I
Забивать лошадей для пропитания наши начали ещё по пути в Москву. А теперь появились профессиональные «жарильщики», как мы их называли. Это были уже не солдаты. Большинство из них потеряло оружие, другие нарочно избавились от него, бросив ружья и боеприпасы где попало. Они спасали свою жизнь, и император, и офицеры оказались бессильны, поскольку жарильщиков было слишком много. Они не нападали. Они просто вдесятером подходили к артиллеристам, у них на глазах забивали лошадь, разделывали её, жарили, коптили, в общем, делали себе запасы из полусырой конины. Кстати, потом делились с владельцами лошадей. Наводить дисциплину среди них было уже поздно. Хотите верьте, хотите нет, почитайте воспоминания других ветеранов Великой войны, но артиллеристы даже радовались. Теперь без лошадиной тяги они могли бросить орудия и присоединиться к пехоте, хотя, конечно, по форме и знакам отличия их легко было узнать. Странное зрелище: артиллерист без орудия и без лошадей!
Вечером мы засыпали у костров, тесно прижавшись друг к другу, в окружении замёрзших или умерших от голода, и помню, как не раз при взгляде на окоченевший труп погибшего мне в голову приходила грешная мысль: «Ах, вот бы и мне поскорее так». Но утром мы поднимались и, подбадривая себя слабыми проблесками надежды, отправлялись сквозь стужу и вьюгу неизвестно куда: то ли в сторону жизни, то ли в сторону смерти — на Елисейские поля, только не парижские, а настоящие, загробные.
И вот мы на Березине. Двадцать четвёртое ноября. Я уже говорил вам, что у них свой календарь. Так вот, согласно ему, наступило лишь двенадцатое число того злополучного месяца. И такой непередаваемо мерзкий холод! А что будет здесь через две недели, думалось мне. Я вспоминаю сейчас, как мы переправлялись через Березину месяца четыре назад, примерно в середине июля. Тогда прошли сильные ливни, и река вышла из берегов. Но уровень воды уже спал, и когда мы выстроились на правый берег, напротив нас на заливном лугу увидели огромные лужи, в которых с гортанными криками, радостно хлопая крыльями, плескались серые гуси. Переправившись через реку на понтонах, мы вместе с польскими кавалеристами бросились в атаку на упитанную дичь. Да, это была незабываемая, но всё же, надо сказать, комичная охота! Через полчаса почти у каждого кавалериста оказались приторочены к седлу один-два, а то и три гуся про запас. Удивительно живописная картина. Конечно, на гусятину мы клюнули тогда потому, что надоела говядина, в ней мы не испытывали недостатка. Ещё в Польше отбитые у населения быки и коровы, накрепко привязанные к повозкам, покорно шли тогда за нами на Москву.
Обращусь к заметкам моего друга Жана-Люка Бамберже: «И вот мы должны ещё раз перейти Березину, но в обратном направлении. Выше речушки Студянки наведены два моста для пехоты и для артиллерии. Легче всего было заготовить балки и брёвна для мостов. В соседней деревне разобрали десяток деревянных домов — и материал готов. Понтонёры и сапёры совершили подвиг: они построили два моста, стоя по горло в ледяной воде, и обеспечили переправу. Многие из них погибли от переохлаждения. И все эти страдания, выпавшие на их долю, были вызваны неразумием одного из приказов императора. Ещё в Орше по неизвестной причине он приказал сжечь понтонный парк. Конечно, он задерживал наше отступление, но впереди нас ждали реки, на которых не имелось бродов. Или наш предводитель надеялся, что реки в самом скором времени замёрзнут? Не знаю».
Итак, сваи забиты, мосты готовы, продолжаю я. Император со своей гвардией переправился на спасительную сторону. Мы с подполковником Батайяром тоже находились на правом берегу. Приближалась ночь. Все смотрели на противоположный берег и ничего не понимали. Почему сооружёнными с такими жертвами мостами никто не хочет воспользоваться. Я предложил Батайяру вернуться на левую сторону. По нашим расчетам, Кутузов с востока по левому берегу или Чичагов с юга по правому могли подойти к Березине не раньше чем через два-три перехода. Правда, казаки или партизаны могли появиться хоть сейчас. В любом случае у нас ещё оставалось некоторое время… И что мы увидели на левом берегу? Все спали вповалку: офицеры, солдаты, женщины, дети, лошади. Не спали только жарильщики, они занимались своим делом — коптили ворованную у кавалерии, у артиллеристов и у обозов конину. Мы не поверили своим глазам. Батайяр сразу же поскакал на противоположный берег, чтобы доложить о пассивности войск и командования. Подполковника я больше не видел, но рассказывали, что его выслушали и приказали ему лично прямо сейчас начать переправу. Отдать подобный приказ было так же смешно, как, например, повелеть простому гренадеру взять на себя командование корпусом Евгения Богарне.
