Петер Майцен расправил плечи, вдохнул полной грудью и быстро зашагал по аллее. Ноги сами несли его. И это доставляло ему удовольствие.

«Ну, смерть со своей косой пока далеко! — насмешливо подумал он. — Далеко, хотя добрых сорок лет я уверенно шагаю ей навстречу!..»

Он поднял лицо к небу. Небо было высоким и синим, а солнце — большим и горячим, настоящим солнцем; оно привязало свой золотой лучик к каждому листу, к каждой травинке, к каждой пылинке на земле и так натянуло эти лучи, что они гудели, точно медные струны, под жаркими пальцами зноя.

— День звонкий, как колокол! — установил Петер Майцен.

Фраза эта прозвенела у него в ушах, показалась непривычной, но в то же время такой знакомой, что на миг он даже остановился.

«Кто так сказал? — спросил он. — Темникар! — Его захлестнула радость. — Темникар! Конечно, это же его слова!..»

Он зашагал дальше. Но теперь уже не шел, а летел, словно его несли крылья.

На перекрестке остановился; вправо было шоссе, влево — проселок. «На перекрестке сворачивайте вправо, на мощеную дорогу!» — отчетливо услышал он голос хозяина. И повернул вправо, но вскоре опять остановился.

«А почему бы не пойти в Тихий дол? Пойду! Возьму и пойду!»

И он свернул на проселок. Но через несколько шагов сердито оглянулся.

«Ей-богу, как ребенок! — нахмурился он. — И упрямый к тому же. Раз мне сказали повернуть вправо, я решил поступить наоборот и свернул влево, чтоб пойти в Тихий дол. А теперь назло себе туда не пойду!»

Он откинул со лба прядь волос и двинулся обратно. Но едва зацокали на шоссе его подкованные башмаки, он остановился.

«Труба! Поет!..» Он поднял голову и прислушался.

Да, в самом деле пела труба. Звуки ее доносились откуда-то издалека; они были чуть слышными, но очень отчетливыми и звонкими.

— Труба! — вырвалось у него. — Да, труба! — повторил он и торжествующе стукнул себя в грудь. — Труба! — еще раз произнес он и посмотрел вдаль по длинной аллее в сторону усадьбы. Видно было, что женщина встала, а хозяин оставался сидеть, хотя удары молотка прекратились. — А сейчас ты ее слышал? — громко спросил Петер Майцен, словно собеседник был возле него.

Женщина повернула к дому, удары по косе возобновились. Теперь они показались Петеру Майцену более частыми и более отрывистыми.

— Стучи, стучи! Только скажи, как это вышло, что ты раньше не слышал трубы? Ты что, глухой?..

Он задумался.

«Звуки неслись слева! Из Тихого дола… Почему же ты сказал, чтобы я туда не ходил? Что там за болото? И что за сырость?.. — Он нахмурился. А потом покачал головой. — Хотя что тут странного? Если я с трудом уловил звук, как могло поймать его замшелое ухо старика?.. И что такое Тихий дол? К черту Тихий дол! Все совершенно естественно, только вот со мной происходят странные вещи. Дурень ты! — Он взмахнул палкой. — Разве ты вышел из дому для того, чтоб еще глубже погрузиться в бесконечную паутину своих подсознательных ощущений, тревожных и мрачных предчувствий? Дурень! Взгляни на это дерево! Оно тянется к солнцу и вовсе не думает о таинственном трепете своих корней, которые в вечной тьме непрерывно сверлят черную землю!.. А человек венец творения еще и потому, что осознает себя, осознает неизбежность своего конца, всю бренность своего существования…»

Снова раздались звуки трубы. Петер Майцен вздрогнул и тут же рассердился на себя за это.

Сжал кулаки, выпрямился и крепко ударил руками воздух, а затем решительно свернул влево и зашагал по проселку.

Вскоре труба запела в третий раз. И по-прежнему звучал напев старой народной мелодии, но только начало, первые две фразы.

«Странно, что я не могу вспомнить слов! — Но это больше не огорчало его, неожиданно он успокоился. — Бывает!.. Знакомая грустная народная песенка… И звуки трубы медленно и нежно плывут по лесу! Как вздох! Как стон!»

