Мы подъезжали к городу с востока и садящееся за ним солнце превращало его в мрачную, устрашающую готическую игрушку, тонущую во тьме, крови и славе. Мост с тяжелыми цепями, решетка ворот. Если исключить спешащую через них разношерстную толпу, да если и не исключать — чем не дверца гостеприимно распахнутой мышеловки?

Едва мы миновали ворота, Мишель поскакал вперед, чтобы наши парижские домочадцы успели подготовиться к торжественной встрече.

Несмотря на вечер, город еще шумел как разворошенный улей. Более или менее, он таков всегда, город ведь и есть настоящий улей — есть рабочие пчелы, хотя большая часть их обитает за его стенами, но зато исправно носит мед. Ремесленники превращают добытое в «воск» и прочие полезные вещи, есть пчелы-стражи, есть трутни, есть заботливо опекаемые личинки и, конечно, куда же деваться от королевы?.. — Я понял, что думаю обо всяких пустяках, чтобы поменьше думать о том, о чем думать было выше человеческих желаний и сил. — А накануне праздников улей и впрямь был разворошенным. Кто-то искренне радовался, что хроническим гражданским войнам придет конец, кто-то недовольно ворчал по углам. Как бы то ни было, тишины ни в одном углу уже было не доискаться. А уж какие в этом улье были улочки… Извилистые коридоры с небесами над головой, кажущиеся игрушечными. Да весь город казался сегодня просто маленькой затейливой пряничной игрушкой, хотя, порой, с совершенно непряничными запахами, но и их радостно подавлял всепобеждающий запах свежей выпечки.

— Вот и относись после этого к жизни серьезно, — уныло пробормотал Рауль, оглядываясь по сторонам.

— Какое все маленькое… — проговорила Изабелла, будто удивляясь. — И тесное… — Что ж, если сравнивать с мегаполисами другого времени… — но их ведь теперь и вовсе не существует.

— Все относительно, — сказал отец загадочно, будто имел в виду не только то, что говорил. — Все относительно.

Диана засмотрелась на кошку, засевшую на умытом солнцем карнизе. Кошка жмурилась в теплых лучах, но заметив слетевших откуда-то голубей, мигом раскрыла глаза и принялась подкрадываться к ним на мягких лапках. Остановилась, села, поводя ушами. А когда мы уже проехали, послышался боевой мявк, отчаянный шорох и, оглянувшись, мы увидели как непонятный клубок, похожий на грифона, скатился с карниза на мостовую, роняя перья, и рассыпался.

— А еще говорят — эффект бабочки, эффект бабочки… — проворчал Готье.

— Эффект скатившегося с крыши грифона куда интереснее, — с готовностью подхватил я. — Да и что могут значить какие-то бабочки? — К чему бы не привело легчайшее движение их крыльев. Подумаешь, планетой больше, планетой меньше?! В бесконечности никто ничего не заметит.

— С чего это ты взял, что в бесконечности? — подозрительно поинтересовался Огюст.

— А где же еще? — Я пожал плечами. — Два прошлых, о которых мы знаем, в чем-то разнятся. Почему не предположить, что все и всегда изменяется — на каждом шагу. Каждое мгновение — только чуть измененный вариант предыдущего. Просто делаешь шаг, вперед или в сторону, — я взмахнул рукой, — а вариантов направлений — тысячи или на самом деле бесконечность! И от каждого шага меняется не только будущее, но и прошлое, в зависимости от того, куда шагнешь, вдохнешь или выдохнешь, откроешь глаза или закроешь!.. Жив или мертв несчастный закопанный кот Шредингера, когда неизвестно, будет ли хоть когда-нибудь жив сам Шредингер?

— О господи!.. — выдавил Огюст, слегка задыхаясь и посерев лицом. Ему действительно было худо. И в простой логике бывают свои штормы. — Хватит!..

— Ты сходишь с ума или просто устал? — подозрительно поинтересовалась Диана.

— Хорошо, — я пожал плечами, перехватив пристальный взгляд отца, и замолчал. А ведь какая захватывающая получилась бы картина. Если представить, что все меняется постоянно. И именно поэтому ничего нельзя изменить — ведь ничто ничего не исключает. Невозможно ничего потерять. Все — где-то есть. Всегда — где-то. И тогда где-то, быть может, всего за несколько вселенных от нас живы все, кого мы когда-то знали, любили и потеряли. Мы просто случайно, по какой-то оплошности разошлись в бесконечности схожих дорог. И может быть, когда-нибудь, все мы встретимся снова, когда время будет течь для нас по-другому.

