«Мое утраченное счастье…». Воспоминания, дневники

Костицын Владимир Александрович

Том II

 

 

Записи из дневника

(1950–1963)

1 апреля 1950 г.

Вчера P[renant] проскучал (активно, так как ему пришлось говорить речь) на 50-летнем юбилее Joliot. По его словам, Эльза произнесла редкую по глупости и претенциозности речь; сидела она рядом с юбиляром, и, судя по фотографиям, ее общество не очень его развлекало. Завтра открывается съезд, и мне кажется, Р[renant] чувствует свое задвиженчество. Пожалуй, для него это и лучше, но самолюбие, самолюбие страдает.

* * *

2 апреля 1950 г.

Сегодня — ужасная тоска без тебя, тоска весенняя и воскресная, потому что одиночество по воскресеньям чувствуется особенно тяжело. Может быть, потому, что сохранилась еще подсознательная привычка к твоему пребыванию где-то по будням, тогда как твое отсутствие в воскресенье слишком осязательно. И притом по будням все-таки кто-нибудь бывает по утрам — Марья Васильевна, M-me Collet, а по воскресеньям — абсолютная пустота. Сегодня я не пошел ни к Антонине Михайловне, ни к Аванесовым; решил в одиночестве перемогать свое страдание и перемогаю, но тяжко.

Чего только я не вспоминаю, и особенно прошлый год, когда мы с тобой именно в это время понемногу выходили или прокатывались. Я помню, как мы дошли до бульвара Араго; там, уже уставшая, ты присела, а я отправился за покупками и, возвращаясь, увидел издали, на солнце, светлое сияние над твоей родной головой, и у меня сердце болезненно сжалось: это были твои седеющие волосы. Милый мой ребенок, как мне хотелось тебя спасти, защитить и сохранить; как старался я мысленно держать вокруг тебя охранную зону, чтобы не допустить ни болезни, ни страдания; как я верил иногда, что для человеческой воли это возможно! И как чувствую себя посрамленным и униженным, что мне это не удалось.

* * *

8 апреля 1950 г.

Суббота перед Пасхой, первой Пасхой за многие годы, которую я провожу без тебя. Я заказал, как мы всегда делали, кулич и творожную пасху, угостил M-me Collet и Марью Васильевну, а также Пренана, и мы с Пренаном вдруг оба заплакали. Еще так недавно была другая весна, и ты была тут, были надежды. Мы готовились ехать в деревню, и я должен был предварительно побывать в Saint-Maurice, чтобы увидеть на месте, годится ли это для тебя. В прошлом году Пасха приходилась на 17 апреля, в Saint-Maurice я поехал 20 апреля, а в этом году в эти дни исполнится соответственно три месяца со дня твоей смерти и со дня твоих похорон, и я поеду на кладбище, и никаких надежд у меня нет, никто не будет меня ждать, и все кончено.

С Пренаном мы долго говорили. Все произошло так, как я ему и предсказывал, а не так, как он сам этого ожидал. Впрочем, может быть, он спорил со мной только из самолюбия; должен же был понимать, к чему идет дело. Он подробно рассказал мне, как вопрос был поставлен в комиссии, обсуждавшей кандидатуры [в ЦК ФКП]. Его кандидатура стояла в списке, но сейчас же была опротестована целым рядом лиц, в том числе и женой «сына народа». Обвинений было два: и его позиция по делу Лысенко, и его mollesse во время забастовки 1947 года.

Ему ничего не стоило опровергнуть последнее, совершенно недобросовестное, обвинение. Что же касается до первого, то ему был задан, в мягкой форме, полувопрос о возможности пересмотра его позиции; он ответил, тоже в мягкой форме, но решительно, и тогда голосованием его кандидатура была устранена. Как и ты, я считаю, что для него это лучше и он сможет теперь отдавать больше времени лаборатории и научной работе. Мне кажется, что довольно скоро должны будут понять: замена честного и скромного человека ничтожным, хвастливым и самовздутым Арагоном — не приобретение. Забавно, между прочим, что на юбилее Жолио Эльза и Арагон думали более о том, чтобы сделать неприятное Пренану, чем о комплиментах для Жолио, и говорили не о физике, а о биологии и особенно о Лысенко и Дж. Гексли.

* * *

7 мая 1950 г.

Ездил сегодня в Garches к Аванесовым и только что вернулся. Я не был у них с 19 марта, и тот процесс, который отметил тогда, продолжается, и даже в ухудшенном виде; хуже всего — то, что они дали внешним затруднениям повлиять на их отношения между собой. Она несомненно больна; когда мы с тобой видели их после нашего возвращения из Menton, поразил ее скверный вид, нервность и как будто безнадежное настроение. В марте я нашел состояние ухудшенным, сегодня — еще хуже: похудание, бледность, даже какая-то восковая желтизна, раздражительность, направленная в него; усталость, вполне понятная, потому что прислуги у них нет, а с пятью детьми… Прислуга не держится, что также понятно при пяти детях и нервности хозяйки; ее упрекать в этом бесполезно: было бы странно, если бы она не была нервна.

Но было бы очень странно, если бы нашлась настолько понятливая и чуткая прислуга, чтобы простить эту нервность, поскольку чуткости не хватает самому Ивану Ивановичу: на каждую нервную выходку жены он реагирует именно так, как не следует, то есть раздражается. Его тоже винить нельзя: работает, как каторжник, а возвратившись поздно домой, занимается детьми и хозяйством, без передышки и до позднего часа; к тому же сам болен — печень, а это также отражается на нервах. Все время ищет выход из положения, но все, что находит, встречает резко отрицательное отношение жены и притом без всякой разумной мотивировки. Тогда он обескураживается и становится раздражительным, что отнюдь не улучшает положение. Сейчас им надо обдумать вопрос о каникулах и деревне, но на все его проекты Ассия-ханум отвечает: «нет», и это вносит еще и еще раздражение.

Так образуются plis в человеческих взаимоотношениях, ведущие автоматически к бессмысленным ссорам, при самых лучших намерениях, и совершенно неблагоприятные, когда люди больны. Я старался, насколько мог, внести умиротворение, но боюсь, что это ни к чему.

* * *

16 мая 1950 г.

Только что вернулся с прогулки в совершенно невозможном состоянии. Я пошел потому, что нужно же двигаться: вчера совершенно никуда не выходил. Погода чудесная. Я пошел по бульварам Port-Royal, Montparnasse и Raspail, вышел на rue de Rennes и пошел к Gare Montparnasse, чтобы оттуда вернуться на 91-м. Что же я могу поделать, когда каждый шаг дает мне раздирающие воспоминания как всех прошлых лет, так и последних двух? Мне так и кажется, что, если я подожду у такого-то магазина, твоя дорогая фигурка окажется около меня, твоя родная ручка возьмет мою руку и твой голос, всегда полный ласки, раздастся в моих ушах. И, кроме того, с твоим уходом как-то все утратило вкус и смысл для меня. Я заглядываю в окна магазинов, и мне ничего не хочется, ничего не надо. Все это имело смысл и цель для тебя и через тебя, а сейчас?

Когда я глубоко заглядываю в себя, мне становится жутко и страшно. И так, гонимый чувством бесцельности и остротой воспоминаний, до такой степени наполняюсь горечью, что для меня становится невозможно сдерживаться, и я бегу, чтобы не стать объектом отвратительной равнодушной жалости. И со страхом думаю о каникулах. Ехать в Samoens, где много друзей и все полно тобой, не значит ли это систематически приводить себя в состояние, в котором я нахожусь сейчас? Ехать куда-нибудь, где мы с тобой не были? Это значит обрекать себя на полнейшее одиночество, из которого я не сумел бы сейчас выйти и которое тяжко. И, кроме того, у меня будет укоряющая мысль, что тебя нет, а я еду развлекать себя; будет чувство измены. Это очень неразумно, но так оно будет.

* * *

20 мая 1950 г.

Пришло известие о смерти Д. М. Одинца. Что сказать о покойном? Мы с ним не любили друг друга. У меня для этого не было причин личного характера. Просто его поведение в лагере убило во мне доверие и симпатию, с которыми я начал к нему относиться. Я не люблю двурушников, а он всегда был именно двурушником.

Всегда он толокся около начальства, каково бы оно ни было, подделывал, иногда удачно, вид прямоты и достоинства, и подделывался, говоря комплименты сдержанно и достойно. В лагере подделывался к советским, к антисоветским и к немцам. Он давал обещания одним и отрекался от этих обещаний перед другими.

Вместе с тем это был очень талантливый человек, хороший оратор, остроумный и находчивый. Эрудиция его была вся из вторых рук, обширная, но не глубокая; распоряжался ею умело, но основой для научной работы она служить не могла, и все, что писал, было чрезвычайно поверхностно. Что же касается до диалектического метода, то он делал вид, что пользуется им.

* * *

7 июня 1950 г.

Сегодня мне не дали ни работать, ни писать. Во время завтрака — звонок: Вера Михайловна [Данчакова] с Тоней. Я предвидел их появление в какой-либо день, но думал, что это произойдет раньше, так как коллоквиум, на который прибыла Вера Михайловна, начался в понедельник, а она приехала в субботу и, следовательно, могла навестить меня в эти два свободные дня. Я раздумывал о том, как она поведет себя после нашего несчастья. Думал, что, может быть, будет задавать слишком много вопросов и взбудоражит во мне всю боль, а плакать перед ней не хотелось бы. Я думал, что, может быть, как женщина старая и опытная, она проявит некоторую осторожность в вопросах, но все-таки скажет что-нибудь о тебе, проявит то доброе отношение, о котором все время говорила в письмах и при встречах. Я думал, что она захочет навестить могилу, что спросит, как я, что делаю и что собираюсь делать.

Действительность оказалась совершенно иной. Вера Михайловна пришла в то время, когда M-me Collet и я завтракали. Первым делом она уставилась на M-me Collet всеми своими очками, и я ясно увидел, какие неудобовысказываемые мысли шевелятся у нее в голове. Когда M-me Collet вышла на кухню, Вера Михайловна обратилась ко мне со словами: «Может быть, вы попросите вашу… знакомую дать мне кофе». После этого она заговорила о себе, о своих планах, о своих успехах, о комплиментах, о почете, какой ей был оказан, о Волике № 2 — все о себе, о себе и о себе. Я ждал, что она хоть чем-нибудь поинтересуется из того, что касается нас с тобой; ведь с тех пор, как мы с ней виделись в прошлом году, так много-много произошло; ничего, ни одного слова. Каждый раз, как проходила M-me Collet, она внимательно рассматривала ее, и опять те же мысли пробегали в ее голове.

Что мог я сделать? Если бы был моложе, сказал ей: «Оставьте эти мысли: та дама — совсем не то, что вы думаете, и находится около меня совершенно на других основаниях, чем вам кажется. Я имею все основания смотреть на нее как на очень хорошего друга; надеюсь, что так оно и останется; но ни для чего иного места нет и никогда не будет. Вы должны были бы на капельку больше меня знать и на капельку лучше обо мне думать». Но я слишком хорошо знаю, что такой язык может быть убедителен для Тони, а Вера Михайловна никогда его не поймет и никогда ему не поверит. И ее невероятный эгоизм отнимает у меня всякую охоту о чем-либо разговаривать с ней. Я боюсь одного, а именно, что своего шалопая Волика № 2 она ухитрится подсунуть под надзор Тони или мой. Для этого мы еще годимся.

Вечером пришла Dehorne, которая вернулась из деревни, чтобы в последний раз отбыть экзаменационную повинность. Она вошла в кабинет, взглянула на твой портрет и заплакала, заплакала искренне, по-хорошему, и затем сказала: «Вы хорошо сделали, что купили эту квартиру и сохраняете в ней все, как было, сохраняете ту атмосферу, которая была и памятна для всех, кто бывал у вас». Мы с ней очень много и долго разговаривали, и по-хорошему: о Вере Михайловне, Пренане, Пако, о животных, прививках, Пастере и M-me Collet. И, когда я описал ей реакцию Веры Михайловны, Dehorne засмеялась и сказала: «Успокойтесь; все, кто знал и любил вашу жену и вас, знают и сейчас, что обо всем этом следует думать, а о других не заботьтесь». <…>

Еще о Вере Михайловне. Она все-таки задала мне один вопрос: «Подписали ли вы Стокгольмское воззвание?» — «Да, конечно. А вы?» — «Меня очень удивляет, что вы, с вашим умом, подписали». — «Напрасно, я — не только советский гражданин, но и патриот». — «Но это воззвание — вернейший способ вызвать войну». — «Не думаю. Америка готовится к войне независимо от всяких воззваний». — «Тогда надо разоружить Россию; она содержит огромную армию как орудие нападения». — «А разве ее противники не имеют армий?» — «Россия все время производит нападения и вынуждает к войне». — «Вера Михайловна, вы немножко забываете географию и арифметику: как будто Россия находится в Мексике, а не Америка влезла в Турцию и Персию?» — «Оставим этот разговор. Пусть Тоня расскажет о моих успехах на коллоквиуме».

* * *

11 июня 1950 г.

Сегодня я ездил к Тоне завтракать. Была M-lle Крёгер (почему Тоня приглашает меня каждый раз, как и M-lle Крёгер, я не понимаю; неужели же она думает меня скомбинировать; смешно!). Разговор шел о Вере Михайловне, которая уехала только сегодня, и Тоня ездила ее провожать в Bourget.

Прежде всего, я должен быть справедливым и отметить то, что мне сказала Тоня: Вера Михайловна очень много и подробно расспрашивала ее о нашем несчастье, советовалась, как ей разговаривать со мной, и решила, что самое лучшее, чтобы не волновать меня (может быть, чтобы не волноваться самой), это совершенно воздержаться от всяких намеков на случившееся. Не знаю, право, что лучше. Мне кажется, что на первом свидании со мной ей все-таки следовало сказать хоть несколько слов. Волнение у меня будет всегда, даже когда я просто встречаю людей, которые знали нас или встречали вместе, и ее приезд возбудил много воспоминаний: этой горечи не могу избежать никак. Так что ей нечего было стараться в изысканиях наилучшего поведения, а следовало просто проявить каплю сердечности и человеческого внимания. Нашел же вчера А. Н. Алексеевский возможность перед уходом сказать мне с большим тактом несколько сердечных слов.

Вера Михайловна желает, по-видимому, подсунуть Тоне заботу о своем приемном внуке. Эта угроза, о которой я уже упоминал несколько дней тому назад, сейчас с несомненностью выясняется. Я старался убедить Тоню сопротивляться всеми силами этому натиску. Мальчишке 16 лет; его уже выгнали из ряда школ — швейцарских и американских: учиться не хочет. «Он очарователен», — стонет Вера Михайловна. И Тоня вторит ей. Может быть! Мой брат Борис тоже был очарователен, для женщин — в особенности, но я возился с ним сам и не ссовывал этой заботы в посторонние руки. А у Тони своих забот достаточно — с двумя детьми, бездельником Марселем и трудной работой в Пастеровском институте. Говорили также о необычайной скупости Веры Михайловны и ее стремлении всегда эксплуатировать друзей — даже тех, положение которых гораздо хуже ее собственного. Тоня, собрав в пучок свои и мои воспоминания, разъярилась и заявила, что больше не даст сесть себе на шею. Посмотрим.

* * *

24 июня 1950 г.

Смотрел сегодня хваленый эйзенштейновский фильм «Александр Невский». Он мне совершенно не понравился, и твое впечатление, вероятно, было бы таким же. Это — тип театральной продукции, который когда-то назывался «ходульным». Естественным голосом никто не говорит. Все мужественны, все благородны и патриотичны, кроме, конечно, купечества, а это исторически неверно. Космополитизм к буржуазии пришел гораздо позже, в наши дни. Черкасов играет Александра Невского скверно, неестественно, а ведь актер — хороший. Впечатление на зрителей обратно тому, что имеет место на «Молодой гвардии». Русским нравятся княжеские баталии, а для французов все это совершенно чуждо, и даже 150 %-й коммунист не разогреется от битв с немцами в середине XIII века. В общем это — плохо сдобренный «классовым подходом» русский национализм.

* * *

28 июля 1950 г.

Не было организации, в которую он [М. М. Филоненко] не совался, если только ему казалось, что путь через нее лежит к чему-то; франкмасонство, младороссы, партия социалистов-революционеров, Союз советских патриотов, — и нет организации, которой не изменил бы, если думал, что так нужно для его возвышения. Как он умел ухаживать за нужными людьми, актерствуя, «соблюдая свое достоинство», но понимая «исторические необходимости» и делая комплименты достойным противникам. В этом отношении другой двурушник — Одинец — был гибче, но менее крупного калибра… Во всяком случае, Одинец умер на службе у своей родины, а Филоненко прислуживался иностранному империализму.

* * *

20 сентября 1950 г.

Получил от Пренана письмо из Achères. Семья там собралась полностью, кроме двух старших детей Жаннет, которые гостят у отца. Андрюшка был с невестой, которая произвела очень хорошее впечатление на всех и даже на Жаннет, которая, как пишет Пренан, всегда очень ядовита в отзывах и, кроме того, недолюбливает младшего брата. Свадьба будет 26 сентября, после чего молодые сейчас же уедут к месту службы Андрюшки — в Алжир. Пренан собирается заняться ликвидацией нашего ашерского имущества, а также, по моей просьбе, навестить M-me Moulira, M-me Fournier и Georgette. Он прогуливался несколько раз по лесу и вспоминал с печалью и горечью наши совместные прогулки, и я ему верю и думаю, что ты ему тоже поверила бы. Таких друзей, как мы, у него не было и не будет, и он все более и более это понимает и чувствует. Я думаю, что он всегда это понимал, но не всегда отдавал себе в этом отчет.

В жизненном процессе всегда кажется, что все, что имеешь, вечно, и не особенно задумываешься, а когда стукнет, как теперь вот стукнуло, вещи, в нашей психике, становятся на свое настоящее место. Это верно даже для меня, а ведь я всегда чувствовал твою хрупкость, всегда жил под опасением катастрофы, и, как только что-нибудь случалось, мое жизнеощущение испытывало погружение во мрак безнадежности и отчаяния. Год, проведенный в Москве без тебя, был для меня очень тяжелым, а ведь ты была жива, и мне удалось выбраться к тебе, почувствовать, как я говорил тогда, твою родную спасительную ручку. И когда я сидел в лагере и чувствовал всем своим существом, что ты больна, хотя ты от меня это скрывала, с какой настойчивостью и интенсивностью я старался мысленно оградить тебя от всех опасностей, чувствовал свое бессилие, плакал и старался, чтобы другие этого не заметили. И наша встреча после моего освобождения была для меня как бы новым рождением. И все-таки, когда опасность отходила от тебя, у меня опять появлялась беззаботность.

* * *

23 сентября 1950 г.

Дорогое мое солнышко, сегодня, после долгого отсутствия, я поехал к тебе, в то единственное место, где я дома, где всегда ближе к тебе и где тебя все-таки нет. Что же сказать? Нет у меня той ясности, которую мне желает Dehorne; все тот же дикий протест против случившегося, все та же неспособность найти примиренное состояние духа; я — все то же двойное существо, рассеченное пополам, но остающееся двойным, чувствующее себя двойным.

Когда я пристраивал тебе цветы, вдруг почувствовал, что справа кто-то есть: это была невзрачная тихая женщина у соседней могилы; я увидел ее лицо и понял, что и мое выражает ту же боль, и сейчас же ушел и всю дорогу до автобуса выбирал самые безлюдные места, чтобы никто не видел меня в этом состоянии. Странная нелепая гордость, но иначе я не могу.

После завтрака поехал к Каплану: его не было. В «Русских новостях» прочел очень печальное известие: умер о. Константин. И опять первая мысль — сказать тебе, и с такой интенсивностью, как будто это легко осуществимо: от Каплана я сейчас же прошел бы к тебе в Сорбонну. Вместо этого я вернулся в нашу пустую квартиру, где меня встретило молчание, одиночество и тоска.

Я знаю, что это известие опечалило бы тебя. С о. Константином для нас связано очень много воспоминаний, как раз из 1941 и 1942 годов. Я с ним познакомился 22 июня 1941 года в форте Romainville, куда нас привезли немцы из Hôtel Matignon, где сосредоточивались сначала арестованные русские. Об этой встрече я еще буду писать. Пока же отмечу, что о. Константин, в иночестве — иеромонах Стефан, умер в Костроме, как сказано, после тяжкой болезни, тогда как в качестве иеромонаха он жил в Троице-Сергиевской лавре.

Я очень боюсь делать истолкования, особенно потому, что каким-нибудь случайным читателем мои воспоминания могут быть истолкованы в ущерб памяти покойного, без человеческого понимания жизненных отношений, человеческих слабостей и высоких человеческих взлетов. В жизни о. Константина, как и во всякой реальной, не богомазно рассусоленной, человеческой жизни, было и то, и другое. Как-то мы разговаривали в лагере, и я спросил у него, что сталось с его семейством. Он помрачнел, помолчал и рассказал мне следующее:

«О семействе моем я ничего не знаю и боюсь о нем думать; все мои попытки найти его ни к чему не привели. А ведь, покидая его, воображал, что вернусь через полчаса. Дело было в Крыму, в Ялте, перед эвакуацией разгромленной белой армии. Я, как ты знаешь, был кадровым инженерным офицером и командовал саперным батальоном у Врангеля. В Ялте встретился с семьей, и мы с женой старались чаще бывать вместе, чтобы как-нибудь не потерять друг друга из вида.

И вот в один злосчастный день мы должны были вместе обедать, и я заметил, что у меня нет папирос. Вышел на четверть часа, чтобы купить их и вернуться. Поблизости продавцов не было; я значительно отошел от дома, и тут вдруг ко мне подбегает штабной вестовой: “Ваше высокоблагородие, вас просят срочно явиться в Управление”. Являюсь, получаю приказ немедленно отправиться с батальоном создавать опорные сооружения для задержки красного наступления.

Ты, сам военный человек, понимаешь, что я не мог забежать к своим; отправился, но попросил переслать сейчас же записку жене, и даже не знаю, было ли это сделано. Что же еще? После нескольких дней боев на расстоянии сорока километров от Ялты мы были отброшены к другому месту побережья и отрезаны. Надеясь, что в Ялте командование позаботится эвакуировать семьи, я не уклонился от эвакуации. Да и как мог я уклониться и что было бы со мной в занятом большевиками Крыму? В Константинополе я видел многих офицеров из Ялты, но о семье моей никто ничего не знал.

А сейчас, подумай, прошло двадцать лет; дочь моя была девчонкой, а теперь — взрослая, может быть, замужем; если она жива, то и мыслит по-тамошнему, и я для нее вдвойне чужой и как врангелевский офицер, и как священник».

После нашего освобождения из лагеря (оно произошло в один и тот же день, только его освободили из Val-de-Grâce, где он был оперирован, а меня из Royallieu) мы часто виделись, и я не мог не видеть, какую роль в его жизни играла графиня Ольга Алексеевна И[гнатьева]. Я не знаю, какого рода была их близость; какова бы ни была, оба были людьми высоких душевных качеств. Все, кто сидел в Frontstalag 122, знают, с каким самоотвержением Ольга Алексеевна заботилась о заключенных русских, доставляя им пищу, белье, книги, свидания, без различия рас и убеждений; вкладывала всю душу и все силы в это дело; душа была сильная, а силы слабые, но с этим она не считалась.

То же самое о. Константин делал внутри лагеря, заботился о слабых, о больных, ободрял, отдавал все, что мог, и для него не было ни эллина, ни иудея. Как русский патриот, он выказывал большую силу духа и бодрый оптимизм в самые тяжелые дни в июле и августе 1941 года, когда немцы перли вперед и было не видно, где же их остановят. Он не допускал и мысли, что Россия может быть разбита, и боролся со всякими видами пораженчества твердо, определенно и часто очень жестко. С большой твердостью выступал в защиту евреев, когда русские пораженцы и германофилы сделали попытку их выдать головой немцам…

В Россию о. Константин и Ольга Алексеевна уехали вместе. Он поселился в Костроме, куда к нему приехала жена, и Ольга Алексеевна поселилась с ними. И вдруг здесь получено известие о неожиданной смерти Ольги Алексеевны и вскоре после того — о пострижении в монахи отца Константина. Ясно, произошло нечто из этой встречи, что судьбы этих трех людей запутались в клубок непримиримых противоречий и что даже смерть Ольги Алексеевны не распутала этого клубка и не развязала противоречий. Похоронена Ольга Алексеевна была в Костроме и очень может быть, что о. Константин поехал умирать у этой родной могилы.

* * *

28 сентября 1950 г.

Был сегодня у Каплана. Жена его в Стокгольме в гостях у отца, которому 92 года и который ее встретил на аэродроме, привез к себе и с ней вместе всюду расхаживает. Изумительно.

Мы с ним поговорили об отце Константине, которого он также очень любил. По его мнению, обе смерти — о. Константина и Ольги Алексеевны — были совершенно естественны. Ольга Алексеевна была туберкулезная и надорванная. Там, в России, в первую же зиму она заболела злейшим плевритом. Что касается до о. Константина, то его здоровье никуда не годилось еще в лагере. Это, конечно, верно, но все-таки…

Он сказал мне затем, что в числе высланных [из Франции] оказались Рабинович и Чупек. Последнее меня удивляет: ведь он же польский полковник и дипломат из польского посольства, как будто persona grata.

* * *

3 октября 1950 г.

Сегодня M-me Dumoulin завтракала у меня. Утомительная женщина — своим любопытством и недоброжелательностью к другим, особенно к женщинам. Под конец я стал уже отвечать односложно на ее назойливые вопросы. И, однако, в трудных обстоятельствах на нее можно положиться. Люди очень пестрые.

Был у меня, наконец, Пренан… Он несколько отвык и чувствовал себя стесненным; это его свойство хорошо мне известно. Разговор состоял из отрывков из наших писем, так как в общем и я, и он писали друг другу довольно большие и подробные послания. У него очень странная точка зрения на дело Лепешинской. Я считаю, что вопрос о ее опытах и утверждениях нужно решить экспериментальным путем и сделать это или у него в лаборатории или у Teissier, потому что их никто не заподозрит во враждебности ко всему советскому. Он отнекивается всеми частями тела: «Я никак не могу организовать эти опыты у себя, не имею техников и должен буду поручить одному из моих учеников. Это немедленно станет широко известным, и тогда, каков бы ни был результат, а я предполагаю, что он будет отрицательным, неприятностей мне не миновать».

«Хорошо, — отвечаю, — вы сейчас пишете книгу о клетке у животных. Как вы минуете вопрос о развитии клетки из нейтрального органического вещества, поскольку этот вопрос уже поставлен и обсуждается? Обе стороны обратятся к вашей книге за ответом. Где же и искать его, как не в ней?» — «А я совсем об этом не буду говорить». — «А соотношения между клетками, происходящими, по Лепешинской, из желтка, и развитием эмбриона? Ведь это входит в компетенцию вашей книги и вашей лаборатории?» — «Тоже ничего не буду говорить. Да мне и нечего сказать, пока опыты не повторены компетентными руками в компетентном месте». Странная, очень странная точка зрения. И еще страннее отзыв Teissier по поводу клеток, развивающихся из нейтрального вещества: «Взять цыпленка, половину съесть, половину растереть в однородную массу по рецепту Лепешинской, и эту массу превратить в целого цыпленка». Научные вопросы такими балаганными выходками не решают и не устраняют.

* * *

8 ноября 1950 г.

Вчера вечером пришел Волошин и просидел у меня почти до полуночи, беседуя на всевозможные темы. В принципе он должен был принести точную постановку проблемы, в разрешении которой я должен участвовать; на деле, не принес ничего. Что означает его поведение? Уже который раз повторяется эта история. Мне кажется, что он все-таки опасается меня (вопрос о приоритете? или еще какой-нибудь вопрос в этом роде?) и никак не может решиться перейти от болтовни о работе к действительной работе.

По всем моим предварительным разговорам с Волошиным я вижу, что это — физик высокого класса в смысле совершенно отчетливой и очень обширной эрудиции; его собственные идеи спорны, но очень интересны; он — очень деловой человек, вероятно — очень жесткий для своих подчиненных. Алексеевский, который давно знает его, сказал мне, что во время оккупации, когда заводик Волошина не мог производить те точные инструменты, для которых был построен, он фабриковал всевозможные мелочи (зажигалки и т. д.), находившие в то время большой сбыт, и таким образом смог продержаться до освобождения. Это хорошо характеризует Волошина с деловой точки зрения.

Характер у Волошина, по-видимому, независимый до смешного, и он — любитель, как и я сам, ходить по трудным путям и интересоваться многими вещами сразу: большой недостаток и иногда большое достоинство. В молодости его влекло к пению; он отказался от этого из-за несовместимости с наукой. Занялся психологией, в начале нашего века поступил на филологический факультет (помню я эту психологию: «Вестник философии и психологии», Л. А. Лопатин с его бородой, полное отсутствие эксперимента).

Естественно, Волошин потерял доверие, бросил Москву и уехал за границу (значит, были на то средства), где работал в Геттингене и разных других местах; потерял и там доверие из-за Вундта (действительно, ничтожество) и вернулся в Москву, уже — на физико-математический факультет, и имея 25 лет. Окончив, стал ассистентом В. А. Михельсона, создал ему репутацию, рассорился с ним и уехал за границу. Так он докатился до нашего времени, сохранив всецело свой индивидуализм и создав себе независимость (завод ему дает chiffre d’affaires в 120 миллионов). Недавняя потеря сына, в котором он видел своего преемника, очень поразила его и очень понизила работоспособность, хотя то, что остается, значительно превышает средний уровень.

* * *

19 декабря 1950 г.

Из последнего номера «Match» узнал о смерти Веры Михайловны Данчаковой. Она умерла в Лозанне два месяца тому назад; по какой причине, неизвестно. Статья, подписанная профессором Rochat (не знаю, кто это такой), содержит бездну вранья, начиная с утверждения, что последняя книга Веры Михайловны («Le Sexe») была посвящена ему. О Вере Михайловне нужно будет здесь рассказать. С ней в нашей жизни было связано много значительных перемен.

* * *

20 декабря 1950 г.

С Верой Михайловной мы познакомились осенью 1925 года: она пришла ко мне на прием в Народный комиссариат просвещения, где я заведовал в то время научным отделом, и поразила огромной энергией, напористостью и бесцеремонностью. Приехав из Америки, чтобы «с энтузиазмом» работать для Советского Союза, Вера Михайловна хотела во что бы то ни стало побывать всюду, повидать всех интересных лиц, предложить свои услуги, стать членом партии.

Первым долгом сделала мне подарок: stylo американской фабрикации; я резко отказался, и она с недоумением сказала: «Я побывала у Луначарского, у Петрова, у Яковлевой, и все они взяли, а вы сопротивляетесь; нехорошо с вашей стороны», — и сунула стило мне в карман. Затем: «Я слышала, что вы — ученый; как хорошо, что ученые идут с советской властью и есть ученые-коммунисты; вы, вероятно, не единственный», — и она была очень удивлена и разочарована, узнав, что я — беспартийный. «Странно, странно», — повторила несколько раз. Далее: «Вы, наверное, женаты? Как вы живете? Я хотела бы побывать у вас, познакомиться с вашей женой… Послушайте, пригласите меня на обед». Что было делать? Я пригласил, — тем более, что и нам самим было интересно поговорить с ней.

Чтобы стол не был слишком пустым, я пригласил также моего старого друга, воспитанного у нас моими родителями, Сашеньку, иначе говоря — инженера-технолога Александра Александровича Зильберсдорфа, который жил в то время в Ульяновске и был там главным военным инженером. Получилась неожиданность: увидев ее, он произнес: «Верочка», а она прищурилась и ответила: «Сашенька» — и потом обратилась ко мне: «Вы нарочно это устроили?» Я ничего не понимал. Оказалось, что когда-то, очень давно, в 1896 году, Вера Михайловна считалась его невестой. Он был студентом Технологического института, а она — юной курсисткой. Они даже гостили в имении его отца под Полоцком. Брак не состоялся, чему впоследствии оба были очень довольны, но встретились они радостно, и мы с ним, при каждом его приезде в Москву, бывали у Веры Михайловны.

Во время обеда Вера Михайловна с большим интересом разговаривала с тобой и обещалась взять тебя на работу к себе в лабораторию; обещание сдержала. В свою очередь я расспрашивал о ее работах в Америке (раньше ничего о ней не слышал) и все более убеждался, что это — женщина со знаниями, инициативой и… отвратительным характером. Вечером мы поехали с ней в Большой театр на балет «Эсмеральда, дочь народа» — совершенно глупую переработку романа. Но балет, с точки зрения артистической, был великолепен, и Вера Михайловна с восторгом говорила: «Как счастлива я находиться в Москве! В Америке ничего подобного не увидишь, и вы, люди чужие и незнакомые, встретили меня так ласково… Там этого нет».

На следующий день у меня был долгий разговор с начальником Главнауки Федором Николаевичем Петровым, который первым делом спросил: «Что она сказала вам о причинах своего приезда?» Ее версия, которую он уже знал, была такова: работая для помощи голодающим в 1921–22 году и побывав с этой целью в России, Вера Михайловна преисполнилась симпатии к созидательной деятельности советской власти и решила при первой возможности вернуться на родину и работать для своего народа. Ф. Н. Петров с улыбкой сказал по этому поводу: «Может быть, в некоторой степени это и так; будем любезны и сделаем вид, что это совсем так, но нужно, чтобы вы знали, в чем дело». И он показал мне секретное досье, из которого вытекало, что после некоторых происшествий в ее семье, о которых я и сейчас считаю излишним распространяться, для нее создалась морально невозможная обстановка: при полном отсутствии вины с ее стороны американская буржуазная лицемерная мораль заставила Веру Михайловну покинуть Колумбийский университет в Нью-Йорке и подумать о возвращении на родину.

«Что вы думаете о ее научной физиономии?» — спросил меня Петров. Я уже успел ознакомиться с научным досье Веры Михайловны и дал ему самый благоприятный отзыв. Он выслушал и сказал: «То, что вы говорите, совершенно сходится с оценками наших экспертов-биологов; мы поддержим ее и дадим ей возможность работать. А как вы оцениваете ее характер?» Я засмеялся и ответил: «Вы ее уже видели и с ней разговаривали. Нужно ли мне вдаваться в подробности, когда я вижу, что мы с вами думаем совершенно одно и то же?» Он расхохотался и сказал: «Чудесно. Значит, поищем для нее лабораторию, где она никого бы не съела и где ее никто бы не съел».

После долгих поисков и разговоров по телефону выяснилось, что репутация у Веры Михайловны была прочная. Ее хорошо помнили по ее пребыванию в Москве, когда она писала и защищала свою диссертацию. Общий говор был такой, что лаборатория, где она появляется, превращается в pétaudière. Один Сергей Гаврилович Навашин, академик, директор Тимирязевского института, согласился, по разным дипломатическим соображениям, взять Веру Михайловну к себе при условии, чтобы ее лаборатория была совершенно изолирована и сама она ни во что не вмешивалась.

* * *

26 декабря 1950 г.

Идея поместить ее в Тимирязевский институт была очень неудачной. Этот институт не принадлежал к обычному типу научных учреждений. Его задачей было, с одной стороны, развитие марксистской философии на почве научно-исследовательской работы в области естествознания, с другой стороны, внедрение в естествознание означенной философии. В институт было введено некоторое небольшое количество настоящих ученых, но в области философии и марксизма они были совершенно некомпетентны. С другой стороны, в него было введено очень большое число квазимарксистов с естественно-научным образованием и еще большее число таковых же без всякого образования.

В то время, как в других институтах мы всячески заботились о высокой квалификации и на должностях действительных членов и старших научных сотрудников везде работали ученые с крупной квалификацией и со значительным числом научных публикаций, в этом институте огромное большинство ответственных работников не имело никакой квалификации и не могло представить ни одной научной работы. Чтобы прикрыть эту срамоту, во главе института был поставлен С. Г. Навашин, очень крупный ботаник с мировым именем, но его помощником и заместителем был Сергей Степанович Перов, агроном-химик, специалист по молочному делу, ныне — коммунист, а до революции — член Союза русского народа, приученный царским режимом к наушничеству и доносительству и сохранивший эти привычки после революции. В институте делалось черт знает что. С. Г. Навашин стонал, протестовал, часто бывал у меня, чтобы плакать мне в жилетку, проделывая то же самое в кабинете Федора Николаевича Петрова, и находил полное сочувствие.

Но я, как беспартийный, не мог ничего поделать, а Федор Николаевич, как партийный, тоже ничего не мог. Как раз случилось так, что в первые же дни моей работы в Наркомпросе в качестве заведующего научным отделом, мне принесли список действительных членов и старших научных сотрудников для пересылки в Государственный ученый совет с нашим заключением. Я просмотрел список и ахнул: он состоял из абсолютно невежественных людей. Я отослал его обратно в институт с отказом. Перов прибежал ко мне разговаривать; я остался при своем мнении. Он обратился с жалобой к Петрову; тот выслушал его и меня и присоединился к моему мнению. Перов заявил, что будет жаловаться в ЦК. Не знаю, жаловался ли он, но с тех пор на меня посыпались доносы.

И вот в это самое учреждение была направлена Вера Михайловна с ее требовательностью, настойчивостью, с ее резким языком и полным незнанием обстановки. В принципе она не должна была бы иметь дело с Перовым, но всеми хозяйственными делами занимался именно он, и С. Г. Навашин, хотя и имел на этот счет (в том, что касалось Данчаковой) твердые указания от Петрова и от меня, поостерегся нарушать прерогативы своего заместителя и направил Веру Михайловну именно к нему. В результате получился полный саботаж и приблизительно такое же положение, как много лет спустя здесь, в Институте Ротшильда, когда Fauré-Frémiet по лености передоверил заботы о Вере Михайловне Борису Эфрусси — человеку того же мелкого и завистливого человеческого типа, как Перов.

К персоналу, который набрала для себя Вера Михайловна, Перов подошел с мерилом социального происхождения и, не смея применить его к тебе ввиду моего «высокого положения», стал преследовать другую сотрудницу (Тальгрен) за ее происхождение из богатой финляндской семьи. Он старался оставить Веру Михайловну без кредитов (хотя Наркомпрос отпустил для нее специальные кредиты), без инструментов, без материального снабжения, часто без воды. Когда же она жаловалась Ф. Н. Петрову, то Перов с лицемерным видом отвечал ему: «Помилуйте, мы и знаем, и высоко ценим научные заслуги Веры Михайловны, но вы понимаете, что еще не все налажено, и мы постоянно испытываем всякие материальные затруднения; наша научная работа, важная и с философской, и с партийной точки зрения, тоже очень страдает».

* * *

6 января 1951 г.

В обстановке саботажа, созданного Перовым и иже с ним, при очень слабой поддержке Навашина, при полной моей поддержке и доброжелательном, но вялом отношении Ф. Н. Петрова, Вера Михайловна начала работу. Она проявила изумительную энергию, но три четверти ее уходили на борьбу с нашим чудовищным бюрократизмом. Уже для того, чтобы поселиться в Москве в сколько-нибудь сносной квартире и получить мебель, ей пришлось обращаться в Кремль, и в один прекрасный день она пригласила нас к себе обедать.

Мы были поражены: квартира, в одном из новых рабочих домов, с комфортом, без всяких посторонних лиц; мебель — новехонькая, прочная, удобная; прислуга — та самая Настя, которая потом работала с ней многие годы, — ласкова, услужлива и преданна; обед великолепно изготовлен и обилен. Мы познакомились с ее внуком Воликом — тем самым, который был причиной их отъезда из Америки, и с ее телохранителем Волком — представителем немецких овчарок, который удивил нас, как и многих других, своим стремлением, как бы это выразиться, забраться под женские юбки. Циничный Николай Александрович Иванцов развивал по этому поводу совершенно непристойные гипотезы.

Вера Михайловна была очень любезной хозяйкой, но не забывала того, что ее наиболее интересовало: о снабжении и оборудовании своей лаборатории, и, пока мы обедали, она возвращалась — то по одному, то по другому конкретному поводу — к этому вопросу и успела набрать кучу обещаний. Я лично находил это вполне естественным со стороны научного работника, который знает себе цену, знает, что может сделать много, знает, что жизнь коротка и время дорого, и старается во что бы то ни стало добыть нужное. Но всюду эта настойчивая требовательность Веры Михайловны встречала отпор — и в Москве, и в Париже, и в Америке. Отпор этот ей оказывался людьми, которые научно не стоили ее мизинца, которые ничего не делали и, несмотря на великолепные возможности, так-таки ничего не сделали и которые, однако, старались свести почти к нулю снабжение для Веры Михайловны.

Навашин, прекрасный ботаник, тонкий цитолог, не понимал, что работа над животными требует иных средств, чем растительная цитология; кроме того, имея у себя в институте кучу научных убожеств вроде Перова, Боссэ и др., он не мог «обижать» одних и покровительствовать другой: сейчас же поднимались крики о несправедливости и направлялись по партийной линии. Петров получал выговоры, вызывал одних, успокаивал других и старался наскрести что-нибудь, чтобы добавить специально для Веры Михайловны. Всем казалось, что она снабжена лучше других, а она, привыкнув к американской мерке, считала себя очень обиженной и обделенной. Так получалось, что значительная часть рабочего времени Ф. Н. Петрова, С. Г. Навашина и В. А. Костицына уходила на заботу о Вере Михайловне, а она все-таки бывала недовольна.

Вера Михайловна привезла с собой литографированные лекции из University Extension Колумбийского университета. С большой помпой она сообщила об этом всюду — в Кремле, Наркомпросе, Главпрофобре; повидала наркомов, нашего наркома, Яковлеву; заручилась «записками» сверху вниз; вызвала большое движение и большую… враждебность, потому что вопрос о заочном образовании совершенно не был у нас новым. Еще до революции существовали общественные организации, создавшие программы, комиссии, курсы и выпустившие много первоклассных книг для направляемого самообразования. Покойный Тимирязев в своем проекте реорганизации университета, проекте, в значительной мере принятом Наркомпросом, рассматривал эту задачу как третью по важности в деятельности университета.

Материал Веры Михайловны был направлен в один из органов Наркомпроса на ознакомление и отзыв. Отзыв был не очень блестящий: лекции грамотно составлены, но совершенно не удовлетворяют нашим педагогическим требованиям и нуждам нашей молодежи: целью американской организации была подготовка низших и средних кадров для практической деятельности; нашей задачей являлась помощь неуниверситетской молодежи в достижении подготовки любого типа, не исключая и высшего образования. Насколько я мог ознакомиться с этим материалом, отзыв был в общем справедлив, но Вера Михайловна не понимала этого, шумела и приобретала вредную репутацию беспокойного человека и притом совершенно зря.

Вера Михайловна скомпрометировала себя настойчивостью и в другом вопросе: ей захотелось во что бы то ни стало быть членом коммунистической партии, и для этого она делала бесчисленные визиты, часто — к людям, в этом деле бесполезным. И, наконец, ей всюду хотелось все видеть и все знать, что везде вредно, а особенно — у нас; таким образом у нее создалась репутация опасная: журналистка, а может быть, и чего-нибудь похуже. Всякий раз, как она обращалась ко мне за содействием в каком-нибудь предприятии этого рода, я отвечал ей: «Оставьте коммунистическую партию в покое; вас не примут, и вы получите по носу. Не суйтесь, куда не надо; сидите на своем деле. Право, не стоит зря разбивать ваше время».

* * *

7 января 1951 г.

Я не помню точно, когда и как началась твоя работа у Веры Михайловны, было ли это осенью 1925 года или в начале 1926 года. Вера Михайловна поставила условием, чтобы ты явилась с приданым в виде микроскопа и притом микроскопа хорошего. Мне удалось найти для тебя очень хороший микроскоп в Геофизическом институте, где он лежал совершенно без дела. И я, и ты думали, что, введя тебя в работу, она постарается как-нибудь сделать ее понятной для тебя. Я всегда думал и думаю, что технический персонал должен понимать то, что делается, и от этого бывает в выигрыше и патрон, и подчиненный, и сама работа. С этим теоретически Вера Михайловна была согласна (может быть, это была чисто словесная уступка духу времени и места). Практически она никогда не давала никаких объяснений, а говорила: «делайте то-то и то-то». Еще тебе, страха ради, соблаговоляла дать несколько пояснений, хотя и раздражалась каждым твоим вопросом, но с Тальгрен совершенно не стеснялась, и та, уходя от нее, понимала не больше, чем в самом начале.

Со своей собственной дочерью Вера Михайловна была особенно капризна, груба и замкнута. Как-то, это было весной 1928 года, приходит ко мне Вера Евгеньевна с просьбой перевести ее от мамаши куда угодно: хуже не будет. «Позвольте, — говорю я ей, — во всем мире вы не найдете лучшей школы: у вашей матери огромная интуиция, смелая инициатива, блестящая техника; она ставит первоклассные проблемы и уверенно идет к их экспериментальному разрешению». Она расхохоталась и ответила: «Знаете ли вы, что я делаю? Маме нужны для ее опытов человеческие зародыши, и с утра я отправляюсь с ведром по московским госпиталям, где делаются аборты, для того, чтобы вылавливать в помойных ведрах то, что нужно для мамы. Этот обход иногда берет весь рабочий день. Вернувшись, я не получаю благодарности, если улов хороший, и слышу, что я — никуда негодная идиотка, если улов неважный. Беру метлу, привожу в порядок лабораторию, убираю на столах, мою руки и ухожу вместе со всеми. Вот уже сколько месяцев я работаю в этой лаборатории и никогда ничего другого не делала. Никогда ни одного слова пояснений от мамы ни я, ни Тальгрен не слыхали. С вашей женой она хоть немного стесняется».

В то время ты была уже в Париже; осенью, когда мы увиделись, ты подтвердила полностью рассказ Веры Евгеньевны. Удовлетворяла ли тебя эта деятельность? До некоторой степени — да. До самого нашего отъезда за границу в мае 1927 года ты ходила в лабораторию с величайшей регулярностью, дома читала биологические книги из нашей библиотеки, которую я все время пополнял (может быть, не всегда удачно) биологическими новинками, и было твердо решено, что так или иначе ты должна получить правильную школьную биологическую подготовку. Когда мы говорили об этом с Верой Михайловной, она отрицала такую необходимость и уверяла, что, работая у нее, ты приобретешь все нужные знания и технические приемы. Давала ли работа у нее знакомство с техникой? Мне очень трудно судить об этом. У нее ты выполняла техническую работу, но какую именно — я не знал.

Когда для прокормления нам понадобилось тут, в Париже, чтобы ты делала техническую гистологическую работу, и в Сорбонне, и у Брумпта ты сориентировалась с очень большой быстротой. В какой мере тут участвовала твоя большая одаренность и в какой мере тебе помог предварительный стаж у Веры Михайловны, я не знаю. Первое — несомненно, а второе в некоторой степени допускаю.

* * *

10 января 1951 г.

Увидев, что на Пятницкой, в Тимирязевском институте, не преодолеть перовского саботажа и что мягкий Навашин — плохая для нее опора, Вера Михайловна решила перенестись в другое место и нашла в Останкино, под Москвой, участок, где выстроила лабораторные помещения и жилой дом. То, что она сумела в рекордное время найти деньги и материал для постройки, а затем построиться, граничит с чудом. Еще более замечательно было то, что, не будучи в состоянии добиться поставки ей ежедневно совершенно свежих и доброкачественных яиц, она завела собственную образцовую куриную ферму. Все это было сделано вопреки плану, бюджету, постановлениям и распоряжениям; будь на ее месте любой из советских ученых, попал бы под суд. Она же сумела устроиться так, что, когда Наркомпрос запротестовал, Луначарский получил сверху нагоняй — и вполне справедливый.

Словом, перед нашим отъездом за границу в мае 1927 года, Вера Михайловна была уже во главе самостоятельного учреждения, находившегося в полном ходу. Я часто ездил к ней в Останкино, потому что все это было мне чрезвычайно любопытно, и каждый раз находил что-нибудь новое; в средствах в то время она не нуждалась и имела все, что ей было нужно. Я очень хорошо помню мой последний визит к ней за два-три дня до моего отъезда за границу в августе 1928 года. Я поехал проститься, и меня сопровождал мой старый друг, гостивший у меня, и ее бывший жених (А. А. Зильберсдорф). Мы приехали к вечеру, осмотрели все, а потом сидели с ней на балконе и ужинали исключительно яичными продуктами: картофельный суп с желтками и томатами, яичница, гоголь-моголь, «битые сливки» из белков. Вечер был теплый, но сумрачный. Вера Михайловна поставила на граммофон диск с Пятой симфонией, что соответствовало моему настроению.

У меня было предчувствие, что эта поездка будет решающей в моей жизни, хотя я никак не мог предполагать, что пребывание за границей продлится так долго. Я думал, что мы с тобой вместе вернемся через несколько месяцев. Я был очень обеспокоен в связи с дурными сведениями о твоем здоровье и размышлял о том, как-то ты сумеешь приспособиться к московским условиям после года жизни в теплом климате. Вера Михайловна твердо рассчитывала на твое сотрудничество, начиная с зимы. Все казалось идущим в этом смысле и в этом направлении. Со своей стороны, Сашенька Зильберсдорф рассчитывал на перевод из Ульяновска в Москву и вел переговоры с хозяйственными органами. Он с интересом расспрашивал Веру Михайловну, как удалось ей построить свой образцовый дом и лабораторные помещения и, получая ее ответы, с сомнением покачивал головой. Действительно, применить этот метод постройки было бы невозможно ни для него, ни для меня.

Через год, в конце 1929-го, когда окончательно выяснилась для меня невозможность возвращения ввиду уже начавшихся репрессий по моему адресу, мы получили от Веры Михайловны письмо, в котором она выражала удивление, что обо мне говорят в Москве как о «враге народа» и человеке, объявленном вне закона, и уговаривала нас немедленно вернуться. А еще через год она окончательно, как ей казалось, покинула СССР — и об условиях своего выезда рассказала странную историю.

Вера Михайловна уезжала в собственном автомобиле, предварительно поссорившись и с Наркомпросом, и с советским правительством. Дорога, по которой она ехала, была пустынна, и вот ее нагоняют два автомобиля («черных», как настойчиво повторяла Вера Михайловна), которые мчатся с большой быстротой. Один из них на всем ходу заворачивает и «подставляется», и, пока она размышляет (доля секунды), другой на всем ходу проскакивает мимо, задевает ее ось и посылает машину в ров. Автомобиль перекувыркивается и вдребезги разбивается. Через неизвестное время она просыпается в каком-то городе в госпитале — с поломанным носом и другими повреждениями. Веру Михайловну привезли туда неизвестные автомобилисты в красном автомобиле, которые подобрали ее у дороги и никаких черных автомобилей не видели. Я не записываю тех предположений, которые она тогда высказывала, как и тех добавочных объяснений, которые давала в ответ на вопросы. Так закончился первый период пребывания ее в СССР.

* * *

22 января 1951 г.

Получил очень любезное письмо от L[udwig] von Bertalanffy. Стихи в начале его книги принадлежат действительно ему, а в конце — Гёте; только я ошибся адресом: мне казалось, что это из первой части, а, на самом деле, я нашел их в самом начале второй. Из письма видно, что его, как и меня, интересуют самовозникающие в природе относительно устойчивые процессы, способствующие организации хаоса и могущие давать длительные образования. Он, как и я, вопреки статистикам, считает вероятность возникновения таких образований в наших земных условиях довольно высокой. Его несколько задело то, что я приписал ему некоторую солидарность с Лысенко в том, что касается пренебрежения к теории вероятностей, и он поторопился, на мой взгляд — без надобности, сообщить мне, что значится в «черном списке» по делу Лысенко, наравне с Muller и др..

* * *

22 февраля 1951 г.

Бумага из Recherche Scientifique сообщает мне, что я повышен в чине и вместе с тем близок к предельному возрасту; очевидно, придется вплотную заняться этим вопросом и хорошенько его обдумать.

Письмо от А. Н. Алексеевского: желал бы видеть меня в воскресенье; я и сам собирался ему писать.

Проявили свое существование компьенцы: созывают на воскресенье же общее собрание для ликвидации Содружества. Проще не ходить, — тем более, что я не хочу проявлений их сочувствия в моем горе, особенно в церковной, неизбежной для них, форме. И притом, где были все они до сих пор? И кто они теперь? Ни одного из тех, кто был мне близок и симпатичен, я не встречу.

* * *

3 марта 1951 г.

Вечером пришел Волошин, но ненадолго, взбудораженный, нервный, жалующийся на все и на всех. Жена его больна; коммерческое дело ничего не дает, кроме затруднений. Налоги, постоянные обманы со стороны швейцарских и особенно французских фирм, которые его шантажируют, не выплачивают договоренных сумм и говорят: «судитесь». Суд — время, деньги, адвокаты и всегдашний гандикап: иностранец. Как будто предприятие было здоровое. Еще полтора года назад он искал молодого научного сотрудника для себя, а не для фирмы, — для своей научной работы, и не даром, а за плату.

Говорили мы с Волошиным о физических проблемах. Несомненно, что 27 лет тому назад он нашел очень интересные вещи, которые обратили на себя внимание в Германии и Австрии. Волошин предвидел оба изотопа водорода, нейтрон; имел свои идеи относительно строения ядра. Надо было продолжать, а он бросил, при первых столкновениях с профессорской рутиной, и перешел на прикладные проблемы. Сейчас ищет в своей тогдашней работе, что можно было бы продолжить.

Я просмотрел его тетради и нахожу его мысли чрезвычайно интересными и многообещающими, но, наверное, и сейчас без сопротивления не обойтись. Он громит математический формализм в физике (еще бы, один de Broglie чего стоит), но немного склонен к арифметическому формализму в своей комбинаторике трех структурных элементов ядра, и для него самого неясны очень существенные соотношения между магнитным и электрическим полем в ядре. Иногда его размышления кажутся мне недостаточно продуманными: например, по вопросу об отсутствии симметрии между отрицательным и положительным электричеством, между положительным и отрицательным электротоком.

* * *

7 марта 1951 г.

Встретился с Гелеловичем, которого очень давно не видал. Положение его печальное: за лысенкизм выгнали из Recherche Scientifique. Institut Pasteur платит очень ничтожную субсидию до июня месяца; об отъезде в СССР совершенно ничего не слышно. Лысенкизм его, однако, отнюдь не агрессивный. Он интересуется прививочными гибридами, находит (вполне правильно), что они заслуживают изучения; находит (тоже вполне правильно), что в моргановской генетике — очень серьезный кризис; вместе с тем не понимает, как и я, почему Лысенко и иже с ним так ополчились на внутривидовую борьбу, которая несомненно существует. Очень интересуется плазмогенами и сближает их с вирусами. В правильности этого сближения я не уверен, но мысль интересна.

* * *

12 апреля 1951 г.

Побывал в лавке у Каплана. Он, бедняга, хворает. Когда я проходил мимо старшего Blanchard, он затащил меня к себе в магазин. Он еще не знал о нашей разлуке, и мне было чрезвычайно тяжело осведомлять его. Так рвутся все нити. У него сидел профессор Тимошенко из Америки, с которым я познакомился в Торонто в 1924 году. Мы с ним поговорили немного — все о людях, которых уже нет: Стеклов, Гюнтер, Успенский, Шохат, Тамаркин. Он сказал мне любопытную и характерную для Америки вещь: там сколько угодно книжных магазинов, но научную литературу, особенно иностранную, покупать негде.

* * *

16 апреля 1951 г.

После завтрака зашел Пренан. Мы с ним очень долго разговаривали на разные темы, но говорил преимущественно я: относительно княжеской «collaboration» во времена татарского ига. Разговор начали по поводу фильма «Александр Невский», на котором он побывал с супругой. Его, как и меня, несколько удивляет полная реабилитация и даже сусальное раскрашивание старорусских князей и царей. Для меня этот процесс психологически понятен, но я не могу находить по вкусу некоторые отвратительные фигуры русской истории, а у не отвратительных — хвалить абсолютно все.

Александр Невский подавлял восстания против татар, путешествовал в ханскую ставку. Что же? Нужно оправдывать также Petain в Montoire? Французские суды, приговаривавшие патриотов? Лаваля и Дарлана? Если бы немцы удержались, какой-нибудь из преемников Petain сыграл бы роль Димитрия Донского, а историки хвалили бы Petain за мудрость.

Я хорошо помню роман Кельсиева из времен татарского ига. Центр романа — борьба между тверскими князьями, патриотами и противниками татар, и московскими князьями-оппортунистами. Кельсиев дает преимущество последним, а его самого подобный оппортунизм привел к ренегатству и примирению с самодержавием отнюдь не случайно. Нет, мне эти переделки истории совершенно не нравятся, и веет от них старым квасным патриотизмом, который уже однажды привел нас к краху и может снова привести в тупик.

* * *

24 апреля 1951 г.

Забыл упомянуть, что Тоня получила ответ от лозаннского патрона Веры Михайловны [Данчаковой]. Она умерла 22 сентября 1950 года от рака спинного мозга (забыл научное название) после очень непродолжительного пребывания в постели. Для ее приемыша назначен был опекун, который заботится о нем и полагает, что из мальчика можно сделать толк, и как будто Вера Михайловна оставила достаточные средства для этой цели.

* * *

14 мая 1951 г.

Вчера мы немного ссорились с Тоней. Я обвиняю ее в стремлении все в СССР находить хорошим, а она — меня в стремлении все находить плохим. Ни то, ни другое неверно, но считаю, что я более прав, чем она. Какая бы ни была глупость, от которой сама же советская власть впоследствии откажется, Тоня ищет аргументы — и пренаивные — в ее защиту.

С таким интеллектуальным рабством мне приходилось часто встречаться. Я помню один разговор с Лепешинской в 1926 году. Она пришла ко мне в Главнауку около четырех часов вечера. Утром этого дня в утренних «Известиях» была заметка, официально дезавуированная в «Вечерней Москве». Я спросил у Лепешинской, видела ли она вечерние газеты. Сказала, что — нет, и тогда я подставил ей ловушку, спросив ее мнение об утренней заметке. Она, как и Тоня, сейчас же выступила (и даже агрессивно) на защиту утренней точки зрения. Я выслушал и затем показал ей вечернюю заметку. Редко видел такое глупое и оторопелое выражение лица, какое было у нее в тот момент.

* * *

16 мая 1951 г.

Получил извещение о смерти Elie Cartan — одного из крупнейших математиков Франции. Знакомство мое с ним до той войны было совершенно мимолетным. Оно возобновилось во время нашего пребывания во Франции осенью 1923 года. В 1924 году я встретился с ним в Канаде на Международном математическом конгрессе в Торонто. Там он, вместе с de La Vallée Poussin, проявил резко враждебное отношение к советской делегации в скандальном лишении нас права иметь своего представителя в бюро конгресса под предлогом того, что СССР не входит в Лигу Наций. Нам следовало бы сейчас же уехать, но большинством делегации (все против меня) решили остаться. На обратном пути через океан я ехал с ним, доро́гой мы много беседовали, и он несколько отмяк.

После 1928 года у нас на некоторое время установились сердечные отношения настолько, насколько Cartan — человек, как говорится, застегнутый на все пуговицы, — был способен, однако я сам, из-за самолюбия, не поддерживал этих отношений. Новый фазис наступил во время оккупации. Один из его сыновей, молодой и очень талантливый физик, профессор в Poitiers, был арестован вместе с другими молодыми учеными его возраста за принадлежность к одной из групп Сопротивления. Я не знаю, к какой именно группе он принадлежал, но немцы придавали этому делу очень серьезное значение. Вся группа была сослана в Бухенвальд и там обезглавлена, но об этой казни узнали только в 1945 году, а до тех пор все считали этих молодых патриотов живыми. Знали, что их увезли в Бухенвальд, но никто не имел представления о том, что такое немецкие лагеря, находящиеся в Германии.

В 1942 году я часто встречал Cartan в нашем квартале, куда он приходил каждый день за внуком к подъезду Collège Sévigné. Он расспрашивал меня о режиме в Compiègne, экстраполируя, очевидно, условия жизни в Frontstalag 122 на все другие лагеря: операция, дававшая неправильные, но успокоительные результаты. Каждый раз я сообщал ему сведения, которые приходили к нам из разных источников, и старался придать им успокоительный характер. Он, как и многие, следя каждый день за новостями с фронта (конечно, с единственно существовавшего тогда советского фронта), преисполнился симпатии к нашему народу и армии и систематически левел. Он спрашивал у меня разъяснения относительно советского строя и стал находить, что строй, способный одерживать победы, заслуживает внимания и уважения.

