам природы всюду поспевать и присутствовать везде одновременно. И сейчас, развалившись на стуле, с раскинутыми для лучшего обдувания руками и длинными ножищами, он, несмотря на истому жаркого средиземноморского полдня, не мог побороть в себе настоятельной потребности действовать и со скуки допрашивал местного пономаря, монастырского послушника, который, наполовину в тени, наполовину на солнце, стоял, согнувшись перед ним с корзиной в руке, и со смирением школьника перед строгим учителем отвечал Капитану. На правом веке его красовался нарост величиной с птичье яйцо, а на шее с противоположной стороны повисла здоровенная груша, не позволявшая ему застегнуть рубашку. В резиновых опорках, без носков, он переминался с ноги на ногу перед Капитаном, а тот его не отпускал, но и не приглашал присесть.
— Как торговля шла сегодня, Радован?
— Плохо. Жара. Никому неохота машину останавливать.
— Но все-таки ты что-то продал, утром у тебя корзина тяжелей и полней была. Мог бы хоть Симо Бутылке поставить стаканчик, если уж нас за людей не считаешь.
— Ничего я не выручил, клянусь святым Василием! Это у меня ребятишки поели, пока я по нужде отлучился за межу.
— А игумену ты часть уделяешь?
— Он не спрашивает. Да и чего спрашивать-то? Инжира полно, никто его не собирает. А этот и вообще не монастырский.
— Не монастырский? Так чей же он? Общинный, стало быть? А ты налог за него платишь? Тут уже из Новиграда приезжали, интересовались, сколько ты зашибаешь.
— А я не отказываюсь. Что положено казне, пусть забирает, — с полной серьезностью оправдывался послушник и, избавившись наконец от своего мучителя, направлялся к приезжему гостю, откидывая с содержимого корзины большие круглые лопухи, под которыми обнаруживался клейким месивом слежавшийся инжир, идущий обыкновенно на откорм свиней. Происходила бессловесная торговля: приезжий отрицательно качал головой, продавец в молчании покрывал товар и, поднеся к губам два пальца, просил закурить. Приезжий лез в карман за сигаретами и протягивал ему всю пачку целиком, стараясь избежать соприкосновения с его рукой, тот принимал пачку и удалялся безмолвно, пригнувшись к корзине под тяжестью грушеобразного нароста, который тянул его к земле.
— Приу чите его, господин, потом не отделаетесь, — предостерегал приезжего красивый хозяин. — Этот на куреве царство просадит.
— Что у него такое на шее?
— Кто знает? Забрел сюда давно откуда-то из Боснии или из Лики, вроде Симо Бутылки, да и застрял здесь навек. Шишка его тогда маленькая, как лесной орех, была, а теперь год от года растет. Говорят, его в Турции ранили, когда он там дорогу строил, а теперь пуля двинулась выхода искать. Ее можно нащупать, но врачам он вырезать не дает. Поздно, говорит, и так к тому году помру.
— Какая еще пуля? Это от срамной болезни у него. Турчанка одна в Стамбуле наградила! — вставлял капитан Стеван и, зевая, вытягивал во всю длину свои ножищи, затем сплевывал на сухие пальцы, стараясь скинуть с губ прилипшую крошку табака.
— Вон дед Тома вышел! — указывал красивый хозяин на залив; из горловины его в море медленно на веслах выходил баркас, мелькая вдали соломенной шляпой и белым пятном платка на носу — это старик взял для подмоги мальчика. — А ты когда же, Капитан?
— А, пусть его. Уступаю ему дорогу. Он старше, и путь его длиннее. Воображает, горемычный, будто улов от его стараний зависит. А рыба, она женского рода — кто больше за ней бегает, тому меньше достанется, — говорил Капитан, но через некоторое время тоже поднимался, устремлялся к морю, чтобы вытряхнуть сети из лодки где-нибудь у берега неподалеку. И семимильными шагами перемахивал через кустарник, межи и ограды.
Третий местный рыбак на людях появлялся редко. Жил он отшельником на дальней окраине села, в маленькой лачуге, построенной им, кажется, своими руками. Здесь же держал и лодку — просмоленный, утлый челн, который хозяин при малейшем ветре снимал с причала и вытаскивал на берег, где тот и лежал весь день черным вороном на песке. И обликом и поведением человек этот отличался от прочих жителей села, — мелкорослый, замкнутый и хмурый, дотла испепеленный внутренним огнем, даже отблеском не прорывающимся наружу, тогда как окружающий его по-южному общительный народ без всякого горения внутри так и брызжет фейерверками. Это Митар, по прозванию Чумазый или Цыган, что, по существу, одно и то же. Цыган сетями не ловит — по крайней мере не видно, чтобы он их развешивал и сушил, — уходит в море как-то скрыто, в неурочный час, когда другие уже вернулись или отдыхают, всегда один, всегда из своего угла залива, как отлученный от стаи волк-отшельник.
X
Перед заведением, единственным местом встреч сельских жителей, сходилось, судя по всему, одно и то же общество.
Бакалейщик Душан Мрджен — трезвенник, такой же неподкупной честности, как весы в его лавке, — заглядывал сюда перед открытием своей лавки или после закрытия, мимоходом, не присаживаясь даже выпить кофе, только чтобы приветствовать собравшуюся здесь почтенную публику. Баро Плиска, или иначе дядюшка Лиска, по прозвищу Американец, правда никогда в той части света не бывавший и в действительности возвращенец из Новой Зеландии или Австралии, — продувная бестия, от чрезмерного крестьянского лукавства отрастивший хоботом нос, подкравшийся к самым губам, чтобы первому пронюхать и проведать, что собрались они сказать, и в случае чего предупредить возможный свой промах. В прошлую войну ему, как говорят, удалось обвести вокруг пальца все союзные рекрутские и медицинские комиссии, выдав за ранение, полученное на войне, какой-то свой ничтожный физический недостаток, по рассеянности не внесенный в справку при призыве. Так он и отсиживался здесь, в глуши, недоступный ревизионным и супер-ревизионным комиссиям, и теперь здоровый, лоснящийся, без каких-нибудь видимых изъянов получал значительную пенсию по инвалидности в долларах, что делало его самым имущим человеком на селе. Землю обрабатывать он за ненадобностью бросил и, не имея никаких забот, большую часть дня проводил в питейном заведении. Говорил он неразборчиво, скороговоркой, как бы отучившись в дальних странах от родного языка, и с обиженной растерянностью моргал поросячьими глазками, сотрясаясь в мелком смешке, словно его щекотали под ребрами. Большой любитель наблюдать за карточной игрой, сам дядюшка Американец брал карты в руки в тех редких случаях, когда ему приходилось заменить хозяина гостиницы, вынужденного подчас отвлечься от игры по настоянию какого-нибудь особенно настойчивого посетителя. Объясняя воздержание свое неумением играть, в действительности дядюшка Американец серьезно опасался заговора завладеть его деньгами — предметом острой зависти местной голытьбы.
Непременным членом общества являлся также Уча, иначе никогда никем не называвшийся, — городского вида человек, тот самый, что рассматривал приезжего в первый вечер. Учитель и директор провинциальной школы в прошлом, а ныне пенсионер, он вынужден был ввиду скудости пенсионного содержания и болезненности своей супруги податься обратно в свою вотчину. Копаясь понемногу в запущенном отцовском хозяйстве, он разводил фрукты, кур, пчел — словом, все способное приумножаться и плодиться к его выгоде, но без его труда, — и за скромный гонорар обучал грамоте сельских детей, дабы иметь возможность своим детям, получавшим образование в Белграде, посылать сбереженные и вырученные гроши вместе с занятыми и перехваченными где-нибудь на стороне. Как человек ученый, он считал себя ближе всех по духу к приезжему гостю и потому чаще других подсаживался к нему поближе и под скромное угощение — чашка кофе или стакан вина — посвящал его в здешние судьбы и обстоятельства, чтобы потом за другими столиками — уже совершенно безвозмездно — переводить слова и мысли нового своего знакомого на язык здешних жителей и от его имени делать заявления, никогда никем не высказывавшиеся. С молодым хозяином Миле, капитаном Стеваном, дядюшкой Американцем и Симо Бутылкой, находившимся в постоянном подпитии, Уча составлял сложившуюся картежную компанию, над головами которой, подобно сигнальным флажкам корабля, Капитан, как наиболее ловкий и смекалистый, но, уж во всяком случае, самый темпераментный, лихо размахивает картами и с прищелкиванием и выкриками лупит ими по столу, то и дело сплевывая на свои сухие пальцы и на правах выигрывающего заказывая выпивку за чужой счет.
Заглядывает в заведение и долговязый, постоянно озабоченный крестьянин, на деньги заокеанских братьев поднимающий с сыном дом неподалеку от Милиного заведения. Пропыленный и запачканный известью, он садится промочить горло, а его сын, большой и сильный парень, безропотно ждет, когда отец поднимется из-за стола и они опять пойдут на стройку. Оставив мотоцикл у беседки, что позади заведения, заворачивает сюда и Гайо Почтальон перед тем, как отправиться в горы разносить письма отдаленным адресатам. Заходит и водитель маленького грузовика, приезжающий с редкими посылками к бакалейщику или к Миле и заодно забрать пустые ящики и бутылки; случаются тут и проезжие, туристы, занесенные волею случая в этот глухой уголок побережья или остановившиеся расспросить дорогу, передохнуть и подкрепиться. Ежедневно по утрам, в один и тот же час, облаченный в неизменные полосато-темные панталоны и черный люстриновый пиджачок, с недостающими черными канцелярскими нарукавниками и в белой рубахе без галстука, как разжалованный офицер без эполет, мимо заведения проходит, с достоинством выбрасывая перед собой палку, старичок — бывший общинный делопроизводитель. Осведомившись у бакалейщика, не пришла ли ему какая-нибудь почта или поручение, он отправляется назад, из всех завсегдатаев приветствуя поднятием шляпы одного только приезжего, первый раз — идя в лавку и вторично — возвращаясь обратно. В воскресные и в праздничные дни на пути из церкви перед заведением собираются старики потолковать о том о сем, повидаться с живущими на отшибе знакомыми, обменяться небогатыми сельскими новостями. Иной раз забежит какой-нибудь мальчишка за спичками или уксусом да и застрянет, глазея на взрослых, пока его не выгонят бранью, а то и тумаком.
Женщины никогда не заходят сюда, нет в селе такого обыкновения. В окне верхнего этажа заведения ранним утром или под вечер, когда спустятся тени, огромной грудью заполняя весь оконный проем, появляется мать молодого хозяина. Похожая на сына как две капли воды и моложавая с виду, она так страшно раздалась и располнела, что с трудом держалась на ногах и почти не выходила из дому. Болезнь ее — непомерное отложение жира в боках и груди — досталась ей от негритянских предков, кровь которых, несомненно, текла в ее жилах. Капитан Стеван находил, однако, более определенное и грубое объяснение ее недугу: «Гузка, брат, у нее так отяжелела, что не дает ей в дверь пролезть».
XI
Приморская половина села насчитывала всего каких-нибудь десяток домов. А между тем в этих по большей части трехэтажных каменных зданиях с их строгой и простой архитектурой, подсказанной природным вкусом, благоприобретенным строительным опытом и безупречным чувством меры, что сразу же определил профессиональный взгляд приезжего, населял шумный муравейник мужчин, женщин и детей. Приезжего, очевидно, все уже знали и при встрече почтительно раскланивались с ним, тогда как он, не разобравшись, кто кому родня и кто где живет, за эти несколько дней своего пребывания в селе запомнил только наиболее яркие и впечатляющие лица.
Слева от Станы проживало многочисленное семейство поденщиков. Каждое утро в одно и то же время из их калитки выходила колонна чернорабочих и, шествуя мимо него, по-солдатски приветствовала приезжего кивками и взглядами. Колонну возглавлял отец с косой на плече, за ним, соблюдая возрастную очередность и закинув мотыги наподобие винтовок на плечи, следовали четверо его взрослых сыновей. Вечером в том же порядке они возвращались домой, только мотыги сыновья устало волочили за собой по песку. В третьем от Станы каменном доме обитала одинокая как перст столетняя старушка; по утрам и под вечер она выносила из дому деревянную скамеечку и сидела на ней час или два, прикрыв глазные яблоки немигающими веками и застыв в такой глубокой неподвижности, что всякий раз, проходя мимо нее, приезжий с испугом спрашивал себя, жива ли она еще и не надо ли кого-нибудь позвать унести ее в помещение. Следующий дом щербиной в ослепительном ряду зубов портил общую картину своей низкорослостью. В нем жили только невозможно расплодившиеся мыши. Прогнившие ворота висели на единственной петле, двери заложены засовами и забиты крест-накрест досками.
В окнах и калитке соседнего с ним дома появлялись только женские фигуры в черном — своеобразная форма здешнего национального женского наряда, а перед домом на песке копошился выводок детей. На этом и обрывалась улица.
Обособленно от поселения, на краю залива, приютилась лачуга Митры Чумазого — промышляющего в одиночку рыбака; ни дом его, ни семью в селе своими не считали.
Справа от источника, посреди бухты, там, где размещался местный рыболовецкий «флот», в море впадал поток, он вздувался от осенних дождей и приносил, бывало, с собой с гор, загромождая ими русло, огромные белые валуны.
В давно заброшенной полуразрушенной мельнице над пляжем обосновалась хромоногая взбалмошная вдова. Нечесаная и злая, она таскала, расплескивая по песку, бесчисленные ведра с водой для пойла скоту и хозяйственных нужд и визгливо распекала своих непослушных, капризных детей.
Потом по взгорью поднимались ряды садов и огородов. За ними, на правой оконечности залива, утопая в зелени, с балконом и балюстрадой в бельэтаже высилось палаццо капитана Стевана — гордость здешних мест, усадьба бывших мореходов. К нему примыкал, выходя на тропу, забиравшую в горы, последний дом этой господской части поселка с раскидистой старой сосной перед террасой, увитой виноградом, диким шиповником и обросшей лавром.
И каждый раз, когда он проходил мимо него тропой, из-за барьера живой изгороди на скрип его шагов отзывалось предупредительное покашливание хозяина, дававшего знать о своем присутствии и как бы приглашавшего гостя зайти в его владения.
Здесь, в тени сосны, утром следующего дня, не успев распрощаться с дедом Томой и вырваться из плена его сетей, приезжий столкнулся с безумной старухой: вцепившись в ограду, она из-за ее укрытия горящими глазами смотрела за тем, что делалось внизу, на берегу.
— Не захотел продать вам рыбы? — подкараулила она его вопросом, вся в черном по обычаю местных женщин, но с непокрытыми седыми космами, змеиными жгутами разметавшимися по плечам.
— А я и не просил. Мне интересно было посмотреть его улов.
— Этот выловит, выловит. Да ни за что не продаст, черт проклятый… А вы куда? Куда направились?
— Пройтись посмотреть окрестности.
— Окрестности? А на что они вам, окрестности?
Кто-то откашлялся за живой изгородью. И, раздвинув зеленый барьер, на тропу вышел старик в неизменных полосато-темных брюках, поднятых выше вздутости живота.
— Замолчи и не задерживай господина, — загородил он старуху собой. — Простите, — извинялся старик, многозначительно подмигивая и увлекая его за руку в тень террасы.
— Пожалуйста, располагайтесь здесь как дома.
Приятный уголок. Тенисто. От толстых стен и каменной плиты стола исходит прохлада. Отсюда открывается вся ширь залива, они, словно в ложе, сидят, невидимые за баллюстрадой с расставленными на ней в синих и красных кухонных посудинах, отслуживших свой век, розмарином, базиликой и какими-то другими, незнакомыми ему цветами.
— Мне известно, что вы поселились у нас. Позавчера, когда вы прибыли, я вас случайно видел на дороге. Я сам местный, общинный делопроизводитель, в настоящее время на пенсии, а это, сами изволите видеть, мой дом, — представился старик и приподнял шляпу, составляющую наиболее изысканную часть его наряда, с перышком, заткнутым за ленту. Говоря, он покачивался на стуле по канцелярской привычке и щелкал подтяжками, которые он то натягивал, то отпускал.
— Принеси нам малиновой настойки! — распорядился он, обращаясь к безумной старухе, опасливо высовывавшей нос из двери и сейчас же скрывшейся в темноте коридора.
— Вы к нам по личной или служебной надобности, господин?
— По личной, в отпуск, так сказать.
— В отпуск? И сколько предполагаете задержаться?
— Недолго. С неделю.
— Понятно. По здешним условиям и это немало, господин. Боюсь, и за неделю надоест, да и квартира, надо думать, совсем вам не подходит. Село, одно слово, а народ неграмотный и темный. Я сам, хоть и местный, постоянно имею от них неприятности. А вы, мне представляется, лицо известное и важное.
— К сожалению, нет, — признался приезжий.
— Все равно, сразу видно, что вы человек уважаемый, коль скоро на своей машине прибыли. Еще малиновой не разрешите? — предложил он пополнить жидко-розовой настойкой недопитый стакан, но гость поблагодарил и отказался. Горло он немного промочил и хотел бы, пока нет жары, пройтись и выкупаться. — А если у вас появится желание побеседовать с кем-нибудь от скуки, милости просим, заходите. Будем очень рады, — провожал его хозяин дома, — я к вашим услугам, господин. Я и газеты воскресные получаю, а приемник у меня так даже заграничные станции ловит.
Старик проводил его до ступенек, и с тех пор всякий раз, проходя мимо его владений, он вынужден был останавливаться, а то и заходить, приветствуя хозяина и платя, таким образом, первую свою дань требованиям светской учтивости и правилам хорошего тона.
Но, едва сумев освободиться у границ его владений от самого досточтимого и выдающегося жителя поселка, как на необжитых просторах мелколесья, полян и горных склонов с порослью кустарника и редкой выгоревшей травы приезжий становился жертвой новой встречи, на этот раз с ничтожнейшим и беднейшим представителем местного населения — с блаженным Николой, тихим и смиренным меланхоликом, пасшим в одиночестве братнину скотину — нескольких непоседливых коз и пару худосочных, мелкорослых коров.
Пастух был тщедушен и хил, как собственная тень, и мог бесшумно проходить сквозь густые заросли кустарника. Вследствие этого своего свойства он появлялся всегда неожиданно и, врываясь в мысли или сон своего нового друга, заставлял его от внезапности вздрагивать. Они обменивались коротким «привет», приезжий протягивал Николе пачку с сигаретами и давал прикурить, после чего они усаживались на камни на некотором расстоянии друг от друга. Затягивались, наслаждаясь успокоительным вкусом табачного дыма, приобретавшего в их молчаливом ритуале почти обрядовое значение воскурения фимиама перед алтарем языческого божества. Тишина. Только из кустов, где козы щипали траву, доносились хруст и позвякивание колокольчика на шее их вожака, но эти звуки, как бы дополняя тишину, делали ее еще приятнее и глубже.
— Пасешь? — спрашивал приезжий.
— Пасу! — после некоторого раздумья соглашался блаженный.
И опять они молчали и курили. Приезжий давал ему несколько сигарет впрок, и блаженный аккуратно закладывал их за ухо, а спичку и кусок серной картонки прятал под шапку, и они расставались безмолвно, не прощаясь. Сходя к пляжу, приезжий раздвигал завесу зелени, еще влажной от утренней росы. Спускал с себя одежду на песок и, раскинув руки, полными легкими вдыхал покой и тишину. «Ах, — вырывалось из его груди, — как хорошо! Пусть это продлится дольше!» И он шел к морю, и вот оно уже ластилось и льнуло к его ногам.
XII
Поскольку он с хозяйкой Станой договорился о столе, у него не было особенной нужды заходить в гостиницу, и в первые дни, наслаждаясь одиночеством, увлеченный прогулками, исследованием окрестностей и наблюдениями за жизнью села и его обитателей, он наведывался туда редко, раз в день, чаще под вечер — выпить вина, которое было лучше того, что могла предложить ему Стана. Потом, не зная, чем заняться ранним утром или в послеполуденные часы, когда мутный день не манил купаться, повинуясь сельским привычкам и обычаям, стал туда заглядывать чаще и засиживаться дольше. Особенно по вечерам, выспавшись за время сиесты и не имея ни потребности, ни возможности читать при слабом, трепещущем свете керосиновой лампы.
Итак, он опускался за свободный стол в сводчатом зале гостиницы, на террасе или под маслинами через дорогу, в зависимости от времени суток и температуры, приветствовал мать Миле в окне, обменивался несколькими словами с услужливым и любезным хозяином, заказывал вино, устраивался удобнее на стуле и мелкими глотками, со смаком отхлебывал тягучую жидкость, не менее, чем вкусом ее, наслаждаясь игрой преломляющихся в темно-рубиновом стакане солнечных лучей. Поначалу он держался обособленно, но ввиду малочисленности посетителей, давно между собой знакомых и составлявших единое общество, вне зависимости от их размещения в заведении и он стал ощущать свою связь с присутствующими, как бы уже переселившимися непрошенно к нему за стол.
Первым подсаживался к приезжему обыкновенно Уча — со вздохом опускался он на стул напротив, требовал, чтобы Миле принес еще один стакан, после чего сам себе подливал из бутылки приезжего. И сразу принимался молоть языком, не ожидая при этом никакой реакции на свои речи и глядя куда-то в пустоту, по привычке учителя, вещающего перед классом.
— Митар Чумазый! — провозглашал он, примечая черную пиратскую ладью, крадучись скользившую к берегу, и ее таинственного темнолицего владельца на носу. — Браконьер. Глушит рыбу динамитом и перепродает ее новиградским морячкам. Таможенники, портовый надзор и милиция сколько раз уж ловили его, но ничего не могли доказать. С ним никто не хочет связываться, боятся его, такого черного да страшного. Говорят, одной нашей, которая прислуживала в Новиграде, оставил его в подарок, на память до первой войны некий проходимец и авантюрист, и этот его ублюдок вышел весь в отца, и мастью и повадками. И жену Чумазый черную, под стать себе, после армии откуда-то привел со стороны, а дети у него некрещеные, и в школу он их не пускает. Делопроизводитель писал на него жалобу, а Чумазый так ему пригрозил, что тот по сей день дрожит от страха.
— А что такое этот ваш делопроизводитель? Вчера он меня на дороге поймал и заманил к себе в дом.
— Дядька Филипп Водовар? Так об этом его имя говорит, воду варит, воду в ступе толчет — а все та же самая вода и остается. Здешний он, верхний, из нашего села. Вместе в школу ходили, только что он каждый класс по два-три раза повторял. Был писарем в общине, а после недолго делопроизводителем. Выбился в начальники и, как положено, зазнался и испортился. Жену и раньше у себя в служанках держал, а на пенсию вышел — и давай ею помыкать, так что от его издевательства баба на старости лет запила. Он ее поймал, как она масло и муку и прочее такое из дому тащит и на ракию меняет, и все припрятал под замок, а ее до того довел, что она побираться пошла с голодухи. Он себе при жизни памятник на кладбище поставил и вырезал свое имя, а про жену — ни слова, будто ей с ним не под одной плитой лежать. Детей у него нет, вот Водовар и задумал усадьбу завещать нашей общине в дар для увековечения своего имени, да жена ему мешает, не хочет отказаться от причитающейся доли имущества и палец к завещанию приложить. И потому Водовар решил бабу свою пережить, чтобы долю ее унаследовать, и, меж тем как ее он морит голодом, сам себе Водовар стал с некоторых пор специальную еду по рецептам долгожительства готовить и глотать витамины, приобретаемые в новиградской аптеке.
И все в таком духе — про хозяина Миле, которому отец из Америки посылает тяжким трудом добытые доллары, а тот собирается купить себе автомобиль, чтобы разбить его на первом же повороте. О дядюшке Американце, у которого недостающий палец на правой руке — основание для получения пенсии по инвалидности и единовременпой ссуды — оторвало динамитом, когда он, еще мальчонкой, рыбу глушил; о капитане Стеване, который долгое время служил на каботажных катерах, мотаясь из порта в порт, и до того привык скитаться, что и сейчас ему не сидится на месте и он со скуки не знает, чем заняться; о Симо Бутылке, пропивающем в первые дни месяца пенсию и вспомоществование от общины и за выпивку и закуску прислуживающем хозяину Миле в качестве судомойки и мальчика на побегушках; о матери Миле, которая в молодости ого-го какой была красоткой и вообще не промах; и так подряд обо всех присутствующих и отсутствующих, пока приезжий его не обрывал или капитан Стеван за соседним столом не затевал картежную игру.
Сегодня, раньше обычного вернувшись с пляжа, приезжий застал компанию собутыльников в необъяснимом расположении духа. Пекло, солнце еще высоко, а капитан Стеван, Уча и дядюшка Американец, вместо того чтобы, отдуваясь от жары и развалясь на стульях на террасе, перекатывать от стола к столу чугунные шары ленивых и тяжелых слов, сидят навытяжку, устремив взгляды к неизвестной особе женского пола, расположившейся у входа в заведение и предупредительно обслуживаемой хозяином Миле, угощавшим ее малиновой настойкой.
— Не стоит и садиться! — заметил Капитан. — Мы, например, битый час не можем кофе получить. Недосуг хозяину подать нам заказ.
— А тебе лучше и не ждать. Вон дед Тома вышел на промысел.
— Ну и пусть себе выходит. Напрасно только сети рвет, весь его улов не покроет убыток. Да и сколько еще ему осталось тешиться этими сетями, так что пусть себе ловит сколько влезет.
— Что до тебя, капитан Стево, ты свои сети работой не перегружаешь, так что можно подумать, решил сто лет прожить, — через три стола дерзнул съязвить дядюшка Американец.
— А я не рыбак, я мореход; я ловлю, когда настроение есть да рыбки отведать захочется! — поставил его на место Капитан и потребовал, чтобы ему принесли карты.
— Мадьярочка, — шепчет Уча приезжему на ухо, словно сообщая скабрезность, и кивает в сторону девушки; сжавшись, в ситцевом платье и с чемоданчиком возле ног, она сидит, стиснув плотно колени, как бы предупреждая даже мысленное желание их раздвинуть.
— Почтальонша, приехала подработать на сезон. Высадилась здесь по ошибке и теперь ждет попутной машины или чтобы Миле вечером ее отвез — он вроде бы ей обещал.
Молодой хозяин принес карты и положил перед Капитаном на стол.
— Вот вам. Пусть меня дядюшка Американец заменит. — И добавил, обращаясь к приезжему: — Капитану Стевану легко подшучивать над нами! Жалованье ему идет, половина земли здесь его да еще каждый год получает от какой-нибудь родни наследство. Будь я на его месте, ни одного бы дня тут не сидел. Распродал бы все и пошел колесить по белу свету на своей машине.
— Погубят тебя эти твои машины, Миле. Вашу стерегите, господин. Не подпускайте близко! — предостерегал Капитан, сплевывая на свои сухие пальцы и пересчитывая карты. — Этот меньше ста километров в час давать не будет.
— Больше, больше бери! Эх, Капитан, что такое сто километров для классной машины? Это тебе не твой буксир, на котором ты из Новиграда до Сплита неделю тащился.
И Миле торжествующе смеялся с видом собственника за рулем сверхскоростной автомашины, а Капитан, тасуя карты, снова посылал его за кофе.
— И господину! — кричал он вдогонку хозяину, тем самым привлекая и приезжего в компанию. — И еще одну малиновую для барышни!
Как всегда перед началом партии, Капитан бешено крутил картами над головами партнеров и со всей силой лупил ими по столу. А в это время сверху, от развилки, повторяя путь, приведший и его когда-то в эту глушь, в облаке пыли спускался длинный лимузин и, подъехав к ним, остановился. В окно высунулся водитель и помахал компании рукой.
— Так мы к Новиграду проедем?
Физиономия родителя показалась приезжему знакомой, равно как и женское лицо за запыленным задним стеклом. Он поспешно отвернулся. Миле подавал почтальонше новую порцию малиновой настойки и слышал, как Уча с Капитаном объясняли дорогу автомобилистам.
— Вообще-то проехать можно, но только тут дальше и дорога хуже. Возвращайтесь лучше к развилке и берите влево. Там до Новиграда асфальтированное шоссе. Не могли бы вы подкинуть вон ту девушку? Ей по пути, примерно полдороги.
Они извинились — к сожалению, в машине нет места. Хлопнули дверцы, машина сделала круг и пошла обратно, обдав всех облаком пыли и отработанных газов. Он посмотрел ей вслед, женщина прильнула к стеклу и, насколько он мог различить за серой пеленой, подала ему прощальный знак рукой.
— «Ягуар», — зачарованно протянул Миле. — Такая машина по хорошей дороге может дать и двести в час!
— Эй, неси нам наш несчастный кофе. И при этом со скоростью триста километров в час, — вывел его Капитан из оцепенения и победно припечатал к столу роковую карту. — Уча платит!
— И для меня одну! — напомнил Симо Бутылка, клонясь головой к столу.
XIII
Больше других занимали приезжего рыбаки. В первую очередь Тома, в меньшей степени и по-иному — Капитан и, наконец, темноликий загадочный Митар, проходивший мимо, глядя в землю, не ожидая, что кто-нибудь с ним заговорит или поздоровается.
Если приезжий и не всегда поспевал прийти на берег проводить старика, то по крайней мере старался не проспать, чтобы проводить его взглядом из окна.
Серое утро. Только что побледнело небо над цепью горных вершин, и от этого в бухте постепенно разливался блеклый свет. Старик выносил со двора весла, тяжелый мотор и бак с бензином, стараясь не задеть гулкой жестью об угол калитки, и складывал поклажу на берегу возле каменного кнехта. Потом, зайдя в воду, подтягивал к берегу баркас, устанавливал мотор и весла и отправлялся будить мальчика, своего помощника. Желтый куцый пес неотлучно вертелся и скакал у него под ногами, а из дома, сонно пошатываясь, выходил мальчик и тер руками слипшиеся глаза. Но вот они отвалили от берега, вышли в море, запустили мотор и скрылись за скалой. Старик в коротком синем морском бушлате — на корме, все еще клевавший носом мальчик в красной майке — на скамье посредине.
Вслед за ними выходил на берег Станин постоялец и с терпеливостью рыбацкой жены ждал их возвращения, примостившись на корточках у кнехта.
По одному виду деда Томы он научился заранее угадывать, каков улов. Крутой разворот баркаса из-за скалы и быстрое возвращение к берегу не предвещали ничего хорошего, значительное покашливание старика говорило о том, что дела идут неплохо, а его стремительный прыжок с носа врезавшегося в песок на всем ходу баркаса свидетельствовал об удачном улове.
— Ну, как улов сегодня, дед Тома? — поднимался приезжий навстречу старику, зная наперед, что ответ для предупреждения сглаза будет один и тот же:
— Никудышный, господин! Пропала рыба!
Или в лучшем случае:
— Так, одна жалость. Только что не зря сети в море купал.
Поймав конец, приезжий накидывал его на кнехт. Мальчик, едва дождавшись, когда его отпустят с миром, бежал домой, а он однообразным круговым движением свивал брошенный ему конец сети и укладывал ее конусообразной горкой. Тем временем старик в трех шагах от него вытаскивал, словно кишки, из утробы баркаса другой конец сети, выбирал из нее рыбу и раскладывал на носу.
Было ее тут множество, различных видов, каких он никогда прежде не видывал, — серебристой, синей со стальным отливом, зеленой, желтой и красной, тонкой и длинной, как игла, широкой и плоской, как лист. Ощерившейся и колючей, надутой, с выпученными, словно для устрашения, глазами, извивающейся, подобно змее, пятнистой, точно саламандра, и усатой, словно старый дед. Уснувшей, с остекленевшими глазами, и живой, бившейся на досках лодки, хватая ртом душивший ее и обжигавший жабры воздух. Дохлую рыбу облепляли осы, а на берегу, навострив сторожко уши, сидели две кошки, ожидая, когда старик бросит им подачку.
Потянул ветерок. Сняв шляпу, старик позволил ему играть своими легкими, разлетающимися волосами. Село просыпалось. Запели петухи, заквохтали, закудахтали куры; неумытые со сна ребятишки стремглав летели к морю. Под утренним ветром пробуждались деревья, потягивались ветками, отряхивали листья. Поденщики в составе пяти человек с мотыгами наизготове отправлялись на работу. Вытаскивая рыбу из сетей, старик говорил сам с собой:
— Ишь, ненасытная! В сеть попала, а все норовит других пожрать. А эта что наделала, не понимает, станет удирать да вырываться — еще больше запутается.
И только когда рыба была вся выбрана и переложена в сундучок деда Томы, на берегу показывался Капитан в рубахе с офицерскими погонами, в капитанской фуражке, низко надвинутой на лоб.
— Доброе утро! Как рыбка была? — кричал еще издали Капитан, помахав им рукой, не дожидаясь ответа, погружался в лодку и под тарахтенье мотора в клубах дыма отбывал за своими сетями. Возвращался он, когда сети деда Томы, растянутые на шестах, уже сохли на солнце, и, ворвавшись в залив, соскакивал с носа своего баркаса на берег, оглядывая его из-под козырька приставленной к фуражке ладони с победным видом завоевателя, принявшего новые земли под флаг своего корабля.
Выбрав из сетей отборных рыбин, он уносил их домой, держа за жабры и предоставив ребятишкам ставить лодку на прикол, вытряхивать рыбу из сетей и вытаскивать сети на песок. Мотор он с лодки не снимал и оставлял непокрытым, а нерастянутые сети мокрой грудой бросал на берегу.
— Не беспокойся, сойдет и так, — отклонял он предложение приезжего подсобить ему. — Ничего им не сделается. Все равно они дольше меня проживут. Я из мяса, и при этом нежного, а мотор из стали. Вон дед Тома как о своих сетях печется, чинит их, развешивает, а толк какой? Рыбы ловит не больше моего. Все это преходящее, господин. Пойдемте лучше выпьем.
И они поднимались к капитанскому дому. Здесь, в прохладе под балконом, они усаживались на шаткие скамейки, сбитые кое-как из ящиков с еще не стершимися надписями, припирая локтями каждый свой край стола, ибо только так хлипкое сооружение, державшееся на неодинаковых, разболтанных ножках, приобретало относительную устойчивость. Вокруг них, как на пристани, валялись ящики, ржавые детали изношенных моторов, непарные весла, огромный якорь и даже спасательный пояс, обнаживший сквозь прорехи истлевшего полотняного чехла свое пробковое нутро. Лишь нижний этаж был жилым в этом роскошном палаццо. Ржавые оконные петли едва удерживали ставни, обрывки старых сетей клочьями паутины трепетали под ветром на кольях. Служившая подносом тарелка, на которой женщина вынесла им ракию, пожелтевшая и растрескавшаяся, тоже была тронута порчей запустения и упадка. Разрозненные рюмки, разномастные блюдца и чашки говорили о том, что бесхозяйственность и беспорядок были главным законом, управляющим этим домом и создававшим ту необходимую атмосферу, в которой Капитан чувствовал себя уютно и непринужденно.