Невольно он запрокинул голову. Небо было синее и чистое, воздух трепетал, словно с неба свисала прозрачная, чуть приметная вуаль.

— Это не звук, это зной! — засмеялся он и шагнул вперед. Только споткнулся о камень и с трудом удержался на ногах. — Какие глупости я делаю?.. Однако странно все-таки! Труба поет печально, тоскливо, даже скорбно, а меня больше не волнует.

Он на миг задумался и слегка пожал плечами. Позднее, каких-нибудь три часа спустя, он устыдится своей безучастности. Но в то мгновение он оставался совершенно спокойным. И радость творчества вновь пробуждалась в нем, и потому все казалось прекрасным, даже труба, хотя в звуках ее таилась печаль.

Проселок уходил в лес. Между стройными темно-коричневыми стволами высоких сосен дрожали косые столбы золотистой солнечной пыли. Роями кружились мошки, гудели слепни, промчался черный рогатый жук на тонких, прозрачных крыльях; плавными виражами он неторопливо огибал деревья, прорезая путь в столбах солнечного света.

«Хорошо ему!.. Да ведь и мне сейчас тоже неплохо, — подумал Петер Майцен. — Правда!»

Он ударил палкой по стволу дерева, поднял палку на вытянутой руке и понес, как копье. Снова расправив плечи, он уже сложил было трубочкой губы, намереваясь привычно засвистеть свою английскую песенку, как вдруг шагах в пятидесяти перед собой заметил незнакомую девушку.

«Откуда она тут взялась?» Невольно, сам того не сознавая, он замедлил шаг. Девушка появилась так внезапно, словно выросла из-под земли или упала с неба.

Девушка была высокая и полная, но очень стройная. На ней была надета зеленая юбка и черная блузка без рукавов. На голове она несла узкий и довольно высокий белый мешок, накренившийся в одну сторону; она вошла в столб солнечного света, и мешок вдруг осветился, стало видно, что он накрыт какой-то широкополой китайской соломенной шляпой без тульи. Девушка была босая. Ее стройные ноги ступали так упруго, словно их подталкивали невидимые пружины. Она шла, точнее, плыла, с той неописуемой грацией и очарованием юного, здорового, сильного и полнокровного существа, какое иногда создает природа как образец идеальной красоты и доказательство своего мастерства.

Петеру Майцену вспомнилась Марьянка из «Казаков», Аксинья из «Тихого Дона», Тилчка, какой ее создало его воображение.

«Да, так выглядела Тилчка. Вот так спешила она со своим мешком на голове, возвращаясь с мельницы через Рейчев лес. А Темникар потихоньку провожал ее. И когда она исчезала за поворотом, он догонял ее, чтоб обнять…»

Девушка скрылась за поворотом. И Петер Майцен невольно приподнялся на носках, пытаясь разглядеть, куда она исчезла.

На повороте он замер. Девушка стояла шагах в десяти от него. Она подняла белые руки к мешку, медленно опустила его на пень. Развязала платок и стала обмахиваться. Потом встряхнула головой, светлые волосы посыпались ей на спину и на плечи. Она оглянулась. Повсюду были сосны, лишь на нижнем краю дороги поднимался высокий явор. Это было красивое и светлое дерево, красивое и светлое, как сама девушка. Она медленно подошла к дереву, глядя на его крону. Разлапистые серебристо-зеленые листья трепетали среди темной хвои. Девушка ласково погладила серый ствол, обняла его и прижалась к нему всем телом.

Это было красиво и, пожалуй, даже понятно, хотя в этом таилось нечто печальное. Да и все вокруг наполняла непонятная тоска и щемящее чувство одиночества.

«Каждый человек имеет право оставаться наедине с собой!» — упрекнул себя Петер Майцен, отводя взгляд. Он вынул из кармана сигарету, но не стал закуривать, боясь выдать себя. Он разминал ее до тех пор, пока в руках не осталась пустая гильза.