Этот ход мыслей, конечно, может вызвать улыбку, но таким путем прошли тогда очень многие, и значительное число их закрепилось на этих позициях. Другие, как и Cartan, после освобождения Франции стали передвигаться обратно вправо, но еще в течение двух-трех лет после освобождения он подписывал без спора разные документы, ходатайства, воззвания, протесты. Как математика я ставлю его очень высоко; весьма любопытно, что самые крупные свои работы он выполнил в очень зрелом возрасте.

* * *

24 мая 1951 г.

Игорь Марш-Маршад — в Индокитае, в Океанографическом институте. Он уехал, не простившись ни с кем — ни в Сорбонне, ни в Museum, ни в частной жизни. Откуда берутся такие идиоты? И ты, и я сколько раз говорили с ним об этом.

* * *

25 мая 1951 г.

После завтрака поехал в Ivry, не очень удачно в смысле внутренней сосредоточенности, затем — к Каплану. Его не было: он все еще хворает. Купил для Тониных детей очень хорошо изданную, но скверно составленную книгу «Рассказы о русском первенстве». Иллюстрации и портреты хороши и обильны, но текст узок, односторонен и недобросовестен. Названы многие третьестепенные имена и нет очень многих крупных ученых и научных деятелей.

В геологии забыт А. Д. Архангельский — звезда не меньшего калибра, чем А. П. Павлов и И. М. Губкин. Пристрастие? Почему? И уж в смысле преданности советскому режиму это был искреннейший и всегдашний друг. В астрономии забыт В. В. Стратонов, как и многие другие, но имеется ничтожный А. А. Михайлов с его неверной теорией кометных орбит. В физике составитель, Арк. Кл. Тимирязев, знает только своих друзей: целый ряд крупнейших физиков отсутствует. Из математиков книга знает исключительно ленинградскую школу. Биография Лобачевского дана в стонуще слащавой, совершенно неточной форме. Есть совершенно неправильные утверждения. Совершенно неграмотно изложена история теории фигур равновесия вращающихся жидких тел.

Совершенный вздор рассказывается о новых звездах. Шмидт ставится рядом с Фесенковым. Все-таки… Лобачевскому приписывается то, что он не делал, равно как и Ляпунову, и т. д., и т. д. Забыт Н. Н. Лузин с его огромными и неоспоримыми заслугами — талантливый математик, гениальный преподаватель, глава обширной школы, и упоминается совершенно ничтожный В. И. Смирнов, автор обширного учебника, но и только. Пусть себе будет академиком, но к чему же производить его в мировые ученые, когда никто не может сказать, чем, собственно, он занимался. И так во всем. Совершенное безобразие!

* * *

28 мая 1951 г.

Что же сказать о вчерашнем пребывании у Тони? И ты, и я знали ее очень хорошо, с ее большими достоинствами — добротой, преданностью друзьям, бескорыстием, благородством характера — и с огромными недостатками — заносчивостью, самомнением, болезненным самолюбием, тугим пониманием самых обыкновенных вещей и слепым приятием всего, что прикажут. Так оно было, так оно остается; тут ничего не поделаешь. Иногда приходится с ней сцепляться довольно основательно и говорить ей неприятные вещи. Под этим знаком прошел и вчерашний день. В субботу я пойду с ней и Танькой смотреть «Мои университеты» по Горькому. Завтракать у нее я буду 17 июня, и, вероятно, в этом сезоне это будет последний завтрак, а затем Тоня поедет на три месяца в Banyuls. По ее возвращении я постараюсь несколько разредить эти завтраки, а главное, чтобы это не занимало весь день; так оно слишком трудно и для нее, и для приглашенных. Она все-таки раздражается, что бы ни говорила, становится нервной, и мы с тобой столько раз наблюдали этот процесс у нее. Она — очень хорошая, но трудная.

* * *

11 июня 1951 г.

Получил письмо от Голеевского в ответ на мое. Он уже свыше года живет в деревне недалеко от Saint-Rémy — на ферме, которую купила его дочь. Был бы рад со мной повидаться и зовет меня провести у него день. Поеду. Относительно Игоря у него нет никаких точных и прямых сведений. Есть, как он выражается, сплетни, из которых вытекает как будто, что Нина Алексеевна умерла, Никита поступил в военное училище, а Игорь — не то в Москве, не то умер. Первое очень правдоподобно: как мы с тобой видели, она была очень тяжело больна перед отъездом; все пережитые передряги обошлись ей недешево. Никита — уже в возрасте, подходящем для поступления в военное училище или в высшую школу; надеюсь, что так оно и есть. Что же касается Игоря, как-то не верится в его смерть: в нем слишком много было жизненности, и столько искреннего желания полностью отдать родине свои силы, и столько богатых возможностей ума, опыта, знаний и характера.

* * *

18 июня 1951 г.

После завтрака я поехал к Голеевскому. Сначала доехал до Saint-Rémy и смотрел на места, с которых началось в 1940 году наше бегство от немцев. Та дорога, по которой мы двигались со скоростью километр в час, теперь пустынна и идиллична. От Saint-Rémy я ехал в car до Dampierre, и тут опять были наши воспоминания: по этой дороге в мае 1940 года мы ехали…

В Dampierre я осведомился, пошел по верной дороге и увидел Голеевского, который медленно шел меня встретить. Живет он на старой разваливающейся ферме с женой (б. графиня Келлер) и собакой той же породы и тех же привычек, как пес Чернцовых. Сначала пес хотел меня съесть, но, увидев, что я никак не реагирую, отошел в сторону, а потом стал лизать мне руки. Мы уселись с Николаем Лаврентьевичем в саду. Жены его не было: она куда-то уехала. Его прислуга принесла нам кофе, и мы мирно сидели и разговаривали, пока не пошел дождь, а затем перешли в дом.

Дом мог быть уютным и поместительным, но кавардак полный, какого ты никогда не допустила бы. Впрочем, скоро должна приехать его дочь с детьми, и для нее приводится в порядок половина дома; может быть, порядок войдет и в личное жилище Голеевского. Он очень постарел, но ходит довольно бодро, хотя и с палкой. Голова работает, чего трудно было ожидать от старого генерала.

Свою масонскую организацию он покинул: с его советской ориентацией не согласилось большинство. Его заменили на председательском посту адмиралом Вердеревским (который также придерживался советской ориентации), а после его смерти «вождем» стал граф Бобринский, которого я знал в лагере. Теперь Голеевский сидит безвыездно в деревне и очень доволен.

«Сплетни» про Игоря оказались вовсе не сплетнями. По-видимому, действительно Нина Алексеевна скончалась, но неизвестно, когда это произошло. По его словам, она сознавала свое состояние и перед отъездом говорила ему, что Игорь с его женолюбием для нее не существует и что ей хочется довезти мальчика и устроить его судьбу на родине, а потом будь что будет. Относительно судьбы Игоря ничего неизвестно, но, поскольку мальчика приняли в военное училище, можно думать, что и с самим Игорем все благополучно.

Относительно Ольги Алексеевны Николай Лаврентьевич говорит, что братец ее, Алексей Алексеевич [Игнатьев], желая оторвать ее от отца Константина, разыскал его жену, и она встречала мужа на пристани с букетом цветов. Вышло большое потрясение для всех и, в особенности, для Ольги Алексеевны. Удивительно, до какой степени люди стараются портить жизнь себе и другим.

Оказывается, Товстолеса и Морского очень недавно выслали из Франции, и они сейчас оба находятся в Берлине. Оба в свое время участвовали в сопротивлении немцам.

Потом мы разговаривали с Николаем Лаврентьевичем на тысячу тем. К половине восьмого я отправился к автокару, и на пути мы встретили его жену, которую я не видел с лагерных времен. Она очень изменилась, но, на мой взгляд, гораздо бодрее его. Ему уже 73 года — детский возраст, как очень часто я склонен говорить и думать, но все-таки…

* * *

21 июня 1951 г.

Умер Воронцов-Вельяминов, товарищ по лагерю; был он когда-то членом Государственной думы, а здесь — развозчиком заказов для какого-то книжного магазина.

* * *

12 августа 1951 г.

Узнал из «Larousse» о смерти Brumpt. Несмотря на титул «негроторговца», которым мы вполне заслуженно его обозначили, в нем было много положительных черт, которые и ты, и я ценили, и на общем фоне холоднокровных карьеристов, которых так много во французской научной жизни, он выгодно выделялся необычайной активностью, энергией, настойчивостью. И в твоих отношениях с ним было всего помногу — и хорошего, и дурного. Нужно было бы, пожалуй, собрать в одно пучок воспоминаний о нем и части нашей жизни, которая с ним связана.

До марта 1931 года я работал в Institut de Physique du Globe, а ты — в Сорбонне в зоологической лаборатории, и того, что мы зарабатывали, нам едва хватало на сведение концов с концами. В марте, поссорившись с Maurain, я покинул его институт и лишился прочного заработка. Остался твой заработок, совершенно недостаточный, и то, что я получал из Institut Poincaré за составление библиографии по теории вероятностей с 1900 до 1930 года, — тоже ничтожная сумма того же порядка, как твой заработок.

Летом ты смогла, благодаря стипендии, поехать в Roscoff — в лабораторию; я остался в Париже. К началу учебного года выяснилось, что так оно продолжаться не может, и ты взяла у Perez рекомендацию к Brumpt и отправилась. Рекомендация подействовала, и он принял тебя на полдня работы, назначив совершенно ничтожную плату. Первые твои шаги у него были чрезвычайно трудны. Находиться в подчиненном положении тебе приходилось, но начальство всегда бывало корректно. Здесь же тебя сразу взяли в «оборот» — и сам Brumpt, и его помощник Langeron, который имел свои счеты с Сорбонной и хотел в твоем лице унизить ее микроскопическую технику. Обстановка была чрезвычайно трудная. Каждый день ты возвращалась в расстроенном виде, рассказывая о резких и несправедливых замечаниях, которые получила от патронов.

Но очень скоро положение изменилось. Ты быстро поняла, какого рода гистологическая работа нужна для Brumpt: прежде всего — скорая; техническая чистота не играла для него никакой роли (и это было его ошибкой). Вскоре ты стала вводить изменения в их технику — к большой ярости Langeron, который не допускал отклонений от своего учебника микроскопической техники. Тебе удалось доказать Brumpt, что можно сочетать высокий уровень с быстротой, и главное, что это — для его научной выгоды — гораздо ценнее, чем прежняя небрежность. Langeron ворчал про себя, говорил, что ты упряма, как мул, но примирился.

Ты произвела и другое чудо: завоевала расположение лабораторного персонала всех степеней. Все поняли, что ты ничего не ищешь, ничего не добиваешься, не имеешь злого языка, рада помочь каждому, — и очень скоро у тебя появились верные и преданные друзья. С другой стороны, квалифицированный научный персонал оценил твою компетентность, умение, большую культуру, и ты завоевала уважение. С тобой стали считаться.

* * *

13 августа 1951 г.

Мы быстро поняли натуру Brumpt и организацию работы в его лаборатории. Для него главным была его собственная работа, независимо от всяких других соображений и обстоятельств. Пользуясь тем, что в паразитологии заинтересованы очень многие лица и учреждения, он сумел создать для своей лаборатории чрезвычайно крупный бюджет с наличными деньгами, кредитами и рабочими единицами. Рабочая единица, то есть ставка на одно лицо, давала бы возможность прилично существовать. Но, зная, как много в Париже квалифицированных работников без работы, Brumpt нанимал четырех, а то и пять, голодающих интеллигентов, давая им каждому по четверти или по пятой части ставки, а одного из них зачислял как официального получателя, но с обязательством (негласным) выплачивать остальным, что полагается, согласно указаниям патрона. Каждый из этих лиц отдавал лаборатории весь рабочий день.

Если среди персонала находился кто-нибудь, заинтересовавшийся работой и желавший проявить свою исследовательскую жилку, Brumpt выгонял его или вынуждал исполнять исключительно установленную программу. Если кто-нибудь из работающих в лаборатории желал использовать часть времени для пополнения образования, Brumpt запрещал это категорически, заявляя: «Ваше повышение квалификации мне ни на что не нужно. Мне нужно, чтобы вы в точности и быстро исполняли то, что я от вас требую». Бывали такие, которые успевали секретно подготовиться к какому-нибудь конкурсу или экзамену; когда Brumpt узнавал об этом, он приходил в ярость и часто выгонял смельчака.

Два-три раза фиктивный получатель ставки ставил Brumpt в неприятное положение, уезжая с полученными деньгами. Это всегда случалось с молодыми врачами, которые не гонялись за научной работой и стремились к простой медицинской практике. Перед каникулами, упросив кассира выдать деньги вперед за два-три месяца, они исчезали, оставив Brumpt «наглое письмо» и необходимость расплатиться с оставшимися участниками комбинации. Такие случаи вызывали у Brumpt ярость, а кругом — насмешливое злорадство. В течение многих недель Brumpt повторял: «Если такой-то думает, что я не сумею добраться до него, то вы увидите, как он ошибается». И в самом деле, если такой-то имел желание занять в научном медицинском мире самое ничтожное положение, Brumpt добрался бы до него. Но как добраться до скромного практикующего врача?

* * *

14 августа 1951 г.

Отличительной чертой академической политики Brumpt был непотизм. У него была намечена твердая линия преемственности: передать институт и кафедру в руки деверя — доктора Galliard, брата жены, с тем, чтобы он, в свою очередь, передал их сыну Brumpt — Lucien. С этой целью делалось все, чтобы устранить наиболее опасных конкурентов: они не подпускались к Парижу, а тех из них, которые пытались выдержать там медицинскую agrégation, проваливали на экзаменах самым недобросовестным образом. Пропускались через сито экзамена лишь заведомые бездарности, которые затем получали кафедры в провинции и не пытались попасть в Париж.

Так была создана благоприятная атмосфера для Galliard, который, тоже недобросовестно, был пропущен через сито, и для Lucien, который был все-таки поумнее Galliard. Располагая средствами и связями, Brumpt добывал своим кандидатам задания и командировки, создавая им научную репутацию. Один раз у него это чуть не сорвалось. Galliard должен был, по правилам, получить степень доктора естественных наук. Но у Brumpt не было достаточно влияния на Faculté des Sciences, а за Galliard укрепилась такая прочная репутация бездарности, что успешная защита им диссертации была сомнительна. На предварительном просмотре в Сорбонне диссертация была забракована и отослана обратно. Тогда Brumpt поручил тебе привести ее в порядок, и только после этой «починки» защита кой-как состоялась, но без обычной пометки «eximia cum laude». Во всяком случае, степень доктора была достигнута, и после отставки Brumpt его преемником оказался Galliard, а Lucien Brumpt поджидает своей очереди.

С научной точки зрения нужно признать огромную энергию Brumpt, который объездил почти весь свет для добывания паразитологического материала и, действительно, добыл его огромное количество. Но его научная мысль никогда не поднималась выше простого описания, его эксперименты были лишены тонкости и доказательной силы, и поэтому Сорбонна, которую он не любил, не признавала его настоящим ученым. Отсюда неуспехи Brumpt при выборах в Академию наук. Первое время он ставил свою кандидатуру по секции зоологии, и это настолько раздражало академических биологов, что, когда Brumpt, после ряда провалов, поставил свою кандидатуру по секции «économie rurale», она и там провалилась.

Не помогла даже «паразитологическая» болезнь Brumpt. Он привез из Америки клещей — распространителей крайне скверной лихорадки, и так как в его лаборатории хранение опасного материала велось небрежно, то был укушен собственным клещом и долгое время находился между жизнью и смертью. Газеты (реакционные) подняли шум: в ряде номеров фигурировали сенсационные заголовки, портреты Brumpt и членов его семейства (каждый имел свою рекламу) и их биографии. Сам он превратился в гениального ученого, которым, как Пастером, должна гордиться Франция. Его тесть, скромный практикующий врач, сделался «представителем плеяды научно-мыслящих врачей, на которую весь мир смотрит с уважением и завистью». Ничто не помогло.

Во время этой болезни сотрудники Brumpt, и ты в том числе, отнеслись к нему с редкой сердечностью и по очереди посещали его в госпитале и потом — в частной клинике для выздоравливающих. Среди них была одна еврейка, а Brumpt был антисемитом, и вот что произошло во время ее визита. Brumpt сидит в саду в кресле; ее приводят. Он протягивает ей два пальца и покровительственно говорит: «Садитесь, пожалуйста». Она садится. Тогда Brumpt достает из-за своего кресла портативный урильник, делает при ней пи-пи и затем, протягивая ей два пальца, говорит: «До свидания, я очень благодарен за ваш визит». Вернувшись в лабораторию, она долго плакала и потом долго не могла примириться с этой непонятной и нелепой выходкой. Сочувствующие Brumpt лица пытались объяснить это его болезненным состоянием, однако со всеми другими он был всегда корректен.

* * *

15 августа 1951 г.

Политические взгляды Brumpt были самые реакционные: фашист, антисемит, он сочувствовал всей душой гитлеровской Германии. К нему постоянно приезжали на стажировку немецкие паразитологи, и, когда наивные люди спрашивали у них, где собственно они собираются применять свои познания колониальной паразитологии, немцы самым спокойным образом отвечали: «В наших собственных колониях, которые у нас украли союзники и которые скоро к нам вернутся. Нам особенно ценна практика у Brumpt, поскольку у него есть материалы из Того, Камеруна и других областей Африки».

Иногда Brumpt принимал на работу немецких паразитологов: эмигрантов-евреев и антифашистов; часто это бывали люди с крупными именами в науке. Brumpt третировал их так же, как и всех остальных подневольных работников: платил гроши и не позволял ни минуты времени затратить на личную научную работу. Был крупный скандал, когда один из них напечатал где-то за границей собственную работу, выполненную тайком от Brumpt.

И все-таки Brumpt любил хорошую работу, дорожил тобой и даже принимал для тебя заказы из заграницы — Бельгии, Италии, Мексики, Южной Америки, Соединенных Штатов. Для него это служило хорошей рекламой, давало материальную выгоду, и он отчислял для тебя некоторую долю.

К лету 1935 года наше материальное положение было неважно и не предвиделось возможности куда-либо поехать на каникулы. Brumpt должен был уезжать в длительную командировку в Азию, и его озабочивало, как будет без него работать биологическая станция в университетском имении в Richelieu. Неожиданно он предложил тебе поработать там за дополнительную плату, а меня пригласил жить в Richelieu в качестве платного гостя лаборатории. Нас это очень устраивало, — тем более, что я работал над моей «Математической биологией», и лабораторная библиотека представляла для меня интерес.

Поскольку мы знали натуру Brumpt и не ожидали от него никакой бескорыстной любезности, нас очень удивило его предложение. Но когда в начале августа 1935 года мы приехали в Richelieu, то сразу поняли, в чем дело. Brumpt справедливо опасался, что без него мужской персонал лаборатории превратится в холостяцкое общежитие с неряшливостью, женщинами и т. д. Вытянутые физиономии сотрудников Brumpt сразу показали нам всю горечь их разочарования. При нас, конечно, эта вольная жизнь становилась невозможной.

* * *

16 августа 1951 г.

Упомяну о случае с бедным Jojo — обезьянкой, к которой ты привязалась в Richelieu и которая трогательно привязалась к тебе. Jojo сопровождал нас на прогулках: всюду бегал, играл и от времени до времени возвращался к нам. Участь его была предопределена: прививка паразитной болезни до exitus letalis. Ты предложила Brumpt выкупить эту обезьянку, но он ответил резким отказом и поторопился сделать прививку, которую от времени до времени возобновляли, и всякий раз Jojo вырывался и бежал к тебе под защиту. Болезнь его прогрессировала, началась деформация лицевых частей, распухание, и в конце концов он умер. Этот случай стал широко известен в парижских зоологических кругах и комментировался далеко не в пользу Brumpt.

В плюс Brumpt можно поставить то, что он, по твоей просьбе, взял к себе на работу шалопая и бездельника Игоря Марш-Маршада, который погибал и был близок к босячеству — и внешне, и внутренне. Ты решила произвести спасение, и это удалось. Некоторое время Игорь работал очень плохо, лениво и тебе приходилось много делать за него, чтобы Brumpt не выгнал его. И вот, в конце концов, Игорь образумился, заинтересовался работой, заслужил уважение Brumpt и свое собственное, и теперь он — ценный научный работник.

По мере приближения к войне Brumpt становился политически все более и более нетерпим: он «понимал» Гитлера во всем — и в оккупации Рейнской области, и в присоединении Австрии, и в захвате Чехословакии. Когда началась война, он выгнал из лаборатории всех иностранцев, и тебя в том числе. Ты и сама собиралась уходить от него, так как эта работа мешала твоей собственной научной, и с моим закреплением в Recherche Scientifique мы материально не нуждались. Но самый факт такого грубого проявления ксенофобии окончательно порвал симпатию к Brumpt, и впоследствии, когда он стал звать тебя к себе, предлагая выгодные условия, ты отказалась.

Немцы «наградили» Brumpt: во время оккупации «французская» газета «Au Pilori» поместила его в список евреев, прокравшихся во французскую науку, и посвятила ему очень неодобрительную заметку. Это пробудило его патриотизм, но после освобождения он, конечно, попал в американскую колею. И тут его подстерегло несчастье: удар с частичным параличом, отставка и тщетные стремления возобновить научную деятельность. При его активной натуре он очень страдал. После нашего несчастья он послал мне, через Galliard, выражения соболезнования.

* * *

19 октября 1951 г.

Только что узнал о смерти академика Лейбензона. Еще одна законченная страница и одним хорошим человеком меньше. Я с ним встретился довольно курьезным образом.

Это было очень давно, почти пятьдесят лет тому назад, в 1902 году, осенью. Я был студентом-первокурсником, но два года самостоятельных занятий высшей математикой дали мне значительную подготовку и возможность критически отнестись к читаемым курсам. Критика относилась не к профессии: я был заранее полон восхищения перед Московским университетом и его деятелями. И сейчас, через полвека, могу сказать, что мои тогдашние учителя ни в чем не были ниже того среднего уровня, с которым я встретился впоследствии в иностранных университетах. Но курсы их и программы были весьма элементарны и меня не удовлетворяли: я хотел большего. И вот на стенах коридора вижу объявление: продаются курсы анализа Jordan, Picard и другие математические книги, все — на французском языке. Я подсчитал свои ресурсы и немедленно отправился.

Вхожу в указанную комнату каких-то номеров около Варварских ворот, где меня встречает молодой человек маленького роста с черной бородкой и растрепанной шевелюрой: Лейбензон. Я сразу вижу, что это — не торговец, не спекулянт, и задаю ему вопрос:

Я: Как можете вы расставаться с такими книгами?

Он, смеясь: Сразу видно первокурсника. Позвольте поделиться с вами данными из моей биографии. Год тому назад я окончил наш факультет и был оставлен при университете по чистой математике. И на меня напало раздумье: мне стало душно, меня манила и манила живая жизнь. Я бросил все и вот — снова студент, на этот раз — в Высшем техническом училище.

Я: Что же, вас привлекает карьера инженера?

Он: А хотя бы и так? Но скажу вам правду. Я хочу найти применение в технике для моих теоретических знаний. Может быть, я вернусь в университет, но обогащенный всем тем, что даст мне техническая школа. И не относитесь к технике с презрением. Знаете ли вы, что графическая статика — чистая поэзия? Недаром великий Максвелл отдал ей столько творческих усилий.

Я не знал этого. Затем мы перешли к книгам. Он задал несколько математических вопросов, чтобы определить мою подготовку, и сказал: «Я бы советовал вам приобрести и Жордана, и Пикара. Пикар имеет больше блеска и педагогического таланта, но он — классик, а мы все-таки вышли из той эпохи. Жордан более современен и более труден. А вы, как, боитесь трудностей?» Я, конечно, ответил, что — нет. Очень хотелось взять оба курса, но мои ресурсы позволяли мне только один. Я сказал ему это; он ответил, что в таком случае рекомендует Жордана, и предложил свои услуги, если встречу какие-нибудь затруднения. Я, конечно, поблагодарил и унес Жордана… В моей жизни настала эпоха, о которой мой остроумный и сумасшедший товарищ Г. говорил: «Христианин купается в Иордане, а Костицын — в Жордане».

В 1920 году я снова встретился с Лейбензоном, который преподавал теоретическую механику в Горной академии, но мечтой его была профессура в университете. Осенью он пришел ко мне как к помощнику декана разговаривать о своей кандидатуре. Мы без труда узнали друг друга и, начиная с этого момента, часто встречались. Я узнал его ближе и оценил в нем, в сущности, все — и характер с бескорыстным служением науке, и скромность, и огромную работоспособность, и большой талант. Я очень счастлив, что смог помочь ему в исполнении его желания.

Последний раз мы встретились в 1928 году в Нефтяном институте; там он оборудовал экспериментальную шахту, чтобы изучать физические и механические проблемы в связи с прохождением жидкостей, в том числе и нефти, через сыпучие полупроницаемые и малопроницаемые слои. Работы его великолепны, но совершенно неизвестны тут.

* * *

8 ноября 1951 г.

Утром сходил к Каплану. Об этом не стоило бы говорить — обычная вещь. Но он показал мне дружеское письмо от… Финисова. Этот инженер путей сообщения, бывший с нами в лагере и показавший себя агрессивным германофилом и доносчиком, является «профессором» математики в белоэмигрантском техническом институте и даже «деканом». В письме под подписью стоит «officier de l’Académie». Итак, он, предавший союзников, свою родину и Францию — в чести у французского правительства. Честь не особенно большая: солидные люди этим титулом не хвастаются. Ссылаясь на «лагерную дружбу», он просит о чем-то Каплана. А Каплан как будто не очень собирается его просьбу исполнять.

* * *

18 ноября 1951 г.

С большим любопытством я, вместе с Иваном Ивановичем и его семьей, смотрел сеанс télévision. Аппарат у них сейчас на 819 линий, дикторша видна и слышна очень хорошо; actualités в общем удовлетворительны, но передача фильмов совершенно недостаточна: очень часты всплывания, неясности, путаницы; удовольствия этот сеанс не доставляет и заменить даже плохой кинематограф не может. Фильм «Nuit phantastique» — как раз не из удачных, и, когда он кончился, все мы сознались, что ничего не поняли. А между тем актеры играли хорошо: всех их знаю и на настоящем экране смотрю с удовольствием. Я совершенно неспособен сказать, в чем же было дело…

* * *

5 декабря 1951 г.

Итак, Голеевский пришел ко мне в первый раз за много лет. Он не был у нас с тех пор, как ты на него рассердилась, за дело. Как и другие, входя к нам, он испытал тягостное и вполне понятное чувство. Просидел три часа, и мы болтали, переходя от темы к теме без особенной логики. Все-таки у него запутанная голова, и он так и не понимает, что же такое социализм, который для него — крушение индивидуальности. Когда я говорю ему, что уже сейчас в СССР это неправильно, он не верит. В общем, он судит по консульским и посольским чиновникам: ну, а это — критерий неподходящий. В деревне у него сейчас неуютно: дочь, архитектор по специальности, задумала перестраивать дом, и все — не на месте; двери еще не поставлены, окна полуразрушены и не закончены, всюду — холод, пыль и грязь.

Оказывается, в масонской организации Голеевского заменил потомок Екатерины — граф Бобринский. Помню его по лагерю… Это был скромный и симпатичный человек, патриот. Он работает в каком-то предприятии, производящем радиевые препараты для лечебных целей, а по специальности — юрист. В нашем лагерном университете захотел прочитать лекцию о радиоактивности. Мы предоставили ему эту возможность. Лекция была совершенно грамотной, но физико-химическая сторона дела не затрагивалась; он рассказывал исключительно о медицинских применениях, очень толково и очень конкретно, даже с цифрами, которые слушателям были совершенно бесполезны: так сказать, гарантия подлинности.

В общем, по-видимому, Николай Лаврентьевич живет в своей деревне вне пространства и времени.

* * *

10 декабря 1951 г.

Вечернее собрание в Mutualité меня поразило многолюдством: зал был полон. Во всяком случае, все — русские; французов не было. Но были ли все советские, не уверен, так как встретил нашего сапожника Соловьева с женой. Известных мне лиц не было, кроме Гелеловича и Бриллианта.

Положение Гелеловича — трудное: из CNRS выгнали. Institut Pasteur платит ему 30 тыс. франков в месяц, но это очень неустойчиво и в принципе подлежит возобновлению каждые шесть месяцев. А он превратился в семейного человека, и здесь тройная драма: жена больна, не разделяет его взглядов и деспотически хочет навязать ему свои, и это настолько, что на вчерашнее собрание Гелелович пошел после домашнего скандала. Он имел приглашение в Канаду на 4200 долларов в год, но когда там узнали, какой у него паспорт, то потребовали разрыва с советским государством.

Собрание было назначено на 8 часов, а началось в 8 часов 40 минут: значит, наше русское головотяпство продолжается. Сначала говорил Павлов — неплохо, но примитивно: агитка. Во всяком случае, он был гораздо лучше консула, который бездарно поднес пережеванную им советскую конституцию. Потом некто Каменко-Александровский (не знаю, кто это такой; вероятно, из раскаявшихся белоэмигрантов) прочел два длинных и бессвязных текста для посылки Сталину и Вышинскому. Конечно, они не прочтут этих писем, но все-таки литературную работу можно было выполнить лучше. Затем последовала часть неофициальная — три фильма…

* * *

19 декабря 1951 г.

В автобусе встретился с Fréchet, который говорил со мной с большой сердечностью. На rue de Rivoli — нечто невероятное, как и в Hôtel de Ville, и я постарался выбраться оттуда возможно скорее, ничего не купив. Думаю, что и ты постаралась бы сделать то же самое, хотя магазинную суету переносила гораздо лучше, чем я. Обратно пошел пешком: погода была очень приятная. И опять всюду мы были вместе: даже там, где вместе никогда не были, например — в Hôtel-Dieu, где ты лежала больная, когда я сидел в Compiègne. Я прошел мимо и смотрел в окна и старался представить себе твои ощущения. Ведь этому уже десять лет, а у меня так все живо в памяти, и мои тогдашние слезы (они были) сливаются с нынешними. Помню, как я сидел за маленьким столиком в нашей камере, по соседству Левушка играл с Филоненко в шахматы, и писал свой мемуар, но душа была полна тревогой за тебя, хотя я еще ничего не знал. И, в конце концов, слезы стали капать, но я старался во что бы то ни стало превозмочь их и делал усилия, чтобы писать, но рука производила каракули. Не знаю, заметили ли что-нибудь Левушка и Филоненко.

* * *

22 декабря 1951 г.

После завтрака пришел Пренан, очень милый и сердечный, сел в кресло, и я увидел, что он, как и я, полон воспоминаниями о счастье прежних лет. Мы с ним обменялись подарками — иллюстрированными альбомами: я подарил ему альбом Vercors о событиях нашей эпохи, а он мне — альбом Jacques Prévert «Des bêtes» с чудесными фотографиями животных и нелепыми стихами под Маяковского. Альбом доставил бы тебе большое удовольствие, и мы стали бы подыскивать сходства…

Завтра Пренан уезжает с женой в Лион к Jeannette, которая преподает там в лицее, равно как и ее муж. Третье поколение чувствует себя нормально, и третий номер прекрасно обходится пока без второй почки. Потом мы с ним заговорили о фильме, который я видел, о реке, которая течет, и оба заплакали. Он ушел, а я вдруг услышал твой родной голос. Это называется «гипнологическая галлюцинация», для меня — крайне редкая вещь, и сейчас — острая боль и острая радость.

* * *

6 января 1952 г.

Утром поехал в Garches к Ивану Ивановичу. На станции он ждал меня с автомобилем, но домой повез не сразу. У него было дело к Hermers, и мы поехали в Sevres.

Я не видал Hermers десять лет — со времени нашей последней встречи Нового года у Ивана Ивановича. Он очень раздобрел, постарел. Живет на собственной шикарной вилле, окруженной садом и населенной внуками и собаками. У него многочисленные интересы: agence de voyages, представительства американских и немецких машиностроительных заводов. В его беседе с Иваном Ивановичем я был лицом без речей, но с ушами и глазами, потому что этим путем узнаешь любопытные вещи, как, например, о росте немецкого делового влияния и вытеснении доллара немецкой маркой. Курьезно и забавно, но тревожно.

От Hermers мы вернулись в Garches. Ассия отсутствовала: она уехала по семейным делам в Лион, оставив заботу о детях мужу и прислуге, и я мог отметить сейчас же полную неприспособленность Ивана Ивановича к этому делу. Дети шумят, особенно — твои любимцы: младшие, Мишка и Дениска. Иван Иванович нервничает и кричит на них, угрожая страшными вещами, вроде шлепков, и не осуществляя своих угроз; отсюда — потеря авторитета. Детская черта: Иван Иванович сказал Дениске с целью его урезонить, что при матери не надо шуметь, что она больна и может умереть. Ответ был: «А у нас в школе есть мальчик, мама которого умерла, и ничего: папа обзавелся новой, которая не хуже старой». Эта детская черствость — очень частое явление; она не означает плохую натуру, но требует усиленного воспитательного влияния.

После завтрака мы с Иваном Ивановичем прошлись в лес Св. Кукуфы, и он вспомнил, как весной, много лет тому назад, мы с тобой прогуливались там и искали цветы. И сегодняшний день очень походил на весенний, но весны не было ни во мне, ни в нем: он отдает себе отчет в серьезности состояния здоровья Ассии.

* * *

14 января 1952 г.

После завтрака смотрел фильм «Адмирал Нахимов». Не могу сказать, чтобы он мне очень понравился. Поставлено хорошо, сыграно хорошо, но ура-патриотическая тема меня не прельщает ни в малой мере. Я понимаю, что после этой войны прославлять все русское так же естественно, как в первые годы революции было естественным исключать отовсюду всякое упоминание о русском и о России. Как в свое время я возражал против тех тенденций, так и сейчас нахожу преувеличенным и даже опасным это возрождение национализма.

И снова матрос Кошка. Этим матросом было отравлено наше детство и наша юность и было искажено правильное отношение к историческим событиям. Каждый год, иногда по два раза, устраивались публичные чтения с «фонарем» о Севастопольской обороне, и нас обязательно водили слушать эту жвачку. Нам рассказывали о матросе Кошке, но нам ни разу не сказали, что Россия была разбита и почему была разбита. И к удивлению моему, и в этом фильме серьезным вещам отведено очень мало места. Как будто сценарий писал капитан Лукин, писатель по морским делам из милюковских «Последних новостей». В свое время это самолюбование дорого обошлось России. Как бы не случилось того же самого теперь.

* * *

21 января 1952 г.

Сначала — письмо, сообщающее о визите M-me Martin, а в четыре часа — и она сама. Дело в том, что одна пожилая полька находится тут в бедственном положении, и M-me Martin хочет ее пристроить мне взамен Марьи Васильевны и M-me Collet. Однако полька не пришла совсем, и мы понапрасну проболтали два часа с M-me Martin. Она сообщила мне новости относительно Филоненко.

Кажется, два года тому назад шайка молодых бездельников ограбила одного ювелира на rue de la Paix. В этом деле оказалась замешанной дочь Филоненко, вернее — дочь Варвары Алексеевны от одного из предыдущих мужей. Юную даму, очень красивую, допекли в сыскной полиции, и она созналась во всем и сообщила, что украденные драгоценности хранятся у ее матери. Был обыск, и вещи были найдены. Для Филоненко как адвоката получилось неудобное положение, и глава сословия предложил ему подать в отставку, окончательно или временно — не знаю.

Я сказал M-me Martin, что еще не доказано, знал ли Филоненко о присутствии в его квартире этих драгоценностей. Она ответила мне, что по этике сословия недопустимо, чтобы жена адвоката привлекалась за укрывательство награбленного имущества, и что уже давно репутация Филоненко скверная. Нового для меня во всем этом ничего нет, но все-таки жалко.

* * *

1 февраля 1952 г.

Утром под дождем побывал в Ivry… Оттуда проехал к Каплану смотреть новые книги. Уходя, имея в виду историю с Филоненко, я задал ему вопрос, интересуется ли он судьбами наших бывших товарищей по лагерю, и получил неожиданный ответ: «Вы, конечно, имеете в виду Голеевского? Да, мне это уже говорили».

Я испугался и спросил, в чем дело. Оказывается, Голеевский выслан — уже довольно давно, недели две-три тому назад. Это объясняет мне, почему я не получил от него никакого ответа на мои два письма, а ведь он — человек воспитанный и корректный. Но как все это возмутительно глупо и просто возмутительно!

Голеевскому 74 года. Он уже давно отошел от всяких дел, покинул даже свои высокие градусы в масонском ордене, жил спокойно в деревне, сажая капусту и редиску и муштруя собаку. Это известие меня очень поразило и обеспокоило. Я сейчас же написал письмо его жене, чтобы узнать, как произошло это дело, и помочь ей, если есть необходимость.

* * *

6 февраля 1952 г.

Отправляясь в Dampierre к Нине Ивановне, я на этот раз не вылез из поезда, где не следует. Доехал благополучно до Dampierre, побежал по боковой дорожке, но, увидев кучу домов там, где ожидал найти один домик, усомнился и спросил у какой-то женщины. Она меня осведомила сейчас же — и с очень ласковой улыбкой. Это значит, что местное население не совсем одобряет полицейскую операцию своего правительства.

Нина Ивановна сейчас же начала свой рассказ о событиях, очень длинный и уснащенный неизбежно кучей комментариев и отступлений, в общем, все-таки, уместных. Полицейские прибыли утром около 9 часов на трех автомобилях, позвонили и на вопрос, кто, ответили: «Laitier». В общем, были любезны и корректны, дали собраться, разрешили Нине Ивановне сопровождать мужа в Париж. Софья Николаевна поехала на своем автомобиле следом.

В полицейском учреждении, каком я не знаю, Николаю Лаврентьевичу заявили, что ввиду неблагоприятного характера собранных о нем сведений он изгоняется из Франции. Отправили его к Страсбургу только вечером 3 января. Так он добрался до Эрфурта, где имеется советское консульство. Между прочим, он был не один: вместе с ним выслали какого-то Антонова, молодого человека из белоэмигрантов. В Эрфурте консульство поселило их в гостинице и дало на расходы по 100 марок. От скуки Николай Лаврентьевич пропутешествовал, как незанятый турист, в Веймар: для того, чтобы поклониться памяти Гёте? — я не знаю.

Эта дата, 3 января, для меня любопытна в том отношении, что мое неудачное путешествие к ним имело место 4 января утром; значит, я попал бы совершенно некстати в самый горячий момент.

Сейчас же после отъезда Николая Лаврентьевича дамы принялись хлопотать. Так как первая жена Николая Лаврентьевича была англичанка — племянница Черчилля, Софья Николаевна имеет английский паспорт; по-русски не говорит и не понимает. Она немедленно подняла на ноги свою влиятельную английскую родню и своих влиятельных французских друзей из правого лагеря. Последовало «вмешательство во французские внутренние дела», очень, по-видимому, удивившее французскую полицию.

Одно лицо (отнюдь не коммунист) явилось в «Prefectance» и вытребовало dossier Николая Лаврентьевича. Dossier, как и полагается в этом учреждении, — совершенно смехотворное:

1) он якобы добивался визы для въезда в Monte-Carlo, где у него должно было произойти свидание с советскими агентами; тут очень странно: префектуре неизвестно, что нормально живущий во Франции иностранец не нуждается ни в каких визах для въезда в Monte-Carlo; я много раз туда «въезжал» и не видел никогда и нигде никакого контроля паспортов;

2) его видели много раз входящим в неурочные часы через «потайную дверь» в советское консульство: это уже пахнет романом-фельетоном;

3) он устанавливал в лесу в Dampierre радио-отправитель, чтобы вступить в радиосношения с Москвой; это уже сверхроман: Николай Лаврентьевич, инвалид 74 лет, с трудом передвигающийся при помощи палки, отошедший от всяких дел, даже от своей любимой масонской ложи, и вдруг таскающий по лесу тяжелый радиоаппарат для непосредственных переговоров «с Москвой».

Смешно! Лицо, которое смотрело это dossier, вскипело и обещало поднять бучу. Нина Ивановна начала хлопотать в советском консульстве о визе для себя (ехать к мужу) и для падчерицы, которая хочет проехать к отцу и затем вернуться обратно в Париж. Ее и Софью Николаевну очень хорошо там приняли и обещали дать визы в самом скором времени. Не ограничиваясь этим, она предприняла другие шаги: обратилась к влиятельным масонам, и здесь выяснилась неожиданная вещь. Оказалось, что группа масонов 33 градуса, американской ориентации, принимает меры, чтобы отделаться от советских патриотов. Дело в том, что масоны 33 градуса обладали правом вето. Таким образом уже отделались от Игоря, от Товстолеса и сейчас от Голеевского…

Вечером — звонок. Пришла совершенно вне себя Ирина Михайловна Шашелева. Ты с ней в свое время встречалась. Муж ее был выслан еще летом и сейчас находится в Веймаре. Мы с ней очень долго разговаривали. Она на меня произвела впечатление умной и хорошей женщины и притом очень культурной. У нее в голове не прыгают зайцы, как у Нины Ивановны и Софьи Николаевны.

* * *

7 февраля 1952 г.

Приобрел новое издание диссертации Н. Н. Лузина «Интеграл и тригонометрический ряд» и из него узнал, что Николай Николаевич умер 28 февраля 1950 года. Когда-то мы с ним были очень близкими друзьями. Несколько раз наша дружба прерывалась и восстанавливалась. Несомненно, это был крупный ученый и мелкий человек. Мне уже приходилось на этих страницах говорить о нем и, вероятно, еще придется. И я буду всюду рассказывать всю правду, какова бы она ни была, тем более, что в его биографии, приложенной к книге и написанной Ниной Карловной Бари, делается совершенно недопустимая попытка приписать Николаю Николаевичу качества и деяния, которые ему совершенно не принадлежали. Нина Карловна — очень хороший человек, но влюбленность ее всегда доводила до глупости и иногда хуже.

* * *

8 февраля 1952 г.

После завтрака поехал в Studio 43, где должен был встретиться с Натальей Павловной Чернцовой. Я хотел ей показать прекрасный советский фильм «Дальневосточный экспресс». Ты видела его без меня в ноябре или декабре 1949 года, кажется, с Пренаном, и тебе фильм чрезвычайно понравился. Ты захотела, чтобы я также посмотрел его, и настаивала до тех пор, пока я не сдался… Он мне тоже очень понравился, как и его музыкальный спутник — «Хор и оркестр Красной Армии в Германии». На следующий же день мы говорили об этом столько хорошего с M-me Collet, что она соблазнилась и пошла смотреть с мужем и матерью, и им тоже оба фильма очень понравились.

«Дальневосточный экспресс» хорошо поставлен, хорошо сыгран, весел, динамичен, показывает и наше строительство, и нашу молодежь. И вот я захотел снова посмотреть его и пригласил Наталью Павловну, надеясь, что этот наглядный урок вещей рассеет нелепые предрассудки. Не тут-то было. Мне редко приходилось видеть такое глупое непонимание, такую дикую ненависть к своему народу, такое отсутствие всякого социального инстинкта, такую пропитанность классовым эгоизмом и, главное-то, эгоизмом того класса, к которому она не принадлежит, но надеется принадлежать. Дура, дура и дура, и притом злая дура. Я очень доволен, что так и не сказал им о существующем между мной и ее мужем родстве. Я смогу очень легко прекратить это знакомство.

* * *

10 февраля 1952 г.

Провел день в Garches у Ивана Ивановича. На этот раз Ассия была дома. Мне ее состояние не нравится: вид скверный, а нервность чрезмерная. Она все время придирается к мужу, а тот, умница, понимает, в чем дело, и ни гу-гу: так и надо. Настроение у нее — как будто она решила, что лекарства, режим и т. д. бесполезны и лучше делать, как хочется. Еще неизвестно, что хуже, что лучше. Курит, не переставая; пьет кофе в течение всего дня. Это называется медленное самоубийство.

После завтрака болтали, а с четырех часов начался сеанс télévision. Был показан совершенно идиотский фильм «Le loup des Malveneur»: уголовщина плюс психиатрия плюс мистика. Совершенно отвратительно. Передача очень плохая: неясности, перебои. После этого — женский журнал: моды, косметика, домоводство, немножечко о театре, немножечко о книгах — дамских. Ассия и Paule смотрели и возмущались: «Какие идиоты для каких идиоток составляют такие передачи?» По-видимому, это соответствует среднему уровню французских женщин. Ну уж нет: ради таких программ я не стану тратиться на приобретение аппарата. Если обычный радиоприемник может заменить слушание концертов, эти аппараты дальновидения не заменяют ни театра, ни кинематографа.

Вечером Иван Иванович отвез меня домой, и дорогой мы говорили об Ассии. Положение столь же трудно, как было у нас. Спорить с ней он не имеет права, но предоставлять ей свободу делать глупости тоже нельзя. Как же быть?

* * *

25 февраля 1952 г.

Смотрел советский фильм «Ленин в Октябре». Что же, сделан он хорошо. Средств не пожалели: собраны большие толпы статистов, и массовые сцены сделаны очень удачно. Не знаю, какой артист играл Ленина, — кажется, Щукин. Несомненно, он имеет некоторое внешнее сходство; несомненно, внимательно изучил весь материал о Ленине, его голосе, его жестах. И для тех, кто живого Ленина не видел, он может сойти за Ленина. Я бы поставил ему следующие оценки: жесты Ленина — четыре, внешность — три, голос — два. У него нет ленинской картавости, нет добродушно-насмешливого тона, нет ленинского спокойствия. Ленин умел выходить из себя, но иначе, не так истерично.

Лицо: профиль похож, но en face совершенно не похож; взгляд не тот. У Щукина нет в глазах той смешливой искорки, которая всегда была у Ленина. И, видя его глаза, не скажешь, что он умен, а Ленин был умен каждой частицей своего существа. К этому еще нужно прибавить монгольскую постановку глаз у Ленина, чего у Щукина нет. Далее — заученность жестов. Они — ленинские, и это сразу бросается в глаза. Но, посмотрев Щукина четверть часа, видишь, что эти жесты налагаются на иные мускульные и психические движения, и уверенно говоришь: «Нет, не Ленин». Что хорошо передано, это — ленинская деликатность, боязнь стеснить людей, глубокий социальный инстинкт, иногда в ущерб самому себе и делу.

Что же касается до истории, то она глубоко искажена. Зиновьев и Каменев сыграли гнусную роль, но Троцкий? Он же был полностью за восстание и к этому с большой энергией готовился и готовил Красную гвардию. Я лично всегда не терпел Троцкого и особенно, когда ближе с ним познакомился в Вене в 1909 году. Но как же можно ему приписывать диаметрально противоположное тому, что он действительно говорил и делал?

* * *

28 февраля 1952 г.

Утром побывал у Каплана и вернулся с кучей новых книг, в том числе собранием мемуаров А. А. Маркова с его биографией, написанной сыном, тоже математиком. И в биографии — пробелы, которые меня удивляют.

Не упомянут, например, тот факт, что академик Марков со своим чином тайного советника фигурировал в нашем социал-демократическом списке кандидатов в выборщики по Петербургу в 1-ю или 2-ю Государственную думу (как будто вторую). Он сделал это из чувства противоречия, когда узнал, что Тимирязев идет по Москве в кадетском списке, и когда в «Русских ведомостях» прочел «Сказку старого ученого», написанную Тимирязевым в поддержку кадетского списка: в ней говорилось, что зеленый цвет имеет физиологически все преимущества перед красным. Прочтя эту сказку, Марков сказал: «Пишет же вздор человек. И на что ему сдались либералы: те же царские щи, только пожиже. А какие у нас есть крайне левые партии?» Узнав о социал-демократах и социалистах-революционерах, Марков пожелал фигурировать в социал-демократическом списке как более левом: «И чтобы поставили меня со всеми званиями и чинами». Так и было сделано. Переговоры с ним по этому поводу вел Емельян Ярославский. Что же касается до сказки Тимирязева, то впоследствии он переделал ее, дав все преимущества красному цвету: так она и фигурирует в его сборнике «Наука и демократия».

Весьма забавен был Марков, только не для студентов, во время экзаменов. За долгую профессорскую деятельность у него сложились средние [пропорции] успевающих и неуспевающих студентов, скажем — 25 и 75 процентов. И вот на экзамене на первого же студента Марков смотрит подозрительно. Он на три четверти уверен, что тот негоден; хмурится и приводит студента в нервную дрожь, презрительным тоном задает ему каверзный вопрос и сразу проваливает. Придя в скверное настроение, он проваливает и следующих, но взглядывает в свои записи и спохватывается: «А где же хорошие, куда они девались?» И следующий студент уже встречается улыбкой, ему задается легкий вопрос, пятерка. Поставив несколько пятерок, Марков спохватывается: «Не может быть, чтобы так, подряд, шли хорошие» — и грозно смотрит на сидящего перед ним студента. Следует новое гнездо двоек, за ним — новое гнездо пятерок и т. д. Закончив экзамен, Марков подсчитывает результат, находит знакомую пропорцию и с торжеством говорит коллегам: «А вот смотрите, эмпирически средние оправдывают себя».

Еще черты к его биографии: его агрессивная выходка на торжественном заседании Академии наук в 1921 году в память Чебышева. «И вот настало время, — заявил он, — когда любой неграмотный “товарищ” может явиться сюда и безнаказанно выгнать меня за некомпетентность». Никто не придал значения этой выходке: Марков в то время был тяжело болен, почти накануне смерти.

Он являлся научным душеприказчиком Чебышева, и в академических кругах была распространена сплетня, что все научные результаты Маркова заимствованы им из неопубликованных работ Чебышева. Я этого не думаю: у Маркова был свой научный стиль, свои вкусы и свои интересы, очень отличающиеся от чебышевских. У него также была хорошая интуиция, позволявшая ему быстро ориентироваться и в чужих областях. Пример — отношение к работам Софьи Ковалевской по механике твердого тела: по тону в замечаниях Маркова, конечно, проявлялся его агрессивный антифеминизм, но они были справедливы; в полемике с П. А. Некрасовым, также невозможной по тону, он вполне прав. А репутация его в научных кругах была плохая.

Во время выборов во 2-ю Думу я часто виделся с Д. Ф. Егоровым, который в ту эпоху был на крайней правой либерализма. Как-то он упрекал меня за мои политические взгляды, а я козырнул ему Марковым: «Вот смотрите — и крупный ученый, и академик, и тайный советник, а солидарен со мной, а не с вами». Д[имитрий] Ф[едорович] вздохнул и сказал: «Чего же вы еще от него хотите; все знают, что он — сумасшедший».

После завтрака ездил к нотариусу по поводу покупки, уже окончательной, квартиры. Завтра подпись акта.

* * *

12 марта 1952 г.

Каждый день приносит свою печаль. Полторы недели тому назад я вспоминал, что около двух лет ничего не знаю об Иване Игнатьевиче Романове, и написал письмо на французском языке, обращенное к нему и его жене. Сегодня — звонок, часа в четыре дня: его жена. Я сразу понял, в чем дело: она вошла, села и заплакала.

Иван Игнатьевич умер в октябре 1951 года. Был ему 81 год; я не думал, что так много: очевидно, скрывал, из непонятного кокетства, свой возраст. Произошло это в Ницце, куда он поехал повидать своего старшего женатого сына и внуков, а их было много — шесть штук. Побыв немного в Ницце, он поехал в знакомый нам с тобой Peille к родственникам жены (она — из Peille, этого я не знал), остановился в гостинице, а дни проводил у них, возвращаясь в свой номер поздно вечером. И вот он пошел как-то по этим темным извилистым скользким улочкам, более похожим на коридоры, пошел и не дошел: свалился с откоса. Его подобрали и отправили в Ниццу в госпиталь. Телеграфировали жене: у нее на руках он и умер. А оказался у него менингит. Странно.

Сейчас вдова бьется с тысячей материальных затруднений. Сын (неженатый), который при ней, работает в качестве чертежника. Жить вдвоем они могли бы, но нужно войти в права наследства: домишко не бог весть какой, а фиск требует налог — около трехсот тысяч, вместе с нотариусом. Она мучается морально: считает, что не понимала мужа (âme slave), не всегда была верной женой и т. д. Словом, я выслушал целую исповедь и старался, как мог, внести терпимость и примиренность в ее отношения с самой собой и с памятью об Иване Игнатьевиче.

Жизнь его была довольно странной: начал ее с низов, выбился и занял даже пост директора Мамонтовской фабрики мебели на Пресне. Это было еще до 1905 года. И тут вдруг его захватили революционные настроения: он примкнул к большевикам и стал вооружать за счет фабрики заводскую боевую дружину. Дружина приняла участие в Декабрьском восстании, и после его разгрома Ивану Игнатьевичу пришлось бежать за границу. С января 1906 года он оказался в Париже и так тут и остался. Встретился с некоей Лидией Павловной, молодой девицей, тоже случайной эмигранткой, невзрачной, тихой, в общем — очень славной. Почему они не поженились, я не знаю, но поселились вместе: это было то, что в русской среде называлось гражданским браком. Только браком в физическом смысле это не являлось; скорее можно было говорить о mariage blanc… Причины мне неизвестны; самый факт не подлежит сомнению. Тут они встретились с «Тетенькой», иначе — Ниной Павловной Смирновой, иначе — Анфисой Павловной, настоящей партийной эмигранткой, которая была второй женой (иначе не назовешь) Александра Александровича Малиновского, иначе говоря — товарища Богданова, автора философской системы (эмпириомонизма), жестоко разгромленной Лениным.

Официальная жена Богданова была неспособна иметь детей, и в этом положении выручила Тетенька, которая произвела на свет чудесного мальчика — Котика, которого все любили, и я в том числе. Мальчик очень понравился Лидии Павловне и Ивану Игнатьевичу, и они поселились вместе с Тетенькой, образовав сводное и очень дружное семейство. От времени до времени на несколько дней приезжал Богданов: повидать сына; часто бывали там Луначарский с женой, Покровский, словом — все «впередовцы». Бывали и не «впередовцы», как, например, я, и тогда пух и перья летели, но ссоры не получалось, так как Тетенька была очень хорошей женщиной. Уезжая из Москвы, Иван Игнатьевич вывез свой капитал, который успел накопить, и, кроме того, подрабатывал в качестве бухгалтера, а затем — и переписчика на машинке.

Так продолжалось до первой войны. Тетенька с мальчиком уехала в Россию и умерла там от туберкулеза. Мальчик требовал Лидию Павловну, и она тоже уехала в Россию на зов Богданова. Иван Игнатьевич потерял с ней связь и в 1916 году во время случайного пребывания в Peille женился на француженке: этот брак не был фиктивным. Капитал его иссяк, и он нашел место ответственного бухгалтера, превратился в совершенного обывателя, хотя и любил с грозным видом поговорить о марксизме.

На моем горизонте Иван Игнатьевич появился снова в 1934 году: благодаря старому большевику Михайлову («дяде Мише») он вложил свои сбережения в предприятия шведского спичечного короля Крегера. Предприятия лопнули, Крегер покончил с собой, а Иван Игнатьевич надумал требовать свои деньги от… советского торгпредства под предлогом того, что там работал «дядя Миша». Он пришел ко мне со странной просьбой — помочь ему в этом деле, почему-то вообразив, что я пользуюсь некоторым влиянием. Я высмеял его и посоветовал не терять зря время на чепуху. Он исчез на некоторое время и появился снова уже после освобождения Франции: задумал ехать в СССР. Очень скоро это у него выветрилось, и он впал в американизм, как мне казалось, под влиянием семьи, но оказалось, что вопреки мнению сыновей и жены. С ним исчезает для меня живая связь со значительной долей прошлого.

* * *

14 марта 1952 г.

После завтрака побывал у Нины Ивановны. Она живет в квартире дочери, где царит образцовый порядок — не то, что в Granges. Положение довольно странное. С 22 января от Николая Лаврентьевича и его товарища по несчастью Антонова нет писем. В консульстве дамам сказали, что оба находятся в Берлине, ни в чем не нуждаются, все идет хорошо и беспокоиться не о чем. Виз, однако, пока не дают; говорят, что все придет в свое время, и Нина Ивановна волнуется вовсю. Вдобавок воспаление легких, которое она схватила три недели тому назад, все еще не прошло как следует. Несмотря на это, она собирается завтра бежать в консульство. Волнует ее и то, что она сидит без заработка и с малым запасом денег у падчерицы. С этим ее гордость не может примириться. Она работала, между прочим, в каком-то банке, и ее выставили как советскую гражданку.

* * *

8 апреля 1952 г.

Получил письмо от Нины Ивановны: утешительное. Николай Лаврентьевич оказался в городе, где не был уже 60 лет, и город этот — Москва. Она (Нина Ивановна, а не Москва) готовится к отъезду и уедет, как только соберет все необходимые визы, разрешения и документы. А сколько их нужно? По ее словам, Николай Лаврентьевич чувствует себя, как во сне. Еще бы.

* * *

28 апреля 1952 г.

Сегодня мне вдруг вздумалось поехать в Grand Palais смотреть салон Независимых. Мое первое знакомство с этим салоном относится к 1912 году, когда в нем выставлялись мои приятели — ученики Bourdelle — Калкус и Островская. <…> По пути смотрел экспонаты знакомых: Eekman, живущий двумя этажами выше, выставил две жанровые картины совсем в иной манере, чем раньше, и быт, им отображенный, — явно нефранцузский. Голландский? Швейцарский? Фотинский выставил два пейзажа, на первый взгляд — незначительных, но его отмечает один из критиков. Чистовский, как всегда, имеет скверную прессу, но не проходит незамеченным; у него — несомненная половая психопатия. Его жена и ученица, Клестова, ничем от него не отличается. Кишка (фамилия художника, ничего не могу поделать) невразумителен, как когда-то в лагерном салоне, но его отмечают.

* * *

12 мая 1952 г.

Итак, вчера я шел вечером на сеанс, а нашел торжественное заседание с президиумом на эстраде, с почетными гостями (советский посол Павлов, военный и морской атташе и т. д.). Не знаю, в качестве ли гостей или хозяев, на эстраде сидели Prenant, Teissier, Frolow. Как и полагается на таких заседаниях, начало запоздало на три четверти часа: всегдашнее и совершеннейшее безобразие. Зал был украшен советскими и французскими флагами и, конечно, были исполнены оба гимна. После этого — речи: первая, M. Satragne (не знаю, кто такой), очень бледная и вялая; вторая, colonel Marquié, бывший французский уполномоченный в Москве по репатриации военнопленных. Он говорил час, убийственно долго, но очень хорошо, с большим тактом и умеренностью; это — несомненно первоклассный оратор.

Я смотрел кругом: публике хотелось увидеть фильм, но Marquié сумел заставить себя слушать, и слушали его с удовольствием. Голос у него — мягкий и богатый интонациями, жесты — плавные и не вульгарные; обладает некоторым юмором. Он рассказал, между прочим, какие условия поставило французское правительство советским ученым, которые были приглашены французскими научными кругами: во-первых, за время пребывания во Франции не посещать советское посольство; во-вторых, не посещать французских ученых на дому; в-третьих, не вести никаких разговоров частным образом. Эти условия, верх наглости, были специально придуманы так, чтобы советские ученые отказались от поездки. Но условия были приняты, и тогда французское правительство ответило, что ввиду трудного положения виз дать не может. Удивительные лакеи. После речей был показан фильм «Хорошее лето».

* * *

22 мая 1952 г.

Утром я встретил Фотинского и порадовался за него. Он продал одну из двух картин, выставленных у «независимых». Цена, которую он просил, — 50 000; покупатель-американец предложил 30 000, а сошлись на 40 000, и раму покупатель оставляет художнику. Я боялся спросить у Фотинского, часто ли бывает такая удача; по-видимому — не часто. Все-таки тяжелая жизнь для профессиональных артистов.

* * *

24 мая 1952 г.

Побывал у Каплана. Неизвестный, с которым я сцепился на днях из-за Жуковского, — Борис Зайцев, биограф Жуковского и автор рассказов, которые когда-то нравились нашей публике: «Май», «Полковник Розов» и т. д. «Май» — несомненно, талантливая вещь, но потом Зайцев скатился в сентиментальную декадентщину, а затем превратился в заядлого реакционера, в каковых и пребывает.