Я разыскал дивизионного генерала Эбле, командовавшего переправой через оба моста, и он на время оставил меня при себе, чтобы основательно подготовиться к переходу через Березину следующим утром. Когда я вошёл в курс дела и примерно знал, сколько надо сил, чтобы обеспечить переправу, пропустить остатки артиллерии, гвардию и кареты командования, Эбле решился отпустить меня на правый берег.
По дороге я неожиданно увидел слугу моего кузена Мишеля, которого не видел со времени сражения под Малоярославцем. Мой верный Ив сказал, что кузен погиб или раненым захвачен в плен. В обозе Ив нашёл две лошади и повозку Мишеля, а потому решил отыскать меня или погибнуть. Одну лошадь ему удалось сохранить, а другую, так же, как и повозку, у него отбили португальцы перед самой Березиной. Сидя у едва горящего костра, мы вместе всплакнули о кузене. Мой дядюшка, старый вояка Мишель, дал старшему сыну своё имя. Всё же мы оба надеялись, что Мишель-младший жив и находится в плену у русских. Согласитесь, плен лучше, чем смерть. Даже если это русский плен… Я посоветовал Иву сразу переправиться вместе со мной на наш берег, но меня нагнал посыльный от генерала Эбле…
Река запомнилась всем и навсегда. Читаю воспоминания тех, кто пережил это, и удивляюсь. Ведь река — не шире наших Елисейских полей. Там и переплывать-то нечего! И гонимые ветром льдины скользили по поверхности лишь изредка. Кавалерия могла пройти по дну, а проплыть пришлось бы две-три сажени где-то в середине русла. Ранее отряд генерала Корбино легко переправился через неё на лошадях. В ноябре река обмелела, и вода доходила лошадям до седла. Можно было обойтись и без мостов. Причём, если мне память не изменяет, кавалеристы Корбино перешли Березину туда и обратно даже два или три раза. И что же случилось? Откуда такие огромные потери? Почему в июне мы весело и отважно переправились через речку, как бы не заметив её. Если б не гуси, действительно и не вспомнили бы больше о ней. И ведь перешли с полумиллионной армией! А вот в конце ноября уже с левого на правый берег перебрались, сохранив лишь двадцать тысяч боеспособных солдат или что-то около того.
Вставлю здесь один эпизод из записок Жана-Люка Бамберже.
«Когда выше по течению Березины обнаружили брод, множество народа с повозками бросилось туда. В сутолоке и толкотне повозки задевали одна другую, и скоро река от левого берега примерно до середины была забита застрявшими повозками. Разобрать это вавилонское столпотворение повозок, телег и карет не представлялось никакой возможности. Некоторые, ступая по повозкам, как по мосту, доходили до середины реки, а дальше бросались вплавь, лишь бы спасти жизнь. Эта картина подсказала мне мысль организовать в том месте переправу. Теперь оставалось только с противоположного правого берега загнать в воду несколько десятков повозок, чтобы получился вполне приемлемый мост из повозок и телег, который не выдержит орудий и коней, но люди-то спасутся.
Я пошёл в императорский штаб и рассказал о своей идее. Моё предложение одобрили, но никто даже пальцем не шевельнул, чтобы доложить об этом императору. В конце концов, один из флигель-адъютантов торжественно заявил: „Вы очень хорошо нам объяснили пользу такого пешеходного моста. Поручаем вам устроить его немедленно“. Напрасно я объяснял, что я интендант, у меня нет ни сапёров, ни понтонёров, ни инструментов, ни материалов, ни опыта, наконец! Ведь такой мост следовало бы оградить хотя бы с одной стороны сваями. И потом я не могу покинуть свой полк, меня там ждут. Не знаю, чем кончилось дело, скорее всего, ничем.
Уже позже я узнал, что император перед переправой через Березину дал приказ сжечь все экипажи маршалов и генералов, все фургоны, повозки и телеги, которые шли за нами от самой Москвы. Мудрый приказ, но о моём нереализованном проекте я жалею до сих пор. Неиз вестно сколько жизней он мог бы спасти».
Добавлю от себя, что Жан-Люк прав: везде, даже в штабе императора, царили неразбериха и апатия.