Далеко слева над крышами едва возвышались шпили собора Нотр-Дам, с разных концов выглядывали кончики других шпилей. А справа показался наш особняк, окруженный обвитой диким виноградом стеной, скрывавшей небольшой сад, где, как в саду шекспировского Тампля, росли алые и белые розы. Она так любила их… «Теперь ее сверкают ризы, в садах, где мирт, где кипарисы?..» Ну, нет. Может быть, эта вечность ближе, чем мы думаем. Всего лишь за стеной из воздуха.

Или меня действительно заносит? Это было бы слишком хорошо для правды. И при чем тут бы было изменение истории? Ведь тогда это было бы невозможно?

Тогда снова — либо все ложь, либо все возможно лишь до какой-то степени. В каком-то ограниченном пространстве. Может быть, если ничего нельзя «изменить», то можно — увеличить или уменьшить вероятность того, что может случиться. Ведь мы делаем то же самое всегда и в обычной жизни, мы не знаем всего, не знаем всех фигур и движущих сил, всех переменных и даже постоянных в уравнении, но стремясь к чему-то, мы увеличиваем его вероятность. Удача или неудача — всегда лотерея, но чем крепче и шире сеть, тем выше возможность удачи. Удача и тогда еще может легко ускользнуть. Но повсюду ли в «бесконечности», или пусть даже не в бесконечности так случится? Может, где-то окажется, что все было не зря.

Витые ажурные ворота приглашающе распахнулись при нашем приближении, и мы не без торжественности проехали сквозь строй встречающих в парадных ливреях. Мне показалось или в этой давно ставшей обыденной помпе действительно было сейчас что-то особенное? По-настоящему радостное? Что-то от пальмовых ветвей. Что-то зловещее. В пальмовых ветвях всегда есть что-то зловещее. Не всем ведь дано воскресать на третий день.

Врата за нами закрылись, кто-то принял запыленного страждущего Танкреда, нетерпеливо грызущего удила, кто-то принялся разбирать весь прибывший караван. Я подал руку совершенно не нуждавшейся в помощи Диане, и мы направились к дому под порыжевшими небесами, разрисованными закатной кистью — двухэтажному зданию с небольшими подобиями башенок, колоннадой у входа и каменными львами, сжимавшими в лапах щиты, «совсем не такими, как в львином дворике Альгамбры…» С чего бы мне припомнилась Альгамбра? Я же там никогда не бывал? По дороге Диана сорвала алую розу. Изабелла, улыбнувшись, сорвала белую. Камешки и песок под ногами похрустывали как тонкий лед. Вдохнув воздух, показавшийся мне невероятно свежим, я вдруг бездумно пробормотал под нос:

Вечер вытканный златом-серебром, Месяц сотканный из прозрачности…

Диана посмотрела на меня, выгнув тонкую бровь, кажущуюся в подступающих издали сумерках почти прозрачной. На небе никакого месяца не было, если бы и была луна, она была бы почти полной, пусть уже убывающей. И день убывал, превращаясь во что-то мертвенное, если вглядеться сквозь его истончающуюся бледность.

Бледность светится гладким черепом,

— продолжил я, -

Мед — в дыхании однозначности.

Глаза Дианы расширились, но она по-прежнему ничего не спрашивала. А то, что я нес… Я никогда этого не придумывал, по крайней мере, не в таких словах. И нигде не слышал. И не читал. И в то же время, слова, которые могли прозвучать здесь и сейчас, подбирались именно здесь и сейчас, сплетая словесную форму призраку, у которого она уже когда-то была, но превратилась в какие-то абстрактные образы, снова оживающие, строка за строкой.

Сад печалью окутан сладостной, Грез несбыточных слышно пение. Отчего тишиною радостной К нам приходит мысль о забвении? Эта радость — страшна, пронзительна, Будто гибель сама невестится. И с овчинку нам Вечность кажется. И зовет красота — повеситься!

Я криво усмехнулся. Последняя строчка была насмешкой, как, в сущности, и все эти строчки, но насмешкой только наполовину.

— Какая гнусность, — с чувством произнесла Диана.

— Это не мое, — сказал я, и с удивлением, каждой клеточкой почувствовал, что солгал. Вопрос стоял не в том, мое это было, или не мое, а где, когда и который именно «я» это когда-то придумал. Ни в одном из своих прошлых я этого не помнил.