Предмет нашего спора — рассуждения Жуковского о смертной казни, чудовищное по чисто иезуитскому лицемерию. Я встретился с этим рассуждением в 1902 году после празднования 50-летия со дня смерти Жуковского. В Дворянском собрании было торжественное заседание его памяти: одну из речей произносил папа. После заседания я побежал в книжный магазин Калинина и купил полное собрание сочинений Жуковского в одном, очень пухлом, томе. И первое, на что я наткнулся, было это вот самое рассуждение. Пока, не веря своим глазам, читал его, пришел папа. Я показал ему, и он мне ответил: «А вот посмотри это, и еще вот это, и затем это». Я спросил: «Что же это значит? Что же нужно думать о Жуковском?» Он пожал плечами: «Если разбирать дело Жуковского в судебном порядке, и адвокату, и прокурору найдется работа: человек был пестрый и со всячинкой». — «А сегодняшние речи?» Он засмеялся: «Погоди, ты еще увидишь юбилеи. Думай своей головой и разбирайся».

С тех пор прошло еще 50 лет, и я не вижу оснований для отмены моего обвинительного приговора. И вполне естественно, что Борис Зайцев продолжает орошать могилу Жуковского своей сентиментальной сладкой водицей.

* * *

14 июня 1952 г.

Высадившись в Dampierre, я с удовольствием покинул дорогу и пошел по проселку, приминая ногами траву. Нина Ивановна была одна. Софья Николаевна уехала в Париж, обещая вернуться к пяти часам вечера, и я сразу сказал, что не имею никаких возможностей ее дожидаться. Мы уселись в саду, прибежал Noel в наморднике (искусал горничную), ласково обнюхал меня и убрался.

Нина Ивановна притащила кипу писем Николая Лаврентьевича, и началось их чтение с комментариями — долгими, обширными и, в общем, полезными, потому что они показали мне, до какой степени нельзя полагаться на дамские рассказы. Все, что было сказано мне в предыдущие свидания, оказывается вздором. Сенатор D. видел dossier Николая Лаврентьевича, но в нем никаких филерских рапортов не было, и сенатору сказали, что высылка Николая Лаврентьевича не направлена лично против него, а является выполнением общей программы. Что же касается до анекдотических рапортов, то их якобы видел один сомнительный тип, которому ни в чем нельзя верить. Точно так же испытали деформацию и другие происшествия…

Разобраться в письмах Николая Лаврентьевича довольно трудно. В данный момент он живет в доме отдыха старых артистов в Измайловском зверинце, много гуляет по лесам и — в восхищении. Я понимаю его. Все эти места памятны мне по партийной работе лета 1906 года, когда там проходили все мои собрания по Лефортовскому району. И как трудно бывало туда попадать, а затем к ночи переть обратно пешком к Храму Христа Спасителя, и я попадал туда к вечеру, уже усталый, после дня беготни по Замоскворецкому району. А происшествие с т. Василием (Вановским), который спрятался от полиции в сажалку и просидел там по шею в воде целую ночь, не решаясь отозваться рабочим, искавшим его после конца тревоги.

Письма Николая Лаврентьевича показывают, что, едва уехав отсюда, он вполне утратил понимание реальной обстановки, среди которой бьется Нина Ивановна, и его, я бы сказал, покинул здравый смысл. Нина Ивановна показала мне копию своего письма Сталину и сообщение секретариата Сталина о получении ее письма. Ей, собственно говоря, следует сейчас не рыпаться, а сидеть и ждать. Вернулся домой я к шести, порядком усталый от разговоров.

* * *

21 июня 1952 г.

От часовщика рукой подать до Каплана: на этот раз он был в магазине. Оказывается, Игнатьев созывает завтра «избранных» праздновать одиннадцатую годовщину начала войны и нашего пленения. Мы уговорились с Капланом устроить наше собственное сборище из приятных нам товарищей по заключению.

* * *

1 июля 1952 г.

Открытка от Пренана из Roscoff, куда он поехал на два дня и куда мне вдруг захотелось съездить. Ты встретила меня там в августе 1928 года, когда я приехал за тобой из Москвы, воображая, что мы, через несколько недель, вернемся туда. Ты жила в чердачке в комнате, называвшейся «Cinema», куда нужно было лезть по примитивной лесенке. Из комнаты был выход на плоскую крышу лаборатории, и оттуда открывался вид на море и город. Мы поселились в Hôtel de France, но ты оставила комнату за собой. В Roscoff мы вернулись в 1929 году, в Hôtel de la Marine (annexe), и в 1930 году, на этот раз — в квартирку на своем хозяйстве. С тех пор я не был там, а ты возвращалась туда много раз. Сохранилась наша переписка, и я вспоминаю, как нетерпеливо отсчитывал каждый день до твоего возвращения и с каким волнением ждал тебя на Gare Montparnasse, тоже считая каждую минуту.

* * *

29 июля 1952 г.

Вчерашнее сборище в Доме химии — как раз того типа, на которые мы часто ходили и еще чаще ты ходила с Тоней: первая часть — разговорная, вторая — хорошие фильмы. Что же касается меня, то я хожу определенно ради фильмов, и думаю, что так оно обстоит с большинством зрителей, хотя они и аплодируют охотно, как это имело место вчера, словесным выступлениям. Их было три.

Aubel вкратце представил аудитории советских ученых. Академик Опарин прочитал по-русски декларацию о целях советской науки; по мере произнесения она переводилась на французский язык каким-то мрачным господином. Нового в декларации ничего нет, но публика аплодировала очень бурно, и это понятно: еще одно подтверждение советского миролюбия не является лишним. Мне не понравилось в декларации распластывание перед Лысенко. Пахнет лакейством, а нужно всегда помнить о судьбе лингвиста Марра (у меня сохранилась вырезка из «Известий»: «Кто травит акад. Марра?» — очень поучительное чтение). Затем последовало изложение профессором Энгельгардтом своих собственных работ, без чего можно было бы обойтись. Вокруг меня, например, никто ничего не понял, и это не из-за языка: он говорит по-французски довольно прилично. Я сидел, слушал и вспоминал конец июля 1948 года: Зоологический конгресс и твою страду, так повредившую тебе и, может быть, тебя погубившую.

Фильм «Пржевальский», который был показан, замечателен во многих отношениях, хотя исторической точностью не отличается и смахивает на «жития святых». Агиография! Но этот недостаток искупается всем, что показано: Уссурийский край и Средняя Азия. Характер Пржевальского изображен довольно правильно: в нем была поэтическая жилка, он обладал волей и настойчивостью и, по-видимому, был хорош со своими спутниками: они его любили и были ему верны; все это так. Но в нем было очень много солдафонской психологии и презрения к человечеству и к человеку.

Нам, смолянам, как землякам Пржевальского, через промежуточное поколение было известно многое. В юности я видел и таких, которые знали его лично, как, например, мой законоучитель о. Василий Васильевич Соколов, который начинал свою карьеру в гимназии, когда Пржевальского выгоняли из шестого класса. Его выгнали, так как с древними языками он не мог и не хотел справиться, и среди латинистов и эллинистов у него была репутация полного идиота. И, когда началась его блестящая карьера, все эти педагоги недоумевали. В общем, для него изгнание из гимназии было большой жизненной удачей. Правильно передана атмосфера недоброжелательной полемики, которая встречала Пржевальского при каждом возвращении из экспедиции. Его врагами были те, кто блестяще окончил классические гимназии.

* * *

1 сентября 1952 г.

Письмо от Пренана принесло ужасное и неожиданное известие. Pacaud покончил с собой. И совершенно непонятно: ведь как раз теперь дела его устраивались, он был накануне получения maître de conferences и в ближайшем будущем — профессуры. В чем же дело? Письмо Пренана содержит мало деталей, и сам он узнал об этом несчастии довольно поздно, когда M-me Prenant, которая повидала в Париже M-me Pacaud, приехала в Roscoff. Почему она не написала Пренану — непонятно: у нее всегда были такие странности.

Итак, оказывается, Pacaud уже несколько месяцев тому назад, во время пребывания в Пиренеях, сделал попытку кончить с собой, и врачи замаскировали ее под названием pneumothorax spontané.После излечения его поместили в клинику и затем отпустили домой. Он поехал к себе на родину в Neuvy-Saint-Sépulchre и там кончил с собой. Причина, по словам M-me Prenant со слов M-me Pacaud, — «angoisse de changer de vie» — страх к перемене существования, хотя он сам хотел и добивался перехода в Тулузу и был накануне осуществления этого.

Дико и непонятно, если только тут нет чего-то другого. Переезд в Тулузу был крайне нежелателен для M-me Pacaud, и она с трудом мирилась с вынужденной бездеятельностью после активной парижской жизни. Насколько мне (и нам обоим) казалось, они образовывали чрезвычайно дружную и тесную пару со всякой готовностью на взаимное самопожертвование, если нужно, вроде нас самих. Но впечатление могло быть ошибочным или неполным, и мы не можем знать, какие формы принимало у них обсуждение серьезных вопросов; мы не можем также знать, в какую сторону пошла эволюция их характеров. Возможно еще, что тут скрывается другое: обида Pacaud на всех и, в частности, на Пренана, что он получает Maîtrise в Тулузе, а не в Париже, на что имел право. В этом может быть причина, почему M-me Prenant предпочла лично переговорить с мужем, а не писать ему о происшедшем.

Поступок Пако вызывает возмущение: неужели он не мог на минутку подумать о том, что обладал для работы возможностями, в которых судьба отказала столь многим, не менее талантливым и заслуженным людям? И в каком положении и состоянии он оставляет жену с ее нервностью и физической слабостью? Мне его чрезвычайно жалко: нас связывала 15-летняя дружба, и он, и его жена были так хорошо внимательны к нам в трудный момент. Он перевез тебя в больницу во время моего пребывания в лагере и привез домой после выписки; и он, и она, насколько могли, старались помочь, когда за нами гонялись немцы. И во время твоей болезни он был трогательно, по-братски, внимателен. И его отношение к интересам Пренана в тяжелые годы немецкой оккупации. И его честность — личная, деловая и политическая.

* * *

4 сентября 1952 г.

Ночью вдруг проснулся и услышал твой тихий голос, родной и незабываемый, который произнес у моего уха: «вот, ты видишь»; тон был ласковый и слегка шутливый, как в дни нашего счастья. Тут я проснулся совсем и снова был охвачен чувством ужаса перед нашей разлукой.

После завтрака смотрел советский фильм «Иван Грозный», которого мы с тобой не видели: нам не понравились и отзывы, и отдельные кадры в газетах. Много ли мы потеряли? Не очень. Надуманно и в общем слабо. Хорошо выдержан стиль эпохи, но с историей ничего общего не имеет, как и пьеса Алексея Н. Толстого. Черкасов играет хорошо, но и только. Как всегда в советских фильмах, среди второстепенных исполнителей — очень много хороших актеров. Что неприятно, это — квасной патриотизм в непристойных порциях. Несколько раз повторено: «Москва — третий Рим, и четвертому не быть». Этот мессианизм вульгарен, неуместен и не имеет ничего общего с социализмом или коммунизмом. От этого недалеко до «шапками закидаем» со всеми последствиями. Неужели же это соответствует послевоенному коммунизму?

* * *

10 сентября 1952 г.

Отвратительная погода, как раз подходящая, чтобы передать мой печальный разговор с M-me Pacaud. Вся история во многих деталях отличается от того, что я думал, но в существенном я был не далек от действительности.

Первый кризис (бы ли это действительно первый?) имел место в 1937 году, но продолжался довольно долго и принимал очень острые формы. Это было начало брачной жизни, и тогда M-me Pacaud смогла преодолеть все бурные влияния и комплексы. Как раз в то время Pacaud готовил свою диссертацию относительно Cladocères — ракообразных, обитающих в лужах, прудах, озерцах («Contribution à l’écologie des cladocères»). Кто его направил на эту тему, не знаю; может быть — Rabaud. По словам M-me Pacaud, тема ему не нравилась, но, будучи человеком дисциплинированным и дотошным, он добросовестно взялся за исполнение. Именно тогда во время прогулок и экскурсий он искал всегда разные лужи и прочие водоемы, и все кругом (и мы тоже) посмеивались над ним и называли эти водоемы «mares à Pacaud», а как только кто-нибудь находил каплю воды в канаве, сейчас же звали Pacaud. Он подходил, веселел и тут же пускал в дело сачок и банку. Это была огромная работа, которая давала много цифр, но никуда не вела.

В результате должно было получиться исследование, каких много, — статистическое исследование о влиянии разных факторов на Cladocères. Pacaud чувствовал это и по мере накопления материала становился все нервнее и нервнее. Он старался делать выводы, и то, что получалось, было в высшей степени банально. Pacaud волновался, рвал свою рукопись, говорил о своей негодности к научной работе и о том, что он сам и его диссертация будут посмешищем для понимающих людей, и все серьезнее и серьезнее поговаривал о самоубийстве. Это приняло такой угрожающий характер, что M-me Pacaud отправилась с ним вместе в санаторий для нервных больных где-то в Эльзасе. После нескольких месяцев отдыха Pacaud взялся за свою диссертацию и благополучно защитил ее в 1938 году. Защита была слабая, но степень он получил. Был ли Pacaud прав в своей самооценке? Мне трудно сказать: я — не специалист. Пренан не ставит эту диссертацию высоко, находит ее грамотной, приличной, средней, но и только. Вероятно, Пако, с его нервной чуткостью, быстро понял этот оттенок, был уязвлен и, может быть, считая его справедливым, все-таки видел здесь несправедливость. Человеческое, слишком человеческое…

По словам M-me Pacaud, за годы, которые прошли после защиты диссертации, открывались часто свободные вакансии, дававшие возможность повышения, на которые Pacaud мог бы претендовать, но всякий раз находился кто-нибудь, перебивавший ему дорогу, часто благодаря своим талантам, но еще чаще из-за протекции, каковой ему недоставало. Из гордости и корректности он никогда ничего никому не говорил, но очень страдал. Это в значительной мере верно. Я помню историю с кафедрой, которая открылась в Poitiers: обратились к Пренану с просьбой рекомендовать кандидата, и он рекомендовал некоего нахала Legrand, нисколько не лучшего, чем Pacaud, и гораздо более молодого и менее опытного в преподавании. Узнав об этом, ты сказала Пренану: «А почему вы не рекомендовали Pacaud? Это было бы, во всех отношениях, лучше и справедливее». И он ответил: «В самом деле, я мог бы рекомендовать Pacaud. Как я не подумал об этом? Дело в том, что Legrand сам пришел ко мне, как только пронюхал о конкурсе».

Иные возможности Pacaud пропускал сам, так как ему очень хотелось остаться в Париже. Желая создать себе положение, он ориентировался на гидробиологию и экологию, которыми мало кто занимался, с благословения Пренана, которого экология интересовала. С этим совпало появление благоприятных возможностей: V. A. Frolow (не называю его Владимиром Александровичем Фроловым, потому что он натурализовался и агрессивно подчеркивал всегда свою французскую национальность), крупный гидролог, учредил «Особую комиссию по научному изучению бассейна реки Сены» и привлек к этому делу очень многих ученых. Пренану была поручена биология, и, будучи занят, он передал все дело Pacaud, который оказался очень хорошим администратором и создал Centre d’études hydrobiologiques в ведении CNRS. Когда этот центр сложился и Pacaud стал его директором — все время под высокой рукой Пренана, тот перестал интересоваться этим делом и на самый центр смотрел как на чужеродный организм.

Как могла произойти такая эволюция? Дело в том, что кафедра Пренана называется «сравнительная анатомия и гистология» и предназначена изучать позвоночных. Экология позвоночных продолжала интересовать Пренана, но это была любовница, а не законная жена, и по справедливости он не видел у себя на кафедре пути для гидробиолога Pacaud. Мы уже столкнулись с этими настроениями, когда ушел May и открылась вакансия chef de travaux. Пренан ни за что не хотел назначать Pacaud, и мы потратили бездну усилий, чтобы он был назначен. Пренан не мог раскаиваться в этом назначении: Pacaud оказался идеальным работником. Однако в какой-то форме, несмотря на такт и сдержанность Пренана, его размышления стали известны Pacaud, проделывая внутри него некоторую разрушительную работу. В эпоху прохождения этого назначения у Pacaud начались припадки неврастении. Но его назначение состоялось довольно быстро, и Pacaud был чрезвычайно доволен и испытывал длительную эйфорию.

* * *

11 сентября 1952 г.

Побывал у Каплана. В числе прочих книг принес 12-й том Гоголя: его переписка от 1841 до 1845 года. Ужасная вещь — этот морализирующий, напыщенный тон свысока, христианское лицемерие. В следующем томе это будет еще хуже.

«Интегральное исчисление» Лузина: отправным пунктом его научной работы в свое время было отвращение к тому курсу анализа, который нам читали профессора Бугаев и Лахтин. Конечный пункт его карьеры — учебники, которые, за исключением деталей, ничем не отличаются от учебников 19-го века, как будто этого полувека исканий не было совсем. Очень любопытная эволюция.

* * *

28 сентября 1952 г.

Вчера я узнал из газет о смерти профессора Pérez, у которого ты работала с 1928 по 1937 год и которому мы оба многим обязаны. Человек был с характером трудным и своеобразным, но в нем было много хорошего, и я запишу в другой тетради наши воспоминания о нем. Я говорю «наши», потому что в течение 9 лет каждый раз, вернувшись из лаборатории, ты рассказывала мне свой день. И я часто бывал у вас в лаборатории, провел три сезона в Roscoff, часто встречался и разговаривал с Pérez, и для меня он стал и остался живым лицом. И о смерти его я узнаю с печалью.

* * *

9 октября 1952 г.

Утром съездил к Каплану. После завтрака пришла Нина Ивановна — в полном унынии и упадке духа. Оснований, конечно, для этого очень много. Конечно, черный дипломат испугался, что его обслуживают советские граждане, несколько раз на этот счет выражался и, вероятно, уже говорил с M-me Betty, приятельницей (довольно своеобразной) Нины Ивановны. Он прямо отказался от услуг шофера-дворника, а M-me Betty (не знаю, в какой форме) сказала Нине Ивановне, что через десять дней заменит ее некоей Suzanne, француженкой, прибавив, что она может и далее жить и питаться, но работать и получать жалованье (которое еще не вполне выплачено) не будет. Гордость Нины Ивановны не позволяет ей оставаться на этих основаниях, а возвращаться к падчерице она не хочет, по-видимому, из тех же соображений. Что же касается до визы, то она не приходит и неизвестно, когда же, в конце концов, отъезд.

Очень забавная история произошла с американским генералом, который на каком-то ужине у падчерицы сидел рядом с Ниной Ивановной. Он чистосердечно рассказывал ей о своем племяннике, который был осужден Комиссией по антиамериканской деятельности за то, что в детстве жил на одной площадке с коммунистом. При разговоре присутствовал другой гость — американский лейтенант Jones, любезный молодой человек, который снял всех, сидящих за столом. Но через несколько дней бедный генерал получил через посла официальный запрос от Комиссии относительно якшанья с советскими гражданами. Что же касается до Jones, то его настоящая фамилия — Григорианц, из наших кавказских армян, и, по-видимому, он — сын того нефтяника Jones, который ездил в Персию к Мосаддыку. Нина Ивановна говорит, что такой камуфляж очень част и нужно очень остерегаться таких американцев русского происхождения. Тьфу.

Нина Ивановна прочитала мне ряд писем от мужа. Я рад был узнать, что Игорь Александрович Кривошеин и его семья живы и здоровы. Никита кончил кадетский корпус и работает с удовольствием; родители его живы и продолжают жить в Ульяновске. А сколько тут в белых кругах распускалось вздора об аресте Игоря, о самоубийстве Нины Алексеевны, об отправлении мальчика в воспитательный дом. Николай Лаврентьевич чувствует себя хорошо. Болезнь прошла.

* * *

11 октября 1952 г.

Побывал у Каплана и привез новый номер «Природы», девятый. С переходом редакции в руки О. Ю. Шмидта «Природа» резко изменилась к худшему.

* * *

23 ноября 1952 г.

Пренан пришел разбухший, мокрый и усталый. У него — семейные новости, приятные на этот раз. Андрюшка назначен ассистентом по географии в Сорбонне и покинул преподавательское место в лицее в Fontainebleaux, куда был назначен. У него родился младенец, и на этот раз вполне благополучно… Пренан совершенно отстранился от всякой политической деятельности, в чем я его одобряю, но чуть-чуть сочувствует оппозиции, в чем я его не одобряю.

У Нины Ивановны с ее отъездом ничего нового; обещают… Возмутительное бездушие, чисто бюрократическое отношение к живым людям. Палку, палку… Уехала в Granges сегодня вечером, предварительно измотав меня бесконечными разговорами и курением, а я совершенно не способен выносить болтовню и табак. Ничего не поделаешь. Положение у нее трудное, и без помощи нельзя ее оставить.

* * *

27 ноября 1952 г.

У Каплана видел некоего Гиляева, его товарища по русской бригаде. Во время этой войны он потерял руку — правую, но получил Médaille militaire, а сейчас — Почетный легион. Это дает ему право на пенсию в 7500 франков в год. Говорит обо всем этом с горечью: и орден, и медали не утешают его.

После завтрака проделал длиннейшее путешествие в консульство для продления паспорта.

* * *

31 декабря 1952 г.

Канун Нового года. Одиночество.

* * *

8 января 1953 г.

Визит: молодой математик Riguet. Он хорошо знает Лёвушку Калужнина и переписывается с ним. По его словам, у Лёвушки — двадцать часов в неделю лекций в Берлинском университете (советская зона). Это меня удивляет: ни в немецких, ни во французских университетах не принято обременять преподавательский персонал большим количеством часов. Значит ли это, что немецкие математики попросту перебежали в западную зону к союзникам, и Левушка затыкает все дыры?

* * *

30 января 1953 г.

Письмо от Нины Ивановны, совершенно отчаянное: визы нет, и для жены и матери Антонова — тоже нет. «Придите в середине февраля». А ведь со дня высылки Николая Лаврентьевича прошло 13 месяцев. Если этих бедных женщин не собираются впускать, почему не сказали этого сразу? Зачем эта бессмысленная трепка?

* * *

24 февраля 1953 г.

Читаю Алексея Николаевича Толстого. По-моему, из всех Толстых он — наименее талантливый. «Петр» — шедевр, но остальное — убожество, и «Хождение по мукам», и пьесы, и «Эмигранты». Да, забываю «Аэлиту», к которой имею большую слабость (если откинуть мистику). «Хождение по мукам» было начато как белоэмигрантский роман и закончено как советский, и эта двойственность всюду чувствуется. Есть также неприятный душок — желание потрафить. «Иван Грозный» совершенно антиисторичен, я бы сказал — безграмотен, но эта безграмотность — намеренная. Это — исполнение заказа: не социального, а просто заказа. Жуткая вещь — «Эмигранты», и очень смахивает на правду.

* * *

25 февраля 1953 г.

Приехала Нина Ивановна. И у нее самой и кругом нее — осложнения, из которых некоторые близко ее касаются. С заработком у нее ничего не выходит. Наш лагерный приятель [Заферман] поверил газетной шумихе о советском антисемитизме и сразу стал враждебен всему советскому настолько, что просил не сообщать мне его адрес. Замечу, что я этого и не добивался. Нина Ивановна хотела его дать, чтобы иметь возможность списываться.

* * *

26 февраля 1953 г.

Неожиданный визит: некий К., русский, жаждущий попасть в СССР, пришел ко мне с рекомендацией от Романовых и просьбой… ускорить его отъезд. Он был очень разочарован, когда я объяснил, что не имею абсолютно никакого отношения к этим делам и лицам, от коих сие зависит. Тем не менее рассказал мне свою биографию: как всегда у здешних русских, она живописна.

Молодожен в начале войны 1914 года, был ранен в 1915 году и в госпитале узнал, что жена его родила дочь и умерла. Через несколько недель ему сказали, что он предназначен в Русский корпус для Франции, и дали повидать семью. Пробыв дома несколько дней, повидав дочь, отправился по назначению: воевал добросовестно, награжден Георгиями, но до ефрейтора не дослужился. В Салониках, куда был отправлен их полк, очутились против болгар: и те, и те стрелять друг в друга не хотели, и болгарские солдаты часто перебегали к нашим; так длилось до революции.

После октября 1917 года русские солдаты заявили, что желают возвращаться домой, поскольку Россия вышла из войны. Последовали репрессии; «союзники» показали себя с самой гнусной стороны. После многих неприятностей, побывав в Константинополе, в Болгарии и других странах, он очутился в Париже, где занялся портняжеством. Женился на русской армянке, жил с ней очень счастливо, купил домик под Парижем, обзавелся сбережениями. Снова — беда: вторая война и оккупация.

Потеряв кой-какие перышки в этой передряге, сейчас же после освобождения взял советский паспорт и записался в 5-ю группу возвращенцев — ту группу, которая никуда не уехала. Ему удалось разыскать дочь, списаться с ней и племянниками; родственники очень зовут его, но визы нет и нет, а полтора года тому назад жена умерла. Тем более хочется скорее попасть на родину, но визы нет и нет. Каждые две недели, как и Нина Ивановна, он бывает в консульстве и получает ответ: «Ваше dossier — в порядке; бумаги уже давно в Москве. Сказать вам ничего не можем, так как сами ничего не знаем. Ждите». Чтобы быть свободным, он распродал имущество и продал дом. Работу продолжает. Скучает (вполне понятно, особенно — мне).

* * *

4 марта 1953 г.

Радио сообщило о тяжелой болезни Сталина. Все, кто любят родину, потрясены этим ужасным несчастьем. Все остальные в один голос, что чрезвычайно курьезно, начинают говорить о мудрости, осторожности, умеренности Сталина — даже те, для кого еще недавно, можно сказать вчера, он был исчадием ада. Ватикан остается верен себе: молится, чтобы всевышний оказал свое милосердие, но вполне уверен, что для этого нет никаких оснований. После твоей болезни и нашего несчастья я хорошо знаю, что означает кровоизлияние (как у Сталина) или эмболия (как у тебя) в левое полушарие мозга. Симптомы те же — потеря речи, паралич правой стороны тела; у тебя не было потери сознания, и до конца ты мучилась, ясно отдавая себе отчет во всем. Сталин — в бессознательном состоянии; это, может быть, для него и лучше.

* * *

6 марта 1953 г.

Вчера вечером скончался Сталин. С некоторыми вариациями его последние дни очень напоминают твои, и прожил он, после кровоизлияния в мозг, столько же, сколько и ты. И в том, и в другом случае то же бессилие медицины…

Газеты: «L’Humanité», как и полагается, вышло в свет без известия о смерти Сталина; оно скверно ведется и всегда опаздывает, и это случилось только с ним. Пришлось, по-видимому, спешно собрать у газетчиков номера и заменить их значительно позже. Скандально! А подписчики получили только в полдень! Буржуазная пресса плохо скрывает свою радость и стремится всадить разные гадости в лицемерные официальные соболезнования. Всех пакостнее — французские газеты. Но решительно все понимают, что Сталин был государственным деятелем покрупнее всех здешних карликов. Я побывал в Ivry, стоял около тебя и думал, как бы ты реагировала на эту смерть. К Сталину у нас обоих была особенная нежность.

* * *

16 марта 1953 г.

Решил вернуться в Corso и посмотреть «Клятву». Сталина играет Геловани — неудачно. В 1924 году Сталин не был таким тяжелым, разбухшим и старообразным. Я имел с ним разговор у Горького в начале 1922 года и хорошо отметил его юношескую живость и стройность, моложавость. Ему было 45 лет, но можно было дать 35, а по фильму в 1924 году 47-летний Сталин кажется 55–60-летним. Точно так же и голос: Геловани — грузин, говорящий по-русски чисто, без акцента; у Сталина акцент был очень заметный, который ничуть не вредил и даже придавал его речи значительность и симпатичность. В фильме совершенно правдиво переданы обывательские разговоры и критика — так, как их можно было слышать не только в беспартийной среде, но и среди ответственных коммунистов. Совершенно верно, что и Бухарин, и Каменев именно в этих выражениях возражали против пятилеток и прекращения НЭПа. Можно было бы прибавить и Рыкова с его словесными выступлениями и пораженческими словечками. Совершенно верно, что в начале строили скверно, и через год после открытия заводов и наград строителям следовала ревизия т. Ройзенмана и предание строителей суду.

* * *

4 апреля 1953 г.

Сенсация дня: извещение ТАСС относительно преступных врачей. Как и думали мы с Пренаном, все обвинения оказались вздором; показания были даны под пыткой, и виновники из бывшего Министерства государственной безопасности арестованы. «Врач» Лидия Тимашук — главная доносчица — лишена ордена Ленина. Все это имеет чрезвычайно скверный вид и дает повод для очень неприятных догадок и обобщений на прошлое.

Несколько недель тому назад я писал Dehorne, что, даже если заговор [врачей] имел место, говорить о нем не стоило: настолько скверное впечатление производило все это, настолько возбуждалось недоверие даже в близких нам кругах, среди французской интеллигенции. Dehorne ответила мне глупейшим образом, в стиле старушки от Гуса или Антонины Михайловны, осуждая тех «интеллигентов, о которых вы (т. е. я, В. К[остицын]) говорите, у которых Пражский процесс и кремлевские врачи вызвали смятение». Это смятение, вполне обоснованное, чрезвычайно усиливается сегодняшним сообщением.

Я побывал в магазине у Каплана, говорил с ним, его служащими, клиентами; потом поехал с пасхальным визитом к престарелым Алексеевским, и там мы обсуждали все это. Общее недоумение: «Ага, они признаются, что у них пытают. Значит, и в предыдущих процессах показания были вынуждены пыткой». — «А почему они об этом говорят? По любви к правде? Ха-ха-ха! Значит, Берия хочет кого-то топить или кто-то хочет его топить». Напомнить, что и здесь всюду пытают — и у французов, и у немцев, и у англичан, и у американцев — невозможно: это значит признать пытку нормальным явлением. Для меня это невозможно: я — старый социалист. «Ага, значит и все недавние процессы в Праге, Будапеште, Софии, Бухаресте…» Что тут можно сказать? Мы же, и в самом деле, ничего не знаем.

В понедельник, конечно, в «Humanité» будет статья; я мог бы написать ее заранее, но скверно то, что она никого не убедит — ни среди врагов, ни среди друзей. Увы, лучше, может быть, было бы амнистировать этих врачей в недавнем постановлении. Тоже, по правде говоря, не решение.

В опубликованном списке пятнадцати реабилитированных врачей — наш приятель и, можно сказать, домашний врач Владимир Филиппович Зеленин. Мнение наше о нем всегда было скверное: пролаза, ж…лиз, интриган, чего изволите, всегда к услугам начальства. Если начальство не в милости, В. Ф. («котик», как мы его звали) повертывается спиной, а если начальство снова в милости, он тут как тут: «Я столько думал о вас…» Но в роли отравителя я себе его не представляю, разве по приказу.

* * *

6 мая 1953 г.

Письмо от Нины Ивановны. Она — в Granges: заботится о помещении и животных в отсутствии Софьи Николаевны, которая с Gilbert укатила в Англию. Нина Ивановна испугана: Николай Лаврентьевич попросил ее прислать удостоверение о пребывании его в Frontstalag 122 в Compiègne. Где все эти бумаги, она не знает, потому что Софья Николаевна забрала все бумаги отца как его «наследница». Я ничего не понимаю: ведь Николай Лаврентьевич жив, и было бы естественнее, чтобы все это находилось у жены. Или, может быть, Нина Ивановна не является юридически женой Николая Лаврентьевича, и дочь, в согласии с британскими предрассудками, не признает за ней никаких прав.

* * *

9 мая 1953 г.

После завтрака — визит Пренана. С тех пор, как мы виделись, произошло много событий: история с советскими кремлевскими врачами закончилась именно так, как должна была закончиться, и как мы с ним были правы несколько недель тому назад! Я принес ему показать стебли какого-то растения в вазе и спросил, какой процесс тут происходит. Он заподозрил что-то мудреное и начал глубокомысленно гадать. При каждой догадке я неизменно говорил: «Нет», и, наконец, Пренан с недоумением замолк. «Как же вам не стыдно: вы — председатель кружка юных мичуринцев, и не видите, что тут происходит auto-eclaircissement».

Мы долго хохотали, и Пренан рассказал о работе одного мичуринца, который пришел к нему в лабораторию и попросил в качестве темы для диплома повторение опытов над крольчихами. Пренану не хочется, страха ради иудейска, ставить у себя эти опыты, и он направил мичуринца к Teissier. Этот, по той же причине, направил его к L’Héritier, который совершенно не враждебен идеям Лысенко, и, так как он — не коммунист, для него нет причин избегать этой проверки. Молодой человек проделал опыты с совершенно отрицательным результатом, и менделизм оказался торжествующим. Это так поразило мичуринца, что он попросил дать ему другую, более безобидную, тему, благополучно ее закончил и получил свой диплом. Мы долго разговаривали с Пренаном о перспективах.

* * *

14 мая 1953 г.

Визит Нины Ивановны. Она и больна, и нервна, и крайне раздражена против всех и всего. Рассказывала много и крайне сбивчиво. Падчерица — в Англии, скоро вернется, отбирает у Нины Ивановны ее последние деньги. Нина Ивановна продолжает делать книжные карточки для Тираспольского.

Имела большое волнение: входит в магазин неизвестный, заявляет, что он — полицейский комиссар, присланный за ней специально из префектуры. «Ага, — ответила Нина Ивановна, — значит, меня высылают. Слава богу». — «Нет — разъяснил комиссар, — вас не высылают и не вышлют, но префектура желает вас видеть». Ее повезли на автомобиле, и в кабинете у префекта какой-то высокий чиновник сказал ей, что норвежский принц Олаф говорил с французским посланником о ее тяжелом положении и просил выяснить, чем можно помочь. Посланник написал на Quai d’Orsay,откуда обратились к префекту полиции, и вот: «M-me, что мы можем сделать для вас?» При состоянии ее нервов она просто облаяла своего собеседника, — иначе это я назвать не могу. К какому выводу пришла префектура и что Quai d’Orsay напишет в Норвегию, она не знает. Что касается до визы, то в консульстве ей сказали: «Ждите, теперь скоро».

Николай Лаврентьевич получил, наконец, внутренний советский паспорт в обмен на заграничный, и ему обещали ускорить визу для Нины Ивановны. Очень медленно спешат; еще Вольтер придумал хорошее словечко для этого способа работы: pococurante. Здоровье ее явно подорвано: боли в области сердца, кашель, тошноты после питания, а она ест мало.

* * *

10 июня 1953 г.

Четвертый раз мой день рождения проходит без тебя. Мне исполнилось 70 лет. У меня очень странное чувство неправдоподобия, когда я ставлю эту цифру. Я так хорошо помню все, начиная с очень раннего возраста, приблизительно с полутора лет — даже, может быть, раньше, потому что помню себя еще не умеющим ходить, а ходить я начал очень рано.

Кто-то из наших писателей сказал, что все мы — переодетые мальчики, переодетые в седые волосы или в их отсутствие, и это очень верно. Ни морально, ни интеллектуально, ни физически я не чувствую себя более старым, чем молодые (или более молодые, чем я) люди, которых встречаю. Но знаю, что очень многое из нормальной человеческой жизни ушло и не повторится.

Не повторится твоя дорогая надежная ручка, моя родная спутница в течение тридцати трудных лет. Дом, мой дом, о котором ты говорила мне часто, когда мы сидели на берегу моря в Ментоне осенью 1949 года: «Знаешь ли ты, где твой дом? Это — я». Всем существом я чувствовал, что это — глубокая правда.

Не повторится хорошая человеческая близость, которая была у нас и без которой так трудно жить. Я — человек не слабый и по натуре одиночка, но так часто, так часто одиночество бывает невыносимо. И после нашего настоящего счастья я не хочу никаких суррогатов.

* * *

12 июня 1953 г.

Фильм «Глинка» меня разочаровал. Это — сусальная биография из Четьи-Минеи. Зачем превращать Глинку в то, чем он не был? Жизнь его достаточно хороша и так. К чему же присусаливать и пересаливать?.. Артистка Орлова играет его сестру Людмилу, которая вышла замуж за Шестакова. А где же сестра (она ведь тоже была близка с братом), которая вышла замуж за Измайлова и породила Александра и Федора Николаевичей Измайловых? Мы знали их, когда я был еще ребенком, и у них хранились многочисленные глинкинские реликвии. Я помню картину, привезенную им из Италии: это был пейзаж с колокольней, украшенной настоящими часами; довольно безвкусно, но всем тогда нравилось.

Старший Измайлов, Александр Николаевич, был очень одарен музыкально. Впоследствии он стал директором частной музыкальной школы в Москве. Дети его, куча девочек, были по возрасту между мной и сестрой Надей, и мы с ними постоянно играли. Одну из них в шутку зачислили в мои невесты. Помню одно чаепитие у них и беседу старших о только что появившемся романе Беллами «Взгляд назад». Впервые тогда я услышал рассуждения о прогрессе и жизни через сто и даже тысячу лет. Это было в 1891 году, осенью, и мы жили в доме Измайловых в Смоленске. Мне было восемь лет.

Младший Измайлов, Федор Николаевич, был бравым гвардейским полковником, ремонтером гвардии. В 1893 году он поехал на выставку в Чикаго показывать русских лошадей и русскую езду, имел большой успех, но прогорел и поступил в лакеи к Рокфеллеру, чтобы заработать на обратную дорогу. Как-то хозяин сделал ему замечание, что он не умеет стоять за спинками стульев. Он ответил: «В этом нет ничего удивительного. Я привык сидеть, а не стоять за стульями». За это он был изгнан и нашел место конюха, которое в течение года позволило ему скопить деньги на возвращение. Когда у него спросили, почему он не обращался в консульство, он ответил: «А мое служебное положение?» И в самом деле… Он не был женат, но у него имелась незаконная дочь Ольга Почтарева — очень красивая девица с русалочьими глазами, года на два старше, чем я. Воскресенья она проводила у нас, и я всегда ходил провожать ее. Она мне немного нравилась, но романа не вышло.

И, наконец, из глинкинской родни, через женщин, был Гризо — реалист, которого семейный совет поселил у нас под строжайший надзор моего отца. Он тоже был необычайно одарен: прекрасный скрипач и талантливый поэт, но лентяй, не способный к усилию. Из него вышел управляющий акцизным округом, и там он тоже был дилетантом. Мы знали еще много родственников Глинки — сенатора Бера и т. д., и в детстве я слышал кучу рассказов о нем и его семье, но все это забылось. Жаль.

* * *

14 июня 1953 г.

Получил неожиданно оттиск от Гумбеля. Он — в Нью-Йорке в университете Колумбия, где при техническом факультете занимает скромное место консультанта, очевидно, по статистике. Это — весть из далекого прошлого. Мы познакомились еще в Москве, куда он был приглашен Рязановым для приготовления к печати математических рукописей Маркса. Знакомство возобновилось в 1933 году здесь, в Париже, куда Гумбель сбежал из Гейдельберга после водворения Гитлера у власти. Опасность угрожала ему по признакам политическому (он был активным антифашистом) и расовому (еврей; жена — чистейшая немка). Французы устроили его в Статистическом институте при Лионском университете. В 1940 году, после французского разгрома, ему удалось перебраться в Америку; там он и остался.

* * *

24 июня 1953 г.

Итак, о вчерашнем дне. Утром — в Ivry; я думал, что это будет мой последний визит перед отъездом, но мне очень хочется съездить еще раз, и я поеду завтра.

Вечерний концерт: как и полагается, никогда эти франко-русские торжества не начинаются вовремя, и вчера на афишах и на билетах стояло: начало — ровно в 20 ч. 30 м., а на деле — три четверти часа опоздания. Я сидел очень близко к сцене, и кругом меня были люди из советского посольства и консульства: любезный Ефимов и крайне грубые и глупые мои непосредственные соседи. Откуда берутся такие гоголевско-щедринские типы? При Гоголе это были бы Держиморды и Кувшинные рыла, при Щедрине — лица из глуповской хроники, а сейчас они, самотеком, — коммунисты и ответственные советские чиновники.

Из концерта выпал самый крупный магнит: Нелли Школьникова захворала. Скрипач, который занял первую половину первого отделения, был очень хорош. Я не сравню его, конечно, с Хейфецем, Менухином и… Нелли Школьниковой. Но он — несравненно крупнее любого французского скрипача, за исключением Ginette Neveu и Jacques Thibaud, с которыми вполне сравним. Далее был пианист, специализирующийся на Шопене. По крайней мере, все, что он играл, было из Шопена, и закончил сонатой Скрябина, тоже неподалеку от Шопена. Очень неплох, но со слабостями и неровностями, и у него дурная манера держаться перед публикой: встряхивает волосами и придает лицу задумчиво-романтическое выражение, в стиле салонных пианистов. Вторая часть концерта была занята Малининым, который блестяще исполнил «Картинки с выставки» Мусоргского и что-то из Debussy. Публика принимала их восторженно, и я сам отхлопал ладоши.

Несколькими рядами ниже сидели Фролов с Анной Васильевной и Hadamard. Я не видел Анны Васильевны со времени нашего к ним визита в 1946 году; чувствовал, что ей хочется заплакать, мне — тоже, и наша встреча вышла неожиданно сердечной. Hadamard был очень мил. Были и еще знакомые лица: Francis Cohen с женой. Но главный сюрприз оказался в метро. На Étoile влезаю в вагон, а там уже — Фролов с женой и с ними — Тоня с Танькой.

Я не видел Тоню с 1951 года — с тех пор, как она не ответила на ряд моих писем и без всякого повода прервала наши добрые отношения. В свое время я не записал этого, потому что ее поведение, после 20-летней дружбы с нами обоими, было для меня очень неприятно. В дружбе я, как и ты, постоянен и очень терпим и считаю, что бросаться хорошими друзьями не следует.

Итак, влезаю в вагон, становлюсь рядом с Фроловым, и Тоня, как ни в чем не бывало, протягивает руку и начинает приветливо разговаривать. Танька, которой 13 лет и которая выглядит на все 18, делает, как всегда, хмурое лицо: не забывает шлепок, который получила когда-то от меня. Так возобновились отношения — добрые или дурные, не знаю.

* * *

10 октября 1953 г.

Вчера вечером неожиданно пришел художник Улин, мой товарищ по Компьенскому лагерю. Год тому назад умерла его жена — после сорока лет совместной жизни. Как настоящая жена художника, она верно делила с ним весьма трудную жизнь, с голодовками, полным отсутствием элементарных удобств. Умерла от рака, который вдруг развился неожиданно, по крайней мере — для него: из его рассказа я заключаю, что она знала о своей обреченности и молчала. Он просидел у меня вечер, пообедал со мной и все уговаривал заказать ему твой портрет.

* * *

19 октября 1953 г.

Письмо от Гумбеля, очень печальное и очень характерное для него. Жена, которую мы знали, умерла от рака почти год тому назад, и письмо его отражает состояние, мне хорошо известное. Они были вместе 27 лет, и для него, как пишет Гумбель, она была верным, мужественным и прекрасным спутником жизни, как и ты для меня. И так оно действительно было; я помню их вместе, и таково наше впечатление. Он говорит, что жена терпела страдания со сверхчеловеческим мужеством, как ты, мое сердце. Мысли его обращаются к ней в каждый момент, как мои к тебе к концу четвертого года нашей разлуки. Маленький Гарольд, их сын (мы его тоже видели), — теперь инженер авиации, работает в Калифорнии для американского отечества. Положение Гумбеля, как он пишет, часто бывало материально невыносимым, и сейчас оно неустойчиво. Он работает в университете Колумбия в Нью-Йорке, не занимая, по-видимому, высокого места, и, может быть, именно этим объясняется его стремление обратно в Германию и, к его конфузу, в Западную Германию. Прошедшим летом он получил приглашение на летний семинар в «свободный» университет в Берлине, иначе говоря — в Тризонию…

* * *

20 октября 1953 г.

После завтрака, прочитав рецензию в «Фигаро», отправился смотреть «Юлия Цезаря», американский фильм по Шекспиру. Пьесу я когда-то видел в Художественном театре, и не только видел, а в качестве статиста — римского гражданина № 14 — участвовал в уличных сценах (сидел на крыше дома) и — сенатора №? — в убийстве Цезаря. В каком это было году? 1902? 1903? Я жил в студенческом общежитии на Малой Грузинской и выиграл талон на эту работу. Москва была полна разговорами о спектаклях (не из-за меня), и все с восхищением говорили об огромной археологической работе, выполненной для этой постановки, об участии ученых-«романистов», русских и итальянских. Ушатом холодной воды была рецензия проф. Ф. Ф. Зелинского, насчитавшего свыше 150 грубых ошибок. Что бы он ни говорил, постановка была замечательной. И сколько бы ему пришлось насчитать ошибок в этом американском фильме?

* * *

22 октября 1953 г.

После визита к Каплану смотрел, наконец, вторую часть «Петра Великого». Первую мы с тобой видели, и она нам очень понравилась; это было перед войной. Вторая часть так и не добралась до Парижа, и сравнительно недавно ее стали выпускать в клубных просмотрах. После выхода в коммерческую сеть мне как-то не удавалось посмотреть, и только сегодня я добрался до нее. Что же сказать? Мне кажется, что она значительно слабее первой. И, кроме того, меня всегда шокируют вопли без удержу о наших победах. В первой части их было гораздо меньше: совершенно естественно, потому что до Полтавы мы знали очень много неудач. Вторая часть именно и открывается Полтавским боем и содержит еще битву при Гангуте. Как будто победные крики уместны, а все-таки в их обилии есть что-то неприятное, особенно после победоносной войны, неприятное и опасное: этот тон — «шапками закидаем» — может дать очень тяжелое поражение. И притом истерика на тему «русская сила», «русская мощь» и т. д. как-то не вяжется с коммунизмом.

* * *

9 ноября 1953 г.

Вчера я с большим любопытством сидел в Salle Pleyel, наблюдая публику, которая заполняла его, и вспоминал, как 8 ноября 1947 года мы с тобой находились около Palais de Chaillot в огромной толпе, которая росла и росла и с открытием дверей сразу заполнила и переполнила огромный зал. В этой толпе две трети принадлежали тем, которые больше не ходят на эти годовщины. Вчера русских было сравнительно мало, по крайней мере — вокруг меня; «сочувствующих», обывателей левого толка, — тоже мало; кругом меня были активные члены французской [коммунистической] партии.

Знакомых не было никого: издали заметил Анну Васильевну Фролову (она меня тоже заметила); ее супруга около нее не было, из чего я вывел, что он будет на эстраде; так оно и оказалось. Видел еще издали Francis Cohen с женой, но не подходил к ним: слишком их лысенкизм противен. Как и полагается, занавес поднялся с опозданием. На сцене сидел почетный президиум, в том числе и советский посол Виноградов. Начались речи: генерал Petit, профессор Weill-Hallé, Fernand Grenier, Alain Le Léap (ему особенно много аплодировали) и т. д. и, наконец, короткое приветствие произнес Виноградов — произнес с отвратительным акцентом, язык у него заплетался. Это уже недопустимо. Неужели в такое важное место, как Париж, нельзя найти грамотного посла? После него — короткий перерыв и фильм «Адмирал Ушаков».

Фильм несомненно стоил очень дорого и поставлен грандиозно, в красивых красках, но показывать его тут не следовало. Показывать славу русского оружия от имени мирного коммунистического государства довольно странно, и еще более странно, что французские коммунисты вовсю аплодировали победам русского адмирала восемнадцатого века. Чтобы как-нибудь придать истории иной вкус, ее фальсифицировали: заставили Ушакова укрывать пугачевца, быть запанибрата с матросами и т. д. Я не знаю биографии Ушакова, за исключением того, что он был блестящий моряк, но могу ручаться чем угодно, что, будучи барином, он и во флоте был таким же крепостником, как и другие. Я понимаю, что война с Германией вызвала у нас волну национализма (это началось даже еще раньше, до войны). Но зачем посылать эту ура-киномакулатуру за границу?

* * *

28 ноября 1953 г.

Побывал снова в «Доме книги» за 19-м томом Большой советской энциклопедии. По этому поводу — вывезенный Капланом из Швеции анекдот. Шведский посланник уезжал из Москвы, и в таможне у него спросили, увозит ли он свою библиотеку и свой экземпляр Большой советской энциклопедии. Тот сказал: «Да» — и готовился выразить удивление, когда от него потребовали предъявить 5-й том. Из этого тома изъяли все, что относится к Берии, и с поклоном возвратили. Швеция предъявила протест, который, конечно, останется без ответа и к войне не поведет. Но как это глупо…

Из 19-го тома БСЭ узнал о смерти в этом году Вениамина Федоровича Кагана. Я хорошо знал его и относился к нему с большой симпатией. Мы встретились впервые в Москве, вероятно, в 1922 году. Будучи одесситом в течение многих лет, он решил перебраться в Москву, так как Госиздат пригласил его заведовать научным отделом, и перед ним открывалось гораздо более широкое поле, чем в одесском «Матезисе», который был его детищем. В Москве он столкнулся с группой ответственных и очень влиятельных сотрудников Госиздата, которые вдобавок занимали крупное положение в академическом мире. Это были П. П. Лазарев, А. Д. Архангельский, Н. К. Кольцов, Л. А. Тарасевич и… я. Мы встретили его в штыки, и он сразу сообразил, что ссориться с нами не годится, и постарался заключить почетный мир. Я помог ему получить профессуру в университете, несмотря на сопротивление моих коллег. В некоторых случаях, увы, это сопротивление вытекало из антисемитизма. Точно так же, при большом сопротивлении математиков, я провел Кагана в действительные члены Математического института.

Нужно сказать, что иногда Каган сам возбуждал антисемитские настроения. В течение ряда лет он выдвигал в аспиранты исключительно евреев, между тем как традицией Московского университета было выдвижение способной молодежи независимо от происхождения, политических взглядов и т. д. Перед одним из заседаний я и Димитрий Федорович Егоров спросили Кагана, неужели по его специальности (геометрия) не бывает способных студентов не семитического происхождения. Он ответил, что поступает так вполне сознательно, потому что евреи слишком много и слишком долго страдали. Мы ему указали, что все мы не считаемся с происхождением кандидатов, что даже антисемиты в нашей среде выдвигают способных евреев наравне со способными русскими и что с его стороны такая политика может только повредить еврейским интересам. На это он ответил: «А я считаю все-таки, что я прав» — и продолжал делать по-своему. Это не помешало ему оставаться в добрых отношениях со мной и с Д. Ф. Егоровым.

Эрудиция В. Ф. Кагана была обширная и разносторонняя; лекции его очень ценились студентами; как руководитель аспирантов он был вполне на высоте: может быть, именно потому, что в эту эпоху он уже не вел сам научной работы и у него было чувства зависти к тем, кому это удавалось. В качестве главной научной заслуги указывалось, что в его «Основаниях геометрии» преобразование Лоренца было исследовано на несколько лет раньше Лоренца. Это и верно, и неверно. В книге Кагана это преобразование содержится в одном из небольших параграфов, посвященных различным преобразованиям пространств, причем ни одним словом не указываются какие-либо связи этого преобразования с физическими проблемами. Между прочим, в биографической заметке в БСЭ ни одним словом не затронут этот вопрос. И ничего не говорится о его издательской деятельности, а она была огромна и в Одессе, и в Москве. Именно он дал научной книге надлежащее место.

* * *

5 декабря 1953 г.

После завтрака поехал в «Дом книги». Узнал от Каплана, что наш товарищ по лагерю Рабинович неделю тому назад покончил с собой, бросился в Сену. Это меня чрезвычайно удивило. Я помню его жизнерадостным спортивным молодым человеком. Он постоянно играл в футбол и другие игры, был весел и бодр. Как же так? Оказывается — банкротство: 14 миллионов долга.

* * *

10 декабря 1953 г.

«Дом книги», оттуда — Pleyel: взять билет на субботу на Ойстраха. Ты играла на скрипке и любила ее, и, слушая Ойстраха, я буду думать, какие были бы твои реакции, если бы ты была со мной.

Вечером — визит Улина. Он пообедал со мной, и мы долго разговаривали на всевозможные темы. Материальное положение его, как и всех художников, — скверное. Выставляет картины в новом салоне «Salon de Noël»; оставил мне приглашение на vernissage; пойду.

L. von Bertalanffy прислал мне свою новую книжку «Biophysik des Fliessgleichgewichts» — очевидно, перевод одной из его английских работ; для меня — ничего нового.

* * *

11 декабря 1953 г.

К вечеру визит Нины Ивановны. У нее ничего нового. Муж ей шлет из Москвы философско-пессимистические письма, и действие их на ее психику совершенно разрушительно. Обстоятельства продолжают быть скверными. Ни заработка, ни денег, ни визы, ничего. Она принесла кое-какие события из русско-парижской жизни. Сергей Игнатьев работал в похоронном бюро при русском кладбище. Он и его сынок получали деньги за концессии, клали их в карман, и, когда клиенты явились хоронить, произошел скандал. В результате оба вышвырнуты из бюро, и когда Сережка стал распространять слух, что выгнан за советское гражданство, полиция выслала его с сыном в Шербург. Красиво.

* * *

15 декабря 1953 г.

Вчера вечером я отправился в Mutualité с тем, чтобы придти позже срока: по опыту знаю, что эти собрания никогда не начинаются вовремя. Прихожу к четверти девятого и вижу огромную толпу соотечественников, ожидающих открытия дверей. В прошлые разы всегда было так, когда дело шло о советских собраниях, тогда как для несоветских двери всегда открыты вовремя. Что это? Намеренный саботаж? И чей? Полицейские стояли в стороне, не вмешивались и насмешливо поглядывали. Минут через пять двери стали открываться, но — не сразу. Сначала открылась одна дверь, и толпа стала втискиваться. И тут уж полиция вмешалась и заставила кого-то открыть еще несколько дверей.

К половине девятого я уже сидел на месте и озирал зал. Все было полно: куда полнее, чем два года назад. Интерес к советской конституции или же перспектива услышать советских артистов? Я случайно попал в армянский угол. По моему подсчету, их было около двухсот: пришли целыми семьями; по виду — солидные коммерсанты, более чем прилично одетые.

На этот раз начальство не заставило себя ждать: в 8 ч. 40 м. появился президиум, и т. Гдыба (я что-то тут путаю) начал свой доклад о советской конституции. Говорил просто, без затей и затягивания, и кончил скоро. После него ни к селу, ни к городу стал говорить генеральный консул А. А. Стариков — столь же глупо, коряво и никчемно, как и в прошлый раз. Официальная часть закончилась, и начались бесконечные ожидания. Минут через двадцать ноги сами начали топать. Тогда — вне программы — на экране появился фильм-рисунок «Отец и сын». Ничего интересного, все тот же шаблон: зима, медведь и медвежонок хотят спать, а их соблазняют коньками. Они обнаруживают, что для этого нужно учиться, и учатся в спортивной школе; потом уже в качестве «отличников» спорта показывают свое искусство. Очень поучительно и скучно; я уже видел свыше десятка фильмов по этому шаблону: разница только в роде спорта, о котором идет речь.

После этого могли бы показать те документальные фильмы, о которых шла речь в пригласительных билетах, но — снова бесконечное ожидание. После того, как ноги опять заговорили, появился Образцов: заговорил о себе и своих марионетках так мило, так просто, что заворожил аудиторию. Я и не знал, между прочим, что он — сын профессора-железнодорожника Образцова, с которым в течение ряда лет встречался в Государственном ученом совете. Поговорив вволю, он дал несколько образчиков своего искусства. Изумительные у него руки: могут изобразить, что угодно: кошачий дуэт, Кармен и тореадора, влюбленных, и все — с изобразительной силой и даже психологией…

* * *

16 декабря 1953 г.

Видел в лавке Виктора Карловича Рагге. Он очень похудел. На мое приветствие ответил: «Bonjour». Я, было, обрадовался, что к нему вернулась речь, но он залепетал, и в этом лепете некоторые слова были ясны, но смысл остальных и речи в целом ускользал. Двигаться может еле-еле, с чужой помощью. Полина Яковлевна, поместившись с правой стороны, тихим голосом начала жаловаться на существование, на трудности, конечно, вполне реальные. А я думал, какое было бы счастье, если тогда, в январе 1950 года, удалось тебя сохранить, хотя бы и в поврежденном состоянии. Правда, нужно еще думать о самом человеке. Каковы размышления Виктора Карловича? Чего ему хотелось бы? И о чем ты думала в те ужасные дни 13–17 января? Все-таки у них есть надежда, а у нас с тобой — ничего.

Утром во время прогулки я проходил мимо книжной лавки Hermann. Наш приятель Freymann сейчас же затащил меня туда, и мы очень долго, как всегда, разговаривали. Он — в состоянии постоянного волнения: жена его не может двигаться и проводит дни в кресле, читая и слушая радио. Экономика организма нарушена, и она катастрофически худеет. Видя это и понимая, куда развивается процесс, он старается при помощи врачей, инъекций, питания поднять ее силы, и иногда ему удается задержать ее на «площадке», как всегда, ненадолго. Бросить свое дело и быть при ней он не может, и голова его полна мыслями: «А что там сейчас происходит без меня?» Как хорошо я знаю это состояние и как понимаю его тоску.

Поговорив об этом, мы стали разговаривать на всевозможные темы — о людях, книгах, событиях, перспективах. Много любопытного. Например, исчезновение с парижского горизонта Léon Brillouin. Он занимал кафедру физики в Collège de France и вдруг пропал. Умер? Ушел в отставку? По его возрасту и то, и другое рановато. Оказывается, правительство Vichy с ним флиртовало, и он, не сумев занять твердой линии, стал подозрителен и тем, и другим. В таком положении был не он один, и я знаю людей, гораздо более скомпрометированных, которые спокойно выжидали, выждали и сейчас нормально работают, как, например, физик Darmois, физик Gibrat (чего уж лучше, был министром у Petain), но Brillouin все здесь стало противно: вышел в отставку и уехал в Америку, где занимает очень крупный пост в каком-то электротехническом тресте.

А вот история выборов непременного секретаря Академии наук после смерти в 1941 году Эмиля Пикара. Были два кандидата: Emile Borel и Louis de Broglie. За несколько дней до этого первый был выпущен из Santé, куда немцы усадили его по непонятной причине. Второй числился в списках петеновского Conseil National и имел репутацию германофила (Freymann уверяет, что репутация — незаслуженная; у меня на этот счет — иное мнение). Был избран, конечно, de Broglie, так как робкие академики боялись раздражить немцев. Кстати, в ту же эпоху генерал Perrier демонстративно покинул пост президента академии: в своем некрологе инженеру Breton он упомянул, что тот — изобретатель танков, которые в 1918 году дали победу, а в 1940-м — поражение; в печатном тексте трусливые коллеги постановили изъять эти слова. В 1944 году, после освобождения, Borel потребовал отставки de Broglie как «избранника немцев». De Broglie готов был уйти, но Академия не последовала за Борелем.

Говорили о Teissier, которого Freymann считает посредственностью, что, может быть, и правда, хотя Пренан с этим не согласен. Говорили также об упадке Сорбонны и французской науки. Достаточно взять в руки университетский ежегодник, скажем, за 1900, 1910, 1920, 1930, 1940 и 1950 годы, чтобы видеть систематическое понижение уровня. Так мы с ним проговорили до полудня, и он поблагодарил меня за то, что я вернул ему бодрость.

* * *

18 декабря 1953 г.

Неожиданное письмо от M-me Lichtenstein из Берна. Сколько воспоминаний связано у меня с ней, а у нее — со мной. С ее мужем я был в переписке еще в Москве. Он был тогда профессором в Лейпциге. В 1923 году, проезжая через Берлин по пути в Bad Elster, мы с тобой побывали у них. Это было в начале августа, марка катастрофически падала, катастрофически — для немцев, но не для нас. Мы имели запас твердой валюты, расходовали ее постепенно, и для нас все было дешево. Мы поехали к ним на такси, и когда они увидели это, то напустились на нас: «Как вы тратите деньги! Ведь шофер получил с вас месячное жалованье профессора. К нам идет очень удобный трамвай». — «Верно, — ответил я, — но вы забываете, что знаете свой трамвай: и где вылезать, и где садиться, а мы не знаем. Что же касается до месячного жалованья, то будьте спокойны: через это положение мы прошли, а здесь имеем твердую валюту». И потом мы долго и по-дружески беседовали. Наши отношения продолжались и все последующие годы.