За несколько шагов, отделявших дом от пляжа, Капитан, увлеченный какими-то своими мыслями, совершенно забывал о приглашенном. И, погоняя криками жену, в бестолковой суетливости недорезанной курицы сновавшей вокруг них, казалось, начисто выкидывал из головы, что этот самый гость, приведенный им в дом, все еще сидит напротив него за столом.
— Эт-то! — наконец вспоминал о нем Капитан и, отворачиваясь, сплевывал на свои сухие пальцы.
— Простите? — отзывался гость, выведенный было из глубокой задумчивости, но теперь в задумчивость погружался в свою очередь Капитан.
— Вот так-то! — произносил Капитан, однако на этот раз приезжий ему не отвечал и, выпив кофе, начинал прощаться. Капитан его не удерживал и не провожал, с неприкрытым нетерпением ожидая, когда тот уйдет и он сможет без помех заняться одним дельцем, уже вырисовывавшимся в его сознании.
— Дом у вас великолепный, — в явном замешательстве произносил гость, считая невозможным уйти, не обменявшись с хозяином парой слов. — Надо только его подновить. И вам приятней будет жить, и для дела польза, потому что тогда его можно было бы сдавать иностранцам.
— Иностранцы! Здесь ими и не пахнет. И свои-то, кто только может, бегут из этой дыры. А для нас двоих и так сойдет. И вообще все это временное, вот решится мой вопрос — и я опять выйду в море.
Они прощались, и приезжий, обретя свободу, отправлялся к укромным бухтам, заливам и потаенным пляжам.
— Увидимся! Тогда и поговорим! — кричал ему вдогонку Капитан.
С противоположной стороны залива в черной лодке и, как обычно, в самый неурочный час отваливал на веслах третий рыбак, забирая вправо, к скалам, куда другие рыбаки никогда не ходили. Море у берега заволновалось и вспенилось под налетевшим бризом, и сверху, со склона, казалось, что скала, давшая имя заливу, сдвинулась с места и медленно поползла по волнам.
XIV
— Разные сети бывают, — рассуждал старый Тома, пока они растягивали сети для просушки на рогатках кольев. Сегодня ему более обычного повезло с уловом, и он был благодушен и разговорчив. — День на день, конечно, не приходится, но опять же если взять на круг, то за год получается прилично. И сами рыбой обеспечены, и для продажи всегда что-то выкроишь. А если еще, как сегодня, омар попадется, и совсем недурно. По мне, уж лучше так, чем просиживать все дни напролет за выпивкой.
Покончив с одной сетью, они принесли другую и принялись растягивать ее на жердях.
— Этот невод называется кошельковым. Он широкий и длинный, а грузил в нем меньше, чем пробки, и потому он плавает в воде у самой поверхности. Этим неводом ловят голубую сельдь — кочующую рыбу. Надо только знать, когда и где его закидывать. Сейчас сельди самое время, но сегодня она обошла нас.
До войны у нас была тут рыбацкая задруга. И лодки были для ловли сардин, и сетей вдосталь. Лодки наши пропали в войну, сети растащили, а людей поубивало или разбросало по белу свету. И осталось нас только трое: нижний Митар, промышляющий динамитом, капитан Стеван, временный в этом деле человек, как и во всем другом, и вот еще я с моими напрасными, как сами видите, стараниями.
А небольшая сеть, которую мы развесили с вами первую, называется становой, по-нашему. Или еще стояком и постовым. Ставится она на дно, ближе к берегу, и — дай, господи, удачи! — загребает все, что в ней запутается. С ней всего меньше хлопот, но, чтобы ее поставить, в лодке должно быть двое: пока один распутывает и выметывает, второй должен грести. Летом я с собой мальчонку беру, а зимой, когда школа начинается и погода плохая, кого удастся заманить.
Покончив с делом, они уселись под каменной оградой в тени громадного тута. Ряды темно-серых сетей, забором растянутых перед ними, загораживали от них вид на море. Колыхавшееся марево поднималось от прогретой земли, сорвавшись с ветки, время от времени на песок падала спелая тутовая ягода, а дерево, как улей, гудело от пчел и ос.
— Настоящий лов — это лов с тралами, которые траулер тянет за собой, — продолжал старик, нацепляя для починки сеть на крючья в ограде. — Для него нужно много рук, крепкие сети и настоящее судно. Чтобы тащить трал за собой, судно должно иметь сильный мотор. Для лова сардин требуется освещение и несколько лодок — окружить косяк. Чтобы промышлять тунца надо человек двадцать здоровых парней — выбирать становой невод из моря, а в нашем селе некому и от сирокко лодки спасать. Мои труды, господин, — корпение кустаря-одиночки в сравнении с фабричным производством. Сколько времени и сил только починка сетей отнимает! Куда выгоднее окапывать маслины. Да что поделаешь. Мне теперь податься некуда, а в этом деле с головой погряз и в сетях запутался.
Приступая к починке, старик вооружился очками в железной оправе. И, сгорбившись на табуретке с подостланной для мягкости овечьей шкурой, вдруг из морского волка, бороздящего просторы моря, или грузчика, играючи переносящего тяжелые вьюки сетей, превратился в древнего деда. В Хроноса, подобно минутам во времени, отсчитывающего в переплетении сетей ячейки и петли. С размеренной монотонностью двигались его руки и, казалось, плели пряжу вечности. В одной его руке — ножницы судьбы, перерезающие нити жизни, в другой — иголка с ниткой, соединяющая их, как и положено созидающему и разрушающему времени.
— Могли бы и вы при желании завести себе сети и лодку и с нами рыбачить, — говорил старик приезжему, устроившемуся на песке подле его ног. — В море всем места хватит. Только кто это раз попробует, тому потом трудно отстать. Затягивают они рыбацкие сети, все равно что игра в кости: все кажется, если и обмануло тебя счастье, так в другой раз повезет.
XV
Когда в тот день он вернулся с пляжа к полудню домой, хозяйка Стана сказала ему, что его разыскивали сверху, из гостиницы. Она сама теряется в догадках, что бы это такое могло быть. Сначала приходил почтальон, а когда она была в саду, капитан Стеван мимо шел и тоже спрашивал его. Она боится, как бы это не из-за прописки или из-за того, что она его держит на квартире. Просто житья не дают. Обязывают получать разрешение на сдачу комнат, а после облагают непомерными налогами. Два года назад она попалась, подавала бумагу, да обожглась на ней и больше не собирается ее возобновлять, потому-то ей и боязно. Зачем бы еще им искать и беспокоить людей, если не из-за какой-нибудь неприятности? Она его очень просит сказать, что он попал к ней на ночлег случайно и задержался совершенно непредвиденно из-за поломки машины или чего-то в этом роде. Она так волновалась, что хотела уж идти его искать.
Он успокоил хозяйку, обещав ей все исполнить в точности, как она скажет и как найдет удобным для себя. Беспокоиться не о чем, все будет в полном порядке, уверял он женщину, сам неприятно задетый этим вызовом, нарушавшим безмятежное равновесие последних дней и напомнившим ему о внешнем мире, от которого он сюда бежал.
Он не торопился узнать, что его там ожидало. Пообедав, поднялся в свою комнату и лег, но заснуть не мог. И после недолгой схватки с нетерпением и любопытством, как истый обыватель перед предстоящим посещением властей, облачился в новую рубашку и штаны. Выпил на дорогу поднесенный хозяйкой стаканчик разбавленного вина и наконец отправился.
— Идите прямо к Миле. Всю почту всегда оставляют у него, — проводила Стана своего постояльца до порога.
Он поднимался кратчайшим путем, часто оглядываясь на залив. До чего же хорош! Полдневный бриз накатывал волну, словно в лагуну коралловых островов. Жаль, если что-то нарушит покой и прервет его отдых. Хозяйка права — окружающий мир всегда напоминает о себе неприятностями и огорчениями. Все приходящее извне разрушает внутреннюю гармонию, цельность и покой.
Перед гостиницей он застал только смуглолицего молодого хозяина. Прислонившись к дверному косяку, в фартуке до колен, он отмахивался полотенцем от мух. После приветствия, осведомившись по своему обыкновению, как господин провел утро и не надо ли ему чего-нибудь подать, он вспомнил:
— Постойте, ведь для вас тут кое-что есть! — И, пройдя с ним в помещение, вытащил из-под стойки бумажный пакет, захватанный потными пальцами, вроде эстафетной палочки, передававшейся из рук в руки.
— Почтальон разыскивал вас: даже на пляж ходил, уж хотел везти обратно в Новиград, еле согласился оставить. Прошу вас! Должно быть, что-то важное.
Миле протянул пакет, ожидая, что приезжий тут же его вскроет, но тот, запихнув пакет в задний брючный карман, выпил стакан вина пополам с водой, оставил деньги и вышел.
В такую пору дня обычно ни души на многие мили вокруг. Но стоило бы ему расположиться за столом читать полученные письма, как его роем ос, слетевшихся на мед, облепят завсегдатаи питейного заведения. Да и тени здесь нет, а до дома слишком далеко. И он, как пес, спешащий утащить похищенный кусок, повернул в укромный уголок к беседке, словно решил проверить машину.
Она мирно почивала под виноградным навесом, испещренная узорной тенью листьев. Он удивился, найдя ее открытой, так как был совершенно уверен, что запер все дверцы, когда был здесь последний раз. Проверил, все ли в порядке: в ящике, где он держал водительские права, мелкий инструмент и кое-какие запасные детали, вроде бы все было на месте. Он уселся на переднем сиденье, открыл оба окна и полез было в задний карман. От дома, покачивая бедрами, шел Миле. Он нес два ведра грязной воды и выплеснул их тут же, на пыльную, алчущую землю.
— Вы здесь? — удивился он. — Что-нибудь не в порядке? Не может быть, чтобы ее трогали. Мы с матерью услышали бы.
И, согнувшись, он просунул голову в машину. Курчавая его голова раньше времени лысела, и на макушке просвечивали очертания будущей плеши.
— Это для чего? — указал он на включение «дворников». — А это?
В угоду его любопытству приезжий должен был объяснить хозяину систему управления автомобилем. О чтении писем не могло быть и речи.
— Кто у тебя там остался? Как бы твое добро не растащили.
— Не растащат. Нечего тащить. А если даже Симо Бутылка и опрокинет лишнюю стопку, от этого ни ему, ни мне вреда не будет. Я эту гостиницу только так, чтобы чем-нибудь себя занять, держу. Все это временное, как говорит Капитан. Если бы не мать, давно бы в Америку укатил. Отец у меня там; за год я себе обязательно машину куплю.
— Зачем тебе машина, Миле?
— Как зачем? Чтобы иметь ее. Чтобы ездить. Чтобы взять да и прокатиться в Новиград когда вздумается или еще куда подальше. Чтобы не прозябать здесь весь век, приросшему, как маслина, к земле. Да я бы таксистом мог в Новиграде работать. И то прибыльней, — добавил он на прощание.
В заведении все еще было пусто — только резкий запах виноградной ракии, пестрый рой красавиц на стене и выставка машин, вчера пополненная новым экспонатом, вырезанным Миле из журнала, позабытого на столе проезжим.
XVI
На пути к дому он не выдержал, перелез через ограду и, чуть отойдя от дороги, устроился под смоковницей, разогнав гусениц, пригревшихся на камне. Земля здесь была сухая и потрескавшаяся; муравьиная артель тащила соломинку.
Он вскрыл пакет. Свитые трубкой, там оказались два конверта: один — тонкий, с хорошо знакомым ему почерком, и второй — на ощупь содержащий несколько писем. Оба конверта заказные, срочные, облепленные марками и наклейками — на вид действительно устрашающе важные. На обоих значилось просто его имя, без добавления официального звания. И адрес: «Porto Pidocchio, под Новиградом, на море».
Он вскрыл письмо жены, предполагая из него узнать, каким образом его нашли в этом позабытом богом месте, где добрая половина жителей понятия не имела, кто он и откуда.
Опуская эпитет «дорогой», письмо начиналось с простого обращения по имени: «Саша!» — и дальше следовало строгим деловым порядком:
«Четыре дня назад, вернувшись от Качи, — ей наконец полегчало настолько, что я решилась на несколько дней ее покинуть, чтобы посмотреть, что там с домом и с тобой, — я застала квартиру пустой, но по некоторым признакам догадалась, что ты вернулся и какое-то время в ней был. Это подтвердила и жена управляющего домом, которая видела тебя и приносила тебе почту и последние неоплаченные счета. В институтской канцелярии между тем мне не могли сказать ничего вразумительного относительно твоего местопребывания. В гараже я узнала, что ты взял машину. Несколько раз звонил телефон, по, услышав мой голос, вешали трубку: вероятно, тот, кто хотел говорить с тобой, не знал, что тебя в Белграде нет, но имел основания избегать разговора со мной. Несмотря на то что я давно привыкла к твоим выходкам — явившимся, кстати сказать, одной из причин, заставивших меня на некоторое время удалиться к Каче, чтобы избежать возникновения новых конфликтов и дать тебе возможность спокойно, одному обдумать и осознать всю недопустимость подобного твоего отношения ко мне лично, поведения в семье, со знакомыми и приятелями, — я сильно беспокоилась, как бы с тобой чего не случилось.
Напрасно старалась я узнать о тебе что-либо у наших бывших знакомых, к великому своему стыду вынужденная открыто признаваться в том, о чем, возможно, они давно уже догадывались или даже знали. Предполагая самое худшее, я готова была заявить о твоем исчезновении в милицию, когда вчера случайно на Теразиях встретила у „Албании“ Булку Патрногич, жену д-ра Патрногича, бывшего профессора Качиного мужа. Она меня узнала, остановилась, загорелая и посвежевшая — только что вернулась с юга, — и стала хвастать, что объехала с мужем чуть ли не все побережье, а потом и говорит: „Кстати, в одном местечке неподалеку от Новиграда, где мы случайно оказались, — Porto Pidocchio, не правда ли, смешное название? — мы видели Сашу. Мы подъехали к сельской гостинице узнать дорогу, и я его увидела за столиком на улице. Мы торопились и не могли выходить из машины, а он нас то ли не узнал, то ли не хотел узнать. Судя по всему, он был там не проездом, во всяком случае, машины рядом не было, и мне показалось, лучше его не беспокоить“. И так далее. Думаю, нет надобности объяснять, на что она намекала. Для этого у тебя достанет проницательности. „Вы что, там где-то отдыхали? Местечко очень живописное, хотя, на мой вкус, слишком уж глухое и какое-то дикое“. Я смешалась, не знала, что ответить. Впрочем, ей и так все было ясно. „Но зато надежно спрятано, — прибавила она, — словно специально для того и создано, чтобы скрыться от людей и любопытствующих глаз. Неплохо выбрано. Но что поделаешь, мир так устроен, все тайное в конце концов становится явным. Вы уж, пожалуйста, не сердитесь на меня за то, что я невольно выдала его“.
Итак, я не вхожу в причины, которые побудили тебя принять решение скрываться от людей. Их природа, должно быть, морального свойства, хотя по крайней мере я всегда считала общество неизменным верховным судьей всех наших действий и поступков. Но прошло то время, когда твои эгоистические выпады ранили мои сокровеннейшие чувства — с годами человек привыкает ко всему и со многим примиряется. Однако совершенно по-другому дело обстоит с той стороной твоего поведения, которая касается меня, Качи, ее ребенка и ее мужа, то есть твоей настоящей или, если хочешь, бывшей семьи, и тех обязанностей, которые у тебя есть по отношению к нам как к частице общества. И людей, живущих в этом обществе. Не говоря уже о моральном аспекте твоей немотивированной и необъяснимой эскапады и подходя к ней с точки зрения чисто практической и объективно-правовой, следует признать, что она относится к категории таких поступков, которые выходят за рамки простого совершения некоего действия — в данном случае бегства — и не могут оставаться частным делом лица, по тем или иным причинам посчитавшего необходимым его произвести. При некоторых обстоятельствах такое действие получает название дезертирства, а в более тяжелых случаях его вполне оправданно квалифицируют и судят как измену. Так что можешь выбирать между первым и вторым. Насколько, впрочем, я могу судить, чтобы не затруднять самого тебя выбором, в твоем случае это и то и другое, вместе взятое.
Не знаю, как отзовутся о твоем поступке коллеги по институту и факультету и те немногочисленные, к сожалению, знакомые, от которых ты еще не окончательно отвернулся и мнение которых еще что-то да значит для тебя. Однако гарантирую, что твое упорное молчание, когда ты не находишь нужным бросить открытку или поднять телефонную трубку, видимо считая их недостойными самого элементарного проявления внимания с твоей стороны, никому из них не может особенно понравиться или польстить. Впрочем, это твое дело, которое после всего происшедшего меня почти не касается. И все же я должна тебя предупредить, что этот твой жест будет оценен обществом не как героический акт, а в лучшем случае как проявление невоспитанности, невыдержанности, маниакального малодушия, если не безумия. Я тебе все это сообщаю для того, чтобы ты не упивался своим геростратовым подвигом, а также еще и потому, что, хотя сентиментальные эмоции давно уже между нами не приняты, в отличие от тебя я не могу и не хочу действовать твоими методами и относиться к тебе как к лицу постороннему или невменяемому.
Что касается меня, я как-нибудь устроюсь. Поступай как знаешь. Если надумаешь вернуться — твоя комната и рабочее место будут ждать тебя в том виде, в каком ты их оставил. Но я считаю, что имею право потребовать от тебя немедленно сообщить о себе Каче и ее мужу; нельзя допустить, чтобы тень нашего разрыва омрачила их брак, особенно в этот момент, когда с рождением ребенка он приобрел принципиально новое значение. В твоих же интересах было бы оправдать любой причиной — болезнью, срочной работой, чем хочешь, и свое отсутствие в институте. Я также настоятельно требую от тебя безотлагательно поздравить Миму Протича, который, как ты мог узнать из газет, получил новое назначение в ведомстве нашего зятя. Что касается тебя — может, ты и предпочтешь заброшенное приморское село Белграду, но было бы несправедливым, чтобы из-за твоей халатности дети прозябали в провинциальном захолустье, где они вот уже второй год вынуждены жить. И наконец, прилагаю к письму два адреса: Ненада и Марианы — у них годовщина брака, а мы у них посаженые, если ты помнишь! И Распоповича — я прочла в газетах, что у него умерла мать.
Вторым заказным письмом, считая, что там может быть что-то важное, отправляю корреспонденцию, полученную за время твоего отсутствия. Я, разумеется, ею не интересовалась, тем более маленьким голубым конвертом, очевидно, личного свойства. Посылаю тебе также все, что касается наших совместных деловых обязательств, неисполнение которых чревато нежелательными осложнениями. Я бы тебя попросила по возможности скорее их уладить и найти возможность поставить меня об этом в известность».
Письмо заканчивалось лаконичной подписью: «Вера».
Из второго пакета он извлек с десяток писем, в основном на стандартных официальных бланках; одно из них, в маленьком пошлом светло-голубом конверте, чуть ли не надушенное, без адреса и марки, просто на его имя — в довершение ко всему уменьшительное, — скорее всего, было опущено прямо в домовый почтовый ящик. Он порвал его, не читая, на мелкие клочки и, не зная, куда девать этот прах банальной связи, то ли схоронить под камнем, на котором сидел, то ли кинуть под ноги, предоставив ветру разметать его по свету, сунул скомканные обрывки в карман, намереваясь выбросить в ближайшие кусты на обратном пути. В остальном тут были приглашения на деловые встречи, конференции, приемы, а также целый ряд счетов за квартиру, освещение, телефон, радио, телевизор. Жена не забыла ни про один.
Ворох извлеченных из пакета писем поднимался на глазах, как дрожжевое тесто. Укладывать их обратно в пакет он не стал — свернув трубкой, запихал в карман. И оглянулся. Из-за ограды, склонившись к нему с выражением нежной и участливой заботы, на него смотрела благородная физиономия коровы. Он протянул руку и потрепал ее по влажной, мягкой, бархатистой морде. Она была не против этой ласки и не отстранилась. Еще и облизала его руку и проводила его своим печальным коровьим взглядом.
Он торопился домой написать самые необходимые ответы и заполнить счета, чтобы поскорее с ними развязаться. Хотя и понимал, что теперь ему от них не избавиться. Его нащупали, и покоя ему уж не видать. Отныне на его имя будут приходить все новые и новые письма, напоминая ему о том, что он является составной частицей общества, как бы сказала его рассудительная жена, и потому должен считаться с ним.
XVII
— Сети, господин мой, — измышление дьявола. Выпутаться из них никому не удается, их придумал и соткал сам сатана — тысячелетиями, не копая и не сея, он только и размышлял, какое бы зло сотворить людям. Пряжа у сети тонкая, незаметная издалека, а петли прочные — не разорвешь. Когда рыба видит сети, бывает поздно: она уже попалась в них. Вот ей и чудится, что сети повсюду — и снизу, и сверху, и с той, и с другой стороны. Всполошится она, станет биться и запутывается вконец.
Старик сидел в лодке и, перебирая сети, высвобождал из них пойманную рыбу. Приезжий расположился на кнехте. В заливе удивительная тишина. Штиль. Не качнется лодка, не плеснет о берег волна. Отчетливо звучат слова тихой стариковской речи, лодка вытащена на песок до самого киля.
— Не напрасно повествует легенда о том, что, выйдя на поединок с ангелом, дьявол вместо меча и щита взял с собой вилы и сеть. Когда сошлись они, ангел взмахнул мечом и отсек дьяволу ногу, оставив его хромым на вечные времена, зато дьявол подскочил к нему на здоровой ноге и, быстро накинув на ангела сеть, всего его опутал и неминуемо задушил бы, не приди на выручку господь: он распорол сеть огненной стрелой и освободил слугу своего, а дьявола спровадил в преисподнюю.
Нет такой рыбы, которой бы не была страшна сеть, но страшнее всего она злым и непокорным. Есть рыбы-ежи, с колючей наружностью и колючей натурой: чуть тронь — и они, в точности как люди, ощетинятся и уколют, даже если их хотели приласкать, и те же самые колючки и шипы, которые служат им верной защитой от злейших врагов, приносят им гибель в сетях. Всякое благо, господин мой, имеет и свою оборотную сторону. Плавниковые и спинные колючки прежде всего цепляются за сеть; известно ведь, что бешеного быка легче схватить за рога. Видал вот эту? Страшно смотреть на этакую тварь, а уж колючек — не за что схватиться. И ядовитая к тому же, на нее даже мурена не нападает, а в сеть она вечно первой угодит. Еще живая! Подай-ка мне камень с носа.
Приезжий соскользнул со своего престола, и старик камнем, служащим грузилом, до тех пор молотил рыбу по голове, пока совсем ее не сплющил. Потом осторожно выпутал из сетей и бросил на нос к товаркам по несчастью, издыхавшим там под солнцем.
— И среди рыб есть неисправимые упрямцы, которые все норовят, как иные люди, прошибить стену лбом, прорвать сеть. Но сеть негоже натягивать туго, и потому при нажиме она отходит и взвивается легкой занавеской. Вот рыбе и кажется: преграда поддалась, и она бросается на нее с новой силой, а сеть тут и вытягивается и обволакивает жертву. Оказавшись к мешке, рыба гибнет, задушенная веревочными петлями, которые стягивают ее жабры.
Мелкая рыбешка надеется просочиться сквозь ячейки, по, зацепившись спинным оперением, так и остается в ловушке, и нет ей хода из нее ни назад, ни вперед. По примеру своих несчастливых собратьев стремится вырваться из сети и другая рыба, в надежде что ей больше повезет. Есть рыба еще и такая, которая спешит воспользоваться чужой бедой — так и норовит незваной гостьей на чужом пиру безнаказанно поживиться добычей, только и она, как вот эта колючка, сама же в сети и попадется. Та, что поумней, осмотрительно пытается отступить, повернуть назад, но в том-то и беда, что, когда рыба видит опасность, обычно бывает уже слишком поздно. Сеть устроена так дьявольски хитро, что стоит испуганной рыбе вильнуть неосторожно плавником или хвостом — глядишь, уже и зацепилась за петли, и тут ей спасения нет. Посмотри вот на эту. Что она сделала с сетью и с собой — едва не оторвала себе хвост. Подержи конец!
Когда они бывали вместе долго, дед Тома по праву старшего переходил с ним на «ты». Склонившись над снастями и почти касаясь друг друга головой, они старательно высвобождали рыбу и распутывали узлы, затянутые ее отчаянным сопротивлением.
Но вот работа кончена. Подхватив два плоских деревянных сундучка с уловом, старик размашистым шагом направлялся домой. За ним следовали его укороченная тень и две кошки, терпеливо просидевшие на берегу в ожидании подачки.
Часом позже старик сидел на своем обычном месте, под тутовым деревом, у каменной ограды.
— Дьявольская это штука — сети, господин. Говорю тебе, измышление сатаны. Смотри-ка, и меня опутали, не дают передохнуть, когда все другие давно уже спать завалились. Они и на берегу опасны; случается, курица запутается в них, а то вот сети кошку удавили.
Старик прихватил губами деревянную иглу: обе руки были у него заняты сетью. И продолжал:
— В конце войны новиградский рыболовецкий сейнер, идя с лова, взял кое-кого на борт, больше ребятишек, возвращавшихся из школы. Улов был хороший, сейнер перегружен, и надо же, чтобы как раз под Новиградом захватил их сильный норд. Частые сети, развешанные на мачтах, надулись над ним, как паруса. И то ли капитан слишком резко курс переложил, то ли пассажиры, готовясь к выходу, столпились на одном борту, то ли виноваты сети, вздувшиеся пузырями под ветром, только сейнер накренился и лег на корму. И прямо в виду гавани, в каких-нибудь пятидесяти метрах от берега, камнем пошел под воду. Сорвавшиеся с мачт сети смели с палубы все, что на ней было, и, накрыв пассажиров, в том числе и молодежь, поскакавшую в воду, увлекли их за собой на дно. Так их, запутавшихся в сетях, и нашли, святых страдальцев. Водолазы потом два дня баграми утопленников из моря вытаскивали. Только капитан спасся, но его в тот же день на молу в гавани расстреляли и сбросили в море. Вот и выходит, и он через сети погиб. Берегитесь сетей, господин.
— С чего это мне их беречься, дед Тома?
— Эх, кто что может знать, мой господин! Да ведь за них и среди бела дня можно ногой на песке зацепиться. Я вам точно говорю, мой господин, сети — это измышление дьявола.
XVIII
Что-то похожее услышал он в тот же вечер от своей хозяйки Станы. Он ужинал в кухне, ломтями отрезая черный хлеб и поглощая картошку, сыр и тушеные овощи, а она, по своему обыкновению прислонясь к широкому старинному буфету спиной, неподвижно стояла перед ним. Слова хозяйки так его удивили, что он ее не сразу понял, а она, испугавшись собственной дерзости, едва набралась храбрости повторить их в несколько смягченном виде.
— Поосторожней, господин. Слишком уж занимает вас дед Тома с его сетями. Как бы это вам не повредило.
Она это выговорила сквозь стиснутые зубы, пряча от света лицо, и ничего больше не хотела прибавить. Уклоняясь от его настойчивых расспросов, хозяйка вышла во двор и пробыла там, пока ее гость не кончил ужин.
— Ночью погода изменится, — заметила Стана возвращаясь. В открытую дверь кухни ворвалась волна какого-то непривычного воздуха, влажного и теплого, и закачала керосиновую лампу под потолком. Ложиться было рано. Он вышел из дому и сел на каменный порог.
Море почернело. От его гладкой поверхности отражались отблески электрических фонарей у гостиницы. Казалось, свет исходил снизу от моря, от его фосфоресцирующих водорослей. В окнах домов мигали и жмурились огоньки керосиновых ламп, а низко, над самой землей, кружили летучие мыши. Где-то далеко за горизонтом вспыхивали зарницы молний. Стана еще хлопотала на кухне, когда он поднялся в свою комнату.
Он лег, не зажигая света; мысли о письме, полученном два дня назад, не давали ему покоя; каким холодным здравомыслием веет от этого документа обывательского практицизма, с привкусом необъяснимой ненависти, той самой, которую он уловил и в словах хозяйки. Что в этой мирной глуши могло восстановить этих людей друг против друга?
Его разбудили грохот и звон. Ставни растворившегося настежь окна хлопали о стену, в комнате висела влажная мгла. В липкой темноте он кое-как добрался до окна и высунулся, пытаясь поймать ставни, но какая-то сила, словно залепив ему влажной ладонью лицо, втолкнула его обратно в комнату. За окнами густая темнота безлунной и беззвездной ночи. В грохоте обрушивавшихся на берег волн слышались удары и звон. Ни церкви, ни колокольни в селе не было, и монастырь отсюда был далеко. Может, где-то рядом терпит бедствие судно и просит о помощи?
Он наскоро оделся и вышел. С нижней лестничной площадки до него доходил свет. Стана тоже поднялась, слышно было, как она запирала в кухне окна. Полуодетая, босая, в нижней белой юбке, окутанная черным шерстяным платком, она столкнулась с ним у выхода из кухни.
— Что такое? Что случилось?
— Буря. Сирокко налетел.
— Тонет кто-то?
— Нет, это сзывают народ вытаскивать лодки.
— А кто в колокол бьет?
— Тома. В рельсу перед домом колотит.
Калитку заклинило: ее придавливал снаружи ветер, не давая им выйти. Еле справились; тяжелый и влажный, ветер с силой ударил им в грудь.
Сирокко! Ветер заполонил все вокруг. Ночью, неприметно подкравшись, сирокко накрыл окрестность своей влажной рукой. Срывая с моря пену, он разносил ее клоками намокшей бумаги. Они стояли в калитке, как потерпевшие кораблекрушение на капитанском мостике, снесенном с палубы в море. Пахло водорослями, во рту стоял горьковатый вкус морской воды. Море уже поглотило весь пляж и, вздувшееся и взбудораженное, придвинулось к берегу, захлестывая его и подбираясь к порогам домов в намерении и их унести за собой.
— Осторожнее, не промочите ноги! — Хозяйка схватила его за руку и, как ребенка, потащила за собой. Они ступали осторожно, шаг за шагом, держась домов и каменных оград и перескакивая с камня на камень. Он успел накинуть на себя штормовку и сейчас вдел ее в рукава и наглухо, до горла, застегнулся. Старик больше не бил в рельс, но звон еще стоял в воздухе.
— Нам к источнику надо. Здесь берег шире и от ветра горами заслонен.
Пригнувшись под плащами и шляпами, к ним присоединялись выходившие из своих калиток люди; молчаливая толпа теснилась на клочке еще не отвоеванного морем пляжа. Словно спасаясь от потопа, здесь собралось все, что было живого в домах; даже собаки и кошки то и дело попадались под ноги. В темноте вдруг совсем рядом мелькнет и скроется чье-то лицо.
— Ну как, готово? Затягивай крепче! — раздался голос деда Томы. На нем высокие резиновые сапоги, доходящие до пояса, кожаная кепка натянута низко на лоб. Двумя головами выше всех, он, стоя на кнехте или перевернутой лодке, старался перекричать ревущее, клокочущее море.
— Привязал? Не сорвется?
— Порядок! — отвечал ему чей-то голос из темноты. — Ее уже залило водой. Поберегись!
Постепенно глаза привыкли к мраку. Он различал белую пену на гребнях волн и посветлевшую полосу неба над бушующей бездной. Извиваясь в воздухе змеей, со свистом пролетел длинный корабельный канат. И, как собаки на добычу, все кинулись его терзать. Вцепились, кто где мог, и еще живой, мокрый, скользкий и липкий сдавили и стиснули, словно намеревались задушить. Отчаянно сопротивляясь, канат корчился в судорогах, разбрасывая от себя по сторонам своих мучителей. Приезжий чувствовал рядом тепло человеческих тел; горячее дыхание людей смешивалось с его собственным. Чья-то шершавая и твердая рука касалась его ладони.
— Хорош! — командовал старик. — Подкладывайте под него валёк и шесты. Готово. Теперь капитана Стевана черед.
Самого Капитана нигде не было видно. Однажды только приезжему показалось, будто мимо него растрепанной, обезумевшей курицей, размахивая руками, пронеслась его жена. Яростное гудение моря ворвалось в минутное затишье.
— Ишь наддает! — заметил кто-то.
— До рассвета еще наддаст.
Толпа двинулась, словно в ратный поход, с шестами, подпорками, вальками и веслами на плечах. Женщины и дети — нагруженные канатами и банками с маслом для смазывания вальков. Двое парней стащили с себя рубахи. В темноте белели их обнаженные спины.
— Куда теперь?
— К капитанскому баркасу. Снимать с якоря и вытаскивать.
Двое парней в белых подштанниках спускались к морю. Их загорелые лица и босые ступни растворились в темноте, и потому казалось, что они, подобно обезглавленным мученикам со старинных икон, реют в воздухе, не касаясь земли. Первый, словно Христос, вошел в воду и зашагал по вспененным валам. Но они накрыли его с головой, оторвали от каната, за который он держался, понесли к берегу и вышвырнули на песок под ноги людей. У второго расчет был точнее: зайдя в море под схлынувший вал, он успел уплыть от нового наката. Кто-то зажег лампочку от аккумулятора и пучком света выхватил из темноты баркас — парень был уже там, удерживая весла в застывшем взмахе тонких стрекозиных крыльев.
Вдоль белого корабельного каната вытянулись цепью люди, женщины и дети стояли наготове с вальками в руках.
— Давай! Отпускай якорь! — крикнул старик. — Греби! Тащи!
Пригнувшись к канату и упираясь ногами в зыбкий песок, люди дружно рванули, но сразу же откатились назад, едва не упустив конец. Баркас вознесся на гребне волны вставшим на дыбы скакуном.
— Пошла! — выдохнули люди, снова налегая на канат. Вдруг что-то отпустило натянутый конец, и все полетели вперед, едва не попадав на землю; послышался удар и треск, можно было подумать, что баркас разлетелся в куски.
— Валёк! — крикнул кто-то. — Скорее второй!
— Тащи, тащи! Давай, пока волна не догнала.
Старик тоже схватился за конец, случайно придавив и чуть не размозжив руку приезжего своей заскорузлой могучей ладонью.
