I
Почему я взял икону?! И именно этот образ? Сам не знаю. Мы брали трофеи. Тогда все грабили. Грабежом я могу назвать это сейчас, а тогда мы чувствовали себя гордыми победителями и считали своим законным правом подвергнуть город разграблению, особенно после того, как поняли, что войну мы не выиграем. Впрочем, я об этом уже писал. Жан-Люк говорил: мне ничего не надо, лишь бы уцелеть. Но тёплые вещи все же брал. А я взял икону. Тоже Византия, сказал Жан-Люк.
Теперь, сидя над этими заметками, я вдруг понял, что история, которую хочу рассказать, началась не в 1812-м, а в далёком 1798 году. Под командованием самого молодого генерала нашей армии мы высадились в Александрии, позже взяли Каир. Простите меня, я опять отвлекаюсь, но придётся вспомнить Египетскую кампанию. Потом поймёте, почему.
Совсем молодым интендантом я выступил в свой первый поход с нашим великим императором — будущим императором, разумеется, — в ту пору он являлся командующим Итальянской армией. Из-за этого похода я почти четыре года не видел родного Парижа. Когда я вернулся домой, Наполеон стал уже первым консулом.
Но речь не о том. Итак, после Александрии мы заняли Каир. В это время на другом конце Египта в монастыре Святой Екатерины буря частично обрушила одно крыло. В Каире к нашему императору обратился архимандрит Констанций, которого греки называли критянином. Говорили, что он племянник архиепископа Синайского Кирилла и именно по его поручению просит у нас помощи. Он был образованным человеком: кроме греческого он говорил на арабском, итальянском, французском и русском языках. Вроде бы даже учился в России в Духовной академии. Тогда я не обратил на это внимания, не думая, что и меня судьба забросит однажды в Россию, и я буду изучать русский язык. Архимандрит всем понравился. После переговоров с Наполеоном и генералом Клебером он получил грамоту, финансовую и материальную помощь, а также рабочую силу для восстановления рухнувшей стены горной обители.
Мы набрали инженеров, солдат из саперных рот и отправились на Синай. Поговаривали, что готовность помочь выразил генерал Клебер, которого Наполеон позже оставил вместо себя командовать нашей экспедиционной армией в Египте. Клебер же изыскал и средства для проведения работ, не пожалев при этом и личных сбережений.
Из Каира мы шли десять дней, другим, бывало, приходилось идти и двенадцать суток. Не буду описывать этот изнуряющий путь по зимней ветреной Синайской пустыне. Везде песок: под ногами, на зубах, в глазах. И порывы ветра несли не пыль, как у нас, а тот же песок. Под ногами он казался почти белым и таким мягким, что в некоторых местах нога проваливалась в него почти по колено. Без верблюдов там пройти невозможно. Мы подражали арабам-проводникам, учились у них обматывать плечи и голову большими белыми платками с мелким черным узором по краю. И это помогало.
В монастырь мы доставили не только деньги и рабочую силу, но и декларацию о покровительстве монастырю, эту бумагу, помеченную 19 декабря, мы называли Охранным эдиктом. В нем было девять пунктов, в которых признавалась автономия обители, а все дарованные ей ранее права и привилегии подтверждались. Подпись гласила: Бонапарт. Монахи поместили документ в галерее, там, где у них висят иконы.
Синай произвёл сильнейшее впечатление на всех солдат и офицеров. Такой контраст с нашими Альпами! Но с испанскими Пиренеями можно сравнить. Однако сравнение с Пиренеями тоже оказалось неудачным, когда я поднялся на вершину горы Синай. Внезапно я очутился внутри незабываемой картины, скорее, панорамы. Сначала я подумал, что передо мной красновато-коричневый каменный мировой океан! Как будто взволновались воды, взмыл девятый вал, а Господь взял и превратил воду в камень. И застыла поверхность бескрайнего океана раз и навсегда. Настолько живо было ощущение того, что ты стоишь на волнах каменного моря, что казалось, камень в любой момент готов опять превратиться в воды, а потому оставалось чувство неуверенности и легкого головокружения. Мне даже пришлось подпрыгнуть и с силой впечатать подошвы сапог в землю, чтобы почувствовать под собой уверенную твердь. И думалось: не может ли быть так, что Господь создал твердь из воды. Ведь в начале Бог сотворил небо и землю, и Дух Божий носился над водами. Значит, воды были в самом-самом начале. Потом, в первый день творения, Господь повелел воссиять свету. Твердь же Господь сотворил только во второй день, а до этого землю покрывала сплошная вода. И мне верилось, что сотворение тверди и суши из воды Господь начал с создания Синая.