В конце 1928 года, когда мы, неожиданно для себя, очутились перед разбитым корытом, Лихтенштейн сделал все, чтобы помочь нам выйти из этого состояния. Они часто приезжали в Париж, бывали у нас, и мы бывали у них. Так оно продолжалось до августа 1933 года. Я хорошо помню, как, возвращаясь в шале Parchet после горной прогулки, мы нашли письмо в траурном конверте — извещение о его совершенно неожиданной смерти, и оба почувствовали, очень глубоко, эту потерю. Мы постоянно думали, каково-то ей; переписывались и очень беспокоились за нее: начиналась гитлеровщина.Уже после войны косвенными путями узнали, что вся ее семья была истреблена немцами в Лодзи, но сама она уцелела и живет в Швейцарии. Я написал ей, но ответа не получил. Два года тому назад Шахтер, который побывал в Берне на каком-то конгрессе, привез мне привет от нее, словесный, и просьбу написать. Я написал. Ответ пришел только сегодня, очень грустный. Для нее все — в прошлом в гораздо большей мере, чем у меня; у меня еще есть наука, вера в человечество и любовь к нему. Она вспоминает тебя в очень теплых и трогательных выражениях, вспоминает наши встречи.Юлечка, моя дорогая, все, все тебя любили.

* * *

26 декабря 1953 г.

Смотрел советский фильм «Жуковский». Я хорошо знал Николая Егоровича Жуковского, и некролог его в «Математическом сборнике» был писан мной. Очень хорошо знал и Сергея Алексеевича Чаплыгина, и многих лиц, фигурирующих в фильме. Я ожидал поэтому, что фильм шокирует меня во многих местах. Он, конечно, шокировал, но не так сильно, как я думал. Портретного сходства нет никакого, но, по-видимому, лица, знавшие Жуковского, показали актеру некоторые привычные позы, жесты, выражения лица так, что нечто от Николая Егоровича появилось в фильме. Характер во многом, хотя далеко не во всем, передан верно: непосредственность, почти детская, постоянное кипение, творческое кипение, способность заражать слушателей, часто наивность.

Очень хорошо изображен другой «кипяток» — Д. И. Менделеев, которого я никогда не видел, но о котором много читал. Чаплыгин в фильме имеет мало общего с Чаплыгиным в натуре, но видна та же работа над жестами, выражениями лица, способная в некоторые моменты создать иллюзию. Рябушинский на экране гораздо виднее и представительнее, чем реальный, и кто-то, знающий его (вероятно, из персонала Кучинского института), очень хорошо инструктировал актера. А поганость совершенно одинаковая — и в жизни, и на экране. Купеческая наука! «Леночка», дочь Жуковского, на экране превратилась в его сестру — ненужная натяжка.

С большим удовольствием я посмотрел кучинские и московские виды, Аэродинамический институт, университет. Очень кстати инсценирован полет аэроплана Можайского. Не знаю, была ли у Жуковского такая беседа с великим князем, но она вполне могла иметь место; как бывший офицер нашего воздушного флота эпохи той войны, я хорошо помню эту обстановку. Несколько преувеличено значение (общее) работ Жуковского: смешно утверждение, что его аэродинамические исследования значат больше, чем закон Ньютона.

* * *

31 декабря 1953 г.

Второе письмо от Dehorne в ответ на мое, которое было ею получено после книжной посылки. Она дает характеристику Teissier, совершенно правильную, и попутно ругает покойного Pérez и Пренана за мазохизм в их отношениях с Teissier, тоже правильно, и я всегда говорил Пренану то же. Очень довольна сведениями о развенчании Лысенко и ругает по этому поводу лакействующих Эльзу, Арагона и др. В частности, достается, тоже правильно, поганцу Francis Cohen. Она считает, что это Francis устроил в 1948 году Пренану тот холодный прием в Москве, почти бойкот, который так удивил и тебя, и меня, и всех.

Письмо от Fréchet: мы с ним увидимся у него во вторник, 5 января, утром. Побывал в «Доме книги». Сейчас поздно, сижу дома, один, как и полагается, с думами о тебе; впрочем, не совсем один: слушаю новогоднюю передачу из Москвы.

* * *

5 января 1954 г.

Утром, как было уговорено, отправился к Fréchet, которого не видел с очень давнего времени. Свидание не носило никакого делового характера; мы просто болтали на всевозможные темы в течение двух часов. Я снова увидел квартиру, в которой мы провели три дня, три очень трудных дня, в начале нашей нелегальной жизни. Для меня всегда приятно встретиться с Fréchet: это — давний и очень верный друг. От него поехал в Ivry. Там все замерзло. Вода превратилась в лед, и цветы нельзя удалить из вазы. Я постоял около тебя в очень рассеянном состоянии, хотя никто не мешал. Так бывает, и я не придаю этому никакого значения. Я думаю о тебе все время, и на каждом шагу и всюду ты со мной.

* * *

14 января 1954 г.

Увидел в «Русских новостях» обрадовавшее меня известие: мой кузен В. Т. Костицын (сын Тихона Димитриевича), доктор наук, выехал в составе советской делегации на индийский научный конгресс. Значит, кто-то еще есть в живых.

* * *

23 января 1954 г.

Розенфельд, который имеет магазинчик (mercerie) у нас в сквере, оказался моим земляком: он — из Смоленска. Только между нами — двадцать пять лет разницы, и люди, которых я знал молодыми, в его время уже шли к старости.

* * *

8 февраля 1954 г.

Сведения об Эмиле [Марковиче] — из прямых источников: оказывается, Jacques уже второй раз приезжает сюда по своим воинским делам; поскольку для них я бесполезен, ко мне он не показывается, но к Laurence [Martin] у него был ряд дел, отсюда — несколько visites intéressées. Из его рассказов становится ясно, что произошло.

Знакомые Эмиля, которые выписали его в Caracas, действительно послали им денег на дорогу и звали жить у себя, обещая работу. Однако речь вовсе не шла о выгодном месте с перспективами. Они были нужны в качестве прислуги: она — для кухни и хозяйства, Эмиль — для сада и т. д. Когда выяснилось, что это вовсе не устраивает Эмиля, их попросту выгнали на улицу. Наступили трудные времена, и пришлось вернуться к ремеслу фотографа: сначала — в качестве бродячего мастера этого цеха, затем все шло лучше и лучше и сейчас идет настолько хорошо, что Эмиль надеется через несколько лет, «après fortune faite», вернуться в Париж для «спокойного жития». Я был бы очень рад, если бы у меня не было некоторых сомнений: из этого источника шло всегда много вранья.

* * *

18 марта 1954 г.

Забавная встреча в магазине у Каплана. Некий клиент, упорно говоривший по-французски, маленький брюнет, довольно полный, с бородкой, набирал советскую политическую литературу, и ясно было, что наш язык не имеет для него тайн. Он попросил между прочим дать ему «Словарь русского языка» Ожегова, посмотрел на дату: 1951 год, сделал гримасу и потребовал последнее издание. Отсюда — следующий разговор с Капланом:

Каплан: Позвольте, нет никакой разницы между изданиями. Вот смотрите — стереотипное издание.

Неизвестный: А я утверждаю, что разница есть, и вам ее покажу.

Каплан (обращаясь к сыну): Принеси сверху новое издание, и мы все увидим, как кое-кто осрамится.

Неизвестный (задетый за живое): Я предлагаю вам пари на стоимость книги.

Каплан: Согласен.

Книгу приносят. Неизвестный открывает ее на стр. 704–705 и с торжеством говорит: «Смотрите слова “сталинец” и “сталинский”». Действительно, вещь неожиданная: «сталинец», определенный как «член ВКП(б), верный последователь марксизма-ленинизма, непоколебимо преданный делу Ленина — Сталина», в новом издании отсутствует. Что же касается до слова «сталинский», то вместо десяти строк остались две, и исчез весь конец, составленный из примеров — «великая сталинская эпоха», «сталинская конституция» и т. д.

У меня и у Каплана буквально сперло дыхание, а торжествующий некто заявил: «Это еще что, я и не такие вещи мог бы вам показать». Каплан засмеялся и сказал ему: «Вы прямо достойны служить на rue des Saussaies». После ухода торжествующего некто я спросил у Каплана, кто это такой, и он написал на бумажке: «Boris Souvarine; вы, конечно, знаете его имя». Конечно, я знаю это имя: бывший коммунист, а сейчас — злейший противник СССР, и, конечно, он завербован всеми охранками «Запада».

* * *

15 апреля 1954 г.

Третьего дня, как полагается, я приехал [на фестиваль советских фильмов] в Théâtre des Champs Elyseés заблаговременно, уселся в пустом зале и вспоминал, как мы с тобой бывали в этом театре, где и как сидели, что смотрели. Для размышлений было время, так как имело место обычное запоздание. После протестов публики появились на сцене советские и французские артисты. Я уже знал по экрану Любовь Орлову, Лучко и Литвиненко и в первый раз видел Хораву, Юткевича и Александрова.

Лучко и Литвиненко — молоденькие и недурны собой, но Орлова, увы, — молодящаяся старушка. Волосы выкрашены в не идущий ей блондинистый цвет, лицо — нагримированное; если бы оно было спокойно, еще туда-сюда, но она делает кокетливые гримасы, сладкие улыбки; ужасно! А ведь артистка — хорошая, голос чудесный и на сцене умеет держаться, когда есть режиссер. Я помню наш спор с Антониной Михайловной, которая еще признавала ее в «Веселых ребятах», но находила невозможной уже в «Сказании о земле Сибирской», с чем я был не согласен.

Началось с вступительного слова — французского, где по очереди были представлены публике все шестеро артистов. Александров отвечал по-русски слишком пространно и примитивно, но мило, кротко и добродушно. Затем стали показывать «Скандербега» <…>.

Вчера в том же театре я смотрел фестиваль, посвященный Александрову. Представлял его публике L’Herbier, очень хорошо. Были показаны отрывки из старых фильмов: «Потемкин» (где Александров играл роль одного из офицеров), «Веселые ребята» (как раз та веселая песня, которую ты так любила), «Волга-Волга» (мы не видели), «Встреча на Эльбе» (тоже не видели, о чем я жалею). После этого Орлова пела. Пела очень хорошо, голос чудесный, и она владеет им, как надо, и пела очень хорошие вещи: «Широка страна моя родная», «Кто с песней по жизни шагает», «Сердце». Но какой ужас: на ней сосредоточили лучи двух прожекторов и осветили ее шевелюру, ее грим, ее гримасничающее кокетничающее лицо; получилась поющая крашеная обезьяна. Ужасно…

* * *

24 апреля 1954 г.

В одной из левых газет, «Huma[nité]» или «Lettres françaises», утверждают, что салон Независимых перестал идти с прогрессом и тащится где-то в хвосте. Основание: этикетки «классики», «импрессионисты», «кубисты и неокубисты» и т. д., прикрепленные к залам. Я бы понимал еще такой вывод, если бы исключались художники, не входящие ни в одну из этих категорий, но они не исключаются, никакого жюри нет, есть «смешанные» залы, и салон достаточно обширен, чтобы дать приют всем. Об этом я размышлял, отправляясь сегодня утром в Grand Palais, и у меня напрашивался вывод, что если этот свободный салон тащится в хвосте, то, значит, в хвосте тащится все французское искусство. С этой точки зрения я и смотрел сегодня салон, который действительно велик: свыше шестидесяти зал, и в них есть все — вплоть до абстрактников и беспредметников.

Этикетки, конечно, смешны. Многие «экспрессионисты» могли бы фигурировать среди «неоклассиков», а эти последние — среди импрессионистов и т. д. «Классики» дают часто столь же деформированную действительность, как и «кубисты». Я не понимаю, почему человеческая фигура, растянутая в палочку и соответственно сокращенная по другим измерениям, знаменует «неоклассицизм», а нормальная является банальным «классицизмом». Как прав был Димитрий Федорович Егоров, когда говорил; «Манеры, приемы — все это мало значит, лишь бы выходило».

А вот это «выходило» очень редко встречается. И в салоне этого года я с ним почти не встретился, за одним исключением: полусумасшедший Чистовский. Он выставил изумительной выделки женский портрет и натюрморт — цветы. Его ученица (и жена?) Клестова выставила два натюрморта, тоже цветы и тоже очень хорошей выделки. Вероятно, его приятели-художники скажут: «олеография». Неверно, не олеография, а при кажущейся простоте — очень высокое и тонкое искусство. Улин ничего не выставил. Кишка верен своей манере и своим сюжетам. Фотинский дал свежую ноту: «Уборка хлебов» на Дордони. Мой приятель и сосед Eekman остался верен себе: краски, каких не видишь, с прибавкой желтизны и серости, и человеческие фигуры, естественное безобразие которых усилено до отвращения. По-видимому, женская фигура на одной из его картин списана с его жены или дочери, и при ближайшей встрече буду выражаться с особой осторожностью. Fougeron в этом году не агрессивен и по этой причине я с трудом нашел его картины, хотя и знал, в какой зале их нужно искать.

* * *

28 мая 1954 г.

Слушал «Пиковую даму» в исполнении Большого театра. Все-таки, несмотря на идиотское либретто Модеста Ильича, нужно признать, что эта вещь — гениальная, особенно там, где речь идет о графине и Германе. Между ними существует таинственное сродство, и только Чайковский с его анормальной психической и физической жизнью мог выразить это в музыке. Есть вещи, о которых никто не говорит, но которые освещают наши внутренние закоулки. Сколько раз и где слушал я «Пиковую даму»? Конечно, прежде всего — в Москве в студенческие годы, а потом с тобой, твоим отцом, Александром Львовичем и его братьями — в том же Большом театре. Исполнение было прекрасное, но гораздо лучшее мне пришлось слышать в Петрограде в Музыкальной драме в 1916 году. Я был в солдатской форме и сопровождал Татьяну Ивановну Алексинскую, с которой был тогда в большой дружбе. После спектакля мы с ней шли и рассуждали о том, что опера эта — петербургская и понятна только в Петербурге с его особой атмосферой.

* * *

29 мая 1954 г.

Визит Нины Ивановны. У нее по-прежнему ничего нового, кроме неумолимого бега времени, которое в возрасте Николая Лаврентьевича уносит, крупицу за крупицей, его силы, его здоровье. Престарелая артистка (кажется, ей — 88 лет), которая живет в том же доме отдыха, часто пишет Нине Ивановне, и это — потому, что ноги и руки Николая Лаврентьевича систематически дрожат и писать ему становится трудно. И вот эта соседка — по-видимому, чудесной души женщина — прониклась горячей симпатией и к нему, и к ней. Итак, он дряхлеет быстро-быстро, и, если ожидание визы еще продлится, Нина Ивановна застанет его в виде, совершенно ей незнакомом. А сама она живет нервами, и трепка продолжается.

Падчерица ведет себя по отношению к ней с большой черствостью и полным непониманием положения, но сделала вещь, которая может иметь влияние на судьбу дела в ту или другую сторону. Она написала письмо Ворошилову, где просит положить конец невыносимому положению отца и мачехи — дать разрешение на въезд Нины Ивановны в СССР или же отпустить Николая Лаврентьевича за границу. Как просто могли бы разрешаться эти вопросы даже в наше сложное время! Письмо ее содержит в довольной резкой форме жалобы на здешнее консульство — жалобы, вполне обоснованные. Нина Ивановна боится, что это повредит. Не знаю. Иногда очень полезно бывает выругаться.

* * *

8 июля 1954 г.

У Каплана нашел тот номер «Правды» (№ 183 от 2 июля 1954 года), который содержит статью Соболева «О научной критике, новаторстве и догматизме». Статья — довольно крепкая и очень своевременная и, вероятно, очень чувствительная для тех, кого она задевает, а задевает она весьма «высоких лиц»: Лысенко, Быкова и Иванова-Смоленского. Обвинения — зажим критики и свободного обсуждения: «Известны случаи, когда подолгу лежали в некоторых редакциях советских журналов статьи, авторы которых были в чем-либо не согласны с установившимися взглядами некоторых ученых, например — акад. Т. Д. Лысенко, акад. К. М. Быкова и проф. А. Г. Иванова-Смоленского». И еще того хуже: «Иные ученые во имя чести своего мундира готовы не только отмахнуться от критики их научных работ, но даже отделаться от таких критиков разными недостойными приемами». Очень любопытно также замечание о Вильямсе: оказывается, применение его теорий повело в некоторых местах к катастрофическим результатам. Что же думают сейчас лакеи, вроде Фролова или Тони?

* * *

16 июля 1954 г.

Не удержался: послал Тоне статью Соболева из «Правды» с некоторыми комментариями, которые и статья, и Тоня заслуживают.

* * *

22 июля 1954 г.

Сегодня у Каплана встретил старого знакомого по лагерю — Гальперна. Года два тому назад он был в Берлине и виделся с Nachtigal, который живет в американской зоне и работает в каком-то банке. Гальперн выразил желание зайти ко мне, взял мой адрес и дал мне свой. Посмотрим.

* * *

31 июля 1954 г.

Письмо от M-lle Dehorne — после долгого перерыва. Она была больна, а когда больна, то, по ее словам, следует обычаям животных, которые в таких случаях забираются подальше в дебри, чтобы «страдать или умирать в одиночестве». Я понимаю ее, но никак не могу одобрить, хотя и сам склонен вести себя так же. О тебе она говорит, как всегда, с большой нежностью. Ее очень порадовали отрывки из статьи Соболева, которые я ей послал. То, что он говорит о Лысенко, вполне подтверждает ее давнее мнение об этом мелком мошеннике и вредном тиране. И у всех французских товарищей это так, кроме русских французов, вроде Тони или Фролова.

* * *

14 августа 1954 г.

Письмо от Нины Ивановны. Она побывала в консульстве и получила новые бланки для прошения о визе. Разговор ее с Кривошеевым был очень странным. Он спросил: 1) почему она подает новые заявления, когда есть старые, 2) почему ей отказали в 1953 году. Это напоминает анекдотический вопрос из анкет времен военного коммунизма: «Были ли вы арестованы и если нет, то почему?» Николай Лаврентьевич чудит. Он не отдает себе отчета в том, как тяжело приходится его жене, не понимает характер своей дочери и проявляет, я бы сказал, изумительную черствость.

* * *

22 августа 1954 г.

Несмотря на утренний дождь, поехал в Garches к Ивану Ивановичу. Он встретил меня около вокзала с машиной и по дороге рассказал семейные новости. Их немного: Paule имеет переэкзаменовку, кажется, по анатомии, но сейчас отдыхает с сестрой у тетки на море в Saint-Brévin l’Océan. Michel — в Англии, у друзей, для «светского лоска» и изучения языка. Alexandre и Dénis — налицо. Ася вначале была раздраженной и по обыкновению язвила мужа, но вскоре смягчилась и мило разговаривала с нами. Екатерина Александровна уехала в Америку.

После завтрака Иван Иванович неожиданно предложил мне прокатиться в лес Fontainebleau и даже проехать через Achères. Его тянуло побывать в Barbizon, с которым у него связаны какие-то воспоминания. Кроме того, он обещал эту прогулку Дениске и другому мальчишке. Я охотно согласился. Мне уже давно хочется хотя бы одним глазком взглянуть на Achères и окрестности и встретиться с нами, и вместе с тем было смутное опасение этой встречи.

Так как сегодня — воскресенье и все большие дороги запружены, мы очень благоразумно выбрали сложный маршрут — зигзаг из второстепенных дорог, считая, что это и скорее, и безопаснее, и приятнее. Так оно и оказалось. Из Garches через Saint-Cloud мы проехали в Versailles и оттуда мимо «Атомграда» (какой же он жалкий по сравнению с американским) через Jouy-en-Josas (это напомнило мне наши странствия во время Exode 1940 года), Marcoussis, Auvernaux оказались на памятной нам дороге Soisy, Cély, Fleury с его замком, Forges, Saint-Martin, Macherin, Barbizon. Тут — остановка. Дети отправились в Пещеру разбойников (Caverne des Brigands), а мы с Иваном Ивановичем стали бродить по лесу. Здесь мы нашли грибок Coulemelle (я его только что съел). Дождь погнал нас обратно, и мы засели в машину в ожидании детей. Затем — снова в путь к Achères.

С большой жадностью я смотрел на каждый кустик, каждый дом. Вот Arbonne; грохочущая мостовая приведена в порядок. Bois-Rond: воскресший из пепла сгоревший лес вырастает очень медленно, и всюду — те березки, которые при нас проросли на пожарище первыми. Слева от дороги все растет гораздо скорее, чем справа, где все еще покрыто углем, пеплом, золой. Не доезжая до Achères — дом матери M-me Leclerc, стоит в полуразрушенном виде. Вот и Achères.

По случаю праздника все население — на улице. Я внимательно ищу знакомые лица и не нахожу их. Может быть, они и нашлись, если бы я вышел из автомобиля и прошел через деревню пешком, но у меня нет мужества для этого испытания, и я боюсь, что разочарование было бы горше. Мы заворачиваем направо около Bisson и едем к Meun. Так и есть: домик, в котором мы жили, кому-то был продан и совершенно перестроен, раскрашен яркими красками. Забор и ворота, отделявшие его от улицы, снесены и заменены решеткой; на дворе — цветник. Может быть, для живущих там это очень хорошо, но для меня разрушена часть нашего мира, часть, с которой связано столько счастья и горьких воспоминаний.

Мы выезжаем на дорогу, поворачиваем и тем же путем едем обратно. На вокзале в Garches прощаюсь с Иваном Ивановичем и детьми. Найду ли я силы и желание проделать еще раз это паломничество? Может быть, весной, когда будет петь кукушка.

* * *

15 ноября 1954 г.

Визит Улина. Возбуждает ходатайство перед немцами о вознаграждении за сидение в лагере — через посредство графа Игнатьева и Курлова. Я удивился: ведь Курлов был и остался германофилом и ненавистником России, а Игнатьев все-таки взял советский паспорт. Оказывается, советский паспорт — тю-тю: сам ли Сережка отказался от него или отказали его, неизвестно. Эта публика берет за хлопоты: аванс — 1000 фр. плюс 15 % от той суммы, которую согласятся уплатить немцы.

Вчерашнее собрание имело место в Maison de Chimie. Я поехал на метро, вышел на Invalides, начал искать глазами нужное направление и узрел впереди Тоню с Мишкой, которые явно шли туда, куда надо. Я пошел следом, но не сближался: слишком глупо и нехорошо вела себя Тоня. Зал и балкон были полны. В ожидании шли диски: неплохие, романсы Чайковского, «Реве та стогне Днiпр широкий» и т. д.

Ровно в 20 часов, не в пример прошлым годам, на эстраде появились начальствующие лица — шесть человек: никого из них я не знаю. Гимн. Затем советник посольства произнес суконным языком бессвязное выступление, а за ним Гузенко (кто-то что-то когда-то говорил мне о нем) начал длинную и бессвязную речь, составленную из общих мест и лозунгов, произносимую при этом вяло, с запинками, без внутреннего убеждения и надежды кого-нибудь убедить; зачем выпускают таких — непонятно. Начал речь, но закончить ему никак не удавалось, и он возвращался все время к тому или иному месту. Председательствующий забеспокоился и переслал Гузенко записку. Без десяти минут девять «официальная» часть была закончена и после двадцати минут перерыва были показаны три фильма: первый — общий обзор достижений, второй — строительство Москвы, третий — «Римский-Корсаков». Все это было чрезвычайно интересно, современно и своевременно.

«Римский-Корсаков» — третий биографический музыкальный фильм после «Мусоргского» и «Глинки». Как и те, он сделан очень хорошо, интересен, волнует зрителя, особенно такого, как я, который видел и помнит начало века и многие события. «Садко» и «Снегурочка» у Мамонтова и у Зимина — ведь я видел их, и пела там коронные роли именно Надежда Ивановна Забела-Врубель, и как пела! Я видел и слушал ее и в других ролях — в «Кармен» в качестве Микаэлы при Петровой-Званцевой (Кармен), еще в чем-то. Я помню и политическую и бытовую обстановку того времени, а в революции 1905 года я был активным участником и многое переживал так же, как те, на экране.

Игра замечательная. Это приходится отмечать каждый раз. Римский-Корсаков совершенно соответствует портретам и фотографиям, какие мне приходилось видеть. Хорош, как всегда, и Черкасов в роли Стасова. Но с оценкой многого в фильме я не согласен. Я понимаю отрицательное отношение и к «Миру искусства», и к Дягилеву, и к дягилевскому аполитизму, снобизму и пр., но нельзя отрицать его огромную роль, весьма положительную, в качестве пропагандиста нашего искусства. Движение, созданное им, было колоссально, и здесь это видно особенно хорошо. Затем значительно подкрашены в красный цвет и сам Римский-Корсаков, и его окружение. В некоторые моменты они были в оппозиции, но это была оппозиция его величества. Нельзя же каждого либерала превращать в предвестника коммунизма. Не нравится мне и шовинистический душок, особенно ясный в этом фильме. Зачем превращать Аренского в карикатурную фигуру? Только потому, что он в Париже относился с интересом к новаторству Эрика Сати?

* * *

18 ноября 1954 г.

Утром у Каплана узнал о смерти Надежды Алексеевны Добровольской-Завадской. Я знал ее с 1917 года: мы встречались в нашей тогдашней партийной организации — в плехановском «Единстве». Она была симпатична, разумна и вдобавок принадлежала к ученой касте: была доцентом или профессором в женском медицинском институте.

В 1923 году мы были в Париже, и ты повредила ногу. Я стал наводить справки о хороших врачах-хирургах, и мне ответили: «Ну, обратитесь к доктору Добровольской, ныне, по мужу, — Завадской; кстати, ведь вы знаете ее». Я сейчас же поехал: она жила в маленьком отеле на бульваре Garibaldi. Дело было к вечеру; оба были дома, в своей маленькой комнатушке, и стряпали на спиртовке обед. Она очень обрадовалась мне и согласилась немедленно после еды поехать к нам. Через несколько дней тебе стало лучше, и мы стали встречаться. Она еще чувствовала себя социалисткой, а он, непримиримый белогвардеец, делал похвальные усилия, чтобы проявлять терпимость. Мы узнали, что он — романист, но печататься ему не удается.

Вскоре мы уехали в Москву, но в 1928 году снова встретились: он уже печатался, а она работала в Институте радия и больше не говорила о социализме. Он угрюмо спросил меня: «Говорят, вы в ссоре с вашим правительством?» — «Да». — «Может быть, дадите нам ваши воспоминания о советском режиме?» Я засмеялся: «На это не рассчитывайте; я — не прогнанный лакей; был и остаюсь социалистом и умею отделить свое маленькое огорчение от большого общего дела». Разговор происходил в Люксембургском саду. Он встал и сказал: «Значит, нам с вами не по дороге», — и мы расстались…

Несколько лет спустя мы встретились с ней на обеде у немецкого математика Гумбеля, который сбежал от гитлеровцев. Оказывается, он познакомился с Добровольской-Завадской в Америке, и они возвращались оттуда на одном пакетботе. Произошел забавный разговор.

Гумбель (мне): Рад вас видеть. С вами, социалистом, мне легче разговаривать, чем с французскими коллегами.

Я: У вас есть возможность говорить и с Надеждой Алексеевной: она ведь тоже принадлежала к нашей социал-демократической партии.

Она (вспыхнув): Вы вспоминаете времена, о которых я хочу забыть. Могу ли я просить вас, по старой дружбе, никогда и никому не говорить, что была социалисткой?

Я: Надежда Алексеевна, вы — в полной безопасности уже потому, что я никогда не встречаю никого из ваших единомышленников.

Ни мы, ни она, после этой встречи, не делали попыток к продолжению знакомства, однако нам приходилось видеть ее в различных местах — библиотеках, книжных магазинах, залах заседаний и т. д. Разговаривать не было охоты, настолько она переродилась…

* * *

19 ноября 1954 г.

Из «Русских новостей» узнал, что Игнатьев и Курлов орудуют не сами по себе, а от имени нашего «Общества бывших компьенцев», распавшегося и закрытого после отъезда последнего председателя — отца Константина. Это — уже самозванство, похожее на начало мошенничества, особенно имея в виду «деловую репутацию» обоих прохвостов.

Я снялся с места и поехал к Каплану, чтобы предложить ему напечатать совместный протест, а вместе с тем и предупреждение несчастным gogos, которые потащат последние франки. К моему удивлению, Каплан идет на это очень неохотно: боится; на него постоянно шлют доносы, и не проходит месяца, чтобы не производились полицейские дознания относительно его «Дома книги». Еще вчера Волошин, уже давно укушенный политической мухой, грозил ему: «Вы известны всем как опасный большевик. Достаточно повидать вас, чтобы почувствовать врага. Погодите, доберутся до вас». Вероятно, между прочим, по этой же причине Волошин перестал ходить ко мне. В конце концов Каплан согласился начать предварительные операции: опросить бывших компьенцев.

* * *

20 ноября 1954 г.

Встретил научного переводчика и философского комментатора Maurice Solovine, и он сообщил мне печальную весть: умер Freymann, глава издательства Hermann. У него я выпустил две из моих книг, и хотя на этом ни он, ни я не нажились, но мы были в очень добрых отношениях. Всякий раз, как он усматривал меня, затаскивал к себе в Arrière-boutique, и это бывала беспорядочная, но очень интересная беседа на много часов. Мексиканец, мексиканский дипломат и глава крупнейшего французского научного издательства, он много путешествовал, много видел, много знал и был совершенно лишен всякого консерватизма, морального или политического. Умер от сердечного припадка весной, а жена, о которой он беспокоился, жива.

* * *

22 ноября 1954 г.

Умер Андрей Януарьевич Вышинский.

Я с ним встретился первый раз летом 1906 года, когда после Объединительного съезда (Стокгольм) были объединены в Москве большевистские и меньшевистские организации. Я работал в то время в качестве боевого организатора в Замоскворецком районе (больш[евистском]), и к нам «влились» три или четыре меньшевика в качестве членов районного комитета. Один из них был «т. Георгий», если не ошибаюсь, Цейтлин — брат того Цейтлина, который в 1920 году и позже был заведующим отделом научно-популярной литературы в Госиздате. «Т. Георгий» был очень серьезным работником, с большой логикой и эрудицией, и от него плохо приходилось нашему «ответственному» (Савкову). Другой был «т. Ипполит», черный, бородатый, тоже серьезный и опытный. Третий был Вышинский. Он не обладал ни опытом, ни эрудицией, но был темпераментен и нахрапист, и он натурально обратил свои качества против меня, боевика. Я был в те времена особенно ненавистен меньшевикам, не любил уступать, и на каждом заседании комитета мы с Вышинским жестоко сцеплялись. Так продолжалось до моего ухода из района в центральные районы Москвы.

Следующая встреча с Вышинским произошла у Громана (Сергея Владимировича) в 1918–1919 году, точно не помню. Мы с Вышинским сразу узнали друг друга и дружески поздоровались, но сцепляться не пришлось и не было повода. После его ухода Громан объяснил мне, в чем дело: меньшевики, работающие в советских учреждениях, подписали обращение к Совету народных комиссаров с протестом против репрессий против меньшевиков. Среди подписавших были оба Громана (отец и сын), Вышинский и др.. Кажется, через год после этого Вышинский стал коммунистом и прокурором. Он обвинял в ряде политических процессов (меньшевиков, с[оциалистов] — р[еволюционеров] и т. д.), обвинял с такой же страстностью, как в 1906 году воевал с большевиками и со мной.

Мне пришлось с ним встретиться, когда он был назначен ректором Московского университета. Я не искал с ним встреч, но отношения у нас были хорошие. Когда в 1926 году заговорили о милитаризации высших учебных заведений, он назначил меня председателем комиссии по милитаризации Московского университета. Все ожидали, что на ректорском посту он поведет себя по-прокурорски, но он был гораздо более лоялен, чем его предшественник, и не оглядывался: «а что скажут?», а делал то, что по здравому смыслу считал необходимым; это было большое достоинство. То же качество он проявил в 1928 году по делу профессора Хинчина.

Хинчин получил командировку за границу на математический конгресс в Болонье, но ГПУ упорно отказывало ему в паспорте. Наши математические учреждения попросили меня частным образом переговорить с Вышинским.

Вышинский сразу сказал, в чем дело: «Я мог бы легко ответить вам, что отказывает ГПУ, а я — ректор университета и ничего не знаю. Но я не хочу лицемерить с вами. Я знаю, в чем дело: проф. Хинчин на одном из заседаний предметной математической комиссии произнес фразу, которая была немедленно сообщена в ГПУ. Вот она. Понимать ее можно по разному. Может быть, тут была просто неосторожность, а может быть, — и другое; ГПУ думает, что тут было другое. А вы ведь были на этом заседании?»

Я: Да, был и фразу слышал; она передана неточно и кем-то намеренно заострена. Хинчин принадлежит к молодой профессуре и симпатизирует советской власти, но глупости раздражают его, как и меня, как и вас, вероятно, и речь шла именно об одной глупости, которую вы, вероятно, помните. Фраза Хинчина относилась только к этой глупости и другого смысла не имела.

Вышинский: Хорошо, я понял, в чем дело, и постараюсь растолковать кому надо; вы же со своей стороны постарайтесь объяснить Хинчину, что сдержанность — хорошая вещь. Мой совет тем более ценен, что я сам, как вам известно, — человек весьма несдержанный.

Хинчин получил паспорт и побывал и в Геттингене и на съезде в Болонье.

* * *

4 декабря 1954 г.

Письмо от Ивана Ивановича. Он совершенно согласен с моей точкой зрения на дело Игнатьева и Кº и поддержит любую реакцию. Я снова побывал в «Доме книги». Каплану очень не хочется обращаться к печати, и он предпочел бы сначала полуофициально списаться с Сережкой. Что же делать? Я согласился. В четверг приду с проектом письма. На вопрос Каплана, буду ли я искать с немцев убытки, ответил, что, если бы ты была тут, со мной, я бы не задумывался. Но главным для нас был ущерб для твоего здоровья из-за всех хлопот, мучений — ущерб большой, непоправимый и приведший нас к катастрофе. Как и чем можно это возместить? И, если бы я искал возмещения в материальной форме, мне бы казалось, что я оцениваю нашу разлуку. Все это я сказал Каплану, заволновался и привел в волнение его.

* * *

30 декабря 1954 г.

Умер Владимир Феофилович Зеелер. Об этом мне сказал Каплан и звал меня ехать на панихиду. Я не мог и не хотел этого делать по многим причинам и прежде всего потому, что почти сейчас же после освобождения Франции Зеелер превратился во врага. «Русская мысль», во главе которой он встал, — позорная изменническая газета. Несмотря на это, у меня есть и хорошее, что можно вспомнить о нем.

До лагеря я не знал его совершенно, разве понаслышке, как одного из белоэмигрантских деятелей. Когда нас, арестованных русских, 22 июня 1941 года сосредоточили в Hôtel Matignon — зале заседаний французского совета министров (ирония истории), я не мог ни на одно лицо поместить мысленно ярлык с его именем. В автокаре, который увозил нас в Fort de Romainville, я оказался рядом со старым человеком высокого роста, худым, с седыми усами. Когда мы подъезжали к Porte des Lilas, он вдруг сказал: «Уж не к Самуилу ли Ильичу везут нас в гости?» Речь шла явно о Левине, которого я знал и навещал в Tourelles и Porte des Lilas. «А вы его знаете?» — спросил я у соседа. Он засмеялся: «Кто же его не знает?» — и мы стали разговаривать сначала о Левине, затем — о событиях. Автокар проехал мимо Tourelles; в Romainville я узнал, что мой сосед — Зеелер.

В Royallieu мы возобновили знакомство: он вошел в нашу лекторскую группу. Позиция его в то время была совершенно патриотической, и он быстро оказался полезным, во-первых, своими юридическими знаниями в нашей юридической комиссии; во-вторых, хорошим знанием немецкого языка; в-третьих, своим званием бывшего деникинского министра: немцы очень чувствительны к этим вещам. Характер у него был неровный, сумбурный: часто грубый, вспыльчивый без всяких причин. Но его можно было успокоить сразу — яблочком. Вместе с тем — большая доброта: постоянно о ком-нибудь хлопотал, и мы с тобой обязаны ему несколькими свиданиями не в очередь, причем он всегда занимал наблюдателя разговором, и мы могли беседовать, о чем угодно.

Два раза мне было очень жаль Зеелера. Первый раз, когда пьяный немецкий унтер стал бить его: мы быстро вызвали коменданта, унтер попал под арест, и было подтверждено запрещение рукоприкладства. Второй раз, когда при освобождении обыскивавший его вещи Sonderführer придрался к папиросам: Зеелер накопил некоторый запас, который хотел вынести на волю. Его вернули обратно в лагерь, и он был совершенно несчастен, подавлен, встревожен. Меня удивило тогда некоторое злорадство его политических единомышленников. К счастью, благодаря тому же коменданту — капитану Нахтигалю, инцидент уладился, и Зеелер был освобожден вместе с папиросами. На воле он продолжал хлопотать за заключенных, хлопотал за меня, и у меня сохранилась его записка тебе с извещением, что скоро я буду на воле. Так оно и случилось. И всех нас удивила его последующая политическая эволюция.

* * *

24 января 1955 г.

Визит Улина. Он уже покинул свое прежнее жилище и четвертый день находится в «Русском доме» в Gagny. У него отдельная комната. В качестве отступного от своего домовладельца он получил 160 000 франков. Свою мебель распродает. Пока доволен: тепло, на всем готовом, пища — приличная, а по праздникам — даже «роскошная». Из правил внутреннего распорядка одно — не очень удобное: возвращаться домой не позже 10 часов вечера.

* * *

20 февраля 1955 г.

Вечером поехал в Salle Pleyel на собрание «France — URSS» в честь Сталинграда и советской армии. Как и полагается, встретился в автобусе с супругами Фроловыми, которые ехали туда же. Публики было много, но зал далеко не заполнен. Речи — сначала генерал Petit, говорил очень хорошо и не длинно; у него были кой-какие рискованные утверждения относительно событий первой половины 1918 года, но это — не его вина, а печатных источников, которыми он пользовался. Passons. После него говорил J. P. Sartre — очень хорошо, с большой язвительностью по адресу наших союзников. Я видел его в первый раз: маленький, невзрачный, с невыразительным лицом, но, по-видимому, умница и как будто хороший человек; ведь его сильно и незаслуженно травила левая пресса.

* * *

23 февраля 1955 г.

Неожиданный визит Улина. Рассказывает живописные вещи о своем житии в «Русском доме». Ссорится с соседками и зря: проявляет явно плохой характер. Забавная (издали) склока из-за церкви: организатор «Русского дома» зубр (умеренный) Кровопусков выхлопотал помещение, нуждавшееся в ремонте; получил 500 000, отремонтировал. Зубры возмутились: дескать, помещение имеет неблаголепное прошлое, и нельзя звать митрополита Владимира на освящение; нужно собрать несколько миллионов и выстроить настоящую церковь. Собрали сходку, где, при зубрином реве, сверхзубр ген. Драгомиров, сын того — знаменитого, обвинял Кровопускова в жидомасонстве и большевизме. Рев и гогот заставили Кровопускова закрыть собрание и устроить письменное голосование. Результат: 80 голосов — за использование имеющегося помещения, 40 — против. Драгомиров и K° посылают доносы за доносами, чтобы убрали Кровопускова. Улин пока — вне этой склоки, лепит и пишет портрет жены Кровопускова.

* * *

25 февраля 1955 г.

Визит Нины Ивановны. Она продолжает свои хлопоты: вчера была в консульстве. За нее хлопочет известный журналист Claude Bourdet, у которого она работает как секретарша… Игорь Александрович Кривошеин побывал в Москве у Николая Лаврентьевича, и теперь мы твердо знаем, что все слухи в эмигрантской среде о его судьбе — вздор: он директорствует на двух предприятиях, Нина Алексеевна благополучна и находится при нем; про Никиту мы уже знали. Здоровье Николая Лаврентьевича очень плохо: все более и более пишет каракулями, а письма после нескольких строчек часто заканчивает словами: «не могу писать, рука болит».

* * *

16 апреля 1955 г.

Канун русской Пасхи, и я слушаю Пятую симфонию и думаю о тебе и о нас. Юлечка моя, мое солнышко. По нашей традиции есть и кулич, и пасха, и через час я поставлю две рюмки и две тарелки и буду думать и думать, и думать о тебе.

* * *

22 апреля 1955 г.

После завтрака, идя на почту, нагнал супругов Дембо: он еле тащит ноги, и она ведет его под руку; у него усиленное кровяное давление, отсюда — обмороки; сегодня обморок продолжался 40 минут. Мне очень хотелось сказать им что-нибудь ободряющее, но… не сумел.

Приобрел большой альбом «Москва», хорошо переплетенный, хорошо выполненный, но удручающий — для меня, по крайней мере. Старой Москвы, той, которую мы знали, в нем нет, за исключением Кремля. Но ведь Москва была дорога нам не из-за Кремля. Сколько было, сколько, вероятно, осталось еще прелестных уголков и сколько зря было разрушено, как, например, Сухаревская башня, Триумфальные ворота. Очень хорошо, что строятся новые жилые дома, но почему не показать, наряду с ними, старые стильные здания, каких очень много, вроде Синодальной типографии с ее задворками, стен Китай-города с их башнями, дома бояр Романовых, некоторых из церквей, Вдовьего дома, особняков на Поварской и т. д.?

* * *

24 апреля 1955 г.

Воспользовавшись улинским бесплатным билетом, поехал утром смотреть салон Независимых, как мы с тобой делали каждый год, а я без тебя продолжаю. В этом году он особенно велик: 3800 экспонатов, иначе говоря — свыше 1900 артистов — участников салона. Я пробыл в Grand Palais три часа, и за это время едва успел обойти бегло все залы. Как и в прошлом году, залы распределены между «направлениями»: классики, экспрессионисты — реалисты и фантастики, реалисты, натуралисты, отвлеченные и т. д., и т. д., и т. д. Художники вне этикеток — на длиннейших балконах. Как и в прошлом году, было очень трудно понять, почему тот или иной художник отнесен к такой-то категории. По технике или по сюжетам? Только решишь, что по сюжетам, и вдруг находишь у реалистов изображение трех дьяволов. Значит, по технике? И тоже опровержение находится быстро.

Салон показался мне менее серым, чем в прошлые годы. Как-то более напоминает мои ощущения о салоне 1913 года, который имел место в Cours la Reine в огромнейшем полотняном бараке и из которого выделилось несколько сот крупных художников. Надо думать, что семя будущего имеется и в этом салоне. В этом году — десять лет с момента окончания войны и освобождения из лагерей, чему нужно приписать сравнительное обилие картин на лагерные темы, а также — расстрелов, повешений, пыток. Темы — жестокие, но напомнить надо: люди основательно забыли, как оно было, и не видят, как оно есть. С этой точки зрения меня удивила умеренность партийных художников (Taslitzky, Fougeron). У Таслицкого — портрет пианиста, у Фужерона — некто заснувший, сидя за столом; Lettres Françaises даже не воспроизвели эту картину.

Улин выставил две картины — портрет в его обычной манере и опять фантастический морской сюжет: русалка с зелеными глазами увлекает юношу; я бы не соблазнился этой русалкой. Чистовский выставил двух купальщиц, дам зрелого возраста, но еще и натюрморт; Клестова — два натюрморта. Все это, с технической точки зрения, изумительно отделано, и по законам диалектики тщательность их превращается в свою противоположность и наводит на мысль о croûtes, которые выставляются на тротуарах некоторых бульваров. Наоборот Kishka — непричесанный, но несколько более удобопонятный, чем в прошлые годы. Фотинский выставил два пейзажа (вероятно, из Dordogne) в несколько обновленной, менее тусклой, манере. У Eekman, по обыкновению, — несколько уродов, по-видимому, фламандского происхождения, а живет десятки лет в Париже: значит, ищет вдохновение все-таки у себя дома. Любопытства ради, я разыскал две картины г-жи Блиновой, с которой познакомился в прошлое воскресенье у Алексеевских: два пейзажа, довольно примитивно сделанных, но боюсь делать какие-нибудь выводы.

* * *

19 мая 1955 г.

В «Русских новостях» — известие о смерти Николая Митрофановича Крылова. Это уже третье, которое мне приходится читать. Первое было в 1935 году, второе — в 1938-м. Нужно ли верить известию на этот раз? Как будто — да, так как оно идет из советских источников.

Мы познакомились в Сорбонне в 1910 или 1911 году перед лекцией Henri Poincaré. Мне было 27 лет, ему — 31. Он был важен, представителен. Я смотрел на него и соображал, из какого университета и какой национальности, когда он вдруг подошел ко мне и заговорил по-французски: «Мне только что сказали, что вы — русский математик. Позвольте, коллега, представиться: Николай Митрофанович Крылов. Горный инженер, адъюнкт Горного института и профессор математики там же, преемник моего учителя Долбни». Я ответил ему: «Владимир Александрович Костицын, ни чинов, ни званий не имеющий». Он сконфузился: «Коллега! Зачем так зло? Я просто хотел сказать, с кем вы имеете дело». Я засмеялся и ответил: «Я — тоже». После этого мы стали разговаривать на математические темы.

Часто встречались в Сорбонне и разговаривали. Так продолжалось до приезда Николая Николаевича Лузина, который, вероятно, объяснил Крылову, что я — политический эмигрант, участник недавней революции, и не в ладах с царским правительством. После этого Крылов явно избегал меня. Через несколько недель Лузин сказал: «Крылов ищет математика для выполнения поисков в библиотеках. Могу ли сказать ему о вас?» — «Можете, только из этого ничего не выйдет», — ответил я. И, действительно, при первом же разговоре Крылов ответил Лузину, что не может и не желает иметь дела с нелегальными.

Прошло много лет: Крылов стал профессором Таврического университета, а я — Московского университета. Был, если не ошибаюсь, 1921 год, все еще очень тяжелый по материальным условиям. Неожиданно мне звонит Марья Натановна Фалькнер-Смит: «Тут, в общежитии Наркомпроса для приезжающих, находится профессор математики с юга. Болен воспалением легких, а общежитие не отапливается, и в комнатах выбиты стекла. Можете ли вы сделать что-либо? Нужна скорая помощь!» Все, что я мог сделать, это — поехать по указанному адресу и перевезти больного к себе. Больным оказался… Николай Митрофанович Крылов. Мы с ним прекрасно встретились, и он провел у меня несколько недель: поправился, набрался сил. Мы много разговаривали о нем: тебе он был определенно антипатичен, но ты ему этого никогда не показывала; меня он забавлял и развлекал, а также увеличивал психологический опыт.

Николай Митрофанович был потомком того цензора Крылова, который отравлял существование в 30–40-х годах 19-го века нашим крупнейшим писателям, в том числе Пушкину, Лермонтову и Гоголю. Во всяком случае, этот цензор оставил своим потомкам хорошее состояние, которое они приумножили. И последний из них — Николай Митрофанович — после ранней смерти родителей оказался владельцем недурного имения под Киевом и изрядной суммы денег в банке. Состояние не приумножил, но и зря не тратил, ни в чем себе не отказывая; стал наилучшим клиентом научных издательств, и покойный Hermann говорил мне: «Ах, если бы вы знали, каким великолепным клиентом он был для меня». У себя в имении Николай Митрофанович образовал огромную математическую библиотеку, лучшую в России. Преподаванием себя не затруднял, читал лишь основной курс, а остальное передавал своим ассистентам.

Все свободное время Николай Митрофанович проводил за границей, разъезжая из Берлина в Геттинген, из Геттингена в Гейдельберг, оттуда — в Париж или Стокгольм, а оттуда — в Рим или Турин или Милан, и так далее. Не презирая благ жизни, охотно кормил обедами иностранных математиков: таким образом приобрел обширные знакомства и некоторую популярность. Люди не знали точно, что именно он делает, но предполагали: что-то серьезное. Николай Митрофанович скромно называл себя учеником Poincaré и указывал, что есть аналогии: тот — горный инженер, и он — тоже горный инженер, и т. д. Очень охотно становился членом ученых обществ и от времени до времени печатал свою «Notice biobibliographique» с перечислением титулов и публикаций, и эти notices рассылал математикам всего мира. В общем, это было безобидное занятие, часто возбуждавшее улыбки, но улыбки добродушные. Так оно продолжалось бы до скончания его века, если бы не революция.

Имение было захвачено, усадьба вместе с библиотекой была сожжена, а Николай Митрофанович сбежал на юг и принял в Таврическом университете пост профессора. По-видимому, это было еще при белых. Эвакуируя Крым, белые забыли большинство профессоров университета, и таким образом Николай Митрофанович остался в России и при первой возможности уехал в Москву. От времени до времени мы переписывались: он возобновил работу в Горном институте в Петрограде и затем переехал в Киев, где его избрали в Украинскую академию наук. Над этим много смеялись: он не был украинцем, не говорил по-украински, и единственная его связь с Украиной было дедовское благоприобретенное имение под Киевом.

Как бы там ни было, Николай Митрофанович стал украинским академиком, и мы с ним встретились в 1924 году на Международном математическом конгрессе в Торонто, где он представлял названную академию, а я — Московский университет. Там был один забавный момент. Как-то между заседаниями собрались в кафе славянские математики — поляки Заремба и Серпинский, чехи Печковский и…, югослав Петрович и др. Некоторое время мы разговаривали, пользуясь французским или английским языком, как вдруг кто-то сказал: «Неужели мы не сможем понимать друг друга, говоря на одном из славянских языков. Почему бы не попробовать, начиная хотя бы с русского? Пожалуйста», — обратился он ко мне. «Нет, — ответил я, — тут есть украинский академик, а украинский язык гораздо ближе к польскому и чешскому, чем русский. А нуте-ка, Николай Митрофанович, начинайте». Он покраснел, побледнел и прошептал мне: «Зачем вы сажаете меня в калошу? Ведь знаете, что я по-украински — ни бельмеса». И затем, взглянув на часы, сказал по-французски: «Время идти на заседание».

* * *

20 июня 1955 г.

Письмо от Нины Ивановны: как полагается, бестолковое, из которого ничего нельзя понять и даже неизвестно, куда ей писать, если бы понадобилось. Визу обещают ей очень скорую, однако вот уже двадцать июньских дней прошли. Для заработка она вертится во все стороны, и никто не оплачивает ее труд как следует. Но Николай Лаврентьевич пишет ей ободрительные письма и уверяет, что в июле она уже будет в Москве.

* * *

18 сентября 1955 г.

Забыл отметить странную встречу. В моем рассказе о январе 1944 года я упоминал странного нищего на костылях, который торчал около выхода из нашего сквера, продавая иголки, нитки, карандаши и конверты, и возбуждал всякого рода подозрения, которые оправдались на следующий день после ареста Пренана. Как мы с тобой видели собственными глазами, он, этот нищий, распределял утром наблюдателей на всех улицах, ведущих к скверу.

Итак, вчера на пути к Ivry я подхожу по Avenue de Choisy к Bd. Massena и вижу высокую фигуру на костылях, пересекающую улицу. Что-то знакомое привлекло меня к этой фигуре: я остановился и стал рассматривать. В это время тот обернулся, и я сразу узнал его: он постарел и был без шляпы, но это был явно «нищий». Он тоже сразу узнал меня, остановился и с выражением крайнего удивления, как будто не веря своим глазам, уставился. У меня мелькнуло желание заговорить с ним, но, черт его знает, он, вероятно, снова в полиции. И я стал переходить бульвар, а он продолжал стоять с ошеломленным видом и смотреть мне вслед.

Теперь для меня ясно, что в то время «нищий» был у ворот сквера ради нас, расставлял своих наблюдателей для нас и, вероятно, думал, что мы должны где-нибудь попасться. Это, между прочим, показывает, что мы или Пренан привлекли чем-нибудь внимание, находились под наблюдением. И для нас троих, в общем, хорошо вышло, что Пренана арестовали вне дома. Иначе нас бы взяли на дому со всем, что находилось в квартире и что мы с тобой успели уничтожить.

* * *

10 декабря 1955 г.

Читаю С. В. Обручева: описание путешествия его по Якутскому краю в 1926 году с неожиданным для него результатом — открытием горной цепи размером в Пиренеи там, где карта показывала низменность. Однако эти места не были пустыней: тамошние жители, якуты, ламуты и русские, прекрасно знали, что это — горы, а не равнина, но, очевидно, никогда не сверялись с картой. Я помню возвращение Обручева в Москву и отчет, который он делал у нас в Главнауке, так как мы дали ему кредиты на поездку с некоторым скептицизмом, и искал он не горную цепь, а платину.

* * *

11 декабря 1955 г.

Неожиданный, но всегда приятный визит Пренана. Мы с ним говорили об очень многих вещах. Он очень устал от своих ближайших единомышленников, особенно — от тех, которые увлеклись лысенкизмом. У него побывал Глущенко, один из главнейших лысенкистов. Для этого гостя Пренан созвал совещание, причем переводчиком был Фролов. Впечатление: Глущенко остыл и ищет пути к безболезненному возврату к нормальной генетике.

* * *

26 декабря 1955 г.

Только что вернулся от Алексеевского. Лидия Михайловна скончалась сегодня утром в десять минут первого, и его мучит, что вчера он ушел от нее [из госпиталя] в 20 часов и не остался с ней до конца. Вчера были именины его и их убитого на войне сына. У него впечатление (откуда?), что она сознавала это и делала все возможное, чтобы не умереть в тот день. Мы с ним очень долго разговаривали о жизни и смерти и на посторонние темы. Я старался его отвлечь, и на время мне это удалось. Хоронят ее в четверг 29 декабря на кладбище Bagneux, но нужно явиться к десяти часам утра в церковь на rue Daru. Она была неверующей, он — тоже, но… сила традиций: он — из духовных, а она — из сибирского крепкого купечества. Он хочет поместить некролог в «Русских новостях» и прочитал мне его. Жизнь их была в некоторые времена бурной и разнообразной, как и моя. Мне вспоминается, как мы с ними познакомились летом 1949 года в St. Maurice, как некоторое время «воевали», как потом сблизились. Они уехали в Париж, а мы с тобой мучились в Menton и в Париже, и нам было не до поддержания знакомств. И после нашей катастрофы они неожиданно и очень хорошо проявились.

* * *

8 января 1956 г.

Помещаю здесь биографию Лидии Михайловны, которую Александр Николаевич опубликовал в номере № 552 «Русских новостей» 30.12.[19]Там же. Д. 587. Л. 14.
55:

Л. М. Алексеевская

После продолжительной и тяжкой болезни 26 декабря в Париже скончалась Лидия Михайловна Алексеевская, доктор медицины парижского университета.

Л. М. Алексеевская родилась в 1878 г., в глухой амурской тайге, на золотых приисках своего отца М. С. Бродовикова. Образование получила в Томской женской гимназии: на русском Дальнем Востоке в эти восьмидесятые годы прошлого века не было еще полных среднеучебных женских заведений. В 1897 г. уехала за границу для продолжения своего образования. Вернувшись на Дальний Восток в 1903 г., она вышла замуж за А. Н. Алексеевского, тогда преподавателя «философии наук» в благовещенской духовной семинарии и истории русской литературы в благовещенской мужской классической гимназии. Впоследствии он был городским головой Благовещенска (1917), председателем Временного Амурского правительства (1918), председателем Амурской областной земской управы (1919) и членом Учредительного собрания.

Приняв участие, вместе с мужем, в революционном движении 1904–1908 гг., Л[идия] М[ихайловна] подверглась аресту в 1905 г. в Благовещенске. В 1906 г. она эмигрирует, вслед за мужем, в Японию. В Нагасаки принимает участие в работе революционного издательства «Воля»; едет, по поручению этой организации, для революционной работы во Владивосток и Никольск-Уссурийский; в феврале 1907 г. снова подвергается аресту во Владивостоке. Возвратившись летом того же года в Благовещенск, она осенью снова уезжает за границу, на этот раз окончательно покидая родную землю. Дальше опять Япония, потом Соединенные Штаты, Бельгия и, наконец, осенью 1909 г. Франция.

Уже в сорокалетнем возрасте Л. М. Алексеевская поступила в Париже на медицинский факультет. Это были годы первой мировой войны. Лидия Михайловна работает в качестве экстерна у профессора Дюфура в госпитале Брусэ и Матернитэ и у профессора Варио в госпитале Анфан-Малад. Девятьсот семнадцатый год принес новые заботы и тревоги: крушение материального благополучия, полная оторванность от мужа, уехавшего в Россию «делать революцию»…

Воспитание сына, его успехи, возвращение мужа дали покойной два десятка счастливых спокойных лет. Потом пришла вторая мировая война. Единственный сын мобилизован. 5 июня 1940 г. он пал смертью храбрых в сражении на Сомме. Этот удар непоправимо подорвал здоровье Л[идии] М[ихайловны], и последние пятнадцать лет ее жизни были годами скорби и тоски. Материнское сердце в конце концов не выдержало.

А. А[лексеевский]

Побывал вечером у Hadamard. Я не видел их довольно давно. Hadamard очень постарел за несколько месяцев. Жена его подбадривает, в частности — рассказом об их пребывании в Индии. Они побывали у знаменитого предсказателя, который даровал Hadamard сто лет жизни. Как будто он не очень этому верит, но, когда жена сказала: «Значит, тебе остается еще десять лет», заметно огорчился.

Присутствовали обе дочери — старшая M-me Picard, замужняя и, к несчастью, парализованная, и младшая Jacqueline. Я помню ее юной девицей, а сейчас это — старая дева, почти старуха. Вся ее жизнь — в политике: она — коммунистка. Мы говорили очень много о выборах, об образовании правительства, о перспективах. Она предвидит переход к Front populaire в три этапа: первый — образование кабинета правого центра с перебежчиками из Front republicain, второй — образование кабинета левого центра, третий — Front populaire у власти. Всех занимает ответ Herriot на коммунистические предложения после отрицательного ответа социалистов.

После разговоров мы с Hadamard занялись математическими делами, но он очень скоро устал.

* * *

10 января 1956 г.

Визит Нины Ивановны: она получила визу сроком на три месяца и принимает меры к отъезду. Хлопоты ее длились ровно четыре года. Невероятно.

* * *

13 января 1956 г.

Шесть лет с того дня, когда, выбив дверь в ванной, я нашел тебя полупарализованной на полу: ты стонала. Я повторял: «Юлечка, Юлечка, что случилось?» Ответа не было, и я не понимал, почему, почему не слышу твой родной голос. Я не знал еще, что больше никогда его не услышу. Вызванная мной Марья Михайловна [Гомолицкая] сделала инъекции и написала на бумажке: «Эмболия в левое полушарие мозга; паралич правой половины тела, потеря речи». Так началась наша четырехдневная агония. В Ivry было солнце; я принес тебе розы, какие ты любила; с ними у нас связаны и самые счастливые и самые горькие минуты нашей жизни.

* * *

17 января 1956 г.

В эту шестую годовщину нашей разлуки я привез тебе цветы и нашел там очень красивые розы от Пренана. Я был уверен, что он придет после завтрака: так и случилось. Не успел он далеко отойти от двери, как появился Улин, который пробыл у меня до 21 ч., и вслед за ним (они встретились у входа в сквер) неожиданно (потому, что утром он прислал мне письмо и предлагал назначить время и место свидания) пришел Алексеевский, с которым мы беседовали до полуночи. Я отлагаю записи до завтра.

* * *

18 января 1956 г.

Алексеевский вчера был очень рад поговорить о своем прошлом; в каждом слове чувствовалась мысль, обращенная к Лидии Михайловне. Я так понимаю это и не мешал, не перебивал. Он рассказал мне вкратце свою жизнь, в особенности — свое пребывание в Сибири, а также историю, действительно, очень интересную, семейства Лидии Михайловны. Ее отец был золотопромышленником, разбогатевшим во время золотой горячки в области между Леной и Амуром. Все его тринадцать детей пошли своими путями, кто в революцию, кто в науку, а кто в «служение» человечеству. Александр Николаевич собирается писать роман-хронику этого семейства. По-моему, стоит. Свой квартирный вопрос он разрешает правильно: приглашает жить к себе своего старого школьного приятеля, тоже одинокого человека, потерявшего и жену, и сына.

Улин внял моим настояниям и возобновил свою художественную деятельность по двум направлениям: во-первых, пишет две картины для салона Независимых; во-вторых, преподает основы скульптуры молодым протестантам, с которыми его свел местный пастор (Улин — протестант); заметно повеселел.

С Пренаном говорили о многом вразброд. Удивительны эти академические круги: «знающие люди» уверяли его, что M-me Pacaud вышла замуж. Думаю, что это — вздор: она стареет, ласкает своего ласкового кота, совершенно не заботится о своей наружности, мысли ее всецело в прошлом. Чего только не выдумают люди! Уверяли же Маргариту, да еще как настойчиво, что я женился!

* * *

4 февраля 1956 г.