Самым большим потрясением для меня стало бегство императора с отборными войсками. Он шел собирать рекрутов нового набора 1813 года, чтобы и их принести в жертву на алтарь войны. Или на алтарь своего безмерного честолюбия и тщеславия? Полководец, бросивший свою армию. Когда я сказал что-то такое Жану-Люку, он погладил тонкие усики, окруженные многодневной щетиной, и произнёс как очевидное: «Так ему не впервой, он уже бросил однажды свою армию — в Египте». В тот момент я прихлёбывал крепкое и противное тамошнее вино и поперхнулся так, что оно пошло у меня через нос, но Жан-Люк совершенно невозмутимо смотрел в сторону, и мне пришлось промолчать. Кстати, мой друг там не был, а я-то воевал!
Другая боль — гибель наших на русском берегу и в воде при переправе. Березина стала для многих тысяч соотечественников настоящим Стиксом. Без Харона. Или роль перевозчика исполнил сам предводитель Великой армии?..
Из Москвы он выходил как император, но после Можайска воскликнул: «Хватит быть императором, пора стать генералом своей армии!» Таковым он оставался, думаю, лишь до Днепра. А после речушки Березины и до самого Рейна оказался просто беглецом, скрывавшимся под чужим именем. В Париже он снова обернулся повелителем французов и всей Европы, и никто не посмел даже пикнуть. Вплоть до отречения. Вот такие метаморфозы.
II
На Березине самым важным для меня и моей семьи стало, конечно, не это. Икона, как я уже не раз говорил, была привязана у меня на груди под шинелью. Последние остатки Великой армии бросились на мост. Он был низкий, вода бурлила под ногами и едва не переливалась через брёвна, крупные льдины то и дело бились о сваи. Некогда бравые солдаты расталкивали боевых товарищей, сбрасывали более слабых с бревенчатого настила и рвались к другому берегу, забыв о чести, дружбе, боевом братстве, общих победах, долгих разговорах у костров. Ранним утром двадцать девятого ноября я замешкался на левом берегу. Когда, прижав икону к животу, ринулся вперёд, то оказался в плотной неуправляемой толпе, которая оторвала мои ноги от настила и понесла по своей воле куда-то. Лишённое опоры тело моё стало как будто глиной в неловких руках гончара, который мял, бил, месил и опять мял мою плоть, придавая ей самые замысловатые формы. И этим гончаром была разношёрстная и неразумная, даже обезумевшая толпа.
Когда мы прошли примерно треть моста, снизу из воды вынырнула маркитантка. Помню, что женщин в воде оказалось даже несколько. Видно, они не могли пробиться на мост или упали с него. Она что-то кричала и, ухватившись за сваю, протягивала мне грудного младенца. Я схватил свёрток левой рукой, зажав в кулак розовое одеяльце, маркитантка же сорвалась с опоры и упала на плывущую льдину, та раскололась, и женщина скрылась под водой. Только я успел прижать младенца к себе, как пушечное ядро угодило в мост передо мной, и он загорелся. Потом говорили, что наши сами взорвали мост, не дождавшись окончания переправы, чтобы вслед за нами не перешли и казаки. Толпа отхлынула и оттащила меня на несколько метров назад.
До нас сразу дошло, что мы теперь отрезаны от своих и оставлены на произвол судьбы и растерзание казакам, что нас сейчас начнут рубить, как капусту, мы бросились в воду. Кто-то хватался за льдины, другие — за доски и обломки разбитых ядрами лодок. Один, судя по форме, вольтижер поплыл, ухватившись за круглый высохший куст, который помогал держаться наплаву. Я, совершенно не соображая, что делаю, отвязал икону, положил её плашмя на воду вверх окладом, пристроил на нём ребенка и бросился вперёд к заветному берегу, вцепившись в икону. Говорят, утопающий хватается за соломинку — à un brin de paille. Такой соломинкой стала для меня икона. И вот, если раньше я восторженно кричал «Да здравствует Император!» — Vive l'Empereur!, тут начал со слезами (а может, это были брызги воды) хрипло бормотать Gloire à Toi, notre Dieu!, потому что икона плавно и быстро понесла меня к противоположному берегу. Не знаю, что и откуда взялось, но я стал молиться: Sainte Vierge, Mère de Dieu, ma Mère et ma Patronne… дальше я не помнил и читал обрывки тех молитв, которым меня учили в детстве, путая латинские и французские слова: Sainte Marie, Mère de Dieu priez pour moi… Ave Maria, gratia plena… Sainte Vierge ayez pitié de nous… Mater Christi, Mater Salvatoris, ora pro nobis… Kyrie eleison! Греческий возглас вырвался сам собой. Он встречался в моём детском молитвослове, потом я закрепил его на Синае: греческие монахи повторяли Kyrie eleison за время одной службы десятки раз на разные лады.