Девушка исчезла за следующим поворотом. Тогда он медленно подошел к явору. Это в самом деле было прекрасное дерево. Стройное и гладкое. Лишь метрах в двух над землей в коре его зияла старая, уже заросшая рана. На коре было что-то вырезано. Петер Майцен напряг зрение и с трудом разобрал:

24

XII

43

«24. XII.43!.. Двенадцать лет назад. В сочельник. В тот самый вечер, когда Темникар вышел в свой последний путь!.. Странное совпадение!.. Что же здесь произошло? Связано ли это как-нибудь с девушкой? Надо догнать ее и расспросить». Он ускорил шаг, но тут же сообразил, что сейчас это вышло бы бестактно.

«В другой раз, в другой раз!..» — решил он, замедляя шаги.

Вскоре перед ним открылась долина длиной примерно в километр, а шириной едва ли в полкилометра. Уютная, зеленая, живописная долинка, какие встречаются крайне редко, такая красивая, что Петер Майцен позабыл о девушке.

«Красиво! Ей-богу, красиво!.. Это несомненно Тихий дол! Несомненно. А если это Тихий дол, тогда недалеко и до Черного лога. И дорога сухая… И болота не видать… Но почему же он сказал, чтоб я не ходил сюда?.. Ладно, оставим в покое этого замшелого чудака! Поспешим вперед, чтоб он не достал меня своей косой!»

Дорога шла вдоль подошвы левого склона. Внизу петляла река. Вода текла медленно, беззвучно, как масло. На другом берегу раскинулся луг: бескрайняя, ровная, мягкая постель, покрытая зеленым плюшевым одеялом.

Склон был неровным и полого поднимался вверх. Прямо посреди него рос могучий дуб. За ним широким поясом тянулось по меньшей мере четыре полосы цветущей гречихи, безмятежно излучавшей розовый свет, подобно тому как зимой отсвечивает в мирных лучах вечернего солнца заснеженный склон.

— Так! — кивнул Петер Майцен. — Над гречихой наверняка окажется полянка. А на ней — одинокий хутор.

Правый склон был круче. Там до самой вершины гряды шли виноградники. На вершине виднелись купы деревьев. Позади них торчали черные соломенные крыши.

«Винные погреба», — догадался Петер Майцен.

Посреди склона стоял дом. И выглядел он таким ладным и уютным, что Петер Майцен не мог отвести от него взгляда, — белый, свежевыкрашенный, с потемневшей соломенной крышей, с черными дверями и двумя черными продолговатыми оконцами, напоминавшими зажмуренные глаза.

«Совсем как головка белокурой и черноокой девушки, задремавшей в летний зной. Закричи — и она проснется».

Перед домом зеленела поляна. В центре ее росло высокое дерево с густой темно-зеленой мелкой листвой.

«А это старая груша».

В густой кроне что-то крутилось, поблескивая.

«Ну конечно! Трещотка все еще вертится, только птицы-то ее больше не боятся».

Петер Майцен прошел чуть дальше и остановился. Дорога шла в гору. Молодые деревья встречались ему на пути почти до самой долины. Он помахал рукой проселку и направился вдоль реки. Упругим и легким шагом поспешно шел он по тропинке, едва заметной в густой траве.

Потом ему попались три старые кривые ивы, похожие на приземистых крестьянок с большими корзинами на головах.

Он взмахнул палкой, минуя их, и вскоре оказался на краю широкой канавы.

«Ага! Вот оно, болото Чернилогара. И сыро же тут… Но ничего страшного!»

Он отступил, с разбегу перепрыгнул канаву и весело зашагал дальше, сам уже не помня, когда начал насвистывать свою старую английскую песенку.

В скором времени дорогу ему преградил глубокий омут с чистой светло-зеленой водой. Удивительно высокий и на редкость развесистый граб накрывал его своей тенью. Ствол его был таким толстым, что двое взрослых мужчин с трудом смогли бы его охватить, и таким узловатым, словно он был сплетен из морских канатов. В стволе кто-то выдолбил четырехугольное углубление, уже оплывшее по краям. В углублении стоял старый, щербатый майоликовый сосуд, в нем — букетик белых маргариток и сине-голубых цветов, названия которых Петер Майцен не знал.