Умер Borel. У нас с ним никогда не было большой симпатии, но я обязан ему многим — и в смысле научном, и в смысле житейском. Таково было его свойство: сначала обескуражить, а потом сделать больше, чем от него ожидали. Несомненно, это был крупный математик хорошего французского типа, сыгравший большую роль не только своими работами, но и своим организационным влиянием: редактор ряда важных научных серий. Наряду с этим — полное отсутствие здравого смысла и в науке, и в жизни: и в теории вероятностей, и в теории множеств он занимал позиции, лишенные всякой логики, абсолютно нелепые. Например, его утверждение, что события со слабой вероятностью никогда не осуществляются, его «миф об обезьянах-дактилографах», направленный им же в защиту религии, его экономические измышления, которыми полна книга о «случае», и т. д., и т. д. Смешно, конечно, говорить о его политической роли в качестве депутата и эфемерного морского министра (все, что он сделал в этом смысле, сводится к наименованию подводных лодок именами крупных математиков). С полным непониманием ужаса своей точки зрения он писал о необходимости в будущей войне истреблять поголовно население во вражеских странах.

* * *

7 марта 1956 г.

Читаю первый том мемуаров генерала De Gaulle и, к моему удивлению, с большой симпатией. Несомненно, это — очень крупный человек, искренний патриот; конечно, реакционер, но во многом дальновидный. Были у него серьезные ошибки вроде предложения объединить Францию с Англией; Трумэна предпочитал Рузвельту. К счастью, у него оказался вертикальный характер, что позволило ему сопротивляться англо-американской алчности и не дало объединить вокруг себя всю французскую реакцию.

* * *

15 марта 1956 г.

После долгого перерыва — визит Пренана. Как всегда, мы с ним говорили о тысяче предметов. 20-й съезд [КПСС] в Москве несколько изменил обстановку и тут, в том числе — и для Пренана, и для лысенкизма. Побывав в выдвиженцах, Пренан на много лет попал в задвиженцы. Сейчас о нем вспомнили и начинают его втаскивать в активную работу, чему он отнюдь не рад: у него и так бездна времени расходуется зря. Пока он делегирован в конституционную комиссию для устранения конфликтов между двумя палатами. Кроме того, бельгийские товарищи с согласия французских пригласили его сделать доклад в Брюсселе о генетике.

* * *

16 марта 1956 г.

Визит Алексеевского. Мы с ним говорили о новой сенсации, рассказанной по радио: речи, якобы произнесенной Хрущевым на секретном заседании съезда, а также о литературе XVI века. Связь есть.

* * *

17 марта 1956 г.

Умерла Irène Joliot-Curie; она несколько моложе тебя. Я был представлен ей, как и всему семейству Curie, в 1929 году на приеме в Institut Poincaré. Это была женщина, которая, как и ее мать, заслуживала величайшего уважения во всех отношениях и которая, как и ее мать, испытала мелкие и крупные гадости, неблагодарность, травлю в прессе, политические преследования. Позор для Франции! Позор и то, что радио не нашло ничего лучше, как обратиться к M. Longchambon, чтобы говорить о ее заслугах, а это — тот самый господин, который закрыл для нее возможность экспериментальной работы по атомной физике. Позор для Франции. Между прочим, старая M-me Curie, знакомя меня с Joliot, сказала: «Это — молодой человек, которого моя дочь выбрала себе в мужья». Тон договаривал то, что казалось неясным в фразе.

* * *

19 марта 1956 г.

Нет, по-видимому, развенчивание Сталина — не выдумка буржуазной прессы, а действительность. Я не понимаю, для чего понадобилось всячески позорить Сталина после того, как все они пресмыкались перед ним. Неужели это две стороны одной и той же вещи? Имя ей — неизжитая рабская психология. Неужели же они там не понимают, какой колоссальный вред наносится этим и родине, и делу коммунизма?

* * *

25 марта 1956 г.

Пил чай у Hadamard. Как всегда, они очень милы. Как всегда, весьма беспорядочно болтали на всевозможные темы, преимущественно — политические: Алжир, Индокитай, Foster Dulles, Guy Mollet, Pineau, дело Дрейфуса и воспоминания Палеолога. Hadamard не очень одобряет чиновничью честность Палеолога. Говорили и о Сталине. Они, как и я, считают, что Сталин сыграл огромную и весьма положительную роль, что в возникновении личного режима его обвинять нельзя, что его эволюция в данном направлении — проявление известной слабости.

* * *

15 апреля 1956 г.

Неожиданный визит Пренана. Говорили, как всегда, на бесчисленные темы. Десталинизация, как и можно было ожидать, вызывает очень большое волнение; одни готовы слепо ей следовать, но другие говорят (и правильно), что гораздо более достойной является сдержанная позиция. Очень многие готовы, вслед за Hervé, произвести и тут низвержение кумиров: операция все-таки вредная для дела. То же и в Бельгии, куда Prenant ездил читать лекцию. В этой лекции он три раза намеренно и весьма кстати цитировал Сталина и встретил очень горячее одобрение. Развенчание Лысенко, конечно, радует его, как и меня. Но мы оба считаем, что неправильно лишать Лысенко всякой возможности продолжать научную работу, тем более, что в идеях его не все было абсурдно.

* * *

6 мая 1956 г.

Имел терпение пройти через 77 зал и 3800 картин и скульптур салона Независимых в Grand Palais. Я мог бы удовлетвориться осмотром 40 главных зал, но, когда подумал, что в салоне участвуют, по два предмета на брата, 2000 художников, для которых он является главной возможностью предстать перед публикой, добросовестно посмотрел все. В такой массе, конечно, трудно отметить имена. Но общее впечатление есть, и я буду высказывать его лицам, которых повидаю: художники во второстепенных залах (круговой балкон) нисколько не ниже остальных — даже, пожалуй, интереснее, и следующий раз я, пожалуй, начну с них. В Société Nationale des Beaux Arts я не нашел ни одного портрета в тогах, мундирах с иконостасом на груди, но здесь их было довольно много. Знак обуржуазивания салона или же «personnalités» не брезгуют более «независимыми»? Много также божественных сюжетов, выполненных с банальностью, превосходящей стиль Saint-Sulpice.

Деление на категории довольно смешно и лишено всякой логики: перепутаны техника (например, кубисты, экспрессионисты) и психология творчества (например, импрессионисты, реалисты) и т. д. Получаются несообразности: например, Чистовский, Клестова и их ученик (?) с тщательно выписанными ими вполне реальными предметами зачислены в неоклассики, а некто, изображающий восторженную девицу в беседе с ангелом на кресте, — в реалисты… Улин выставил портрет Кровопускова, неплохо, но банально сделанный, и, как всегда, нелепую картину: на нереальном пляже однокрылый идиот висит головой вниз в трех метрах над песком; другое крыло рассыпается белыми пятнами; Икар, надо думать. Фотинский выставил неплохой городской пейзаж — вернее, крыши деревни на Dordogne, и очень хороший детский портрет. Eekman: узнаю его издали по манере, по желтым оттенкам и безобразию лиц. А Fougeron так и не нашел.

* * *

16 мая 1956 г.

Смотрел, и с каким глубоким волнением, чудесный советский фильм «Мать». Для меня этот фильм, как и роман Горького, говорит очень много. Ведь это и мое прошлое, я знал эту жизнь, участвовал в ней, знал даже вот этого самого Павла Власова, знал и пропагандистку Софью из романа (Елену Стасову). Для меня это далекое прошлое живо, как будто было вчера. В фильме все воспроизведено с очень большой точностью и любовью и играют все, особенно Марецкая — мать, изумительно. В публике оказались два католических священника. Оба были глубоко взволнованы, и один из них даже плакал.

* * *

31 июля 1956 г.

Письмо от Нины Ивановны, отправленное из Москвы 18 июля и носящее штемпель московской почты от 24 июля. Уехала она в середине января и только сейчас удосужилась мне написать. Рассказывает подробно о своей жизни в Москве. Николай Лаврентьевич очень слаб и все более слабеет. Ей пришлось пережить много затруднений, но как будто в смысле работы она устроена в Министерстве культуры и получает 1500 р. в месяц. Хворала воспалением легких и плевритом; в восторге от больниц, врачей и лечения. Откармливается и даже стала лакомкой после всех здешних скитаний, голодовок. Но перспективы очень мрачные, неотвратимо мрачные: переживать угасание близкого человека.

* * *

10 августа 1956 г.

Визит M. Berès, нового владельца фирмы Hermann et Cie. Человек лет пятидесяти, слегка семитического типа. Я заподозрил было, что он — из испанской Америки, но, оказывается, мать его — из России, и сам он понимает русский язык. Он приобрел у наследников фирму, издательство и книжный фонд: собирается лететь на собственных крыльях. Книжное дело знает, но к науке не имеет никакого отношения: «Я сейчас обхожу наиболее видных авторов, печатавшихся у нас, и вы — один из первых». Этот комплимент удивил меня, и я не понимаю, кто мог так плохо его информировать, но пусть, раз ему так хочется. Мы с ним разговаривали часа три. Он не собирается воссоздавать секции с директорами: предпочитает иметь достойных доверия консультантов. Что касается до меня, то он предложил мне издать мою ближайшую книгу, на что я согласился, и просил разрешения советоваться со мной; расстались друзьями.

* * *

13 августа 1956 г.

Навестил Алексеевского. У него, конечно, ничего нового. Толковали о советском статистическом сборнике. Некоторые цифры кажутся невероятными, например — население, и они не вяжутся с другими, тоже официальными, данными. Два объяснения: первое — намеренное уменьшение, чтобы не пугать американского дядюшку; второе — косвенное признание, что военные потери были гораздо значительнее, чем официально данные в свое время.

* * *

21 августа 1956 г.

Встретил русскую пару, живущую в сквере. Фамилии их не знаю, но симпатичны. Он — шофер такси, а что делал раньше — не знаю. Счастливы: через неделю уезжают в Россию.

* * *

11 сентября 1956 г.

Умер Отто Юльевич Шмидт — в сравнительно молодом возрасте: 65 лет. Вот человек, о котором можно и должно сказать много хорошего, и вместе с тем нужно отметить ряд его личных слабостей, не всегда приятных, иногда непростительных. «Дух времени»… А между тем по исходным данным, в нормальное время, это был бы крупный деятель, но без ущербинок, без «торопливостей». Свою научную карьеру он начал в Киеве у Д. Ф. Граве, который передал ему свой универсализм, но был не в состоянии подвергнуть его настоящей научной дисциплине, которую москвичи проходили у Д. Ф. Егорова. Отсюда — скороспелая магистерская диссертация и… уход от научной работы: служба в министерстве продовольствия в Петрограде в последний (для нас) год войны, 1917-й.

Естественно, Шмидт захвачен революцией, но не под ленинским флагом. Октябрьский переворот встретил враждебно и был «саботажником». Это — не упрек. Он несомненно был искренен, как и тогда, когда сменил земгорскую ориентацию на партийный билет. Произведя эту смену, он еще на много лет сохранил самостоятельность суждений и прямоту. Я познакомился с ним в то счастливое для меня лето 1919 года, когда совершился мой возврат в университет и когда мы с Юлечкой соединили наши жизни. Шмидт был уже советским сановником — членом коллегии Народного комиссариата продовольствия. Что этот комиссариат был без продовольствия, — не вина Шмидта, как и не вина Владимирова и других членов коллегии. Но ясно, что первым оттуда должен был вылететь самый юный, во всех отношениях, Шмидт.

За давностью лет для меня неясно, какой был следующий этап его карьеры. Наркомфин? Главпрофобр? Мне кажется, это был, скорее, Наркомфин. Там боролись два течения: одно пыталось положить конец неустойчивости советской валюты, другое — наоборот. Шмидт примкнул именно к последнему. Память моя дает мне картину: нетопленый университет, обмерзшие математики слушают доклад Шмидта на заседании Математического общества, где он математически обосновывает теорию падающей валюты. Дата? Февраль 1920 года? Естественно, общий скептицизм и некоторое даже возмущение аудитории. Шмидту, сытому и обогретому, легко говорить о потоке бумажных денег, которые от кассы идут в страну, где от них все отделываются, и потом, утратив ценность, «где-то» исчезают. Но ведь это место, это «где-то» — именно мы. Несколько дней спустя Шмидт повторяет свой доклад перед широкой аудиторией в Доме Союзов, и на следующий день он — уже не член коллегии Наркомфина.

Сколько времени Шмидт пробыл не у дел, не помню, но на этот раз он получил пост по специальности: начальником Главпрофобра. Его появление было встречено общими надеждами: академический человек, поймет сразу, чего не хватает, да и сам он в многочисленных частных разговорах проявлял несомненный здравый смысл. Но надежды не оправдались. Шмидт заговорил о структурных преобразованиях, о введении во всех школах сверху донизу практических уклонов. На вопросы об оборудовании, о специалистах, кредитах — молчок, но общих планов, общих разговоров — сколько угодно, и комиссии без числа, где все мы заседали во всевозможных комбинациях. Не знаю, чем бы все это кончилось для высшей школы, но Шмидт сломал себе шею на средней. Его попытка заменить общее среднее образование профессиональным встретила отпор Надежды Константиновны Крупской, жены Ленина. Педагогичка по образованию и профессии, она резко воспротивилась, и Ленин удалил Шмидта и с этого поста. Началась карьера Шмидта в Государственном издательстве.

* * *

20 октября 1956 г.

Необычайные события в Польше, в которых нам трудно разобраться, но одно ясно: это — результат двух безумных политик, сталинской с невероятным зажимом, за которой последовала не менее безумная десталинизация. Этого я все время боялся.

* * *

28 октября 1956 г.

Очень плохие вести из Венгрии. Происходит именно то, что я предсказывал много недель назад. Вечером — долгий визит Алексеевского. Он был болен, и сейчас и вид, и самочувствие у него — скверные, но пришел специально поговорить о Венгрии и т. д. Все это мы с ним обсуждали сейчас же после доклада Хрущева. И так как головы у нас работают, то мы в свое время предвидели весь тот фильм, который сейчас развертывается, предвидели, что произойдет дальше.

* * *

4 ноября 1956 г.

После полудня провел несколько часов у Hadamard. Говорили, конечно, о событиях. Как и я, они относятся с величайшим неодобрением к советскому военному вмешательству в Венгрии. Есть, однако, разница: у них к моменту целесообразности примешивается момент моральный, у меня — исключительно целесообразность. Я считаю: то, что сделано сейчас, надо было сделать сначала; не было бы такой крупной победы реакции. Операция была бы проделана с согласия правительства и значительной части населения, западный мир не успел бы кристаллизовать свое «мнение», как это имеет место теперь. Создавшееся положение считаю очень опасным. Они — тоже. Обсуждали также вопрос о разложении политических партий, вопрос очень актуальный и острый.

* * *

8 ноября 1956 г.

Вечером — визит Улина. У них в «Русском доме» воскресла склока из-за церкви. Какая-то русско-немецкая черносотенная газета, выходящая в Мюнхене, написала репортаж о церкви на месте, где находилась выгребная яма, наименовав Кровопускова (!) «большевистским бандитом». В результате константинопольского толка митрополит Владимир отказался освятить эту церковь, и поднялась невероятная буча.

* * *

12 декабря 1956 г.

Почему отсутствует соль? Кто-то пустил слух, что соляная ванна может защитить от радиоактивности, и так как настроение паническое, все боятся войны, то…

* * *

29 декабря 1956 г.

Вечером — визит Пренана. Очень долго и много разговаривали о событиях и об их отражении в разных организациях. Он явно принадлежит к числу недовольных и даже, в данное время, агрессивно недовольных — то, против чего я всегда предостерегаю Пренана. Дочь его, Jeannette, гораздо ортодоксальнее, чем он, а André, конечно, — с огромным заскоком, как всегда и во всем. Во многом, он, конечно, прав: «генеральная линия» [ЦК ФКП] одновременно ортодоксальна и оппортунистична, а тактика — ниже всякой критики. Он привел несколько разительных примеров.

* * *

14 января 1957 г.

M-me Volterra шлет мне приветы и пожелания.

Визит M-me Dembo. Уже давно она хотела зайти ко мне посоветоваться: в Риге живет ее сын, инженер, и внук, студент, и жена одного и мать другого. Они пишут ей очень хорошие письма, уговаривают ее приехать. Ей бы очень хотелось, но в Париже она с мужем живет с 1911 года. Здесь он похоронен, и дочь… Мы с ней обсуждали вопрос со всех точек зрения, и она ушла как будто с твердым желанием пойти немедленно в консульство просить о визе, но я сильно боюсь, что вопрос будет откладываться.

* * *

24 января 1957 г.

Как всегда, по четвергам — «Дом книги». Каплан расстроен: Евгения Павловна уже несколько недель больна, и, несмотря на врачей, ей не становится лучше.

Вечером — визит M-me Dembo: ее приняли очень хорошо, и дело на мази, но какая глупая и бестолковая женщина.

Известие о смерти Делевского: умер в Америке; ему было почти 90 лет. Некоторое время мы с ним были очень дружны, хотя сначала его разносторонность внушала мне антипатию. Но, познакомившись с ним ближе, я увидел, что это — очень серьезный и умный человек, с огромной памятью, огромной эрудицией и очень живыми научными и философскими интересами. Еще более нас сблизила общая ненависть к фашизму и гитлеровщине, но разделил конец войны: я сохранил русскую ориентацию, а он принял американскую. И я порвал с ним, о чем жалею, так как Яков Лазаревич был человек честный и очень терпимый.

* * *

31 января 1957 г.

Советское издание Уэллса: необычайно странный выбор, и Ленин не одобрил бы его: как раз те романы, которые он и Надежда Константиновна не любили.

* * *

24 февраля 1957 г.

Перечитываю «Обрыв» Гончарова. Странная фигура — Марк Волохов: прохвост явный, и мне непонятно, почему в кругах левой молодежи он пользовался большой симпатией. Я вспоминаю моего ученика-экстерна в 1902 году, который видел в Волохове идеальный тип революционера. А Герасимов, брат поэта Герасимова, большевика, и сам большевик, жил до той войны по фальшивке и поставил фамилию «Марк Волохов», не заметив пометки «прапорщик запаса». В августе 1914-го он вступил волонтером во французскую армию и был принят, к своему большому испугу, в качестве sous-lieutenante Marc Volokhov. Окончил войну в чине полковника. На него были доносы, но русский военный атташе Ознобишин заявил французам, что для него слово русского офицера свято. Что с ним сталось дальше, не знаю. Видел я и других поклонников Марка Волохова.

* * *

3 марта 1957 г.

Визит Пренана. Говорили об очень многих вещах… Я спросил его о Фролове, которого он не видел очень давно. Оказывается, преемник Lutaud — Bourcart — первым делом выгнал Фролова с его сотрудниками из лаборатории, но тот нашел приют где-то на чердаке в Museum в лаборатории Orcel. Чердак приспособили для работы, и в общем все благополучно.

Сыскался след Тарасов: Marcel Guelin пришел к Пренану с пухлой рукописью — его мемуарами, для которых он уже искал предисловие Алексеевского и с которыми обегал значительное число видных партийцев. Чего он хочет от Пренана, непонятно: предисловия тот не даст. Не даст и рекомендации, и если бы дал ее, рекомендация будет очень плохо принята в издательствах. Я спросил также о Tillon в связи с его недавней реабилитацией; он вел себя в этом деле с большим достоинством. Поговорили мы и о Marty: у него очень много существенных недостатков, но, по нашему общему мнению, основные обвинения были вздорными — следование плохим иностранным образцам.

* * *

12 марта 1957 г.

Возвращаюсь к роману «Некуда», который я перечитал на днях. У Лескова противен антисемитизм самого низкого сорта, хотя среди евреев в обстановке царского режима было много неприятных результатов бесправия: ничего тут не поделаешь, это так, и я уверен, что в нормальных условиях все это выправится. Что же касается Слепцовской коммуны, я абсолютно уверен, что она была именно такова, как описана в романе. Сколько я перевидал этих коммун, кооперативов и т. д., и т. д. и перевидал их в начале этого столетия, когда политическое и гражданское сознание было гораздо шире и глубже, чем в шестидесятых годах. И сколько перевидал прохвостов в наших рядах и в России в годы борьбы, и здесь, в Париже, во времена первой эмиграции. Прибавлю, что у Лескова в романе есть ряд лиц симпатичных и не принадлежащих к его единомышленникам, и даже среди поляков.

* * *

14 марта 1957 г.

Принес из «Дома книги» удивительно тощую «Математическую статистику» моего приятеля Б. С. Ястремского. Однако эта книжка, предназначенная для экономистов, объяснила мне кое-что: оказывается, математика и математическая статистика были в свое время изгнаны из всех экономических школ, факультетов и т. д. Вероятно, это произошло вслед за лысенкизмом в биологии: у меня где-то есть протокол какого-то совещания по этому поводу, протокол скандальный, неслыханный и позорный, во славу квазимарксизма. Так оно было в течение ряда лет, и этим объясняется, что большой коллективный труд «Теория статистики», выпущенный несколько месяцев тому назад, открещивается от математики. Результаты, конечно, были плачевные, и сейчас — поворот, опять во славу Маркса и Энгельса, но в обратном направлении.

* * *

21 марта 1957 г.

В «Доме книги» встретил товарища по заключению Ф. Т. Пьянова. Сколько лет я его не видел? Кажется, с 1946 года. Он не так уж изменился. Отошел от своих церковных дел, живет в деревне и занимается огородничеством. «Для души, для дохода?» — спросил я его. «Начал для души, а доход пришел сам собой, и я вполне счастлив», — ответил он. Встретились мы очень сердечно, несмотря на лагерные ссоры на религиозной почве. Очень сердечно он сказал несколько слов о тебе.

* * *

27 марта 1957 г.

Письмо от M-lle Dehorne в ответ на мое. Жалуется на суставные ревматизмы, мешающие писать, но письмо довольно длинное. Питается молоком и только молоком. Как странно: в детстве и долгое время потом я очень любил молоко, а сейчас его совершенно не переношу. Спрашивает, почему Фролова именуют профессором. Что же, это — добрая воля сотрудников партийных газет, которые всегда придают титулы даже лицам, которые к этому не стремятся. Рассказывает о Bourcart, враге Фролова, живописные вещи: оказывается, этот эльзасец немецкой ориентации во время оккупации вел себя как полагается гитлеровцу, доносил на Фролова и на других и подбирал сотрудников той же категории. Меня удивляет, что с ним не расправились сейчас же после освобождения, что он наследовал Lutaud и мог еще травить и выгнать Фролова.

* * *

4 мая 1957 г.

Получил приглашение в сентябре 1958 года участвовать в Международном философском конгрессе в Италии (Венеция — Падуя). Как не вспомнить 1948 год, когда я должен был участвовать в таковом конгрессе в Голландии, и как мы с тобой колебались, ехать или не ехать, и в конце концов предпочли остаться отдыхать в Савойе. Доклад, впрочем, я сделал заочно. Что нам тогда помешало? Саботаж советского посольства, вернее — тогдашнего посла Богомолова. Как советский гражданин я запросил мнение посольства о моем участии в этом конгрессе. Долго не имел ответа, и, наконец, пришло приглашение придти в посольство для переговоров тогда, как конгресс уже начался. Я ответил, что разговаривать уже не о чем, и уехал в горы. У тебя в то же время был другой конгресс на руках — Международный зоологический в Париже. Ты участвовала в его организации и проведении, и твое здоровье нуждалось в отдыхе и поправке. Это была вторая причина, чтобы не ехать в Голландию. Сейчас я не уверен, что мы правильно поступили: может быть, это путешествие принесло бы тебе пользы больше, чем наши горные экскурсии. Я не знаю, как поступить теперь. Может быть, как и в тот раз, ограничиться заочным докладом.

* * *

13 мая 1957 г.

Дожди помешали цветам вянуть, и в Ivry сегодня я нашел розы распустившимися; гвоздики в полном порядке, только букетик ландышей увянет к пятнице.

В № 1 «Monde scientifique» (орган Международной федерации научных работников) интересны статьи Колмогорова о подготовке научных работников в СССР. Она происходит именно так, как когда-то мы с Д. Ф. Егоровым проводили, несмотря на ожесточенное сопротивление наркомпросовцев. Каждый шаг давался с боем, пух и перья летели, и нас прославили «реакционерами». Д. Ф. умер в тюрьме, а я — скоро тридцать лет в изгнании.

* * *

30 мая 1957 г.

Читаю роман Дудинцева. Я понимаю, что очень многим там он мог не понравиться, но, на мой взгляд, абсолютно правдив и своей правдой страшен.

* * *

22 июня 1957 г.

Сделал сегодня то, что предполагал сделать вчера: побывал в салоне Независимых. В прошлом году я имел терпение обойти все 77 зал с 4000 экспонатов и принял решение в будущем начинать этот осмотр с 37 внешних зал, где выставляются начинающие. Это решение за год я основательно забыл и начал с 40 основных зал. Начал… и этим удовлетворился: слишком утомительно. А жаль!

Несомненно, мое впечатление прошлого года было правильно: салон Независимых прочно вошел в нравы, вокруг него не ведется той дешевой полемики, как 50 лет тому назад; «серьезные» художники выставляются и в нем, и в других салонах, и «серьезные» клиенты заказывают портреты «независимым» художникам. Конечно, та же неразбериха с «течениями», и этикетки — «экспрессионист», «импрессионист», «реалист», «классик», «неоклассик» — довольно произвольны. «Неокубизм» становится «вразумительным». Дело плохо только с абстрактно-беспредметной живописью. Я, однако, воздерживаюсь от резких суждений: знаю, какая сумма труда, испытаний, опытов и т. д. скрывается за картинами. Помню мои беседы, давние — с С. В. Ивановым, А. В. Куприным — и недавние — с Eekman, Улиным, Фотинским.

Я, конечно, постарался найти картины моих знакомых. Eekman выставил, как всегда, технически искусные изображения крайне безобразных лиц. Его картины я нашел сразу: они заметны. Легко также было узнать картины Чистовского и Клестовой: вылизанность совершенно скандальная. Чистовский был эротоманом и остается им, но с жутким оттенком некрофилии. Фотинский изменил манеру в сторону, я бы сказал, намеренной небрежности. Разыскать его пейзажики было нелегко. Улин выставил два портрета — какого-то приличного господина и какого-то протестантского пастора в профессиональном одеянии с молитвенником в руках и среди церковной мебели. Вероятно, портреты похожи, но скучны, скучны, скучны. Очень странно, что Fougeron, как и в прошлом году, не нашел. Таслицкий бесцветен. Крайне наивен Galéani, artiste de 87 ans, peintre de la paix, с портретом Эйнштейна и витринкой барельефов (Ленин, Маркс, Кашен и т. д., и т. д., и т. д.). Забыл я совершенно о Кишке, а его картины мне очень хотелось посмотреть.

Как всегда, много божественных сюжетов. Из них обращает внимание «Бегство в Египет» неразборчивого художника: Иосиф — типичный бакалейщик с rue des Rosieres, Мария — карикатурно безобразна, младенец — кусок мяса; никакой «благообразности». Некоторые картины агрессивно антидемократичны, например — избирательное собрание, очевидно, коммунистическое, потому что участники походят на горилл и оранг[утангов]ов, одетых в отрепья.

* * *

4 июля 1957 г.

Сенсация в Москве: Молотов, Каганович, Маленков и Шепилов изгнаны из Президиума ЦК, из ЦК и лишены всех должностей по советской и по партийной линиям; Молотов вдобавок лишен права перемещаться. «Humanité» напечатало сообщение ЦК КПСС, написанное суконным языком резолюций и правительственных сообщений; во французском переводе все это звучит особенно невразумительно. Им всем вменяется в вину систематическое противодействие партийным директивам, фракционная деятельность, «сталинизм». Доказательств не дается никаких.

У Каплана в магазине слышал толки: приписывается эта история растущему влиянию маршала Жукова. Может быть, но как не вспомнить фильм «Взятие Берлина», где Сталин говорит: «Вот у Жукова под Берлином дела скверны; надо будет его подкрепить». Однако мы, современники, помним, что Жуков — самый блестящий из советских командующих — вел наступление на Берлин твердо, энергично и без заминок. Значит, через фильм Сталин, недовольный успехами Жукова, сводил с ним счеты. Вполне возможно, что сейчас Жуков сводит счеты со сталинцами. И то, и другое противно, а главное, страдают общие интересы. И так уже десталинизация обошлась СССР очень дорого.

* * *

13 июля 1957 г.

Письмо — как всегда, длинное — от Dehorne. Книгу, которую я послал ей новехонькой, она получила измятой, запачканной, пропитанной вонючим жиром. Ей бы следовало отказаться от посылки, а она имела слабость принять. С моей оценкой обстановки в романе Дудинцева, конечно, не согласна и ищет тут параллели. Это слабо: она знает здешнюю обстановку, но совершенно не знает тамошнюю. Приводит примеры здешних произвольных отставок: Joliot-Curie и Teissier. Да, но они потеряли административные посты и сохранили целиком свои лаборатории и кафедры, а там люди теряют все — до жизни своей и близких включительно. В свое время, в начале века, Рубанович потерял свою доцентуру по физике в Сорбонне из-за своей принадлежности к социалистической партии, но это — очень редкий и притом давний случай. Верно, что католики гадят, когда могут, но и обратное бывало: это — политическая борьба. В этом отношении там — положение иное, чего Dehorne никак не хочет понять.

* * *

8 августа 1957 г.

У Каплана в «Доме книги» совершенное затишье. Он сказал мне между прочим, что брат Игоря [Кривошеина] несколько месяцев тому назад ездил в Москву и привез очень печальные вести об Игоре. По его словам, Игорь был арестован и просидел свыше двух лет; после освобождения его положение скверно во всех отношениях. Верить или не верить? Не знаю. Источник скверный. Этот братец вел себя самым поганым образом, когда Нина Алексеевна дожидалась визы: запугивал, шантажировал, претендовал на ценные вещи из имущества и т. д.; принадлежит к антирусской и антисоветской ориентации, вредно активен, словом — дрянь. И вместе с тем самые немыслимые вещи оказываются действительностью, и всюду имеется слишком много людей, которые не поумнели. Погода утром было куксилась, но к вечеру стало ясно, солнечно, жарко.

* * *

29 августа 1957 г.

В «Доме книги» нашел русское издание воспоминаний о Ленине — Надежды Константиновны Крупской. Книга эта долго была под запретом, и мне интересно посмотреть, есть ли там имена людей, пострадавших в эпоху сталинского террора, равно как и мое собственное. Есть. Означает ли это «реабилитацию»? Трудно сказать. Во всяком случае, мое имя впервые за многие годы появляется на страницах советского издания. Некоторые из моих книг цитировались, но без имени автора.

* * *

5 сентября 1957 г.

Ровно в 17 часов пришла ко мне Ольга Федоровна Минущина: высокая, худая, с пристальным, почти сумасшедшим, взглядом и сумасшедшими речами. Ее желание: чтобы атомная бомба уничтожила все на земле. Каким образом эта бывшая коммунистка дошла до такого безумия? Неужели за то, что немцы сожгли ее мужа? Я заметил, что относительно характера Марка Ароновича никаких иллюзий у нее нет, и странно было бы их иметь. Так в чем же дело? Что касается до [ее дочери] Майи, которая сегодня не пришла, то О[льга] Ф[едоровна] говорит, что Майя — пианистка, окончила École Normale de Musique, получила диплом с правом преподавания, дает уроки музыки, а музыкальной исполнительской карьеры не делает; она — коммунистка, член французской партии.

* * *

11 сентября 1957 г.

Еще об Ибсене, которого я перечитываю. В свое время о «Привидениях» шли идейные споры. Можно констатировать, что от этой стороны пьесы ничего не осталось: идейное содержание ничтожно. Остается бытовая норвежская пьеса, которая написана талантливо и не потеряла исторического и бытового интереса. Курьезно, что пастор Мандерс и Фру Алвинг страхуют свои личные имущества, но не смеют застраховать приют. Так как общественное мнение возмутилось бы таким недоверием к провидению. Любопытна моральная порча низов: столяр Энгстран и его лжедочка Регина… Может быть, это результат близости к морю, к порту.

«Враг народа» — тоже талантливая пьеса, но какая жалкая скудная жизнь, какие жалкие шаткие люди, эти потомки викингов: гниль, гниль, гниль. И ницшеански-анархическая проповедь доктора Стокмана, которая, однако, у нас перед 1905 годом, когда «все кошки были серы», находила горячих поклонников.

«Дикая утка» — даже очень талантливая пьеса, но, в сущности, о чем? Посрамление двух «velleïtaires» — Ялмара Экдала и Грегерса Верле, из коих последний — еще сторонник внедрения «правды» в жизни во что бы то ни стало, по рецепту Ольги Ивановны Чернцовой-Станкевич, ибсенистки: «А вы, Ольга Васильевна, напудрились; в ваши лета…» (Ольге Васильевне не было и 40 лет в то время), «А у вас, Александр Петрович, два фальшивых зуба».

«Росмерсхольм»: мы с тобой видели его в одной из студий Художественного театра, кажется — на Советской площади, летом 1919 года. Росмера играл Хмара — тот самый, который продолжает «службу искусству» здесь, в Париже. Сценка была маленькая, декораций почти никаких, и никто, в том числе и актеры, не верил, что в окно виден поток с трагическим мостом. Пьеса талантлива, но нелепа, для нас, до последней степени, с боязнью, ужасом героев перед христианским богом, с копаниями в душах-помойках и заключительным двойным самоубийством. По-моему, ставить ее у нас так же нелепо, как скрибовский «Стакан воды».

Мне вспоминается лето 1891 года. У нас на балконе — дачное общество: мои родители; доктор Крамник с женой, сестрой жены — Бертой Абрамовной Эфрон — и сыном Александром, юным студентом; Август Августович Корде, реакционнейший француз, преподаватель французского языка, и его жена, из московских купчих; естественник Васильев с женой, ее сестрой-идиоткой и их братом-прохвостом. Из всего общества знают Ибсена двое: мой отец и Берта Абрамовна — сестра издателя знаменитой энциклопедии, заграничная штучка, молодая, красивая, культурная; собственно, между ними и ведется разговор. Другие подают реплики, третьи смотрят иронически-враждебно (моя мать, которой не нравится внимание Берты Абрамовны к моему отцу и которая обладает большим здравым смыслом). Я сижу тут же и слушаю с интересом будущего книжника, несмотря на мои восемь лет. По возвращении в город я взялся за Ибсена, начав «Северными богатырями».

* * *

12 сентября 1957 г.

В «Доме книги» увидел выпущенный к 70-летию Н. Н. Зубова сборник его работ. В предисловии повторяется непристойный анекдот, уже имевший место с юбилеем Т. П. Кравеца. Утверждается, что после 1920 года Зубову были предоставлены все возможности изучать северные моря, но не поясняется, что он был усажен на несколько лет в Соловецкий концентрационный лагерь: действительно — север, действительно — море. Я очень хорошо это помню, как и то, что никому, и в том числе сажавшим его, не было известно, в чем же его провинность.

* * *

10 октября 1957 г.

Посмотрел новую книгу о Декабрьском восстании 1905 года. Я упоминаюсь. Значит ли это, что запрет снимается?

* * *

17 октября 1957 г.

Все те же чувства, все те же вопросы около тебя в Ivry. Цветы по этой погоде, конечно, уцелели. Из Ivry поехал в «Дом книги». Привез оттуда книгу Яковлева «Вооруженные восстания в декабре 1905 года», о которой я писал неделю тому назад. Я цитируюсь на стр. 137–138, и на стр. 141 есть еще цитаты из моей статьи, но без упоминания имени автора. Беглый просмотр книги напомнил мне очень многое. Приятно видеть, что я был тогда прав вопреки Московскому комитету, вопреки межпартийному совещанию, вопреки ответственным руководителям.

* * *

28 октября 1957 г.

Снова исключения ответственных лиц в Москве. На этот раз речь идет о Жукове. Трудно пока понять, в чем дело. Только что он вершил дела в Белграде, заключил с Тито довольно выгодное соглашение, а дома его ждал сюрприз. Эти заочные исключения — постоянная и очень вредная практика. Трижды я ездил в заграничные командировки, выполнял не худо задания, а дома меня всегда ждали гадости, и приходилось тратить год на восстановление положения.

* * *

13 декабря 1957 г.

На днях я встретил Фотинского с женой, который сообщил мне очень печальные вещи. Он теряет зрение и лишается возможности работать и зарабатывать. Для художника это — смерть, тем более, что для артистов изобразительных искусств нет никаких форм общественной помощи. Он удручен и не знает, как быть. Для него также встанет вопрос, что делать с его мастерской, иначе говоря — маленькой квартиркой на rue St. Jacques, где он проводил в одиночестве целые дни.

* * *

24 декабря 1957 г.

Умер Стрешинский, хороший товарищ по лагерю. Инженер по образованию, он был грамотен и по математике. Еврей, он уцелел только потому, что вместе с Левушкой и сорока другими попал в лагерь для заложников, но это не был лагерь истребления. Умер 52 лет, неожиданно для всех, может быть, в результате четырех лет лагерной жизни.

Повторное приглашение на Международный философский конгресс в Венеции. Я, конечно, не поеду: мне не по средствам платить за полупансион по 3000–5500 лир в день, и меня удивляет, что итальянские коллеги проявляют такую заботу о прибыли содержателей отелей и не защищают интересы ученых гостей, людей, в среднем, со слабым достатком. Канадцы и голландцы были гораздо гостеприимнее. Мое участие ограничится посылкой доклада.

* * *

27 декабря 1957 г.

Совершенно неожиданное письмо от Тони. После шести лет молчания она приглашает меня на встречу Нового года и на обед в среду 1 января к шести часам вечера. Что ж, придется пойти. Старые русские пословицы тут весьма кстати.

* * *

1 января 1958 г.

Полночь. Только что вернулся от Тони. После пяти лет перерыва встреча состоялась самым сердечным образом; так что даже странно, как мог когда-то произойти разрыв. Все дети были налицо: Мишка, выросший, но все такой же по-детски пухлый; Танька — красивая девица почти 18 лет, высокая, выше матери; Isette, похудевшая, немного состарившаяся и очень симпатичная. Марселя я видел недавно. Тоня — почти как была, чуть-чуть пополневшая. Дети стали славными: упростились, никаких гримас, поумнели, и с Танькой можно разговаривать, почти как со взрослой. Даже странно. Провел на редкость хороший вечер. Из новостей отмечу, что Левушка и его мать — в Киеве, где он занимает кафедру математики.

Визит Пренана: как всегда, разговор à bâtons rompus, преимущественно на академические темы. Жена его — в отставке по собственной наивности. Она не учла некоторые формальные недомолвки в своем dossier, и это было использовано самым законным образом, чтобы от нее освободиться. Между прочим, появился Игорь Марш-Маршад. Он работает в Дакаре под руководством Théodore Monod и сейчас приехал сюда по делу о защите диссертации. Пренан говорит, что диссертация слабовата.

* * *

5 января 1958 г.

Отбыл визитную повинность; к счастью, недалеко, и сообщения удобные. Майи Марковны не было дома, и я беседовал два часа с Ольгой Федоровной [Протасовой-Минущиной], созерцая девятимесячного сына Майи Марковны. Впечатление мое — то же самое. Иногда разговор приходил к тупику из-за странной нетерпимости Ольги Федоровны, например — по поводу фильма «La vie passionnée de Van-Gogh». Она не видала его, но с яростью утверждает, что делать такие фильмы — преступление против искусства и против человечества. И мне, и Женевьеве фильм очень понравился: сделан с любовью, тактом, благоговением. И так Ольга Федоровна — во всем: ее мнение — авторитет непререкаемый.

* * *

6 февраля 1958 г.

Принес из «Дома книги» 50-й том Б. С. Э., посвященный целиком СССР. Из указателя узнал, что мой кузен Виктор, сын моего дяди — генерала Тихона Димитриевича Костицына, умер в 1956 году 48 лет от роду. Это очень жаль. Он был совсем мальчиком, когда я поместил его в Текстильный институт. Закончил его с большим успехом, стал публиковать ценные работы по прикладной механике, где показал себя недурным математиком. Я не знаю, в каком именно высшем учебном заведении он был профессором. Несколько лет тому назад Виктор был членом советской делегации в Индии. Способностями к математике отличались и другие члены рода Костицыных, начиная с моего отца.

* * *

15 февраля 1958 г.

Умер Виктор Карлович Рагге, скромный бакалейщик в нашем сквере и очень хороший человек. Несколько лет тому назад он имел первый удар, превративший его в парализованного инвалида; очень редко появлялся в лавке, и жизнь его была мучением; вчера пришел второй удар.

Здесь общее любопытство вызывает вышедший в Москве 40-й том Б. С. Э. — из-за биографии Сталина; ей посвящены шесть страниц — столько же, сколько в Малой Советской Энциклопедии. В общем, как будто тон довольно хвалебный, но есть ряд критических замечаний. Я съездил специально в «Дом книги», но там еще ничего неизвестно.

Встретил Фотинского. Он выставляется в салоне Независимых, но из старых запасов. Со зрением у него скверно.

* * *

9 марта 1958 г.

Из Ivry поехал в музей Galliera, где открылась выставка «Les peintres temoins de leur temps» на тему «Les parisiennes». Эти выставки организует художник Кишка, сидевший с нами в 1941–1942 годах в Компьене. Он — еврей; его назначили на черные работы на кухне и там забыли: бывают чудеса, и уцелел. Вернувшись в Париж, сделался персоной в художественном мире, заняв пост secrétaire général по организации этих выставок. Как случилось это, я не знаю, но случилось, и он организовывает уже седьмую выставку с большим успехом. Конечно, его и поругивают, но с ним явно считаются. Я побывал на одной из предыдущих выставок, на тему «Rehabilitation du portrait», и она была очень удачна. Эта еще более удачна.

Залы ослепляют и качеством, и именами, и яркостью красок; выставленные картины заказываются комитетом наиболее крупным художникам: по одной — на художника. На этой выставке мы имеем 91 шедевр (есть и скульптуры). Конечно, отбор весьма критикуется и, вероятно, справедливо, но уровень, несомненно, очень высок, и зритель смотрит внимательно и с удовольствием. Очень интересен и каталог, который сам по себе является шедевром; каждый художник имеет две страницы: правая — репродукция его картины (или скульптуры), левая — автопортрет пером и рисунок, тоже пером. Это сдобрено статьями крупных литераторов, вернее — болтовней, но болтовней веселой, остроумной, тоже с портретами и рисунками. Даже рекламы в конце каталога сделаны художественно: в каждой — рисунок одного из выставленных художников; бумага прекрасна, и переплет художественный. Я прошел по залам несколько раз, и мне жаль было уходить.

* * *

25 апреля 1958 г.

Приобрел интересную справочную книгу — «Основные формулы физики», переведенную с английского. С удовольствием увидел себя в числе использованных авторов и два параграфа, заимствованных из моих работ. В советском издании все это сохранено. Очевидно, мое имя больше не находится под запретом.

Встретил M-me Дембо. Она получила советскую визу и… французский паспорт для выезда и обратного въезда. Счастлива и готовится к отъезду. Я очень рад за нее.

* * *

27 апреля 1958 г.

В этом году салон Независимых открылся на два месяца раньше, чем в прошлом. И в 1956, и в 1957 годах я давал обещание начинать осмотр с галереи, а в этом снова забыл и, пройдя через 40 зал, почувствовал, что пересыщен — не красотой, а тем, что делается во имя нее. Мое впечатление, как и в прошлом году, — прочность этого салона. Первый раз осматривал его в 1910 году, и тогда газеты были полны возмущенными статьями и требованиями, чтобы власти авторитетно ввели и в этот салон jury — по образцу тех, которые действуют в других салонах. Городские и казенные здания отказывали в помещениях для салона, и каждый год на набережной Сены строился полотняный барак. История ослиного хвоста (шутка Roland Dorgélès, который должен был бы понимать, чем является этот салон для художественной молодежи) эксплуатировалась вовсю и сейчас еще вспоминается. Картины Douanier Rousseau, ныне признанные и стоящие миллионы, возбуждали издевательства, а в «Ruche», на чердаках, в подвалах умирали молодые художники. Вот именно для них и предназначена галерея. Залы — для тех, кто уже выставлялся.

Я прошел через 40 зал, не особенно вникая в то, что вижу, останавливаясь там, где стоило остановиться. С точки зрения моего вкуса я видел много картин и скульптуры очень высокого качества, видел много попыток привлечь во что бы то ни стало внимание, и правильно, иначе нельзя в этом мире. Я нашел картины всех знакомых мне художников. Улин выставил два недурных портрета: один из них (автопортрет), по-моему, удачен. С большой радостью увидел два пейзажа Фотинского: значит, несмотря на начинающуюся слепоту, ему удалось выставиться в этом году. Eekman верен себе и по сюжету, и по качеству: он выставил на этот раз только одно полотно. Картина Fougeron трагична и красноречива: на мостовой — трупы алжирок и алжирцев, а на тротуаре видны сапоги, очевидно, парашютистов; по этому поводу «Journal de l’Amateur d’Art» позволил себе совершенно непристойную выходку. Чистовский выставил nu — непристойно напоминающее труп (тот же болезненный эротизм), а Клестова — снова цветы, до неприличия прилизанные. Кишка выставил не плохой nature-morte. Taslitzky, как всегда, бесцветен. Смешон и наивен, как всегда, «Galéani, artiste de 88 ans, peintre de la paix». Где-то была Блинова, но ее не нашел. Вернулся домой в усталом виде после двух часов хождения по залам.

* * *

4 июня 1958 г.

Вечером — визит Анны Иоанникиевны [Новиковой]: два часа болтовни, иногда невыносимой. Сегодня, однако, были десять минут интересных: она рассказала судьбу одного белоэмигранта-галлиполийца. Офицер царской и белой армий, он, как многие другие, после эвакуации был посажен в лагерь на Принцевых островах. Полный ненависти к союзникам, сбежал и сумел проскользнуть в трюм судна, отправлявшегося в Бразилию. Будучи обнаружен, работал как кочегар. По прибытии в São Paulo предложили работу на кофейной плантации или убираться в Европу. Он предпочел первое и пожалел: это было рабство, организованное так, чтобы стать пожизненным; техника известна. Он сумел ускользнуть от задолженности и от рома, с большим трудом по окончании контракта вырвался, «зайцем» проделал путь до Бреста. Там ему предложили или убираться обратно в Бразилию или пять лет в Иностранном легионе. Он подписал контракт и отбыл эту пятилетнюю ужасающую каторгу. Ему было уже 36 лет, когда он поступил в Сельскохозяйственный институт в Grigny. По окончании проделал еще Колониальные агрономические курсы и свободно вздохнул, превратившись в мирного обывателя в Гавре и инспектора фруктовых товаров в порту, женился, имел детей.

* * *

5 июня 1958 г.

Вернулся от Каплана с русским переводом «Теории ортогональных рядов» Kaczmarz и Steinhaus. Меня удивили две вещи: место, отведенное моим результатам 1913 года, и то, что в русском издании эти два параграфа были сохранены. Значит ли это, что я уже не «вне закона»?

* * *

18 июля 1958 г.

Давно уже мне говорили о фильме «Aristocrates»: сходстве Pierre Fresnay, играющего «маркиза», с Марселем Бенуа, подлинным маркизом. Сейчас, по летнему времени, повылезли старые фильмы, и я смог посмотреть «Аристократов». Сходство с Марселем действительно большое: помимо внешности, все повадки, все мелкие тики, гримасы, выражения лица, голоса, обращение с людьми. Ну, прямо подлинный Марсель: ворчит на плебеев, ругает mercantis и буржуев, угощает почтальона вином, кричит на домашних, надменно спорит, надменно отходит в сторонку, чтобы не якшаться, и т. д., и т. д. Маркиз в фильме не понимает современной жизни и современных людей. Его взрослые дети требуют новых методов ведения хозяйства в имении, а он ни за что не хочет изгнать фермерское семейство: «Эта семья уже четыре поколения связана с нами; я не могу выгнать их на улицу». В этом и многом другом он симпатичнее нового поколения — как и Марсель.

* * *

28 августа 1958 г.

Забываю отметить встречу на улице с M-me Dembo. Она чрезвычайно довольна поездкой, встречей с родными, питанием, воздухом и всем, что видела в СССР. Вернулась исключительно для того, чтобы ликвидировать здесь все свои имущественные дела и скорее, скорее, скорее вернуться туда. Вид у нее веселый, жизнерадостный и пребывание в Риге ей явно пошло впрок. Touchons du bois!…

* * *

25 сентября 1958 г.

С большим удовольствием принес из «Дома книги» «Основы гидрогеологии» Октавия Константиновича Ланге. Кто-то говорил мне, что он умер, а он жив и публикует книги. Когда я был помощником декана, Ланге был секретарем факультета, а когда я стал деканом, стал моим помощником. Это был человек скромный, честный, мало думавший о себе и отдававший все свои силы коллективу. Потом он принял профессуру в Ташкентском университете и провел там много лет. Я вижу с удовольствием, что сейчас он — в Московском.

* * *

29 сентября 1958 г.

Поздний визит M-me Dembo с анкетами и прочим ввиду ее отъезда в Россию. Я с величайшим удовольствием составил для нее все нужные бумаги и охотно помогу ей. Очень наивно она рассказывала о жизни в Риге и о нравах. В смысле питания есть все; с квартирами хуже, но много строится. Что же касается нравов, то здесь перемены идут слишком медленно, и быт — часто звериный.

* * *

2 октября 1958 г.

Принес от Каплана 51-й том Б. С. Э. с целым рядом посмертных реабилитаций. Ужасно.

* * *

16 октября 1958 г.

Совершенно неожиданный звонок от Курганова, с которым я не виделся вот уже 19 лет. Он побывал в Москве на Астрономическом конгрессе и в числе прочих виделся с Василием Григорьевичем Фесенковым, который расспрашивал про меня и выразил желание со мной списаться. Василий Григорьевич работает в Астрономическом институте в Москве и состоит директором обсерватории в Алма-Ате. Жена его (вторая, урожденная Пясковская) — с ним. Может быть, в будущем году приедет сюда, если жену его отпустят вместе с ним. Из других астрономов Курганов видел Набокова, который прислал мне привет. Сам же он состоит профессором в Lille; жена его (норвежка, которую я видел) здравствует; сыну уже 21 год.

Забыл упомянуть, что Улин сообщил известия о Чахотине: этот прохвост в апреле уехал в СССР с младшим сыном, живет в Ленинграде и работает, по-видимому, где-то около Института Павлова, поскольку ему дали во дворце Юсупова те комнаты, где был убит Распутин.

* * *

23 октября 1958 г.

В «Доме книги» — уморительная сцена. Молодой самоуверенный господин врачебного типа был в восторге от Нобелевской премии Пастернаку. Я с ним сцепился. Оказался — доктор Струве, внук П[етра] Б[ернгардовича]; ну, ему, с таким родством, и книги в руки, чтобы вместить в себя все белогвардейские измышления без всякого остатка. И при том — истинно православный немец. Забавно.

* * *

8 ноября 1958 г.

Коротенькая записка от Dehorne с благодарностью за мое «столь содержательное письмо», и при этом — дискуссионный журнал «Unir» (оппозиция Торезу), в котором она принимает участие. Надо прочитать внимательно.

* * *

16 ноября 1958 г.

Визит Пренана. Мы с ним долго обсуждали вопрос об «Unir» и о положении «внутри» и «вне». Затем — академия и университет. Я советовал ему — уже который раз — поставить свою кандидатуру в Académie des Sciences, но он не имеет никакого желания делать визиты и, кроме того, уверяет, что его не изберут. Что же касается до влияния академиков, то он находит, что уже и так его личного влияния совершенно достаточно, чтобы доставить ему и его ученикам полную возможность работать.

* * *

28 ноября 1958 г.

Короткий визит Улина: показал мне номер «Русской мысли» с отчетом о заседании «питомцев Академии художеств», где его очень похвалил председатель, а председатель этот — не кто иной, как Димитрий Павлович Рябушинский, не художник и не питомец названной Академии. Очередной белогвардейский курьез.

* * *

6 декабря 1958 г.

Утром застал Каплана, чтобы с ним поговорить о работе для Майи Минущиной. Едва услышав, о ком идет речь, он засмеялся и сказал: «Очень кстати здесь сейчас Райгородский; вы помните его по лагерю. Так вот он все время занимался интересами семейства Минущина, и благодаря ему Майя кончила École Normale de Musique и благодаря ему же был напечатан ее перевод Дудинцева». Действительно, Райгородский, постаревший и пополневший, был тут. Сначала он не мог никак понять, в чем дело, но когда понял, расхохотался и сказал, что он как раз сейчас занимается вопросом и все сделает, что надо. Я чувствовал себя в глупом положении, и еще более, когда Каплан, после ухода Райгородского, сообщил мне, что его жена душевно больна и он сожительствует с давних пор с Ольгой Федоровной и заботится о ней и Майе и о ребенке Майи. Вышло еще раз совпадение: вероятность встречи с Райгородским была ничтожно мала, но встреча осуществилась. Я чувствую в этом деле еще несколько скрытых сторон и перестаю им заниматься.

* * *

11 декабря 1958 г.

У Каплана в магазине побывал наш «товарищ» по лагерю Бирнбаум, отвратительнейший ренегат, добивавшийся зачисления в SS, доносчик, а ныне благополучный семьянин и даже Médaille de Résistance!

* * *

14 декабря 1958 г.

Визит Улина. Он только что побывал на каком-то белоэмигрантском сборище, где шла речь о 40-летнем юбилее русской эмиграции. Выступал Лифарь, говоря о самом себе со всех точек зрения, кроме своего сотрудничества с немцами, и внес предложение выпустить сборник статей о том, что русская эмиграция внесла в западную культуру, по мнению этих господ…

С Ольгой Федоровной Улин был гораздо любезнее, чем она рассказывает. Он признал у нее некоторый художественный талант, но не обработанный, и посоветовал ей посещать студии с тем, чтобы научиться элементарной технике.

* * *

21 декабря 1958 г.

Вечер у Тони. Помимо своих был еще некий Юрий Николаевич Карасевич, советский микробиолог, командированный в Пастеровский институт. Он мне очень понравился во всех отношениях, и как раз при нем Танька захотела показать всю свою экзистенциалистскую гниль — образчик современной французской молодежи.

* * *

24 декабря 1958 г.

После завтрака поехал к Каплану. Там оказалась отвратительная компания: «знаменитый» сыск-журналист Суварин, некий Набоков — брат беллетриста, некий профессор из Оксфорда из тех же, которые считают, что русская культура — это они, а там ничего нет. Ужасно хотелось сцепиться с ними, но не было повода.

* * *

5 января 1959 г.

Встретил у Каплана Пьянова. Оба говорят, что, по письмам и рассказам, русские, вернувшиеся на родину, тоскуют: им не удается настолько войти в жизнь, чтобы их не упрекали, не ставили им в вину годы жизни на Западе. Их называют, отнюдь не добродушно, «французами», и каждое слово истолковывается превратно. Официальный оптимизм ничего общего не имеет с действительностью.

* * *

12 января 1959 г.

Вчера вечером у Тони встретился снова с Карасевичем и в первый раз — с проф. Полянским, тем самым, которого ты опекала в августе 1948 года во время 13-го Международного конгресса зоологов. Он с большой теплотой говорил о тебе, и очень мне понравился. Я сказал ему, что тогда же, в августе, мы были очень обеспокоены заметкой в советских газетах об этой делегации, подозрительной по морганизму. «И вы были правы, — ответил Полянский. — Мне почти сейчас же предложили отречься от моей научной совести, если я хочу сохранить кафедру. Я отказался, и меня изгнали из университета и услали на Мурманскую биологическую станцию, где я пробыл три года. Потом мне разрешили вернуться в Ленинград и не так давно вернули кафедру. Все это было довольно тяжело, но, слава богу, миновало». Особенно тяжела для него была длившаяся три месяца полярная ночь.

Я спросил о Кольцове. Оказывается, Николай Константинович в 1940 году приехал с женой в Ленинград, чтобы несколько дней отдохнуть, как он делал довольно часто. И в первый же день кровоизлияние в мозг его прикончило; жена немедленно отравилась, оставив записку, что жить без него не может. Очевидно, она знала, под какой угрозой он находится, и носила яд с собой.

Я спросил про биолога Клюге, который был директором Мурманской станции и, под предлогом, что мы не ведем океанографических работ в Баренцевом море, пригласил немцев. Немцы прислали крейсер и провели целую кампанию промеров в наших водах. Мне пришлось его вызвать в Москву (я был тогда заведующим научным отделом в Наркомпросе) и снимать с него первые показания. Он не понимал своей чудовищной глупости. Дело это затем перешло в другие руки, а Клюге пришлось посидеть. Его выпустили; он с изумительной настойчивостью продолжал работу над своей монографией, закончил ее и умер недавно 92 лет от роду.

К сожалению, нам все время мешали разговаривать, и я не успел задать другие вопросы.

* * *

13 января 1959 г.

Очень милое, но странное письмо от Fréchet. Он находит, что пришло время опубликовать мой мемуар «Sur un problème de maximum», написанный весной 1940 года по заданию военного ведомства. Несколько лет тому назад Fréchet попросил меня дать для печати новую версию этого мемуара. Я исполнил его желание, но больше об этом не было разговора. Теперь он просит меня разыскать рукопись 1940 года для напечатания без всяких исправлений.

* * *

29 января 1959 г.

У Каплана без Каплана — затишье, во всех смыслах. Елена Зиновьевна [Гржебина] рассказала мне о смерти Анны Даманской — известной писательницы, переводчицы, мемуаристки. С ней мне приходилось встречаться.

В 1918 году, а может быть — и в конце 1917-го, я часто встречал Даманскую у приятельницы моих родителей — Ольги Николаевны Колпинской, врачихи и супруги известного в литературных кругах инженера Колпинского Александра Георгиевича. Оба были земляками и учениками моего отца. Ольга Николаевна выступала в военном суде свидетельницей в мою пользу. У них-то, после возвращения с фронта, я часто встречал даму средних лет, очень кокетливую. Ее имя было известно мне по толстым журналам, где она печаталась. Не без таланта, но талант этот был никчемный, журналистский. Когда я заговорил о ней с Марьей Карловной Куприной-Иорданской, она усмехнулась и рассказала мне несколько пикантных анекдотов.

Последняя моя встреча с Анной Даманской была неприятной. У меня было впечатление, что ее дела плохи и что она подкармливается около Ольги Николаевны. Женщина добрая и не мелочная, Ольга Николаевна, по-видимому, нашла, что мера перейдена, и реагировала очень резко. Разговор между двумя дамами принял характер словесной потасовки, и я услышал слова про гарем и роман с негром (причем этим романом, вопреки пьесе Гамсуна, Анна Даманская начинала, а не заканчивала свою карьеру). Мне было чрезвычайно неловко, я встал и ушел, и за мной вслед выскочила Анна Даманская.

Много лет спустя, летом 1949 года, когда мы с тобой жили в русском пансионе в St. — Maurice-sur-Aveyron, приехала, весьма постаревшая, Анна Даманская. Я узнал ее сразу, и, по-видимому, она — меня тоже, но увидел, что она не хочет быть опознанной: вероятно, из-за моей роли невольного свидетеля в той неприятной сцене. Так мы провели там вместе несколько недель, ни словом не возвращаясь к Петрограду 1918 года.

* * *

28 февраля 1959 г.

Умер Митя Мануильский. Когда-то мы были большими приятелями, хотя я был ленинцем, а он — впередовцем. На собраниях парижской группы содействия очень активно полемизировал с Лениным и кричал ему: «Сейчас вы заблуждаетесь по упрямству, но в конце концов поймете, что мы правы, и присоединитесь к нам», — а Ленин отвечал: «Мели Емеля, твоя неделя». Хороший оратор, он славился на митингах в Петербурге в 1905–1907 годах под кличкой «Иван Безработный», а мать Надежды Константиновны Крупской (они обе его очень любили) говорила: «Эх, Митя, Митя, ну что бы вам назваться Иваном Работящим, а то — Безработный! Разве это так уж почетно?» Долгое время Митя и его жена дружили с Григорием Алексеевичем Алексинским и находились под сильным его влиянием, но сумели в конце концов стряхнуть все это и… присоединились к Владимиру Ильичу. Как будто несколько раз Митя бывал в оппозиции Сталину.

* * *

2 марта 1959 г.