Люди глубоко дышали, вбирая воздух полной грудью. Посветлело. На песчаном откосе недоступный волнам, перевернутой на бок гигантской рыбой, вынесенной на сушу, в чешуе прилипших водорослей лежал капитанский баркас. Ууу-уу! — гудели море и воздух ночи, как бы наполненный невидимыми огромными черными птицами, — взмывая тяжелыми крыльями, птицы носились кругами вдогонку друг за другом.
— Дальше пошли! — командовал старик.
На берег вытащили уже четыре или пять лодок. Одна сандалия у приезжего застряла где-то в песке. Он скинул и вторую, оставшись босым, как и все. Под ударами волн сотрясался и вздрагивал песчаный берег, и кровли домов, казалось, трепетали и ходили ходуном, будто древко паруса. В толпе смешались женщины, дети, мужчины, старики и старухи, тоже выползшие из домов, чтобы оказать при надобности помощь. Взвизгнет и заскулит подвернувшаяся под ноги собака, кто-то громко выругается в ответ.
— Вальки принесли? — спрашивал старик. — Давайте, женщины, смазывайте их маслом.
— Тащите канаты. Приступим.
— Очередь лодки деда Томы, — промолвил кто-то. — Последней.
— Посторонись! — прокричал старик столпившимся на берегу.
— Сейчас самое опасное будет, — проговорил кто-то приезжему в ухо. Судя по голосу, это был благоразумный бакалейщик. — У старика баркас тяжелый. Если вырвется валек и попадет в кого-нибудь, убьет на месте.
— А ну, тащи!
Снова взялись за канат. Обернувшись, он увидел белого, как ангел, человека, стремительно летевшего к берегу верхом на черной морде гигантского кита. Баркас с треском приземлился точно на подставленные жерди и вальки. Потащили. Новый накат волны, поддав в корму, вынес баркас еще дальше на песчаную отмель.
Все лодки вытащены на сушу и спасены. Можно сесть и отдохнуть.
Светало. Над западным краем морского простора очистилось небо; казалось, буря перемешала за ночь части света и теперь оттуда надо было ждать прихода нового дня. Бледное отражение зари разлилось по зазубренным вершинам горного хребта. Ночь отделялась от света. И, отступая перед нашествием утра, рассеивались сгустки тьмы, большими черными птицами уплывая за горизонт. В мерцании занимавшегося дня открылась песчаная отмель, на которой они собрались, и вскоре из мутного марева за их спинами, еще не сбросив сонную негу с опущенных век, проступили бледные лики домов с закрытыми ставнями. И наконец люди увидели и самих себя.
Они сидели полукругом, в чинном порядке, словно перед объективом фотоаппарата: в рубахах, бело-голубых полосатых майках, в синих холщовых рыбацких штанах, подперев головы руками или прислонясь к соседскому плечу. Покончив с делом, в темноте незаметно разошлись по домам женщины и старухи, боясь показаться людям на глаза в полуодетом виде. За ними разбрелись и сонные ребятишки; на полдороге к дому сон свалил собак. И только мальчики постарше, вступившие на путь немногословной и суровой школы мужественности, пристроились по краям полукруга, преданно глядя в лицо старика, чья высокая фигура выделялась в центре.
С десяток больших и маленьких лодок лежали бок о бок на песке, как выловленная сетями рыба. И точно двое утопающих, только что спасенных от погибели, еще две маленькие лодчонки покоились на отмели особняком.
Кто-то чиркнул спичкой, защищая пламя от ветра ладонью, и прикурил сигарету. Другой потянулся тоже к огоньку, и вокруг распространились успокоительный запах дешевого табака и тепло безыскусной человечности. Облака над ними расслоились, прорвались, и в образовавшийся зазор проглянуло солнце. Ярче заиграли краски: синие и желтые.
На припеке струйки пара стали подниматься от одежды сидящих полукругом людей, а потом от песка возле них. И сразу же легкой, невесомой дымкой заволокло все вокруг, как будто заклубилась, вскипев, прибрежная отмель под ногами. Старик опустил на колено приезжего свою могучую мозолистую руку и тут ее и оставил лежать. На его лохматых, взъерошенных бровях и седых обвисших усах блестели капли пота и морских брызг.
Какая-то женщина вынесла из дома поднос со стопками и бутылку ракии.
XIX
Но погода только подразнила кратким улучшением. Облака затянули просвет, образовавшийся было с восходом солнца, и сирокко, войдя окончательно в силу, разметал по берегу сор и скручивал, катая, обрывки старых разорванных сетей. Голодные и тощие, дворовые собаки слонялись, поджав хвосты, по пляжу. Все живое попряталось под крыши. Временами с неба падали тяжелые теплые дождевые капли, каменные лики домов, отсырев от морской пены, слезились запотевшими окнами.
Берег вокруг вытащенных лодок напоминал поле битвы. В беспорядке валялись катыши, вальки, весла, паруса, доски, черпаки для воды и всякая прочая лодочная справа. Старый Тома подвел под свой баркас подпорки, и тот напоминал теперь кузнечика, приготовившегося к прыжку. Капитан, решившийся высунуть нос из дому, заглянул на пляж мимоходом и, не обратив внимания на свой баркас, больше других пострадавший в ночной непогоде, направился куда-то вверх, вероятнее всего в заведение Миле.
Купанье в такую погоду не привлекало. После завтрака приезжий расположился в своей комнате за столиком заполнить бланки счетов, полученные от жены и ждущие отправления вот уже несколько дней. Отвечать ей самой он не собирался; промолчать, оставив без внимания ее наставления и упреки, казалось ему самым разумным.
История их отношений в действительности представляла собой историю непрерывной борьбы, порой открытой, но чаще затаенной и глухой, в которой в зависимости от обстоятельств то одна, то другая сторона получала временные преимущества. Так было с самого начала, когда, только познакомившись с ней, он вступил в единоборство, и вплоть до настоящего момента, когда он решительно взял инициативу в свои руки. В неостановимой карусели жизни они платили друг другу долги со страстью кровных врагов, хотя и сознавали, что в их тактической игре позиции и роли актеров независимо от собственной их воли заранее предопределены обстоятельствами и обществом, дирижирующим всем представлением в целом. Не раз менялись акценты и характер их интимных связей: страстное его стремление овладеть ее внутренним миром в растерянности отступало перед стеной загадочной холодности, отражавшей его попытки с бесстрастностью серебряной фольги. Напротив, ее потребность в его поддержке, опеке и покровительстве — в особенности перед другими и на людях — встречала с его стороны нервозную и грубую строптивость, продиктованную боязнью показаться сентиментальным и смешным. И так далее. Порой успехи на служебном поприще или в обществе внушали ему ощущение превосходства над ней. Зато ее беременность и роды грубо потеснили его в человеческих правах. Ему претила простонародная, плебейская гордость, с которой она носила ребенка, возводя свое состояние в некий исключительный, доселе невиданный и совершаемый одной ею подвиг, как и всецело поглотившая ее забота о младенце, словно бы подчеркивавшая, что с рождением ребенка он исполнил свою основную жизненную функцию. Потом с ревнивой страстью и коварством двух непримиримых, злейших соперников они боролись за любовь и привязанность ребенка до тех самых пор, пока девочка, обернувшаяся достаточно бесцветным и бесталанным существом, с внезапной жестокостью не покинула их обоих два года назад ради свершения главного ее, надо думать, жизненного назначения: а именно вступления в брак и произведения на свет собственного потомка ради биологического продления вида.
Между тем жена старела быстрее его и, понимая это, становилась раздражительной, нетерпимой и ревнивой ко всему, в том числе и к его внешности — предмету его забот и мстительного щегольства. Она платила ему беспощадной проницательностью, проникновением в потаенные глубины его существа, порой единым беглым взглядом выражая истинную оценку того, что он на самом деле стоил. С немецким неукоснительным педантизмом и аптекарской точностью, унаследованной ею от матери и развитой в ней юридическим образованием, последовательно развенчивала она его, лишая всяческих иллюзий относительно собственной значимости, которыми по праву наслаждается даже бухгалтер, придя к себе домой и садясь за семейный стол — неприкосновенный престол и освященный алтарь домашнего культа его личности. При этом она по большей части покорно исполняла предписываемую ей роль перед ним и перед обществом, время от времени давая лишь ему понять, что принимает участие в спектакле до тех пор, пока это отвечает ее интересам, готовая каждый момент, когда он примет мираж за реальность, спустить его с заоблачных высот на землю и напомнить ему, что все эти его поездки на конгрессы, вечера, приемы, звания и награды, выборы в советы и комиссии — всего только призрачное прикрытие действительной несостоятельности, совершенно очевидной, должно быть, и ему самому. А весь этот фальшивый блеск — не более как комедиантство маленького провинциального актера, который надувается жабой, тщась произвести впечатление на публику и скрыть свое ничтожество. Но если бы лопнул мыльный пузырь, растекшись лужей самым смешным и жалким образом, злорадство или равнодушие окружающих не так болезненно задело бы его, как ее проницательный взгляд, который невозможно обмануть, поскольку с течением времени он стал его собственным взглядом.
И все же он ее любил, если только это слово еще что-то для него обозначало. Хотя бы просто по-человечески, если уж никак иначе, как существо, с которым он прожил больше четверти века, лучшую половину своего сознательного существования; и главным образом жалел, в особенности когда она по вечерам усаживалась в его комнате читать и взгляд его невольно отмечал ее морщинистую шею и седые нити в волосах. Связывала их и дочь, во всяком случае до тех пор, пока она не покинула с вызовом их дом, чего он никогда не мог ожидать от столь безвольного на первый взгляд создания, каким она казалась. Также связывали их и общие интересы, с течением времени в их возрасте заменившие собственно жизнь: знакомые и друзья, трудно приобретаемые вновь, среда, не терпящая перемены, практическая невозможность поделить квартиру и имущество, и общие тайны, должные сохраниться в семье. Он не был ей верен в смысле моногамной исключительной преданности и сексуальной предпочтительности. Сам стиль и образ его жизни, общество, его окружавшее, частые поездки и весь внешний облик толкали его на мимолетные связи с другими женщинами, но на эти свои так называемые экскурсы во внешний мир он никогда не смотрел как на измену или обман — не только из чувства внутренней самозащиты, но прежде всего потому, что связи эти представляли для него величину переменную, тогда как брак — постоянную, что ограничивало сферу действия первых и возводило второй в разряд вневременных, абсолютных, непреходящих ценностей. Одно было делом личным и частным, как, например, привычка к курению, выпивке или еще какая-нибудь столь же индивидуальная черта, другое — явным, открытым, канонизированным и узаконенным. Разумеется, он таил от людей эти свои связи, как вообще скрывается людьми всякое проявление интимных особенностей и пристрастий, и относил их к сугубо личной области своей жизнедеятельности, отречься от которой не обязывали его ни условия брачного контракта, ни кодекс общественных норм и в которую никто не должен вмешиваться.
И все же при всех неурядицах и расхождениях и несмотря на постоянную подспудную или открытую борьбу, он не имел оснований рассматривать свою совместную жизнь с Верой ни менее счастливой, ни более несчастной, чем все другие браки, доступные его наблюдениям. Он не был склонен видеть в ней пример столь хорошо известного из литературы раздираемого кризисами, драматическими объяснениями, вспышками и примирениями брачного союза двух неврастеничных интеллектуалов, искусственно приводящих себя в состояние возбуждения и экзальтации, помогающее преодолеть несносную скуку пустого и бесцельного существования. Еще менее применимой к их браку считал он и навязшую в зубах, модную, и якобы научно обоснованную формулу о биологической вражде двух противоположных полов, пожирающих друг друга. Усредненная обыкновенность и совершенная естественность всех его основных проявлений, напротив того, не позволяла отнести их брак ни к случаю исключительному, ни тем более к несчастному.
Вера не была нескромной в своих желаниях и самоотверженно ухаживала за ним и за ребенком. При необходимости она до поздней ночи перепечатывала на машинке его статьи и речи и в качестве личной секретарши держала в памяти все обязательства, сроки, даты рождения, юбилеи, именины, венчания, поминки, приглашения друзей, родных, поздравления, подарки и неукоснительно следила за соблюдением всего необходимого и положенного. Находясь всегда в ладу с реальностью и сама — воплощение реальности, она была подлинным олицетворением богини супружества и семейного очага и, охраняя покой своего мужа, входила в его рабочий кабинет при крайней необходимости — позвать его к телефону, принести деловое письмо, напомнить, что пора отправляться на лекцию, или подать крахмальную рубашку для приема, на который он должен идти.
И все же совершенно очевидно, что-то в этом браке было неблагополучно. В нем крылся какой-то порок. Возможно, его противоборство с Верой было следствием того, что жена в его жизни представляла объективную реальность и воплощение того внешнего мира, который его опутывал, сдавливал, обволакивал и душил, как сети, не дающие выбраться из своих тенет. Или может быть, в современной перенаселенности земли межчеловеческие связи, разветвляясь, лишали себя жизненного пространства, задыхаясь в тесноте, как в набитой людьми душегубке, отравленной ядом отработанных легкими газов? Каждый человек создает вокруг себя область гравитационных сил, и в возрастающей перенасыщенности мира становится невозможным избежать взаимных соприкосновений и столкновений, а это приводит к тому, что при таких условиях наиблагожелательнейшие и наидружественнейщие межчеловеческие контакты оборачиваются не только чужеродным проникновением в суверенное гравитационное поле, но и нарушением независимости личности. А может быть, его повышенная нетерпимость и болезненное чувство тесноты на самом деле были проявлением внутреннего недовольства самим собой, результатом переутомления и нервного перенапряжения, а бегство в это уединение — не чем иным, как бегством от самого себя, взбалмошной и безрассудной выходкой обиженного, наказанного ребенка, жаждущего выплакаться в темном углу.
Он уже готов был передумать и написать ей покаянное письмо. «Следуйте велению первых импульсов. Как правило, они наиболее благородны!» — вспомнил он чьи-то слова, а раз так, значит, надо молчать. Может быть, она поймет, что его поступок направлен не против нее персонально. Что все это — отчаянный, хотя и своеобразный, вид протеста против тисков общественных отношений и связей, попытка вырваться из замкнутого круга или просто сделать перерыв, чтобы определиться во времени и пространстве и глотнуть целебного настоя свежего воздуха, столь необходимого для успокоения его смятенных противоречивых и встревоженных чувств.
Спасаясь от расслабляющей жалости к самому себе, он насильственно прервал волну этих размышлений. Механически заполнил несколько бланков, сунул деньги в карман и собрался к Миле.
— Решили выйти? — осведомилась Стана из кухни. — Промокните. Не время сейчас для прогулок.
Но дождь уже прошел. Солнце пробилось сквозь тучи и желтым светом заливало пляж. Лиловое море между тем угрожающе насупилось. На берегу под выглянувшим солнцем все сверкало, умытое дождем: капли на листьях, на камнях оград, на кольях для развешивания сетей.
Из песка сочились ручейки воды, стекающие к морю. Носком ботинка расшвыривая выброшенные ночью на берег водоросли, он находил то обломок крупной раковины, то студнеобразное тело уже расплывшейся медузы, то мелких рачков, удиравших в море со всех ног. Дед Тома был возле своего баркаса.
— Исправилась погода!
— Пока еще нет. Пообсушит вот паруса, а там опять нагонит тучи да дождь. Хороший шторм только и может усмирить все, что за ночь взбаламутило.
— Пиши пропало, значит, с ловом, дед?
— Эх, господин ты мой, быть мне моложе да подмогу иметь, сейчас бы самое время для лова. В мутной воде самая рыба. От этаких волн и ей несладко приходится. И ей хочется притулиться к чему-нибудь прочному, вот она и лезет в сети. Наверх направились?
— Куда же еще по такой погоде деться? Как все, так и я.
— Вот и прекрасно! Вижу я, скоро мы вас в свою общину запишем, в наше братство примем.
А может, это не так уж и плохо? Насколько все здесь проще и понятней. Ему казалось, что, выбравшись из четырех стен комнаты, он вырвался из замкнутого круга своих мыслей на вольный, свободный и широкий простор.
XX
Общество завсегдатаев находилось в самом мрачном расположении духа. За угловым столиком клевал носом Симо Бутылка, склоняясь головой к стоявшим по сторонам двумя свечками у изголовья усопшего бутылке и стакану. Капитан Стеван, Уча и сам хозяин играли в карты, но как-то вяло и без вдохновения. Играли они, по обыкновению, на выпивку, и каждый успел уже столько раз выиграть и проиграть, что всем, видимо, досталось поровну. Невыспавшиеся, позевывая, метали они на стол липкие, отсыревшие карты, лениво собирали их, тасовали. Воскресенье. Бакалейная лавка закрыта, и то и дело кто-нибудь из сельских заглядывал сюда за сигаретами или спичками, заставляя Миле отрываться от игры и брести к полкам. Сумрачно, хотя дверь открыта настежь, воздух тяжелый, как, впрочем, и на улице. Старик был прав: снова набежали тучи и напор сирокко сокрушил слабый всплеск сопротивления северных потоков воздуха. Южный ветер принес с собой тропическую влажность и дыхание застойных морей. Стены словно слезились, отсырев от дождя; разомлевшие, покрытые испариной картежники скидывали пальцем капли пота с век.
Приезжий заслонил собой освещенный квадрат дверного проема. Все головы повернулись к нему. Молодой хозяин, чья вьющаяся шевелюра редела с каждым днем, прервав игру, нехотя пошел к стойке и, зная вкус приезжего, приготовил ему стакан вина с водой. Из ящика вынул письма и пакет.
— Вчера для вас получено! — сказал он и вернулся на место.
Итак, пристанище беглеца открыто. Он не ошибся в своих предположениях: письмо жены было верным предвестником неминуемых последствий. И вот вместе с томительными южными ветрами, словно в доказательство того, что несчастье никогда не приходит одно, первая посылка, а через два-три дня непременные письма, телеграммы и телефонные вызовы начнут поступать систематически. Почтовому отделению из соседнего села придется, видимо, в помощь к подоспевшей ко времени мадьярочке спешно обзавестись еще работником, а ему — секретаршей для перепечатки писем на машинке.
Он начал с конверта из института. Извинившись за долгое молчание, секретарша сообщала ему, что неоднократно пыталась дозвониться ему домой, но никто не отвечал, пока ей не посчастливилось напасть на его жену («госпожу», по ее выражению) и получить от нее его адрес. В институте все расспрашивают про него и передают приветы, а она на вопросы и телефонные звонки отвечает, что он в отъезде. Его жена ей рассказала, что из последней поездки он вернулся сильно утомленным, и, правда обиняками, намекнула, что его поспешный отъезд продиктован также состоянием здоровья. Это ее очень встревожило, потому что ей показалось, что это связано с сердцем. В таком случае ему надо поберечься. Торопиться с возвращением причин особых нет: лето, мертвый сезон, а мелкие текущие дела сделаются как-нибудь и без него. «Кого нет, можно и без тех», — не улавливая неприятного подтекста, совершенно не к месту привела она известную цитату; она принадлежала к породе людей, которые неправильно понимают и еще более неправильно употребляют крылатые фразы и выражения. Теперь она ему будет регулярно писать и переправлять самую важную почту. Место, где он отдыхает, ей незнакомо, она едва отыскала ближайшее к нему почтовое отделение. Никто из институтских там никогда не бывал. Должно быть, это милый и уютный уголок, и, полагаясь на его вкус, кое-кто уже собирается присоединиться к нему и провести с ним часть отпуска. Его коллеги интересуются, можно ли достать номер в отеле? Если он надумает перебраться куда-нибудь еще, она его просит немедленно сообщить ей новый адрес, чтобы почта не плутала и не затерялась.
В другом конверте был счет за телефонный разговор, должно быть только что полученный или случайно не отправленный женой сразу. В третьем письме было обращение из редакции специального журнала по архитектуре с просьбой дать им материал для следующего номера, а также отчет о конференции, на которой он присутствовал. Это послание он разорвал на мелкие клочки. Картежники, в мрачном молчании шаркавшие картами по столу, повернулись к нему.
— Скверное известие, должно быть? — не без злорадства осведомился Уча.
— Если жена обозлилась, не переживай, это временное! — утешил его Капитан, собирая карты. — Пошли ей денег, она и подобреет. — И он сплюнул себе на пальцы, а потом и на пол под ноги.
— Э-э, мой Капитан, в Белграде жену деньгами ублажить не так-то просто, — заметил Уча. — Это тебе не наш Porto Pidocchio с его единственной бакалейной лавчонкой. Там нужна тугая мошна. За один вечер там можно просадить всю мою месячную учительскую пенсию.
— А если она упрется, так, чего доброго, потребует еще и машину! — вставил свое слово Миле.
— Тогда лучше и дешевле остаться с нами, — проговорил капитан Стеван, поднимаясь из-за стола и для верности придерживая штаны. Партия кончена, и он явно неудовлетворен. — Тут тебе мой дом вроде как бы приглянулся, могли бы и договориться — оставайся в нем. Обзаведешься лодкой, сетями и рыбачь себе с дедом Томой.
Пьяный Симо поднял голову, повернув к ним свое помятое лицо.
— На кой ему твои дом? Ему и у Станы неплохо. Глядишь, и приживется там. Днем накормят, а ночью обогреют.
— Верно, что неплохо. И дом не бедный, и баба крепкая. Только на кого ж пенять, что ты за пятнадцать лет устроиться не сумел? А теперь тебя залетный за пятнадцать дней обштопает.
Симо встал, пошатываясь и держась руками за стол. Набычился, глаза налились кровью, жилы напряглись на шее, того и гляди, опрокинет стол на Капитана и приезжего, а не то хватит бутылкой. Но нет, не посмеет он отважиться на это. Давно он свою гордость пропил и опустился до положения грошового прислужника; подавленный сознанием собственного своего ничтожества, Симо сник и, придерживаясь руками за стенки, побрел как был, с непокрытой головой, под дождь и ветер, может впервые не попросив приезжего заплатить за его выпивку.
Ворвался ветер, с улицы хлестнуло дождем, словно для того, чтобы смести и смыть следы Симо Бутылки.
Отвернувшись к полкам, Миле в смущении звякал бокалами, бесцельно переставляя их с места на место. Уча, часто моргая мышиными глазками из-за толстых стекол очков, пересел к приезжему за стол.
— Не обижайтесь на Симо! — заговорил он, почти касаясь губами его уха. — Ведь это он ради нее и осел здесь, в селе. Приехал на строительство верхней дороги с партией рабочих и тут-то и повстречался со Станой — она там кашеварила. Муж ее в то время уже в Америку укатил. А Симина жена вроде бы с другим сошлась, дети давно его забыли, да и он им писать перестал. Стана его и знать не хочет, а он все от нее никак не отлепится, да и деваться ему некуда. От тех отстал, а к этим не пристал. Спился, бездельничает — какой он работник теперь: пропивши пенсию, подсобит иной раз Миле, и то за выпивку. Если бы Стана и передумала сейчас, поздно. Ничто его теперь не спасет. И Симо сирокко на нервы подействовал. Погода поправится, и он остынет. Вы на него не сердитесь; народ здесь необразованный, грубый, — старался умилостивить Уча приезжего, дыша на него винным перегаром.
Он собирался уходить. Дождь перестал, по снизу, с моря, снова наползали дождевые тучи. Надо было поторопиться дойти до села, пока не начался дождь.
XXI
Сирокко свирепствовал всю вторую половину дня. Быстро стемнело. Из дому в такую погоду не выйдешь: все вокруг отсырело под потоками хлеставшего дождя. В комнате наверху делать нечего, укладываться спать слишком рано, и поэтому, поужинав, приезжий остался сидеть за кухонным столом, а напротив него, по своему обыкновению сложив на груди руки, стояла Стана. Ливень утихомирил море; в наступившей тишине слышны были даже невыговоренные слова и трепетание робкого пламени в керосиновой лампе под потолком.
— Он один во всем повинен! — в каком-то бессознательном порыве вырвалось у Станы. — Сгубил он мою жизнь.
— Кто сгубил? Это ты о ком?
— Дед Тома! Он и вас старается в свои сети завлечь.
— Старик? Что же он тебе такого сделал?
— Хуже не бывает, что сделал мне он… Я с его младшим сыном, с Божо, встречалась. Он нам пожениться не дал.
— Отчего же это он? В чем он мог тебя упрекнуть?
— Ни в чем, только в том, что я из Новиграда. Боялся, свезу в город последнего сына, а дом, баркас и сети должны были к Божо перейти.
— Вот оно что. И все-таки ты вышла в шторм ему помогать.
— Это совсем другое. Тут закон такой. Если бьют в набат, все, кто стоит на ногах, выходят на берег.
— А что с Божо?
— Ушел в армию, женился. И больше в селе не показывался.
— Ну а ты как, Стана?
— Я тоже вышла замуж. В соседний с Томой дом. Старому назло — чтобы вечно глаза ему колоть.
— А муж? Как это он от тебя в Америку уехал?
— Так и уехал — выправил паспорт, билет на пароход достал и уехал. На следующий день после свадьбы и собрался.
— Он тебе пишет? Вернуться не думает?
— Никогда не писал и возвращаться не думал. Другие надеялись, что он вернется, особенно отец его ждал, а я еще тогда знала, что никогда он не вернется.
— А за другого выйти не хотела?
— Не хотела, хотя возможности были. За ошибки надо платить. Это долг мой тому, кто уехал в Америку, и его бесприютной душе.
Поднялся ветер, и море снова разыгралось, волны подкатывали к порогам домов, грозя достать их длинными руками и утащить в пучину.
— Опять разбушевалось.
— Пусть отбушуется. Дышать станет легче. Из-за этого Томы и свекор мой поплатился головой.
— Как это, Стана? Когда?
Она села. Села с ним за стол, напротив него, впервые за все то время, что он был тут.
— В самом начале войны, когда итальянцы пришли, — начала она. — Наши забросили сети за островом, а когда вернулись, получили предупреждение, что ночью намечается нападение на итальянский караульный пост вверху над дорогой и что им надо где-то переждать, пока не уберутся каратели. Все согласились, кроме Томы. Рыбаку, мол, сети свои бросить все равно что солдату винтовку. Погода — хмурится, вот-вот налетит буря, сети спутаются, порвутся, а нигде такого не написано, что каратели отсюда быстро уберутся. Сети, мол, на этот раз даже поплавками не помечены, а по нынешним временам может случиться, что они и вовсе сюда не вернутся, как же тогда женщины и дети по всему морю будут сети искать? И останутся они без сетей именно тогда, когда они им больше всего требуются. А выйдут утром в море мужики — всякому понятно будет, что тот, кто о своих делах и заботах печется, не имеет касательства к тому, что творит сумасшедшая молодость. Если же они бросят сети на произвол судьбы, этим самым и покажут на себя, что знали о том, что готовится. Дома их спалят, детей и женщин в заложники возьмут, куда им тогда от позора деваться? Да и потом, пока итальянцы опомнятся, они успеют с уловом вернуться, а если, паче чаяния, за это время возникнет опасность, женщины выставят в окнах какой-нибудь знак, они высадятся где-нибудь в стороне и уйдут в горы.
Это всех сбило с толку. Разошлись по домам. Ночью у дороги началась перестрелка, над подожженной итальянской заставой взметнулось пламя. В потемках без побудки собрались рыбаки на берегу и вышли в море; на веслах, чтобы шум не поднимать. Приплыли к острову, начали сети вытаскивать, а тут с гор налетела гроза. Дожидаться, пока уляжется ветер, некогда было, сети зацепились за камни, рыбаки пожалели их бросить и слишком долго с ними провозились. Улов был, как никогда: рыбы в сетях — что виноградных гроздьев на лозе в урожайный год. Заторопились назад; в селе вроде бы все было тихо и спокойно.
Но только пристали к берегу и начали высаживаться, их окружили каратели. Затворили в еще не остывшей после пожара заставе, продержали весь день без еды и питья, а под вечер свели вниз, к дороге, как раз к тому месту, где теперь Милина гостиница, и поставили к стенке. Из каждого дома самое меньшее было тут по одному; вот потому-то почти все женщины в селе и носят траур. Один только старый Тома уцелел; когда карабинеры убрались и женщины пришли отыскать своих, они его нашли живым под грудой тел. Он был ранен, по сию нору закидывает правую ногу.
— Он мне об этом ни словом не обмолвился, — признался приезжий.
— И не обмолвится! Когда из-за него и его сетей столько народу погибло.
— Не только из-за него. Сети же общие были.
— Его вина самая большая: был бы он настоящий мужчина, не позволила бы ему совесть в живых остаться.
— Что же, самому подставиться под выстрел ни за что?
— Как это ни за что? Когда погибло столько родных, которые были моложе и нужнее его. И он должен был получить свою пулю. — Гримаса ненависти свела ее губы. Должно быть, что-то еще стояло между ними.
Стана поднялась. Прямая, холодная и желтая, как задутая восковая свеча.
— Не имеет он права жить, когда умирает столько молодых, — проговорила она. — Растянул свои сети, как паук, и сосет чужую кровь. Сгубил мою жизнь, и моих всех под корень извел. Он и за сына мой кровный должник. Это он приохотил мальчонку к сетям. Это на Томином дворе гранату он нашел.
XXII
Погода не менялась, утро занялось пасмурное и ветреное. Только люди словно бы изменились за ночь. И притом к худшему.
Высказав за вчерашний вечер все, что накопилось на душе, и израсходовав запас слов, отпущенных на целый год вперед, Стана еще плотнее стиснула губы, и вообще-то бесцветные и тонкие, они вытянулись и превратились в узкую, почти невидимую полоску.
Она избегала своего постояльца, да и он не находил себе места и метался из дома во двор, пока в конце концов не завернулся в плащ и не вышел на берег, подставив грудь под ленивые и редкие, но сильные, словно удары молота, порывы ветра.
Воздух был насыщен паром и мельчайшей водяной пылью, как будто море превратилось в гигантский чан, где кипятилось все грязное белье этого мира.
К берегу прибило желтую пену, на пляж намыло дегтя, исторгаемого судами из своей утробы, и клочья откуда-то принесенной соломы. Медузы, мелкие рачки и водоросли, выброшенные морем на песок, еще вчера начали гнить, слева в мутной воде защищенного от ветра затона болталась на волнах белым брюхом вверх большая дохлая рыба. Тучи то сгущались, то расходились, открывая темные бездны неба. И маслиновые листья, перевернувшись на своих тонких черенках, тоже обратились к миру темной стороной.
На море не видно судов, уже второй день они не заходили в Новиград. Сначала ему нравилось с высокого мыса, словно с корабля, рассекающего волны, наблюдать за клокочущим морем, но в какой-то момент скала под ним с тошнотворной ритмичностью закачалась. Он вынужден был отступить в устойчивую глубь материка. Вернулся была, не зная сам за чем, в село, потом заспешил наверх, к гостинице, надеясь там найти защиту от волн. Спастись от вездесущей качки и гудения.
Перед домом деда Томы порванным и вылинявшим знаменем полоскался обрывок сети. Вероятно, и дед спасался где-то наверху или занялся домашними делами. После рассказа Станы видеть его не хотелось. Очевидно, бесплотные слова обладают материальной силой и могут уничтожить и убить.
— У него ревматизм разыгрался! — сообщил приезжему капитан Стеван, беря его в тиски на узкой тропинке, где они встретились. — В раненой ноге. Теперь Тома носа на улицу не высунет, пока не отбушует непогода. Вчера лазил в море, а сегодня, должно быть, на весь дом от боли воет.
Еще более возбужденный, чем всегда, капитан Стеван, подобно каботажному судну, ни к одному берегу не мог пристать надолго. Южные ветры вселили в него беспокойство, и он метался, словно рыба в сети. Даже партию в карты не в состоянии был высидеть до конца. Ни Уча, ни Миле не занимали больше Капитана, и в поисках нового вида деятельности он с жадностью схватился за свежую жертву. Предлагал приезжему сдать в аренду свой дом, потащил к развалившейся мельнице, служившей обиталищем вдовы Росы, дальней его родственницы, и наконец задумал непременно показать ему клочок земли, где можно было бы соорудить жилище, и ни за что не хотел отпустить, невзирая на все уверения о том, что он тут собирается пробыть не больше недели-двух и не имеет намерений сооружать себе жилище ни здесь, ни где-нибудь еще.
— Да это совсем рядом, в двух шагах. Место прекрасное, и запрошу я немного. — Подхватив приезжего под руку, подталкивал его Капитан вверх по скользкой неверной тропе. И через колючий ежевичник, цеплявшийся за ноги, вывел на площадку, которую он прочил под строительство, на самом же деле представлявшую собой тесный и узкий уступ между двумя полуобвалившимися подпорными стенами, пригодный скорее под курятник и используемый соседними домами в качестве общественной помойки.
— Тут и дом встанет и для сада места хватит, — уверял Капитан, заставляя его чуть не силой, спотыкаясь о камни, старые обручи с бочек и помятые кастрюли, мерить шагами землю, которую он не собирался покупать. — В том году мне по наследству отошел. А вид отсюда — и село и залив как на ладони. — В предвкушении заключительного рукопожатия Капитан уже поплевывал на свои — сложенные щепотью пальцы, искоса оглядывая своего покупателя, словно он-то и был подлежащий оценке и продаже предмет, и в ответ на его упорный отказ вступить с ним в соглашение предлагал показать другой кусок земли, на противоположном краю села, который он готов был уступить по дешевке. Убедившись в полной бесперспективности задуманной торговой сделки и предоставив своей жертве самостоятельно выбираться из крапивника, Капитан как шальной кидался в ярости прочь, на своих длинных ходулях устремляясь прямиком через канавы и межи на поиски новых занятий и более удачных коммерческих дел.
В лавке, куда заглянул приезжий, он застал бакалейщика, поглощенного вывешиванием какого-то товара. В застойном воздухе тесного помещения смешались запахи отсыревшего мыла, селедки, трески, керосина и прогорклого масла, в мутном свете, сочившемся из подслеповатого, давно не мытого оконца, поблескивали выстроившиеся на полках бутылки и консервные банки.
— Простите, — заметил наконец его бакалейщик. — Не могли бы вы зайти попозже или в другой день, если вам не слишком срочно?
— Идет, Душан. Я у Миле возьму кусок свечки. А что это вы взвешивать взялись?
— Что? Все подряд! Мой помощник не вышел сегодня на работу, а из Новиграда всякую минуту может ревизия нагрянуть и обнаружить недостачу.
С лица бакалейщика стекал пот и капал на чашу весов, в куль с мукой, но у него не было времени ни стереть его, ни хотя бы взглядом проводить досужего клиента, с уходом которого он снова всецело отдался своему занятию, между тем как тот, задохнувшись в спертой атмосфере бакалейной лавки, спешил чем-нибудь освежиться в гостинице.