— А по-моему, очень даже ничего, — задумчиво кивнула головой Изабелла, опираясь на руку укоризненно глядящего Рауля и крутя в пальцах белую розу. — В этом есть свой смысл.

— Ты слышала? — удивился я. Мне показалось, я говорил тихо.

— Да, кажется, когда-то я это уже слышала, — довольно загадочно откликнулась Изабелла и вздохнула. — Даже не хочется заходить в дом. Но неизбежного это не оттянет.

Я пристально посмотрел на дом.

— В нем нет ничего страшного. И львы не злые.

— Нет, — меланхолично сказал Рауль. — Но это будет значить, что мы окончательно и фатально прибыли на место действия.

— Городские ворота не только позади, но уже должны быть заперты, — негромко и зловеще напомнила Диана, — на ночь.

Мы как по команде покосились на Огюста, которому что-то негромко говорил Готье, зачем-то рассеянно помахивая отцепленным тяжелым кинжалом в ножнах. Отец немного поодаль выслушивал доклады старших слуг и отдавал им какие-то распоряжения. Входить под крышу никто не торопился. Отец вдруг сорвался с места и вместе с не отстающими от него Антуаном и экономом Ангерраном быстро, решительным шагом, прошел мимо нас к крыльцу. Поравнявшись с нами, он подмигнул и не сбавляя шага, без колебаний, устремился дальше.

— Ну, что ж, осталось только несколько шагов, — сказал я, поглядев ему вслед. И вскоре этих шагов не осталось.

Дом встретил одновременно прохладной спокойной тенью и теплом и живыми огоньками. Мы прошли по шахматным плитам к мраморной лестнице, где наконец разделились и, сопровождаемые слугами, разошлись по приготовленным и ждущим нас комнатам. Еще один позолоченный глобус на еще одном столе, темно-пунцовые занавеси, отблески камина и свечей, отражающиеся в серебре, плеск воды, в которую нельзя войти дважды, но она мерно и мирно плещется, чуть мерцая в удерживающих ее сосудах и, как будто, никуда не спешит, лишь лениво и нехотя рассеиваясь брызгами. А еще — она испаряется, всегда, хоть это может быть не видно. Теплая — быстрее, холодная — медленней.

Странное чувство, охватившее еще в саду или еще раньше, холодный полусон — полумечта, полукошмар, вечерние чары, от которых засыпают на века или просыпаются через триста лет или становятся стариками за одну ночь. Угасающий день догорит дотла и появятся звезды, которые тоже когда-нибудь догорят — по их меркам, так же быстро как умирают бабочки и легко, как ангелы танцуют на острие иглы.

— Вы что-то устали, сударь, — не удержавшись, с легкой тревогой сказал Мишель, бросая на меня искоса оценивающие взгляды. Глаза у Мишеля были ясные и блестящие как у сурка. И поразительно живые.

— Только это и знаешь, возвращаясь из царства мертвых, — изрек я. — Что каждый твой миг — уже невозможность, но вот она — ее можно потрогать. Но уже в следующий миг это все ничего не значит. И значит, не значило никогда.

Мишель не впервой слушал подобную поэтическую чушь, но почему-то отказался на этот раз воспринимать ее поэтической и прищурился.

— Должно быть, утреннее происшествие произвело на вас неприятное впечатление.

— Чепуха, такое то и дело случается.

— Но по дороге… — пробормотал Мишель почти себе под нос, собирая предметы, которые следовало унести, — да и если говорить, у вас уже который день сердце не на месте.

— Это который же? — спросил я мрачным подозрением, в котором было, впрочем, слишком много безразличия.

— Третий… четвертый? — предположил Мишель. И нахмурившись, посмотрел на серебряный таз с таким видом, будто только что его изваял и раздумывал, не надо ли в нем что-то поправить — с помощью не подобающего серебру долота. — Просто я вас несколько лет таким не видел.

— Но уже видел? — это было даже интересно.

Мишель кивнул и оторвал взгляд от таза.

— На войне.

— Гм.

— Вы не удивлены.

— А тебе самому, Мишель, не кажется, что войной уже пахнет?

— С чего бы это?.. — Мишель опомнился. — Прошу прощенья, но ведь все думают, что будет наоборот.

— Да, наверное так и будет. — Я снова пожал плечами.

Мишель расстроенно помотал головой.

— Значит, говорите, будет?..

— Ничего я не говорю.