Совершенно неожиданный визит Волошина. Как он посмел это сделать при запрещении, наложенном его неуважаемой супругой? У него много нового: он продал свое предприятие какой-то бельгийской фирме; та же фирма приобрела его патент, вытекающий из теоретической работы «Théorie sur la constitution des noyaux atomiques». Этот мемуар, где изложены его взгляды, о котором мы в свое время много беседовали, издан им за собственный счет и до сих пор встречает отрицательное отношение у здешних физиков. Кто прав, трудно сказать, так как до сих пор экспериментальная проверка не произведена, и, кроме того, как и в разговорах со мной, Волошин не излагает полностью свой метод и свою теорию. Фирма выплачивает ему 250 000 в месяц и обещает оборудовать для него лабораторию. Он очень постарел и стал забывчив настолько, что никак не мог понять, о каком Алексеевском я говорю, а между тем они были друзьями. Марья Тарасовна верна себе: заставила его продать советскую энциклопедию, о чем он теперь очень жалеет. Их воспитанница Марфинька пошла на дно.

* * *

2 апреля 1959 г.

У Каплана: бедная Елена Зиновьевна выписалась из госпиталя и послана на 40 дней выздоравливать в деревню в Normandie, а болезнь такая, что излечению не поддается.

Принес от Каплана биографию моего покойного приятеля Павла Александровича Молчанова. Оказывается, он погиб при эвакуации из Ленинграда, осажденного немцами: потонул в Ладожском озере. Было в нем много энергии, инициативы, лукавства, задора.

* * *

4 апреля 1959 г.

Прочитал Гарина «Несколько лет в деревне»: дела очень давно минувших дней, а все-таки я взволновался: вспомнил контакты — семейные — с деревней и крестьянами и поджог нашего нового деревенского дома при первом появлении моих родителей на нашей родовой земле. Было это весной 1910 года, а сам я был в Париже.

* * *

16 апреля 1959 г.

К вечеру — визит Потемкина. Конечно, за пятнадцать лет он изменился порядком и внешне, и внутренне; между прочим, превратился в своеобразного мистика. Работает на металлургию. Людмила Евгеньевна стала просто врачом, оставив всякие лабораторные затеи. Девочкам — 22, 17 и 16 лет, и, конечно, они не склонны слушаться родителей и считаться с ними: везде то же самое. Катков бросил жену ради какой-то сомнительной особы, но ему не пришлось осуществить свое счастье или несчастье. Случайное ранение положило конец его жизни (эмболия).

* * *

3 мая 1959 г.

Визит Пренана. Он действительно вышел из партии и решил совершенно отстраниться от политики. О Торезе говорит с яростью. С оппозицией пока не связывается, но она ищет связи с ним; виделся с Tillon, очень дружески.

* * *

7 мая 1959 г.

Как хорошо нам бывало в дни этих майских праздников: мы уезжали в Achères и вовсю наслаждались весной среди сосен или среди буков и дубов леса Fontainebleau. Скучнейший день сегодня. Я побывал в «Доме книги», где тихо скучали Каплан с Иваном Федоровичем. Принес альбом, посвященный Кончаловскому, которого я когда-то встречал у Куприна, еще когда они оба были кубистами и членами «Бубнового валета». Оба проделали большую эволюцию к реализму. Первый портрет в альбоме — художника Якулова, когда-то работавшего (как и его брат-адвокат, впоследствии расстрелянный) в нашей боевой дружине.

* * *

21 мая 1959 г.

Встретил Фотинского. Он несколько бодрее, продал в салоне одну из своих картин за 60 000; жена была с ним, и у нее вид более веселый, чем при нашей предыдущей встрече. Илья Эренбург навестил его. Свою мастерскую Фотинский сохраняет.

* * *

26 мая 1959 г.

Глупейшее письмо от Маргариты в ответ на мое, посланное уже довольно давно. Пишет из «Chalet rose», где находится с 9 мая, конечно, а у нее стоит «с 9 июня», и в первых числах июня возвращается в Париж. Письмо содержит упреки за наш февральский разговор. Запишу его, кстати: почему-то у нас появился вопрос о Маяковском, и она вдруг с упоением заговорила, как он был влюблен в нее, как она дала ему три раза пощечину и т. д.

Я слушал, слушал и вдруг сказал: «Как это, в конце концов, несправедливо! Что его привлекло к вам? Смазливое лицо?»

Она: Я знаю, что вы всегда считали меня ничтожеством. Но у меня было большое внутреннее содержание, и только вы не сумели его заметить.

Я: А в чем же оно проявлялось?

Она: В музыке.

Я: Мы знакомы с вами 40 лет, и я ни разу не слыхал вашей игры.

Она: Трудно было услыхать, после филармонии мне не пришлось играть.

Я: Это значит, что вы пошли по линии наименьшего сопротивления.

Она: А мой литературный талант?

Я: А я и не знал. Где вы печатались?

Она: Я не печаталась, а писала письма.

Я: У меня в ящиках имеется несколько сот ваших писем ко мне и к Юлечке. Письма как письма, вполне женские, но литературного таланта в них не заподозришь.

Она: Ах, вот как? Знайте, что я к вам больше не приду.

* * *

12 июля 1959 г.

Визит Пренана перед отъездом: он уезжает в Roscoff сегодня вечером. Говорили об очень интересных вещах, но записать нельзя. Между прочим, Хрущев снова хвалил Лысенко и ругал его противников, в частности — Дубинина. Бегство из партии в здешних академических кругах принимает повальный характер: Petit, Teissier, André Prenant и т. д., и т. д., и т. д. Сам Пренан раскален до последней степени, больше, чем полагалось бы. Надеюсь, что отдых и научная работа в Roscoff дадут ему истинную меру вещей.

* * *

31 июля 1959 г.

Письмо от Анны Иоанникиевны. Зовет меня в воскресенье в планетарий, но мне это развлечение достаточно надоело в Москве в предварительной стадии. Ведь мой доклад в Московском Совете при поддержке Рязанова вызвал к жизни это предприятие. Я был, до самого отъезда, вице-председателем комиссии.

* * *

3 августа 1959 г.

Удосужился, наконец, посмотреть полностью фильм Эйзенштейна «Иван Грозный». Первую часть мы с тобой видели, уже не помню в каком году, и она на нас произвела впечатление альбома картин, имеющего целью восхваление и оправдание сталинской политики, в частности — его деспотизма (как, впрочем, и роман А. Толстого «Петр Великий» и его пьеса «Иван Грозный»). Я, в частности, был болезненно поражен смертью Анастасии [Захарьиной-Юрьевой], жены Грозного: в то время твое здоровье ухудшалось, и я находился в состоянии постоянной тревоги, иногда — паники. Французская публика в то время отнеслась к первой части с равнодушием, и большого успеха фильм тут не имел.

Про вторую часть говорили, но толком никто ничего не знал, и даже, забегая вперед, нужно отметить, что в биографии Эйзенштейна в БСЭ ничего о ней не говорится. И здесь узнали определенно, что она существует, лишь сравнительно недавно. Когда газеты заговорили о ней, появилось известие, что она была запрещена и что запрет был снят лишь очень недавно. Этого оказалось достаточно, как в истории с «Доктором Живаго», чтобы создать фильму громкую славу. Газеты заговорили о нем, как о необыкновенном шедевре, и уже год как фильм проходит в «Pagode» при переполненном зале. Только сейчас, из-за летнего разъезда, будет августовский перерыв в его карьере. Сегодня — последний день, и я поехал его посмотреть в полном виде. Это стоило труда.

Фильм сделан, конечно, замечательным мастером и смотрится с захватывающим интересом — даже зрителем таким, как я, знающим, что история поставлена в нем вверх дном, что фактически в нем все неверно, что политический заказ, какое-то странное слияние коммунизма с московским мессианизмом и с гимном абсолютизму (очевидно, сталинскому), прет из всех углов. Публики было много, преимущественно французы и иностранные туристы, и они все слушали и смотрели с напряжением и боязливым вниманием. Русских было немного.

* * *

29 сентября 1959 г.

Приобрел сегодня новое издание маленького Ларусс «Petit Larousse». Сколько маленьких Ларуссов я переменил с 1909 года, когда приобрел мой первый экземпляр. Из словарей этого калибра я знал лишь Павленкова, очень хороший словарь, но куда же ему было по обилию и разнообразию до Ларусса. И я пребывал в постоянном восхищении. Как-то в 1910 году зашел ко мне В. И. Ленин, увидел словарь, улыбнулся и сказал: «И вы тоже?» — «А вы?» — ответил я ему. Он произнес маленькую похвальную речь и пожалел, что у нас нет ничего подобного. «Вот когда мы будем у власти…» В 1919 году, когда «мы были у власти», он создал при Госиздате комиссию с обязательным наказом в кратчайший срок изготовить своего маленького Ларусса. Я не знаю, по какой причине этот наказ не был никогда выполнен; были изданы всякие словари и справочники, но такого убористого, компактного, хорошо иллюстрированного до сих пор у нас нет.

* * *

9 октября 1959 г.

Встретил моего товарища по лагерю Бриллианта. Он побывал в Москве и Ленинграде и очень поражен, и заинтересован тем, что видел. Но надежда его повидать в семейной обстановке своих братьев и провести с ними несколько дней обманута. Он их повидал, но в первый же день старший брат заболел и лег в больницу, а другие родственники как будто проявили некоторый холод. Я, конечно, спросил о Сокольникове — его двоюродном брате. Сокольников судился в 1937 году вместе с Рыковым; смертный приговор был заменен 10 годами принудительных работ, и с этого момента больше никто не имел вестей о нем; полагают, что он умер. Его родители и брат были арестованы, отправлены в ссылку и тоже исчезли без следа.

* * *

15 октября 1959 г.

Я приехал к Тоне около 19 ч.; ни ее, ни семейства Павловских еще не было, и я исповедовал Марселя по поводу его жены № 2 и старшей дочери… К 19 ч. Тоня приехала с гостями. Павловский — высокий, грузный, отяжелевший мужчина, старше своего возраста, с очень пониженной жизнедеятельностью, довольно тупой, довольно чванный, глухой еще больше, чем Hadamard. Дочь его — дама около 50 лет, кокетливая, молодящаяся (это — не грех), довольно симпатичная.

Тоня подкинула Павловского мне и ушла готовить обед, который появился на столе между 21 ч. — 21 ч. 30 м. Все это время мы разговаривали с Павловским. Сначала он был враждебен, потом очеловечился; я отбил у него желание показывать себя, и под конец мы уже довольно мирно беседовали на темы научные и российские. Он делал попытки, совершенно в духе Марселя, меня пропагандировать. Я сразу ему сказал, что в этом нет никакой надобности, и затем довольно нелюбезно отбивал каждую попытку в этом стиле.

Между прочим, узнал, наконец, обстоятельства гибели Н. И. Вавилова: он был отправлен куда-то в Азию, пытался бежать через границу и в этой попытке потерял жизнь. Я резко сказал Павловскому, что тут все возмутительно: и гибель ценного человека из-за прохвоста Лысенко, и то, что он сам как будто не понимает, что невинно сосланный Вавилов был вполне прав, желая вернуться к нормальной жизни.

У меня впечатление, что Павловский — один из многих Молчалиных, никогда не боровшихся ни с какими режимами, всегда со всем согласный и за это награжденный. Когда-то В. П. Волгин говорил мне: «Вот А. И. Некрасов: старый режим приучил его к повиновению; всюду он отвечает “слушаюсь”, никогда не спорит, и для нас он — самый приятный человек, не то, что вы, хотя вы — по духу наш, а он — монархист».

* * *

16 ноября 1959 г.

Читаю «Очерки по истории географических открытий» Магидовича и, в частности, главы о завоевании Сибири. Когда-то, в день моего восьмилетия, мне подарили детскую книжку Разина, где излагалось покорение Камчатки Владимиром Атласовым. Какой пристойный вид имела эта история, и как она отличается от действительности! Наши конквистадоры вели себя точь-в-точь как Кортец, Писарро и другие в Америке: беспощадное истребление, грабеж, насилия, война, тоже без пощады, между шайками грабителей. В результате из густо населенной Камчатки к началу двадцатого века сохранилось лишь нищее население — 2500 камчадалов. Вот они, эти идиотские толки о русском сердце, доброте, чуткости, понимании души туземцев. Ужасно.

* * *

11 февраля 1960 г.

Побывал в «Доме книги». Как и предполагал, все окружение жены Каплана — совершенно черносотенное. Один из ее родственников обедал у них как раз на следующий день после трагической облавы на евреев в августе 1942. Она, под свежим впечатлением, сказала: «Какой ужас происходил этой ночью», а он, не стесняясь присутствием Каплана, ответил: «Чем же ужас? Немцы очищают Францию, только и всего». Этот тип получил свою награду: при освобождении Франции был пристрелен резистантами.

* * *

28 февраля 1960 г.

Провел воскресенье совершенно иначе, чем предполагал. В 16 час. 30 мин. пришел редкий гость — Prenant, и мы разговаривали до 19 час. 30 мин., когда было уже поздно ехать к Тоне, и я остался дома. Разговаривали мы с ним о разногласиях в партии. Выйдя из нее, он рассчитывал спокойно работать в Сорбонне. Не тут-то было: с одной стороны — оппозиция старается его привлечь, с другой стороны — в партийной прессе травят и науськивают на него студенчество, что ему особенно неприятно.

* * *

15 марта 1960 г.

Неожиданно я узнал, что Чахотин работает у Полянского, и об этом Тоня знала еще в то время, когда Полянский был здесь. По ее словам, тогда же она советовала ему поговорить со мной о Чахотине, но об этом он не заикнулся. Результаты, конечно, будут, как всегда с Чахотиным: нет организации, которую бы им не стошнило. Всюду были интриги, мошенничество, недобросовестность, и не предупрежденные люди имели неприятности. В лагере он якшался с немцами, потом работал у них: темная лошадка, во всех отношениях. Сейчас предупреждать Полянского невозможно, и дело пойдет своим обычным путем.

* * *

16 марта 1960 г.

Визит Улина: за месяц в их «Русском доме» умерли 7 человек из 110 — процент значительный. Умерла г-жа Чичибабина, вдова химика; ей было 84 года.

* * *

17 апреля 1960 г.

Полянский прислал Тоне номер советского журнала «Гистология», где есть наглое письмо в редакцию Чахотина. Его стоит отметить: Роскин выпустил в свое время курс «Микроскопическая техника». Он у нас есть, ты его хорошо знала, и даже сейчас я нашел в нем закладку — листочек с твоим дорогим почерком. Так вот, Чахотин недоволен тем незначительным местом, какое ему отведено, и претендует на гораздо более высокую оценку, возмущается «неосведомленностью» Роскина, все это — с высокомерной наглостью. Надеюсь, что скоро и Полянского стошнит Чахотиным.

* * *

24 апреля 1960 г.

Едва я вернулся домой — звонок: гость — товарищ по лагерю Бриллиант, живущий в нашем сквере. Оказывается, он был на дружеском завтраке, на который я не мог попасть. Мы очень долго разговаривали обо всем, и о его поездке в Москву, и о его пребывании в Германии. Оказывается, Заферман всегда верен себе: «осторожен» до отвращения. Я спросил о Ярове: он умер от рака год тому назад. Славный был человек.

* * *

25 мая 1960 г.

Побывал в «Доме книги» сегодня, так как завтра — праздник Ascension, и магазины будут закрыты. Видел там Вершубского — одного из компьенцев, который был выслан в Германию вместе с Левушкой и другими за два дня до моего освобождения. По-видимому, он процветает и как будто забыл о своем германофильстве, довольно странном для еврея.

* * *

2 июня 1960 г.

С большим удивлением увидел у Каплана «На трудном перевале» А. И. Верховского. Он — из Пажеского корпуса, во время Керенского — самый молодой генерал русской армии, военный министр, участник заговоров первого года после Октябрьской революции и с 1919-го и до конца жизни (1941) — штабной деятель Красной армии. Карьера — очень пестрая, и, конечно, столь же пестрыми являются его мемуары. Но видел он много. Смерть его мне не кажется естественной.

* * *

16 июня 1960 г.

От Каплана принес первый том «Краткого физико-технического справочника», очень хорошо составленный, а редактор его — мой недруг Константин Павлович Яковлев, двурушник, мой преемник когда-то в Главнауке, мелкий всюду — и в науке, и в Главнауке, но, по-видимому, очень толковый редактор справочных изданий.

* * *

21 июня 1960 г.

Встретил Бриллианта, что неудивительно, так как мы оба живем в нашем Square de Port-Royal, но рассказал он мне вещи удивительные и неожиданные о Максимилиане Максимилиановиче Филоненко. В Maison de Chateaubriand находится одна из ротшильдовских богаделен, и на этих днях одну из ее комнат занял М. М. Филоненко — дряхлый, почти разбитый параличом, худой, жалкий, несчастный; с ним вместе прибыла его библиотека, которой он очень дорожил. По-видимому, с адвокатурой кончено, с профессурой кончено и с семейной жизнью — так же. Куда делись его жена, его и ее дочери? Нужно ли это понимать так, что уголовная история, в которую запутались его жена и одна из дочерей, оказалась роковой для его карьеры? И какую роль играл он сам в ряде темных дел, которую молва приписывает ему? В памяти и моей, и Бриллианта, и генерала Верховского в его мемуарах совсем иное представление об этом талантливом и часто блестящем человеке. Что его погубило? Собственное ли самомнение плюс чудовищный эгоизм или те же недостатки плюс полная аморальность его жены?

* * *

22 июня 1960 г.

Снова годовщина: начало немецкого нападения на Россию, а в нашем личном плане — начало моего плена у немцев. Вчера, как раз под влиянием сообщения о Филоненко, пересмотрел начало моих воспоминаний об этой эпохе. Я очень хорошо сделал, что написал их: сейчас я не мог бы припомнить многих существенных вещей. Я даю там характеристики, иногда — суровые, многих из моих товарищей по заключению, и сейчас, перечитывая их, я не нахожу возможным выбросить хотя бы одно слово. Жизнь не сделала меня мягче или снисходительнее.

* * *

23 июня 1960 г.

В «Доме книги», конечно, мы с Капланом говорили о Филоненко. Конечно, он, как и я, знает его колоссальные недостатки, но все-таки жалко: человек обладал многими яркими достоинствами, мечтал быть Наполеоном, и многие в свое время (например, автор газетной статьи апреля 1917 года под названием «Кто он?») возлагали на него надежды. В августе 1917-го у него не хватило политического чутья: он влез в корниловскую авантюру, запутался между Корниловым и Керенским и оказался не у дел. И не хватало у него человеческого чутья, слишком гонялся за мишурой; ему захотелось иметь «свое сиятельство», и он женился на низкопробной авантюристке княжне Шаховской. И на этом окончательно сорвался.

* * *

24 июня 1960 г.

Совершенно неожиданное и очень меня обрадовавшее письмо от В. Г. Фесенкова. Он был болен и, кроме того, ездил в Алма-Ату в большую обсерваторию: это — его постоянная работа плюс председательство в Метеоритной комиссии Академии наук. Евгения Владимировна (урожденная Пясковская) жива, работает и шлет мне привет. Он был очень рад, получив от меня вести, и хотел бы подробно знать, как и что. Война не прошла для него безнаказанно. Идет ли речь о его детях или родственниках, живших на Дону? Хотел бы я его повидать.

* * *

26 июня 1960 г.

Вечер провел у Тони в обществе московского профессора, медика Дм[итрия] Францевича [Плецитного], который уезжает послезавтра в Москву. Он мне очень понравился: человек прямой, честный и разумный. Конечно, о ком бы я ни спрашивал, ответ мог быть только один: умер. Впрочем, несколько слов он сказал о Мишке Лаврентьеве, которые меня не удивили, о том, что он подобострастен, подлиза. Это много раз приходило мне в голову и раньше, но на этих чертах его характера я не мог останавливаться: Мишка был юным студентом и аспирантом. Общее доброе отношение окружало его со всех сторон: и Д. Ф. Егоров, и я, и даже Н. Н. Лузин заботились о нем, и подлизываться к нам ему не было никакой необходимости. Впоследствии были его льстивые выступления, обращенные к Сталину; в свое время об этом с возмущением говорила Вера Михайловна, и я ответил ей, что, может быть, Мишке не следовало лезть с лестью, но что, по существу, он все-таки сказал о Сталине чистую правду. Она была очень удивлена и несколько раз переспросила: «Это ваше искреннее мнение?» — «Конечно, — ответил я ей, — надеюсь, что меня-то вы не заподозрите в лести Сталину». Недавно также были этого рода речи Мишки, но уже не по адресу Сталина.

* * *

21 июля 1960 г.

Извещение из CNRS и длинное письмо с печатными приложениями от Dehorne. В письме то, чего я никак не могу сказать Пренану: сообщение об очень глупом положении, в которое он попал из-за своей склонности мудрить, дипломатничать, biaiser, finasser: все вещи, которые ты не любила в нем. Я снисходительнее, чем ты: у него — много хороших качеств, и можно простить ему эту слабость. Дело в том, что за ним ухлестывают две оппозиционные группы — «Communiste» и «Unir». Он все время уверял меня и Dehorne, что не присоединяется ни к той, ни к другой, что имел сношения и с теми, и с другими, но… и т. д. После долгой взаимной полемики «Unir» предложило «Communiste» прислать делегата для выяснений позиций и тактики. К большому удивлению «Unir» и Dehorne, делегатом оказался Пренан.

* * *

27 июля 1960 г.

Занимался не делом, а читал, и с каким интересом, советский фантастический роман «Страна багровых туч» братьев Стругацких. Один из них — востоковед, другой — астроном. Это — путешествие на Венеру, вернее — ее завоевание в конце этого века. Роман переполнен техническими предвидениями, иногда чересчур смелыми, но… почем знать? Авторы обладают несомненно конструктивным талантом, и для меня несомненно, что на 10 % роман правильно предвидит будущее. И какая чудесная страна — наша родина.

* * *

28 июля 1960 г.

Вечером — визит: Улин, возвратившийся с Côte d’Azur. Он очень загорел, но не посвежел. Нашел в своем «Русском доме» переполох: директор (некто Новиков) проиграл около 15 миллионов казенных денег. Скандал, очень неприятный для русских, и эмигрантские организации стараются покрыть эту растрату.

* * *

4 августа 1960 г.

Каплан поссорился с Еленой Зиновьевной и выгнал ее. В чем дело, не говорит, но чувствует некоторую неловкость перед ее покойным отцом — издателем Гржебиным. Курьезно.

* * *

12 августа 1960 г.

Письмо от Dehorne, исключительно посвященное внутрипартийной полемике. О Пренане говорит сейчас без всякой симпатии, так как, по ее словам, он уже полностью вошел в группу «Communiste» и ведет яростную полемику против «Unir». При таких обстоятельствах я не буду писать на эти темы ни ему, ни ей, — тем более, что для меня совершенно неясны эти оттенки. У меня были лишь случайные номера обоих листков. К тому же, если она вполне искренна и откровенна со мной, Пренан, как это бывало не раз, считает своим долгом — не понимаю, почему — дипломатничать и мудрить.

* * *

25 августа 1960 г.

По словам Каплана, в «Русской мысли» было извещение о смерти Филоненко, причем, по его словам, кто-то еще, кроме меня, говорил ему о бедственном положении Максимилиана Максимилиановича.

* * *

26 августа 1960 г.

Я послал Бриллианту записку относительно Филоненко. Вечером он пришел сообщить результаты своих изысканий. Он отнесся к делу серьезно, поехал в Bibliothèque Nationale просмотреть комплект «Русской мысли» и не нашел там ни одного слова о Филоненко, но зато узнал, что в Америке умер Войтинский, талантливый человек со сложной биографией. Оттуда Бриллиант поехал в Salpêtrière повидать жену своего приятеля, который живет в том же доме для стариков, где и Филоненко. Он узнал, что Филоненко пробыл там две недели и затем со своей библиотекой был увезен в другое место, какое — неизвестно: две версии — госпиталь Ротшильда или пансион Авакиана. Это все. Да, еще: разведенная жена Филоненко, гадина, которую мы хорошо знали, издали подстерегает своего бывшего супруга, чтобы завладеть его библиотекой. Ее кузина, та самая, которая при оккупации работала вовсю для немцев, получила от французского правительства орден. Мерзко.

* * *

22 сентября 1960 г.

Принес от Каплана обзорное издание «Астрономия в СССР за сорок лет. 1917–1957». Нужно ли заключить из него, что мой бойкот кончился? Я упомянут в связи с Астрофизическим институтом, и перечислены некоторые из моих публикаций, далеко не все. Спасибо и за это.

* * *

14 октября 1960 г.

Письмо от Dehorne, сообщающее о посылке книги и содержащее любопытные сведения об условиях ее печатания. Оказывается, сторонники Thorez приняли все меры, чтобы помешать выходу книги, во-первых, в типографии, во-вторых, в брошюровочных, и Dehorne опасается, что не остановятся перед прямым нападением на ее жилище и даже убийством. Получив первый экземпляр, торопится отправить его мне с тем, чтобы я хранил до распоряжения, и просит никому про него не говорить, даже ему. Книга прибыла благополучно сегодня вечером. Я просмотрел ее: она доведена до перемирия 1940 года. Последующая, наиболее острая и интересная, эпоха явится содержанием второго тома. У меня очень мало данных, чтобы судить, насколько эта история соответствует действительности…

* * *

20 октября 1960 г.

Письмо от Dehorne, довольно неясное: она, оказывается, выпустила эту книжку тиражом в 5000 экземпляров. Если не предполагает держать весь этот завоз под спудом, почему столько тревоги по поводу экземпляра, отправленного мне, и почему его нужно скрывать от Пренана, который самым нормальным путем, в любой момент, сможет достать нужное ему количество экземпляров? Довольно значительная часть письма посвящена обрисовке характера Пренана. Dehorne находит, что у него слишком много candeur и sentimentalité. Она просит не приписывать ей авторство книжки; по ее словам, книжка имеет пятьсот авторов. На мой взгляд, это слишком много, и кто-нибудь из ответственных должен же был разобраться во всем этом хаосе.

* * *

20 ноября 1960 г.

Визит Пренана. Говорили с ним о первом томе истории партии, опубликованном Dehorne. Он, конечно, уже ознакомился с этой книгой, и я не понимаю причины всех предосторожностей, принятых ею, Dehorne, при пересылке книги. Все это — domaine public, и мы с Пренаном недоумевали. Мнение его совпадает с моим: ожидалось большое кровопролитие, а съели чижика; эта часть, говорящая о первых годах после Турского конгресса, не содержит никаких острых поправок к официальной истории и довольно безобидна. Подождем второй части.

* * *

23 ноября 1960 г.

С большим интересом слушал по радио французскую передачу о Льве Толстом. К моему удивлению, она была выполнена грамотно, с любовью, почтением, с привлечением русских специалистов и даже внука Льва Толстого. Читались отрывки из романов, повестей, дневников его самого и Софьи Андреевны. Обсуждались обстоятельства его ухода и его брачной жизни, его педагогической деятельности; очень курьезны официальные правительственные и церковные документы, относящиеся к его последним дням.

Из моих детских воспоминаний: впечатления Н. С. Клестова, сына смоленского книгопродавца, впоследствии — коммуниста, а в те годы (1891–1894) — идеалиста-толстовца. Он отправился пешком в Ясную Поляну и вернулся через две недели, проникнутый отвращением не к самому Толстому, а к его окружению: в рассказе фигурировали и лакеи в белых перчатках, и тертая дичь, смешанная с гречневой кашей, которой Софья Андреевна кормила Толстого, и слабость Толстого перед этим постоянным насилием. Эту слабость многие смешивали с лицемерием, что, на мой взгляд, было совершенно неверно.

* * *

1 декабря 1960 г.

Нашел Каплана в минорном настроении: из-за налогов. Налоги, действительно, таковы, что работа становится бессмысленной. Они все время растут, как и цены на продовольствие. И я это знаю, и все это знают и чувствуют, и с каким-то ослиным упорством и De Gaulle, и его министры утверждают, что налоги уменьшаются и цены остаются без изменения. В отелях и пансионах хозяева обязаны сообщать фиску сведения о приезжих, и сейчас же открываются дознания, откуда люди берут средства для летнего отдыха, — в целях усиления обложения. Отсюда — стремление очень многих уезжать на каникулы за границу в ущерб отечественной каникулярной «промышленности». Отсюда — частые банкротства отелей и распродажа их по частям в виде квартир. По словам Каплана, Заферман опубликовал за свой счет роман, на французском языке, и боится, что роман не раскупят, хотя «он выше, чем “Lolita”»…

* * *

3 декабря 1960 г.

Совершенно неожиданный пакет от Павловского с двумя книгами — «Применение математических методов в биологии» (протоколы Второго биологического совещания 1959 года при Ленинградском университете) и «Философские проблемы многозначной логики» А. А. Зиновьева — с надписью: «Для математического наслаждения». Это тем более любезно, что я, свинья, не поблагодарил его за предыдущую присылку и не ответил на милое письмо Ирины Евгеньевны. На меня иногда нападает длительное мизантропическое настроение. Первая из этих книг показывает, что ветер там дует в пользу математической биологии.

Уже говорят с симпатией о Volterra и Lotka, а ведь в Советской энциклопедии, в томе 9-м, первого обругали за его работы в этой области, квалифицируя их как совершенно антинаучные. В 1933 году Академия наук СССР приняла специальное постановление по поводу работы П. П. Лазарева. Что касается до меня, то они все еще не открыли моего существования, несмотря на успех моих книг и Монтионовскую премию Académie des Sciences de Paris. Подождем. Почему им всегда нужно охаять каждое новое течение при его появлении? Так было с принципом относительности, с квантами, с кибернетикой. И, между прочим, эти «Протоколы» дали мне возможность пропутешествовать в далекое прошлое.

Одна из статей носит подпись А. А. Малиновского, и в ней цитируется А. Богданов, философский противник Ленина, он же — Малиновский. Значит, это — сын Богданова. От законной жены у Богданова не было детей, и с ее согласия он сошелся с тов. «Тетенькой», а в 1910 году у них появился сын, которого все звали «Котиком» и очень любили. Сколько раз этот мальчишка драл меня за мои волосы, еще существовавшие в то время. «Тетенька», существо больное, беспомощное и чрезвычайно хорошее по душе, жила с друзьями — Иваном Игнатьевичем Романовым и его женой Лидией, которые любили Котика как собственного сына. Перед самой войной, в 1913 или 1914 году, «Тетенька», больная туберкулезом и без средств, уехала в Барнаул с мальчиком и увезла с собой Лидию. После смерти «Тетеньки» Богданов взял к себе мальчика. Я не знаю, что при этом сталось с Натальей Богдановной, его законной женой, но в годы военного коммунизма я часто встречался в университете с Александром Александровичем и узнал от него, что Котик и Лидия живут с ним. Были ли у «них» другие дети, не знаю, но для меня очевидно, что автор статьи в «Протоколах» — сын Богданова, и есть большая вероятность, что это — Котик, уже пятидесятилетний. К сожалению, живых свидетелей тех времен я не знаю: все перемерли.

* * *

15 декабря 1960 г.

Каплан передал мне роман «Témoins et complices», опубликованный Заферманом под псевдонимом Григорий Седой. Это, в сущности, трансформированная биография плюс история его семьи, тоже трансформированная. Интереса представляет мало даже там, где события представляли действительный интерес. Очень много фактических ошибок. Литературного таланта — никакого.

* * *

28 декабря 1960 г.

Новогоднее письмо от Маргариты, очень ласковое; она видела Эмиля Марковича. Вся семья — тут; они покинули Каракас в июле и жили на Côte d’Azur. Катька еще там, но Эмиль уже поехал за ней. Jacques где-то уже работает. А с какими надеждами они уезжали в Венесуэлу, как радовались, что убираются из старой неспокойной истощенной Европы.

* * *

16 января 1961 г.

Карьера Чахотина в СССР, по словам Полянского, развертывается именно так, как я предвидел: в какой бы организации ни работал, всякую выташнивает им. У Полянского он уже более не работает. Зарекомендовав себя сразу хвастовством, склокой и ничегонеделанием, после года без всяких результатов предпочел убраться в Москву, и обрадованный Полянский его охотно отпустил. Там такая же вещь с ним приключилась еще раз, и он «работает» уже в третьем месте. Женился на женщине-враче 38 лет, а ему 78. Написал сказку о Хрущеве и добивается издания. Полемика с Роскиным вызвала возмущение, и редакция гистологического журнала отказалась печатать его письмо, но он нашел в тот момент протекцию двух влиятельных академиков, и Полянский был вынужден опубликовать это письмо. Теперь Чахотин уже не смог бы найти поручителей: он приобрел репутацию…

* * *

19 февраля 1961 г.

Обедал у Тони вместе с Ю. И. Полянским. Курс его закончен, и он до конца сохранил своих слушателей. Это — очень хороший результат. Ему предстоит еще сделать доклад в одной из лабораторий в Jif, и затем до начала апреля он будет работать в Roscoff. Скучно ему в полном одиночестве не будет. Материалы будет собирать сам в песке после отлива (знакомое занятие). У него очень хорошее впечатление от французских музеев, лабораторий, но кое-что его удивляет: например, недостаточный контакт между профессорами и слушателями. К нему никто не обращался за разъяснениями, а там, в Ленинграде, после каждой лекции он получал пук записок от студентов и следующую лекцию всегда начинал ответами на эти записки.

Между прочим, действительно, в эпоху Берии начиналась линия официального антисемитизма, к счастью, быстро прекращенная.

Мишка устроил нам сеанс своего кинематографа: ленты, снятые им во время пребывания в Москве и Ленинграде.

* * *

2 марта 1961 г.

От Каплана принес 7-й том «Вопросов космогонии». Он очень интересен, и эти вопросы, лишенные практического интереса, разрабатываются у нас с большим подъемом, широтой, пониманием. Мне особенно приятно, что в числе авторов я нахожу всех моих аспирантов по Астрофизическому институту. Ныне они — профессора, директора обсерваторий.

* * *

1 апреля 1961 г.

Снова у Каплана, специально — за последним томом Шекспира, с которым я никак не могу встретиться. Получил его, наконец, и восхитился: к тому прибавлено несколько десятков иллюстраций к пьесам, все — зарисовки или фото с театральных постановок, начиная с семнадцатого века, и в исполнении знаменитейших актеров. И там я нашел самого себя на крыше римского дома — в постановке Художественного театра «Юлий Цезарь» в 1903 году, если не ошибаюсь. О, моя роль была совершенно незначительной: «римский гражданин № 14», без речей, студент-статист. Был я и сенатором, где-то сзади. Длилось, конечно, недолго, но запомнилось, было занятно.

* * *

9 апреля 1961 г.

Воскресенье, русская Пасха. Утром очень точно прибыл Полянский с прощальным визитом, очень дружеским. Все дела его устроились, министерство ему уплатило сразу 800 тыс. франков, и он постарался быстро закупить все, что ему нужно, в особенности — книги, так что на авион явится почти с пустыми руками. Он — коммунист, честный, мужественный, не боящийся иметь здравый смысл, собственное мнение и высказывать его.

После его ухода я поехал в Montrouge на пасхальный завтрак у Анны Иоанникиевны. Бедная, сколько у нее было возни вчера и сегодня со всеми этими вещами — и все-то зря. Вчера она, конечно, была на rue Daru — после бурной сцены со старшим сыном, который категорически отказался идти в церковь: «Мама, я ведь уже давно взрослый; признай за мной хотя бы некоторую свободу». Оба сына были дома. В тот раз, у Алексеевских, я очень плохо рассмотрел Андрея. Очень похож на младшего, только несколько грубее и мужественнее, и оба похожи на мать, хотя она уверяет, что черты отцовские у них тоже имеются. На столе была пасха ее изготовления, пасха, мной принесенная, и еще чей-то подарок.

* * *

16 апреля 1961 г.

С величайшим удовольствием, как всегда, побывал сегодня на выставке «Les painters témoins de leur temps». Тема выставки в этом году — «Richesses de France» — ради десятилетнего юбилея. Ради этого юбилея пересмотрели список участников, изъяли некоторых и заменили их очень крупными художниками. Каталог в этом году также составлен по-юбилейному, с полезными новшествами. И, в общем, это — большой успех для инициатора, компьенца Isis Kishka. Я уже имел случай не раз говорить о нем, и сейчас хочу отметить его небольшую статью в каталоге.

Учреждая эту выставку, Kishka имел в виду нечто большее и лучшее, чем то, что получилось. Он отрицает искусство для искусства и, тем более, беспредметное и бессюжетное искусство. Искусство для жизни — вот что имелось в виду. Этот девиз был на словах принят очень многими литераторами и художниками, которые его поддержали, но на деле не осуществлен, что мне несколько раз приходилось отмечать, например, по поводу трех предыдущих выставок. Несмотря на это, выставка интересна благодаря очень высокому уровню участников и присутствию среди них многих художников и скульпторов — реалистов.

* * *

23 апреля 1961 г.

В 12 ч. 15 м. Каплан был здесь, чтобы ехать со мной в ресторан на сборище. Ресторан «Sportif» (24, rue Vieille du Temple) — это маленький еврейский ресторан в еврейском квартале. Я увидел значительно постаревших тех товарищей по лагерю, которые были увезены в Германию 20 марта 1942 года и чудом уцелели.

Был пополневший Заферман: он очень гордится своей книгой и пишет новую. По его сведениям, генерал Голеевский умер через год после приезда в Москву Нины Ивановны, а о ней ничего неизвестно. Игорь Кривошеин побывал в ссылке, откуда был возвращен после смерти Сталина, — так по крайней мере рассказывал брат Игоря после туристической поездки в СССР, источник ненадежный. О семействе Игоря ничего неизвестно.

Был Соркин, экспансивный вояка за правду. Я с ним сцепился, когда он начал ругать нашу камеру за невнимательность к социалистическому сенатору Sellier. Это было в первый день нашего пребывания в Compiègne, и невнимательность состояла в том, что мы позволили Sellier спать на полу, хотя иной возможности в этот первый день у нас не было. Таким же воякой Соркин и остался.

Заферман с яростью говорил о Калужнине; я за Калужнина заступился, не по убеждению, а потому что… Пища оказалась очень высококачественной: и фаршированная рыба, и полцыпленка — все было первого сорта. Вряд ли придется еще раз побывать на таком сборище; год тому назад были 32 человека, а сегодня — 15: кое-кто умер, кое-кто болен (Бриллиант), кое-кто потерял вкус.

* * *

25 мая 1961 г.

К Каплану попал поздно и зря: у него ничего интересного не было. Немного поболтали о Григории Алексеевиче Алексинском. Начну с его сына Григосика: был когда-то очень симпатичным мальчишкой, а вышел из него прескверный комиссар французской полиции. О самом Г. А. все говорят самые скверные вещи, и, пожалуй, ничего иного не скажешь. Можно ставить, конечно, психологические загадки, каким образом из старого большевика, талантливого оратора, талантливого писателя получилась та человеческая дрянь, которая получилась: изменник партии, изменник родины, продажный журналист, юдофоб, монархист… И ведь это не есть влияние его жены: она во всем и всегда была лучше и умнее его. В чем же дело?

* * *

10 июня 1961 г.

День моего рождения: 78 лет. Что пользы говорить об обстоятельствах, какие сопутствуют этой годовщине, как и другим? Я решил, во всяком случае, посмотреть хороший фильм, и выбрал «Time Machine» по Wells.

Я хорошо помню мое первое знакомство с этим романом. Оно было не прямое. В журнале «Книжки Недели», который мой отец получал, я регулярно прочитывал литературную хронику. Это было, конечно, в том году, когда роман появился; значит — летом 1895 года, после смерти моей сестры. Мне было двенадцать лет, и я начинал живо всем интересоваться.

В хронике было дано изложение романа с упоминанием о трех и четырех измерениях, о судьбах человечества, о социальных проблемах, и об элоях и морлоках, соответственно — потомках буржуазии и пролетариата, и о предостережении для ныне живущих. Самый роман попал мне в руки лишь четыре года спустя и произвел на меня очень большое впечатление.

* * *

11 июня 1961 г.

Еще воспоминание относительно «Машины времени». В 1910 году летом я и Сима вместе с Савушкой проводили каникулы в Pornic на море в обществе В. И. Ленина, Надежды Константиновны и ее матери, которую все звали «бабушкой», хотя внуков у нее не было. Очень часто за обедом, ужином или чаем обсуждались разные вопросы, за исключением партийной тактики: это исключение — потому, что Сима и Савушка были впередовцами.

Один раз зашел разговор об Уэллсе вообще и об этом романе в частности. Первой заговорила Надежда Константиновна: «Я не понимаю пристрастия к Уэллсу многих хороших товарищей. Что такое Уэллс: даже не пролетарий, а мелкий приказчик, нахватавшийся кое-каких сведений на разных вечерних курсах и из беспорядочного чтения. Естественно, с его мелкобуржуазным происхождением и с таковой же психикой он не пошел дальше фабианства: прекрасная школа оппортунизма…».

Пока она говорила, я смотрел на Владимира Ильича. Мне ясно, что он размышляет, что как будто не совсем согласен с женой, но что-то он скажет? Я уже много раз мог убедиться, что Надежда Константиновна, женщина ограниченная и виновница многих организационных глупостей, имеет на мужа несомненное влияние. Его отношение к ней — романтическое: всю жизнь они шли рука об руку, в тюрьме, в ссылке, в борьбе, всюду вместе. И потому он часто предпочитает… быть согласным с ней, даже когда не согласен. Это замечал не я один, но и многие другие члены партии, например — покойная Розалия Землячка. Итак, я жду, что скажет Ленин, но он молчит.

* * *

22 июня 1961 г.

Двадцатая годовщина нападения Германии на СССР и ареста немцами нескольких сот русских по спискам, составленным префектурой полиции. Забыть этого нельзя ни тем, ни другим. Есть еще надежда, что немецкие наци пострадали, но здешние живы, здоровы и остаются у власти и даже заключают союз против России с преемниками Гитлера. В такие моменты я всегда радуюсь, что вопреки всем уговорам не натурализовался во Франции. У Каплана было затишье, и очень странно, что ни он, ни я не заговорили о 22.06.41.

* * *

23 июня 1961 г.

Пропутешествовал к Каплану, чтобы захватить «Годы молодости» Марьи Карловны Куприной-Иорданской. Для меня это было настоящим путешествием в прошлое. Я узнал Марью Карловну в 1916-м, когда она уже много лет была Иорданской, а не Куприной, но к своему шалому первому мужу сохранила нежные чувства: несомненно, он дал ей гораздо больше, чем бледный Николай Иванович. Ко мне она относилась с полным доверием и рассказала всю свою жизнь — до Куприна и с Куприным. Я имел возможность познакомиться с ее подругой Соней, женой академика Ростовцева, и с ее свойственниками Туган-Барановскими; я видел знаменитый в семье альбом, упомянутый в «Гранатовом браслете»; я познакомился и с несколькими представителями семьи Давыдовых-Давидовых. Относительно событий, рассказанных в ее воспоминаниях, я имел гораздо более обширные сведения, чем содержащиеся в этой книге, и жалею, что многое забылось, а многое сохранилось лишь в форме смутных воспоминаний. Надо бы постараться припомнить и записать, пока не поздно. Я хорошо знал и ее дочь Лиду, и гнусного Бориса Александровича Витмера (о его гнусности в книге — ни полслова). И я никогда не должен забывать, что для меня она была очень хорошим другом.

* * *

27 июня 1961 г.

Из русских писателей один из наиболее обладавших талантом души, вместе с огромным литературным талантом, — это, несомненно, В. Г. Короленко. Я перечитал несколько глав из «Истории моего современника» и бегло просмотрел ряд его вещей. И как он был внимателен к начинающим. Сима посылала ему свои литературные опыты в 1912–1915 годах, и он отвечал очень длинными письмами, где тщательнейшим образом отмечал недостатки и достоинства, давал советы, на мой взгляд — весьма разумные, замечал некоторое улучшение техники. Ее смерть в 1915 году положила конец этой переписке, а мой отъезд по мобилизации через Англию и Скандинавские страны не позволил мне захватить нашу переписку и наши рукописи. В 1923 году, приехав в Париж, я нашел все наше имущество разграбленным — вернее, не нашел ничего. Во время пребывания в России я мог бы с ним списаться, но не пришлось.

* * *

3 августа 1961 г.

Сумасшедший день: утром рынок и Каплан. Этот последний попросил меня помочь некоему Дубровскому в правке корректур для французской выставки в Москве. Я согласился. Едва я вернулся домой, Дубровский был уже тут как тут, и мы с ним возились с корректурой до 14 ч. 30 м. Правка была действительно трудна: перевод с французского на русский по всевозможным научным дисциплинам явно был выполнен людьми, совершенно незнакомыми с данными дисциплинами и плохо знакомыми с одним из языков — русским или французским. Получились смехотворные комбинации. Мне удалось в значительной мере помочь Дубровскому. Он мне понравился. Когда-то был актером, а сейчас преподает русский язык в École nationale des langues orientales и, вероятно, хорошо преподает. Наук не знает, немецкого и английского языков тоже не знает, но человек — очень толковый и быстро ориентируется в незнакомых вещах.

* * *

12 августа 1961 г.

Вечером визит Улина. Сначала он меня рассердил своей неустойчивостью; вернее, я бы сказал, что это — устойчивый американизм, слегка подкрашенный остатками патриотизма. Ему захотелось почитать по истории Земли: есть зубры, которые отрицают теорию эволюции. Я был удивлен, но потом вспомнил разговор с Димитрием Федоровичем Егоровым.

Егоров был умен, философски образован. Был ученым крупного размаха. И вот однажды он сказал мне: «Я вас очень удивлю. Я совершенно не верю в теорию эволюции, особенно, когда дело идет о человеке. Мне бы хотелось знать вашу точку зрения». Я был удивлен: «Но ведь ваши друзья и очень давние коллеги Мензбир и А. Н. Павлов могли бы уже давно и с гораздо большей компетентностью, чем я, познакомить вас со всеми аргументами в защиту эволюции». — «Знаю, — ответил он, — но представьте себе, что я верю вам гораздо больше, чем им. Знания проблемы у них больше, но внутренней искренности, как у вас, у них нет, и потому мне ваша точка зрения гораздо важнее». На это, конечно, я мог ответить только изложением проблемы, как ее понимал. «Да, — сказал он задумчиво, — я понимаю: у вас — вся логика, как в науке мы понимаем ее; она — с вами, и мне сказать нечего, а все-таки не верится».

* * *

30 октября 1961 г.

События: 50 мегатонн и десталинизация.

По поводу 50 мегатонн — лицемерный и поганый вой всех Европ и Америк: как будто так уж велика разница между 50 и 30 мегатоннами, которые при общем энтузиазме тех же Европ и Америк взрывались в изобилии.

Что же касается до десталинизации, то можно спросить: где же вы, господа, были, когда все это делалось походя и вашими же руками? От вызываемых из заграницы требовали проявления большевистского мужества и честности. Являйся, что бы ни случилось. А ведь вы все, без исключения, хорошо знали всю вздорность, безграмотность обвинений. Где же были ваши большевистское мужество и честность? А расправы с родственниками? Значит, что же, «Zero — Infini» Кёстлера говорило правду с начала до конца? Казалось, вам мало истреблять неповинных людей. Вы еще от них, во имя партийной дисциплины, требовали самообвинения, признания в фантастических преступлениях, созданных безграмотными невежественными Ежовыми и Ягодами? И какую степень лакейства и подлости вы создали в стране!

* * *

1 ноября 1961 г.

Сидел дома, работал и размышлял о Хрущеве. Не могу одобрить его действий. У Сталина все-таки были огромные заслуги.

* * *

3 ноября 1961 г.

Какие соображения руководят Хрущевым в его саморазоблачительном раже? Одно ясно: колоссальный вред для дела коммунизма от всей этой выставки грязного и кровавого белья. Трудно сильнее опоганить сорок лет революции.

* * *

15 ноября 1961 г.

«Figaro» опубликовало некоторые места из словесных и печатных выступлений Хрущева при жизни Сталина. Отвратительно.

* * *

19 ноября 1961 г.

Визит Пренана. Разговаривали мы очень долго. Как и я, он находит, что десталинизация несвоевременна, преувеличенна, что было бы приличнее сохранить Сталинград и трудно предвидеть всевозможные тамошние и здешние последствия этого дела; находит политику Тореза лакейской, а по отношению к здешним делам — слабой, оппортунистической.

* * *

28 ноября 1961 г.

День почти всеобщей забастовки. Благодаря тому, что наш сквер окружен госпиталями, мы имели и газ, и электричество, и воду в достаточном количестве. Почта, хотя и с запозданием, прибыла.

Очень дружеское письмо от Fréchet: речь идет о моем мемуаре 1940 года для национальной обороны. M. Flood, американский специалист по линейному программированию, ознакомившись с ним, предлагает его напечатать в «Management Science». Fréchet советует мне согласиться.

* * *

1 декабря 1961 г.

Очень дружеское письмо от Полянского. Пишет, что научная жизнь становится все более и более интересной и что очень многое изменилось к лучшему, в особенности — после партийного съезда. О самом себе он подробно написал Антонине Михайловне и просит меня ознакомиться с этим письмом; хотел бы поработать еще раз в Roscoff.

* * *

4 декабря 1961 г.

Буча, затеянная Хрущевым, дает самые неприятные результаты: полный разброд среди единомышленных партий, который, конечно, повлечет за собой разброд среди государств и ослабление мощи. Боюсь, как бы все это не кончилось в стиле эпилога буссенаровского романа «Тайна доктора Синтеза». Пренан, конечно, скажет: «А вам не все ли равно? Ведь к тому времени…». Но мне не все равно.

* * *

8 декабря 1961 г.

Утром колебался: выходить или не выходить. Дошел до бульвара: как будто ничего. Дошел и до газетчицы, а там сел на автобус и поехал к Каплану. Я ищу сейчас у него книги для подарков. В этом году как-то удивительно скудно представлена литература. Зато видел любопытный человеческий экземпляр: лицо монгольское, говорит по-русски очень чисто, профессор университета в Анкаре, башкир. Вся эта совокупность напомнила мне кое-что, и я заговорил с ним о Чокаеве. Так и есть: он его «очень хорошо знал, товарищи». Но товарищи в чем и где? Очевидно, из той же банды басмачей и туркестанских активистов и совершенно не сродни Момыш-Улы. Между прочим, по его сведениям, Чокаев умер от тифа, но ходили слухи, что немцы его отравили.

* * *

12 декабря 1961 г.

Визит Улина. Сам того не желая, я его, бедного, очень огорчил. Он стал весело рассказывать начало своей художественной карьеры: «Я уже заканчивал гимназию и предполагал к осени держать конкурсный экзамен в Горный институт. Как-то были у нас гости, и одна девица хотела во что бы то ни стало взять книгу с репродукциями картин: ей было нужно для какого-то технического проекта. Книга была чужая, и ее не давали. Тогда она попросила меня перерисовать картину схематически. Я сделал это очень быстро, и она воскликнула: “Вы мечтаете о Горном институте, а ваше место — в Академии художеств”». Тут я прервал его и сказал: «И это вас погубило?» Сказал весело, совершенно не ожидая той реакции, какая последовала: лицо его изменилось, погрустнело, на глаза выступили слезы, и он явно делал все усилия, чтобы не разрыдаться; ему удалось, но он долго не мог придти в себя. И тут я понял, что и этот вопрос, как, вероятно, и многие другие, связан у него, быть может, со многими больными местами, и мысленно ругал себя за нечуткость и некорректность.

* * *

14 декабря 1961 г.

От Каплана я принес Ермилова — биографию Достоевского на английском языке — для Powell, «Спутник атеиста» (между прочим, очень хорошо составленный) — для Марселя Гелена и Илью Эренбурга «Люди, годы, жизнь», т. 1 — для кого придется, а прежде всего для себя самого, и весь день с огромным интересом читал эту книгу. Для меня она полна воспоминаний, начиная с того, что Илья работал в 1906 году в партийной организации в Замоскворецком районе, где я был боевым организатором и членом районного комитета. В Париже его пути соприкасались с Симой, а через нее — косвенно со мной; я знал тех же людей, как и он. И дальше, в советские годы, — то же самое. Каждое слово его книги будит во мне воспоминания, и я мог бы добавить к ней несколько сот страниц — комментарии, поправки, добавления. В конце концов придется это сделать.

* * *

15 декабря 1961 г.

От Каплана я ничего не принес сегодня, но говорил с ним о книге Илюшки Эренбурга. Я отметил нехороший тон у него всякий раз, когда дело касается чужой репутации, например — по отношению к Фотинскому, который ничем не провинился, кроме своей слепой привязанности к Илюшке. Каплан мне ответил: «А Маяковский? Обратили вы внимание, как Эренбург изворачивается: он не терпел Маяковского, и тот тоже его не терпел; говорить с похвалой о Маяковском ему не хочется, а говорить плохо нельзя, так как… Отсюда — обратите на это внимание — все недомолвки, оговорки, длинноты в отзыве Эренбурга о Маяковском». Вероятно, Каплан прав: насколько я помню Эренбурга в старые времена 1909–1916 годов, он был задирист, говорил дурно о других (его, конечно, тоже не щадили) и симпатий не возбуждал.

* * *

29 декабря 1961 г.

С удовольствием читаю английский уютный роман «Paul Kelver» Jerome K. Jerome. У этого писателя репутация легкого юмориста второй зоны, но этот роман — по-видимому, автобиографический — написан очень хорошо, и я ставлю его очень высоко, тем более, что для меня он — старый друг. В 1907 году в «Крестах» товарищ «Гном» (настоящая фамилия Зунделевич; сидел по делу Петербургской военной организации нашей партии), мой сосед снизу, простучал мне, имею ли я книги для чтения, и предложил этот роман в обмен. Обмен произошел по «оконному телеграфу». Я начал читать с предубеждением и продолжал с восхищением. Этот экземпляр я вернул ему, но впоследствии купил другой, худший, перевод, который пропал с одной из моих библиотек. Сейчас я читаю по-английски: 15 лет тому назад мне удалось с большим трудом найти книгу. Мы с тобой начали читать его вслух, но что-то помешало.

* * *

20 февраля 1962 г.

Очень хорошее письмо от Ирины Евгеньевны. По-видимому, моя книжная посылка дошла и, судя по письму, дошла полностью, вопреки предсказаниям Тони, которая утверждала, что «Lolita» будет конфискована. И как будто и Ирина Евгеньевна, и Евгений Никанорович довольны моим выбором.

* * *

3 марта 1962 г.

Оттащил налоговую декларацию на Avenue de Châtillon. С этой улицей у меня связаны очень давние и сравнительно недавние воспоминания.

Давние относятся к 1909 году. Там, на rue Friant, находилась наша первая квартира в Париже: мы сняли две комнаты у злейшего меньшевика Малкина, который был у меньшевиков ответственным организатором Лефортовского района. Выборы в 1-ю Государственную думу он не бойкотировал, и его район участвовал в них. По образованию был юристом. Мы с ним встречались на партийных собраниях летом 1906 года и «дрались». Жена сдала нам комнаты в его отсутствие. Вечером, увидев меня, он был ошеломлен. «Неужели мы и здесь будем отравлять жизнь друг другу?» — спросил он. «Не вижу в этом никакой необходимости», — ответил я, смеясь, и действительно, мы прожили у него самым мирным образом три месяца. На Avenue Châtillon существовала в то время большая русская колония. Я помню Лядова и его жену, Владимирского и его семью. Всем нам жилось туго.

А недавние воспоминания — наши хорошие друзья Алексеевские. Мы подружились с ними летом 1949 года в Saint Maurice, а потом дружба продолжалась, увы, уже со мной одним с начала 1950 года, и мы всегда жалели, что не познакомились раньше. Это были, во всех отношениях, хорошие люди.

* * *

9 апреля 1962 г.

Тоня согласна, что официально советское правительство верило в прочность пакта с немцами… Мой пример: я прихожу в посольство со всеми документами для нашего возвращения в СССР. В своем заявлении я пишу, что у меня есть верные сведения: немцы собираются напасть на СССР, и в этом случае я буду гораздо полезнее там, чем здесь. Вице-консул, с которым разговариваю, начинает требовать от меня, чтобы я выбросил это, «так как у нас самые сердечные отношения с немцами, и им война с нами гораздо менее выгодна, чем мир». Буквально! Я отвечаю ему полным отказом: мое дело мотивировать свое заявление, как я хочу. Он вызывает на подмогу другое, более высокое, лицо, и оба стараются меня убедить.

Я прошу их выслушать мои аргументы, которые очень основательны. Но они выслушивать не хотят. Как раз в этот момент им докладывают, что «Гелен пришла». Они делают гримасу и дают распоряжение провести ее в другой кабинет. Тоню проводят; она с удивлением смотрит на меня, а я — на нее. Мне говорят, что если я не удалю «этот аргумент», то получу отказ, так как «наши отношения с немцами великолепны». Я отказываюсь и требую, чтобы мое досье пошло в Москву, как оно есть. Они пожимают плечами, но соглашаются.

Так вот Тоня говорила вчера, что после моего ухода собеседник (вице-консул) сказал ей, что «немцы, конечно, на нас нападут». Я делаю из этого вывод, что таково было его личное мнение, а мне он высказывал официальную точку зрения. Тоня отказывается это допустить. Если так, то что же означали все заявления двух представителей посольства? Ответ Тони: «Они не знали вас и не могли говорить иначе». На мой вопрос: «Почему?» — она не может дать никакого ответа. И на мой вопрос, почему же мое желание вернуться для участия в обороне должно было встретить отказ в Москве, тоже не может ничего ответить. Я не перечисляю всех глупостей, которые она высказала вчера. И это — не в первый раз.

* * *

15 апреля 1962 г.

Дождь, похолодание и даже угроза снега. Я предпочел быть дома и читать Мамина-Сибиряка. Очень люблю этого писателя и всегда нахожу у него что-нибудь новое. Он был несколько сродни нам через костромское семейство Магницких, родственников моего отца. Как случилось, что я точно не знаю, кем они нам приходились? Но каждый раз, как мы приезжали в Кострому, обедали или ужинали у них. Их было двое братьев и старая сестра, которая вела их хозяйство. Дом их мне очень нравился. Он был построен, как и наш, из мореного дуба, но отличался уютностью и полной налаженностью жизни. Это и понятно: мы наезжали изредка, а братья Магницкие жили там постоянно. Оба были горными инженерами, оба работали когда-то на Урале, оба выслужили пенсии. Они были значительно старше моего отца и Мамина-Сибиряка. Мне кажется, что родство шло через бабушку моего отца. Они выводили свой род от Магницкого, автора «Арифметики», и отрицали всякое родство со знаменитым реакционером Магницким, а мой отец шутливо уличал их в противном. Много рассказывали об Урале, и один из их рассказов я встретил впоследствии в одном из журналов за подписью Мамина-Сибиряка.

* * *

1 мая 1962 г.

День скучный, особенно скучный для 1 мая. Особенно для меня, потому что именно с этим днем у меня связаны воспоминания о годах борьбы:

1905 год. Большой митинг за городом, в окрестностях Ковалевки и Александровского, в лесу; говорили мой дорогой Петр Иванович Барсов и другие. Все прошло благополучно, но дома меня ждало волнение, — после обеда мы мирно пили кофе, как вдруг вбегает прислуга и с испугом говорит: «Дом окружен солдатами». Звонок — входят два офицера, и один из них… дружески здоровается с моими родителями и обращается к ним с просьбой: «О[льга] В[асильевна], А[лександр] В[асильевич], дайте, Христа ради, нам по стакану чая и, если можно, напоите моих солдат. Мы весь день шатались кругом города в наряде: искали первомайский митинг и ничего не нашли. А ведь он наверно был, и ваш молодой человек, конечно, знает об этом…». Я засмеялся и подтвердил, а офицером оказался старик, друг моих родителей, подполковник Протопопов, с которым они были знакомы в молодости в Ефремове.

1906 год. Москва: митинг на Москве-реке на лодках у Воробьевых гор. Были наняты все лодки. Митинг, не очень многочисленный, прошел благополучно.

1907 год. Гельсингфорс.

1908 год. Петербург: «Кресты», я вышел на прогулку в красной рубашке; плата — две недели на казенной пище.

1909 год. Вена: юбилейное празднование 1 мая. 500 000 манифестантов со знаменами и музыкой проходят к Пратеру, где слушают речи на всех языках. Мы с Симой участвовали, в составе нашей партийной группы, в этом шествии.

1910 год. Париж: мы с Симой и Лениными проходим пешком по Большим бульварам в поисках манифестации, которая не состоялась. Briand, недавний левый социалист, запретил ее и наводнил город войсками. Мы добросовестно дошли до Étoile.

* * *

8 июня 1962 г.