У подножия граба лежали большие, на двух ножках мостки для стирки белья, те самые старинные мостки, вырезанные из цельного куска дерева. И были они такие гладкие, белые, так сверкали даже в тени, будто солнце особенно освещало их. Красивые мостки, светлые и чистые, как девичий смех на селе.

— Так! Здесь стирают девушки, — сказал себе Петер Майцен. — А при лунном свете — вилы. В кроне косматого граба прячутся юные Паны — сердятся на свое сердце, которое с бешеной силой стучит у них в груди, и на свое дыхание, которое вырывается с таким свистом, словно они дышат и ртом и носом одновременно. А глубокой ночью, в полночь…

«Стоп! — повелительно прервал его внутренний голос. — Разве ты не замечаешь, что именно так было на Скопичнике, куда ходили стирать Темникары? Разница лишь в том, что там рос не граб, а очень старая и густая бузина. А под нею были мостки, точно такие мостки. И там, мимо них, пройдет Темникар».

— Да, да! Там он пройдет! Он должен там пройти, чтобы попасть через Мальнову гору в Робы! — произнес Петер Майцен.

И увидел его.

Темникар притоптал снег и остановился в нескольких шагах от омута. Все покрыто снегом, кругом тишина. Скопичник замерз, мостки сковало льдом, лишь под ледяной коркой тихо журчала вода.

Он ладонью прикрыл глаза — и вот уже нет снега, нет льда, а лет ему всего каких-нибудь двадцать пять. Звенит лето, сияет солнце. Тилчка стоит под черной бузиной, ее белые руки движутся в воздухе и шлепают мокрой белой простыней по белым мосткам.

Темникару захотелось неслышно подойти к ней на цыпочках, но он остался на месте, злясь на свое громкое дыхание.

«Что за проклятие! Ну отчего парни хрипят, как кузнечные мехи, стоит им увидеть настоящую девку?»

Он закусил губу и пошел вперед. Галька противно заскрипела под башмаками. Но Тилчка не оглянулась.

— Ведь слыхала, дуреха! — радостно сказал Темникар, бросаясь к ней и обнимая девушку за талию.

Тилчка охнула, но не слишком громко, только теперь она оглянулась и мокрой простыней хлестнула его по лицу. Но он уже успел сунуть руку ей за пазуху. Бурлящий водопад смеха обрушился на него.

— Опять, зверюга, хочешь оборвать мне все пуговицы? Не выйдет!

Темникар взял ее за плечи и отодвинул от себя на длину своих Рук, чтоб насладиться ее красотой.

— Ох, Ерней! Снова дурака валяешь! — сказала Тилчка и мокрыми руками обвила его шею, точно обожгла.

— Тилчка!..

И вот они уже лежат за черной бузиной.

Темникар молчит, а Тилчка смеется:

— О Ерней! Зверь ты мой! Ерней, Ерней! Мой! Мой, мой! Мой! — И потом уже ничего больше. Лишь в бездонной сверкающей синеве ее влажных глаз радостно проплывает белое облачко…

Темникар медленно переворачивается на спину и ищет облако в небе, вслушиваясь в биение земли, которое отдается в его сердце.

— Тилчка…

Белая рука девушки оживает, робко опускается на его грудь и замирает на ней жаркой птицей.

Он лежит спокойно и смотрит в небо, по которому плывет белое облако.

— Куда оно плывет?.. В сторону Робов…

И тут заиграла труба…

Темникар вздрогнул — все покрыто снегом, Скопичник подо льдом, в него вмерзли мостки, а ему семьдесят лет.

«Чего стоишь? Чего размечтался? Спеши, чтобы дьяволы не обогнали тебя!» — приказал он себе и зашагал по белой стежке мимо черной бузины. И тут снова заиграла труба…

Петер Майцен встрепенулся и широко раскрыл глаза. Звуки трубы постепенно затихали. Его прошиб холодный пот, он замер, словно скованный льдом, ожидая, пока труба запоет вновь. Но она молчала.

«Что же это такое? Есть на самом деле эта проклятая труба или нет ее?.. Труба Темникара?.. Но ведь в моей повести не было трубы!..»

Он прислушался.