Мне оставалось только не выпускать из рук золотые углы иконы Святой Девы и следить за свёртком, в котором теплилась беспомощная жизнь. Тут краем глаза я заметил Жана-Люка, который неподалёку барахтался в волнах, он очень плохо плавал. Я попытался направить икону в сторону тонущего друга, и это мне удалось. «Хватайся за меня!» — крикнул я. Тот, с полным ртом воды, проявляя неуместное великодушие, пробормотал: «Non, non… Вместе… утонем!» Я только прохрипел: «Смотри, за что я держусь». Не знаю, что там увидел Жан-Люк, в очередной раз вынырнув на поверхность и выдавив из себя струю грязной ледяной воды, но он обхватил меня чуть выше пояса, и мы поплыли, зачем-то болтая ногами: нас несло чудесным образом, невидимой силой, а мы только мешали движению. Противоположный берег был крутым, и тот, кто переплыл Березину-Стикс, становился хорошей мишенью для русских пушек и ружей, пока медленно, скользя и падая, карабкался вверх.
Не знаю, видна ли была с русского берега моя икона, всё же оклад у неё золотой, заметный, хотя и закрытый наполовину свертком с младенцем. Кстати, он ни разу не пискнул за всё время. Возле самого берега меня всё же достала прицельная или шальная пуля. В левом плече стало сначала судорожно больно, а потом горячо. Русские пули заметно крупнее наших, и раны от них — страшнее и опаснее. Не помню, как я сумел вскарабкаться на берег, не выпустив из руки ни младенца, ни иконы. Но тут я увидел, что внизу корчится от боли Жан-Люк. Его ранило в ногу, и вода вокруг его сапог медленно краснела. Оставив в яме икону с младенцем, я скатился к кромке воды, и мы вместе, цепляясь за обледеневшую глину, поползли вверх. Казаки постреливали с левого берега уже редко и неохотно, как бы в никуда. «Лежачего не бьют», — думал я, а мы ведь «лежали». Я уверен, что кое-кто из русских тогда даже молился о нас, чтоб нам дотянуть до безопасного места. Поверженного врага часто бывает жалко, и хочется проявить великодушие, чтобы полнее ощутить моральную победу над ним. Вытащив Жана-Люка на ледяной берег и укрывшись с ним в яме, я засунул младенца за пазуху на место иконы и, как безумный, под свист пуль, стоны раненых и ржание ополоумевших лошадей начал целовать изображение Святой Девы. Я был уверен, что Она — наша спасительница. Вновь пристроив на груди чудесный образ, я спрятал под шинель младенца, и мы, соорудив самодельные костыли для Жана-Люка, «побежали» догонять какой-нибудь обоз, в котором можно было бы найти лекарства, чистые бинты, сухую одежду, платки, шали, чтобы перепеленать ребёнка и завернуть икону.
Младенец оказался девочкой, примерно полугодовалой. Остальное вы знаете. Поскольку утонувшая женщина не успела назвать имя ребёнка, мы с Жаном-Люком, не сговариваясь, назвали её Мари — в честь знаменитой маркитантки, которой посвящали стихи самые известные французские поэты. Позже, уже во Франции, назначили ей и день рождения — переход через Березину. Конечно, пришлось на полгода омолодить её, но ведь это была дата её второго рождения! Так вот получилось, что я заявился домой раненым, с младенцем и иконой, которая стала мне дороже всего на свете.
Да, Березина! В течение долгих лет Жан-Люк, представляя меня своим знакомым, добавлял со значением: «Господин Ронсар — один из немногих, кто дважды перешёл Березину!» Я не оставался в долгу: «Ты тоже перешёл через неё!» Мой друг не уступал: «Я перешёл благодаря тебе». Дальше препираться не имело смысла, и мы начинали общий разговор с новыми знакомыми.
III
Мы оказались в расположении австрийского корпуса Шварценберга, прикрывавшего отход корпуса Ренье на Варшаву, а там попали сначала к венграм. Среди австрийцев был венгерский гренадерский батальон, которым командовал австриец Kirchebetter (так записал Жан-Люк), и 34-й или 32-й, не помню точно, пехотный полк под командованием венгра Эстерхази. Австрияки величали его Fürst'ом — князем.
Раны у нас оказались серьёзными, тем более, что мы не получили своевременную помощь врачей сразу после Березины. Хорошо, что обошлось без гангрены, но оба были близки к этому. Жан-Люк не мог ходить без костылей, и каждый шаг отдавался в ноге страшной болью, что было видно по его искажавшемуся то и дело лицу, я же с ребёнком на руках не мог стать опорой для него.