Уже позже, когда я рассматривал монастырские иконы, на которых был изображён Моисей, мне на ум пришло другое сравнение. Вот, по повелению Божию, предводитель избранного народа поднимается в одиночестве на гору Синай. Облако нисходит с неба на вершину. Творец спускается к твари. Но это сближение невыносимо даже для камня: вершины гор оплавляются, текут как вулканическая лава. И тут Господь приглушает невыносимый жар Своего явления, и округлые расплавленные вершины гор застывают на века. Может быть, поэтому Бог явился Моисею в прохладном облаке, чтобы не опалить Своего избранника? И заповеди
Он начертал на камне, ибо другой материал не вынес бы прикосновения перста Божия? Хотя нет, вот Неопалимая Купина, из которой Бог говорил с Моисеем, выдержала соприкосновение с Господом, и осталась зелёной.
Это сейчас у меня получается более или менее складно описать свои чувства и впечатления той поры. Тогда же я был не способен мыслить, а значит, если верить Декарту, — не существовал. Я находился в какой-то другой сфере бытия. Я просто впитывал в себя этот воздух, эти горы, это небо, это величие, это явное присутствие Творца, несмотря на то, что после Его явления Моисею протекли тысячелетия. Потом мне уже показалось, что эти два впечатления о Синайском массиве — застывшие воды и оплавленные горы — не противоречат друг другу, а даже дополняют одно другое. Я так больше и не поднялся на гору Синай, хотя иногда очень хотелось. Я боялся испортить впечатление, я опасался утерять то, что живо хранилось сердцем и тайно цвело в душе светло-зелёным цветом Неопалимой Купины. Да, это удивительная гора! Не случайно именно здесь Господь являлся Моисею.
А теперь представьте себе ещё раз это скопление голых гор и скал, внизу же вы видите не зелёные долины, а пустыню. И там внизу, под убегающей в небо красноватой горой, — маленький монастырь. Издали он кажется совсем крошечным. Говорят, его основала мать Константина Великого Елена в четвёртом веке, а через два столетия византийский император Юстиниан возвёл там храм в честь Богородицы, окружил обитель мощными стенами и прислал военный гарнизон для защиты монашествующих. Я думаю, стены монастыря доходили до двадцати метров в высоту, и когда стоишь под стеной, то монастырь кажется огромным: это даже не скромная обитель, а мощная крепость, из-за которой иногда даже не видно гор. И ширина стен впечатляла: в некоторых местах она не менее шести метров.
Когда мы в первый раз подошли поближе, то увидели, что зелень в обители всё же есть, просто высокие стены скрывали её. За монастырём на северо-западной стороне был разбит сад, тоже окружённый стенами, но не такими высокими. В монастыре бил источник чистейшей воды, который монахи называли колодцем Моисея. В саду росли оливы, айва, гранаты, виноград, миндаль. А вы знаете, как я люблю гранатовый сок и миндаль. И ещё я полюбил там хлеб. У них имелась своя пекарня, и они пекли хлеб отдельно для себя и для аравитян. Так вот, мне больше нравился хлеб для арабов: он был в форме айвы, более темный и грубый, но необыкновенно вкусный. А с оливковым маслом! Блюдо, достойное гурманов. Я даже запомнил греческое слово artoco-pion — хлебопекарня. А ранее, благодаря молитвослову, в моем греческом языковом багаже закрепилось Kyrie eleison! — что значит: «Господи, помилуй!» Этот возглас много раз повторялся в Litanies du St. Nom de Jésus — в литании Святому Имени Иисусову, которой меня учила мать.
Мы не имели опыта такого строительства, ведь фактически речь шла о восстановлении и реставрации. Стены монастыря были сложены из гранита и плинфы. Последнюю производили во времена канувшей в Лету Византии. Никто из нас не владел необходимыми техническими знаниями, чтобы её изготовить. И монахи (их подвизалось там что-то около двадцати человек) не могли нам помочь. В основном монастырь населяли греки, поэтому ещё в Каире для нас предусмотрительно нашли переводчика, который знал не только арабский, но и греческий. Архимандрит Констанций остался на своём подворье.
Мы прибегли к подручным материалам и выложили стену из нетёсаного камня так, как выкладывали у себя дома фундамент. По своей кладке эта северо-восточная часть стены и круглая башня, которую мы возвели, заметно отличались как от ограды, так и от храмов. Но мы сделали главное — предотвратили дальнейшее разрушение стены. К тому же мы надеялись, что время, ветер и песок сгладят результаты нашей грубоватой работы и дичок «французской» стены привьётся к ансамблю Синайского монастыря. Ведь вписался же египетский обелиск из Луксора в шедевр архитектурного классицизма — place de la Concorde в нашей столице.