Тишина… Тишина и покой… Тишина…

«Эх, все равно, есть она на самом деле или ее нет! — махнул он рукой. — В конце концов, она могла быть у Темникара. Правда, это покажется несколько надуманным, тогда не было никаких труб, но… пусть трубит!.. Пусть трубит хоть в моем воображении, ведь она пока не включилась в действие. Не включилась, потому что в этом не было нужды. А теперь, по дороге в Робы, куда спешит Темникар, что-то должно подстегивать его, чтоб он не останавливался и не слишком долго отдавался воспоминаниям и прощался со своей родиной… Зов трубы — зов ангела долга, ангела смерти, а смерть, по существу, есть наш последний и высший долг. Вот так!»

Петер Майцен опять засвистал свою английскую песенку и пошел дальше. Вскоре тропинка исчезла в лесу. Снова замелькали уходящие ввысь коричневые стволы сосен и между ними косые золотые столбы солнечного света. Снова носились рои мошек и гудели оводы, промчался черный рогатый жук на прозрачных, невидимых крыльях и, описав плавную дугу, исчез за коричневыми стволами.

Тропинка уходила влево и, выведя на прогалину, спряталась в зарослях черники. Петер Майцен присел у подножия развесистого бука, который рос посреди прогалины, и сорвал несколько темно-синих ягод.

Опять запела груба. Петер Майцен вскочил, словно по команде, и побежал напрямик; вскоре он оказался на дороге, круто берущей в гору. Он устремился по ней.

«Да, примерно такой была дорога на Мальнову гору. Каменистой, более крутой, да еще покрытой снегом. И Темникар…»

И Темникар шел.

Снег под его сапогами громко скрипел, а он знай нахваливал и подбадривал свои старые ноги:

— Хорошие вы у меня! Хорошие! Шагайте вперед, и мы обгоним их, кротов чертовых! Раньше их придем в Робы! И там затаимся в скалах над Доминовым лазом. Тропа там узкая, внизу пропасть, вверху скалы. И кротам чертовым придется по ней пройти, если они хотят добраться до Чаревой пещеры. А мы их подождем и тогда увидим, кто сегодня отогреется у Иисуса в Вифлееме!

Он выбрался на вершину Мальновой горы. Остановился и огляделся вокруг, прощаясь со своей долиной. Белая и тихая дна лежала перед ним, лишь черная Идрийца петляла по этой белизне да издали донесся протяжный гудок паровоза, резанувший его по сердцу.

— Да, повидал я мир, а прекраснее этого ничего не встречал! — с горделивой печалью произнес Темникар. — Здесь я жил… и еще бы с радостью пожил, но так уж вышло, что надо мне… надо идти…

Он поднял голову и вгляделся в кряжистый пик Крн, что светился в глубине долины в белом своем зимнем наряде.

— Да, дорогой мой Крн крнский, семьдесят лет глядели мы друг на друга, теперь в последний раз видимся… Так-то! Сейчас мы еще можем переброситься словечком-другим, завтра уже не выйдет, ухожу я!

— Куда? — голосом Темникара спросил Крн.

— Куда? — переспросил старик. — Да недалеко! Всего-то в Робы… Там… зачем тебе говорить! Видишь сам, у меня топор… а в кармане — этот огненный дьявол! — Он нахмурился и сжал револьвер.

— Вижу, вижу! — вздохнул Крн.

— Ну, чего там! — покачал головой Темникар. — Ты постарше меня и все это уже видел… Еще похуже бывало!

— Бывало! Бывало! — вздохнул Крн. — Только думается, что с турецких времен не доводилось мне видеть такого удальства и такой мерзости.

— Верно, верно! — согласился Темникар. — Такова уж натура человеческая!.. Подумай сам, если уж в семьдесят лет приходится браться за топор да револьвер…

Темникар умолк, потому что какая-то неведомая сила перехватила ему горло. Глаза у него затуманились, Крн расплылся, и ему показалось, будто гора как-то тревожно зашевелилась в своем углу.

— Что ж это такое? — раздосадованно прохрипел Темникар и ладонью провел по глазам. — Вот пень старый, видал, на глазах чуть слезы не выступили. Знаешь, привык я к тебе… Ну и… что, стервец, тоже горевать по мне станешь, когда не увидишь больше?