Сказать, что мы с ним бесконечно благодарны венграм, значит, ничего не сказать. Глядя на наше бедственное положение, они нашли для нас повозку, чтобы Жан-Люк мог наконец-то дать отдых раненой ноге. Для меня, вернее, для малышки Мари в каком-то селе обнаружили люльку, и я пристроил её рядом с моим товарищем. Но этого мало: они выделили провожатого, проделавшего с нами немалый путь до самого походного лазарета — бравого гренадера Иштвана,
черноволосого со светло-голубыми глазами. Мне запомнился этот контраст. Когда видишь чёрную шапку волос на голове, то невольно ожидаешь увидеть под ней чёрные или карие глаза. А тут — небесная синева. Правда, больше я у венгров не встречал такого сочетания.
Жан-Люк тут же начал учить венгерский язык, решив, что станет одним из тех редких французов, которые хоть немного болтают по-венгерски. Говорить он не заговорил, а вот несколько слов выучил. Одно запомнил и я — szervusz! Так они здороваются, если на «ты». А запомнить легко, потому что в нем слышится что-то латинское. Но, вообще, надо сказать, что язык трудный, непривычный, и латинских слов я больше не обнаружил.
И вот мы наконец в полной безопасности, в крепости Коморн, как её называют австрийцы, а венгры именуют Комаром. Стоит она на месте впадения реки Ваг в Дунай. Мы рады: нам не надо голодать или есть что попало, у нас достаточно прозрачнейшей воды и хорошее венгерское вино, чистая одежда (как я по ней соскучился!), врачи, заботливо ухаживающие за героями перехода через Березину.
В Комаром мы добрались уже выздоравливающими. Жан-Люк ходил ещё на костылях, я разрабатывал руку, которую с трудом мог поднять на уровень плеча, а Мари начала толстеть на глазах; особенно быстро полнели ножки. Молоком её поили вдоволь, сёстры милосердия не отходили от моей приёмной дочурки. Они настояли на том, чтобы она осталась с ними в лазарете, а я лишь навещал её при желании.
Офицеры гарнизона и врачи нередко приглашали нас с Жаном-Люком на вечерние собрания. Говорили на немецком — нередко о войне, но лениво. О политике и о будущем — более оживлённо, за картами все разряжались. Хорошо помню, как сосредоточенно мы сидели раньше за карточными столами, но здесь мы играли по мелочи, а потому много шутили, болтали ни о чём, иногда хохотали до упаду. Конечно, я только улыбался и ждал, когда Жан-Люк переведёт мне очередную шутку, потом, отвернувшись в сторону, смущённо посмеивался с большим опозданием. Венгры на удивление хорошо, если не идеально говорили по-немецки. Я этого не мог оценить, но верю на слово Жану-Люку.
В карты мы играли обычно в одной и той же компании, чаще всего в преферанс. Я, Жан-Люк, капитан Вольфганг Фрайтаг и венгр — капитан Габор Удварди. Жан-Люк был душой компании хотя бы потому, что говорил по-немецки и мог ввернуть пару слов на венгерском. Фрайтаг постоянно вспоминал Вену, мечтал о конце кампании и возвращении в родной дом к своим занятиям итальянским искусством. Чем-то он напоминал мне Анри Бейля. У Фрайтага имелся слуга Ганс, которого хозяин постоянно ругал за неловкость и лень, а тот отмалчивался и с подозрением смотрел на каждого нового человека возле своего господина. Иногда капитана Фрайтага подменял доктор Штраус, хирург.
Капитан Габор Удварди выглядел прирождённым солдатом. Это было видно по всему: как он носил мундир и оружие, как он элегантно ходил размеренным военным шагом, как чётко и с достоинством кланялся сослуживцам. Даже за карточным столом он сидел как-то по-военному, не расслабляясь. Но я бы не наз вал его солдафоном. Просто военная служба навсегда осталась для него привычной и любимой формой бытия и повседневности. Ещё он выделялся из числа других офицеров усами. Они бросались в глаза — пышные, густые, чёрные и висячие, то есть совсем не модные, не гусарские, не офицерские. Такие я видел у венгерских крестьян, живших вокруг крепости. Мы не могли поговорить с ним по душам, но часто перекидывались тёплыми внимательными взглядами, которые недвусмысленно говорили, что — дай нам языковое взаимопонимание, — француз и венгр станут закадычными друзьями. Мы часто прогуливались втроём по берегу реки Ваг. Втроём, потому что Вольфганг в свободное время предпочитал уединение. Денщика капитана Удварди звали Шандором Кочишем. Полноватый, весёлый и исполнительный солдат понравился мне с первого взгляда. Лучшего денщика для Удварди и не подобрать. Шандор и хозяин казались неразлучной парой, как Дон Кихот с Санчо Пансой.