На скамье перед заведением лежал навзничь Симо Бутылка, в пьяном беспамятстве нечувствительный к дождевым каплям, метившим попасть в его открытый рот. Загородив проход ногами и выпятив живот, развалился на стуле Уча. Хозяин дремал за стойкой, откуда при каждом вздохе или всхрапе показывался его курчавый вихор. Кисло выглядела и красотка с туристической рекламы. Покоробившаяся от сырости бумага исказила ее улыбку, и постаревшая за ночь красотка, казалось, утомленно потягивалась и зевала.
— Где это вы запропастились? Вас со вчерашнего дня не видать, — проговорил учитель, едва ворочая губами, как бы выдыхая слова из живота. — Налейте себе сами. Миле тоже сморило.
Но стоило приезжему присесть за стол, как Уча, облокотившись на руки, пригнулся к нему и, словно отвернув кран переполненного бурдюка, дал выход безудержной своей словоохотливости, и по мере истечения из него потока речей, казалось, опадал его вздутый живот и брезгливая гримаса на лице постепенно сменялась выражением блаженного облегчения от тягостного бремени.
— Капитан Стеван? И продать он ничего не может, и не капитан он, и не знай его Уча столько лет, не поручился бы он, что его Стеваном зовут. Земля у него точно есть; наверное, он и сам не знает сколько, он ею совсем не дорожит, межи стерлись, и ограды у него обвалились, такое уж его счастье, что они ему не нужны, поскольку и так все здесь скоро будет его. В прошлом году он ухитрился обвести вокруг пальца одного заезжего и всучить ему клочок земли, а вот уж протягивает ноги его троюродная бабка и оставляет ему в три раза больше. И так без конца. Все как будто только для того и умирают, чтобы вспомнить Стевана перед кончиной и наградить по завещанию наделом. Но так как умирающим хорошо было известно, что капитан землю эту немедленно сбудет, а деньги промотает, то каждый участок отходящие в мир иной норовили поделить по крайней мере на пятерых. Таким образом, наследство получалось общим. Такой уж обычай у нас. Наследники никак не могут договориться о разделе и ценах на землю, и поэтому она только в бумагах переходит от одного к другому, на самом же деле всегда остается в той же семье. Все в этом селе переплелось между собой, как петли в сети — одно за другое цепляется, одно от другого зависит и, таким образом, составляет единое целое. Вот он каков, Капитан! Пятнадцать лет он, правда, плавал, пока не перебывал на всех судах, повсюду оставив память по себе. Дослужился до боцмана, но, едва добравшись до штурвала, врезался в волнорез, так что судно чуть не выскочило на песок. Его списали на берег, и вот уже десять с лишним лет он судится, требуя возмещения убытков, восстановления стажа и производства в высший чин. И подождите, он еще своего добьется и потопит корабль вместе с экипажем и пассажирами.
— И вам бы следовало его поостеречься. Еще втравит вас в какую-нибудь неприятность. Вон он Душана, нашего бакалейщика, который и так по два раза каждый пакет муки взвешивает, чтобы, не дай бог, не ошибиться, запугал ревизиями да контролерами. Все уши ему прожужжал про всякие там растраты и судебные процессы над директорами и завмагами, а вчера еще подбросил мыслишку, что, мол, неявка на работу его помощника кажется ему очень подозрительной, тем более что прошлой ночью он его засек в Новиграде в гостинице за карточной игрой, где тот просаживал бешеные деньги. А откуда они у него? Поэтому лично он советует бакалейщику произвести учет товаров, чтобы заблаговременно восполнить недостачу и тем самым предупредить неприятные открытия, вполне возможные в случае внезапной ревизии, а самому таким образом избежать каторги. И вот вам, полюбуйтесь — Душан пересчитывает и перевешивает всю свою наличность. Не ест, не спит, со вчерашнего дня инвентаризацией занят, не выкроил минутки домой забежать, взглянуть на жену и детей. Неизвестно еще, не впутал ли он и вас в какую-нибудь историю.
— А я-то при чем? С какой стати ему меня трогать?
— С какой стати? Да он и сам не знает, зачем ему все это нужно. Со скуки просто. И то, что Симо выкинул на днях, дело его рук. Это Капитан его завел. Один раз по его наущению Симо кидался с ножом на Гаю-почтальона — приревновал его к Стане, тот ей письма на дом носил. И Миле Капитан какую-то каверзу подстроил с той самой мадьярочкой, помните, почтальоншей, что прибыла на подмогу в соседнее село Соленое.
Злорадная и плутоватая ухмылка, скользнувшая по Учиной физиономии, склоненной к столу, навела приезжего на мысль, что и он не чист и приложил руку к капитанским проискам. И с Симо Бутылкой и с Душаном, а рассказ учителя является скорее всего способом насолить Капитану, постоянно обыгрывавшему его в карты, и входит в какие-то, пока еще скрытые, но далеко идущие и, несомненно, самым неприятным образом задевающие его собеседника планы, которые не замедлят обнаружиться в ближайшем будущем. Приезжий поднялся, положил деньги на стойку и, обессиленный влажной духотой, пошатываясь, побрел вниз, в село.
XXIII
Скособочившись и перегнувшись в сторону оттягивавшей руку тяжелой бадьи с пойлом, в черном платье, но с непокрытой косматой головой, дорогу ему пересекла вдова Роса, намеренно от него отворачиваясь и отводя в сторону глаза.
Старания Капитана даром не пропали — она приметила приезжего у мельницы и теперь убеждена, что он намерен купить эту старую рухлядь, а ее лишить последнего приюта.
Итак, наряду с Симо Бутылкой он приобрел еще одного врага, и встречи с ним столь же неприятны, сколь и неизбежны. Мухи и куры слетались к жирному следу пойла, оставленного вдовой. Он пожал плечами — видимо, придется с этим примириться.
В тот же вечер его остановил перед Станиным домом Митар Чумазый, хмурый и мрачный более обыкновенного. На плечо закинуты весла, в руке корзина, непогода ему не помеха для промысла.
— Мне бы вас на пару слов.
Митар спустил весла и уставился на него близко сведенными к переносице глазами.
— К твоим услугам! Хочешь, к Стане зайдем, ракии выпьем или кофе.
— Некогда. Я в море выходить собрался.
— Ну так хоть присядем давай. Вон на межу у источника.
— Можно и стоя. Говорят, вы на меня показать собираетесь.
— Я? Кому?
— Новиградскому рыбнадзору или милиции. Вам лучше знать. Что я рыбу динамитом глушу.
— Кто это тебе сказал?
— Не важно, ходит такой слух по селу. Вот я и решил остановить вас вовремя — мне-то ничего не будет, как бы только это вам не повредило. Занимались бы вы лучше своими делами. Вот вам пляж, купайтесь, отдыхайте себе на здоровье, а бедноту не задевайте. Хорошо деду Томе и Капитану рассуждать — у них сети есть, а детей нету. У меня наоборот, вот я и выкручиваюсь как умею. Мне никто не помогает, потому никто не имеет права и мешать.
Трясется весь, с трудом удерживая в себе клокочущую ненависть и злобу. И, закинув весла на плечо, в штормовке с поднятым воротником, сумрачный, короткий, как полуденная тень, Митар удаляется к своему черному челну. Быстро укрепляет весла в уключинах, сует под скамейку корзину со спрятанным, должно быть, в ней динамитом, отталкивает лодку и вскакивает в нее. Самый искушенный мореход не отважился бы пуститься в плавание в такое ненастье, но для Митара оно было сущей благодатью. Рыба держится у берегов, катера рыбнадзора стоят в укрытии за Новиградским молом, а взрывы не будут слышны за гулом волн. Сильно налегая на весла, Митар скрылся за мысом, ни разу на него не обернувшись.
И это не иначе козни и интриги Капитана!
Не находя применения своей нерастраченной энергии в глуши заброшенного местечка, слишком тесного для его широкой неистовый натуры, Капитан играл людьми, как картами, и вертел ими, словно безделушками, созданными для успокоения нервов. Молодого хозяина Миле он распалял рассказами о роскоши портовых городов, где ему довелось побывать, и о прелестях тамошних женщин, пока не вгонял парня в жар. Почтальона Гая изводил намеками, что он-де собственноручно пишет письма сельским вдовушкам, метит к ним в гости попасть. А дядюшку Американца держал под вечной угрозой лично поставить в известность главнокомандующего вооруженными силами о том, что рядовой Баро Плиска (в местной транскрипции — Лиска) палец правой руки потерял вовсе не в боях с японцами, как представил дело Баро, а пацаном, глуша рыбу взрывами динамита, вследствие чего пенсию и орден у дядюшки Американца отберут, а его вернут к земледелию. К нему, приезжему, вначале по примеру прочих сельских жителей капитан Стеван обращался почтительно: «мой господин», но постепенно, опуская первое слово и проглатывая второе, перешел к более фамильярной форме обращения, окликая его по имени, а то и просто свистом. Его нежелание перейти из сельской глуши в дорогие новиградские отели на первых порах представлялось Стевану позорной несостоятельностью, однако неизменная готовность приезжего платить за угощение и щедрой рукой вознаграждать любые услуги заставили Капитана прийти к убеждению, что приезжий малость чокнутый, с приветом, если не совсем поврежденный умом. Всерьез утвердившись в этом своем последнем предположении, Капитан и относиться стал к нему соответственно. «Здорово, залетный», — бросал ему при встречах Капитан с пренебрежительной иронией крестьян, обращенной к горожанину, прибывшему в село не на пикник и не на отдых, а по печальной необходимости. И при этом, что больше всего угнетало приезжего, покровительственно похлопывал своего нового приятеля по плечу своими вечно заплеванными руками.
Случилось так, что приезжий и сам стал свидетелем, если только не невольным участником, жестокой игры капитана Стевана с Филиппом Водоваром, бывшим общинным делопроизводителем.
С одной стороны, делопроизводитель, как сосед, побаивался и опасался неистового Капитана, с другой стороны, как бывший представитель властей, держался с ним на расстоянии и свысока, но Капитан нашел способ до него добраться, и не через кого иного, как через его же супругу, дальнюю родственницу Стевана. Используя последнюю бабкину страсть к спиртному, приводившую ее в дымину пьяной со всех сельских крестин, похорон и поминок, Капитан повадился зазывать ее к себе во двор, с радушным хлебосольством потчуя ракией и подливая ей до той поры, пока впавшая в детство придурковатая старуха не захмелеет основательно. Тогда он начинал ее изводить.
— Послушай-ка, баба Мара! Подозрительно мне что-то, что твой старик Филипп каждый день на почту таскается, аж в самое Соленое. Молодка там одна, мадьярочка завелась. Сдается мне, дело тут нечисто.
— Будет тебе чепуху-то молоть! — хихикая, шепелявила щербатая бабка. — Ему уж за восемьдесят перевалило. Отошло наше время.
— Ну не скажи! Посмотри, что вытворил Шпиро Марков из Верхнего Затона на восемьдесят пятом году. Мне Уча по секрету сообщил, что твой Филипп каждое воскресенье покупает в новиградской аптеке какие-то порошки и капли для укрепления сил, а я про него точно знаю, что с некоторых пор он потихоньку наведывается в общину уточнять что-то там в своем завещании. С этого твоего старика станет отписать мадьярочке дом и имущество, а тебя под старость лет без крыши оставить. Он уж и так отобрал у тебя ключи от подпола и кладовой. Так или нет?
И все в таком духе, пока не замутит бабке голову. А потом давай ей, пьяной, совать порошки и капли для добавления в пищу старику, чтобы, значит, охладить его пыл и отбить у него охоту к молодеческим замашкам да ухаживаниям.
Однажды, случайно заглянув к Капитану во двор, приезжий увидел, как бабка прятала в рукав полученную от Капитана коробочку пилюль.
— Ничего ему от этого не будет, залетный! Не волнуйся, это обычный аспирин с бикарбоном. Только на пользу пойдет его ревматизму и колиту. Осталось у меня от судовой аптечки, — успокоил его Капитан. — А ты как раз явился вовремя. Я для тебя кое-что подыскал. На дальнем пляже две стены здоровые из камня, чисто крепостные. Только кровлю от дождя навести. Что тебе еще надо, раз ты тут временно, на лето, можешь и налегке, вроде меня, прожить. Тебе хотелось где-нибудь подальше от людей — вот, пожалуйста, пошли посмотрим — и по рукам!
И в предвкушении договора, поплевав себе на пальцы, Капитан подхватил под руку приезжего и чуть не силой увлек за собой.
XXIV
Погода наконец исправилась. Отбушевавший ночью шторм успокоил море, и небо к рассвету очистилось.
И люди прояснились, подобрели. Всегдашняя смиренность вернулась к Стане, и теперь она могла без ненависти отзываться даже о своем соседе. Она разжала губы и, зная, что время отъезда постояльца приближается, старалась сделать его пребывание в селе возможно более приятным. Старый Тома не замедлил вынести под тутовое дерево свою скамейку и взялся за починку сетей. Обложенный ими, он и правда походил на паука, поджидающего, затаившись, пока какая-нибудь жертва по оплошности не угодит в его тенета.
Приезжему он разрешал приблизиться к себе, не шевелясь и неотрывно глядя на работу, и обращался к нему лишь тогда, когда тот опускался на песок у его ног.
— Латаю вот, готовлю сети к лову, господин. На ловца и зверь бежит! Ну как, купили землю? — обронил он, помолчав. — Я видел, вы обходили межи, обмеряли шагами участок.
— Нет, дед Тома, я здесь селиться не думаю, а пока мне и у Станы неплохо.
Пальцы старика неутомимо перебирали сеть. Он и бровью не повел при этом имени.
— Да и Капитан всерьез продавать не собирается.
— Почему? У него земли больше чем надо, а к тому же он тут, по его собственным словам, человек временный.
— Все мы тут временные, мой господин, а каждый все-таки занят своим. Уж больше пятнадцати лет прошло с тех пор, как Капитан в село вернулся. Здесь ли, в другом ли месте, а еще столько же вряд ли к тем приложатся. Ему уже тоже шестьдесят пять лет сравнялось. Сколько вы еще думаете пробыть у нас?
— Дней десять. Будет ровно две недели, как я тут.
— А возвращаться на чем?
— На машине, я и приехал на ней.
— А у вас машина где? В Новиграде?
— Наверху, за Милиным домом стоит. А почему вы спрашиваете?
— Просто так. Вижу, тут одна машина в Новиград все ходит, а я и не пойму, чья это она. Что, уходите уже?
Но, отпустив его на несколько шагов, старик окликнул снова своего знакомца.
— Сегодня вечером я буду близко сети ставить, у самого берега. Если желаете, можете со мной пойти.
— С удовольствием, дед Тома. Вы когда выходите?
— Известно когда, господин. Около шести, перед тем как солнцу в море сесть. Хватит вам времени, и накупаетесь досыта и вернетесь к сроку.
— А не боитесь вы, что я узнаю, где вы сети ставите? Говорят, рыбаки никому не выдают свои приметы.
— Кто же это говорит? — стремительным движением нападающего паука обернулся к нему дед. Пальцы его быстрее побежали пряжей сети.
— Ну, например, Стана и еще кое-кто другой. Что, если я тоже заведу себе лодку и сети и займу ваши места?
— Женщины всякого наплетут, да кто их слушать будет? А море общее. Так закон гласит. Всего вам доброго, господин.
С книгой и купальными трусами под мышкой, через холмы он зашагал к безлюдным далям неисследованных пляжей. Последнее задержавшееся облачко быстро растворилось в голубом просторе. Все было чистым, прозрачным и радостным. Вымытые дождем, снова засеребрились листья маслин. На поляне, у тропы, он набрел на слабоумного Николу, пригревшегося на утреннем солнце — оно ему было лучшей кормилицей, чем родные и худосочная скотина, где-то тут неподалеку щипавшая сухую траву.
Приезжий подошел к блаженному, протянул сигарету и сел рядом.
— Ну как, Никола?
— Я хорошо! — с непонятной восторженностью вдруг отозвался дурак, и по его обычно каменно-застывшему лицу скользнула тень просветленной улыбки.
— Дай мне спичку прикурить.
Они закурили. Никола зачарованно смотрел куда-то вдаль.
— Пасешь? — спросил приезжий просто для того, чтобы что-то сказать.
— Пасу! — ответил Никола.
— А чья это скотина?
— Братина.
— А сколько у тебя братьев?
— Один — Симо, хромой.
— Женат он?
— Женат, — кивнул головой Никола. — А хорошо тут сегодня после дождя.
Звякнул колокольчик козьего вожака, в кустах зажужжали проснувшиеся мухи.
— Я тоже думаю скоро жениться! — неожиданным заявлением остановил Никола приезжего, собравшегося уже уходить. — Этим летом.
— Конечно! — в замешательстве проговорил тот, топчась на месте. — Конечно, Никола, надо же, чтобы кто-то тебя кормил, обстирывал и обшивал.
И приезжий протянул Николе пачку с оставшимися сигаретами.
— Тоже надо и из-за любви, господин, — поправил его дурак, не замечая протянутых ему сигарет и мечтательно глядя куда-то в сторону, через поляну, оттуда из густого кустарника на них глядели горящие красным огнем глаза бородатого седого козла.
XXV
Он возвращался, разморенный солнцем. Как пьяница, сполна вознаградив себя за принудительное воздержание. Он бродил по пляжам и не ходил домой обедать, радуясь, что после трехдневного заточения в селе, в стенах гостиницы или дома, он снова может наслаждаться тишиной и безлюдьем вольных просторов.
Он умылся под источником, подставив голову и лицо под струю воды. Обтерся руками, а руки по-рыбацки вытер о штаны, давно не стиранные и заскорузлые. На песке уже лежали серые связки сетей. Он взвалил одну на плечи и понес к баркасу, стоявшему наготове у берега. За две недели приезжий заметно окреп, бугры набухших мышц расправили и натянули кожу. Вдвоем со стариком они погрузили сети в лодку. Он оттолкнул баркас от берега и впрыгнул в него не слишком ловко, коленом ударившись о борт.
Старик выгреб в море на веслах и завел мотор. Миновав скалу, давшую имя заливу, они взяли влево и пошли вдоль стены, отвесно обрывающейся в море и окрашенной умирающим днем в оранжево-желтые и ярко-красные цвета. Он осваивался в лодке, словно в незнакомой квартире. Пахло рыбой. До чего ни дотронься рукой, всюду соль и рыбья чешуя. Он сидел напротив старика, позади на носу были сложены сети. Старик держал руль. Края глубоководной борозды, по которой шел баркас, доходили почти до бортов.
Оба молчали, но за гулом мотора они бы и не расслышали слов. Под скамейками и под кормой валялись в беспорядке черпак, поплавки, веревки, заржавленный инструмент и другие предметы хозяйственного обзавода второго, а может быть, истинного и главного дома их владельца. Объяснялись они взглядами и знаками. Старик показывал направление рукой. Они удалились от берега, море здесь было неспокойно. Баркас содрогался, подскакивая на волнах, брызги и водяная пыль били в лицо. Позади остался дальний пляж, на котором он сегодня побывал, и за отвесной громадой скалы на мысу открылась новая, необследованная часть суши. Переменив курс, так что волны били в корму, они приближались к берегу, старик сбавил скорость и вскоре заглушил мотор совсем. Опустил в воду весла.
— Здесь закинем первую. Переходи на весла. А я на нос.
Разошлись, встретившись посреди лодки и поддерживая друг друга. Он старика за пояс, тот его за плечи. Лодка слегка закачалась.
— Повернись ко мне. Будешь грести от кормы.
Старик развязал мешок, вытащил край сети, к верхнему концу привязал веревку с поплавком, к нижнему — увесистый продолговатый камень, за которым сеть пойдет на дно. Работал он сосредоточенно, но с такой ловкостью и быстротой, что его помощник не успевал следить за движениями пальцев, завязывающих узлы.
— Пока я буду сеть закидывать, ты греби равномерно, без рывков. Если сеть запутается, я тебе скажу — назад грести или встать. Держи на острие мыса за спиной.
Скалистый мыс напоминал допотопное пресмыкающееся, сползавшее в море. Песчаная белая отмель узкой каймой обрамляла изрезанный скалистый обрыв. А дальше за мелким кустарником поднималась маслиновая роща.
— Чья это?
— Маслиновая роща? Филиппа Водовара, бывшего делопроизводителя. В урожайный год он по двести литров масла с нее получает. Роща тоже Капитану Стевану отойдет.
— Почему Капитану? Он что, с ним родня?
— Не прямая. Через бабку.
Конец ответа заглушил всплеск ушедшего под воду камня. За ним скользнула в море серая змея свитой кольцами сети. Старик провожал ее взглядом, дожидаясь, когда грузило достигнет дна.
— Давай!
Двинулись, плавно заскользили по волнам. Завихрения, оставленные веслами, долго еще крутились за лодкой на воде. Море потемнело, готовясь спрятать заходящее солнце.
Силуэт старика на носу фантастически вытянулся и доставал теперь до самого неба. Широким жестом расправляя сеть, он словно отмерял ее локтями. И, расцепляя пробку и свинец, встряхивал и опускал в воду. Они молчали, поглощенные работой. Только тихо шлепали весла, булькали, уходя на дно, грузила да звучали отрывистые слова команды: «Табань! Двигай! Поддай! Возьми сильнее правой!»
Видно, как сеть оседала на дно. Они пересекали морскую впадину, перегораживая ее высокой стеной сетей, доходящей до поверхности воды: все, что зайдет в нее из большого моря и окажется между ней и берегом, попадется в ловушку. На другом конце залива остановились. Старик привязал к сети еще один камень и поплавок, спустил их в море и оглядел проделанную работу.
— Поставили! Посмотрим, что-то вытащим утром!
На обратном пути подметными кукушкиными яйцами в чужих гнездах оставляли за собой сети в котловинах. Закинули последнюю и опустили руки с облегчением.
— Рыба на выпас больше всего любит в сумерки или на рассвете ходить. Самая пронырливая первой попадает в сеть, — проговорил старик. — Так же и с людьми. Суетливым хуже всего приходится. Им все кажется, что лучше всего там, где нас нет, и вот они давай с места на место метаться, а тут-то их на крючок и подцепят. Кинутся в Новиград, женятся там и так по гроб жизни застрянут отельными слугами или в Бачке погрязнут, зарывшись в земле… Двигаем. Возвращаться надо, утром чуть свет выходить.
Солнце уже село в море, когда они подошли к селу. В Новиграде один за другим вспыхивали огни на набережной и в окнах отеля. Старик закурил сигарету, красная точка ее отмечала его местонахождение в быстро сгущавшейся тьме. Рыболовный промысел оказался не таким уж сложным, а роль рыбака в нем куда скромнее, чем он думал, — расставил сеть и отдыхай себе, предоставив ей за ночь делать свое дело.
— Значит, завтра с утра пойдем собирать урожай со своего виноградника, — вырвалось у него.
— И с виноградом, господин мой, — вернулся к старой форме обращения дед Тома, сложив с себя по завершении дела командирскую роль, — много трудов и мучений, да и сбор не то что сплошной праздник. Надо знать, где сеть поставить, не дать ей запутаться в водорослях, чтобы за ночь мурены не изгрызли ее и не пожрали рыбу, не дать зацепиться намертво за скалы или подхватить течению. А сколько положишь трудов, пока ее вытащишь, очистишь, высушишь и зачинишь, да и море не всегда такое ласковое, как сегодня. Видал, что прошлой ночью оно натворило? Если бы все так гладко шло, и рыбаков было бы больше, чем ты видишь.
Они выгрузили мотор, весла, мешки из-под сетей и поставили баркас на якорь. Закатали штаны выше колен и пошли к берегу теплой податливой водой.
— Добрый вечер, рыбаки! — приветствовал их кто-то из мрака, ослепляя лучом карманного фонаря. — Больно долго что-то задержались. Я уже наверх иду.
Капитан Стеван! Он его узнал по голосу. И Капитан его тоже в свете фонаря:
— Ого, новый рыбак! Крупное подкрепление имеем! Посмотрим завтра, кто что вытащит.
Босой, с сандалиями в руках и мокрыми штанинами, основательно усталый после непривычных трудов, Побрел он песчаным берегом.
— Спокойной ночи, господин! До завтрашнего утра!
— Спокойной ночи, дед Тома!
В калитке приезжий обернулся. Тишина и покой. Старик от своего двора отбросил недокуренную сигарету. Красная искра падучей звездой описала дугу и погасла, ткнувшись в песок. Луч карманного фонаря призрачным духом еще плутал какое-то время над селом и, покрутившись у капитанского дома, повернул наверх, к гостинице. В кухне, где хлопотала с ужином Стана, трепыхалось пламя керосиновой лампы, теплым отсветом разливаясь по комнате и напоминая о домашнем очаге.
XXVI
Он все-таки поднялся к Миле, но задержался там недолго: утром надо было рано вставать.
Тепло. Мошкара вилась роями. Залезала под рубашку, липла к уличным фонарям перед гостиницей и обгоревшими крошками обсыпала гостей за столами. Ветра нет, полный штиль, ранний месяц оставил на море ровный, словно проведенный по линейке, след. С размеренной медлительностью часов, отсчитывающих минуты, подавали голос цикады.
Настроение сонное. Разговор не клеился. Перекинулись парой слов о последних сельских новостях: о вдовьей дочери, устроившейся судомойкой в Новиградском отеле, о слабоумном Николе Машове — незадача вышла у него: корова по недогляду свалилась в канаву и сломала ногу. Вот и пришлось Николиному брату заколоть корову и разносить по домам мясо, между тем как сам Никола из боязни быть сильно битым куда-то скрылся. Поговорили так и замолчали. Скучно протекала и карточная игра, и приезжий первый собрался домой.
Осторожно нащупывая тропу, спускался он в село, вдыхая благоухание лавра, розмарина и лаванды. Внизу журчал источник, набравший силы после прошедших дождей. В песке торчали рогатые колья, возле них валялись длинные жерди, на которых даем сушатся сети. Приблизился к воде — маленькими кошачьими язычками море лизало песчаную отмель. В доме у деда Томы горел тусклый свет. Он прошел к своей калитке пляжем.
Не зажигая лампы, разделся при луне — она заглядывала ему прямо в окно — и лег. Было не больше десяти часов. Отголоском недавнего шторма плеснула в скалы набежавшая откуда-то волна. Фосфоресцирующие водоросли отблесками далеких звезд мерцали в темноте, и, может быть, именно в этот момент какая-нибудь рыба, нечаянно задев плавниками за сеть, безвозвратно запутывалась в ней, как тот одинокий прохожий, что свалился на неосвещенной улице в зев незакрытого подвала и только глубже проваливался в него, тщетно пытаясь выбраться на волю. Несчастный звал, наверное, на помощь, но кто знает, не подает ли сигналы о бедствии и рыба, трепещущими жабрами и плавниками создавая волну, подобно звуковой. Услышав отчаянный призыв о помощи на ближайшем углу, может быть, в тот же подвал, словно морской хищник в расставленный невод, попадет подвыпивший гуляка, возвращающийся из корчмы, а может быть, надеясь поживиться на чужой беде, ночной грабитель, только что прикончив невинную жертву в темной подворотне, сам угодит в ловушку во мраке и задохнется в зыбучей массе угля, погибая по вине своей жестокости, как алчная щука, которая бросилась в сети, соблазненная маленькой рыбешкой.
Не будучи по натуре охотником, он не понимал людей, которые забавы ради убивали зверье, без содрогания наблюдая за его предсмертной агонией. Но поскольку рыба — существо безгласое, ее за живность можно не считать, И потому дед Тома, промышляющий в море, представлялся ему мирным пахарем — маленькой песчинкой, затерянной где-то в бескрайних равнинах Воеводины. С отчаянным усилием налегая на плуг, как бы грозится пахарь располосовать сам шар земной. Но есть свое величие и в том, как, добывая улов, бороздит рыбак морские просторы, и в памяти у него уже сквозь сон всплыло стихотворение из тех далеких времен, когда он еще читал поэзию.
Что такое море? — спрашивал поэт. И хотел понять, что такое истинное море, и какая сила долбит крутые утесы скалистых далматинских берегов. Шесть бесконечных, шесть долгих дней искал он море, но не мог его найти. Только видел он большую птицу — на волнах могучих крыльев долгий день летела птица к морю и, устав, под вечер на роге молодого месяца присела отдохнуть, а после с серебристой песней соскользнула на прибрежные камни. Не ее ли крылья голубые волны моря? Или море — очи белолицей, ночью снившейся ему девицы, или море — пена волн на утесах далматинских гор? Шесть дней, шесть бесконечных дней провел поэт, разыскивая море, но так его и не нашел. И только в день седьмой в корчме у мола за столом дубовым он увидел море, заплескалось море волнами вокруг. Заискрилось море в лицах грузчиков, рабочих, мореходов, рыбаков, заходило море волнами опаленных солнцем натруженных мышц, покоривших дали моря, вышедших из них, и узнал поэт в то лето море всех пяти стран света.
Давно минули те времена, когда и он думал, как этот поэт. Сегодня символом моря для него был старик, невозмутимо плетущий свои сети. Его не смущает, что какие-то из них порвутся и выпустят рыбу. В конце концов и те попадут в нее. Одним суждено быть пойманными, другим суждено быть ловцами, но ведь и ловец должен быть пойманным когда-то. Море — начало и завершение всего, по сути дела, все мы в одних сетях, и кто знает, вокруг чьей шеи затягивается сейчас петля.
Он заснул, и в это время как раз взялась за нить его судьбы богиня Парка.
Кошмарный сон, преследуя его всю ночь, разбудил его еще до рассвета. Он был то рыбой, бьющейся в сетях во мраке морских глубин, то снова самим собой, мучительно ищущим выхода из плена опутавших его сетей. И наконец то ли рыбой, то ли человеком оказался опутанным сетью, словно покойник саваном. Что-то его душило, ему не хватало воздуха, и последним усилием он сорвал с себя простыню, в которую весь замотался. Близился рассвет. Пора было вставать и отправляться.
XXVII
Старый Тома был у источника. Он сидел на краю выложенного камнем водоема и курил. Он был готов к выходу в море. В короткой морской штормовке и высоких резиновых сапогах, предохраняющих от сырости и ревматизма.
— Сядь! — встретил он приезжего. — Рано еще. А я спать не могу. Вышел вот, чтобы домашних не будить. Закуришь?
Приезжий согласился. Старик дал ему огня, и некоторое время они молча пускали дым. Молочное марево рассвета редело, становилось прозрачным. Сигарета догорала в пальцах. Постепенно угасая, огонек ее затягивался пепельно-серой пеленой.
— Пошли, — позвал старик, и они зашагали к баркасу. И баркас стоял наготове. Оставалось только скинуть с кнехта веревку и выбрать якорь. Уже зная свое дело, приезжий сел на весла и вывел баркас на скалу. Старик потянул шнур и запустил мотор.
Поднимался бриз. Дед Тома спрятал шляпу под корму, чтобы ее не унес ветер. Из соснового бора до них доходил запах хвои. Делать было нечего; и оба они отдались своим мыслям. Увлекаемый их своевольным полетом, приезжий высадился из лодки на берег, поднялся к гостинице и, таким образом, вспомнил о письме, переданном ему вчера молодым хозяином.
Измятый конверт был у него с собой, в нагрудном кармане рубашки. Напечатанный на машинке адрес не позволял догадаться, кто отправитель. Впрочем, какое это имеет значение? После первого письма жена послала ему еще два. Сухие и деловитые. Она отдавала ему приказания, рассчитывая на его скорое возвращение. Ни ей, ни кому другому из его корреспондентов даже не пришло в голову, что он мог бы распорядиться своей судьбой иначе и, быть может, остаться здесь навсегда.
И он впервые задумался об этом всерьез. А почему бы и нет? Почему бы ему и в самом деле не приобрести надел из тех, что ему предлагал Капитан, пусть с риском заразиться его беспокойством. Обзавестись сетями и лодкой, заняться рыбной ловлей, а по утрам и тихими летними ночами сидеть, покуривая, в обществе старика на пороге дома. Днем, пользуясь полной свободой, бродить по лесам и вдоль заливов, собирая яркие ракушки, выпивать стакан-другой тягучего темного вина и, садясь за немудреную карточную партию, по примеру Капитана сплевывать себе под ноги. Его сбережений хватит для осуществления этой мечты. Конечно, сравниться доходами с дядюшкой Американцем он бы не мог, но все же был бы одним из наиболее зажиточных жителей села и при здешнем непритязательном образе жизни вполне бы мог безбедно просуществовать даже в том случае, если бы пришлось отсылать часть пенсии жене.
Он вскрыл конверт. Пустое! Его извещали о каком-то предстоящем творческом совещании и убедительно просили присутствовать на нем. Старик подавал ему знаки: они приближались к первой отметке. Приезжий свернул из письма лодочку и пустил в море; и вот уже бумажное суденышко осталось где-то позади, покачиваясь на волнах. Прощай! Прощай!
Подошли к котловине. Пока старик, заглушив мотор, укреплял весла в уключинах, он разглядывал скалы, торчавшие из моря. Буря преобразила их. Конскими шеями, поросшими длинными гривами, бурыми косматыми медвежьими спинами, мордами тюленей, моржей, ленивых морских коров поднимались они из воды. Волны перекатывались через них, теребили мшистый покров. Булькая и журча, выливались ручейки воды из створок приоткрытых раковин. Они подгребли к поплавку, поймали, словно рыбину, и старик извлек его на нос. С веревки в лодку стекала вода. Неторопливо свивая веревку, дед Тома уперся изо всех сил и вытащил верхний конец сети, показавшийся из воды всклокоченной, потемневшей головой утопленника.
Наступил самый ответственный и волнующий момент. Старик перекрестился — ну, с богом! — и его напарник ощутил, как замирает у него тревожно сердце, словно у картежника, которому предстояло открыть последнюю фатальную карту. Что-то белело в воде, медленно поднимаясь к поверхности. Пристально вглядываясь, приезжий невольно подался ближе к борту.
— Идет что-то! — не выдержал он.
За ним и старик нагнулся посмотреть.
— Камень с нижнего конца сети! — наставительно заметил дед Тома.
Сеть вязко выходила из моря, словно из густого теста. Наконец над водой показались две скорпены, зацепившиеся плавниками за петли; гордые рыбы, исполненные сознания собственного достоинства, они умирали, краснея от стыда. Следом за ними целый выводок колючих бычков, репейником застрявших в ячейках, и напоследок еще две белобрюхие рыбины.
— Слабовато! Двух кило не будет.
— Может, в другой окажется больше.
— Это-то нас, сынок, всегда и утешает, жаль только, сбывается редко.