Его установили, как сейчас помню, в декабре 1833 года, ровно через тридцать пять лет после моего пребывания в монастыре Неопалимой Купины и через двадцать лет после возвращения из похода в Россию. Что касается площади Согласия, то уничтоженная во времена революции конная статуя Людовика XV смотрелась, на мой вкус, всё же достойнее, чем египетская стела.
Но всё это я рассказываю по другой причине. Хотя мы прибыли, чтобы оказать помощь, монахи неохотно пускали нас в монастырь, тем более в храм. Мы жили в палатках. Меня же взволновало то почтение, с которым наш молодой генерал, возможно, самый молодой на то время в мире, отнесся к одинокому, стоящему в пустыне у подножия горы монастырю. В ту пору я так любил нашего командующего, который уже тогда вёл себя как повелитель Европы, что готов был целовать его подпись под Синайским эдиктом.
И вот я стал заходить в монастырь, иногда стоял в базилике у самой двери во время долгих прохладных служб. Два ряда по шесть столпов в каждом делили церковь на три продольные части. Пол сделан из разноцветного мрамора: розового и пурпурного, зелёного и белоснежного. Молиться я давно разучился. Все вокруг непривычное, даже чужое: обстановка, гортанное пение, похожее на арабское, древний язык. Какие-то непонятные изображения на стенах. Очень много золотых и серебряных лампад. Их тёплые огоньки смягчали суровое впечатление, призывали сделать усилие, чтобы понять это чужое, даже чуждое.
II
Но почему я рассказываю обо всем этом? А вот почему. В монастыре я увидел икону: зелёный куст, объятый языками пламени, в нём изображена Дева Мария с воздетыми в молитве руками, Младенец в медальоне покоится на груди Матери, а пред ними — молодой Моисей. Не знаю, почему на меня произвела такое сильное впечатление эта икона. Я не мог оторвать взгляда от неё. Может, потому, что я помнил с детства из Библии: с Моисеем из куста разговаривал Бог. А здесь была Дева Мария.
В монастыре всё говорило красно-зелёным цветом. Греки употребляют в храмах разные занавесы, завесы, пелены. Обычно они тёмно-зелёного цвета и расшиты ярко-красным, даже алым растительным орнаментом и цветами или изображением горящей Купины. А однажды во время богослужения, когда епископ повернулся спиной, я увидел, что на спине у него по золотому фону во всю длину одеяния вышита Неопалимая Купина: огромный горящий куст, а в нём — в полный рост Богородица с Младенцем на руках. Кажется, эта одежда называется у них саккос.
Вообще, в храме я обнаружил несколько икон Моисея. Иногда неповторимая атмосфера монастыря накрывала меня невидимым прозрачным туманом, и я сам чувствовал себя как Моисей, который в течение сорока дней, находясь в облаке, беседовал с Богом. Теперь я понимаю, что это было чувство святости. А тогда я только знал, что пребываю в каком-то невидимом, но реальном поле, как будто магнитном (так его назвал недавно Фарадей). Оно казалось густым и ощутимым, но невидимым. И мне было в нём хорошо, хотя нередко и страшновато.
Однажды я перешёл в правое крыло храма и увидел мозаику в алтарной части. От входной двери её не видно из-за перегородки, которую они называют иконостасом. На мозаике изображен Христос в овале лазурно-синего цвета, рядом с ним пророк Илия и Моисей, а внизу три апостола: Иаков, Иоанн, а между ними полулежит Петр, и издали казалось, что Христос стоит прямо на спине Своего ученика. Но это не мешало. Раньше я видел византийские мозаики, например, в церкви Notre-Dame-des-Champs. Но в Париже они смотрятся как-то цивилизованно, ими можно восхищаться, удивляться мастерству византийских мозаичистов. А в синайской мозаике виделось что-то первозданное. Верилось, что Преображение Христово выглядело именно так. Света в базилике было мало, поэтому приглушённое сияние золота казалось таинственным, глубоким. И вся композиция не изображала событие, а свидетельствовала об истине.
По сторонам этой композиции был ещё раз изображён Моисей. Слева, поставив ногу на высокий камень, он снимал сандалии перед Купиной, а справа — получал из рук Господа скрижали Завета.