Крепость в Комароме состоит из двух частей, точнее, это крепость в крепости. В римские времена там находилось укреплённое поселение Бригетио, позднее венгерский король святой Иштван, креститель венгров, построил там земляную крепость. Мес то связано и с их королём Белой IV, который здорово потрепал татар в тринадцатом веке, но в конце концов проиграл главное сражение. И вот на том месте уже в шестнадцатом столетии построили Старую крепость. Мы же проживали в Новой крепости, построенной вокруг Старой сто лет спустя; они отделены одна от другой довольно глубоким рвом. Старая крепость построена из красного кирпича, как и московский Кремль, только кирпич больше смахивает на византийскую плинфу. Цитадель и Кремль совсем не похожи друг на друга, потому что стены Старой крепости гораздо ниже кремлёвских и подпёрты многочисленными контрфорсами, что придаёт укреплению мощь и силу, но служит в ущерб красоте. Помню ещё, что над узким входом в Старую крепость установлена доска, может быть, медная или мраморная с какой-то надписью на латыни. Жан-Люк скопировал её, но потом эта бумажка затерялась.
IV
Но, кажется, я заговорился. Главное — вот что. В крепости я получил отдельную комнату и пристроил там на полочке свою икону. Да, забыл сказать, что в 1809 году в этой цитадели австрийский император Франц скрывался от Наполеона, когда наш непобедимый в ту пору предводитель взял Вену. Уверен, что наш император мог бы захватить крепость штурмом, но пожалел людей, потому что эта венгерская цитадель способна выдержать многомесячную осаду. С этим Францем связана ещё такая история. Он стал императором Священной Римской империи германской нации под именем Франца II. Но после поражения от нашего императора был вынужден ликвидировать Священную Римскую империю, выдать дочь за своего врага Наполеона и остаться императором Австрии, Венгрии и Богемии, но уже с именем Франц Первый (а не Второй).
Однако я опять отвлёкся. Икону я поставил в своей маленькой комнате на полке рядом с книгами на венгерском языке. Видно, до меня там жил венгерский офицер. Для приёма гостей места не хватало, но все трое картёжников, несмотря на тесноту, иногда наведывались ко мне.
Лишь один раз мы поиграли у меня в карты, но духота выжила нас оттуда, тем более, что, как всегда, при наших карточных баталиях присутствовали Ганс и Шандор с вином и табаком, а шесть человек в такой комнате — это уже вавилонское столпотворение.
Monsieur Удварди уделял иконе особое внимание, он рассматривал её в подробностях, склоняясь головой к лику Девы Марии, задавал вопросы, на которые ни я, ни Жан-Люк не могли, к сожалению, ответить. Венгерский капитан с неподдельным интересом слушал рассказ о том, как икона спасла меня от вил, а потом нас с Жаном-Люком на Березине. Причём всё рассказывал Жан-Люк, а я только невпопад кивал головой. Вольфганг же небрежно оценил богатый оклад и пропустил мимо ушей повесть о нашем отступлении из России. Между прочим, многие офицеры в корпусе Шварценберга на этой — чужой для них — войне даже пороха не нюхали.
И вот однажды икона пропала. Второй раз. Надо сказать, что моя комната не запиралась на ключ. В качестве замка служила толстая наружная щеколда, и гости могли определить — дома ли я нахожусь в данный момент — только по задвинутой или открытой щеколде. Иногда, уходя, в знак своего отсутствия я вставлял в щеколду какую-нибудь веточку. Итак, икону мог взять кто угодно. И вынести, спрятав под одеждой. Больше всех переживал бравый капитан Удварди. Он близко к сердцу принял эту неслыханную кражу и поклялся нам с Жаном-Люком, что найдёт вора любой ценой. Я представлял, насколько это будет трудно. Вы бы видели эти крепости. Там столько закоулков, столько коридоров, столько самых разных помещений, что искать там икону — всё равно, что искать иголку в стоге сена — chercher une aiguille dans une botte de foin.
Здесь я опять отвлекусь, чтобы объяснить, почему бравый венгерский капитан так решительно хотел мне помочь. Он был родом из городка Мако. Это где-то на юге около Румынии. И однажды он рассказал нам с Жаном-Люком такую историю. У них в Мако есть почитаемая икона Девы Марии, которую называют Снежной — Madonenbild von Maria-Schnee, а по-венгерски икону именуют Havi Boldogasszony-kép. Перед ней случилось много чудес. Его бабушка Joujanna ещё в молодости тяжело заболела. Забавно звучит это имя по-французски: joue — это щека, а Жанна — Jeanne. Потом в разговорах мы благодаря Жану-Люку выяснили, что Жужанна — по-французски Сюзанн. Я, естественно, сразу подумал о своей дочурке, ждавшей меня в Париже. Итак, родня была уверена, что Жужанна не выживет. И тогда молодая девица мысленно пообещала принести в дар Деве Марии свое любимое колье.