Мишель понял, что заходит уже далеко, — и впрямь ведь далеко — через пару недель он может решить, что мы обо всем знали заранее. Ну и ладно. Что тогда он может подумать об Огюсте? Из него зачинщик Варфоломеевской ночи вышел бы так себе. Я вздохнул. Можно послать Мишеля к черту, и больше, похоже, ничего не остается. Я слишком расстроен и взвинчен для того, чтобы это можно было успешно скрыть. Хотя нет — я еще очень даже сдержан, раз не ношусь по потолку и не прикидываюсь курицей и ячменным зерном одновременно.

— Мишель, я просто устал и у меня паршивые предчувствия, — я сказал это почти не подумав и, кажется, попал в точку. Мишель уже почти от дверей изобразил что-то похожее на понимающую извиняющуюся улыбку и как будто сразу потерял тревожный интерес к тому, что можно обозначить таким ненадежным словом как «предчувствие».

Какой бред — успокаивать собственных слуг… Черт возьми, а как же, интересно, вообще живут заговорщики? Вот, бедолаги… Хотя, что за отстраненность? Какие еще «они»? Себя самого не хватает?.. Но я еще понимаю заговор, в котором сам выбираешь цель или хотя бы противника. И цель должна быть сколько-нибудь понятной и практичной. Или пусть даже идеалистичной, но все равно понятной. Брут знал, кого и за что ему убивать. Вот только было ли ему легче? Может, и нет. Но такого абсурда он себе даже представить не мог бы. Единственное, что хорошо — никто другой это себе тоже представить не в силах, а потому, подозревай, не подозревай, все равно промахнешься. Но — никто другой кроме тех, кого мы, предположительно, ищем. А раз они разбираются в этом куда лучше нас, то еще кто кого найдет? Глупый вопрос. И насчет дурных предчувствий, к чему бы они не относились, я был совершенно откровенен — они у меня есть. Пусть я никогда не мог похвастаться даром предвиденья, как…

Только что желая тихо и мирно скончаться в своем кресле, я вскочил, будто меня подбросило изнутри болезненным ударом разрывающей пружины. А ведь этого-то удара я, кажется, ждал.

Дверь снова открылась — вернулся Мишель с подносом, уставленным блюдами и горшочками с самыми дразнящими ароматами. Похоже, он снова что-то обдумывал.

— Прошу прощенья, мой господин. Позволено ли мне будет спросить?

— Спрашивай, — я обреченно махнул рукой.

— Я знаю, что госпожа дю Ранталь, — Мишель перешел почти что на нежнейший шепот, одновременно подавляя желание закашляться, — порой предчувствует многое заранее. Не ее ли это предчувствия?

Я перевел взгляд вниз, сосредоточенно посмотрев в пол. Покачивается? Чуть сильней, чем обычно. Выскальзывает? Нет.

— Нет, — ответил я.

А почему было не сказать «да»? Это было бы проще. Но раз нет, значит, нет. У нее ведь их не было. Мишель тихо удалился, больше ни о чем не спрашивая. Не знаю, успокоил ли его мой ответ или он нашел в нем другую причину моей мрачности. Впрочем, одно не исключало другого.

Я глубоко вздохнул и провел рукой по лбу. Взмок. Вздохнул еще раз. В голове прояснилось? Не слишком.

Разве человеческий организм не простой механизм?

Я посмотрел на бокал с налитым вином и выплеснул вино обратно в кувшин. Вино — это чепуха. Вода — гораздо страшнее. В ней лики чудовищ отражаются не искажаясь. Я плеснул в бокал воды. Есть страхи, которые не время приглушать. Потому что даже если ты забудешь о них, они не забудут тебя. Ни на мгновение.

Совсем стемнело. Мы сидели в небольшой комнате, освещенной огоньками свечей, отражающимися от паркета, полированного инкрустированного круглого стола и от серебряного кувшина с кофе, повергшего местных домочадцев в недоверчивое изумление. Дрожащие огоньки напоминали вальсирующие звезды из сна, который оказался вовсе не сном. Был сон, где звезды были мертвыми. До этих звезд тоже было легко дотянуться, но они мертвыми не были. Они просто не были звездами. Я посмотрел на темное окно. Легко представить в маленьком светлом озерце, окруженном тьмой, что только свет твоего разума — единственная сила во вселенной. Но тьма, это не то, чего нет, это только то, чего мы не видим.