Между тем в следующей сети улов был еще меньше: несколько морских коньков, к тому же наполовину обглоданных. В третьей оказалась приличных размеров скорпена, надутая и ощетинившаяся от злости, две морские звезды и целое семейство рачков, которых старик выбросил обратно в море. Вот и все.
— Хочешь попробовать тащить? — предложил старик.
— Не спутать бы сеть да не порвать.
— Не порвешь — море спокойное и на дне песок. Знай себе тащи, а надоест, скажи, я тебя сменю.
Приезжий перешел на нос, принял сеть из рук старика и стал выбирать; это оказалось труднее, чем он думал; снова он попал впросак, недооценив силу деда Томы. Свинцовые грузила цеплялись за борт баркаса, если же он отводил сеть дальше от лодки, у него затекала согнутая спина и немели руки.
— Смотри, не возьмись рукой за скорпену. Я привычный, а тебе ее укол может повредить.
Но и скорпен тоже не было. Ничего, кроме пучков пожухшей морской травы, намытой течением на песчаное дно. И замыкающим был непременный белый камень. Стекая со снастей, вода мочила матерчатые сандалии приезжего.
Ему было неловко перед стариком за столь редкое невезение с уловом. Порожняя лодка болталась на волнах. Стараясь не запнуться за сети, он сошел с носа.
— Лучше бы вам не брать меня с собой.
— Дело не в том, кто в лодке сидит, а в том, что в море плавает. При такой луне, как нынче, да в тихую погоду рыба видит сеть и не подходит к ней.
Они возвращались вдоль берега. Под солнцем, светлея на глазах, быстро высыхали сети. Сидя к носу лицом, приезжий наблюдал, как билась, задыхаясь, выловленная рыба, постепенно затихала, угасая в стягивавших ее сетях и на иссушающем солнце.
Старик достал из-под кормы свою шляпу и пришлепнул к макушке. Лавируя среди скал, они пробирались к заливу. И так почти ежедневно, годами уходил и приходил он с регулярной закономерностью прилива и отлива, его дыхания и пульса. Его напарник между тем остро чувствовал горечь поражения и обманутых надежд.
Когда рыбу высвободили из сетей и сложили в сундучок, обнаружилось, что улов, в общем-то, не так уж и плох.
— Вот тебе и обед целой семье. Себе возьми сколько надо. Пусть тебе тоже поджарят.
Они успели раскинуть на шестах сети, когда на берегу показался капитан Стеван, решивший, что и ему настало время выйти за своим уловом. Он завел мотор, хлопая его, точно осла по ушам. Слетал куда-то тут неподалеку за сетями. Не успели они, управившись с делами, сесть передохнуть, как вот уже Стеван возвращался с уловом. Он стоял на носу и размахивал рукой, словно всадник перед финишем, который нахлестывает коня и оповещает зрителей, что он выиграл заезд.
Старик швырнул в песок недокуренную сигарету, поднялся и ушел.
XXVIII
В полдень, когда он лежал на песке возле самого дома, поленившись пройти до одной из открытых им укромных бухт, на пляже появилось новое, неизвестное ему лицо: женщина в легком сине-белом полосатом платье из двух частей, широкополой шляпе с красной ленточкой, вымпелом вьющейся на легком ветерке. Под мышкой у нее было ярко-красное полотенце, в руке — сумка из рогожи; нога за ногу, ступая на высоких каблуках, только что сошедших с городского асфальта, она спустилась к морю. Приезжий рассматривал ее снизу, с земли, словно пес, улавливая дразнящий, сильный распространяемый ею за пах, столь необычный в этом захолустье, где все отдавало рыбой и скотом.
Незнакомка оглядывалась, присматривая себе местечко поровнее и почище. Тщательно расстелила большое мохнатое полотенце и, отстегнув на поясе юбку, освободилась от нее, размотав, словно рулон полотна. Затем спустила с плеч верхнюю часть платья, и все это сложила рядом. И осталась в черно-белом полосатом, как зебра, купальном костюме.
Солнце прошло уже половину небосклона, но стояло еще высоко. Оно било ему прямо в лицо, и против света он видел лишь ее силуэт, словно бы вырезанный из черной бумаги. Женственным, мягким движением, завершая ритуал раздевания, она сняла с себя туфли и, будто перебегая к кровати, мелкими шажками прошла те несколько метров, которые ее отделяли от мори. Попробовала воду ногой, остановилась, вода не доходила еще ей и до колен, и принялась рассматривать изучающим взглядом пляж, лодки, сети и дома на берегу. Купаться она передумали; видимо, море пришлось ей не по вкусу, сильно загрязненное и этой части залива и пропахшее рыбой и прелыми водорослями. Женщина возвратилась к красной подстилке на песке, повернулась лицом к солнцу и застыла изваянием на постаменте, закинув руки за голову, грудью вперед, подобрав живот, упругая и крепкая, как юноша-спортсмен. Совершив это обрядное приветствие морю и солнцу, она преклонила колени к молитвенному коврику-полотенцу и вытянулась на нем, прикрыв глаза от солнца шляпой.
Пригревшись на песке, приезжий лежал в блаженном оцепенении, а в десяти шагах от него дворовый пес так же неподвижно распластался на припеке, повернув морду в сторону женщины. Они как бы составляли три фокуса в треугольнике разно сторонней заинтересованности: за ними, в домах и огородах, протекала будничная сельская жизнь, но для них она на время умерла, замолкла и исчезла, отодвинувшись за грань их восприятия.
Новое лицо, вторгшееся в этот сельский полдень, было частицей какого-то другого, внешнего мира, покинутого им, по его представлениям, не менее полувека назад. Своим раздражающим запахом, цветом и покроем одежды, резко отличавшейся от черных платьев и платков, походкой, столь непохожей на тяжелую поступь местных женщин, лениво волочащих ноги по песку, и чем-то еще, неопределенным и неуловимым, что она излучала, незнакомка производила впечатление фантастического, нереального существа, явившегося из другой галактики.
Вот она приподнялась на локтях, надвинула шляпу на глаза для создания нужной ей тени и вытащила из сумки книгу и темные очки. Попробовала читать. Но недолго. Чтение у нее тоже не пошло; полистав книгу, она решительно захлопнула ее. Собрала свои вещи, встала и, тонкая, с осиной талией, снова завернулась в юбку. Поправила волосы и двинулась по тропке вверх, потом исчезла; божественное видение, скрывшееся за театральным занавесом.
Приезжий тоже оторвался от песка и побрел домой. За ним, принюхиваясь к его следам, поплелся дворовый пес.
Никто о ней ему ни словом не обмолвился: ни встречные, ни Стана, словно ее тут и не было. Может, это была иностранка — спустилась в одиночестве на пляж, оставив компанию за столиками, или случайная проезжая из Новиграда. Впрочем, не все ли равно.
Тем не менее он с необычайной поспешностью собрался к Миле, вырядившись по этому поводу в чистые штаны и новую рубаху.
Над тропой между оградами, казалось, витали волнующие запахи; красная нитка, выдернутая из махрового полотенца, повисла на ежевичном кусте. Он отцепил ее и, растирая в пальцах, поднес к ноздрям, словно страстный курильщик волокно драгоценного табака. На дороге было пусто. Ни машин, ни иностранцев с висящими на шее фотоаппаратами. Но перед гостиницей толпились люди: значит, все-таки что-то стряслось, что оторвало их от сна и привело сюда в столь неурочное время.
Он заторопился к толпе. При его приближении люди загалдели еще громче, но из их бессвязных выкриков ничего нельзя было понять.
— Кто бы мог подумать? Вроде был вполне нормальный, когда я видел его в последний раз.
— Кто знает, может, так ему и лучше? — подал голос Миле, появляясь из внутренних помещений в своем неизменном фартуке.
— Ему, может, и лучше, да нам он работы задал, — возразил Капитан. — Будь это на корабле, его бы мигом под воду спустили. А тут что с ним делать?
Расступившись, они приняли приезжего в круг загадочных, отчужденных лиц. Они ждали вопросов. Но отвечали недомолвками и с околичностями, с неохотой скопидомов делясь своей собственностью.
После полудня, пока приезжий загорал на пляже, пастухи в капитанской маслиновой роще, что неподалеку от села, обнаружили блаженного Николу Машова висящим на дереве. Он удавился на привязи от той коровы, что сорвалась в канаву. Теперь вот дожидались милиции, которая должна произвести обследование; они еще час назад сообщили телефоном в Новиградское отделение, но пока никто не является. Без разрешения милиции мертвеца нельзя снять с дерева, а пора бы его передать родне, потому что на такой жаре от него уже дух нехорошей пошел.
— Когда нужны, их не дозовешься, зато, когда их меньше всего ждешь, они тебе так на голову и свалятся.
— Вон, кажется, едут! — возвестил кто-то. В облаке пыли, оповещая о своем приближении сиреной, от развилки спускалась милицейская машина. Не успел шофер притормозить, как из нее вылез дородный милиционер.
— Где он?
— Здесь, над дорогой. Вон в той маслиновой роще.
— А ну, веди нас туда! Доктор должен скорее возвращаться; его больные в поликлинике ждут.
Пошли. Впереди Уча и Капитан, следом двое милицейских, между ними, арестантом, шагал маленький кривоногий рыжий доктор с огромным саквояжем в руках. Остальные гурьбой повалили за ними. Внизу остались только Миле и приезжий, считавшие лишним мешаться не в свои дела. Испуганный и встревоженный, как все молодые, учуявшие в воздухе близкую смерть, Миле прошел за стойку и вынес ракию. Он ощущал потребность пить и говорить.
— Когда-то он у нас один из самых завидных парней был, — рассказывал Миле. — А свихнулся, как из армии пришел; задумался, притих, да так с тех пор и не разговорился. Капитан болтает, из-за того, мол, что брат с его невестой путался, пока Никола в армии служил. Знаете, такой хромоногий, кривой, проходит тут иной раз.
— Миле! Эй, Миле! — окликнул его кто-то со второго этажа.
— Э-гей! — отозвался он. — Нужно что-нибудь?
— Подай пива. Пить хочется до смерти.
Сверху на веревке спустилась плетеная корзинка и аэростатом закачалась в дверях. Миле вытащил из-под стойки две бутылки и поместил в корзинку, точно яйца в гнездо.
— Готово! Тащи!
Корзинка поплыла вверх. Миле с порога дирижировал подъемом.
— Родственница из Белграда приехала к нам; и, которую мы ждали, когда вы здесь появились. Задержалась в Новиграде. Погостит у нас тут с дочкой.
Смеркалось, когда возвратились милицейские с доктором в сопровождении Капитана и Учи. Развернувшись на узкой дороге, джип рванул, непрерывно гудя, как пожарная машина.
Капитан с Учей сели за стол и потребовали пива. Но оно не шло им в горло. Капитан отпил глоток и выплюнул на землю.
— Не годится! Выдохлось.
Уча его поддержал, и стаканы так и остались стоять на столе едва начатыми.
В это время из маслиновой рощи на дорогу вышла целая процессия. Впереди двое мужчин; позади, подвывая и всхлипывая, женщины. Сколотить гроб еще не успели, и покойника несли завернутым в одеяло, по четверо с каждой стороны. Несущие не могли пожаловаться на то, что им тяжело: Никола и при жизни был кости да кожа, а тут три дня провисел под иссушающим солнцем на суку. За несущими труп, припадая на правую, скрюченную ногу, ковылял невзрачный человек со злым лицом; это был брат покойника, приведенный соседями на похороны самоубийцы. За ним следовали женщины, шелестя юбками в быстро сгущавшихся сумерках.
Сидящие за столиками поднялись со своих мест, отдавая последнюю почесть уходящему на вечный покой, а Миле еще и перекрестился и поцеловал вытащенный из-за ворота рубашки нательный крест, после чего кинулся зажигать фонари перед входом.
— То-то мучение будет могилу копать, — заметил Уча. — Земля сухая, и в ограде его поп ни за что не даст похоронить.
XXIX
Похороны состоялись ранним утром следующего дня; всем не терпелось поскорее избавиться от несчастного Николы, даже и мертвого. Капитан и Уча в тот же вечер вступили в переговоры с попом и пришли к половинчатому примирительному соглашению. Поскольку Никола при жизни никогда ничем против церкви не погрешил и в отличие от прочих прихожан и в войну не возгордился, его отпоют во храме божьем, но, как самоубийцу, хоронить будут за оградой. На той неосвященной части кладбища, где погребены отвернувшиеся при жизни от церкви и избравшие своим святым знамением красную пятиконечную звезду вместо креста. От этого поп ни за что не хотел отступиться, отождествляя тем самым неверных отщепенцев с безумными и самоубийцами, что яснее ясного вытекало из его слов, хотя он и не осмеливался сказать об этом прямо.
Вместе со всеми приезжий, одевшись потемнее, спозаранку, пока не наступила жара, вышел на дорогу и сел в тени маслины на развилке, от которой тропа забирала вверх, к монастырю и кладбищу. Снизу и из окрестных сел сходились понемногу, собираясь в тени оград и деревьев, дальние родственники покойного, знакомые и приятели. Все больше пожилой народ, внушительно носатый и седовласый, сухой и пропеченный солнцем, как сама родившая их земля. Чуть в стороне группа женщин черными своими платьями покрывала белый камень. Говор женской и мужской половины толпы смешивался в равномерный шум, подобный гудению муравьиных полчищ, таскавших со стерни зерно и мякину в свой дом под каменной межой.
Наконец от домов отделилась процессия; извиваясь змеей, медленно поднималась она каменистым склоном. Раздутое утолщение ее головы составляла четверка мужчин, несших неструганый, наспех сбитый утром из магазинных ящиков некрашеный гроб, хранивший на себе названия товаров, ранее в них содержавшихся. Процедура затягивалась. Солнце стояло над головой. Жидкая тень от маслин и корявых смоковниц не спасала от зноя, и, празднуя наступление своей поры, звенела неумолчная песня цикад. Носильщики сменялись по двое, и всякий раз, выстроившись должным порядком, всей четверкой, вынув из карманов платки, утирали потные лица и шеи. За гробом первым шел кривой хромоногий Николин брат, плотно стиснув губы, с застывшей вздернутой бровью, за ним, в обнимку, три женщины. Потом все остальные, к которым присоединялись дожидавшиеся на развилке люди.
Тропа круто взбегала на взгорье, и вереница людей с трудом поспевала за ней. Худой и тщедушный Никола был нетяжел, зато тропа горбата и узка. Слышно было, как бился о доски, съезжая в своем ящике, труп, за гробом расплывшимся тестом то растягиваясь, то подбираясь, текла по жаре похоронная процессия. Внезапно потемневшее море и стая парусников, вышедших из Новиграда, говорили о том, что уже поднялся бриз, но в горы еще не доходило дуновение ветра, и кладбищенские кипарисы, казалось, намертво застыли, упираясь верхушками в небо.
Наконец добрались. Вознесенный выше голов, гроб поплыл над приступками входа, люди, отстав от него, рассыпались на открытой площадке перед церковью.
Из распахнутых церковных дверей слышался голос попа, подпевание его зобастого помощника и гомон собравшихся. Те, кто не хотел или не смел пройти в церковь, остались ждать в тени, устраиваясь на старых надгробных плитах и на выступе церковной ограды.
— Садись. Настоишься еще! — позвал Уча, усаживаясь подле приезжего. — Теперь надолго. Поп нарочно будет тянуть, пользоваться случаем. Ему хорошо, прохладно в церкви, а нас тут пусть солнце печет.
Разбредясь по монастырскому двору, люди располагались, как на отдых или на пикник. Кое-кто на разостланном носовом платке, а иные прямо на церковной паперти. Дожидаясь окончания таинства, совершавшегося в церкви, приятели, родные и знакомые спешили собраться в кружок, поболтать и обменяться сельскими новостями. Уча, наклонившись к самому уху приезжего, торопливо нашептывал:
— Все, они Пецирепы, уроды, особенно по мужской линии. Кроме этого, у них еще брат есть, в Бачке живет. Его даже не стали извещать, все равно ему на похороны не попасть. Он тоже хромой, только на другую ногу. И сестра одна у них с придурью; та, которую в обнимку вели. А вторая замуж выдана в семейство Кулевановичей из верхнего села — вон они в соломенных шляпах у ограды, — и этой тоже мужское потомство не задалось. Все косоглазые или сухоногие. Николин отец женился поздно, а десять детей сделал двум своим женам. Он служил на кораблях в Стамбуле и Венеции — ну и вывез оттуда срамную болезнь.
Но вот и поп наскучил сам себе своей службой и, возвещая окончание ее, возопил еще несколько раз и внезапно умолк. Родня покойного хлынула к гробу, прочие сопровождающие тоже выбирались из тени, и вереница людей снова поползла наверх, петляя среди могил и оград, покрытых мхом и лишайниками. Через сводчатые калитки, монастырским двором, вымощенным стертыми плитами, мимо источника, под который каждый походя подставлял руку и смачивал натруженную шею, траурный кортеж вышел наконец на освященный прикладбищенский пустырь с уже приготовленной в правой его стороне ямой для Николы. У края ямы, на груде выкопанной красной земли стоял гроб с его телом, последний раз жарясь на солнце, а рядом с лопатой в руках, подобно палачу с занесенным над жертвой топором, уже дожидался зобастый пономарь.
Гроб спустили в яму. Глухая тишина. Невесомый и полупустой ящик без стука лег на дно. Над открытой могилой не было ни поповского пения, ни надгробного слова, говорящего о том, что погребение завершено и яму можно засыпать землей. Все в замешательстве ждали первого кома, но никто не решался его бросить. Вперед протолкался кривой Николин брат, взобрался на холм выкопанной земли и вытянулся на здоровой ноге, став на целую голову выше теснившейся у могилы толпы. Казалось, он собрался говорить.
— Прощай, Никола, брат! — вздернув вверх бровь, всхлипнул кривой. Капитан из-за его спины столкнул ногой в могилу груду земли. Затараторили комья по крышке полупустого ящика. Лопатами, руками все навалились дружно засыпать могилу. Загрохотала земля, запричитали в голос женщины:
— О, наш Никола! Никола!
Все было кончено.
— Кто это там у калитки? В полосатом платье, — спросил приезжий Учу.
Прислонившись к каменному столбу кладбищенской калитки, стояла та самая женщина, которую он видел день назад на пляже. В другом платье, но в той же шляпе.
— Милина родня. Приехала с дочкой на днях. Тоже в Белграде живет. Вы ее там случайно не встречали?
К ним подошел Капитан. Едва покончив с одним делом, он уже подыскивал себе новое занятие. Схватив приезжего под руку, повлек его в глубь монастырского кладбища.
— Вот делопроизводителя могила. Он себе сам при жизни надгробный памятник воздвиг, раз другим невдомек побеспокоиться. А это Килибарды — предки деда Томы. Но тут коробочка доверху полна, и старик в ней не поместится.
Капитан потащил приезжего дальше между каменными плитами.
— А это мой участок до самой ограды тянется. Полкладбища унаследовал, и, чует мое сердце, скоро мне еще привалит. И зачем мне столько? Не хочешь место у меня откупить? К примеру, вот эта плита как раз бы по тебе была. А ну-ка, вытянись, примерься! Кто знает, может, она тебе и пригодится? — убеждал он смущенного приезжего, наотрез отказавшегося ложиться на плиту, и, бросив его сейчас же по выходе с кладбища, метнулся вниз по склону прямиком по целине. Шагая на своих длинных ходулях, он как шальной переносился через канавы и межи и быстро удалялся, то пропадая из виду, то возникая снова уже где-то далеко внизу.
Вокруг ни души. Все разошлись. Осталось только вездесущее солнце. Должно быть, наступил полдень.
XXX
Что же все-таки такое, — думал он, прохаживаясь берегом, — тот предмет, которому он отдавал столько времени и сил? Что такое искусство, чьи законы и связи он изучал, представляя его себе воплощением прекрасного, внутренней гармонии и совершенства, живым явлением абсолюта; что это — выражение радости бытия или критика окружающей действительности, perfectio phaenomenon или perfectione rei и так далее, если пользоваться традиционными определениями, принимая на веру их точность и не стараясь проникнуть в их смысл, в бессильном понимании невозможности изобрести что-то принципиально новое взамен различных комбинаций апробированных формулировок. И именно поэтому, принимая искусство, как таковое, как некую «данность», довольствоваться рассмотрением отдельных его явлений и видов, подобно тем ученым-биологам, которые, описывая конкретные живые организмы, не затрудняются объяснением общих основ и механизма самой жизни и живой клетки.
В прозрачно-чистом воздухе контуры предметов казались обведенными четкой чертой. Должно быть, выверенная и строгая мысль родилась именно здесь, под небосводом Средиземноморья, в один из таких вот солнечных, сверкающих дней, когда граница между светом и тенью грозит обрезать взгляд. Живость мысли вернулась и к нему на этих берегах, впервые за долгое время преодолев природную лень и тяготение к бездействию в прохладной тишине уединения, куда она стремится ускользнуть от света истины, едва сверкнувшего ей своим лучом.
Итак, если исходить из основной посылки, общепринятой и неоспоримой, он мог бы удовлетвориться утверждением, что искусство является определенной разновидностью и в то же время проявлением человеческой деятельности. Общественной, разумеется, или общественно-исторической деятельности, развивающейся в историческом плане. На самом деле, как почти всякая человеческая жизнедеятельность, искусство представляет собой продукт человеческого сознания и человеческого опыта, направленного на усовершенствование, улучшение и украшение человеческой жизни, облагороженной этой верностью цели и противопоставленной самой смерти стремлением создать неумирающие ценности. Таким образом, искусство есть также попытка исправления физических и общественных условий существования, критическая оценка человеческого бытия или человеческой жизни, как сказал бы один из дорогих ему авторов викторианской эпохи — при всем непревзойденном безобразии оставленных ей архитектурных образцов, — возводивший архитектуру, основную дисциплину, которую он изучал, на самые высшие ступени искусства.
В конце концов, и у науки те же цели. И наука тоже в своем стремлении объяснить, исправить и улучшить положение человека в мире, представляет собой критическую оценку жизни и человеческого бытия. Для того чтобы успешней справиться со своей задачей, наука исследует, познает и объясняет общественные, физические и биологические законы среды, в которой живет человек, но этим же занимаются каждое по-своему, разные виды искусства, исследуя и познавая условия человеческого бытия, особенно в сфере общественной, духовной и эмоциональной жизни. Избрав полем своей деятельности специфические области и пользуясь средствами, к которым по большей части неприменимы строго научные оценки, искусство обращается не только к сознанию и разуму, но также и к чувствам, ощущениям, подсознанию и интуиции, оперируя при этом не только доказательствами и экспериментом, но и не поддающимися измерению неуловимыми средствами внушения — намеком, звуком, ритмом, полутонами. В то время как и науке отнюдь не безразлично, в какой форме она изложит свои наблюдения и выводы, искусству, которое одновременно является и исследованием и созданием, анализом и синтезом, осмыслением и итогом, должно обращать особое внимание на соответствующую форму своего выражения, подчас сливающуюся с содержанием, как, например, в архитектуре, где форма приобретает первостепенное значение.
Так, живописную идею этого утра можно было бы передать изображением сверкающего, искрящегося воздуха, написанного мелким мазком и резкой разграниченностью света и тени, характерной для полотен некоторых кубистов. Создавая красками образ радостного дня, разграниченность света и тени должна была бы отражать строгое евклидово геометрическое соотношение между предметом и фактом в безжалостном освещении, где все поделено на черное и белое. Музыкальными средствами настроение сегодняшнего утра он выразил бы тихими щипками скрипки, не вагнеровскими — неотступными, предгрозовыми, стенающими, — а светлыми, ликующими, подобными бетховенскому гимну жизни или прокофьевскому пиццикато, простому и ясному, без отступлений и украшательства. В архитектуре это были бы высокие белые колонны, с победной триумфальностью вздымающие к небу белый архитрав, как женщину на руках. Прообразом его сегодняшнего настроения в литературном произведении могли бы стать то чувства, которые испытывает человек, выйдя из росистого, еще влажного леса на пустынный пляж и нетронутым податливым песком бредя к услужливо раскинутому перед ним морю. Оставленный им след на безлюдном берегу был бы выражением желанной вольности и одиночества; реющая над простором моря на неподвижных крыльях птица — символом его душевного покоя и приподнятого, возвышенного настроения.
Выйдя из кустарника, он остановился на границе, где начинался песок. От села, не видя его, берегом шла женщина, его вчерашняя знакомая, закинув голову, словно рассекая грудью воздух, все в той же юбке с разрезом, обнажавшим при ходьбе ногу до самого бедра. В одной руке у нее было красное полотенце, в другой — соломенная шляпа; за ней оставалась цепочка следов. Кто она? Цветовое пятно, внесшее разлад и оживление в пейзаж, сдерживаемая еще, но выразительная музыкальная тема, виноградная лоза, обвившаяся вокруг мраморной античной колонны, или едва намеченная нить возможной человеческой судьбы?
Ничем себя не выдавая, он ждал, пока она пройдет.
XXXI
Почти каждый день выходил он теперь в море со старым Томой. С тем же непреложным постоянством, с каким сменялись дни и ночи, приливы и отливы, затишье и возмущение волн. Являя собой живые образы смирения, с кропотливой неотступностью и упорством бороздят и пашут свои нивы рыбак и хлебопашец. Не случайно один из апостолов был рыбаком, и недаром изображение рыбы стало символом гонимых христиан.
Но столь же неизбежно, как выйти в море, должен был он и вернуться на берег и после вольности морских просторов подчиниться его законам, отличным от тех, от которых бежал в глушь этого рыбацкого села, но не менее, если только не более, крутым и жестоким. Вот когда окончательно убедился он в том, что всякая человеческая связь (только сейчас заметил он поразительную точность языка в своих определениях, давшего название «связей» взаимоотношениям людей) должна быть по меньшей мере двусторонней. Ваше сближение с кем-то есть также сближение с вами. Оказывая влияние на других, вы неизбежно испытываете на себе чужое влияние. Чем дольше находимся мы в одной среде, тем теснее переплетаются межчеловеческие взаимоотношения. Петля за петлю, узелок к узелку, ячея к ячее соединяются они в единой ткани общества. Порвав с одним кругом, мы попадем в другой, не достигнув этим существенных перемен. Бежав из одной среды, мы обретаем не свободу, но другую среду; из узкого круга общения попадая в более широкий, и наоборот, и если и освободимся от одной среды, это еще не значит, что освободимся от общества, так же как никто не может быть уверенным в том, что, вырываясь из одних цепей, не попадет та другие, быть может еще более стеснительные и прочные, наподобие рыбы, которая из крупных ячей устремляется в мелкие сети, где и находит свою гибель.
Симо Бутылка, после памятного столкновения некоторое время избегавший его, пропился в те дни до последней копейки. Стыд не позволял ему просить, но противиться своим страстям он был не в силах. И потому прибег к оскорбительной форме полуприказа:
— Эй, чего ты там жмешься! Развязывай мошну! Бери литровку. Другое ты и так все бесплатно у Станы получаешь! — не желая больше ждать, пока ему бросят кость, с бесцеремонностью взимателя законной пошлины требовал у приезжего выпивку Симо.
Хозяйка Стана, видимо смирившись, не укоряла приезжего вслух за его рыбацкие похождения с дедом Томой, но тем выразительней проявляла свое недовольство молчанием и поджатыми губами, говорящими больше всяких слов. От раза к разу все небрежней убирала она его комнату, в иные дни оставляя ее неприбранной до самого вечера, так что его не тянуло теперь возвращаться домой, и все более скудно кормила своего постояльца без малейшего желания ему угодить. Уверенный в том, что она откажется возиться с рыбой, которую он приносил, он вынужден был просить приготовлять ее Милину мать.
В ответ на это он всякий раз должен был, задрав голову вверх к ее окну, вести любезные и длинные беседы с ней, к тому же еще платясь затекшей шеей и трепеща от страха быть раздавленным в случае возможного падения одной из перезрелых тыкв ее огромных грудей. Безошибочный нюх неизменно приводил к намечавшейся трапезе Учу — он отдавал распоряжения относительно способа приготовления рыбы, разделывания на порции, заказывал соответствующую выпивку и приглашал к столу гостей. Пытаясь на днях подписать приезжего на серию книг издательства, чьим местным агентом он являлся, Уча сумел выманить у него денег взаймы. Просил устроить дочь на работу в Белграде, допытывался с пристрастием, не может ли он взять на квартиру его сына, а вчера вынудил его подписать и более крупный чек. Больше всего задевало приезжего, что своими успехами Уча откровенно хвастался в компании собутыльников и, ко всеобщему удовольствию, выставлял его на потеху гостиничной публике.
— А-а! Вот и наш рыболов идет! — кричал Уча, едва завидев приезжего на дороге. — А ну, давай скорее! Показывай улов! — командовал он, и тот послушно приближался, неся на веревке вместе с выделенной дедом Томой в счет его доли улова скромной рыбицей отборную ершистую скорпену, закупленную у него же из боязни показаться только со своим весьма скромным трофеем. Сначала Уча сам разглядывал рыбу, пока приезжий держал ее перед ним на веревке, потом посылал его к другим столам дать пощупать и оценить улов. — Под соусом! — наконец, решительно провозглашал Уча, после чего заказывал избранное блюдо Миле. — Скорпена лучше всего идет под соусом. Под белое вино, помидоры, с чесночком и подрумяненным луком. А пока зажарь-ка ты этого заморыша на закуску мне и господину. И всем по стакану вина для начала. Идет, господин?
Не хватало только того, чтобы Уча называл его «залетным» по примеру капитана Стевана, окончательно усвоившего в отношении к нему это обращение и предлагавшего продать ему свою обшарпанную лодку, драные сети и проржавевший, сработанный мотор. И даже старинный фонарь, висевший у него над входом.
— А почему бы и нет! И на такие вещи есть любители. Тут на днях один иностранец в село приезжал, хотел купить вьючное ослиное седло.
Дядюшка Американец одолевал приезжего неотступными просьбами переводить письма и заполнять анкеты, получаемые вместе с пенсией из Австралии, опасаясь подвоха со стороны капитана Стевана и прочих своих земляков, даже новиградских, которые могли бы сообщить властям свое мнение по поводу его ранений, а то и вовсе с благодарностью отказаться за него от пенсии. Миле последнее время весьма подозрительно увивался вокруг приезжего и, кивая на него шоферу грузовика — мол, это отдыхает тут один из Белграда, большой оригинал, — крутил для выразительности пальцем у лба, давая понять, что с ним не все в порядке. Вдова Роса взирала на него с мрачной враждебностью и, как бы боясь, что он наведет на них порчу, прятала от него детей и всякий раз при встрече с ним сплевывала на дорогу просто из потребности питать к кому-то безнаказанную ненависть. В довершение ко всему как-то к нему явился один из братьев-поденщиков — на этот раз вместо мотыги у него в руках была шапка — и просил посмотреть его ребенка, третий день горящего в жару. По штемпелю на конвертах в селе, должно быть, порешили, что он врач, и не было никакой возможности уговорить крестьянина, неотрывно смотревшего на носки своих башмаков и тискавшего шапку в руках, что он ничем помочь ему не может. Пришлось подниматься за аспирином, но крестьянин все равно ушел обиженный и недовольный, убежденный в том, что господин просто-напросто не пожелал затрудняться и снизойти по барскому высокомерию до их бедняцкого жилища.
Преследовал его своими приглашениями и дядька Филипп Водовар, считая себя единственным человеком на селе, достойным общества приезжего. Крутой деревянной лестницей затащив его к себе, он потчевал гостя передачами единственного на селе приемника, ловившего иностранные станции, и с гордостью показывал свою библиотеку — подшивки устарелых кодексов законов, пожелтевшие календари и сезонные расписания пароходного движения, хранящуюся в маленьком шкафчике, забранном частой сеткой от мух, в каких хозяйки обыкновенно держат сыр и другие продукты. В знак своего особого расположения и доверия он извлек из ящика стола старую ведомость с вылезающими из нее помятыми и пожухшими листками, на которых каллиграфическим писарским почерком излагалась история этого края с римских времен до наших дней, и передал приезжему для чтения с просьбой подготовить рукопись к печати и надеждой услышать встречное предложение опубликовать ее в академическом издании. Вслед за тем, также, видимо, прослышав о его звании и полагая, что всякий доктор обязательно и непременно должен быть юристом, он поверил ему тайну последнего варианта своего завещания.
Поскольку у него нет детей и близких родственников, говорил делопроизводитель, он намерен все свое имущество оставить новиградской общине для возведения школы с его именем на мраморной доске фронтона. Тем самым имя его было бы увековеченным, если бы он не боялся, что жена переживет его и на правах законной наследницы под влиянием своей родни не переменит последнюю волю супруга. Здоровьем он ее крепче, к тому же строго соблюдает рекомендации врачей, питается по научной системе, совершает ежедневно утренний и вечерний моцион по совету «Народной медицины», пьет настой шиповника и мяты и покупает витамины в новиградской аптеке, и все-таки он хотел бы оградить себя от всех случайностей и потому решил осведомиться у него, человека ученого и знающего, существует ли такое положение, которое позволило бы в законном порядке лишить его жену причитающейся ей доли наследства.
Историческую рукопись в общинной ведомости приезжий взял домой, намереваясь просмотреть на досуге, но делопроизводитель на следующий же день после Николиных похорон прислал к Стане мальчишку, срочно требуя его к себе для сообщения важной новости.
Облаченный в парадную темную пару, щелкая туго натянутыми подтяжками, он схватил приезжего под руку и без предисловия потащил в свою комнату. Запер дверь на ключ и на полную мощь запустил радио.
— Я не успел еще все прочитать, — пытался оправдаться тот, но делопроизводитель отмахнулся рукой, давая понять, что совсем не ради этого он сейчас его вызвал, и поволок в угол к беснующемуся приемнику.
— Все, я ее лишил наследства! — дыша приезжему в лицо, провозгласил делопроизводитель. — На полном законном основании. Параграф такой-то законного уложения о правах наследования и соответствующие дополнения к параграфу такому-то и такому-то закона о браке, правах и обязанностях супругов. — И, нагибаясь к его уху, прошептал: — Речь идет о моей жизни. Она на меня покушалась!
— Не может того быть, дядька Филипп! Что-то здесь не так!
— Так, именно так! Я ее поймал с поличным!
— Зачем ей это? Ведь она весь век свой бок о бок с вами прожила!
— Известно зачем. Чтобы завладеть наследством. По наущению родственников, моих кровных врагов.
— Когда же это было, дядька Филипп?