Крн выпрямился, ясный и охваченный пламенем под зимним солнцем, чтоб рассказать Темникару, как он любил его и как будет жалеть о нем, но, прежде чем он успел вымолвить слово, запела труба.

Темникар вздрогнул.

— Пойду, чтоб меня кроты чертовы не обогнали! — сказал он, помахал рукой Крну и решительно зашагал к Рейчеву лазу…

Петер Майцен пришел в себя и ладонью вытер глаза.

Он стоял на вершине холма. Труба продолжала петь. И по-прежнему это было начало грустной народной песни. Но Петеру Майцену уже не мешало то, что он не мог вспомнить слов. И звуки уже не столь глубоко проникали в его сердце. Все вокруг стало совершенно естественным и понятным. Да, стало совершенно естественным и понятным, что переплелись между собой мир, созданный его воображением, и мир, который в действительности открывался перед ним.

И этот мир был прекрасен. Петер Майцен разглядывал широкую долину, по меньшей мере раз в десять превосходившую долину Темникара. Белые дороги и тропинки, словно веселые ленты, во всех направлениях пересекали зеленое поле, связывая между собой деревни и деревушки, что прятались от послеполуденного солнца под сенью фруктовых деревьев. Вдали справа поблескивала лента спокойной Крки — она текла неторопливо по темной зелени, точь-в-точь кокетливая красотка, прогуливающаяся в тени густой листвы. По краям долины, на уступах гор и над рекою возвышались кряжистые замки, державшиеся нелюдимо и даже угрюмо — вероятно, потому, что их накрыли новыми, кричаще красными крышами, а это столь пожилым и почтенным особам показалось обидным. На вершинах округлых холмов, словно набухшие соски на полной груди, стояли крохотные церквушки, щекоча своими колокольнями чистое небо, радостно улыбавшееся ласковому Доленьскому краю.

«Красиво! Хотя совсем по-иному, чем у нас», — решил Петер Майцен и пошел дальше. Теперь он брел по разбитой, грязной дороге, что петляла на вершине холма. И вскоре подошел к первому дому. Под замшелыми деревьями он увидел большой пруд. Вода в нем была нечистая, зацветшая. Над ним тучами носились мухи, стая лягушат выскочила из травы и, описав дугу, плюхнулась в воду. Постепенно круги исчезли, и на зеленоватой поверхности затрепетало белое облако.

Петер Майцен обрадованно поднял голову. Облако стояло прямо над ним. Оно плыло в синеве — продолговатое, кудрявое, как шкура ягненка, белое-белое…

«Ты здесь? И прямо над этой зеленоватой грязной лужей… Ну ничего, ведь ты не можешь испачкаться ни в какой луже, наоборот — любую лужу очистишь и украсишь собою. Привет тебе! И не уходи сегодня с неба!»

Облако слегка качнулось, словно хотело пожать плечами.

Петер Майцен погрозил ему палкой и пошел дальше. Вскоре он оказался среди строений, из которых не все были винными погребами. Это был поселок, состоявший едва ли из десятка старых бревенчатых домов. Да вовсе и не дома это были, а, пожалуй, домишки. И окна были не окнами, а только оконцами. А в них гвоздики, герань, фуксии, фуксии, герань, гвоздики. Все было дряхлое, от всего исходил такой сильный запах ветхости, что у Петера Майцена невольно вырвалось:

— А переменилось ли что-нибудь в этом селении с тех пор, как здесь ходил Примож Трубар?

Ку-ка-ре… — отозвался откуда-то петух. Но не закончил свою песню — на самой высокой ноте вдруг захлебнулся и умолк.

После этого загремела тяжелая цепь. Из-за угла деревянной хибарки выглянул лохматый пес и чуть слышно тявкнул. Из пасти у него свисал язык — такой же красный, как увядшие гвоздики, герань и фуксии в окнах.

— Что, брат? Жарко?

Пес не отозвался — отвернувшись, он величественно убрал кудлатую голову, не помахав даже хвостом на прощание.