— А теперь, что нам не сообщили, — сказал я, — нам не сказали, с какой целью кто-то хочет что-то изменить. Нам не сказали, на кого или на что они могут быть похожи. Нам не поведали ни о каких их пристрастиях, в соответствии с которыми они могли бы поступать. И нам, наконец, не сказали, как нам их искать и что именно делать, если мы их найдем. Все, что нам было названо точно и определенно, это место назначения и дата: Шампань, десятое августа нынешнего года. Я что-нибудь пропустил?

— Да, — проговорил задумчиво Готье. — На что они могут быть похожи, нам и впрямь не сказали. Это было бы, прямо скажем, смешно, если бы не было замогильно печально…

— Да и истории ведь не совпадают, — напомнил я. — Как тут понять, что правильно, а что нет?

— Не совпадают в деталях, — уточнил отец. — Общая направленность пока сохраняется, как и даты основных известных нам событий.

— Историки… — пробухтел Готье, с глубокой скорбью покачав головой. — А я-то что здесь делаю?

— Представляешь грубую силу, — со светской небрежностью припечатал Рауль. Готье поперхнулся.

— А вот Огюст, к примеру, — продолжал Рауль почти скучающим тоном, вызвав убийственный взгляд Огюста, на который не обратил ни малейшего внимания, — катализатор. Он не даст нам заснуть или сделать вид, что ничего не происходит. Постоянный раздражающий объект.

Огюст сощурился.

— Верно, — сказал отец. — Несколько цинично, но заснуть нам и правда не удастся.

— Неужели все нарочно было так подстроено? — поразился Готье. — Вот уж и впрямь цинично!

— Что ж, — сказал отец, глядя на лист бумаги, на котором делал какие-то пометки. — Выходит, все, что нам было сообщено четко и ясно, это только место и время, — голос его был мрачен.

— То есть, в этом могла быть подсказка? — переспросила Изабелла. — Шампань, десятое августа тысяча пятьсот семьдесят второго года?

— Но это же только точка, откуда мы начали, — проговорила Диана, недоуменно хмурясь.

Я медленно поднял глиняный стаканчик с почти остывшим кофе и отпил глоток. Будто пахнуло землей.

— Хех! — Готье задорно дернул усами. — А я не против хоть сейчас уехать снова из Парижа!

— Поздно, — сказал отец. — Ведь уже не десятое.

— Уже практически тринадцатое, — добавил Рауль.

Раздался жесткий удар в стол, будто Огюст вогнал снизу в столешницу кинжал.

— Не калечь мой стол! — резко бросил я. Почему я сказал «мой»? И почему так зло? Хотя, этот стол мне всегда нравился, вместе со всеми рыцарскими легендами, слышанными с детства. Но Огюста я мог бы и понять. И ведь понимал.

Огюст удивленно глянул на меня и ничего не сказал. Не знаю, прочел ли он в моем взгляде запоздалое извинение.

— Быть не может! — воскликнула Диана. — Ведь десятого еще ничего не происходило! Или нам надо было за день перешарить всю провинцию? А как бы мы отличили то, что «должно быть» от того, что «не должно быть», да еще при том, что в деталях всегда есть разница? Они там все с ума посходили! Не только эти мифические «двое»!

— Может, ключевое слово — «мифические»? — спросил я. — Или, возможно, те двое как раз куда нормальней других, кто знает. — Отец бросил на меня странноватый взгляд. — И все равно не имею представления, что с ними делать, если мы их найдем. Все равно, что входить в контакт с инопланетянами.

— Да мы и сами не особенно лучше, — пробормотал Готье.

— А кто сказал, что нам надо вступать с ними в контакт? Скорее всего, от нас ждут, чтобы мы их просто убили, — мягко сказал отец.

Я кинул на него потрясенный взгляд и отвернулся. И не только я. Хотя и впрямь — что еще с ними делать?

Отец чуть насмешливо пожал плечами.

— Учитывая то, что мы знаем, а вернее, чего не знаем и знать не можем, от нас, судя по всему, ждут именно этого. Да и к чему бы еще нам теперь обращаться с оружием лучше, чем прежде? Не для того же, чтобы помочь тем, кого мы найдем, строить новое светлое будущее?

Готье хрюкнул и чуть не стукнулся носом в стол.

— Ужас, — воскликнул он. — Ужас, но смешно!..

— Но что, все-таки, могло произойти десятого, да еще у нас дома?! — вопросила Диана, с несчастным видом поглядывая на дверь. — Что-то действительно могло произойти там? Дома?

— Или в ближайших окрестностях, которые мы могли посетить, — спокойно добавил отец.

Диана моргнула.

— Я помню, с кем мы встречались. Неужели кто-то из них?..