На удивление родне Жужанна скоро поднялась с постели. Радости в семье не было предела. Прошло недели две, и Жужанна опять слегла. Тогда она поведала матери, что в болезни дала обет подарить иконе свое колье, но, выздоровев, пожалела украшение и начала думать о том, как бы принести в дар Деве Марии что-нибудь другое взамен. И тогда болезнь вернулась. Девушка со слезами просила отнести колье и подвесить его к образу Девы Марии Снежной. Так и сделали, а Жужанна в скором времени окончательно выздоровела.
И ещё одну историю, связанную с этой иконой, рассказал капитан Удварди. Говорили, что в Мако икону принесли из Сегеда, который стоит на реке Тиссе. Однажды турки (значит, это случилось в шестнадцатом веке, уточнил он) снарядили большой корабль с награбленным в Сегеде добром, потому что по Тиссе можно попасть в Дунай, а там в Чёрное море. Когда они хотели уже отплыть от причала, корабль начал тонуть. Испугавшись и думая, что они перегрузили корабль, турки начали сбрасывать с него, что попалось под руку. Один житель города, оказавшийся там, среди брошенных вещей нашел свёрнутую в рулон картину. Расправив её, он увидел, что это знаменитый образ Девы Марии Снежной, который вырезали из рамы. Он незаметно унёс его с собой, но, опасаясь обысков и преследований от турок, спрятал полотно в болоте. Прошло несколько десятков лет, кажется, восемьдесят. И вот однажды какой-то турок пришёл к тому болоту, чтобы напоить лошадь. В одном месте конь упал на передние колени и начал бить копытом по воде и грязи, пока оттуда не вылетело на сухое место изображение Девы Марии. Турок, поражённый свершившимся на его глазах чудом, подарил совершенно чистый и невредимый образ первому попавшемуся навстречу жителю Сегеда. Тот сразу узнал знаменитый заалтарный образ и после освобождения от турок отнёс образ Девы Марии во францисканский монастырь в Нижнем городе.
Кстати, один тамошний монах сказал, что корабль был нагружен по всем правилам, а начал тонуть потому, что Дева Мария не захотела покинуть Сегед. А почему эту икону называют Снежной, капитан Удварди не знал. Зимой в Венгрии снег выпадает довольно редко. Но зато он вспомнил, что икона эта — копия знаменитого образа Богородицы из церкви Санта Мария Маджоре в Риме. Вольфганг слышал что-то об этом древнейшем храме Вечного города, но об иконе не мог сказать ничего.
V
Но вернусь в Комаром, в незабываемую крепость. Капитан Удварди взял на себя роль настоящего сыщика или следователя, chargé de l'enquête. Причём делал он свою работу тактично и незаметно. Через некоторое время он сообщил нам, что после многочисленных разговоров и проверок в среде врачей и офицеров из подозреваемых осталось только четыре известных человека: он сам, капитан Вольфганг, слуга Ганс и денщик Шандор. Нас с Жаном-Люком он, естественно, исключил. Я тогда подивился, что он оставил в этом кратком списке себя, но Удварди ответил, что список должен выглядеть именно так, потому что мы тоже имеем право подозревать и расследовать.
Однако вместе с иконой я потерял волю и только ждал, что же будет дальше. Мне даже в голову не приходило начать поиски иконы на свой страх и риск. И в глубине души я был почему-то уверен, что икона ко мне вернётся.
Однажды капитан мимоходом заметил, что он подозревает Ганса. Как-то ночью его денщик Шандор случайно выследил слугу капитана Фрайтага, когда тот пробирался в глухое, полузабршенное строение, предназначавшееся для хранения муки, сахара и соли. Когда Ганс открыл дверь и юркнул в какое-то тёмное помещение, Шандор начал подкрадываться к двери. Но вдруг она распахнулась настежь, и оттуда вместе со вспышкой ярко-оранжевого огня вылетел, спотыкаясь, Ганс. Схватившись за голову, он, как безумный, бросился улепётывать вдоль рва. Денщик капитана Удварди заглянул в обширный пустой склад, походил там, но не обнаружил никакого огня и по возвращении рассказал всё своему господину.