Неожиданный визит: вечером пришла некая г-жа Старикова, о которой я никогда ничего не слыхал, и предъявила мне письмо от В. Г. Фесенкова с просьбой меня разыскать, узнать, нахожусь ли я еще в числе живых, и если да, то поставить мне на вид и т. д. Эта пожилая дама, оказывается, занимается астрономией, посещает Обсерваторию, Астрофизический институт, Академию наук и астрономов. Ее интересуют вопросы космогонии — главным образом, происхождение метеоритов, комет, их роль…

* * *

29 июня 1962 г.

Сегодня — очень долгий визит Гумбеля. Он, конечно, постарел, но меньше, чем можно было ожидать. Ему 72 года. Мы очень долго и откровенно разговаривали. Точки зрения на очень многое у нас различны, часто даже диаметрально противоположны, но полемики не было. Он ни разу не высказал отрицательного суждения по поводу моих взглядов и действий, и я отвечал ему тем же. И я, и он отдавали себе отчет, что положения, в которых мы оказывались, бывали трудными и часто безвыходными. Мы говорили действительно sine ira et studio, просто как два очень немолодых и очень много переживших человека.

* * *

16 июля 1962 г.

Утром пришло письмо от Dehorne, целиком посвященное Пренану и его болезни, а через десять минут пришел сам Пренан. Он уезжает в Roscoff сегодня, доволен и счастлив, а пришел во исполнение обещания доставить мне книгу… M-me Prenant уезжает на юг. К письму Dehorne приложен № 116 «Unir», содержащий совершенно кошмарные рассуждения некоего ответственного работника из торезовского окружения. Этот господин говорит о границах партийного долга и очень одобряет тех коммунистов, которые, как Rajk или жертвы сталинских процессов, признали все обвинения, им предъявленные, и морально приняли свой смертный приговор. Как не вспомнить чудовищный роман Кёстлера! В свое время он был воспринят как клевета на партию. Однако клеветы тут не было, а была чудовищная претензия сталинских палачей, подкрепленная пытками, физическими и моральными, и отвратительным шантажом (участь близких и родных!). И совершенно чудовищно, что есть во французской партии люди, которые находят все это нормальным.

* * *

26 июля 1962 г.

Совершенное затишье у Каплана: все — в отпуске, за исключением Ивана Федоровича. Цены на советские издания растут, и в настоящее время массовые издания классиков стоят дороже, чем аналогичные издания на французском или английском языке. Научные издания почти уравнялись с заграничными. Еще усилие, и они станут дороже. В смысле качества советские издания гораздо ниже здешних: бумага отвратительная, репродукции скверные, переплеты изнашиваются быстро, даже если книга спокойно стоит на полке. Наконец, в справочных изданиях очень быстро меняются оценки. Я сравнил трехтомную энциклопедию с Б. С. Э. и Б.С.Э с Малой Советской Энциклопедией. Разницы огромные и часто анекдотические, а после того, как Пикассо получил Ленинскую премию, теряют смысл все эстетические оценки.

* * *

30 августа 1962 г.

Побывал у Каплана и принес домой две чисто литературные книги: сборник «В. Г. Короленко в воспоминаниях современников» и Корней Чуковский «Современники». Я уже с большим интересом просмотрел их и с удовольствием прочту.

Как мне не любить Короленко? Я был знаком когда-то с его дочерью Соней. Несколько позже Сима была в литературной переписке с Владимиром Галактионовичем. За год до смерти она послала ему рассказ для «Русского богатства». Он не был принят, но Короленко прислал Симе очень длинное письмо, где признавал у нее несомненный талант, но также полную литературно-техническую неопытность. Сима, которая отрицала старую литературную технику, ответила ему длинным полемическим письмом. В ответ он прислал изложение своего литературного опыта и защиту, логическую и эстетическую, своих взглядов. Сима не согласилась, и в результате произошел обмен приблизительно десятком писем. Последнее, от Короленко, пришло уже после смерти Симы. Я написал ему большое письмо, где рассказывал о ее биографии, тяжелой жизни и тяжелой смерти. Прибавлю еще, что по моим литературным взглядам я был гораздо ближе к Короленко, чем к Симе, и это всегда ее огорчало.

Что же касается Корнея Чуковского, то первый просмотр неожиданно возбудил во мне большую симпатию к автору и к… Анатолию Васильевичу Луначарскому. К нему я всегда относился отрицательно и с насмешкой, и этого никогда не скрывал. На литературном собрании в Париже по поводу сборника пьес Луначарского «Идеи в масках» (кстати, в каком году это было? где-то между 1912-м и 1914-м?) я выступил с очень резкой критикой, которую начал словами: «Тут нет ни идей, ни масок; есть только декламаторское искусство автора, каковое мы все хорошо знаем, но декламации недостаточно» — и т. д. Анатолий Васильевич отвечал мне, как и другим, вежливо и корректно, но, главное, это происшествие никогда и нигде не отразилось на наших отношениях. И вот об этой человеческой благородной стороне характера Анатолия Васильевича и напомнили мне воспоминания Чуковского. По существу же, я продолжаю думать, что мои слова об «Идеях в масках» были совершенно справедливы.

* * *

13 октября 1962 г.

За исключением рынка — дома, за работой. Приходил от синдика маляр по поводу потолков. Перечитал «Les dieux ont soif» par Anatole France. Первый раз я читал его в 1914 году, с Симой вместе, и он мне не понравился. Я перечитал его в 1918 году, когда Марья Карловна Куприна-Иорданская, мой хороший друг, стала дразнить меня прозвищем Gamelin, каковое стало ко мне приставать и пристало бы прочно, если бы мне не пришлось уехать из Петрограда. По-видимому, сейчас я перечитал роман с несколько иными чувствами и в другом настроении, потому что он мне понравился, с некоторыми оговорками…

* * *

17 октября 1962 г.

Умер Вячеслав Петрович Волгин. В общем, у меня была к нему симпатия, в некоторые моменты — обоюдная. Был он когда-то видным сотрудником «Русских ведомостей» и так и остался, даже после вступления в коммунистическую партию, с психологией приличного русского либерала. Отношения у нас с ним могли бы испортиться, когда он стал ректором Московского университета и, позже, заместителем начальника Главпрофобра. В его первом качестве я говорил ему на совещании профессоров: «Вячеслав Петрович, вы — человек приличный и хороший, я могу вам доверить все: кошелек, жену, семью, имущество. Но вам нельзя доверить университет: вы в нем ничего не понимаете». В его втором качестве он говорил мне: «Владимир Александрович, я хорошо знаю, что вы — не реакционер, не враг, но вы невозможны в качестве декана физико-математического факультета: у вас всегда есть принципиальные возражения, и часто мы не знаем, как вам ответить; подайте в отставку; это будет самое разумное со всех точек зрения». Я взвесил все обстоятельства и подал в отставку. Как марксист и историк он проявил много доброго желания и мало таланта: все те же «Русские ведомости».

* * *

22 октября 1962 г.

Письмо от И. И. Аванесова: наш товарищ по лагерю Арутюнянц нуждается в удостоверении факта его пребывания в лагере, и Иван Иванович просит меня выступить вместе с ним свидетелем. Я сделаю это, но одна вещь меня смущает: Арутюнянц уехал с семьей в СССР уже довольно давно. Каким образом он ищет свидетелей тут? И где же, в конце концов, он находится?

* * *

31 октября 1962 г.

Капитулировали наши на Кубе или не капитулировали? Мне начинает казаться, что — да. Во всяком случае, эта история имеет вид очень неприятный: как будто взбудоражили кубинцев и затем бросили их на произвол судьбы. В объяснениях своих путались и лгали, совсем как Foster Dulles в свое время, а затем, как ни в чем не бывало, сознались. Уж лучше было не начинать.

* * *

1 ноября 1962 г.

Несмотря на праздник, я побывал у Каплана в магазине; к моему удивлению, и Каплан, и Иван Федорович были там, и даже оказалась для меня пожива: томик «Высшая алгебра» из «Справочной математической библиотеки» и том, посвященный Белинскому, из прекрасной серии «Литературные мемуары». В этом томе в числе прочих имеются воспоминания Димитрия Петровича Иванова, троюродного брата Белинского и его товарища по гимназии, университету. А это возвращает меня к моим детским годам. Сын этого Иванова, Владимир Димитриевич, был сослуживцем моего отца, близким другом нашей семьи и крестным отцом моей сестры Нади. Он очень много рассказывал, со слов отца, о Белинском. Как жаль, что ничего у нас не записывали. Может быть, в старых тетрадях отца еще можно было бы что-нибудь найти, но где эти тетради? У моей сестры Нины, об участи которой мне ничего неизвестно.

* * *

8 ноября 1962 г.

От Каплана принес небольшую книжечку Михлина по интегральным уравнениям и очередной номер «Природы». В этом номере — несколько статей о Луне, в том числе статья Михайлова. Я посмотрел ее и пожал плечами: вот тоже удивительная карьера. Сейчас он — директор Пулковской обсерватории. Когда-то, в бытность на этом посту А. А. Иванова, люди удивлялись, каким образом такое ничтожество… и т. д. Но Иванов, по сравнению с Михайловым, был светило. Начало карьеры Михайлова — его лекции по астрономии в Коммунистическом университете Свердлова. Это были сверхпопулярные лекции, сопровождаемые диапозитивами и т. д. Для таких аудиторий Михайлов — идеальный лектор, и его коллекция диапозитивов обильна и хорошо выполнена. Но, помимо этого, он ничего не имеет за душой, кроме книжки о вычислении солнечных затмений. Это уже не наука, а элементарнейшая техника. Сверх того у него ничего нет. И вот статья в «Природе»: нищенски скудна, и не упомянуты существенные вопросы. Куда же ему до Фесенкова!

* * *

11 ноября 1962 г.

Итак, вчера к 19 часам я прибыл к Тоне, захватив кстати для Мишки «Лекции об уравнениях с частными производными» Петровского. Почти следом за мной прибыли супруги Sautet, а затем — Мишка с высоким худым господином восточного типа. Это оказался бактериолог из Эривани Evrik G. Afrikian, директор лаборатории микробиологии Армянской Академии Наук. Он — здесь на семь месяцев, очень скучает (жена его — в Эривани), очень благодарен Тоне за ее гостеприимство.

Через несколько минут мы оказались за столом и продолжали начатый разговор, который быстро превратился в общий, прерываемый, для меня, саморазоблачениями Тани, которая на этот раз была моей соседкой. Я не хочу даже и записывать — ради нее — всего, что она наговорила. Знает ли Тоня все, что я узнал вчера, и если — да, то что же она собирается делать?

Африкиану (странная фамилия) тридцать лет с хвостиком. В вопросах истории нашего века, касающихся Европы, Америки (где уже побывал), России, Советского Союза, невежественен до наивности. Очень добродушно, добросовестно, неуклюже пытается защищать не защитимое, опровергает советские же документы и, поставленный лицом к лицу с ними, раскрывает рот и беспомощно замолкает. Мы все много ели и пили за процветание СССР, не исключая и Sautet.

* * *

19 ноября 1962 г.

Итак, вчера ровно в 10 ч. Африкиан прибыл, и мы отправились на Gare St. Lazare. На площади у вокзала в Garches Ивана Ивановича с автомобилем не было, и я предпочел не дожидаться, а взять такси. Дом казался немым и пустым, но входная дверь была не заперта, и мы вошли, взбудоражили прислугу, и она позвала сестру Ивана Ивановича, которая после смерти Аси ведет хозяйство. От нее мы узнали, что Иван Иванович получил мое письмо вовремя и что сейчас он ждет нас на вокзале.

Потом начались сюрпризы. Пришел молодой человек, как две капли воды похожий на Александра, но оказался младшим в семье — Дениской, который в последний раз, когда я приезжал в Garches, был очень недалеко от пола. Так мы узнали, что Александр учится в Цюрихском Политехническом институте. Этот институт — прекрасная школа, но все-таки почему же там? Во Франции нет недостатка в хороших школах. Мишка — тоже в Швейцарии, учится в какой-то средней школе. Все это я выясню, когда буду разговаривать с Иваном Ивановичем без третьих лиц. Елена вышла замуж, но без шума, без церемоний, в присутствии только двух семейств.

Смерть Аси была неожиданной для всех и даже для двух молодых врачей (Paule и ее мужа). В последнее время ей было лучше, она повеселела и даже понемногу спускалась в сад и вот вдруг, разговаривая с дочерьми и приготовляясь смотреть télévision, потеряла сознание. Через несколько дней она умерла в госпитале Broussais, не приходя в сознание… Ни о какой операции не могло быть и речи: возраст и состояние организма.

Пока я узнавал все это, приехал с вокзала Иван Иванович, познакомился с Африкианом. Все попытки этого последнего разговаривать на армянском ничего не дали: сестра Ивана Ивановича забыла материнский язык, Иван Иванович помнил лишь самые элементарные вещи, дети никогда не слышали ни одного слова по-армянски, и волей-неволей, как выразился (правда, шутливо) Иван Иванович, пришлось пользоваться языком империалистов-угнетателей.

К déjeuner прибыла юная пара Hélène с мужем. Ему — 25 лет, но выглядит на семь лет моложе: пока о нем трудно что-либо сказать; жена же его совершенно утратила былую агрессивность, и из нее получилась приличная дама. Как будто Африкиан произвел на всех хорошее впечатление, и его будут приглашать. В 18 ч. мы отправились на вокзал, вернулись в Париж. Мой спутник вылез на своей станции метро — Rue du Bac, а я поехал в Vanves обедать у Тони.

Было 20 ч., когда я вошел в квартиру, но гости еще не прибыли, и хозяйка еще возилась на кухне. Через полчаса мы сели за стол. Гостями были два очень приличных и симпатичных советских ученых: один — известный хирург, другой — физиолог, тоже известный. Оба — умные, спокойные, корректные. Разговаривали за столом на всевозможные темы, с большим удовольствием и пользой. Африкиан по сравнению с ними — примитивный дикарь. Между прочим, по словам Тони, за обедом 10 ноября он все время старался ногами под столом поймать Танины ноги, и Таня заявила матери жалобу. Так это или не так — трудно сказать, но Тоня рассердилась, не намерена больше знаться с ним и советует мне, несколько поздно, быть с ним осторожнее и т. д..

* * *

1 декабря 1962 г.

После полудня поехал смотреть советский фильм «Ciel pur» в Studio 43. Давно уже я не был в этом кинематографе, специализировавшемся на советских фильмах. Все там постарели: и кассирша, и кресла, и публика.

О фильме я много слышал и был несколько разочарован. Ясный продукт хрущевской эпохи, направленный против Сталина, и очень наивный. Люди не отдают себе отчета, какой чудовищный вывод можно сделать из фильма. «Виноват» Сталин, но ведь летчика травят все поголовно — и партийные, и беспартийные, и свои, и чужие. За него — только жена, почти девчонка, и ей тоже достается.

Вот это и ужасно: режим истребил всех тех, кому было дорого свое человеческое достоинство, кто находил в себе смелость возражать. Где они? Вот я — тут, а мне следовало быть там, я был нужен, но меня «истребили». Д. Ф. Егоров умер в тюремной больнице. И как мне противно бывает, когда люди оттуда валят все на Сталина. А вы где же были, господа?

* * *

13 декабря 1962 г.

У Каплана мельком взглянул на злобу дня — рассказ Солженицына «День Ивана Степановича», посвященный быту советских концлагерей в эпоху Сталина. До Каплана на короткое время дошел один экземпляр, и Каплан успел снять с него фотокопию. Отрывок во французском переводе напечатан в «Match». Что и говорить, неприятное происшествие, приоткрывающее гнусные стороны советского режима. Об этом же пишет мне Тоня в письме с приглашением на воскресенье. Письмо заканчивается словами: «А все же больно и стыдно. И, наверно, это так. Но при чем тут Сталин? Значит, это еще возможно». Я купил для подарков у Каплана альбом Левитана (для Пренана) и два альбома очень любопытных «Сцен русской народной жизни».

* * *

24 января 1963 г.

Отнес Каплану дефективный экземпляр «Фауста», который он передал мне на днях. Спорил с ним об относительных достоинствах переводов Холодковского и Пастернака. И хотел бы я знать, что они нашли в этом Пастернаке! Достаточно сравнить с подлинником любое место из перевода Пастернака, чтобы увидеть крайнюю небрежность, а часто — полное непонимание, тогда как у Холодковского продумано каждое слово, десятки раз отшлифован каждый стих, и, кроме того, Холодковский был истинным поэтом.

* * *

14 февраля 1963 г.

С крайней неохотой, из-за сырого холода с гололедом, прогулялся до Каплана. Он дал мне прочитать несколько литературных документов, связанных с пребыванием в Париже поэта Евтушенко. Человек он, несомненно, талантливый и умный, но безудержный, а безудержность — по собственному опыту знаю — очень вредная вещь.

* * *

18 февраля 1963 г.

Да, Чахотин ездил в Париж в командировку: в Академии наук спрашивал обо мне, и ему кто-то сказал, что я выехал куда-то из Франции. Этим очень обеспокоил Павловского и Ирину Евгеньевну. Вот он — истинный прохвост.

* * *

28 февраля 1963 г.

Побывал у Каплана и принес 9-й том «Всемирной истории». Это — обзор пятнадцати лет от конца НЭПа до 2-й мировой войны (1924–1939). Много иллюстраций, но отвратительно выполненных. Говорится и о культе личности, но выражается полное согласие с первыми главами сталинского террора. Если так, то чего же удивляться, что у Сталина развился в конце концов аппетит?

* * *

21 марта 1963 г.

Теоретически — первый день весны, а на деле — холодный и сырой. Побывал у Каплана, который показывал мне первые «осенние» документы из Москвы: хрущевская осень после хрущевской весны. Как будто эра терпимости кончилась, и Союз писателей начинает громить Солженицына, Эренбурга и всех тех, которые поверили в весну. Хрущев, ничтоже сумняшеся, начинает сам себя опровергать и вести ораторскую полемику с самим собой.

* * *

10 апреля 1963 г.

Сегодня, поднимаясь с покупками к себе, я нашел под дверью Пренана, которого не видел очень давно — с Рождества. Мы с ним долго и очень хорошо сидели, пили пиво и толковали. Он получил продление в университете на три года, до 1966-го, но для него этот год был очень тяжел из-за зрения и общей усталости. С большим трудом он закончил свой курс «Vertélrés» — тем более, что, по его словам, все функции его замедлились, и продолжать читать лекции, как раньше, стоит ему большого усилия. Время идет и уносит многое. Он побывал в Лионе у Jeannette, которой сейчас 43 года, и через несколько месяцев она сделается бабушкой, а его превратит в прадеда. Андрей сейчас в Алжире, собирает материал, чтобы докончить свою диссертацию, и с большим интересом изучает перемены, внесенные самостоятельностью.

* * *

28 апреля 1963 г.

Весь день оставался дома. Возвращусь к вчерашнему пребыванию у Тони. Когда я прибыл к 18 ч., Полянского еще не было. Попеременно Тоня, Марсель и Мишка занимали меня. <…> К 20 ч. появился Юрий Иванович, и мы сели за стол. Он приехал на три недели с обширными планами объехать научно-исследовательские учреждения Франции: Clermont-Ferrand (Hovasse?), Marseille, Villefranche (его интересует наша бывшая станция) и т. д. Кроме того, ему предстоит вот в эти ближайшие дни сделать два больших доклада. Пока же, вчера, мы спокойно сидели, ели вкусные вещи, изготовленные Тоней, и очень дружески разговаривали. Он говорит, что здоровье Павловского шатко и что он покинул директорство в Зоологической лаборатории. Ирина Евгеньевна собирается сюда приехать и даже на три месяца. По его мнению, наше научное строительство заглохло, а здесь все очень быстро развивается. Это правда. Может быть, он заглянет ко мне при одном из проездов через Париж.

* * *

3 мая 1963 г.

Смотрел фильм «Ils ont tué Jaurès»: построен довольно наивно, в значительной мере с введением документов эпохи. У меня об этом времени — собственные воспоминания: в 1914 году мы с Симой уехали на каникулы в Bort-les-Orgues накануне 14 июля, но с Парижем были связаны письмами, газетами и разговорами с другими парижанами, отдыхавшими в Bort.

Мы имели возможность слушать Жореса в Chambre des Deputés и на митингах, но мы не привыкли еще к особенностям французского красноречия, и раскаты голоса вызывали улыбку. Кроме того, Jaurès был умеренным социалистом, чем-то вроде французского меньшевика, и его политика и политические идеи вызывали в нас скептицизм. Из его литературных произведений я ценил лишь «Социалистическую историю Французской революции»: из-за огромного материала. Его попытки словесным путем остановить надвигающуюся катастрофу казались нам наивными и обреченными на неудачу, хотя иногда мы говорили: «А может быть…» Но «быть» не могло.

Тоже с большой наивностью мы надеялись, скорее, на германскую социал-демократию. Год, проведенный в Вене, с поездками в Германию (1909), убил в нас почти все иллюзии на этот счет, но все-таки казалось, что за гигантскими организованными массами скрывается действительная сила. Я помню мою переписку на этот счет в 1914 году с Августом Августовичем Корде, который на мои письма отвечал с большим здравым смыслом.

Фильм дает в общем полную биографию Жореса, с отрывками из его «прозы», отрывками, явно не связанными ни с каким марксизмом, и даже простого материализма в них не найдешь. Но… человек он был честный, искренний и даровитый, и, конечно, французской черной сотне, роялистам, был ненавистен.

Очень хорошо обрисован в фильме его убийца Raoul Villain. Где они нашли такую поганую морду, соответствующую фамилии? Во всяком случае, роялисты не сумели организовать простое честное убийство: Жорес был убит подлым образом, через окно, так, чтобы убийца мог удрать. Весьма кстати фильм напоминает, что судом Villain был оправдан и что судебные издержки были возложены на вдову Жореса. Это вполне во французском духе: как только атмосфера идет вправо, люди все забывают, и получаются странные вещи при выборах в Академии, на кафедрах и т. д., когда Académie des Sciences выбирает Julia вместо Montel и т. д., и т. д..

* * *

8 мая 1963 г.

Полупраздник победы. Победа пришла, когда наши взяли Берлин, но об этом здешние не желают помнить. Послушать их — так выходит, что это они, только они, победили немцев.

* * *

9 мая 1963 г.

Каплана не было. Я принес из «Дома книги» альбом из серии русских писателей, посвященный Горькому. Я ворчал на себя, приобретая этот альбом, но смотрел его с удовольствием и еще много раз буду смотреть. Ведь это — моя эпоха, и столько в нем сцен, которые я видел или в которых участвовал, и столько людей, которых знал, начиная с самого Горького.

* * *

14 мая 1963 г.

Очень славная женщина — Ирина Евгеньевна Быховская, дочь академика Павловского. Она прислала мне результаты поисков членов моего семейства: ни в Москве, ни в Московской области нет никаких следов Бориса, Нины или Нади. И таков же ответ относительно доктора Новикова — брата мужа Анны Иоанникиевны. Предполагать что-либо трудно, слишком много времени прошло. Кроме того, и Кимры, где жила Надя, и Коломна, где жила Нина, были разорены немцами. Попробую еще раз.

* * *

16 мая 1963 г.

Несмотря на нездоровье, после ухода Анны Иоанникиевны я все-таки побывал у Каплана. Принес от него 5-й выпуск «Обобщенных функций» и интересную книжку Горбацкого и Минина «Нестационарные звезды».

* * *

17 мая 1963 г.

Прочитал последний роман Горького «Клим Самгин». По-моему, это, во всех отношениях, самый нелепый, самый беспорядочный, самый неисторичный из романов Горького. Я к нему еще вернусь.

* * *

18 мая 1963 г.

Нездоровье продолжается.

* * *

19 мая 1963 г.

Несколько лучше, тьфу, тьфу, тьфу.

* * *

24 мая 1963 г.

Умер наш симпатичный товарищ по лагерю… Принес от Каплана: Гахова — «Краевые задачи», Клингера — роман о Фаусте и абсолютно идиотский роман Казанцева «Внуки Марса». От Тони — приглашение на воскресенье. Не знаю, как быть.

* * *

25 мая 1963 г.

И сегодня воздержался от всяких выходов.

* * *

26 мая 1963 г.

Воскресенье. Предпочел никуда не ездить сегодня.

 

Приложения

Декабрьское восстание 1905 г. [2092]

Прежде чем говорить непосредственно о декабрьском восстании, мне кажется необходимым поделиться воспоминаниями и о предшествующих месяцах, в течение которых производилась подготовка к восстанию.

Я не знаю, велась ли до октябрьской всеобщей забастовки какая-либо подготовительная боевая работа. Сам я работал в качестве пропагандиста в Городском районе; кроме того, много сил и времени нужно было уделять университетской большевистской организации: среди революционного студенчества, противопоставлявшего себя многочисленным, но неорганизованным академистам, мы, большевики, большинством не являлись, но пользовались значительным влиянием и часто увлекали за собой меньшевистско-эсеровское большинство. Студенческая организация дала много энергичных и преданных партийных работников (П. И. Барсов, Н. Н. Овсянников, тов. Малинин, С. С. Кривцов, С. С. Чижевский, тов. Ежов и мн. др.).

Близился октябрь. В университете шли грандиозные митинги. Чувствовалось, что близится что-то, но было неясно, что именно. Помню один митинг. Университет, сумрачный вечер в конце сентября или в начале октября. Богословская аудитория в новом здании вся залита морем голов. Митинг заканчивается, и принимается резолюция с требованием созыва Учредительного собрания. В этот момент к трибуне протискивается запыхавшийся рабочий и просит в спешном порядке слова для сообщения. «Товарищи, — говорит он, — наступает поворотный момент в нашем движении. Произошло событие огромной важности: забастовала типография Сытина, и к ней присоединяются другие типографии. Из нашей забастовки выйдет общая забастовка, и, кто знает, быть может, на ней сломает шею царское правительство. Поддержите нас не митингами, а оружием. Научите нас делать бомбы, и мы изготовим их тысячи. Довольно слов». С этими словами неизвестный рабочий покинул зал, и после его ухода выступали представители различных партий, а также фабрик и заводов, и обсуждали вопрос о том, не провокатор ли говоривший и рабочий ли в действительности. Я не знаю, кто был он в действительности, но, несомненно, обнаружил в десять раз больше чутья, чем все остальные, вместе взятые. Ведь царский режим, по образному выражению тов. Троцкого, действительно споткнулся тогда о запятую, из-за которой забастовала типография Сытина. И наступал тот момент, когда оружие критики нужно было заменить критикой оружия.

Прошло еще несколько дней, быть может — неделя, и перед партийной организацией встал вопрос о самовооружении и вооружении масс. Дело в том, что мобилизация революции вызвала мобилизацию контрреволюции. Начались понемногу погромы и избиения рабочих и интеллигенции. Черносотенная агитация имела успех среди той части мелкой буржуазии, которой трудно было понять смысл происходивших событий и которая вместе с тем от них страдала материально: богатый либерал прекрасно мирился с отсутствием света, воды и т. д., для него это был лишь вопрос денег; бедный ремесленник сидел без работы, без света, без воды, и вместе с тем до него не могла добраться наша агитация. Эта мещанская Москва и была неистощимым резервом черной сотни. Избивали рабочих, избивали партийных работников по пути в предместья, избивали студентов. Помню, как привезли в Александровскую больницу на Щипке (ныне больница имени Семашко), где работала в качестве фельдшерицы преданная и деятельная большевичка Серафима Ивановна Надеина, избитую до неузнаваемости пропагандистку, направлявшуюся в Симоновскую слободу и, как ей, по выздоровлении, был устроен побег из больницы при содействии доктора Трушковского. Необходимость противодействия погромам и избиениям заставила вооружиться партийных работников и подумать об организации отрядов для борьбы с активной черной сотней. Многие заводы, не надеясь получить огнестрельное оружие, занялись изготовлением пик, кастетов, кинжалов, оболочек для бомб и т. д.

На 13 или 14 октября вечером в университетских зданиях был созван грандиозный митинг, где уже мало говорилось об Учредительном собрании, а обсуждались меры активной борьбы. Была принята резолюция с требованием от Городской Думы организации Национальной гвардии, и производилась запись в ее батальоны. Для поддержания этого требования была назначена на следующий день вооруженная демонстрация перед зданием Городской Думы. Эта резолюция предлагалась в целом ряде аудиторий Г. А. Алексинским, тогда одним из лучших большевистских агитаторов.

На следующее утро, захватив с собой неизменно сопровождавший меня маленький и, по правде говоря, довольно бесполезный револьвер, я отправился к зданию Думы. Там нашел я не то, что ожидал. Площадь была пуста. Разъезжали казаки, видны были кучки городовых. Я сделал попытку подойти к Думе, но сделался объектом усиленного внимания и воздействия и был принужден обратиться вспять. Пройдя на Театральную площадь и увидев там ту же картину, я пошел по Моховой улице к университету, где надеялся найти разъяснение. Разъяснение последовало несколько раньше: в Охотном группы штатских избивали проходивших людей сколько-нибудь интеллигентного вида. В университете на дворе была огромная толпа из рабочих и студентов. Оказалось, что демонстрация была отменена, по слухам, из-за нежелания Думы «разговаривать с толпой». В Думе велись переговоры представителями партий, союзов и общественных организаций, а снаружи мобилизованная черная сотня, полиция и казаки избивали немногих демонстрантов, по недоразумению приходивших к Думе. Действительно, организованный наспех лазарет в Физическом институте оказал уже помощь нескольким пострадавшим, и раненые прибывали. Шли упорные слухи о натиске на университет, а пытавшиеся уйти возвращались обратно, ибо незаметно окружившая университет цепь солдат никого не выпускала.

Пришлось подумать об обороне. Старое здание было забаррикадировано со всех сторон, вооруженные разделились на десятки и отряды по 4 десятка, невооруженные стали вооружаться палками, из химической лаборатории разобрали колбы с кислотами. Так началась «университетская осада», длившаяся до вечера следующего дня и показавшая яснее ясного, что без вооруженной силы пролетариату не обойтись, и расходившиеся оттуда уносили твердое решение вооружаться и силе противопоставить силу. На первом же заседании университетской организации было постановлено организовать боевую дружину, и выполнение этой задачи было возложено на В. П. Зачинщикова и на меня. Оба мы согласились лишь скрепя сердце, ибо работа по районам, в рабочих организациях, нас гораздо более привлекала. Позднее В. П. Зачинщиков сумел быть отозванным, и руководство боевой организацией было возложено исключительно на меня.

События после манифеста 17 октября еще более показали необходимость вооружаться. Побежденная власть отплатила победителям погромами, перед которыми бледнели дооктябрьские избиения. Убийство Баумана, убийство Грожана, ловля и избиение студентов, расправа на вокзале в Иваново-Вознесенске с Ольгой Михайловной Генкиной, погромы в Одессе, Твери, Томске, расстрел в Москве около Манежа толпы после похорон Баумана, нападение на университет, на Инженерное училище, на рабочий клуб в Сокольниках — вот события первых же дней после 17 октября. Было ясно, что борьба не кончена, а только начинается, и очередным лозунгом дня сделалось вооруженное восстание и планомерная подготовка к нему. Но прежде чем для партии выяснился вопрос о существе этого лозунга, пришлось подумать о необходимой обороне, и уже к похоронам Баумана (22 октября 1905 г.) были организованы многочисленные отряды крайне пестрого состава и пестрого вооружения и далеко не всегда боеспособные, но в общем и целом давшие хороший отпор черной сотне. Боевые организации различных партий разделили между собой город на участки и установили дежурства и обходы. После нескольких перестрелок, иногда анекдотических, когда и погромщики, и дружинники обращались в бегство, погромы и избиения в Москве прекратились, но отряды не были распущены и остались для охраны собраний, митингов, для борьбы с полицией и тому подобной очередной работы.

Лозунг «вооруженное восстание» все чаще и чаще раздавался на собраниях, но понимался различными партиями по-разному. Всего меньше симпатий к этому лозунгу испытывали меньшевики. После удачной октябрьской забастовки им казалось, что достаточно будет еще раз скрестить руки, чтобы доломать хребет самодержавию, и к организации боевых дружин они приступили нехотя и под давлением низов. Эсеры все еще не изжили героический период единоборств и, не имея корней в рабочих массах, организовывали небольшие отряды преимущественно интеллигентного состава. Под их влиянием находились также союзы, сыгравшие известную роль во время октябрьской забастовки (союз адвокатов, союз инженеров и т. д.), и сильно помогали им оружием, деньгами и т. д. Рабочие массы находились, главным образом, под влиянием большевиков, и боевая организация большевиков была преимущественно рабочей по составу и связывалась с заводскими, фабричными, районными и т. д. организациями, как выражались тогда — общепролетарскими.

Через несколько дней после похорон Баумана я получил приглашение на совещание представителей боевых дружин. Оно имело место в реальном училище Фидлера (Лобковский переулок, около Чистых прудов), где в то время собиралось большинство революционных организаций Москвы. Председательствовал на собрании представитель боевой организации при МК РСДРП «Афанасий Иванович» (Владимир Константинович Иванов). Представителем Замоскворецкого района был уже пожилой рабочий, старый партийный работник, имя которого я, к сожалению, забыл, хотя и встречался с ним впоследствии, после восстания, очень часто, а его помощником был тов. Яловецкий. Представителем Бутырского района был тов. «Коловрат», как и я, снятый с пропаганды и поставленный на боевую работу. Представителем Рогожского района был брат Г. А. Алексинского. Представителем Высшего технического училища был «Иосиф Георгиевич» (И. Г. Урысон, впоследствии под кличкой «Виктор» работавший в Петрограде). Пресня была представлена «Марьей Федоровной» — той самой партийной работницей, которой удалось бежать из Александровской больницы, о чем я уже говорил выше, и тов. «Горьким», рабочим с мебельной фабрики Шмидта. От Железнодорожного района присутствовал «Ермил Иванович» (Ильин — брат известного профессора И. А. Ильина). Представителей двух районов я, к сожалению, не помню.

От Московского Комитета присутствовал ответственный боевой организатор тов. «Евгений» (Кудрявцев), в короткой речи сообщивший нам об учреждении боевой организации и об ее строении и задачах. По его мысли, боевая организация складывалась из следующих частей: часть «строевая», ведающая живой силой, боевыми дружинами, их организацией, обучением и т. д.; часть техническая, ведающая изготовлением бомб, взрывчатых веществ и т. д.; часть оружейная, ведающая закупкой оружия, его транспортом, распределением и т. д. Данное совещание объединило лишь работников по «строевой» части, и две остальные части были строго законспирированы.

На совещании выяснилась прежде всего чрезвычайная численная слабость организации: во всех районах, во всех дружинах оказалось вместе не более 250 дружинников. Подсчет оружия дал также печальные результаты: часть была вооружена револьверами старых систем, половина — браунингами, остальные — маузерами, винчестерами, парабеллумами, а некоторые — даже варварскими дробометами Браунинга. Конечно, первым делом мы вынесли постановление об однородности вооружения. Но по вопросу о желательном типе оружия не могли прийти к соглашению. Какой тип оружия наиболее пригоден для уличного боя и как представлять себе самый уличный бой? В этом отношении взгляды очень расходились. Одни читали и хорошо читали книжки П. Ро-ля «Как происходили революции в Западной Европе» и Северцева (В. В. Филатова) об уличном бое и представляли себе уличный бой в виде баррикадной, а по Северцеву — даже окопной войны, причем войска атакуют и берут приступом баррикады, как это делалось во время июньского восстания 1848 года, под градом пуль осажденных. Другие не менее хорошо читали истории партизанских войн и представляли себе восстание в виде малой войны небольшими кучками, без всяких баррикад, не захватывая определенных районов, против врага, которого эта тактика измора все более и более деморализует. Первые были сторонниками более тяжелого, понимая под этим пистолеты Маузера, с приставными ложами, и легкие карабины, другие защищали браунинги и решительно отвергали всякое более громоздкое оружие как «неконспиративное». Последнюю точку зрения защищал «Евгений». Мы увидим, что ошибались и те, и другие тем, что недооценивали дальнобойности современной винтовки и преуменьшали расстояние, на каком начинается боевое соприкосновение с войсками.

Организация боевых дружин была принята в следующем виде. Низшей единицей был десяток под командой десятника. Ввиду малочисленности районов три-четыре десятка, приходившиеся на район, сводились в район, подчинявшийся организатору района. При каждом районе должен был состоять инструктор для обучения дружины, ибо далеко не всегда организатор обладал необходимыми техническими сведениями. Во время выступлений командовать должен был инструктор, а организатор оставался в качестве политического руководителя и наблюдателя. Этот вопрос все время нас всех беспокоил: партийные работники, за немногими исключениями, не обладали военными знаниями, а офицеры-инструкторы обладали, но не теми, какие были нужны: они переносили в городскую обстановку понятия полевой войны и обучение дружинников производили так, что потом все пришлось переделывать, и командовали, в конце концов, те же партийные работники. Что касается до пополнения военных знаний самих политических работников, то сделать это было очень трудно. Все мы добросовестно ознакомились с оружием, стрельбой, но по тактике уличного боя никаких руководств не было, а книжки Ро-ля и Северцева явно никуда не годились. Некоторые полезные сведения дало чтение руководства для прапорщиков запаса, но эти сведения не относились к тактике. В этом отношении чрезвычайно полезно было изучение революции 1848 года и истории Парижской коммуны. Много дала также многотомная книга экономиста Блоха «Будущая война».

По вопросу о взрывчатых веществах и бомбах информация на упомянутом совещании сводилась, в сущности, к одним обещаниям, которые так и остались невыполненными. Те немногие бомбы, которые к моменту восстания были розданы по дружинам, были очень плохого качества.

После этого совещания для меня началась пора кипучей работы с раннего утра до позднего вечера. «Евгений» ввел меня и в оружейную комиссию, в которой, кроме него и меня, работал еще «Иосиф Георгиевич». Деятельность этой комиссии шла, несомненно, по ошибочному пути. В то время легче всего было доставать трехлинейные винтовки и патроны к ним. В московских полках было значительное количество запасных, призванных на русско-японскую войну и еще не распущенных по домам. Они томились по караулам, подрывали дисциплину в полках и… понемногу занимались распродажей. Кроме того, бывали предложения винтовок партиями, по нескольку сот штук, но комиссия отказывалась, ввиду упомянутого мною мнения «Евгения» о «неконспиративности» винтовок. Позже, по иронии судьбы, свободно расхаживая с винтовкой, «неконспиративной» винтовкой, по улицам Пресни, я не мог без улыбки и без чувства сожаления вспоминать о «Евгении» и о тех предложениях, которые мы упустили. Вместо дешевых винтовок (продавались по нескольку рублей штука) комиссия покупала дорогие браунинги (20–25 руб. штука). Правда, свою университетскую дружину я старался вооружать маузерами и в значительной степени этого достиг, так как университетская организация обладала особыми средствами. Однако винить нельзя ни «Евгения», ни комиссию: легко выносить осуждение, когда знаешь, что было, что вышло, а тогда, в напряженной послеоктябрьской и додекабрьской обстановке, в непрестанной работе трудно было не ошибиться, и ошибки делали все мы — и постоянно.

В эти дни значительно ослабела всякая конспирация. Явочным пунктом боевой организации, вернее — ряда боевых организаций разных партий, было реальное училище Фидлера. У меня явочным пунктом служила студенческая столовая на Малой Бронной, и бывшая там публика прекрасно знала, что «вот в том углу собираются боевики», настолько хорошо, что однажды ко мне пришла оригинальная депутация — от классных дам какого-то института — с просьбой устрашить их свирепую начальницу. К Фидлеру свободно привозилось оружие, там перегружалось и развозилось или разносилось по районам. Даже у меня на квартире, несмотря на сопротивление мое и моих сожителей, хранивших еще воспоминания о старой конспирации, как-то сам собой создался явочно-транспортный пункт.

Я жил в то время в Трубниковском переулке, с Поварской, в старом доме, по нечетной стороне, — в доме, которого теперь уже как будто не существует. Мы жили втроем. Моими сожителями были Петр Иванович Барсов, мой давний друг и товарищ, и наш земляк Даниил Иванович М[алюжинец]. Мы снимали под чердаком две комнаты с отдельным ходом и даже с отдельной лестницей. Мы с Петром Ивановичем были большевики, а Даниил Иванович был меньшевик, и, возвращаясь поздно вечером с работы, мы вели бесконечные споры. Один раз даже П. И. был свидетелем нашего спора во сне: сонный Д. И. пробормотал что-то о вхождении во временное правительство, а я, тоже во сне, стал ему возражать, и дискуссия длилась до тех пор, пока хохот Петра Ивановича не разбудил нас обоих. Д. И. работал в меньшевистском Замоскворецком районе пропагандистом, а П. И. — в большевистском Железнодорожном, тоже пропагандистом. Часто, взглянув на горы большевистской и меньшевистской литературы и на оружие, Петр Иванович весело восклицал: «А ведь влетим мы с этим добром, ребятушки!» и потом добавлял: «Ну, да ничего, сейчас и на каторгу попасть не страшно: будет вооруженное восстание — там и свобода!» Бедный, милый Петр Иванович: он погиб от туберкулеза на каторге и до последнего часа сохранял ту же бодрость и жизнерадостность, ту же надежду на победу, до которой он не дожил целых семь лет.

На совещании у Фидлера организаторами районов делались очередные доклады о работе. Работа расширялась, но не хватало средств, и нас радовал и удивлял от времени до времени представитель Пресни «Горький»: сообщениями о пожертвованиях фабриканта Шмидта на вооружение рабочих своей фабрики. Мы неоднократно задавали «Горькому» вопросы о причинах такого странного поведения фабриканта, и тот всегда объяснял это заигрыванием с рабочими. Однако мне вскоре пришлось убедиться, что «Горький» ошибался. Однажды ко мне приехал изящно одетый молодой человек и предложил в распоряжение организации большое количество патронов к маузерам и браунингам. Я немедленно поехал с ним к нему на квартиру, и доро́гой выяснилось, что это и есть тот самый фабрикант Шмидт. На мой вопрос о причинах своего «антиклассового» поведения он ответил мне следующее: «Я — ведь фабрикант только по имени: мой отец, фактический хозяин фабрики, умер так недавно, что я не успел вступить в управление фабрикой. По взглядам я — социал-демократ-большевик, но в партию не вступаю, так как во мне еще слишком силен ветхий Адам. Мое состояние позволяет мне помогать товарищам в их борьбе, и, когда я отдам его и истреблю в себе ветхого Адама, я войду в партию». Эту программу ему удалось выполнить только отчасти. Сейчас же после восстания он был арестован и умер в Бутырской тюрьме, по слухам, от истязаний, которым его подвергали. Свое состояние он, действительно, отдал партии.

Мы неоднократно настаивали на необходимости иметь бомбы, и представитель техники ЦК, тов. «Чёрт» (В. И. Богомолов), на одном из свиданий у Фидлера обещал нам мелинит, но просил подкрепить технику, и «Евгений» перевел в технику организатора Замоскворецкого района «Василия Петровича», поручив район тов. Яловецкому. Точно так же испытывался недостаток и в инструкторах. Мы приглашали неоднократно офицеров из офицерского союза, но потом перестали это делать, после того как один начал обучать дружинников гимнастике, а другой — строю. Чувствовалась также несогласованность с боевыми организациями других партий, и бывали недоразумения, когда в одном и том же районе наши патрули встречались с эсеровскими. Только к началу декабря удалось добиться учреждения некоторого совещательного органа. Наконец, мы были слабо связаны с военной организацией и имели зачастую совершенно фантастические сведения о положении в войсках московского гарнизона.

Незаметно подходил конец ноября. Настроение становилось все напряженнее. Политика правительства была совершенно ясна. Кадеты правели, а русский либерализм разбился на массу оттенков — от розового до черного в лице П. П. П. (Партии Правого Порядка). Петроградский совет рабочих депутатов всеобщими забастовками показал, что реакция уже сорганизовалась и что ее забастовкой не свалишь. По стране прокатывались аграрные волнения и стихийные солдатские бунты. Чувствовалось, что близится пора решительных действий. Начало декабря ознаменовалось волнениями в войсках московского гарнизона. Я уже упоминал о массе запасных и старослужилых солдат, которых правительство задерживало на военной службе. Жестокая дисциплина внутри казармы являлась полным противоречием тому, что делалось снаружи. К тому же и материальное положение солдат было плохое. Поэтому неудивительно, что солдаты-крестьяне, солдаты-рабочие даже без всякой пропаганды часто бывали нашими союзниками, и достаточно бывало ничтожного повода, чтобы вызвать активное выступление воинской части.

Из волнений в московском гарнизоне начала декабря особенно выделяется восстание Ростовского гренадерского полка. В то время как в других полках выступала только та или другая рота, здесь выступил весь полк целиком. Ростовцы арестовали своих офицеров, разобрали оружие, захватили пулеметы и потребовали от революционных партий указаний, что делать дальше. Волнение перекинулось и в другие полки. Одни из них обещали поддержку ростовцам, а другие — наоборот.

Момент был серьезный и ответственный. Для согласования действий партии созвали междупартийное совещание, где, помимо представителей комитетов, участвовали и представители военных и боевых организаций. «Иосиф Георгиевич» немедленно созвал и боевых организаторов районов, и мы стали обсуждать положение. Наше общее мнение было, что пришел момент вооруженного восстания, что если мы упустим этот момент, то благоприятное положение вряд ли повторится. Собрание командировало на упомянутое междупартийное совещание «Иосифа Георгиевича» и меня, дав нам наказ самым решительным образом настаивать на восстании. Там мы застали полную неразбериху и полный хаос мнений. Некоторые, в том числе представитель московской группы РСДРП (меньшевиков) «Василий» (Вановский, в следующем году — уже большевик и активный работник нашей боевой организации), доказывали, что воинская часть не может ждать несколько дней, что если ее не двинуть в дело сейчас же, то в ней наступит разложение. Другие занимались арифметикой и, подсчитав число штыков в московском гарнизоне, указывали на безнадежность борьбы одного полка против всего гренадерского корпуса. С большим трудом мы с «Иосифом Георгиевичем» добились слова, но нас еле выслушали.

В это время пришло новое сообщение, которое отвлекло внимание от Ростовского полка. Один из моих дружинников, студент-казак Чеботарев, имевший постоянные связи в казачьих полках города Москвы, явился с экстренным сообщением: волнения начались и в казачьих полках, причем одна из сотен 1-го Донского полка, стоявшего в Николаевских казармах, прислала делегатов за «ораторами» и инструкциями. В этих же казармах размещался и один из гренадерских полков, значившийся, по данным военной организации, сочувствующим. Кто-то из наших оппонентов предложил не без иронии, обращаясь к нам с «Иосифом Георгиевичем»: «Вот, господа любители выводить полки, отправляйтесь в Николаевские казармы». Мы согласились. К нам присоединили еще одного эсера, одного меньшевика; в качестве агитатора дали «Станислава» (Вольского), бывшего в то время любимейшим оратором рабочих собраний, и мы, руководимые Чеботаревым и делегатом сотни, отправились. Инструкция нам была дана широкая и неопределенная, вплоть до вывода полков в действие.

Дело было к вечеру. Николаевские казармы находились не близко — на Ходынском поле, и мы добрались туда уже совсем к ночи. После коротких переговоров дневальный пропустил нас во двор, делегаты пошли за казаками, а мы остались ждать и распределили роли. Первым должен был говорить «Станислав» (Вольский). Как только вызвавшая нас сотня собралась на дворе, он заговорил, но я не узнал блестящего «Станислава». Не знаю, действовала ли на него непривычная обстановка, непривычная аудитория, отсутствовал ли обычный тон взаимного доверия и симпатии, столь необходимый для агитатора, но «Станислав» говорил бледно, вяло, слабо, заикаясь, и на лицах слушателей все более вырисовывалось удивление. Казаки начали мяться и слушали с неохотой, и даже раздавались голоса: «Он все про царя, а когда же про дело?» Дело в том, что «Станислав» забыл обычное правило при агитации среди солдат: начинать с шеврона и кончать царем, — и к этой аудитории обратился прямо с царя, и так на царе и доехал до конца речи — конца бледного и вялого, как вся речь. После него заговорил эсер, по-видимому, более опытный и лучше знающий эту среду и ее предрассудки. Его слушали с большим вниманием, но вдруг послышался звон копыт по мерзлой земле, и во двор въехала другая сотня того же полка, возвращавшаяся с разгона какого-то рабочего митинга.

По команде офицера сотня моментально окружила нашу группу, причем слушавшие казаки быстро загородили нас собой. Раздалась команда: «Шашки вон, руби», — но казаки не спешили повиноваться, видя перед собой однополчан. «Что это за люди?» — «Да это свои же казаки в вольном». — «Вот погодите, мы сейчас пришлем дежурного офицера посмотреть, что это за казаки». Приехавшая сотня отправилась к казармам, а вызвавшие нас казаки смущенно говорили нам: «Вот что, братцы, удирайте-ка вы, пока целы». В этот момент пришел дежурный офицер, как я узнал впоследствии — есаул Щербаков, и сказал нам следующее: «Господа, я обязан вас арестовать, но я сочувствую вам всей душой и прошу немедленно бегом отправиться к трамваю, иначе будет поздно. Все остальное я беру на себя». Мы последовали его совету, а он, действительно, все взял на себя, был арестован и через полгода военным судом приговорен к трем годам крепости.

Мы вернулись назад очень сконфуженными и попали на совещание к шапочному разбору. Не знаю, какое было принято решение, но мы с «Иосифом Георгиевичем» уговорились поехать на следующее утро в Спасские казармы в Ростовский полк: нас охватывало отчаяние при мысли, что благодаря нерешительности организаций придется проводить вооруженное восстание силами наших дружин, слабость которых мы знали лучше, чем кто бы то ни было, и при этом весь московский гарнизон будет против нас. К Спасским казармам мы приехали часов в 11 утра и уже сунулись в ворота, как вдруг нас поразило нечто необычное, происходившее во дворе. Там расхаживали офицеры, перед которыми в струнку вытягивались солдаты. Мы отошли в сторону и старались из разговоров в толпе выяснить, в чем дело. А дело оказалось очень простое и для нас слишком неожиданное: полк, прождав два дня, начал естественно разлагаться. Ночью часть раскаявшихся солдат освободила арестованных офицеров, и одного их появления было достаточно для приведения к покорности всего полка. Полк был потерян, а вместе с этим был потерян для нас и весь московский гарнизон. Трудно было ожидать, чтобы после неудачи ростовцев хоть одна воинская часть в Москве пожелала выступить. К тому же правительство приняло ряд мер, которые еще раз показали, что «слуги реакции не краснобаи». Экономические требования солдат были удовлетворены. Запасные и отслужившие срок были немедленно отпущены. Точно так же были отпущены и вольноопределяющиеся, и наиболее неблагонадежные из солдат. Московский гарнизон был разбит еще до боя.

Вечером того же дня зашел ко мне тов. «Валентин» (Перес), член МК, ответственный пропагандист; мы долго обсуждали положение. Оба мы приходили к мнению, что восстание неизбежно, но что этот момент наиболее для него неблагоприятен. «Валентин» высказал даже, что в данный момент восстание будет чистейшей авантюрой.

Кажется, через день или два после этого состоялась в реальном училище Фидлера та знаменитая конференция московской большевистской организации, на которой решался вопрос о вооруженном восстании и был решен положительно. Я присутствовал на ней в качестве одного из представителей боевой организации. Помню этот большой зал, наполненный рабочими — представителями заводов, и море рук с белыми бумажками — билетами, поднимающихся при каждом голосовании. Район за районом, завод за заводом давали сообщения о положении дел почти всегда в такой форме: «район такой-то, завод такой-то, рабочих столько-то, все рвутся в бой и готовы выступить по первому указанию МК; оружия мало, но завод может изготовить то-то и то-то, дайте указания, и мы пустим все станки для изготовления оружия».

Диссонансом в это боевое настроение ворвалось сообщение «Евгения» о положении боевой организации: триста пятьдесят дружинников (я не помню, называл ли он цифру, но помню, что малочисленность дружин и наших и других партий была им очерчена вполне определенно), незначительное количество оружия и патронов, отсутствие бомб. Доклад военного организатора тов. «Андрея» не отличался определенностью, и его можно было истолковать так, что восстание будет поддержано некоторой частью московского гарнизона. Очень осторожную речь произнесла тов. «Землячка», тогда — секретарь МК. Она указывала на всю трудность положения, на ответственность решения, но вместе с тем подчеркивала и опасность постепенного уничтожения всех завоеваний революции, если реакция не получит отпор. На указания на необходимость согласованных действий Москвы и Петербурга представитель ЦК т. «Любич» (Саммер) отвечал, что ЦК примет все меры, чтобы восстание в Москве не осталось изолированным, и что железнодорожный союз не допустит перевозки войск для подавления восстания. Это же было подтверждено и представителями железных дорог. В этой напряженной нагретой атмосфере таял мой скептицизм, и, когда пришел момент решения, я поднял руку за восстание.

Это было, если не ошибаюсь, вечером 5 декабря. На другой день с утра пришлось мобилизовать боевую дружину: были получены сведения о готовящихся в честь царских именин погромах. Действительно, опять участились нападения: был тяжело ранен тов. «Али» — начальник Кавказской боевой дружины; было нападение на «Ермила Ивановича», но его отбили его железнодорожники. На каждое нападение этого рода было постановлено отвечать «снятием» полиции во всем районе, и первый опыт этого рода был произведен тов. «Горьким» в районе от Новинского бульвара к Пресне. Мобилизация дружин, начавшаяся в декабре, прошла быстро и успешно. Представители боевых организаций разных партий и союзов, как и в октябрьские дни, поделили город на районы; штаб был устроен у Фидлера, и от каждой дружины для связи по два дружинника находились при штабе. На долю университетской дружины выпал район между Мясницкой и Покровкой. Все прошло спокойно. Черная сотня не показывалась нигде.

7 декабря боевые организации съехались на утреннее совещание, которое происходило, насколько помню, в Промышленном училище на Миусской площади. Мы все приступили к «Афанасию Ивановичу» с вопросами о положении дел и о планах на будущее. Указали на брожение на окраинах, кустарное самовооружение рабочих, на неминуемость вооруженного восстания, которое разразится вот-вот самопроизвольно, и на необходимость влить это движение в организационные формы и руководить им. Спрашивали, как, с какими предложениями пойдем мы в район, какой тактики будем держаться, заключено ли боевое соглашение между партиями, выработан ли какой-нибудь общий план действий, как держаться по отношению к войскам, — словом, задали не в первый раз все накопившиеся у нас вопросы и высказали все свои сомнения. «Афанасий Иванович» ответил только, что, кроме известных нам строевого, технического и оружейного отделов, существует еще тактический отдел под руководством «Евгения», который разрабатывает все эти вопросы, и результаты разработки будут немедленно сообщены. Нас, конечно, эти разъяснения удовлетворить не могли: имея дело с низами, мы лучше, чем «Афанасий Иванович» или «Евгений», чувствовали, что близок момент, когда рассуждать и обсуждать будет поздно. В это время приехал «Евгений» и подтвердил, что, действительно, имеется тактическая комиссия, в которой принимает участие один товарищ с гениальными военными способностями, что вечером должно быть заседание МК, на котором он постарается все выяснить, и призывал нас к дисциплине и терпению. Вместе с тем он дал распоряжение дружинам — университетской, Технического училища и Инженерного училища — прибыть к вечеру в реальное училище Фидлера и находиться в распоряжении МК для выполнения экстренных поручений.

Вечером у Фидлера было заседание МК. «Иосиф Георгиевич» и я привели туда свои дружины и ждали. Наконец, я вызвал «Евгения» и просил осведомить нас о том, какого рода будет поручение, чтобы мы могли своевременно подготовиться. «Евгений» высказал мысль в высшей степени дельную, и я неоднократно жалел потом, что она не была приведена в исполнение. Он не особенно верил в железнодорожную забастовку (то же самое мне неоднократно говорил и Петр Иванович Барсов, работавший в Железнодорожном районе) и полагал, что было бы полезно и своевременно начать порчу железных дорог и, прежде всего, Николаевской и Брестской, чтобы не было неприятных сюрпризов. Мы вполне согласились с этим предложением, но высказали мнение, что наша порча без взрывчатых веществ будет бесполезна, так как войска, несомненно, будут двигаться, имея при себе железнодорожные батальоны или роты, и кустарная порча будет быстро исправлена. «Евгений» обещал тогда снабдить нас пироксилиновыми шашками, некоторое количество которых было в распоряжении организации. Не знаю, обсуждалось ли предложение «Евгения» в МК, но ждали мы напрасно, и, когда после заседания я встретил тов. «Алексея Ивановича» (кажется, врач; в 1906 г. работал в Замоскворецком районе; впоследствии в Париже работал в Пастеровском институте под руководством Мечникова) и задал ему вопрос о железных дорогах, он мне ответил, что об этом предложении знает, но находит его несвоевременным и до объявления железнодорожной забастовки даже вредным.

Кажется, утро следующего дня принесло извещение о всеобщей забастовке и вооруженном восстании, подписанное комитетами партий, союзов и общественных организаций. Помню чувство, с каким я его читал, — чувство облегчения, что, наконец, кризис начинает разрешаться, и вместе с тем огромной ответственности. Я немедленно поехал к Фидлеру, где уже собрались и остальные боевые организаторы, и мы в упор снова поставили «Афанасию Ивановичу» все те же проклятые вопросы. Он ответил только на часть из них. Так, к войскам рекомендовалось относиться с крайней осторожностью и без крайней необходимости в них не стрелять. Что же касается до полиции, то она подлежала безусловно изъятию везде и при всяких обстоятельствах. Боевое соглашение с другими партиями было заключено, но оно оказалось «свисткового» характера. У каждого начальника дружины и у каждого десятника должна быть сирена, на звуки которой обязаны отзываться дружинники, к какой бы партии они ни принадлежали. Районы действия между партийными организациями не поделены, и боевая дружина каждой партии действует в том районе, откуда набраны дружинники, так что и наша дружина должна разойтись по районам, и каждый отряд должен был взять на себя руководство восстанием в своем районе.

Но вопросы тактики все-таки продолжали оставаться неясными. Тактическая комиссия тов. «Евгения» рекомендовала, по словам «Афанасия Ивановича», строго партизанскую тактику: разделиться на небольшие группы по 3–5 человек, подстерегать войска и их обстреливать, потом скрываться, переходить на другое место, там делать то же самое и т. д. С другой стороны, уже раздавался на улицах призыв, кажется, от московской группы РСДРП (меньшевиков), идти на центральные митинги, т. е. митинги в центре города на площадях, начиная от линии бульваров. Как будто этот лозунг был сочувственно принят и нашей организацией.

Все три решения — центральные митинги, партизанская тактика и прикрепления дружин к районам — находились в полном противоречии друг с другом, и ни одно из них не содержало в себе элементов активности. Войну можно вести, только наступая, и инициативу нужно было взять сразу в свои руки. Нужно было расстроить сообщения противника, захватить жизненно необходимые здания, пытаться продвинуться в центр города. Вместо этого — распыление по районам своей вооруженной силы, пассивная партизанская тактика и центральные митинги, которые повлекут только расстрел безоружной рабочей толпы. Все эти соображения мы высказали «Афанасию Ивановичу», и он обещал к вечеру дать дополнительные разъяснения. Вечернее совещание мы назначили уже не в реальном училище Фидлера, которое было признано нами ненадежным. Мы условились встретиться на одной из явочных квартир, кажется, не то на Долгоруковской, не то в Каретном ряду, и разъехались по дружинам.

Моя дружина, состоявшая из трех десятков, находилась на Малой Бронной в студенческой столовой. Войск не было видно. Встречались лишь небольшие патрули драгун (кажется, Сумского драгунского полка), человека по три. Я разослал также патрули по два человека, рекомендовав им не заходить дальше Тверской, Тверского бульвара, Никитской, Садовой. Разбрасываться на большой участок было невозможно. Часа в три неожиданно пришел «Евгений», крайне расстроенный. Я передал ему все наши сомнения, но он только устало махнул рукой и сказал: «Вы неправы и, может быть, скоро сами увидите, что неправы». Я возразил ему, что лозунг «вооруженное восстание», под которым сегодня подписались все революционные организации, нас обязывает делать именно вооруженное восстание. «Бросьте, — ответил он, — вы знаете вооруженные силы и наши, и других партий; все они вместе не насчитывают тысячи человек, а сколько из них способных сражаться? Я убежден, что и сражаться не придется: у правительства здесь тоже нет никаких сил, и ему не на кого опереться; оно уступит без боя».