— Десятого я видел только одного человека, которого мне хотелось убить на месте, — тут же вставил я. — Если они хотели подстроить именно это, то были очень к этому близки. Но этого не случилось!

Готье заломил бровь.

— Логично. Почти. Только Дизак похож на ученого, пусть даже на сумасшедшего ученого, как наша Изабелла — на алжирского пирата.

Изабелла нахмурилась, посмотрев на брата.

— То есть, если перевернуть это утверждение, я похожа на сумасшедшего ученого?

— Я этого не говорил! — вывернулся Готье. — Дизак — гад, но явно не алжирский пират, а честная сухопутная крыса.

— Ну, не все, перемещаясь во времени, обязаны походить на самих себя, — заметил отец.

— Но что касается увлечений… — вставила Диана.

Отец мягко покачал головой.

— Возможно, это условие было соблюдено в нашем отношении только для того, чтобы мы могли как-то адаптироваться в подобной ситуации.

— А может, нам только внушили, что у нас были подобные же увлечения, — прибавил Рауль.

— И все-таки, — сказал Огюст, — тогда выходит, что нам надо более всех подозревать либо того, кто убил Моревеля, либо тех, кто нам встречался в первый же день. Из Дизака ученый и вправду никакой, а вот… — Сейчас я сломаю этот стол… Прямо об твою голову, Огюст!.. — Поль, — осторожно позвал Огюст. — Если все было подстроено и рассчитано, может, она только чудом не разбилась?

Разумеется… способность иногда предвидеть будущее не могла сейчас казаться чем-то иным. В самом ли деле у нее не было теперь никаких предчувствий? Или это были не предчувствия, а знания, которыми она пока не хотела делиться? Разве кто-то из нас может по-настоящему верить в мистику?

Огюст не пострадал. Он приблизился к опасной точке с безопасной стороны. Я только закрыл глаза и положил голову на руки, опершись локтями о стол.

Ну вот и все… Если это и впрямь могло быть рассчитано и подстроено, то какая разница, была ли кровь на манжетах?..

— Все может быть, — сказал отец посреди гробовой тишины. — Теперь, что нам делать дальше?

— Не убивать же всех, кого мы заподозрим, — изумленно проговорил Готье. Я с благодарностью услышал в его голосе ужас.

— Нет, — тихо сказала Изабелла.

— Значит, нам остается только наблюдать, — промолвил отец. — Возможно, просто вести себя как обычно — некоторое время, смотреть и делать выводы. Не запираться в четырех стенах, но и не совершать ничего слишком необычного и из ряда вон выходящего. Если все рассчитано и подстроено, нечто должно оказаться рядом. Если все рассчитано не так точно, как мы могли бы заподозрить, то все равно надо с чего-то начать и исключить хотя бы ближайшее окружение. Значит, завтра я, как обычно, нанесу визиты некоторым старым знакомым и побываю во дворце. Вы, как обычно, побываете в городе, возможно, в любимых злачных местах, полагаю, опять же, с кем-то встретитесь. А там, посмотрим.

— Посмотрим, приедут ли в ближайшие дни Рантали в Париж? — спросил я, открывая глаза.

— В частности, — кивнул отец. В его глазах я увидел сожаление. — В частности.

Все понемногу разошлись. В комнате остались только мы с отцом. Несколько минут мы не говорили ни слова.

— Ты ведь понимаешь, почему пришлось заговорить об этом теперь?

— Лучше раньше, чем позже?

Он кивнул.

— Нам всем надо приготовиться пережить то, что может оказаться самым для нас страшным. Но, — он посмотрел на меня пристальней, — приготовиться — не значит безоговорочно верить в то, что подсказывает страх и впадать в отчаяние. Это не должно мешать нам думать.

Я молча кивнул.

— Понимаешь?

— Да… — я глубоко вздохнул, сосредоточенно глядя на расплывающийся в густом тумане стол.

Я услышал как он поднялся, подошел, а потом почувствовал его теплую надежную руку. Он потрепал меня по плечу.

— Справься с этим страхом и помоги мне, — сказал он. — Помоги остальным. Они еще более одиноки чем ты, ты это знаешь.

Я кивнул.

— Я даже не уверен, что смогу сказать им все, когда им будет трудно. Но я хотел бы надеяться на то, что всегда могу на тебя положиться. И боюсь, от тебя мне придется требовать больше чем от них.

Я снова вздохнул и, кивнув, поднял взгляд.

— Конечно. Иначе не может быть.