Прошло около недели. Добровольный сыщик Удварди, как мы с Жаном-Люком между собой его называли, при всяком удобном случае дружески разговаривал с Гансом, но по ночам, не жалея времени и сна, следил за слугой капитана Фрайтага. И вот наконец его старания и терпение были вознаграждены. Ганс опять пошёл к тому складу, на который указал Шандор, и история повторилась: через пару минут он, как пробка из шампанского, вылетел через дверь, но побежал не вдоль рва, а прямо на венгерского капитана. Налетев на него, он только и смог произнести: «Доктора! Штраус! Руки!» — и рухнул на землю.
Ганса принесли в лазарет. Очнувшись, он застонал от боли, умоляя смазать чем-нибудь ожоги у него на ладонях. Доктор Штраус, осмотрев его конечности, нашёл их вполне здоровыми, но Ганс кричал, что руки у него почернели по локоть, что они обуглились, что он не хочет, чтоб их ампутировали. Мы тоже не видели никаких ожогов, тем более обуглившейся кожи, и старались успокоить его, но всё было напрасно.
Наконец венгерский капитан спросил Ганса, куда тот ходил ночью. Ганс долго думал, натирая совершенно чистые руки какой-то жёлтой желеобразной мазью, полученной от доктора, попросил их забинтовать, а потом, решившись, поведал вот что. Когда, слушая наши разговоры, он понял, что икона украшена настоящими драгоценными камнями, то решил украсть её, тем более что комната моя не запиралась, а Новую крепость за два года он изучил, как свои пять пальцев. Выбрав момент, он унёс икону и спрятал её на складе под одним из стеллажей в куче мусора. Капитан Удварди выследил его, когда Ганс собирался вырвать из оклада на пробу хотя бы один камешек. Но как только слуга взял образ в руки, его опалило огненным светом, полыхнувшим прямо в глаза, и от неожиданности и страха он бросился наутёк. Ганс долго не решался ещё раз пойти за драгоценными камнями, но, осмелившись, получил ещё один урок. Во второй раз ему показалось, что от иконы изошёл яркий огонь, опаливший, даже обугливший ему руки по локоть.
Мы тут же повели Ганса на склад, он показал место, где схоронил образ Девы Марии. Я застыл перед иконой, не решаясь взять её в руки. Было страшно. Но Жан-Люк подтолкнул меня, и я осторожно поднял икону. Ничего неожиданного не произошло. Мы благоговейно маленьким торжественным шествием перенесли образ на его законное место в моей комнате.
Ганс начал ходить в костёл святого Андрея. Там он садился позади меня, что мне немного мешало, особенно, когда долетал его шёпот. Кстати, именно в Комароме я стал ходить в церковь. После мессы я выходил из храма, а Ганс продолжал сидеть, устремив глаза на запрестольный образ Девы Марии, губы его шевелились. Боль в руках у него медленно проходила, но мизинец на правой руке начал темнеть. Доктор Штраус сказал, что палец здоров, ампутация не нужна, а цвет пальца изменился по неизвестной причине. Особенно страшно выглядел чёрно-синий ноготь, но ни рука, ни палец не болели. Прислуживая нам вместе с Шандором, Ганс прятал его в перчатке. Если же он оставался без перчаток, то прикрывал палец подносом или держал руку за спиной. Потом уже одна сестра из лазарета сшила ему на мизинец несколько колпачков из байки телесного цвета, чтобы он мог их менять.
Вот так капитан Удварди помог мне обрести мою икону. Или икона сама вернулась ко мне? Даже не знаю, что подумать. В любом случае, с тех пор я самого лучшего мнения о венграх: и Иштвана, от которого я узнал первое венгерское слово, и бдительного Шандора, и особенно капитана Удварди я вспоминаю довольно часто. Моя икона напоминает мне о них постоянно.
VI
Мы с Жаном-Люком вернулись домой через Вену, Мюнхен и Штутгарт в Метц. Эльзасец Жан-Люк и тут послужил переводчиком. Почти две недели я отдыхал у родителей моего друга. От этого краткого, но приятного отдыха в памяти остался один эпизод. Когда мы прибыли в Метц, дома оказалась только мать Жана-Люка Françoise, а отец Herr Paul находился в отъезде. Дня через два Пауль вернулся. И вот мы сидим за столом и оживлённо беседуем обо всём и ни о чём, а мать Жана-Люка недовольным тоном вдруг делает такое замечание мужу:
— Поль, тебя всего неделю не было дома, а ты уже с акцентом говоришь по-французски.
Муж миролюбиво согласился: — Прости, ещё не перестроился. Не знаю, почему запомнился тот разговор. Да, и мадам Франсуаза, и герр Пауль, как мне кажется, полюбили мою маленькую Мари. Мать Жана-Люка ухаживала за ней, как за родной.
Ну а после Метца — Париж, и я возвращаюсь к моей Кошке, Которая Ловит Рыбу.