— Кто ее знает, с каких пор она против меня замышляла? Но я ее давно подозревал. Запрется в кухне и что-то прячет при моем появлении. Сначала думал, она потихоньку ракию пьет, ибо, как вам, вероятно, известно, на позор моих седин и своих преклонных лет, питает к спиртному губительную страсть. Но сегодня утром я подкрался и заглянул в окно. И совершенно явственно увидел, как она вытащила из рукава какой-то пузырек и стала из него по счету капать в суп. За обедом я сделал вид, будто бы меня мутит, и вообще от еды отказался, и бабка моя тоже ни к чему не прикоснулась. Говорит, пробовавши стряпню, наелась досыта, а у самой глаза так и бегают, от моего взгляда прячутся. Обед остался нетронутым, и она его целиком в море вывалила, чтобы курам было не достать. Придется теперь самому себе пищу готовить. Не желаете ли чего-нибудь выпить? Простите, я заговорился и не предложил сразу. — Мара! Эй, Мара! — принялся кричать в окно делопроизводитель, прежде чем приезжий успел его остановить. — Подай господину кофе и малиновую!
— Не беспокойтесь, дядька Филипп! Я только что дома пил, — нашелся он и поспешил распрощаться.
В кухне внизу сидела бабка Мара. С распущенными по обыкновению космами Горгоны и, вероятно, уже основательно подпоенная спозаранку усердным Капитаном, она взирала на них красными глазами пристально и подозрительно, похожая на старую большую кошку.
— Видали? — прошептал делопроизводитель, провожая его до дверей. — Никому ни слова. Сначала я сам должен во всем удостовериться.
XXXII
Положив рядом с собой на широком листе инжир, он сидел в тени на опушке леса, любуясь побережьем.
Красота природы во всем ее величии предстала перед ним, но что же такое эта красота? Гармоническое соотношение отдельных частей, отвечающее нашему внутреннему ощущению пропорции и меры, внушенному нашим психологическим и биологическим представлением о них. Красиво для нас только то, что кажется нам привлекательным и приятным! Что удовлетворяет вкусам той или иной эпохи, а точнее, вкусам определенных слоев общества этой эпохи, являющимся выразителем его эстетических представлений со всеми его неповторимыми оттенками и своеобразием. Таким образом, критерий прекрасного относится к понятиям, изменяющимся во времени. Под влиянием целого ряда исторических, социальных, биологических и прочих факторов были отвергнуты многие сложившиеся критерии идеалов прекрасного и приняты за эталон другие образцы, ранее считавшиеся неприемлемыми. Современные представления низвели понятие прекрасного с пьедестала эстетического императива и синонима искусства, в значительной степени демократизировав и опростив его. С тех пор как человеку удалось подчинить себе природу, по крайней мере осязаемую и непосредственно окружающую его, а человеческому разуму и опыту создать конструкции и формы, совершенством построения способные поспорить с творениями многоликой природы, человек перестал считать подражание природе единственной целью искусства, а саму природу — единственным кладезем и высшим законодателем прекрасного. Не стараясь больше соревноваться с ней в точности воспроизведения ее образов, но экспериментируя и изучая, человек возвел искусство на новую ступень, поставил перед ним более высокие задачи, чем просто отражение прекрасного, во всяком случае, визуально наблюдаемого, физически осязаемого, чтобы не сказать — вообще в природе существующего. Освободившись от власти природы, осваивая ее и подчиняя себе, человек оказался вынужденным отречься от прежних, в основе своей теологических теорий и пониманий, видевших в прекрасном абстрактный, недостижимый и раз и навсегда принятый идеал, к которому человек с большим или меньшим успехом пытается приблизиться, и создал новые представления о прекрасном, соответствующие не только прототипам и прообразам произведений искусства, но в первую очередь реальной современной жизни, выдвигающей новые взгляды и требования.
Но если подобное понимание прекрасного лишило его первоначального значения, чем же тогда объяснить удовольствие, чтобы не сказать наслаждение, доставляемое нам искусством? В области изобразительных искусств, в том числе и архитектуры, как ему казалось, этот эффект достигался благодаря гармоническому слиянию внутренних эстетических критериев человека и конкретного произведения искусства, точно так же, как физиологические и психологические факторы, помимо социальных, оказывают влияние на формирование вкусов в отношении одежды, гастрономии и женщин. С другой стороны, в литературе с ее ярко выявленной по отношению к другим видам искусства познавательной функцией чувство эстетического удовольствия обусловливается прежде всего ощущением выявленной, раскрытой и постигнутой истины и напоминает чувство удовлетворения при решении математической или шахматной задачи, находящей логический выход из сложнейшей и противоречивой ситуации. Обращаясь к читателям и зрителям, несравненно более искушенным, чем раньше, современное искусство зачастую довольствуется лишь постановкой вопроса и не дает окончательного решения; опуская или оставляя в тени детали и пренебрегая последовательным изложением и освещением подробностей, оно предоставляет публике возможность сотрудничать с художником самой, в зависимости от уровня своих познаний или силы воображения дополняя или развивая картину. Или, используя обратный прием, всю силу изобразительных средств сосредоточив на освещении деталей и сопутствующих обстоятельств, предлагает читателю и зрителю самому на их основе делать общие выводы, ибо современная аудитория не терпит поучений и без труда распознает неловкие попытки протащить под видом нового нечто тривиальное и общеизвестное.
Искусство — все равно что поток! Как нельзя войти два раза в одну и ту же воду бурного потока, так невозможно вновь открыть уже открытое однажды в искусстве. Устарев, открытие грозится стать избитой и скучной банальностью. Путь познания есть путь открытий и в искусстве; мелкая, плоская истина — мелкое, плоское искусство. И только те произведения искусства, которые вдохновлены большой, глубокой истиной, переживают время, заставляют нас вновь и вновь возвращаться к их неиссякаемому роднику, при каждой новой встрече дарят нам радость новых откровений и открытий, когда-то пропущенных или не осознанных нами. Однако декларирование так называемых вечных тем совсем не равнозначно великому искусству. Напротив, обращение к вечным темам часто оборачивается общими местами, тогда как разработка малых проблем дает иной раз бессмертные шедевры, столетиями поражающие эстетический вкус непревзойденным мастерством и свежестью неумирающего искусства.
Это, собственно, в дополнение к прежним соображениям могло бы заключить, связав в единое целое давно вынашиваемый им, но существующий пока что в бессистемных и разрозненных набросках его труд под общим названием «Назначение искусства» (может быть, следовало добавить «современного» и, вероятно, «изобразительного»). С этой мыслью он поднялся с земли. Удовлетворенный рассуждением, доведенным до конца, а значит, и собой, спустился на берег, не зная еще, какую из уединенных бухт изберет он сегодня для себя.
Никто из местных в море не купался — купались только дети, но и те у причалов, прямо напротив села. Иностранцы и туристы, если и бывали здесь проездом, никогда не сходили на берег, и потому, кроме него, единственно та женщина, которую он застал на днях у моря, пользовалась побережьем. В селе ей, видимо, купаться не понравилось; отбросы, которые выкидывали из домов на песок, засоряли пляж, да и море грязное. На поверхности плавало моторное масло, дно усеяно черепками и опорками. Он и сам спускался к причалам только под вечер, чувствуя себя не в состоянии после дневного сна добрести до дальнего пляжа. Несколько дней назад он застал ее в одной укромной бухте; женщина лежала на мохнатом красном полотенце и, опершись на локти, смотрела куда-то вдаль. При появлении приезжего из зарослей кустарника она поспешила натянуть купальный костюм до надлежащего уровня. Казалось, она была недовольна его внезапным вторжением в ее уединенный отдых.
Да и сам он находился в замешательстве. Менее всего хотелось бы ему выглядеть навязчивым или любопытным. Не склонный заводить знакомства, а тем более пускаться в авантюры, он и сам нуждался сейчас в покое и одиночестве. Что же делать? Вернуться назад в кустарник? Или проскочить мимо нее в другую бухту? И он выбрал самое худшее из всего возможного: глядя себе под ноги и словно бы ее не замечая, опустился на песок посреди пляжа.
Они оказались один на один на пятачке ракушечной прибрежной отмели, замкнутой с двух сторон скалами, кустарником сзади и морем спереди. И между ними независимо от них самих и совершенно неизбежно в этом огражденном от мира пространстве, где они очутились, возникли токи нерасторжимых и напряженных отношений. Что-то помимо их воли прочно связывало их невидимыми нитями, объединяло в стройную систему отталкивающих или притягательных сил взаимодействия. Итак, он рисковал показаться нескромным, если смотрел в ту сторону, где сидела она, или чересчур пугливым при упорном от нее отворачивании. Но стоило ему, повинуясь безотчетному импульсу, кинуть на нее хотя бы беглый взгляд, как он встречался с ее устремленным на него взглядом и в полной растерянности, поверженный и посрамленный, отводил глаза. В едином ритме качающегося рычага также поднимались они со своих мест. Шел купаться он — ложилась загорать она, возвращалась из моря она и вытягивалась на песке — поднимался он и направлялся в воду. И так попеременно.
Наблюдателю, который вздумал бы посмотреть на них откуда-нибудь сверху — с верхушки сосны на скале, — они бы представились связанными веревкой кукольными марионетками в театре или частями механизма, действующего в строго определенной последовательности: переворачивались ли они с боку на бок, ложились ли навзничь, закинув руки за голову, приподнимались ли, опираясь на локти, принимались ли швырять в воду камешки…
Наконец, не вынеся напряженности положения и не добыв положенного срока, он разорвал насильственно тягостную связь, поднялся с песка, собрал свои вещи и пошел домой. По дороге не выдержал. Кинул взгляд в ее сторону; она тоже смотрела на него, как ему показалось, усмехаясь едва ли не насмешливо. Промелькнуть мимо нее безучастной тенью было немыслимо. Он кивнул головой в знак приветствия, и она, к его удивлению, с готовностью ответила ему свободной и широкой улыбкой.
Вечером он снова ее встретил. Пропеченный жаром до самых внутренностей, он пришел к Миле утолить жажду. Женщина шла от бакалейной лавки с покупками в плетеной сумке и первая кивнула ему издали, дружески и свойски улыбнувшись, и он ее приветствовал тем же. Пока он соображал, надо ли с ней заговорить и что бы ей такое сказать, она взбежала по ступенькам на верхнюю террасу и скрылась, послав ему привет краем взметнувшейся юбки и показав стройные ноги.
На следующее утро, поднявшись к Миле после удачного лова, чтобы передать рыбу на обед, он столкнулся с ней на том самом месте, где расстался накануне, — она спускалась с лестницы с полотенцем и соломенной шляпой в руках.
На этот раз они поздоровались, уже как старые знакомые.
— Мы, кажется, мешаем друг другу, — заметила она на ходу, не останавливаясь, чтобы дождаться ответа. — Надеюсь, сегодня нас не занесет в одну и ту же бухту.
И она сбежала по ступенькам. Красная ленточка на соломенной шляпе вымпелом мелькала среди зелени. Непонятно, как надо было понимать ее слова — как приглашение или как упрек. А впрочем, ему это совершенно безразлично.
XXXIII
Он задержался в селе дольше, чем предполагал. Сначала у Миле, пока тот пререкался с тощим, иссушенным зноем крестьянином из дальнего горного села, покупая у него сыр и пршуту. Потом у причалов со старым рыбаком, распутывавшим сети. Когда он выбрался наконец из села, солнце было уже высоко; должно быть, его новая знакомая решила, что сегодня ей удастся побыть на пляже одной.
В лесу пахло сосновой смолой. Он шел голый по пояс, и пот стекал с него ручьями. Полотняные брюки он натянул на купальные трусы, и руки у него были свободны. Срывая мимоходом листья лавра и розмарина, он растирал их пальцами и нюхал. Узкая, устланная хвоей тропа вела его под сводом сосен по холмам к облюбованной им уединенной дальней бухте. Испещренный пятнами света и тени, он был неотличим от пестрого настила хвои на земле. Он представлялся себе полинезийским воином, островитянином, татуированным и изукрашенным боевыми узорами. Или судовладельцем из античной древности, который спешит через лес кипарисов и сосен к высокой скале на мысу посмотреть, не возвращаются ли из дальних стран его корабли, груженные маслом, зерном и пряностями, ожидавшиеся обратно к утру, если боги и ветры были к ним благосклонны.
Тонкая пестрая змея, вспугнутая его шагами, скользнула к старой ограде и, просунувшись в щель головой, вобрала в нее все свое длинное тело. Потянуло запахом моря. И тропа говорила о близости моря — знакомая тропа, не раз уже выводившая его на берег. Еще несколько метров, и, раздвинув, словно полы театрального занавеса, ветви лаврового куста, он ступит на песок бухты, раскинувшейся полукружием античного театра, одним взглядом охватив с возвышения амфитеатра всю ширь открывшегося моря с парусниками вдали, под порывами легкого бриза медленно приближающимися к родным берегам.
Ветка дикого граната до крови расцарапала его вспотевшее плечо. Еще два-три шага. Море открылось его глазам — пустынное, в гребешках разгулявшихся волн, теряясь границей в знойном, мглистом мареве. На побелевшем раскаленном песке виднелись следы ног. Справа, под скалами, лежало знакомое красное полотенце и возле него — скинутой змеиной кожей — горка одежды. Женщина входила в море. Обнаженная.
Она двигалась не торопясь, робея, но продлевая удовольствие. Сантиметр за сантиметром, словно утопая в песке морского дна, сокращалась восьмерка ее фигуры, узкая в талии, позолоченная ровным загаром, пока наконец вода не скрыла ее всю, оставив только голову. Выбрасывая руки далеко вперед уверенными взмахами хорошего пловца и поднимая ногами фонтаны брызг, она проплыла немного и, перевернувшись на спину, посмотрела на берег как раз в тот момент, когда он с той же замедленностью в движениях сходил песчаным откосом.
Она не удивилась и не испугалась. Спокойно наблюдала за его приближением, едва заметно подгребая, чтобы удержаться на месте. Море полоскало, перебирая, ее волосы.
Он сошел к красному полотенцу, глядя на нее безмолвно и неотрывно. Сбросил с ног сандалии. Расстегнув застежку на поясе, стащил брюки и, оставив их лежать на песке где-то между ее купальным костюмом и красным полотенцем, стал спускаться к морю, по-прежнему не сводя с нее глаз и почти не ощущая раскаленного песка у себя под подошвами.
Подошел к воде; она лизнула его ноги. Он вошел глубже. В спокойном ожидании давно назначенного свидания, не ободряя его ни улыбкой, ни взглядом, женщина покоилась на волнах, словно нежась в постели, закрытая до подбородка синим покрывалом моря, под которым угадывалось колебание ее большой нестянутой груди. Он заходил все дальше в воду и, погрузившись до пояса, под ее прикрытием снял с себя купальные трусы и вышвырнул на берег. И с чувством подлинного освобождения поплыл к ней, огромной распластавшейся медузой покачивавшейся на воде. Ему показалось, что она одобрительно кивнула ему.
Он не испытывал ни желания, ни стыда, взволнованный чистотой и естественностью того, что с ним происходило. Женщина, загадочная и молчаливая, была от него еще далеко, а он, словно впервые погрузившись в море, всем телом своим ощущал ласковое прикосновение и свежесть вновь познанного чуда — воды!
Он подплыл к ней.
— Что-то вы опаздываете сегодня! — проговорила она, стараясь казаться спокойной и сдержанной, но голос ее, как бы усиленный резонирующей глубью моря, предательски зазвенел над водой: — Где это вы задержались?
Они вернулись к берегу. Как дети, держась за руки, вышли из воды. Не глядя друг на друга. Он только видел краем глаза, как при ходьбе, переливаясь, словно на волнах, трепетала ее большая, напряженно поднятая грудь.
XXXIV
Возвращались они через лес, в этот давно переваливший за полдень час, принявший в свою тень все крылатое и жужжащее. Мухи неотступно осаждали свежую ссадину на его плече. Адский зной и гул дурманил голову.
Они шли молчаливые, усталые, задумчивые и расстались перед селом.
Дома он нашел на кухонном столе покрытый тарелками от мух уже остывший обед. Станы не было видно; должно быть, ушла или легла спать. Чего-то поев на ходу, он поднялся к себе в комнату, к счастью затемненную. Сполоснул руки под умывальником, стянул с себя одежду и лег навзничь, ничем не закрываясь, как только что лежал подле нее на песке.
Итак, все же это случилось. Вопреки его благим намерениям и планам. Но просто и естественно, с ни к чему необязывающей легкостью. Почти без слов и объяснений. И расстались они, не спросив имени друг друга, не назначив свидания.
Но заснуть он не мог. Поднялся и спустился на берег, когда солнце стояло еще высоко. Не захотел подойти и к старику, в тени латающему сети. Не глядя по сторонам, прошел через село, незамеченным миновал дом Филиппа Водовара и углубился в лес, к дальним бухтам, той самой тропой, которая сегодня привела его туда.
Духота и зной сгустились под сосновым шатром. С первых же шагов его атаковали тучи комаров и мошкары, возмущенных вторжением незваного пришельца на территорию их законной вотчины. Он отражал нападение, отбиваясь от них с помощью майки. В висках стучало, слабость накатывала на него волнами, он пожалел, что вышел из дому. Торопливо спустился к морю, подгоняемый к месту совершенного преступления безотчетным импульсом. Прошел, обжигаясь, по раскаленному песку. Его обдало знойным ветром, насыщенным подхваченным с пляжа песком.
На том месте, где они лежали днем, сохранились оттиски их тел. В грубых отпечатках, вдавившихся в песок, было что-то от помятой, истоптанной травы, оставленной туристами на зеленой поляне вместе с арбузными корками, консервными жестянками и бумажным сором. Было нелепо стоять здесь под солнцем над оскверненным, поруганным и униженным святилищем их мимолетной, но искренней любви, и он поспешил от него прочь. В бесцельном и выматывающем скитании по берегу убил он остаток дня и вернулся в село перед самым заходом солнца, чтобы хотя бы взглядом проводить уходивший в море баркас деда Томы с завербованным для подмоги мальчишкой. Издали послал он привет старому Харону, склонившемуся над веслами.
У села его встретили гомон и крики. Возбужденные женщины толпились на дороге.
— Залетный! — окликнул его Капитан, на своих длинных ходулях спеша к нему через ограды и межи. — Стой! Ты нам как раз и нужен.
— Что еще случилось? — отозвался он, пытаясь пробиться сквозь орущую толпу. Капитан уже преодолевал последнее препятствие.
— Пошли, пошли, я тебе покажу! — вцепился он в приезжего и, схватив под мышки, повлек за собой. — Филипп Водовар до полусмерти избил свою бабку палкой. Череп ей раскроил. Там она, в моем дворе.
— Что это он? За что?
— Почем мне знать? Это уж милиция установит. Надо вызвать милицию и составить протокол.
Словно огромный муравей, тащил Капитан свою жертву через канавы и межи, пока наконец не приволок в свой двор. Его загромождали разбитые бочки, заржавевшие якоря, старые кастрюли и осколки корабельных ламп. На двух соединенных досках, покрытых мешковиной, с рваной, засаленной подушкой под головой, словно на одре, лежала бабка Мара. По селу разносились женские вопли:
— Убил! Насмерть убил! Череп проломил несчастной!
От бабки несло ракией; она была мертвецки пьяна. Один чулок сполз, оголив колено в чешуйчатой корке грязи. Под правым глазом у бабки красовался запекшийся кровоподтек, из полуоткрытого слюнявого рта вырывались не то стенания, не то храп.
— Отходит! — произнес Капитан. — Хрипит уже!
Окна водоваровского дома закрыты от любопытных взглядов ставнями. Женщины с кудахтаньем и гвалтом придвинулись к владениям делопроизводителя, а бабка Мара, пожевав еще немного беззубым ртом, пробормотала что-то невнятное и успокоилась — по всей видимости, заснула.
— Ой, боже мой, умирает! — заквохтали женщины, как вдруг в соседнем доме отворились ставни одного из окон и в нем появился сам хозяин в шляпе, с палкой в руках и очками на носу.
— Попробуйте подойти, я вас ошпарю кипятком. Вон он у меня уже кипит в горшке, — провозгласил он и добавил: — В порядке предусмотренной законом самозащиты. Разойдитесь, именем закона! — пророкотал он и с треском захлопнул ставню, а женщины испуганными курицами бросились со всех ног врассыпную.
Капитан Стеван вытащил ручку и протянул приезжему на подпись заявление, заготовленное им для милиции.
XXXV
Проснулся он с тяжелой головой. Плечо болело. Царапина готова была нагноиться; кожа вокруг покраснела, припухла. Погода портилась. Из окна было видно, как над морем поднималась легкая дымка. От влажной духоты, преследовавшей его всю ночь, лоб покрывался испариной.
В предчувствии ненастья дед Тома забросил с вечера только две сети, остальные перегораживали пляж лабиринтами коридоров, не имеющих выхода. В кухне на столе приезжий нашел остывшую еду: Стана теперь с ним почти не встречалась. Он прихватил кусок хлеба и сыра и с книгой под мышкой, жуя на ходу, отправился в бухту.
Ветер и волны стерли вчерашние следы на песке, расписав его отметинами своих смелых набегов. Он расположился под дикой смоковницей, еще отбрасывавшей тень. Но ему не читалось. Не тянуло и в воду. Глядя на свинцовое море, отливавшее потускневшим зеркалом, он попытался собраться с мыслями.
Если художественное мышление есть вид познания действительности, если прекрасное, или, вернее, наслаждение, доставляемое тем или иным произведением искусства, есть наслаждение познанием мира, чем объясняется тогда неувядающая прелесть творений прошедших столетий, вдохновленных устаревшими воззрениями и вкусами, которые не содержат в себе никаких откровений?
Эстетические представления прошлого, должно быть, возвращаются так же, как мода на определенный стиль или интерес к давно забытой и, казалось бы, исчерпанной научной проблеме, иной раз по прошествии времени вновь приобретающей актуальность — в том случае, когда развитие научной и художественной мысли подтверждает и подкрепляет ценность того и другого. Или, может быть, возвращаясь к наследию прошлого, мы узнаем в нем неумирающие и непреходящие истины, которые составляют часть нас самих и нашей судьбы; то общечеловеческое, особенно ярко сохранившееся в архитектуре и изобразительном искусстве, что до сих пор, формируя наш вкус, удовлетворяет нашим духовным запросам и отвечает сокровенным внутренним потребностям, оставшимся неизменными, несмотря на все наносы и напластования веков. А может быть, нас изумляет в нем обращенный в прошлое взгляд, взгляд, помогающий историку в свете новых современных познаний оценить и понять значение событий, пережитых нашими предками много столетий назад. Ибо чем иначе обусловлено ретроспективное осознание ценности некоторых стилевых манер и художественных методов, непризнанных и отвергнутых своим и непосредственно следующим за ним временем и возведенных патиной лет до уровня выразителей духа прошедших эпох!
Послышались шаги. Она шла к нему. Без шляпы, густая грива волос откинута назад. Подошла и словно для молитвенного коленопреклонения тщательно расстелила красное полотенце у его ног.
— Здравствуй, — сказала просто. — Я сегодня поздно. Меня девочка задержала; она возбуждена, и ей нехорошо.
Она сняла с себя юбку и белую блузку из прозрачного батиста. Потом, отстегнув бретельки купального костюма, стащила и его и вытянулась рядом.
— Больно? — легко дотронулась она пальцем до поврежденного плеча. — Где это ты расцарапал?
— Вчера о куст, когда выходил на берег.
— Нарывает. Надо бы повязку наложить. Подожди! — Она поднялась и открыла сумку. — Дай я тебе смажу!
Она достала свернутый остаток тюбика с вазелином и, выпустив на палец немного желтой массы, нежными движениями стала смазывать воспаленное место, стоя перед ним на коленях и выписывая грудью круги на его спине.
— Я была в Новиграде. Меня Миле возил. Показывала малышку врачу. У нее врожденный порок сердца, поэтому ее нельзя на солнце выводить.
Она придвинулась к нему ближе. Обвила сзади руками и прильнула к нему на мгновение всем телом, но тут же вскочила и стояла перед ним свободно, не стесняясь своей наготы.
— Не хочешь искупаться? — позвала она его, уже входя в воду.
Он покачал головой. Нет, ему не хотелось купаться. При одном упоминании о воде по коже пробегали мурашки. Он зарылся поглубже в теплый песок и смотрел, как она входит в море, касаясь поверхности воды сосками набухшей груди, словно бы еще наполненной молоком. Она была красиво сложена, с тонкой талией и двумя ямками у крестца и на полных округлостях упругих бедер.
Античное, священное и целомудренно-возвышенное исчезло из ее облика. И, чувствуя в себе нараставший протест против этого крупного тела, он подгреб под себя еще песка и, закрыв глаза, замер.
Она вышла из моря. Сейчас, по-собачьи отряхиваясь, она непременно обрызгает его. Он заранее съежился, едва удерживаясь, чтобы не вскрикнуть. Теперь, холодная и мокрая, она, наверное, прижмется к нему, что она и попыталась исполнить, но, почувствовав его недовольство, быстро отстранилась и только подула на горевшее плечо. Это было приятно.
— Болит? — спросила она. — Ты горячий, не жар ли у тебя?
Она опять взяла сумку, вытащила из нее вату и флакон с одеколоном, промыла воспаленное место, снова смазала рану и залепила пластырем.
— Вот так! — От усердия она помогала себе языком. — Теперь должно пройти. Я всегда это ношу с собой на море.
Обращаясь с ним заботливо и по-матерински, она его не слишком донимала расспросами и разговорами.
— Тебе не скучно было здесь?
— Нет, — ответил он. — А почему мне должно было быть скучно?
— Просто без компании и без занятий. И развлечений тут нет.
— Тем лучше! Я беседовал с рыбаками, ходил с ними рыбачить, и этого с меня было довольно.
Словно зная, что может доставить ему удовольствие, она попросила его рассказать о рыбной ловле. Не открывая глаз и нежась на своем песчаном ложе, он пересказал ей все слышанное от рыбаков о сетях и переметах, неводах, бреднях и тралах, о том, как их забрасывают в море, какую рыбу ими ловят и какие ветры в море дуют. Это его успокаивало, отвлекало и вместе с внутренней тревогой изгоняло, казалось, нагноение из воспаленного плеча.
Постепенно стала проходить и головная боль. Над берегом рассеялся сгущавшийся было туман, давивший духотой. С моря потянул бриз. Посвежело, погода выровнялась, гроза прошла краем горизонта мимо них. Идя впереди нее кустарником, он оберегал ее, придерживая ветки, и помогал перелезать через ограды. Она старалась его развлечь и веселила рассказами о местных жителях, которых знала.
Капитан Стеван, главный местный волокита, уже и за ней успел приударить, хотя они некоторым образом родственники. Да и дядька Филипп, бывший делопроизводитель, тоже своего не упустит — до самых недавних пор он держал молоденьких служанок, якобы для отдельной стряпни — как бы, мол, бабка Мара его не отравила. От хозяина Миле надо беречь машину, от дядюшки Американца — время, от Учи — карман. И так далее.
Они расстались у села, не договариваясь, когда и где встретятся снова. «Отдохни и измерь температуру», — проводила она его материнским советом. Он снова был свободен. И это было самое приятное.
XXXVI
Между тем она знала его имя.
Не успел он появиться у гостиницы под вечер следующего дня, как она окликнула его из окна. Словно давно привыкла называть его домашним, уменьшительным именем.
— Саша! — И когда он, вздрогнув от неожиданности, поднял голову, сказала: — Подожди, я сейчас спущусь. Прогуляемся.
И прежде чем сидящие за столиками Капитан, Уча, Баро и Симо Бутылка успели что-нибудь сказать, спустилась к нему. Она была в нарядном синем платье и белых туфлях на высоких каблуках, делавших ее стройнее и выше, почти вровень с ним.
Он поднялся и пошел к ней навстречу, чтобы отойти подальше от столиков.
— Ничего, что я так? — вопросительно глянула она на него, вынуждая его с возмущением отвергнуть ее предположение. Взгляды всех сидящих за столиками были устремлены на них.
— Куда бы нам пойти?
— Не знаю. Ты куда думала?
— Может, съездим в Новиград? Посидим там где-нибудь.
Значит, она знала, что у него есть машина. Он колебался.
— Или тебе не хочется, чтобы тебя видели со мной?
Ему было неприятно объясняться с ней под любопытными взглядами сидящих за столами, но еще неприятней было бы на глазах у всех двинуться куда-то в темноту.
— Идет! — согласился он. — У меня тормоза не в порядке, но ничего. Поедем осторожно… Мы в Новиград, к врачу. Никому ничего там не нужно? — проговорил он оправдывающимся тоном, но никто не откликнулся на его предложение. — Надеюсь, сегодня Уче повезет больше, — добавил он, однако и это не помогло. Уставившись истуканами, все молча взирали на них. В тишине слышно было жужжание мошкары, слетавшейся к свету роями.
В машине он уловил какой-то незнакомый противный запах. Пота или, может быть, немытых ног. Спустил оба окна, чтобы сквозняк продул кабину. Затем и она села в машину и, шурша платьем, устроилась рядом.
— Ты ее не запираешь?
— А зачем?
— Не боишься, что кто-нибудь воспользуется ею?
— Из здешних? Кому такое может в голову прийти?
— Кто знает. А вдруг соблазнится кто-нибудь.
— Не думаю. Да никто из них и водить-то не умеет.
Он выезжал на главное шоссе. Его ослепил автобус, на полной скорости шедший из Новиграда, и разговор оборвался. Шоссе было необыкновенно оживленным для такого времени суток, а может, ему так казалось после двух недель, проведенных в сельской глуши. В обгон и навстречу проносились машины; обочиной шоссе под прикрытием мрака прогуливались парочки отдыхающих. Надо было быть все время начеку, чтобы не налететь на них. Она это поняла и сидела притихшая и безмолвная.
Курортный сезон был в разгаре, и он едва нашел место, чтобы поставить машину, с трудом пробившись сквозь толпы гуляющих, запрудившие узкие приморские улицы городка. За столиками, вынесенными на тротуары перед кафе и отелями, сидели отдыхающие. Духовые инструменты джазовых оркестров воинственно скрестили шпаги. Было шумно и светло, как днем.
Она пригладила прическу, провела помадой по губам и, заглянув в зеркало, поправила нитку бус. И выпорхнула из машины — всадница, соскользнувшая с седла в раскрытые ей навстречу объятия. Подхватила его под руку и больше не отпускала.
— Как хорошо, что мы сюда приехали! Признайся. У нас ведь можно взвыть от одиночества и тоски, — говорила она, на ходу приветствуя кого-то из знакомых. — А в этой толчее и давке забываешь свои горести.
И еще крепче прижала к себе его руку, как бы поверяя ему что-то сокровенное. Но вдруг остановилась, услышав свое имя. Отчаянно размахивая руками над толпой, к ним пробивался парень в канареечно-желтой майке.
— Джина! Какая неожиданность! Постой, подожди! Мы тут. Все наши и еще кой-какие девочки. Эй! — призывал он своих, затерявшихся в толпе. — Посмотрите, кого я встретил!
Он сгреб ее, держа за локти обеими руками, и закачал из стороны в сторону, так что нельзя было понять, собирается ли он ее подбросить или положить на лопатки.
— Слушай! Как здорово, что ты тут оказалась! Сегодня у нас по плану грандиозное веселье. Мы уже слегка под градусом.
— Это Саша! — спохватилась она представить его. — А это Дракче… и компания, — прибавила она, так как, скаля зубы в улыбках, к ним уже приближалось несколько человек. Мужчины были в экстравагантных цветастых майках, предоставлявших оголенным животам дышать и наслаждаться вечерней прохладой. За ними следовали девушки.
— Здорово, пижон! — приветствовал его один из молодых, с окладистой рыжей бородой. — Мы, помнится, старые знакомые. С солунского фронта, первый батальон третьего призыва противоавиационной конницы!
— Замолчи, балда! — отстранил его Дракче. Рыжебородый притворно закачался, грозя рухнуть на землю; компания подхватила его и понесла, словно больного на носилках. Девушки с распущенными волосами составляли свиту.
— Куда вы направляетесь? — спросил Дракче, самый трезвый из всех. — Пошли с нами. В «Полинезию»! За столиками перед отелями немыслимо цивилизованно и смертельно скучно.
— У нас машина, — колебалась она.
— Что у вас? «Рено», старая марка. Не бойтесь, никто ее не стащит.
И они поволокли его за собой извилистыми уличками. Они пересекли почти весь город и узким перешейком вышли к сосновой роще на мысу. В окружении спокойной глади воды мыс этот казался полинезийским атоллом, сосны — пальмами, висящие между ними красные и синие фонари — кокосовыми орехами. Дворик, подобно туземному селению, обнесен тростниковой оградой. Над входом, поддерживаемый двумя могучими резными, пестро разрисованными столбами, тотемами, — широкий соломенный навес; под ним — изукрашенный перьями и в маске племенного колдуна — страж со щитом и при копье. Столы расставлены по кругу под соснами и под веретенообразными кровлями хижин. Обнаженные по пояс кельнеры в коротких соломенных юбочках, как и оркестранты, отбивающие дробь на барабанах, покрыты коричневой краской и расписаны ало-белыми знаками.
Вновь пришедших здесь уже знали, и компании сразу отвели место ближе к приподнятому кругу в середине, где уже толпились танцующие.
Джина села рядом с ним и под столом нашла его руку. И стиснула из благодарности, что он согласился ее сюда привести. А может, в утешение, что по ее вине он оказался в этом обществе и сидел, настороженно сжавшись, перед двумя бутылками, по всей видимости извлеченными из карманов.
— Ну-с! — воскликнул Дракче. — Пока не принесли, начнем, пожалуй, с этого. Ты как здесь очутилась, Джина? — спросил он, глядя на него. — Будет о чем порассказать братишке.
— Миче? Зачем, ты разве не знаешь, что все кончено? Мы расстаемся.
— Брось. Я не знал. Он мне ничего не говорил. Послушайте, ребята, Джина разводится!
— Правда? — поразилась одна из девиц, серой мышью выглядывая из жита своих волос. — Из-за чего? По чьей вине?
— По взаимному согласию. И хватит об этом! А сейчас давайте веселиться! — Она подняла бокал и потянулась к нему чокаться.
Поневоле пришлось выпить. И танцевать. Не только с Джиной, но и с другими девицами. Главным образом с худой напудренной блондинкой, уже заметно захмелевшей, которая особенно льнула к нему, многозначительно заглядывая в глаза и лепеча что-то невнятное. Танцуя, она прижималась к нему всем своим остовом и так крутила хрупкими суставами, что не было никакой уверенности, что они снова попадут на свои места и ее не придется собирать по частям и свинчивать.