За домом лежала куча навоза. К дороге от нее натекла лужа густой темно-зеленой, почти черной жижи. В ней копались три белые утки, ухитрившиеся сохранить ослепительную белизну, подобную облаку на небе.

— Ей-богу, вы птицы что надо! — сказал Петер Майцен. — Какая благодать, что вы можете барахтаться в навозной жиже и оставаться чистыми!

Му-у-у… — послышалось за спиной.

Он оглянулся. Из хлева тянула свою большую морду корова.

Му-у…

— Добрый день, Пеструха! — сказал Петер Майцен, подходя ближе. — Чего тебе? Или просто соскучилась? Ведь не так уж все плохо! Стоишь себе в холодке, жуешь жвачку.

Му-у-у… — замычала корова и лизнула ему руку шершавым языком.

— Ну, старайся, старайся! Мне, ей-богу, некогда чесать тебе между рогами. Домой спешу. Надо работать.

Му-у-у…

— Вот так штука! — остановился вдруг Петер Майцен. — Чуть не позабыл о корове Темникара! — Он вернулся и подошел к Пеструхе. — Спасибо тебе, милая, что голос подала! Знаешь, у моего героя, Темникара, о котором я буду повесть писать, тоже была корова. Вернее, у него было несколько коров, но Пеструху он любил больше всех. Это была красивая и очень симпатичная корова. Одна только беда была с нею: никак не желала забрюхатеть. Темникар и сердился, и огорчался, а все же четыре года держал ее в хлеву.

Му-у-у!.. — прервала его корова.

— Погоди! — сказал Петер Майцен, оглядываясь. По ту сторону дороги рос приземистый ясень. Петер Майцен вынул из кармана нож, срезал несколько веток и протянул их корове. — Ну вот, видишь!.. Значит, я тебе уже сказал, что у Темникара была красивая корова. И в последний день своей жизни, прежде чем уйти в Робы, чтоб схватиться с этими кротами чертовыми, он еще раз зашел к ней. Он любил ее. И во всем ей доверял. И револьвер, что ему принесли партизаны, тоже хранила в своих яслях Пеструха. Ну и, придя в хлев за этим своим огненным дьяволом, он заговорил с ней. Почесал ей между рогами и сказал:

— Знаешь, Пеструха, ухожу я! В бой иду!.. Только не пялься на меня так! В самом деле иду в бой! Это уже не шутка, не выдумка и не пустое бахвальство…

Му-у-у… — замычала Пеструха.

— Знаю! — Темникар опустил глаза. — Двадцать лет я рассказывал, как, бывало, дрался в молодые годы. И двадцать лет лгал. А зачем лгал? Только для того, чтобы как-то расшевелить своего сына, ведь он настоящий слизняк. Да, только для того! И чего-нибудь я добился? Ровно ничего! Я рассказываю, рассказываю, а он сунет руку под рубаху, чешет свое пузо да хихикает, как придурок какой!.. Даже сейчас — все дерутся, а он сидит себе дома и почесывается!.. Эх, тяжко настоящему мужику, когда сын у него похож на бабу!.. И еще тяжелее, когда самому приходится похваляться выдуманными драками!.. Что поделаешь! Вначале думал парня расшевелить, а после шло уже по привычке, хоть и убедился, что все напрасно… Наверное, продолжал бы так и дальше, если б… если б не эти кроты чертовы…

Му-у-у… — замычала корова.

— Ладно, хватит! — махнул рукой Темникар. — Знаешь, о своих драках я всегда интересно говорил. Да не только говорил, иногда кое-что и показывал. Однажды так распалился, что схватил стул — хотел изобразить, как разбил лампу на Плешах, — замахнулся да и в самом деле разбил… Чего ж удивляться, что меня охотно слушали? Зимними вечерами сидим у печки, скучно всем, вот меня и просят: «Расскажите, отец, как вы дрались на Плешах!..» Это была самая знаменитая моя драка. Мы схватились тогда из-за Тилчки, хотя им я этого не говорил. Янез Грегорчев намекнул, будто она в полночь окно открывает, а мне этого было довольно; вскочил я, схватил стул — и по лампе, чтоб потемней было. Потом поплевал на ладони и начал. Двенадцать парней выкинул в дверь, а других выбросил через запертое окно. Ну, уж было тут воплей да звону. А когда дело к концу подошло и бабы принесли свечи, увидел я, что почти все стекла перебил, сломал стол и расколотил шесть стульев, а о посуде и говорить нечего. Да, знаменитая была драка!..