Монахи уверяли, что тот куст сохранился, и показывают его. Он растёт у восточной стороны храма недалеко от алтарной части. Правда, его пересадили, когда строили капеллу Неопалимой Купины, потому что её хотели воздвигнуть над корнями святого куста. Он светло-зелёного цвета, примерно такого же, как оливы. Налетает ветер и колышет его. Как сейчас помню: я долго смотрю на куст. Я не рассматриваю его, но углубляюсь в него взглядом, как будто хочу проникнуть в его тайну. Но таинственность сметает порыв ветра с песком и пылью, и передо мной опять самый обыкновенный зелёный куст, который некогда полыхал огнем, но ни листочка не потерял. Ни один даже не высох! (Почему я так уверен в этом? — Не знаю.). От куста я возвращался к иконе в храме. Что я искал в них, о чём думал, — теперь не помню. Просто чувствовал, что есть некая тайна, и я, хочу того или нет, должен её разгадывать. Может быть, всю жизнь. Кстати, этот монастырь назывался сначала обителью Неопалимой Купины, а имя святой Екатерины ему дали только в одиннадцатом веке или даже позже.
Особенно мне нравились синайские рассветы. Ночи стояли холодные, и я просыпался рано. Восход солнца загораживали горы. Приходилось прошагать около полутора льё, чтобы увидеть край неба с нежными рассветными красками. Оттенки красного мне были знакомы по нашим рассветам, но на Синае в небе присутствовали еще лимонно-жёлтый, светло-зелёный и множество переходов от совсем светло-голубого к глубокому синему. Краски, скорее холодноватые, постепенно теплели, и лимонно-жёлтый на глазах превращался в тёплый жёлтый цвет с лёгким оттенком оранжевого, а зелёный растворялся в серебристо-голубом. Горы казались красноватыми или светло-коричневыми, а белый песок — розоватым. И серым в тени.
Монахи не могли не заметить, что я единственный из французов захожу в храм во время службы. Однажды, когда мы уже закончили кладку стены и просто отдыхали от трудов праведных, они жестами показали, что приглашают меня в капеллу Неопалимой Купины. Хотя я даже не думал об этом и не просил, но сразу согласился. Признаюсь, мне было страшно. Больше всего меня пугала незапамятная древность и убедительная достоверность происходящего. К библейским рассказам я привык относиться как к художественной литературе. Но тут оказывалось, что все это происходило на самом деле, об этом хранится не только память, но соблюдается и само место, где все это случилось. Перед дверью, украшенной резьбой по кости, мы разулись — в память о том, что Бог повелел Моисею снять обувь на святом месте. Теперь я уже другими глазами смотрел на икону: Моисей стоял перед кустом, одна сандалия уже лежала на земле, а он, чуть наклонившись и поставив левую ногу на высокий камень, снимал другую сандалию.
В капелле, в глубине алтарной части, я увидел ещё одну икону с изображением Девы Марии в горящем кусте. Под алтарём находилась мраморная плита с отверстием, которое указывало на прежнее место куста. Оно было закрыто серебряной пластиной с выгравированной на ней Купиной. Почти точно над ней висели три горящие лампады. У меня создалось впечатление, что в монастыре всегда горят лампады, и масло в них не кончается. Ни разу не видел, чтобы их кто-нибудь зажигал, наверное, это делали ночью. Однако как зажигали свечи, я видел не раз, а также с интересом наблюдал, как их после службы гасили, опуская на пламя медный колпачок или колокольчик, привязанный к длинной палке.
Монахи преклонили колени и по очереди поцеловали серебряную пластину. Я тоже встал на колени, но не решался приблизиться. Тогда они одобрительными кивками и жестами стали подзывать меня к себе. А я застыл словно в столбняке. Даже не могу описать, что я чувствовал. Это был страх, но какой-то приятный страх. И все же он не давал мне сдвинуться с места. Тогда монахи, одного звали, кажется, Йоргос, взяли меня под мышки и буквально понесли, скорее поволокли, к тому месту над корнями куста. Мне стало неудобно, и я попытался встать на ноги, чтобы моя слабость не выглядела сопротивлением. Но, привстав, ударился головой о тяжелую лампаду, которая висела там. Она качнулась, я этого, разумеется, не видел, но почувствовал, что на затылок мне плеснулось тёплое масло и потекло по шее и под воротник по позвоночнику. Я опять ослаб, и меня опустили на пол. Не знаю, почему, но я приложился к холодному серебру пластины не губами, а лбом, но нос и губы поневоле прикоснулись к недвижному мрамору плиты. Тело расслабилось, ко мне вернулась способность двигаться. Я взглянул вверх: надо мной качалась правая лампада, а две другие оставались неподвижными.
И знаете, там даже потолок красно-зелёного цвета…