После полуночи, когда уже у него от выпитого порядком кружилась голова, на танцевальную площадку, словно поделив между собой арестантское рубище или одежду сумасшедших, вышли парень в бело-синей майке и девушка в таких же полосатых панталонах и показали пародию на танец индейских апачей и старинное аргентинское танго. Их наградили аплодисментами и поднесли по бокалу вина. Осушив до дна бокалы, они хватили ими об пол, а музыка — как будто только и ждала этого знака — грянула туш, стремительно наращивая темп. Оставшись бисировать, танцоры отчаянно запрыгали на месте, будто под ногами у них было битое стекло или раскаленная жаровня. Стекаясь из-за столов, публика пустилась вокруг них хороводом людоедского племени, окружившего котел с кипящей в нем человечиной. Танцевальная пара в центре круга, изображая некое подобие негритянского ритуального танца, в страстном призыве к сближению подаваясь назад и вперед, дергалась и вскидывала нижней частью туловища. Под выкрики сорвавшихся со своих мест улюлюкающих оркестрантов он тоже в каком-то наваждении вслед за другими по-медвежьи неуклюже и неловко кланялся и откидывался назад, едва не опрокидываясь навзничь.
— Джина! — крикнул Дракче. — А ну, Джина, давай!
Танцоры в середине круга отступили друг от друга и, трепеща в экстазе с ног до головы, продолжали бешеную пляску тел, меж тем как Джина, заняв освободившееся место, рывком спустила к бедрам платье вместе с лифчиком и обнажила свое загорелое тело мулатки.
Барабан отбивал тревожный ритм. Музыканты пронзительно улюлюкнули. Видимо, это был отработанный номер.
— Поддай! — визгливо выкрикнул доброволец из публики. — Поддай!
Но Джину не надо было подхлестывать — крутя бедрами и грудью, она ускользала от настигавшего ее своими поцелуями танцора, который ходил вокруг нее на коленях. Музыки не было. Слышался только барабан, выколачивавший неистовую дробь, как перед казнью или смертельным трюком на цирковой трапеции, в то время как она, прикрыв глаза и расставив колени, бешено вращала животом и грудью в исступлении танца. Вдруг она остановилась, огляделась, словно очнувшись от сна, и одним движением подняла на место платье.
— Пошли! Довольно! — схватила его за руку и потащила к столу. — Кончено!
К ним подскочила истерическая блондинка и повисла на нем, обхватив за шею руками и пытаясь найти его губы.
— У-у-у-у! — бормотала она, запуская пальцы в его волосы. — Обожаю седину-у-у.
Ему с трудом удалось от нее освободиться. Тогда она принялась раздеваться, но ее вовремя остановили, словно на распорки пугала, водворив платье на худые ключицы. Блондинка всхлипывала, клонясь в пьяной икоте к столу.
Они выехали из Новиграда одними из последних, рестораны и улицы были уже пусты, и, по его расчету, близился рассвет.
— Золото мое! — сказала она, когда они подъехали к дому, полными и влажными губами закрывая его рот поцелуем. Борясь за воздух, он еще уловил что-то похожее на ее приглушенный стон.
Нетвердым шагом, натыкаясь на ограду, спускался он крутой тропой и, не удержавшись, съехал с трех последних ступенек, выводивших на пляж; по счастью, он не очень ободрался. У источника подставил голову под холодную струю и так, с ручейками воды, стекавшей с волос по лицу, доплелся до дому и поднялся к себе.
XXXVII
Его разбудила Стана — ему надлежало немедленно явиться к Капитану. Его разыскивает милиция.
— Вчера вы вернулись поздно, — укоризненно заметила она. — И я побоялась вас рано будить.
Из всех окон, провожая его взглядами, высовывались любопытные. На берегу не было ни души. Только дети выскользнули из домов, но и они держались калиток.
Милиция ждала его у Капитана во дворе. Было их двое. Представительные, полнотелые, в расстегнутых воротничках — жара успела овладеть уже и тенью. Они сидели за столом, и, судя по стопкам и тарелкам, не теряли времени даром, сейчас они собирались пить кофе. Его встретили хмуро, как незваного гостя.
— Значит, вы и есть тот самый?
— Что значит тот самый?
— Приезжий!
— Да, я действительно приехал из Белграда.
— Ваше имя?
Он назвался.
— Удостоверение личности!
Оба долго и внимательно изучали его документы, положив перед собой на стол.
— С какой целью находитесь здесь? Имеется ли у вас прописка?
Это был настоящий допрос. Допрос преступника, которому не предлагали занять место за тем столом, за которым сидели они. Не сделал этого и Капитан, расположившийся рядом с ними на правах третьего члена следственной комиссии.
— Почему сразу не явились на вызов? Знаете ли вы, что неявка по вызову властей карается со всей строгостью закона?
Старший по чину стукал стопкой по столу, сам себе отбивая такт. Второй записывал ответы, неуверенно водя по бумаге явно малограмотной рукой. Выпив кофе, они закурили.
— Что вам известно о телесных повреждениях, нанесенных здешним жителем Филиппом Марковым Водоваром тупым предметом своей венчанной жене Маре Водовар, урожденной Ивович, и обнаруженных на виске и на теле пострадавшей в виде кровоподтеков и синяков, каковые с учетом возраста вышеназванной гражданки представляют собой серьезную угрозу для ее здоровья и караются по параграфу такому-то и такому-то уголовного кодекса?
Они решили, черт возьми, впутать его в местные дрязги. Ни за что ни про что поссорить с одними, противопоставить другим, лишить покоя и окончательно погубить его отдых.
Все попытки отделаться от свидетельства ни к чему не привели. Милицию не убедили ни его ссылки на то, что, как человека приезжего, его не касаются местные междоусобицы и распри и вообще он мало кого знает на селе, а законный отдых не имеет права нарушать даже милиция. Однако они остались непреклонными, более того, указали ему на статьи, обязывающие граждан давать по требованию властей свидетельские показания, и он вынужден был признаться, что видел бабку Мару лежащей на капитанском дворе с телесным повреждением на виске, происхождение коего он утверждать не берется, ибо оно могло быть равно как следствием удара, так и падения. Не может он также ничего сказать и о синяках на теле пострадавшей, так как он бабку Мару обследованию не подвергал; еще меньше может он сказать о взаимоотношениях данной супружеской четы, про которые ему ровно ничего не известно. Это, собственно, все, что он имеет сообщить.
— Вот видите, что-то вы знаете! — заметил старший по чину. — Могли бы и сами рассказать. Без нашего нажима.
— Это ему не с руки: он с обвиняемым приятель. Он к нему часто заглядывает, пьет у него кофе, слушает заграничные станции, — не сморгнув, подсыпал соли Капитан, глядя приезжему прямо в глаза.
Его отпустили, но через полчаса вызвали снова. Теперь милиция переместилась в соседний двор и сидела за круглым каменным столом дядьки Филиппа. Вместо Капитана на этот раз с ними был бывший делопроизводитель — в черной паре, в белой рубашке при галстуке и с соломенной шляпой на коленях, он примостился сбоку. Кофе, ракия и холодная вода выстроились и здесь перед милицией, но к ним, похоже, никто не притронулся.
— Призываем вас в качестве свидетеля по делу, возбуждаемому Марой Водовар, урожденной Ивович, против Филиппа Водовара, бывшего общинного делопроизводителя, в соответствии с положением закона и учитывая ответственность, налагаемую за дачу неправильных показаний, чистосердечно рассказать все известное вам относительно того, как вышеупомянутая Мара Водовар в указанный день пила ракию и в пьяном виде оскорбляла своего мужа Филиппа Водовара, сына Маркова, подстрекаемая к этому соседом, Стеваном Ивовичем, по прозванию Капитан, так же как и прочими деревенскими женщинами.
Размягченные жарой, милиционеры были менее официальны и непреклонны. Они окончательно запутались в клубке взаимных обвинений и разноречивых показаний, и теперь им хотелось поскорее попасть обратно и Новиград и вздремнуть в прохладе своих канцелярий.
А тут еще и он, исполняя возложенную на него роль, принялся объясняться в том смысле, что, кроме сообщенного ранее, ничего-де другого не видел и не слышал, что могло бы быть приведено в качестве денных и полезных свидетельских показании, могущих пролить какой-то свет на дело. Вообще-то говоря, насколько ему известно, старуха не без предрасположенности выпить при случае. Однако из личных наблюдений он не берется утверждать, пила ли она на соседнем дворе в тот критический день и тем более наносила ли оскорбления своему мужу Филиппу Водовару, сыну Маркову, бывшему общинному делопроизводителю, в настоящее время находящемуся на пенсии.
— Известно ли вам то обстоятельство, что вышеуказанная старуха, поскользнувшись в пьяном виде, ударилась головой о каменные плиты двора, разбив себе при этом голову и получив телесные повреждения, констатированные письменной справкой, выданной истице новиградским врачом на следующий день после вышеозначенного происшествия?
Об этом ему ничего не было известно. Ни о том, что обвиняемый избил свою жену палкой, по утверждению истицы, ни о том, что вышеупомянутая старуха упала в пьяном виде и получила ушибы, по утверждению обвиняемого. Он только слышал крики женщин, а старуху видел на соседнем дворе лежащей на скамейке. Она лежала навзничь, и на виске у нее была запекшаяся кровь.
Он остановился на мгновение, кинув взгляд на соседний двор и прикидывая, может ли его услышать Капитан, а затем перевел взгляд на делопроизводителя, с мольбой подмигивавшего ему.
— От нее пахло ракией! — добавил приезжий, увязая коготком в расставленной сети. — Это чувствовалось на расстоянии.
— Вот, что я вам говорил! — осмелился вставить делопроизводитель.
— Действительно ли сельские женщины, предводительствуемые Стеваном Ивовичем, прозванным Капитаном, окружили дом обвиняемого, грозя ворваться в него силой, искромсать обвиняемого в куски и здесь же, на террасе, поджарить на медленном огне?
— Крики были! — признался приезжий. — Но что кричали, я не слышал. Был слишком далеко, чтобы разобрать.
— Что-то вы темните! — подозрительно заметил старший по чину милиционер.
— Войдите в его положение. Его тоже страх берет. И это не удивительно, если против меня ополчилось все село, — поспешил ему на выручку делопроизводитель.
— Не мешайте следствию! — осадил его милиционер. — А теперь, свидетель, скажите нам, что вам известно о том, что пострадавшая Мара Водовар, урожденная Ивович, добавляла обвиняемому в еду капли с целью его отравить?
Он замолчал, застигнутый врасплох, соображая, что ответить. Дело принимало серьезный оборот.
— Итак! — торопил его милиционер.
— Ничего, — наконец проговорил он. — Кроме того разве, что сам делопроизводитель жаловался мне на это несколько дней назад. Могу я идти?
— Можете!
Теперь он чувствовал себя виноватым и перед делопроизводителем, которого, может, и на самом деле хотели отравить; он спустился на берег, и стоило ему поднять глаза, как в окнах мелькали головы, провожавшие его любопытными взглядами.
XXXVIII
После полудня снова подняли шум. На этот раз крики неслись откуда-то сверху, от дороги, еще более возбужденные и громкие, чем несколько дней назад. В тишине своей комнаты он различал топот множества ног; подобно потокам воды, устремившейся в открытый сток, люди покидали село, словно спасаясь от гигантской волны, грозившей затопить берег.
Из боязни снова оказаться втянутым в какую-нибудь сложную историю междоусобных счетов, он не хотел узнавать причину их поспешного бегства. Но голос звавшей его Станы вывел его из дремоты.
— Опять там что-то стряслось. Вас требуют. Просят подняться к гостинице.
Повязывая платок, она уже стояла в калитке, готовая к выходу; песок на берегу был испещрен следами. Все живое, что было в селе, высыпало на верхнюю дорогу. Возвышаясь над толпой, Капитан стоял на крыльце и ораторствовал, как на митинге, отчаянно жестикулируя.
— Сюда, залетный! — издали приметил он его. — Живей! Поторапливайся на своих двоих! Эх, что с парнем сделал! Погубил ни за грош, будь ты неладен!
— Ой, горе мне! Ой, я несчастная… — заголосила Милина мать в окне — своими телесами она заполняла его целиком. — Куда теперь я, бедная, голову преклоню?
— Что такое? Что случилось? — недоумевал приезжий, подходя и проталкиваясь сквозь толпу собравшихся. Никто не отозвался. Только Уча ткнул его локтем в бок, подавая знак молчать.
— Подожди! Сейчас увидишь!
— Четверо вперед. Сменить несущих! — чувствуя себя настоящим капитаном на командирском мостике, отдавал приказания Стеван. И четверо крестьян, только что оставивших свои мотыги, не стряхнув еще землю с рук, беспрекословно отделились от толпы и двинулись навстречу процессии, спускавшейся от развилки. При виде их Милина мать, угрожая выпасть из окна и удерживаясь в нем только благодаря необъятным бокам, заклинившимся в оконной раме, принялась заламывать руки и причитать еще громче.
— Где твоя машина, залетный? — вопил Капитан. — Где твоя машина, будь ты неладен?
— Тут, за домом. А что? Надо кого-нибудь везти?
— Черта лысого теперь ты на ней повезешь. Смотрел бы за ней лучше.
Приближавшиеся люди все больше напоминали процессию, провожавшую недавно на кладбище блаженного Николу Машова. Шествие открывал Симо Бутылка, поводивший налитыми кровью глазами, без шапки, с клоком волос, сползавшим на лоб. Ноша, что плыла на руках четверых людей, покачиваясь в стеснившейся толпе, представляла собой носилки, наспех составленные из срубленных веток и двух пальто, в рукава которых были продеты жерди.
— Давай сюда, к дверям! — командовал Капитан. Крестьяне вытягивали шеи, любопытствуя получше рассмотреть, что там такое; женщины завыли, руками прикрывая рот.
— Ой, умираю, горемычная! — взвизгнула женщина в окне, и люди стали стаскивать шапки. Некоторые крестились.
На носилках лежал Миле. Лицо залито кровью, так что узнать его можно было только по курчавой голове. Клетчатый коврик, в точности такой, как в машине приезжего, был наброшен ему на ноги. Миле лежал недвижимо, лишь покачиваясь вместе с носилками, в такт шагов несущих его попеременно сменявшихся людей. Но у самого дома он чуть заметно шевельнул головой — словно послал последнее «прости» матери и дому. И даже слабым стоном что-то хотел сказать. Видимо, жизнь еще теплилась в нем. Толпа расступилась. Носилки внесли в дом, поставили на четырех стульях.
Загородив собой дверь, Капитан никого не пускал в помещение и выгнал на улицу тех, кто проник в него раньше. Сверху, из комнат, с ушатом воды и простыней для перевязки спешила Джина.
— Матери его дайте! Дайте мне на него взглянуть еще разок! — верещала женщина в окне. — Горе мне! Выпустите меня отсюда последний раз его поцеловать.
— Вот как его отделало. Успеет еще нацеловаться. Сейчас его «скорая помощь» в Новиград отвезет. Да вот и она пылит.
Действительно, машина «скорой помощи» с воем неслась по дороге, на полном ходу проскочила дом и вынуждена была подать назад. Двое санитаров внесли в помещение больничные носилки. Недолго задержавшись с ним в доме, они вынесли Миле во двор — простыня покрывала его с головой, как покойника. Женщины взвыли в голос, дверцы машины с треском захлопнулись, развернувшись и чуть не задавив кое-кого из зазевавшихся крестьян, «скорая помощь» исчезла в клубах пыли. Люди топтались в растерянности у крыльца, как у закрытой могилы, все еще не решаясь разойтись по домам. Но вот толпа стала редеть, люди, занятые разговорами, разбредались кучками, не обращая внимания на приезжего, оставшегося в одиночестве стоять под маслиной. В окне все еще голосила Милина мать, но вот кто-то втащил ее в комнату, и теперь оттуда долетал ее утробный бас и приглушенные вопли.
Из дома вышла Джина с ушатом окрашенной кровью воды и выплеснула ее прямо на дорогу.
— Ничего с ним не будет, — шепнула она ему на ходу. — Порезал лицо осколками ветрового стекла — вот и все. А еще испугался, — продолжала она, идя обратно. — Чувствует свою вину, так что ему в самый раз сейчас отсидеться где-нибудь. Не волнуйся, подлечится и вернется как ни в чем не бывало.
Между тем от Новиграда шла еще какая-то машина. Маленький джип с теми самыми милиционерами, что были тут на днях. Они прошли прямо в дом, где заседал Капитан со своим штабом. Вскоре пригласили туда и приезжего.
Уча, Симо и Баро, стоя в дверях, загораживали свет. Капитан привычно занял место за столом, где уже дожидалась чернильница и бумага. Не хватало только плаката на стене, чтобы питейное заведение превратилось в канцелярию.
— Вот он! — указал на него Капитан, выполняя функцию судейского.
— Имя и фамилия? — без предисловий приступили к делу милиционеры, как будто впервые видели его. Отец, мать, точный адрес, постоянное место жительства, удостоверение личности. И прочее.
— Являетесь ли вы владельцем автомашины номер 85–40?
— Да!
— Где ваши водительские права?
— В машине.
— Ключ от машины?
— При мне.
— Вы уверены?
— Уверен. Вот он!
— Вы кому-нибудь его давали?
— Насколько мне помнится, нет.
— А машину?
— Совершенно точно — нет.
— Тогда пройдемте!
Окружив приезжего, как арестанта, милиция вывела его во двор. Симо и Уча метнулись в стороны, пропуская их; Джина, издали наблюдавшая за ними, испуганно всплеснула руками. Тем же порядком — он между двумя милицейскими — погрузились в джип, машина рванулась с места и резко затормозила на развилке.
Справа, припечатанная к скале, стояла его машина, настолько обезображенная, что он никогда бы ее не узнал, не будь на ней номера. Осколки стекол рассыпаны по асфальту, правая фара вырвана, корпус исковеркан и помят. Должно быть, машина несколько раз перевернулась.
— Попробуйте ее завести и сдвинуть с места. Она мешает проезду.
Прежде всего пришлось освободить от осколков сиденье и ножные педали. С первого же поворота ключа мотор, как ни странно, заработал. Милиционеры помогли ему выправить бампер, прижавший правое колесо.
— Советуем впредь не оставлять машину без присмотра! — С этим наказом они захлопнули дверцы джипа. — Через день-два явитесь в Новиград подписать акт.
С боязливостью хромого довел он машину до места и снова поставил ее в тень винограда за домом. Дверь была заложена на засов. В комнатах наверху окна закрыты ставнями. Тишина, все разошлись. Только на дороге, не успев впитаться в землю, еще виднелось красное кровавое пятно.
XXXIX
— Здравствуй! — сказала она, встретив его на дороге. В темноте он ее едва разглядел. Одной рукой она придерживала что-то впереди себя. И голос у нее не такой, как обычно: тише и мягче.
— Спит? — спросил он, разглядев коляску.
— Спит. Вывезла воздухом подышать. День был душный, и она все время беспокоилась. Давай пройдемся немного. На улице так приятно. — И, заметив его нерешительность, прибавила: — Тебя ребенок смущает?
— Нет, что ты! С чего ты взяла?
Она толкнула коляску. Они ушли из круга света, который отбрасывал фонарь. Было необыкновенно тихо: перед закрытой дверью ни одного человека. Даже цикады почему-то, прервав свою песню, замолкли.
— Тебе жаль машину? — спросила она. В темноте лица ее не было видно. Иногда они прикасались друг к другу локтями.
— Машина застрахована. Самое неприятное, что я же во всем оказался и виноват. Слышала, как кляла меня его мать?
— Не обращай внимания. Она знала, что Миле твою машину берет. И я ей говорила, да она и сама это видела из заднего окошка. И потом это с ним не в первый раз. В прошлом году он разбил мотоцикл у почтальона.
— Что же ты меня не предупредила?
— Я тебя предупреждала намеками. Не помнишь? Но тогда мы с тобой еще плохо были знакомы, а потом я тебе несколько дней назад об этом говорила. Ты мне ничего не ответил. Я была уверена, что тебе это известно и ты не возражаешь, и Миле говорил мне, что у него твой ключ и разрешение брать машину. Он в Соленое ездил на свидания к почтальонше.
— Не представляю, как мне ее теперь чинить. И на чем обратно ехать.
— Собираешься уезжать?
— Я уже здесь три недели, отпуск кончается.
Она взялась за коляску другой рукой, в темноте нашла его ладонь. Он не противился, но и не ответил на пожатие. Кругом непроглядная тьма; фонарь у входа сиял далекой красной звездой. Сейчас никто не мог их видеть; только ему мешало это их сходство с супружеской четой, вышедшей с ребенком на вечернюю воскресную прогулку.
— Ты на меня сердишься за тот вечер?
— Нет. Что мне сердиться?
— Причины для этого есть. Наверное, тебе не слишком приятно было в обществе этих юнцов.
— Чепуха! В конце концов, виноват мой возраст, а не их, и если тут и надо кого-то винить, то, скорее всего, меня, а не их или тебя.
— Нет, я себя ужасно ругаю. Не надо было тебя с ними знакомить и тащить развлекаться. Но самое ужасное то, что я вытворяла потом. Я боялась, ты вообще после этого не захочешь меня видеть. Вчера целый день не смела тебе на глаза показаться, а ты не приходил. Не хотел со мной встречаться?
— Да нет. Меня милиция задержала. И даже заставила выступать свидетелем в тяжбе между Капитаном и дядькой Филиппом. Я теперь совершенно не уверен в том, не травит ли и в самом деле Капитан своего соседа.
Она его не слышала, занятая своими мыслями. Они повернули назад. Теперь она толкала коляску левой рукой, правую положила ему на плечо.
— Я хочу, чтобы ты меня понял. Я должна была как-нибудь разрядиться, чтобы не взвыть в голос. Ты слышал, что я развожусь? Только с этим уже все кончено. В тот самый день, когда мы вернулись с пляжа, я нашла судебное извещение о состоявшемся разводе. А молодые люди из той компании — его друзья, с которыми мы чуть не ежедневно проводили время. Мой муж несколько лет был шефом джаза, и в нем играли Дракче, тот рыжебородый, Столе и другие; ты их, наверное, и не запомнил. Понимаешь?
— Понимаю.
— Нет, это еще не все! Бракоразводный процесс длится уже давно. Я не могла больше оставаться с ним под одной крышей, а деться было некуда, разве что уехать сюда, к родным. Помимо всего прочего, здесь, в Новиграде, есть детский санаторий. В Белграде врачи советовали мне обратиться сюда, хотя и не верили в успех. Но я все-таки надеялась. Я думала, что, если устрою ее в санаторий, это будет хотя бы временное решение проблемы, пока я что-нибудь соображу. Я была с ней в Новиграде до приезда сюда и потом еще возила ее, последний раз, когда на пляж опоздала. Ее снова обследовали и окончательно отказались принять, заявив мне без обиняков, что никакой надежды на улучшение нет — это должно было быть ясно и белградским врачам — и что везти ее к ним не имело никакого смысла.
Они подошли к гостинице и снова оказались в свете фонаря. Стол и стулья, покинутые посетителями, были отданы в аренду оседавшей на них на ночь росе.
— Мы думали, она перенесла детский паралич, и надеялись на улучшение. Все оказалось гораздо хуже и безнадежней самых страшных предположений, которые мы долго гнали от себя и в которые долго не хотели поверить!
Она нагнулась к коляске и откинула занавеску. У ребенка была ненормально большая срезанная голова идиота и темная, синюшная кожа.
Джина опустила занавеску и уткнулась головой в его плечо.
— Днем я с ней стыжусь показываться. Ни на море, ни на солнце ее не вывожу. Только ночью вот так, когда не видно, и занавеской еще от любопытных закрываю.
XL
Утром, встав с постели и выглянув в окно, он увидел ее на берегу. Волосы ее трепал ветер, юбка обвивала стройные ноги.
Старый Тома уже вышел в море за своими сетями — лодки его не было на причале. Капитанский баркас рассыхался, оставленный хозяином после прошедшей бури под солнцем. Даже собаки еще не выходили со дворов. Только вода в источнике мерно журчала, лепеча своей струей.
Они отправились к самому дальнему заливу. Она несла виноград, персики, еду и питье на целый день. Они то пускались наперегонки, то плелись по песку ленивым шагом, то заходили в море, барахтались и брызгали друг в друга водой.
А потом, неподвижные, лежали на солнце. Он был готов отдаться ей во власть и все забыть.
— Я счастлива! — проговорила она, склонив голову к его плечу. Он лежал с закрытыми глазами в сонном забытьи. — Мне давно не было так хорошо. Лежи, лежи спокойно; не надо мне отвечать. Просто у меня потребность высказаться. Знаешь, — сказала она, — когда ты будешь уезжать, я поеду с тобой. Я так ночью решила… Малышку оставлю здесь на бабку и Миле. Говорят, завтра он выходит из больницы. Ничего ему не сделалось, только нос перебил да ухо порвал. Бабка все равно с места не может тронуться, а теперь и Миле, такого изукрашенного, меньше будет на сторону тянуть… Мы с тобой переберемся в Новиград. Поживем там дня два, пока машину починят, а потом можно кругом через горы. Я той дорогой ездила когда-то. Там в стороне есть старый заброшенный монастырь. Мы обязательно остановимся в этом монастыре и переночуем по отдельности в старой монастырской гостинице. И может быть, ночью, когда все утихнет, я неслышно приду в твою келью… В Белграде поедем прямо ко мне. Муж написал, что пока уступает мне квартиру; он получил ангажемент и надолго уехал за границу, да и тебе, насколько я знаю, некуда деться.
— С чего ты взяла?
— Мне кажется, ты в ссоре с женой.
— Почему ты так думаешь?
— Мне Миле сказал.
— Миле? А ему откуда это известно?
— Не знаю. Может, он читал твои письма. Они приходили и уходили через его руки.
— Что он еще тебе сказал?
— Ничего особенного. Что ты накануне развода, что у тебя взрослая дочь, уже замужем, что ты недавно вернулся из-за границы, что, судя по всему, ты профессор университета или что-то в этом роде и вполне состоятельный человек. Вот примерно и все, что сам он понял и что мог мне пересказать.
— Когда же он это тебе рассказывал?
— Ах, давно. Кое-что сразу, как я приехала, кое-что потом, когда я спрашивала. А что, разве пора идти? Который теперь час? — забеспокоилась она, увидев, что он полез за часами, спрятанными в сандалии. — Мне кажется, мы только что пришли.
— Не надо было так задерживаться по дороге. Сейчас уже больше двенадцати, а обратно идти целый час.
Поднялись. Она застегивала босоножку, опираясь на его плечо.
— Я что-нибудь не так сказала? — спросила она.
— Нет, почему!
— У меня такое впечатление, что ты как-то сразу сник.
— Бывает. Придет что-нибудь на ум и не отпускает.
Узкой тропой пробирались они один за другим через лес; он шел впереди, придерживая ветки. Разговаривать они не могли. Итак, ей известно было его имя, звание и, вероятно, еще многое другое уже в тот день, когда он впервые увидел ее на пляже у села и считал, что они незнакомы. Выходит, и здесь, в то время, как он чувствовал себя свободным и раскованным, вдали от любопытных глаз, он находился под неусыпным контролем, наблюдением и надзором. Он сам себе напоминал подпольщика, что, пробираясь неузнаваемо переодетым к месту тайной явки закоулками маленького городка, мнит себя надежно законспирированным, в наивном заблуждении не ведая того, что о прибытии его в городке знает любой ребенок, а горожане из-за занавесок пристально следят за каждым его шагом.
Они дошли до места, где обыкновенно расставались: он спускался вниз, в село, она поднималась к дороге.
— Что ты будешь делать днем?
— Не знаю. Посплю, потом почитаю. Что-нибудь в этом роде.
— А вечером? Не хочешь зайти за мной, пройтись, как тогда?
— Не думаю, не уверен. Если покончу с деловыми письмами, которые я все откладываю.
Она не сдавалась. Прощаясь, притянула к себе, обвила его шею руками и, показавшись вдруг ему слишком тяжелой и полной, словно кляпом, залепила ему рот влажным, удушающим поцелуем. У него перехватило дыхание, и, едва высвободившись из ее объятий, он жадно глотнул воздуха.
— Милый! — сказала она. — Нам будет так хорошо вместе. Из нас выйдет чудесная, чудесная пара.
XLI
В комнате на столике его дожидалось заказное письмо. Сельская гостиница была все еще закрыта, и почтальон Гайо принес письмо Стане, пока он был на море. Прежде всего он вытащил чемодан из-под кровати и сложил в него большую часть вещей. Кое-что из оставшейся одежды, бритвенный прибор, пижаму и другие необходимые мелочи он упакует в последний момент, перед самым отъездом. Потом, одетый, вытянулся на кровати и только тогда взялся за письмо. На нем был хороню знакомый ему штемпель института. Он закурил сигарету, вскрыл конверт и принялся читать. Письмо было кратким. Ему сообщали, что, принимая во внимание их многолетнее сотрудничество и ввиду неожиданно открывшихся перспектив, институт может предложить ему заключение договора об обеспечении его двухлетней стипендией в стране и за границей и дополнительными средствами на дорожные издержки, обязуя в свою очередь его не позднее года по истечении настоящего договора представить статью для готовящегося академическим изданием труда по эстетике и истории искусства под названием «Общее введение в искусство» произвольного объема (но не менее, однако, трехсот страниц, не считая иллюстраций).
Его просят безотлагательно ответить на их запрос и по возвращении в Белград явиться лично для более конкретных переговоров, а также для того, чтобы институт мог принять надлежащие меры в связи с предстоящей поездкой.
Он положил письмо на стул рядом с собой. Неплохо! И главное, так своевременно! Чемодан и сумка у него наполовину собраны, и вот теперь счастливый случай дает ему возможность поднять паруса и, покинув здешние воды, выйти на широкий простор открытых морей. Это был прекрасный повод как-то упорядочить отношения с женой, избежать напрасных объяснений и скандалов и предоставить всемогущему времени наряду с другими более значительными проблемами глобального масштаба окончательное решение и их семейного вопроса. Это был предлог освободиться, хотя бы на два года, от всех и всяческих обязательств, от которых он напрасно бежал в эту глушь, чтобы и здесь запутаться в них, как рыба в сетях дяди Томы. За два года его успеют позабыть все, кто в самом деле был к нему привязан, а также и те, кто держался за него по привычке, а он, впервые в жизни сам себе хозяин, станет вольным скитальцем, свободный и ничем не связанный, кроме своего собственного «я», от которого нет нигде спасения.
Спал он глубоко и спокойно и проснулся поздно. Кто-то его спрашивал, снизу доносились голоса. Он выглянул в окно и увидел Джинино плечо и подол платья, вздувшийся флагом на ветру. Обрывок услышанного им разговора заставил его заторопиться вниз.
Джины уже не было; исчезла за калиткой. В коридоре ему встретилась Стана — лица ее он не видел, но мог догадаться, что оно выражало. Он прошмыгнул мимо нее, словно напроказивший мальчишка мимо сердитой матери, опасаясь, как бы она не наградила его оплеухой на ходу. И она не замедлила послать ему вдогонку:
— Послушай! Не смей больше приводить ко мне в дом эту Томину кобылицу! Если хочешь под моей крышей оставаться! — прибавила она и с треском захлопнула кухонную дверь.
Когда он выскочил из калитки на берег, в ушах еще гудело от этого удара. Джину он нашел возле источника; подперев голову руками, она сидела, задумчивая и грустная.
— Прости ее! — просил он прощения за Стану. — Несчастье сделало ее такой резкой и грубой.
Она отмахнулась.
— Не стоит говорить об этом. Это не важно. Не надо было мне приходить, но я должна была тебя увидеть. Я тебя с пляжа звала, но ты не отзывался. Пошли?
— Куда?
— Хочешь, в море пойдем? Я выпросила у деда Томы лодку и сети. Мы тут, неподалеку. Завтра шторм будет.
Она сняла босоножки и шла босая, держа их в руке. И, волоча ноги, совсем как ходят местные, с веслами на плече, повязанная платком, напоминала рыбацкую жену.
— Ты умеешь грести?
— Не волнуйся. Я деду Томе помогала, когда была вон как тот мальчуган.
Он тоже разулся и подвернул штаны. Взвалил на спину сети, перетащил их в лодку, отвязал ее от причала и вывел на веслах в залив. Потом остановился и завел мотор. Женщины во дворах занимались будничными хозяйственными делами. Дети и собаки, утомившись, сидели на порогах домов. Куры собирались отправляться на насест. Тени длинными дорожками стелились ближе к жилью. Море было тихое, теплое под рукой. Лодка слегка покачивалась на волне, шлепавшей ее по бокам.
Мотор послушно заработал, и лодка пошла к устью залива.
— Поверни налево, к нашим пляжам.
Он не сразу послушался ее. Ему хотелось еще раз увидеть залив, село, пляж; охватить взглядом все побережье целиком, в душе уже прощаясь с ним. В конце концов, если отбросить мелкие неприятности и подвести итоги, ему было здесь не так уж плохо. Он отдохнул, окреп, набрался сил и сейчас был совсем не тем, каким сюда приехал. Лучшей подготовки для предстоящей работы и поездки невозможно было бы и придумать.
Она сидела перед ним, закрытая своей тенью, не снимая платка, чтобы ветер не трепал волосы. За ее спиной возвышались две груды сетей, нос баркаса поднимался к солнцу, медленно клонившемуся в море. Он закурил сигарету, предложил ей. Покачав головой, она отказалась. Он сунул пачку обратно в карман. Описав полукруг, повернул лодку влево к берегу. Тремя рядами вставали перед ними зазубренные горы; ближние — темные, дальние — светлые, призрачно-туманные. На первом плане — церквушка с колокольней, нанизанный ряд белых каменных домов, маслиновые рощи, серебристыми волнами переливающиеся под ласковым ветром, выступающие в море утесы и между ними песчаные бухты.
Заглушили мотор. Она перешла на середину лодки и взялась за весла; перелезая через ее скамью с кормы на нос, он почувствовал к ней острую жалость. Завтра или послезавтра он уедет и оставит ее одну — выбираться отсюда и выпутываться из всех своих неурядиц и невзгод. Он нагнулся, поднял ее голову и поцеловал в лоб. Она не двинулась и не проронила ни звука; только закачалась лодка и волна плеснула в борт. Может быть, она догадывается о том, что предстояло? Или… или, может, и она уже прочла письмо, полученное им сегодня?