Му-у… — замычала корова.

— Ох, конечно! — вздохнул Темникар и опустил голову. — Сам-то я хорошо знаю, что никогда в жизни не был в Плешах!.. И никогда в жизни не дрался!.. Что поделаешь! С годами я так привык восторгаться своими драками, что, случалось, сам себе, когда скучно станет, рассказывал о них… Поначалу, конечно, стыдно было врать за здорово живешь, а потом… Как избавиться от собственного вранья? Лучше всего поверить, что так оно и случилось на самом деле. И, уверовав, я иногда мог побожиться, что все именно так и обстояло!.. Да и почему бы не быть этому правдой? Почему бы мне не ударить? Разве я трус? Еще чего! Сильный я был, парень что надо. Только подходящего случая не было… Да. Женился я молодым. И жили мы мирно с Тилчкой. Чего ради мне драться? А когда она умерла, и во мне что-то умерло.

Му-у-у… — грустно замычала корова.

— Не реви! — сказал Темникар, взяв охапку сухого клевера. — На-ка, клеверу пожуй, хоть ты его и не заслуживаешь. Ладно уж, коли день такой выдался! — Он потрепал корову по теплой шее и отошел от яслей. В дверях опять оглянулся. — Знаешь, Пеструха, последний раз тебе говорю, смотри у меня! Прошлый месяц я тебя вывел, а если ты и теперь не понесла, то отдам тебя партизанам. Я уже обещал интенданту Урху. Второй месяц пошел.

Му-у-у… — повернула к нему морду корова.

— Ничего не поделаешь, моя дорогая! Такие теперь времена, никто не имеет права яловую жизнь вести! — сказал Темникар и вышел из хлева.

Му-у-у…

Темникар не оглядывался. Медленно закрыл он за собой двери, радуясь в душе, что его не будет на свете, когда придут за Пеструхой…

Му-у-у… — мычала корова, уже очистившая ветки от листьев.

— Усердная ты, ничего не скажешь! — Петер Майцен почесал ей между рогами. — И большое тебе спасибо, что голос подала. Кто знает, может, я и в самом деле не вспомнил бы о Темникаровой Пеструхе…

Му-у-у…

— «Му-у-у…» Да, да… Что ты знаешь об этих делах? Ничего! Крутишь себе хвостом да мычишь. — Петер Майцен засмеялся и покачал головой. — А что сказали бы эстеты новейшего времени, увидев, как я разговариваю с тобой о своих героях?.. Скорей всего, что это неэстетично… А что мне делать? Разве Темникар не разговаривал со своей коровой? Конечно, разговаривал, только он был крестьянином, а не писателем!.. Ну и что из того? Разве он иначе к жизни относился?.. Чего, собственно, хотят эти новоявленные эстеты? Крутят хвостом да время от времени издают невнятное мычание. А то вдруг бросятся, выставив рога, в какую-нибудь новую дверь, что тоже не причислишь к вершинам эстетики. В конце концов, это даже менее оригинально, чем разговаривать с коровой об искусстве.

Му-у-у… — подала голос корова.

— Вот так! — кивнул Петер Майцен. — А теперь я пошел! Надо спешить. Я уже все обдумал. Увидел все основные эпизоды, кроме схватки в Робах. Но прежде, чем я напишу о ней, мне откроется и самый бой…

Он поспешил по дороге, которая чем дальше, тем больше напоминала грязную канаву. Наконец грязь стала такой глубокой, что Петер Майцен задумался, как бы поскорее выбраться из этой ловушки.

И тут вновь запела труба — так близко и так громко, Словно играли у него над головой. Петер Майцен, успевший уже позабыть о ней, сперва даже растерялся, а потом погрузился в раздумье.

«Раз это так близко, — решил он, — пойдем поглядим, кто трубит!»

Он оперся на свою палку и выскочил из наполненной грязью канавы.