Солнце быстро уходило в море. Он спустил сеть в потемневшую воду, словно якорь корабля, встающего в заливе на ночь. Она ритмично и тихо гребла, чуть касаясь веслами поверхности воды; он, возвышаясь над ней, стоял на носу. Они запаздывали; день был на исходе. Солнце совсем уже скрылось, когда он привязал грузило к концу сети, которое должно было увлечь ее на дно. Камень белой рыбой исчез в глубине. Он подождал, пока разойдутся и улягутся круги. С делом было покончено: можно было возвращаться.
Он снова перелез через ее скамейку, и снова закачалась лодка, но целовать ее на этот раз он не стал. Прошел мимо нее и не притронулся. Завел мотор и повернул баркас обратно, к заливу, вдоль берега, мимо бухт, под стенами отвесных скал. Быстро смеркалось; сам баркас, казалось, спешил дойти до причала. Освобожденный от тяжести сетей, нос еще сильнее задрался к небу. Луна не вышла; только огонек его сигареты мерцал в темноте. Была уже черная ночь, когда они подошли к берегу и высадились.
Привязали лодку к причалу; весла и мотор отнесли на двор к старому Томе и оставили там среди груд сетей, поплавков и канатов. На втором этаже горел свет, но никто не подал им голоса. Не подали голоса и они. Он проводил ее до дому, она поднялась по лестнице, и он услышал, как она заперла за собой дверь. Он зашел за угол и, нащупав в темноте дверцу машины, открыл ее и включил фары. Осмотрел все, что можно было увидеть в свете фар и карманного фонаря, включил мотор, проехал несколько метров и поставил машину на место. Колеса не заедало, мотор работал без перебоев. Он мог рассчитывать на то, что ему удастся без особых осложнений доехать до ближайшего города.
XLII
Хозяйку он застал на кухне. К его удивлению, она приветливо поздоровалась с ним и была предупредительней, чем все эти последние дни. В глиняных закопченных плошках, только что снятых с огня, на столе дожидался его ужин. Стана, заняв свое привычное место, стояла напротив него, прислонившись к темному приземистому буфету. Пламя керосиновой лампы трепетало под налетающим из окна ветерком и играло прядью паутины, висящей между почерневшими толстыми балками.
Кухня вымыта и прибрана. Стол застелен свежей скатертью. И сама хозяйка в чистой, только что надетой кофте, повязанная новым, непривычно светлым платком. Она была настроена общительно и задавала вопросы, когда гость умолкал. Видимо, приметила, что он собрал чемодан, а может, и читала письма, которые он в нем держал.
Все было снова мирно и тихо в тот вечер. И снова умиротворением и покоем старых голландских полотен повеяло на него, как в те первые дни, от бесхитростной простоты этого сельского дома.
Стана подала ему миску простокваши и тарелку с домашним серым хлебом.
— Это Божина дочка, — выдохнула она наконец из себя.
Он не сразу понял, кого она имеет в виду.
— Дочка Божи, Томина сына, который переселился в Воеводину, — пояснила Стана.
— Красивая! — сказал он, не зная, что ответить.
— Красивая! — согласилась с ним Стана. — В деда и в отца пошла, — прибавила она на этот раз без ненависти. — Да не в одной красоте счастье. Говорят, это у нее второй муж, с которым она расстается, да и какого она ребенка родила, ты, наверное, видел.
— Видел!
— Так им на роду написано несчастье приносить. И Миле недаром тебе машину разбил, он тоже из их породы.
Она убирала посуду со стола. Он поднялся, направляясь к дверям.
— В гостиницу собрался?
— Нет. Там закрыто. Хочу проверить, надежно ли мы лодку привязали. Как бы ночью бури не было.
— Не будет. Небо чистое. Завтра заштормит.
Луна все еще не вышла, и песок освещали полосы света из окон. В открытые двери бывшей мельницы, не имеющей окон, летели крики вдовы, распекающей своих непослушных детей. Но обычная ее дневная озлобленность сейчас сменилась доброй шаловливостью — это вдова окатывала своих отпрысков водой, купая их в чане. Свет горел и в доме Давида, поденщика, ежедневно уходившего на рассвете со своими четырьмя сыновьями на нелегкий заработок и возвращавшегося только к ночи. Из соображений экономии и ради продления отдыха эти два окна наверняка потухнут первыми в селе. Последним погаснет и первым загорится светильник у старого Томы — мучаясь ревматизмом с вечера и пробуждаясь от бессонницы до света, он, не дав остыть своей коптилке, уже снова тянулся зажечь ее, чтобы, вырвавшись из тенет черных мыслей, вернуться к реальности рыбацких сетей.
Капитан Стеван, закончив ужин на террасе и томясь бездействием по причине закрытия питейного заведения и за отсутствием привычного общества, размахивая руками, словно сыч крыльями, под покровом темноты устремился куда-то в ночь. В доме делопроизводителя косоглазо глядели в темноту неодинаковыми огнями два крайних окна, и из более светлого, принадлежащего дядьке Филиппу, рвалась наружу громкая иностранная речь, которую делопроизводитель не понимал и не слушал, но из желания придать себе ученую важность в глазах своих и окружающих пускал на полную мощь. Выше, в разбросанных над дорогой сельских домах, тусклыми звездами мерцали огоньки, и у Миле светилось окно в одной из комнат, где Джина, раздеваясь ко сну, может быть, склонялась сейчас над колыбелью своего несчастного ребенка.
Он вернулся, старательно обходя растянутые сети. Калитка по обыкновению не была заперта, но свет в доме погашен. Он чиркнул спичкой и стал подниматься. Под дверью Станиной комнаты виднелась полоска света, указывая ему путь.
— Кто там? — подала она голос на скрип его шагов.
— Это я, Саша!
Дверь открылась, и его ослепило светом.
— Ты? Что-то ты сегодня рано!
— Сложиться хочу. Утром мне еще придется с сетями стариковскими возиться.
— Уезжаешь, значит? Прямо завтра?
— Пора. Мой отпуск кончился.
— Недоволен отдыхом?
Никогда прежде не открывала она дверь этой комнаты. Белая разобранная постель, простой деревенский комод и зеркало над ним, перед которым она только что расчесывала волосы. Она стояла в нерешительности с керосиновой лампой в руке.
— Видно тебе или посветить? — спросила Стана и поставила керосиновую лампу, дрожавшую в ее руке, на край комода посредине между ними. Она трепетала, как пламя керосиновой лампы за стеклом.
Никогда раньше не приходилось ему видеть ее волосы — черные, но уже тронутые на висках сединой, зачесанные за уши и стянутые на затылке узлом. Она уже сняла с себя кофту и в свете лампы, ярко высветлявшей белизну простынь за ее спиной и ее оголенные плечи, тряслась, словно от холода, в своем фланелевом, грубом, как арестантская роба, в черно-белую полосу, черным кантом подрубленном исподнем. Худая жилистая шея, по-мужски мускулистые руки, и под белой кожей разветвления синих вен. Только кисти рук загорели под солнцем и казались одетыми в перчатки.
— Я тут причесывалась как раз, — проговорила она, нерешительно поднимая руки к голове и поневоле открывая темные подмышки.
— Спасибо, Стана! — ответил он мягко, отступая назад. Она стояла перед ним, вписанная в раму дверей. — Я и так могу. Привык в темноте.
Он отступил еще на шаг и, словно уходя со сцены, начал подниматься вверх по лестнице.
Он открыл и закрыл свою дверь и, усмиряя свое взволнованное дыхание, прислушивался к тому, как внизу, боясь скрипнуть, тихо-тихо, как вздох, осторожно затворилась дверь.
Было грустно. Не зажигая огня, он подошел в темноте к окну и некоторое время стоял так, глядя в ночь. Потом, одной рукой, откинув крышку чемодана, выгреб второй из шкафа все, что ему попалось, и, свалив в кучу, закрыл чемодан. Лег, вытянувшись, и засмотрелся в потолок, на котором играли легкие отсветы вышедшей наконец луны.
Он поднялся до восхода. Подернутое сизой дымкой, село еще не просыпалось.
А тот, кто уже бодрствовал, обходился без огня в ожидании того большого света, который вскоре должен был пролиться с небосвода. Песок сырой, словно с него только что схлынуло море, и плотный, словно укатанный катком. Он сел ждать у источника; всходило солнце.
Она появилась с той стороны, откуда он меньше всего ее ждал, от дома деда Томы, в брюках и дедовской штормовке, доходящей ей до самых колен. На плечах весла.
— Может шторм разыграться. Вот, тебе дед Тома послал.
Скинув весла, она сняла с плеча брезентовую накидку и протянула ему.
— Спасибо, не надо. Я с собой взял пуловер.
— Возьми на всякий случай. А то еще промокнем.
Они вынесли со двора мотор, канистру с бензином, мешки для сетей и все это перетащили к морю, неслышно затаившемуся в сонной неге. Она сняла канатную петлю с кнехта и вскочила на нос лодки. Устанавливая мотор, он прищемил себе палец, потом долго мучился с веревкой, которую вчера неловко привязал к причалу. Наконец они были свободны. Она потихоньку гребла. Они отходили от берега. Только тогда искоса, сбоку их осветил первый луч солнца.
Мотор ни за что не хотел заводиться. После неоднократных попыток он слишком сильно дернул за шнурок: шнурок оборвался, а он об корму рассадил в кровь прищемленный палец. Стал отсасывать кровь.
— Не торопись! — успокаивала она его. — Время еще есть, успеем… Вчера ты заводил мотор в машине.
Он не отвечал, продолжая отсасывать кровь из поврежденного пальца. Левой рукой проверял пуск мотора.
— Я боялась, что ты уедешь, не попрощавшись. Не знала, застану тебя здесь утром или нет. Оттого и поднялась так рано.
Он открыл кран, намотал на руку шнурок, дернул, и мотор заработал. Дал газу — и с разговором было покончено: за шумом мотора нельзя было услышать самого себя. Баркас подскакивал на волнах, их окатывало солеными брызгами. Каравай солнца выкатился из-за гор, прокладывая путь потокам холодного воздуха, устремившимся вслед за ним. Море подернулось зыбкой рябью и на глазах посерело.
— Шквал!
Джина его не расслышала. Она сидела на носу, чтобы лодка не так выскакивала из воды, и, подперев голову руками, задумчиво смотрела вдаль.
Между тем крепчавший ветер порывами налетал на море и, нагоняя мелкую волну, срывал с нее пенные барашки и разносил водяную пыль. В бухте, мимо которой они проходили, море клокотало, словно кипящая вода в котле.
Надо было вернуться и переждать, пока солнце нагреет воздух над морем и, остановив коловерть воздушных потоков, усмирит разыгравшийся шквал. Но его подгоняло нетерпение. Ему хотелось скорее вытащить сети, отдать их старику, распрощаться со всеми и уехать. Из Новиграда он пошлет телеграмму в институт, принимая их предложение и сообщая о своем приезде, и постарается там же или в каком-нибудь ближайшем городке починить машину настолько, чтобы на ней можно было добраться до Белграда.
По ее лицу, словно крупные слезы, сползали водяные капли. И он, сидя на корме, промок насквозь. Дав ей знак спуститься, он сел на дно лодки и, вытащив из-под скамьи брезент, укрыл им ее и себя. Освобожденный от тяжести нос теперь еще выше выскакивал из воды, и баркас с размаху грузно оседал на волны. Брызги застилали глаза, и он управлял им вслепую. Вздымаясь над ними, волны перехлестывали через борт, так и норовя остаться в лодке, а водяная пыль грозила закупорить подсос и заглушить мотор.
Она переползла к его ногам и примостилась между ними.
— Сейчас пойдем к берегу под укрытие. Там будет легче! — прокричал он ей на ухо, ощущая совсем близко теплоту ее лица.
Они шли под самыми утесами, защищавшими эту часть моря от северного ветра. Он сбавил скорость, не давая баркасу прыгать по волнам, и теперь он словно брел на ощупь. Вошли в маленькую бухту, и, опасаясь бокового ветра, который снова мог настичь их на открытом месте, он заглушил мотор и направил лодку в глубь затона, под своды нависающих скал, образовавших некое подобие пещеры, где днем, он видел, вились стаями птицы. Сейчас здесь только тихо шлепала в скалы вода, полоща бурый мох, принесенный приливом. Надежно спрятанные в укрытии, они смотрели из-под навеса скал, как снаружи, собирая море складками, свирепствует и мечется ветер. Лодка мерно покачивалась на месте. Сквозь прозрачную воду видно было дно с колыхавшимися в ритме волн длинными травами.
— Мы сильно задерживаемся! — пожаловался он. — Пока вытащим сети и вернемся, будет десять.
— Какая разница? Куда нам торопиться? Все равно мы до полудня провалялись бы на пляже.
— Дед Тома будет волноваться, что нас долго нет.
— Не будет. Он поймет, что мы пережидаем ветер.
Ее бил озноб. Из-под кормы он достал мешок и дал ей закрыть ноги. Вид у нее был страдальческий.
— Давай все-таки выйдем! — сказал он. — Вроде бы чуть отпустило. Да и сколько вообще можно ждать? Хоть отогреемся на солнце.
— Как хочешь, но при таком ветре трудно будет вытаскивать сети.
Он потянул за шнурок и запустил мотор. Сколько мог, держался под защитой скал, но стоило лодке уйти из-под укрытия, как в наказание за излишнюю поспешность на них в свирепой ярости обрушились волны и ветер. Он сбавил ход и, подставляя баркас кормой к порывам шквала, наискось, избегая встречи о валами, пересекал заливы. Так их меньше окатывало водой, и только ветер с налету окроплял их лица солеными каплями, словно дождинками, падавшими с чистого неба. Лодка под ними мелко подрагивала от напряжения.
Они одолели, пересилили бурю! И эта покорность мотора и лодки, послушно его воле рассекавшей море, которое смирялось, подобно норовистому коню под сильным и опытным наездником, наполняла его, хотя и занятого мыслями о предстоящем отъезде, ощущением собственного превосходства и льстило его мужскому тщеславию. Выстоять наперекор штормам, бурям, волнам и течениям. Сознавать, что и эти стихийные беды составляют часть нашей жизни и поэтому невозможно себе ее представить неизменным движением по прямой. Порой приходится лавировать под воздействием противоположно направленных сил; важно не терять из виду цель — белую отметину поплавка, что маячила сейчас вдали, указывая ему то место, где вчера он забросил сети. Идти к ней напролом значило подставить лодку под лобовые удары ветра и волн, замучить мотор и снова промочить насквозь и ее и себя. Искусно избегая столкновения с порывами ветра и волн, поворачивая к ним лодку кормой, он скорее достигнет цели. В его годы было бы смешно надеяться на то, что он начнет какую-то другую, отличную от прежней жизнь. Итак, опять борьба и утешительное и примиряющее сознание познанной необходимости.
Поэтому следует винить не столько окружающую действительность и общество, сколько самого себя в том, что, оказавшись недальновидным кормчим, он поддался соблазну несбыточных иллюзий и убаюкивающего самообмана и забыл, что бури и невзгоды составляют непременную часть жизни, как облака — часть неба. Освобождение обретается только в отпоре и в борьбе, а победа — в труде и осуществлении замыслов. Мудрость — это вершина наук: свободу и жизнь получает лишь тот, кто каждый день идет за них на бой — вспомнил он Гёте. И присмотрись он внимательнее и беспристрастнее к своему недавнему состоянию, может быть, он нашел бы несравненно больше оснований для недовольства самим собой, чем другими, и утвердился в сознании того, что шипы и тернии на нашем пути создают не столько встречные течения и расставленные силки, сколько потеря ориентира и цели, что сам он в своих плутаниях попался в сети, которые сам себе расставил. И стоило ему преодолеть душевную леность и мертвенность духа и начать распутывать клубок сбивчивых мыслей, как он снова увидел перед собой цель и, более того, пути для ее достижения.
Нас всюду окружают люди, и законы жизни везде одинаковы. Препятствия и соблазны поджидают его и в путешествиях, которые ему предстоят. И только от его настойчивости, воли, упорства и веры зависит, сумеет ли он достичь цели.
Джина подавала ему знаки рукой; они приближались к поплавку, белеющему на поверхности моря. Он сбросил газ и направил лодку к нему. Она перебралась на нос, легла и, свесившись за корму, пыталась поймать поплавок. Но не смогла: ветер отнес их в последний момент. Попробовал и он дотянуться до него с кормы; поплавок выскользнул, словно рыба, у него из рук и вот уже запрыгал на пенном следе лодки, радуясь своей изворотливости.
Он резко развернулся и, подставляя лодку носом под волну, принял в лицо заряд ветра. Ослепленный, закрыл глаза; поплавок снова был далеко. Он сделал круг в обход белеющей отметки и укротил мотор, чтобы успеть ее схватить. На этот раз он слишком рано сбавил скорость; течение и ветер пронесли баркас мимо, оставив поплавок далеко в стороне. Он вставил весла в уключины; Джина молча наблюдала за ним.
Изо всей силы налегал он на весла; но лодка не сдвинулась ни на пядь. Упираясь в них, словно в парус, ветер уносил баркас в открытое море. Взмах весел перед новым рывком — и их отбрасывало назад на несколько метров, сводя на нет его усилия. Он нагнулся и достал со дна лодки сачок, похожий на тот, каким дети ловят бабочек. Передал его Джине, а сам стал заводить мотор. Но мотор, слабо кашлянув, замолк.
— Ты подвод бензина открыл?
— Да!
— А подсос?
— Тоже!
— Горючее у нас не кончилось?
— Только этого недоставало! Нас бы отнесло тогда в Италию.
— Вот и прекрасно! По крайней мере вместе бы там побывали.
Что, она читала последнее письмо, которое ему пришло, или угадывала его мысли и планы? Но на выяснения у него не было времени. Положение становилось критическим. Бензина, к счастью, оказалось достаточно и в моторе и в канистре. Вероятно, замаслилась свеча и не давала искры, но голыми руками вывернуть он ее не мог, а ключ нашарить в ящике с инструментами ему никак не удавалось. Поплавок уже чуть виднелся вдали. Джина сидела задумчивая и безучастная. Он попробовал было ей улыбнуться, но получилась натянутая и кислая гримаса. Он дернул еще раз пусковой шнур, прибавил газу и открыл подсос. Мотор рыкнул и заработал со всей силой, так что лодка взвилась на дыбы, словно пришпоренный конь. Он одобрительно, как живого, похлопал мотор ладонью и направил лодку к берегу.
Теперь Джине удалось с первого раза поймать поплавок; он бился рыбой в сетке сачка. Боясь упустить его снова, он на него навалился всем телом и быстро заглушил мотор.
— Ух! — отдувался он. — Попался наконец!
Крепко, словно якорную цепь, держал он в руке веревку с поплавком — это было начало сети. Привязал ее к кольцу на корме и сбросил с себя брезентовую накидку. Ветер слабел, и им становилось теплее. Затем снял с себя пуловер, чтобы легче было тащить сеть. Перебрался на нос; Джина перешла на корму. Мимоходом дал ей шлепка. Но она не проявляла желания к шуткам, оставалась такой же серьезной.
Сказать ей сейчас, что не позднее чем через два часа он собирается уехать отсюда? Или сообщить ей это у причала, непосредственно перед отъездом? Или вообще исчезнуть, не прощаясь, по курортному обыкновению, не считая себя обязанным оповещать о своих планах случайных и мимолетных знакомых. И у него перед ней не было никаких обязательств, но было бы все же нелепо и жестоко просто исчезнуть; это напоминало бы бегство и изобличало бы его в том, что все же он чувствует какой-то долг по отношению к этой столь неожиданно возникшей связи, наполнившей теплом отшельническое уединение, на которое он себя добровольно обрек.
— В Италию мы уже не попадем, как видишь! — сказал он, но, заметив, что она чуть не плачет, добавил: — Во всяком случае, на этот раз. — И снова у него недостало смелости договорить до конца.
Он тащил веревку с носа, и ветер трепал его волосы и полотняные брюки. Подтянул лодку к сети; поднятая со дна, она теперь повисла у него на руках всей своей тридцатиметровой длиной, унизанная мелкими свинцовыми грузилами и большими камнями по краям. Он с силой упирался, словно вытаскивал из глубокого колодца тяжелую бадью с водой. На поверхности, подобно руке утопающего, схватившейся за кинутую ему веревку, показалось начало сети. Он вытянул камень, и сразу вслед за ним из воды показалась первая рыба — скорпена надутая и красная от злости, что угодила в ловушку. Весила она не меньше трех килограммов — лучший экземпляр из всех, какие он видел за время своего пребывания здесь, — и билась и дергалась на дне лодки, разевая огромную пасть.
— Ого! — невольно вскрикнул он. — Посмотри, какая рыбина!
Она не ответила и не шевельнулась.
— Перейди на середину и возьми весла! — сказал он. — Только смотри не уколись! Она ядовитая!
Джина послушно перешла на весла.
— Правым! Правым сильнее!
Ветер сносил лодку на сеть. Он перетаскивал ее через борт, скребя по нему свинцовыми грузилами, что придавало лишнюю тяжесть снастям и не позволяло ему рассмотреть как следует улов. За первой крупной пошла все больше мелкая рыбешка, которую, однако, знатоки и рыболовы причисляют к самой ценной. С десяток красных усатых барабулек, фиолетово-серебристый морской петух, уже окоченевший, и две красивые золотистые солнечные макрели.
Стало совсем тепло. Перехватив на мгновение сеть в одну руку, он быстро стащил с себя майку и остался голым до пояса. Сверкающий и неподвижный летний день установился. Ярче заиграли краски, усиленные ослепительным светом солнца; темно-синее море, оранжево-красные стены утесов, ядовитая зелень растительности и серебристый блеск рыбы в сети. И Джина сняла с себя штормовку и отбросила ее на корму.
Снизу, из глубины, неясным мерцанием под голубой кисеей воды к поверхности поднималось нечто невиданных им до сих пор размеров и очертаний. С веерообразной головой, сужающееся к хвосту, похожее больше всего на гигантскую бабочку. От напряжения у него ломило спину. Упираясь ногами в борт и обдирая ее деревянный край, он втаскивал снасти в лодку. Не глядя на мелких рыбешек, вытрясенных из сетей, он неотрывно смотрел на белеющее в воде чудо. Теперь и Джина смотрела в воду.
— Дай мне сачок. Кажется, попался здоровенный скат.
Добыча была уже близко к поверхности. Он придавил сеть ногой, чтобы освободить одну руку. Вместе с Джиной они подвели обод сачка под ската и рывком перевалили его в лодку. Где-то близко был уже и край снастей.
Скат был так огромен, что перегородил лодку крыльями, отделив их друг от друга. Снизу у него было совсем человеческое лицо — розово-белое, поварское; намалеванная клоунская физиономия, одновременно и комичная и жалкая.
— Чем он там держится?
— Хвостом. Самым кончиком!
Он поднял сеть и показал ей несколько роговых шипов, зацепившихся за ячейки снастей.
— Смотри. Стоило ему прикоснуться к сетям, и все кончено.
Море успокоилось и, очищенное бурей, снесшей с его поверхности слой застойной и мутной воды, отливало сверкающим зеркалом. Только течение медленно относило лодку от берега. Скат бился крыльями, пыхтел и стонал. Он прикрыл его мешком, чтобы не видеть этой совершенно человеческой смерти. Последняя рыбная ловля оказалась самой удачной, а день самым волнующим. Трудности придают событиям особую прелесть, и, таким образом, если взять все в совокупности, он прекрасно отдохнул, и у него нет оснований жалеть, что приехал сюда. Он загорел, окреп, поздоровел. Под натянувшейся кожей обозначились мускулы, и он снова полюбил свое тело, которое начинал было уже презирать. У него накопилось достаточно сил для предстоявшей ему большой работы, и — тут взгляд его упал на Джину, снявшую с себя брюки и блузку и оставшуюся в купальном костюме, — это тоже следует отнести к благим приобретениям. В этом было тоже что-то прекрасное, может быть, потому, что все произошло так неожиданно, когда он меньше всего мог рассчитывать на что-нибудь подобное, с естественной непосредственностью, очищенное от шелухи обычных условностей. Не потому ли здесь, на природе, она становится ему ближе и милей? Непонятно, почему он должен так спешить? Он мог бы отложить отъезд и выехать после обеда. Все равно на своей покалеченной машине он никуда не успеет добраться за сегодняшний день, кроме как до Новиграда.
— Давай выкупаемся! — предложил он.
— Здесь? В открытом море? Я боюсь, слишком далеко от берега.
— Можно подойти ближе.
— Нет, мне холодно. Я еще не согрелась.
— Ладно! Тогда сначала вытащим сети, а потом, когда прогреет, искупаемся.
Он перебирался через ее скамью. Поднял ее лицо за подбородок и поцеловал в волосы. И, зацепившись пальцем за петлю сетей, больно ударился лодыжкой об край скамьи.
— Ух! — вскрикнул он. — Убери весла в лодку. Я мотор заведу.
Они плавно скользили по безмятежной глади спокойного моря. Вторую сеть они забросили вчера в соседнем заливе, где-то под стенами скалистого обрыва. Белый поплавок, словно чайка, мерно покачивался на воде.
XLIII
Залив этот назывался Маслиновым из-за окружавшей его маслиновой рощи. Посреди пляжа там стоял какой-то таинственный дом без кровли и без окон, с узкими глазницами проемов, напоминающими бойницы. Дверями дом был обращен к открытому морю, и стены у него были метровой толщины. Это обиталище змей под бурьяном и дикими широколистными смоковницами, угнездившимися корневищами между каменными стенами, наверняка кишит клубками желто-коричневых гадюк.
Сеть закинута близко от берега. В безветрии под ярким солнцем сквозь прозрачную воду с лодки прекрасно видно, как, доставая до дна, завеса перемета от середины залива тянется к его правому берегу. Дно в этом месте песчаное, частично каменистое и поросшее морскими травами, среди которых резвятся стайки синих рыбок.
Вытянувшись на корме, Джина загорала, разнеженно лениво и сонно потягиваясь, словно большая тропическая кошка. Стекая с сетей, вода оставляла мокрые следы на досках носа и сейчас же испарялась. Свинцовые грузила позвякивали тонко, стукаясь об дно. В этой сети улов был небогатый. Сначала показалось несколько барабулек и тюлька вроде тех, что шныряли в водорослях на дне, потом два или три бычка, обглоданные муренами, которые порезали зубами сеть, прорываясь к попавшейся рыбе, а потом еще каракатица — выпутавшись из сетей, она бросилась наутек и забилась под доски на дне баркаса. Но вот в сети забарахталась рыба побольше, в фиолетовой чешуе.
— Скумбрия! — проговорила Джина и снова разнеженно и сонно потянулась.
И тут пошло. Еще одна скумбрия, большой солнечник, за ними следом зелено-желтый наездник и несколько крупных камбал, пока вдруг что-то заклинило и сеть встала намертво. Он тянул, упирался со всех сил — напрасно.
— Сядь на весла! Зацепилось за что-то.
— Спать хочется, — зевнула она. — Я сегодня рано проснулась. Что там зацепилось?
— Сеть. Никак не идет.
Она лениво, с неохотой поднималась, зевая.
— За что?
— Не знаю. Не могу разглядеть. Может, крупная рыба попалась в перемет и затащила его под камень.
— Так что же теперь делать?
— Попробуй погреби. Может, отцепимся.
Она через силу гребла, едва ворочая веслами. Он отпустил сеть, выбросив обратно в воду несколько витков, и попытался обойти подводную скалу, видневшуюся в глубине. Потом потянул, но и тогда не пошло. Лодка вернулась на прежнее место.
— Не можешь сильнее налечь? Опять нас отнесло.
— Не могу. А ты? Что ты не потянешь сильнее?
— Сеть порву. Она и так трещит в руках.
Все же он попробовал потащить сильнее. Уперся обеими ногами в борт лодки. И с носа слышно было, как рвутся петли.
— Не идет?
— Видимо, нижнюю веревку под скалу затащило.
— Спусти ее всю в воду и пошлем деда Тому вытаскивать.
— Только этого недоставало! Осрамиться совсем. И кроме того, если ее так свалить, она окончательно запутается.
— Тогда перережь и брось ту часть, которая зацепилась!
— И что тебе все в голову приходит? Как я после этого посмею показаться старику на глаза?
— Что же тогда делать? Сидеть здесь до вечера и ждать, когда нас хватятся и придут за нами?
Он озирался. В лодке не было ничего, что бы могло ему пригодиться.
— Что ты ищешь? — спрашивала она нетерпеливо.
— Багор. Или что-нибудь в этом роде, чем бы я мог достать до дна. Здесь мелко.
— Но его нет. Ты же видишь, нет багра.
Он привязал сеть к уключине, чтобы она не соскользнула обратно в воду. Снял с себя брюки и остался в трусах. Он был совсем мокрый от пота, как будто только что вышел из воды.
— Ты что? Решил купаться?
Щеки ее вспыхнули румянцем. Через каких-нибудь несколько лет они опадут, пушок над губой почернеет. Лучше всего было бы ей остаться здесь, в селе, и, приняв от Миле его заведение, хозяйничать, пока ожирение не прикует ее к месту.
— Может, удастся ее отцепить. Попробую нырнуть. Здесь не так глубоко.
— А увидишь ты там что-нибудь?
— Надеюсь. Вода прозрачная. И сверху видно.
Он осторожно спустился с борта. Вода холодная, как всегда после шквала. На секунду у него перехватило дыхание.
— Бр-ррр! — поежился он. — Поддай левым веслом. Лодку относит течением.
Он кружил на месте, стараясь не замутить руками воду, и всматривался в дно под собой. Вобрал воздух в легкие и ушел в воду, перекувырнувшись, как на турнике. Пробыл там недолго и сразу вынырнул обратно, отряхивая воду с волос.
— Видно! — проговорил он, отдуваясь. — Нижняя веревка, как я и предполагал. Зацепилась за скалу. А сейчас смотри внимательно! Берись за сеть и тащи, когда я тебе подам знак.
Он снова покружил на месте, наполняя легкие кислородом, как это делали, он видел, ныряльщики, а потом, мгновенно перегнувшись и выбросив ноги вверх, вклинился в воду, с силой отгребая руками. Мелькнули и скрылись его соединившиеся вместе ступни. Он задержался под водой дольше, чем в первый раз. Она видела сверху, как, отталкиваясь по-лягушачьи ногами и руками, он уходил в глубину, а потом выплывал, приближаясь к поверхности и глядя на нее. Вот он махнул рукой. Она потащила сеть. Закинула в лодку несколько витков, и снова заклинило.
— Один край отцепил. Еще в одном месте держит. Подожди, я отдышусь.
— Влезь в лодку! Согрейся и отдохни.
Он не послушался.
— Я сейчас. Еще немного! — сказал он и нырнул.
Ей хорошо было видно, как он, отталкиваясь ногами, быстро спустился к самому дну и кружил у скалы, белевшей внизу. Потом, глядя на нее, пошел наверх. Но до поверхности не дошел. На полпути, словно вспомнив что-то, что не успел доделать, он согнулся и повернул назад. И махнул рукой из-под воды, посылая какой-то знак, понятый ею, как призыв тащить сеть. И она потащила, закинув в лодку несколько витков, но потом опять заело. Между тем он всплывал к поверхности. Стремительно, словно выброшенный из пушки. Всплыл. Но из воды высунул только руки, судорожными движениями скрюченных пальцев подавая ей какие-то непонятные знаки. Она догадалась, что с ним что-то неладно, раз он так долго не выныривает, а смотрит на нее из-под воды, открывая словно бы беззвучно кричащий рот. Течение относило лодку в сторону. Она схватилась за весла, чтобы подогнать к нему лодку, а когда подняла глаза, он уже опустил руки и она потеряла его из виду. Она испугалась, что накрыла его лодкой, преградив ему путь к поверхности. Сдала назад, и он действительно появился на мгновение ближе к поверхности, или, может быть, ей только показалось, что он мелькнул неясной белой тенью. У нее запуталось весло. В снастях, привязанных к правой уключине. Пытаясь распутать неподдающийся узел, она сорвала себе ноготь. И, чувствуя, что потеряла непоправимо много времени, в растерянности сдернула снасть с крюка, скинув в воду несколько витков, вслед за которыми под тяжестью свинцовых грузил вся сеть из лодки выскользнула в море. Заколотился поплавок на дне, а потом, словно рыба, выскочил за борт и поплыл по воде. Его она больше не видела, не видела даже тени.
Море было спокойное, поднимавшийся бриз чуть морщил рябью голубую его гладь. На ней чьей-то сорванной шапкой, подпрыгивая на мелкой волне, уплывал поплавок.
— Саша! — крикнула она. — Где ты, Саша! Вылези ты, ради бога, вылези же наконец!
Он не мог ее слышать. И тем более ответить ей снизу, из воды. Только отзвук ее крика вернулся к ней, отраженный скалами. Она ринулась к мотору, по какому-то наитию дернула наугад за шнурок и, подгоняемая страхом, полетела к родным берегам. Одна, с сетью на носу, в которой еще трепыхался, умирая, большой скат. Забытая каракатица, выглянув одним глазом из-под дощатого настила на дне лодки, попыталась достать ее ногу щупальцем и снова забилась в темноту своего влажного убежища.
XLIV
Когда примерно час спустя напуганные жители маленького рыбацкого селения, вооруженные крюками и баграми, двумя лодками двинулись на поиски сетей и приезжего, они еще издали заметили белый поплавок, который мотался под бризом по Маслиновой бухте.
Приезжего «оригинала» они увидели, когда поймали поплавок и вытащили начало сети. С неторопливой медлительностью выходил он из моря. Он стоял в воде, опустив руки по швам, точно воин, застыв по стойке «смирно». Обращенный лицом кверху, открытыми глазами он укоризненно смотрел на своих спасителей, так непростительно поздно пришедших ему на выручку. Мелкая волна, подгоняемая ветром, плескалась, перекатываясь через него и перебирая его волосы, как траву на прибрежных камнях.
Длинными крюками рыбаки отцепили от скалы нижнюю веревку снастей и потащили их в лодку. Вместе с сетью всплыл на поверхность и он и, перегнувшись, упал лицом в воду. Его подхватили под мышки и втащили в лодку. Правая нога у него запуталась в сети: нейлоновая веревка, прорезав кожу, вонзилась в тело до костей, затянутая вокруг щиколотки петлей его отчаянными попытками вырваться из нее и дотянуться головой до поверхности.
До расследования отвязывать его не стали. Положили на снасти на носу, рядом со скатом и прочей еще не выбранной рыбой и, не имея ничего другого под руками, накрыли той же сетью. Он смутно различался под ней, уже покрытый мертвенной желтизной.