В этот момент вернулся один из патрулей и сообщил, что на Патриарших прудах полиция устроила засаду и иногда обстреливает проходящих. Я послал десяток ликвидировать это дело, и мы с «Евгением» продолжали беседу. Дружинники очень быстро вернулись с трофеями: несколько наганов и шашек. Из городовых трое были убиты, двое обезоружены и отпущены на слово, а остальные разбежались. Наганы были в крови. Я взглянул на «Евгения» и тут только понял, какой Гамлет скрывался в нем под холодной и бесстрастной оболочкой. На меня тоже очень тяжело повлиял вид первой крови, пролитой если не мной, то по моему распоряжению, но я сумел скрыть это ощущение и сейчас же роздал оружие кандидатам в дружинники. «Евгений» встал, простился и уехал, дав обещание на вечернем совещании окончательно выяснить все неясные для нас вопросы.

К вечеру за мной заехал «Иосиф Георгиевич», и мы с ним на извозчике, с трудом найденном, поехали на совещание. Ехали мы Тверским бульваром и, чем ближе подъезжали к Страстной площади, тем больше встречали народу, а на самой площади перед нами открылась незабываемая картина. Освещения не было, кроме костров, привычных всем москвичам в морозные дни. Сама площадь была почти пуста, но Тверская дальше, к Садовой, была запружена огромнейшей толпой, стоявшей густой стеной. Раздавался гул, и смутно виднелись знамена. Напротив толпы, с другой стороны Тверской, по направлению к нынешнему дому Московского Совета, стояла кавалерия, те же сумские драгуны. Сумский полк почему-то в наших кругах пользовался хорошей репутацией, быть может, потому, что расходившиеся после «университетской осады», о которой я рассказывал выше, были охраняемы сумскими драгунами. По данным военной организации, этот полк причислялся к сочувствующим и в худшем случае нейтральным.

Извозчик волей-неволей остановился. Мы стали уговаривать толпу пропустить нас, но никто не двигался с места. Мы уже собрались повернуть обратно, но нам пришли на помощь несколько рослых штатских, поддерживавших порядок в толпе. Один из них подскочил к нам и спросил, куда нам ехать. Мы назвали улицу. «В таком случае, поезжайте по Тверской вверх и дальше по Садовой». — «А мимо Страстного мы не проедем?» — «Не советую: будет опасно, да и там делается то же самое», — и с этими словами он и другие по его знаку очистили дорогу нашему извозчику и всем другим, проезжавшим мимо. Мы проехали по Тверской, и, когда находились на Садовой, вдруг со стороны бульваров послышались залпы и им в ответ треск револьверных выстрелов. «Началось, — сказал мне «Иосиф Георгиевич» и прибавил: — А как вы думаете, кто это помог нам проехать?» — «У меня впечатление, что это переодетый околоточный и переодетые городовые», — ответил я. «У меня тоже», — сказал он.

На совещании все были в сборе. Не было только «Евгения» и «Афанасия Ивановича». «Евгений» не пришел совсем; что же касается «Афанасия Ивановича», то он опоздал на час и был страшно взволнован. «Вы знаете, — рассказал он нам, — я ехал на извозчике, но извозчик меня высадил около Страстной площади, и дальше я пошел пешком. На Тверской стояла толпа и против нее — драгуны. Я перешел площадь и пошел мимо Страстного [монастыря]. В этот момент раздались револьверные выстрелы, затем — залпы, и кругом меня все побежали. На Малой Дмитровке я вынул сирену и засвистал. Ко мне сбежалось около десятка человек, оказавшихся дружинниками. Большинство были эсеры, а двое были ваши, — обратился он ко мне. — Я пытался с ними пройти на площадь, но толпы уже не было. Тогда я отпустил дружинников и отправился сюда». После этого сообщения были предъявлены те же запросы и последовали те же ответы, которые никого не удовлетворили.

Прения были кратки, резки, грубы и несправедливы. Все, в том числе и я, обрушились на неповинного «Афанасия Ивановича». Дело кончилось тем, что он отказался от дальнейшего руководства нами, и вместо него мы выбрали исполнительное бюро из «Ермила Ивановича», «Иосифа Георгиевича» и меня, а затем разошлись по своим дружинам, поручив «Иосифу Георгиевичу» служить постоянной связью между нами. Однако этому исполнительному бюро не пришлось ни разу заседать: «Иосиф Георгиевич» был через несколько дней тяжело ранен, а «Ермил Иванович» и я имели слишком много прямых обязанностей со своими дружинами, чтобы иметь возможность пытаться осуществлять неосуществимое общее руководство.

Я отправился по Садовой к своей дружине и часть ее встретил раньше, чем ожидал. На углу Триумфальной, Садовой и Тверской толпа строила баррикаду. Это были остатки той толпы, которую я незадолго перед этим видел на Страстной площади. Баррикаду строили как попало — из ворот, столбов, извозчичьих саней. На звук моей сирены прибежало несколько человек, среди которых были и мои дружинники. Их прислал сюда мой помощник. Мы несколько упорядочили постройку баррикады. При этом мне вспоминались советы Северцева делать окопы. Попробовал бы он создавать их за четверть часа, при морозе, из промерзшей мостовой. Врага мы ждали по Тверской, а он явился неожиданно справа, от Аквариума. Не знаю, была ли там засада или же туда проникли из Ермолаевского переулка, но мы были неожиданно обстреляны. Толпа разбежалась, мы тоже отбежали, попрятались за столбами и наудачу ответили на выстрелы. Все затихло. Лежало несколько тел на снегу. Понемногу толпа начала снова собираться. Мы подошли к Аквариуму. Там уже не было никого. А затем баррикада была обстреляна орудийным огнем, не причинившим нам вреда, так как мы отошли в сторону, но разогнавшим толпу и разметавшим баррикаду. Наступила ночь. Делать здесь было больше нечего, и мы вернулись на место стоянки дружины.

Утро открылось стрельбой, доносившейся со всех сторон. Разведка выяснила, что баррикады у Аквариума за ночь были разобраны, и собравшаяся с утра толпа продвинулась до Страстной. Манеж был занят войсками, и по Моховой было прекращено движение. Вверх по Тверской от Страстной площади были драгуны, пехота и артиллерия. Устья всех переулков от Тверской к Никитской были заняты пехотой, которая не пропускала отдельных лиц, а группы обстреливала. Я сделал попытку с десятком пробраться через Брюсовский переулок, который перед Тверской делает изгиб и дает возможность незаметно подойти. Мы обстреляли солдат, которые, в свою очередь, подвергли длительному обстрелу переулок. Продвинуться дальше не было возможности. Здесь впервые для меня обнаружилось преимущество трехлинейной винтовки перед нашими браунингами. Наши пули не делали им вреда, тогда как какой-то мирный прохожий, упрямо сунувшийся за угол, сразу был убит.

Это место пришлось оставить как безнадежное, тем более, что угрожала опасность с тыла, из Малого Чернышевского переулка. Мы вернулись на Большую Никитскую, прошли на Малую Бронную и по Большой Бронной отправились к Страстной площади. Там снова была толпа, не такая густая, как накануне, но еще более возбужденная. Войск не было. Шла постройка баррикады, пересекавшей Тверскую. Мы разместились за прикрытием и стали ждать. Раздался мерный топот, и на площадь вылетел эскадрон драгун. Они быстро спешились и по команде дали несколько залпов вниз по Тверской и по Тверскому бульвару. Мы обстреляли их, но без особенного вреда: остался один раненый. Эскадрон ускакал вверх по Тверской, и оттуда была открыта стрельба. Одновременно с этим и неожиданно для нас заговорила колокольня Страстного монастыря, причем первым выстрелом был убит студент-медик Богословский, подававший помощь раненому. Осуществлялся приказ адмирала Дубасова — стрелять по революционному Красному Кресту. Из толпы было несколько убитых, а на Тверском бульваре был убит случайный прохожий-старик. Помню, как его осматривал мой дружинник-медик. Морозный воздух рвали пули, а в голове звучали слова: «семя грядущего сеем». Толпа разбежалась, начатая постройка баррикады остановилась. Опять пришлось пожалеть о более тяжелом оружии. Браунинги были бесполезны.

Вернувшись на Малую Бронную, я узнал, что другой десяток, поместившись у церкви, на углу Б. Козихинского и Садовой, обстрелял из маузеров скакавший от Аквариума эскадрон драгун и заставил их повернуть обратно. Вербовочный пункт в студенческой столовой принял около двух десятков новых членов дружины, но по большей части безоружных. Было отмечено не особенно дружелюбное отношение к дружинникам жителей этого района, и было ощущение, что мы здесь находимся в пустоте. Я созвал начальников десятков, и мы стали обсуждать вопрос — что делать дальше? Для нас была необходимость укрепиться в районе, но для этого не хватало сил. Нужно было, имея пятьдесят — шестьдесят человек, из коих часть невооруженная, удерживать переулки, выходящие на Тверскую и на Тверской бульвар, т. е. не менее шести, и при этом еще иметь охранения с других флангов. Не знаю, как разрешили бы мы эту задачу, но разрешать ее пришлось не нам.

Прибыл товарищ Яловецкий, пробиравшийся к себе в Замоскворечье, и принес неожиданное распоряжение: мне с дружиной передвинуться в Симонову слободку, чтобы подкрепить Замоскворечье и вместе с тем попытаться войти в сношения с Крутицкими казармами, где стояли расположенные к нам, по сведениям военной организации, полки. «Там, — сказал Яловецкий, — вы будете иметь прочную опору среди исключительно рабочего населения Симоновой слободы». Эта переброска на другой конец Москвы не особенно улыбалась нам всем, и часть дружины осталась на М. Бронной. Порядок переброски был такой: сборным пунктом было назначено Алексеевское училище, или на Николо-Ямской, или на Алексеевской. Каждый дружинник должен был добраться туда в одиночном порядке к шести часам вечера. Оттуда мы все вместе должны были идти в Симоново.

Придя в Алексеевское училище к шести часам, я уже нашел в сборе большинство дружинников. Там же ожидали меня «Евгений» и «Ермил Иванович», с интересом расспрашивавшие меня о том, что делается в городе, и, в свою очередь, осведомившие меня о разгроме эсеровской боевой дружины в реальном училище Фидлера. Дело происходило так: несмотря на общее мнение о ненадежности этого места, боевая дружина эсеров собралась там и, по-видимому, собиралась захватить почтамт, но выходы на Чистопрудный бульвар оказались заняты пехотой, а на углу Машкова переулка с Лобковским стояли два орудия. Офицер, командовавший отрядом, предложил сдаться, но, получив ответ, что «боевая дружина партии с. — р. умирает, но не сдается», открыл артиллерийский огонь, после которого находившиеся в реальном училище Фидлера сдались. Вероятно, части дружины удалось выбраться. Среди захваченных находился и известный впоследствии по фронту Учредительного собрания эсер Б. К. Фортунатов, расстрелянный Колчаком.

Разгром эсеровской дружины был большим ударом: она была многочисленна и хорошо вооружена. Буржуазия, относясь с подозрением к нам, охотно жертвовала на вооружение эсерам. Мне хотелось бы, чтобы мое описание осады Фидлера не было понято как упрек эсерам в недостатке мужества. Боевые дружины того времени, набранные из неопытных и необстрелянных людей, находящиеся под командой неопытных начальников, обладали всеми достоинствами и недостатками добровольческих частей: иногда проявляли удивительный героизм, иногда неожиданно впадали в панику. Это бывало решительно со всеми действовавшими тогда дружинами. Дело не в том, чтобы не бежать, а в том, чтобы суметь вовремя вернуться и возобновить нападение. Через неделю на Пресне я встретился с эсерами, и среди них были удивительные по мужеству люди, как, например, «Медведь», повешенный впоследствии по делу о Фонарном переулке, или «Володя» (Мазурин), первая жертва военно-полевых судов в Москве.

«Евгений» и «Ермил Иванович» увели меня на совещание, происходившее в каком-то доме в каком-то из Коломенских переулков. Кроме нас троих, там присутствовали еще два неизвестных мне товарища. Речь шла вот о чем: где-то на путях Московско-Курской ж.д. стоял вагон с пулеметами и патронами к ним под охраной взвода солдат Ростовского полка с одним офицером. «Ермил Иванович» предложил напасть силами своей железнодорожной дружины на этот вагон, но просил меня обеспечить ему тыл и отвлечь от него внимание нападением на взвод солдат, охранявший участок на Николо-Ямской. Я согласился, но указал на ранее данные мне задания — идти в Симоново. «Прекрасно, — сказал “Евгений”, — вы и идите в Симоново; только сделайте по дороге то, о чем вас просит “Ермил Иванович”».

Я вернулся в училище часам к восьми. Дружину я застал в большом возбуждении. Меня окружили и самым резким образом требовали отмены путешествия в Симоново. «Какой смысл нам идти туда? Все мы живем в Центральном районе, там у нас все связи, там у нас налаживалось дело. Вместо этого мы только перемещаемся». Особенно волновался и возбуждал других уже пожилой дружинник восточного типа, недавно приехавший из Туркестана. Я сам разделял все опасения дружины, но, будучи связан организационной дисциплиной, постарался успокоить дружину сначала уговорами, а потом твердостью. Я предложил желающим уйти, но сказал, что у них отбирается оружие, а об их недисциплинированном поведении будет сообщено во все партийные организации. Это подействовало: желающих уйти не оказалось. Только упомянутый дружинник волновался и требовал, чтобы каждый шаг дружины обсуждался всей дружиной. «В конце концов нас всех перебьют случайные пули», — говорил он. На это я ответил, что все операции обсуждаются мной совместно с десятниками и что время митингования кончилось. После этого мы двинулись. Того дружинника я поместил ближе к себе, чтобы за ним наблюдать.

На небольшой площади перед участком на Николо-Ямской было темно, и виднелись группы солдат. Мы осторожно заняли позиции и начали обстрел. В ответ раздались залпы, и в этот момент голос того дружинника произнес: «Спасайся, кто может». Сам он упал убитым, но началась паника, остановить которую мне удалось не скоро. Среди солдат, по-видимому, тоже была паника. Они спаслись в здании участка. Мало-помалу я собрал дружинников и подсчитал потери. Они выражались одним убитым и одним пропавшим студентом Калашниковым, который, как потом оказалось, был ранен, лежал без чувств и был подобран солдатами.

После этого, руководимые проводником-рабочим, которого нам дал Яловецкий, мы направились в Симоново. Не знаю, что помешало «Ермилу Ивановичу», но впоследствии офицер-ростовец, командовавший взводом, охранявшим вагон с пулеметами, говорил мне, что они ждали нападения и заранее приняли решение не сопротивляться, однако никто к ним не приходил. «Ермила Ивановича» же с тех пор я не видал: кажется, он умер в 1909 или 1910 году в Петрограде.

Рабочий-проводник заблудился в неосвещенных переулках и вместо Симонова вывел нас к Рогожскому кладбищу, потом мы очутились за городом и, проплутав целую ночь среди железнодорожных насыпей, кустарников, рвов и т. д., только к утру, озябшие и истомленные, пришли в Симоново.

Дружина нуждалась в отдыхе, и отдых ей пришлось дать. Разместились мы в столовой на заводе Бари. Немного поспав, я пошел знакомиться с положением дел. Оказалось, что власти исчезли уже несколько дней. Симоновом правил Рабочий Совет, в котором преобладали большевики. Оружия было мало, и патрули, рассылавшиеся для охраны порядка Советом, были вооружены пиками. Солдаты в Крутицких казармах не имели никакого желания поддержать рабочих. С другим берегом Москвы — Замоскворечьем — связь была слабая, так как у Симоновского моста на Дербеневской набережной в помещении какой-то фабрики стояли драгуны и мешали сообщениям. В Замоскворечье шла стрельба, и от времени до времени слышались пушечные выстрелы. Более глухо звуки перестрелки доносились и из города.

Я отправился выяснять возможность выполнения задания. Прежде всего пошел к Крутицким казармам. Солдаты не желали выступать никак и даже отказывались слушать ораторов. Во двор нас не пустили и угрожали стрелять. Чувствовалось, что здесь настроение безнадежно пассивное. Оттуда я направился к пороховым погребам. Команда там была немногочисленная, но, по-видимому, стойкая. Она также отказалась вступать в переговоры, а предпринять что-либо было невозможно ввиду опасности от взрыва. Опасения дружины оправдывались. Симоново было дырой, в которой можно было спокойно, но без всякого толка, просидеть все восстание. Выяснив это, я с пятком дружинников отправился на Москва-реку посмотреть, где удобнее всего можно перебраться в Замоскворечье. Пользуясь прикрытием барж, мы подошли к Симоновскому мосту, но сейчас же были обстреляны. Укрываясь за баржами, я по пояс провалился в прорубь, но был вытащен дружинниками. Было уже совсем темно, когда мы вернулись обратно. Я проклинал в душе «Евгения», Яловецкого, «Афанасия Ивановича» и прежде всего проклинал свою дисциплинированность, из-за которой мы потеряли два дня боевой деятельности.

В столовой завода Бари я нашел дожидавшегося меня тов. «Станислава» (Вольского). Он был в состоянии полной прострации. «Все погибло, — говорил он, — войска нас не поддержали, получается полный разгром всех наших сил. Нас постепенно оттесняют к окраинам, а там пролетариат не вооружен и беззащитен. И я — виновник этого разгрома». Я прервал его и спросил, что же делать нашей дружине, чтобы наши силы не пропали даром? Он подумал и сказал: «Знаете, идите на Пресню. Это — единственное место, где дела идут хорошо. Там командует Седой. Замоскворечье ближе, но там уже делать нечего». После беседы со «Станиславом» я обсушился перед огоньком и вызвал десятников на совещание. Мы решили, ввиду позднего времени, переночевать в Симонове и затем поодиночке перебраться через Замоскворечье в Хамовники, назначив сборным пунктом студенческое общежитие на Малой Царицынской, а оттуда уже идти на Пресню.

Ночь была неспокойная из-за одного дружинника, который сошел с ума. Он разбудил меня следующим экстренным сообщением: «Дверь повалена, и на нее уложен часовой». Я вскочил, думая, что на нас напали, но дело оказалось гораздо проще. Все скамейки были заняты спящими, и дежурный десятник, отыскивая место, где мог бы лечь отдежуривший часовой, снял кухонную дверь и использовал ее как ложе. Я поместил больного в заводскую амбулаторию под надзор одного из товарищей и снова лег.

Рано утром мы встали и пустились в путь попарно. Моим спутником был Федор Иванович Тимахович — мой земляк, студент-филолог, веселый и беспутный малый, но смелый и преданный организации человек; впоследствии он погиб на австро-германском фронте. Мы с ним спокойно перешли через Симоновский мост, почему-то на этот раз никем не охранявшийся, направились Жуковым проездом и попали на Щипок. Затем мы зашли к Серафиме Ивановне Надеиной в Александровскую больницу. Работая в больнице как фельдшерица, она вместе с тем вела пропаганду в Железнодорожном районе, и у нее мы надеялись узнать новости. Однако новостей не было. Она была всецело поглощена ранеными, которых было довольно много в больнице, и даже одна раненая дружинница лежала у нее на квартире, в маленьком подвальчике. Там же мы застали и моего бывшего дружинника Бориса Сергеевича Кустова.

Кустов был моим товарищем по факультету и по курсу, а также по партийной работе. Последние месяцы он работал в партийной нелегальной типографии, находившейся где-то около Пресни, кажется, в Б. Конюшенном переулке. Кустов рвался в бой и с самого начала записался в дружину, но — увы! — перед восстанием МК решил, что все технические работники должны оставаться на местах, не вступая в дружины и не вмешиваясь в военные действия. Он негодовал на это, вполне целесообразное, запрещение, но был принужден подчиниться. К Серафиме Ивановне зашел, чтобы узнать, где мы и что с нами, и теперь с завистью нас расспрашивал и все повторял: «Вот вы — в действии, в огне, а я все жирею: за неделю прибавился на полпуда». Каково же было мое удивление, когда через несколько недель после восстания я узнал, что Борис Сергеевич был расстрелян семеновцами на Пресне, где его не видал между дружинниками.

По тогдашним сведениям, дело рисовалось так: во время разгрома Пресни семеновцами в типографии были получены сведения о возможности провала. Работавшие в ней поторопились эвакуировать типографию, что в тот момент было сопряжено с огромными затруднениями, а потом стали расходиться. И вот Борис Сергеевич, по близорукости, пошел по другому направлению и не заметил патруль семеновцев. Его арестовали, привели к Горбатому мосту, нашли в кармане печатную «Рабочую Марсельезу», а под штатским пальто — студенческую тужурку. Этого было достаточно для расстрела. Говорят, он перед смертью оказал отчаянное сопротивление. По крайней мере, солдат, выдавший родным его пробитое девятью пулями тело, говорил им: «Вот этот попортил много наших». Мир праху твоему, честный товарищ! Но в тот момент, когда мы с ним разговаривали, он жаловался на спокойную жизнь, а мы не умели прочесть гиппократовых черт на лице его.

Из Александровской больницы мы прошли на Серпуховскую. Серпуховская была занята солдатами, расставленными почти у каждого дома. Они обыскивали редких прохожих. Нечего сказать, в хорошем положении мы были: я с браунингом в кармане, а Федор Иванович с винчестером под пальто. Тем не менее отступать было некуда. Приходилось идти вперед. Не знаю, помогал ли тут вид веселого шалопая Федора Ивановича, но мы благополучно прошли кусок Серпуховской, свернули на Арсеньевский, прошли Шаболовку, Камер-Коллежский вал и очутились на Москва-реке. Беспрепятственно мы перешли ее по льду и еще через четверть часа были уже в общежитии.

Мало-помалу сошлись и все остальные, и дружина была в сборе. Здесь же был и мой сожитель Петр Иванович, которого я не видал больше недели. Он работал среди железнодорожников как пропагандист, потом — как агитатор, проводил железнодорожную забастовку, а потом взялся за оружие и оберегал вокзалы. И вот с ним случилось неприятное обстоятельство: утратил свой браунинг. Он был послан разыскивать МК, натолкнулся на патруль, который остановил его и стал опрашивать, куда идет. Находясь далеко от дома, он сказал, что ему нужен сапожник. «Зачем?» — «Оторвалась подошва». Действительно, подошва была в оторванном виде, а в доме, куда он направлялся, случайно оказался сапожник. «Ну, ладно, иди пришивай подошву, — ответили ему солдаты, — а мы тебя подождем». Делать нечего, Петр Иванович пошел к сапожнику и, пока тот пришивал подошву, зашел в уборную и там спровадил опасный браунинг. Вышел, расплатился, надел сапоги, а солдаты вовсе и не думали его ждать, так что браунинг погиб напрасно. Мы утешили, что все равно он сослепу налетел бы на другой, более умный, патруль, который обыскал бы его, и дали ему новый браунинг.

Вслед за тем я с Федором Ивановичем поехал в город разыскивать организацию и собирать сведения, поручив В. П. Зачинщикову ознакомиться с положением в Хамовническом районе и, если понадобится, применить дружину. Я заехал прежде всего на Б. Никитскую к С. С. Чижевскому, но там узнал о ранении «Иосифа Георгиевича» при следующих обстоятельствах. Его задержал патруль в каком-то из переулков между Никитской и Тверской. Солдаты были пьяны. При нем были два револьвера: браунинг в одном кармане и вельдог в другом. Найдя вельдог, один из солдат закричал: «А, сволочь, вот тебе твоя пуля», — и, приставив вельдог к сердцу, спустил курок, но «Иосиф Георгиевич» успел дернуться, и пуля миновала сердце; рана, однако, была очень тяжелая, и его без сознания подобрали санитары революционного Красного Креста.

Затем мне показали тактическую инструкцию, выпущенную от имени Боевой организации РСДРП, в которой повторялись те же рецепты партизанской войны, с которыми мы боролись в свое время. Далее я отправился на Арбат, где надеялся через посредство художника С. В. Иванова, постоянно оказывавшего нам большие услуги, найти члена МК «Павла Ивановича» (Первухина) — тщетная надежда. До «Колокола» (контора издательства на Моховой), где можно было найти «дядю Мишу» (М. А. Михайлова), тоже не удалось добраться. Мы отправились в Замоскворечье — тоже без результата, и, наконец, часов в 5–6 вечера на извозчике, взятом от Серпуховской площади, поехали в Хамовники, настойчиво рекомендуя извозчику не ехать мимо Хамовнических казарм, чтобы не потерять ни седоков, ни платы. «Не беспокойтесь, господа хорошие, я уж знаю, где ехать; с патрулями дело иметь тоже никому неохота».

Едем. И вот мой спутник, вообще никогда не отличавшийся конспиративностью, вдруг начинает обсуждать детали событий, в которых нам приходилось принимать участие. «Бомб, вот чего нам не хватало». Я прерываю его и говорю: «Муку-то нужно продавать скорее, а то дороги пойдут, привоз будет, и цены упадут». Едем дальше, подъезжаем к Крымскому мосту. Опять Федора Ивановича тянет за язык: «И о чем это думала организация…» — «Да, — отвечаю я ему, — муку-то продашь, а дороги-то не пойдут, вот тут и погадай». Заворачиваем в переулок, и тут опять Федор Иванович заговаривает: «А что мы будем делать с нашими…», как вдруг раздается окрик: «Стой», и извозчика окружают солдаты: он все-таки ухитрился наехать на казармы. «Стой, что за люди?» Что делать? Выручай, мука! «Да мы с Серпуховской по мучной части, а это приказчик мой будет». — «А чего вас в эту пору носит?» — «Да как же, днем — дело, а здесь в клиниках — жена больная». — «Ну, слезай, обыскивать будем». Но здесь извозчик, боясь потерять седоков и убежденный моими мучными речами, вдруг вступился: «Да что вы, солдатики, я их знаю, они на Серпуховской мукой торгуют». — «Дело, стало быть, имеете», — совсем уже дружелюбным тоном обратился ко мне унтер, и нас без затруднений пропустили и даже показали, где проехать, чтобы избегнуть следующих патрулей.

Приехав на М. Царицынскую, я узнал, что дружина не сидела без дела, но дела было немного, и оно было странное. На М. Царицынской была выстроена баррикада. Ожидалось нападение на баррикаду со стороны Девичьего Поля, и дружина, естественно, разместилась «по ту сторону баррикады». И вдруг, оглянувшись назад, В. П. Зачинщиков увидел, что с другого конца М. Царицынской движется рота несвижцев. Он не успел ничего сказать, ничего скомандовать, как солдаты дали залп, после которого все дружинники попадали. К удивлению В. П., ни один не был ни убит, ни ранен; к еще большему его удивлению, несвижцы не развивали успеха и ретировались. После их ухода был забаррикадирован и другой конец М. Царицынской, чтобы не было неожиданностей. Ночью противник проявил некоторую активность. Дежурные дружинники заметили, что несколько десятков человек осторожно пробираются к баррикаде и начинают ее разбирать. После небольшой перестрелки нападавшие отступили и больше не возвращались.

Следующий день прошел спокойно, но было ясно, что в этом районе делать нечего, и пребывание в нем имело смысл только в качестве законного отдыха для дружины. На утро на третий день мы, обсудив положение, решили, что один десяток постарается пройти на Малую Бронную, которая еще оказывала сопротивление, а другой десяток со мной направится на Пресню. И к вечеру этого дня мы были уже на Пресне.

Совершенно своеобразное впечатление производила эта отрезанная от мира Пресненская республика. Окруженная баррикадами — не теми грозными баррикадами, которые описаны у Виктора Гюго в романе «Несчастные», а скромными деревянными баррикадами, — она являлась последним оплотом восстания. Управлял ею Совет с участием представителей партий, причем от МК туда входил тов. «Леший» (Доссер). Вооруженными силами командовал т. Седой, ранее широко известный рабочей Москве лишь как агитатор. Это командование он, впрочем, разделял с «Медведем», представителем эсеров. Там же находилась и Евгения Ратнер — та самая, которая судилась по делу правых эсеров. Из известных мне лиц назову еще тов. «Горького», который был там со своими шмидтовцами. С ним мы давно не видались, и он очень мне обрадовался. Мои сожители, Петр Иванович и меньшевик Даниил Иванович М[алюжинец], тоже были там. Наслушавшись разговоров о силе пресненских дружин, я был очень удивлен, когда, придя в столовую при Прохоровской мануфактуре, увидел там не больше ста — ста пятидесяти человек, вооруженных самым сборным оружием.

Ночь с 15 на 16 декабря прошла более или менее спокойно. Утром принесли очень неприятные вести: было вполне ликвидировано восстание почти везде; сопротивлялся еще Миусский парк, где распоряжался энергичный большевик инженер М. П. Виноградов. Из Петрограда прибыли войска. Более того, эти войска уже продвигались к Пресне. День прошел в незначительных перестрелках, причем особенное озлобление в нас вызывала колокольня Кудринской церкви, откуда какие-то любители стреляли в нас на выбор, когда мы ходили по улицам или проходили по дворам. Попаданий, насколько помню, не было, но это раздражало. Я обменял свой браунинг на винтовку и без результата выпустил несколько пуль в колокольню.

Наступал вечер. Проходившие приносили известия о том, что семеновцы уже стоят на Кудринской площади. Несколько раз по Верхне-Прудовой проскакали казаки, тогда как накануне, когда проходили на Пресню, мы решительно никого не видали. Вечером я отправился с двумя дружинниками на разведку за Пресненскую заставу к Камер-Коллежскому валу. Сумрачно выглядывало из мрака сгоревшее здание у заставы. Людей не было. Тревожно лаяли собаки, и лай их, начавшись издали, распространялся и подхватывался другими и слышался все ближе и ближе. «Слышите, окружают», — сказал мне один из дружинников. «Почему вы знаете?» — «А по лаю: собака зря лаять не станет. А может, просто верхним чутьем чувствую». К ночи мы вернулись обратно. Едва я напился чаю, как пришел «Горький» и позвал меня на совещание.

На совещании были, кроме нас с «Горьким», представители пресненских рабочих, представители партий и начальники дружин. Началось заседание информационным докладом, который сводился к тому, что теперь Пресня является единственным очагом восстания и что завтра, по-видимому, предстоит решительный натиск. Кто-то поставил вопрос, имеет ли смысл продолжать сопротивление и не проще ли всем разойтись, не подставляя рабочее население Пресни под удар. На это было отвечено, что слишком поздно: Пресня окружена (таким образом, дружинник был прав), и бой неизбежен. Стали выяснять ресурсы, оказалась главная бедность в патронах, причем благодаря разнородности оружия вопрос этот особенно трудно разрешим. Кто-то заговорил о необходимости укрыть особенно скомпрометированных лиц. На это возразил «Медведь», что есть люди с особыми приметами, например — он сам (маленькая плешь сбоку) или Седой, и с великолепной беспечностью прибавил, что это — последний вопрос, о котором следует думать. В окончательном итоге было принято решение, если позволят обстоятельства, с завтрашнего дня начать эвакуацию Пресни. Затем зашла речь о пленных и о том, что делать с ними. Решено было немедленно допросить их, чтобы выяснить, кого из пленных можно завтра отпустить. Затем заседание закрылось.

Я пошел взглянуть на пленных. Они помещались в одной из комнат казармы для рабочих. Помню, когда открылась дверь, на меня метнулся взгляд одного из заключенных — взгляд, в котором я почувствовал всю предсмертную тоску человеческого существа, не знающего, что ему приносит эта открывающаяся дверь. Среди заключенных был корреспондент какой-то французской газеты, арестованный дружинниками за попытку фотографировать баррикаду. Комиссия опрашивала пленных с полной благожелательностью, и в отношении к ним не было никакой предвзятой жестокости.

Немного погодя Седой послал меня, Мазурина и еще одного дружинника к баррикаде у Пресненского моста. Мы пришли туда, сменили и стали прислушиваться. Все было спокойно. Город спал. Изредка вдали раздавались одиночные выстрелы. Мы присели на ступеньках какого-то дома. Мазурин взглянул на него и сказал: «А знаете, ведь в этом доме сейчас лежит тело расстрелянного Войлошникова». Затем он рассказал, как происходил этот расстрел.

Войлошников был начальником московской сыскной полиции и проживал в районе Пресни. Как только его обнаружили, привели, назначили суд. Суд приговорил его к смертной казни. Войлошников спокойно выслушал приговор и попросил разрешения проститься с семьей. Это ему позволили, а затем он был расстрелян. Все время держал себя с большим мужеством и достоинством. Таков был рассказ Мазурина. Я выразил сомнение в целесообразности расстрела человека, который никакого отношения к политическим делам не имел, а был специалистом по ловле уголовных преступников. Мазурин стал горячо доказывать мне, что сыскная полиция работает рука об руку с охранкой и что у Войлошникова при обыске были найдены компрометирующие в этом отношении документы. Не знаю, прав ли он был, но мне пришлось год спустя выслушать другую сторону в этом деле. Я ехал по партийным делам в Петроград, и моей соседкой в купе оказалась свояченица Войлошникова, которая жила с ним и его семьей. И вот она рассказывала своим спутникам об аресте Войлошникова, о его прощании с семьей, и уверяла, что компрометирующие Войлошникова документы были просто списком разыскиваемых уголовных преступников.

В этих разговорах прошла наша смена, и мы отправились спать. Улегся я на скамье в столовой и сейчас же заснул. Проснулся от поталкивания в бок. Смотрю, стоит около скамьи Седой и говорит: «Пора! Глотните стакан чаю, возьмите пяток и отправляйтесь к Пресненскому мосту! Там уже есть пять дружинников, но нужно подкрепление». Я взял свою винтовку с пятью патронами. Ко мне присоединились Петр Иванович Барсов, П. А. Михайлов и еще двое неизвестных дружинников, и мы отправились. Светало. Над головой был потолок из пуль, которые с пением пролетали по разным направлениям. Мы вышли на Среднюю Пресню, а оттуда дворами и около заборов, чтобы избегнуть внимания колокольни, пробрались к пресненским баням и к баррикаде у Пресненского моста. Тех пяти, которые нуждались в нашем подкреплении, не было. Разыскивая их, мы по одиночке перебежали на другую сторону Большой Пресни, но и там никого не было. Никого не было и в Волковом переулке. А пули летели над нашими головами и пели.

Баррикада стояла на месте и мешала нам видеть, тогда как нас видели с колокольни. Нужно было все-таки отыскать противника, который держался вдали и был для нас недосягаем. Особенную досаду испытывал Петр Иванович со своим браунингом. Я посоветовал ему идти обратно в столовую. «Почему?» — «А какой толк от твоего браунинга?» — «А какой толк от твоих пяти пуль?» Возражение было правильное. Мы разбрелись в поисках мест, откуда противник был бы досягаем, и, кажется, в течение нескольких минут истратили свой небольшой запас патронов. Наше оружие превратилось в палки, и делать больше было нечего, тем более, что противник ограничивался обстрелом, не двигаясь ни на один шаг дальше. Мы покинули бесполезные и не нуждавшиеся больше в нас баррикады и вернулись в столовую. Туда же постепенно возвращались и все другие. Нам было рекомендовано стараться в одиночку выбираться с Пресни.

Мы уговорились с Петром Ивановичем искать временного приюта на университетской обсерватории. Он ушел; я несколько задержался. К сожалению, вышла ошибка. Я считал обсерваторией дом с вышкой в конце Средней Пресни. На месте недоразумение выяснилось, но семья рабочего, жившего в подвальчике, так мило предложила мне скрывать меня, пока можно будет выбраться, что я остался. Из верхнего этажа, пустовавшего по случаю выезда жильцов, были очень хорошо видны Пресненские пруды и оба моста — Пресненский и Горбатый. По Верхне-Прудовой располагались войска. На Горбатом мосту ставилась артиллерия и подготовлялся последний акт — расправа с обезоруженным врагом. Вскоре заговорили пушки, и бомбардировка беззащитной Прохоровской мануфактуры продолжалась до вечера. Изредка с Нижне-Прудовой доносились одиночные выстрелы — последние выстрелы шмидтовских дружинников, на которые войска отвечали бешеными залпами. Но страх перед безоружной Пресней был так силен, что войска не двигались с мест к баррикадам, которых некому и нечем было защищать. Вскоре начались пожары на Нижне-Прудовой, и зарево пожара, то затихая, то разгораясь, освещало грохотавшие пушки и молчаливо двигавшуюся прислугу. С наступлением ночи орудийный огонь прекратился, но ружейная перестрелка продолжалась всю ночь.

Утром мой хозяин пошел на разведку и принес известие, что через Горбатый мост выпускают с Пресни публику. Хотя мои хозяева и предлагали укрывать меня дальше, но я предпочел не отсиживаться, а пробраться домой. Сердечно простился я с давшими мне приют людьми, спустился на Нижне-Прудовую и пошел к Горбатому мосту. Меня обогнало несколько извозчиков, и на одном из них ехал мой товарищ и дружинник П. А. Михайлов. Мои хозяева тоже рекомендовали мне взять извозчика, говоря, что на извозчике легче пропускают, но я отказался. У Горбатого моста стояла огромная толпа желавших пройти. Ей перегораживали путь два ряда солдат: один — у Нижне-Прудового конца моста, другой — у Верхне-Прудового. За вторым рядом на возвышении размещались офицеры, наблюдавшие за всей операцией и вместе с тем решавшие дела заподозренных. Порядок выхода был такой: каждый, желавший пройти, опрашивался кем-либо из солдат первого ряда и затем с поднятыми вверх руками перебегал ко второму ряду, где его обыскивали и затем пропускали или задерживали.

Сцены были раздирающие. Стояли в очереди старик и старуха — по-видимому, муж и жена. Жену пропустили, а мужа задержали — задержали, потому что какой-то штатский шепнул что-то одному из офицеров. Несчастная женщина валялась в ногах и у солдат, и у офицеров. Все было тщетно. Был и такой случай. Человек, прошедший сквозь сито и уже отпущенный, вдруг бросился бежать: вероятно, растерялся от всех пережитых ощущений. По знаку офицера за ним бросился солдат и всадил ему в спину штык. Тело продолжало лежать.

Наконец, очередь дошла и до меня. Мои объяснения сразу показались подозрительными опрашивавшему солдату, и он поместил меня в особую группу. Не знаю, долго ли я стоял в ней, но момент был жуткий. Вдруг я почувствовал устремленный на меня взгляд. Смотрел один из солдат другого ряда, и во взгляде его чувствовался молчаливый призыв. Я, не отдавая себе отчета, поднял руки вверх и перебежал расстояние между рядами, направившись прямо к этому солдату. Он велел мне расстегнуть пальто. Слегка похлопал по бокам, громко сказал: «Ничего нет. Идите, — и тихо прибавил: — Не торопитесь». Я тихо пошел, прошел Б. Девятинский, пересек Новинский бульвар и проходным церковным двором вышел прямо к своей квартире, где не был уже две недели.

Петр Иванович и Даниил Иванович были дома. Даниил Иванович прошел кружным путем через М. Грузинскую и Владимиро-Долгоруковскую. Петр Иванович, действительно, нашел приют на обсерватории у астрономов С. Н. Блажко и С. А. Казакова, провел там ночь, а утром без затруднений прошел через Горбатый мост, причем обыскивавший его солдат взглянул ему в глаза и сказал: «Может быть, ты стрелял в нас. Ну, да бог с тобой, иди». Неблагополучно было с П. А. Михайловым. Его погубила кожаная куртка, под которой была студенческая тужурка. Он был расстрелян. Хотелось бы сказать о нем несколько слов. Он был сын артистки и учительницы пения Михайловой. На нашем курсе считался одним из самых способных студентов и, действительно, обнаруживал редкие дарования и большую разносторонность. Политически он был настроен право и в то время, как я был лидером левой части нашего курса, он был лидером правой академической части. Но осенью 1905 года в нем начался переворот. Он прочел Маркса, увлекся научной красотой и внутренней логикой его построений, некоторое время уверял меня, что мы делаем из верных посылок неправильные выводы, потом вдруг вступил в партию и то короткое время, которое пришлось ему работать, был одним из активнейших пропагандистов и во время восстания — дисциплинированным и смелым дружинником.

Из наших окон в Трубниковском переулке была видна Пресня, и, когда наступила ночь, она вся осветилась заревом пожара. Залпы не прекращались до поздней ночи. Мы не могли понять, что там происходит и в кого стреляют семеновцы. Позже нам стало ясно, что это было торжество победителей, мстивших безоружным пресненским рабочим за пережитые во время восстания страхи.

Оставаться в нашей квартире было невозможно, так как она все время была слишком на виду. Мы разошлись по знакомым. С одним из первых поездов приехал из Смоленска мой отец, не надеясь найти меня. Он был так рад меня видеть, что не сказал ни слова упрека за всю тревогу, которую пережил. Я не думал о родителях, которые не найдут своих детей, — думал о наших и о своих ошибках, и у меня зрела решимость вести подготовку второго восстания, использовав весь опыт первого. Но об этом — в другой раз.

В заключение хочу сказать несколько слов о настроениях среди партийных работников на другой день после восстания. Начались обвинения и самообвинения. «Евгений» образовал группу протеста, которая требовала предания партийному суду всех виновников наших неудач. Когда он предложил мне присоединиться к ним, я ответил, что начинать нужно с самих себя, что все мы виноваты нашей неопытностью, неумением, непониманием, но что, с другой стороны, других опытных умелых рук не было и не могло быть. Восстание не было нами придумано. Оно надвигалось естественно, стихийно, и не в нашей власти было предотвратить его. Я напомнил ему энтузиазм наиболее сознательных рабочих на конференции 5 декабря, напомнил настроение масс по районам, непобедимое течение рабочих волн к центру в первые дни восстания — движение, постоянно отбрасывавшееся назад, но не прекращавшееся. Не судить и осуждать надо, а учесть опыт, учесть ошибки свои и чужие и готовиться к следующему восстанию. Кампания «Евгения» не имела больших результатов, и группа протеста скоро сошла на нет. Этот душевный кризис после восстания надломил многих партийных работников.

Я уже перечислял наши главнейшие ошибки, которые обусловили военный неуспех восстания: непонимание психологии войск и неумение ее использовать, пассивная тактика вместо единственно возможной и обеспечивающей успех активной, незнание противника и неумение наметить его наиболее жизненные пункты, неиспользование и распыление своих собственных сил. Мне кажется, что эти ошибки все-таки были неизбежны и от нас не зависели и что этот низкий уровень военно-технической подготовки и проведения восстания неизбежно вытекал из всей тогдашней политической обстановки.

 

Библиографический список публикаций В. А. Костицына

1912

Об одном общем свойстве систем ортогональных функций // Математический сборник. 1912. Т. 28. № 4. С. 497–506.

1913

Несколько замечаний о полных системах ортогональных функций // Там же. 1913. Т. 29. № 1. С. 134–139.

Quelques remarques sur les systèmes complets de functions orthogonales / Note (séance du 20 janvier 1913) de M. V. Kostitzin, présentée par M. Émile Picard // Comptes rendus hebdomadaires des séances de l’Académie des Sciences. 1913. T. 156. P. 292–295.

1916

Sur la périodicite de l’activite solaire et l’influence des planets / Note (séance du 21 août 1916) de M. V. Kostitzin, présentée par M. Puiseux // Comptes rendus hebdomadaires des séances de l’Académie des sciences. 1916. T. 163. P. 202–204.

Sur la distribution des étoiles dans les amas globulaires // Bulletin astronomique. 1916. T. XXXIII. P. 289–293.

Успехи звездной астрономии // Современный мир. 1916. № 9. С. 37–51.

1917

Без аннексий и контрибуций // Единство (Петроград). 1917. № 22. 25 апр.

Единство и дисциплина! // Там же. № 45. 21 мая.

Люди одной масти // Там же. № 50. 28 мая.

Еще один // Там же. № 68. 18 июня.

1920

Интегральные уравнения Кундта — Варбурга и Хвольсона // Сообщения о научно-технических работах в Республике. М., 1920. Вып. 3. С. 190–192.

О методах определения глубины магнитных залежей // Там же. С. 193–194.

Распределение звезд в шарообразных звездных кучах // Там же. С. 194–196.

1921

[Рец. на кн.:] Гаусс К. Ф. Теоретическая астрономия. Лекции, читанные в Геттингене в 1820–1821 г., записанные Купфером / Пер. с нем. рукописи и предисл. А. Н. Крылова. Пг., 1919 // Печать и революция. 1921. Кн. 1. С. 134.

[Рец. на кн.:] Баев К. Л. Об эволюции небесных тел. Пг., 1920 // Там же. Кн. 3. С. 246.

[Рец. на кн.:] Белопольский А. А. и др. Курс астрофизики. Пг., 1921. [Т. III] // Там же. С. 248.

1922

Строение шарообразных звездных куч // Труды Главной Российской астрофизической обсерватории. М., 1922. Т. 1. С. 28–48.

Н. Е. Жуковский (1847–1921) (некролог) // Математический сборник. 1922. Т. 31. Вып. 1. С. 5–6.

Sur une classe des équations integrals I // Математический сборник. 1922. Т. 31. Вып. 1. С. 78–85.

Астрономические новости по английским и немецким журналам 1919–1921 гг. // Печать и революция. 1922. Кн. 1(4). С. 154–156.

Обзор литературы по вопросу о Курской магнитной аномалии // Там же. С. 157–162.

[Рец. на кн.:] Хвольсон О. Д. Как произошел мир. Пг., 1921 // Там же. С. 264–265.

[Рец. на кн.:] Иванов А. А. Теория ошибок и способ наименьших квадратов. Пг., 1921 // Там же. С. 268.

[Рец. на кн.:] Ауэрбах Ф. Царица мира и ее тень. Пг., 1919 // Там же. Кн. 2(5). С. 327.

[Рец. на кн.:] Виттэкер и Ватсон. Курс современного анализа (Whittaker E. T., Watson G. N. A Course of Modern Analysis). Кембридж, 1920; Джинс. Динамическая теория газов (Jeans J. H. The Dynamical Theory of Gases). Кембридж, 1921; Вебер Р., Ганс Р. Справочник по физике (Weber R., Gans R. Repertorium der Physik). Лейпциг, 1915 // Там же. С. 332–334.

[Рец. на: ] Журнал чистого и прикладного знания. Одесса, 1921–1922. Т. I, II; Каган В. Основания теории определителей. Одесса, 1922; Эпик Э. К. Солнце по новейшим исследованиям. М., 1922 // Там же. Кн. 8. С. 198–200.

1923

Курская магнитная аномалия. М.; Пг., 1923. 60 с. (Популярно-научная библиотека. № 73).

О равновесии лучеиспусканий звезд // Труды Главной Российской астрофизической обсерватории. М.; Пг., 1923. Т. 2. С. 1–6.

О звездных массах // Там же. С. 289–303.

Sur une classe des équations integrals II // Математический сборник. 1923. Т. 31. Вып. 2. С. 185–187.

Интегральные уравнения с интегрально-логарифмическим ядром и сродные интегральные уравнения // Там же. С. 188–207.

Классические космогонические теории: Кант — Лаплас — Фай — Дарвин — Пуанкаре. Сб. оригинальных работ / Пер. С. Н. Блажко, Ю. И. Костицыной, А. А. Михайлова; под общей ред. и со вступ. ст. В. А. Костицына. М.; Пг., 1923. (Классики естествознания // Под общ. ред. А. Д. Архангельского, В. А. Костицына, Н. К. Кольцова, П. П. Лазарева и Л. А. Тарасевича. Кн. IX). 171 с. [В т. ч.: Костицын В. А. Классические космогонические теории и современная астрономия. С. 5–32; Блажко С., Костицын В. Примечания. С. 166–168; Костицын В. Библиографический указатель. С. 169–170.]

Борель Э. Случай / Пер. с фр. Ю. И. Костицыной под ред. проф. В. А. Костицына. М.; Пг., 1923 (Современные проблемы естествознания / Под общ. ред. А. Д. Архангельского, В. А. Костицына, Н. К. Кольцова, П. П. Лазарева и Л. А. Тарасевича. Кн. 8). 216 с. [В т. ч.: Предисловие редактора. С. VIII–X.]

Вегенер А. Происхождение луны и ее кратеров / Пер. И. Б. Румера под ред. А. Д. Архангельского и В. А. Костицына. М.; Пг., 1923. 49 с. (Современные проблемы естествознания. Кн. 9).

Аррениус С. Жизненный путь планет / Пер. с нем. под ред. В. А. Костицына. М.; Пг., 1923. 112 с. (Современные проблемы естествознания. Кн. 10).

[Рец. на кн.:] Грэнвиль В. Элементы дифференциального и интегрального исчисления для технических учебных заведений и для самообразования / Пер. Н. Н. Маракуева. Изд. 2-е, проред. и доп. проф. Н. Н. Лузиным. М., 1922. Вып. 1: Дифференциальное исчисление; Попов Г. Н. История математики. М., 1920. Вып. 1 // Печать и революция. 1923. Кн. 1. С. 201–202.

[Рец. на кн.:] Лахтин Л. К. Кривые распределения и построения для интерполяционных формул по способам Пирсона и Брунса. М., 1922 // Там же. Кн. 2. С. 138–139.

[Рец. на кн.:] Ньюкомб С. Звезды / Пер. под ред. проф. В. В. Серафимова. М., 1923 // Там же. Кн. 3. С. 240.

[Рец. на кн.:] Математические учебники для высших учебных заведений // Там же. Кн. 5. С. 251–253.

[Рец. на кн.:] Фосс А. Сущность математики / Пер. И. Янушевского. М., 1923; Гильберт Д. Основание геометрии / Пер. под ред. проф. А. В. Васильева. Пг., 1923; Попов Г. Н. Псаммит Архимеда, с комментариями и кратким очерком научной деятельности Архимеда. Пг., 1923; Гурса Э. Курс математического анализа / Пер. с фр. А. И. Некрасова. Под ред. Б. К. Млодзеевского. М.; Пг., 1923 // Там же. С. 253–255.

[Рец. на кн.:] Фридман А. А. Опыт гидромеханики сжимаемой жидкости. Пг., 1922 // Успехи физических наук. 1923. Т. 3. Вып. 4. С. 495–496.

1924

Об одном особом нелинейном интегральном уравнении // Математический сборник. 1924. Т. 31. Вып. 3–4. С. 373–376.

Опыт математической теории гистерезиса // Там же. Т. 32. Вып. 1. С. 192–202.

Sur quelques applications des équations intégrals au problème de l’hystérésis magnétique // Proceedings of the International Mathematical Congress. Toronto, 1924 / Ed. J. C. Fields. Toronto, 1928. Vol. 2. P. 153–156.

Методы определения положения магнитных масс // Труды Особой комиссии по исследованию КМА при президиуме ВСНХ. Вып. 4. Труды магнитно-гравитационного отдела / Под ред. П. П. Лазарева. М.; Пг., 1924. С. 8–34.

Декабрьское восстание 1905 г. // Декабрь 1905 года на Красной Пресне: Сборник статей и воспоминаний / Под ред. В. Невского. М.; Пг., 1924. С. 21–47; 2-е изд. М.; Пг., 1924. С. 21–47; 3-е изд. М.; Л., 1925. С. 21–47.

[Рец. на кн.:] Успенский Я. В. Избранные математические развлечения. Л., 1924; Шуберт Г. Математические развлечения и игры / Пер. под ред. проф. С. О. Шатуновского. 2-е изд. Одесса, 1923 // Печать и революция. 1924. Кн. 5. С. 245.

[Рец. на кн.:] Мейер В. Гибель земли. «Конец света». М.; Л., 1924 // Там же. Кн. 6. С. 200–201.

1925

Статистический метод в астрономии // Статистический метод в научном исследовании: Опыт коллективной интернаучной работы. Сб. ст. / Под общ. ред. М. Смит и А. Тимирязева. М., 1925. С. 95–111.

Всемирный математический конгресс в Торонто (Канада) 11–16 августа 1924 г. // Научный работник. 1925. Кн. 2. С. 120–139.

[Рец. на кн.:] Морозов Н. А. Христос. Первая книга: Небесные вехи земной истории человечества. Л., 1924 // Печать и революция. 1925. Кн. 3. С. 232–236.

[Рец. на кн.:] Фламмарион К. Прогулка по звездам / Пер. П. Оленина-Волгаря под ред. проф. С. Н. Блажко. Л., 1924; Панов А. Тайны творения. Популярный очерк происхождения мира. 2-е изд. Харьков, 1924 // Там же. Кн. 4. С. 255–256.

[Рец. на кн.:] Ферсман А. Новые центры новой науки (из заграничных впечатлений). Л., 1925 // Там же. Кн. 5/6. С. 498.

[Рец. на кн.:] Фесенков В. Г. Лаплас. М., 1925 // Там же. Кн. 8. С. 238.

1926

Декабрьское восстание. М.; Л., 1926 (Библиотека юного пионера: От подполья к победе). 22 с.

О некоторых интегральных уравнениях молекулярной физики. М., 1926. 40 с.

Происхождение вселенной. М.; Л., 1926. 172 с. (Популярно-научная библиотека).

Строение вселенной. М., 1926. 84 с. (Педагогические курсы на дому. 1926. № 6/7); 2-е изд. М., 1926. 82 с.

Строение и развитие вселенной по данным современной астрономии // Успехи и достижения современной науки и техники: Сб. ст. М., 1926. С. 58–88.

О строении звездных систем // Русский астрономический журнал. 1926. Т. 3. Вып. 1. С. 1–9.

Исследование форм спиральных туманностей // Там же. Вып. 3. С. 157–160. Совм. с В. Н. Берви и Е. Ф. Ушаковой.

Sur les solutions singulières des equations integrals du cycle fermé // Математический сборник. 1926. Т. 33. Вып. 1. С. 41–42.

Что дает геофизика человечеству // Народный учитель. 1926. № 1. С. 86–90.

Успехи современной геофизики и ее ближайшие задачи. [Речь, произнесенная на пленуме первого всесоюзного геофизического съезда] // Научный работник. 1926. № 1. С. 60–73.

Второй международный астрономический съезд [в Кембридже в июле 1925 г.] // Там же. № 2. С. 81–83.

Памяти В. А. Стеклова // Там же. № 5/6. С. 6–11.

Н. И. Лобачевский и его значение в науке. (К 100-летию со дня опубликования первой работы Н. И. Лобачевского по неэвклидовой геометрии) // Технико-экономический вестник. 1926. Т. 6. № 5. С. 327–332.

Лоренц Г. А. Элементы высшей математики. Основания аналитической геометрии, дифференциального и интегрального исчислений и их приложений к естествознанию / Пер. с доп., изм. и историческим очерком развития математического анализа В. П. Шереметевского; изд. вновь просм. и доп. О. В. Шереметевской, под ред. В. А. Костицына. М.; Л., 1926.

[Рец. на кн.:] Русский астрономический календарь на 1926 г. Н. Новгород, 1926 // Научный работник. 1926. № 3. С. 125.

[Рец. на кн.: Tassy E., Léris P. Les ressources du travail intellectual en France. Paris, 1921; Tassy E., Léris P. Les ressources du travail intellectuel en France: supplément (1921–1923). Paris, 1924] // Там же. № 5/6. С. 189–190.

[Рец. на кн.:] Лебедев Н. К. Как произошла земля и сколько ей лет. М., 1926; Семейкин Б. Мир звезд. Харьков, 1925; Львов В. Кометы и падающие звезды. М., 1926; Цветова Р. В борьбе за истину. Харьков, 1925 // Печать и революция. 1926. Кн. 1. С. 223–224.

[Рец. на кн.:] Каменьщиков Н. Солнце красное. Л.; М., 1925 // Там же. Кн. 2. С. 204–205.

[Рец. на кн.:] Courant — Hilbert. Methoden der Mathematischen Physik. Bd. 1 (Р. Курант, Д. Гильберт. Методы математической физики. Т. 1). Berlin, 1924 // Успехи физических наук. 1926. Т. 6. Вып. 3. С. 269–270.

1927

Успехи астрономии в СССР // Наука и техника СССР. 1917–1927 / Под ред. А. Ф. Иоффе, Г. М. Кржижановского, М. Я. Лапирова-Скобло, А. Е. Ферсмана. В 3 т. М., 1927. Т. 1. С. 203–219.

Sur les solutions singulières des équations intégrales de Volterra / Note (séance du 7 juin 1927) de M. V. A. Kostitzin, transmise par M. Hadamard // Comptes rendus hebdomadaires des séances de l’Académie des Sciences. 1927. T. 184. P. 1403–1404 (Séance du 13 juin 1927).

[Рец. на кн.:] Гэль Г. Э. Глубины небес / Пер. с англ. под ред. и с предисл. проф. А. Р. Орбинского. М.; Л., 1927 // Печать и революция. 1927. Кн. 3. С. 169.

1928

К вопросу о лучистом равновесии звездных атмосфер // Астрономический журнал. 1928. Т. 5. Вып. 2/3. С. 112–131.

Sur une équation intégro-différentielle / Note (séance du 21 mai 1928) de M. V. A. Kostitzin, transmise par M. Hadamard // Comptes rendus hebdomadaires des séances de l’Académie des Sciences. 1928. T. 186. P. 1801–1804.

[Рец. на кн.:] Лебедев В. И. Оптика и стекло: Опыт истории. Вологда, 1928 // Печать и революция. 1928. Кн. 4. С. 181–182.

[Рец. на кн.:] Эддингтон А. Звезды и атомы / Пер. с англ. проф. С. И. Вавилова. М.; Л., 1928; Джинс Д. Г., Эддингтон А. Современное развитие космической физики / Пер. с англ. С. И. Вавилова. М.; Л., 1928 // Там же. С. 182–183.

1930

Sur l’agitation magnétique et ses relations avec l’activité solaire // Annales de l’Institut de physique du globe de l’Université de Paris et du Bureau central magnétisme terrestre. 1930. T. VIII. P. 84–102.

Sur quelques applications des équations intégrales // Annales de l’Institut Henri Poincaré. 1930. T. 1. № 2. P. 177–203.

1931

Sur la statistique d’infestation des Pagures par les Chlorogaster / Note (séance du 6 juillet 1931) de M-me J. Kostitzine et M. V. A. Kostitzin, présentée par M. Hadamard // Comptes rendus hebdomadaires des séances de l’Académie des Sciences. 1931. T. 193. P. 86–88.

1932

Sur une application géologique des équations différetielle / Note (séance du 19 décembre 1932) de M. V. A. Kostitzin, présentée par M. J. Hadamard // Comptes rendus hebdomadaires des séances de l’Académie des Sciences. 1932. T. 195. P. 1219–1222.

1933

Sur quelques phénomènes quasi-périodiques dans les basins fermés Note (séance du 16 janvier 1933) de M. V. A. Kostitzin, présentée par M. J. Hadamard // Comptes rendus hebdomadaires des séances de l’Académie des Sciences. 1933. T. 196. P. 214–215.

Sur les solutions asymptotiques des equations différentielles de la théorie de croissance des organismes / Note (séance du 20 mars 1933) de M. V. A. Kostitzin, présentée par M. Vito Volterra // Op. cit. P. 841–843.

1934

Symbiose, parasitisme et évolution. (Etude mathématique). Paris: Hermann & Cie, 1934. 48 p. (Actualités scientifiques et industrielles. № 96. Exposés de biométrie et de statistique biologoque. Publiés sous la direction de Georges Teissier).

Sur les phénomènes élastiques héréditaires et le principe du cycle ferme / Note (séance du 18 décembre 1933) de M. V. A. Kostitzin, présentée par M. H. Villat // Comptes rendus hebdomadaires des séances de l’Académie des Sciences. 1934. T. 198. P. 47–49.

Sur une équation intégro-différentielle de la théorie de l’élasticité / Note (séance du 15 janvier 1934) de M. V. A. Kostitzin, présentée par M. H. Villat // Op. cit. P. 240–242.

Etude mathématique du problème des époques glaciers / Note (séance du 22 janvier 1934) de M. V. A. Kostitzin, présentée par M. J. Hadamard // Op. cit. P. 326–328.

Sur les equations integrals de la distribution des vitesses à l’intérieur d’une couche de gaz rarifié // Journal de Mathématiques Pures et Appliquées. Série 9. 1934. T. 13. P. 317–329.

L’origine des époques glaciaires // Revue générale des sciences pures et appliqués. 1934. № 8. P. 239–243.

1935

Applications des équation intégrales (applications statistiques). Paris: Gauthier-Villars, 1935. 48 p. (Mémorial des sciences mathématiques, publié sous le patronage de L’Académie des Sciences de Paris… Fasc. LXIX).

Évolution de l’atmosphere: Circulation organique, époques glaciaries. Paris: Hermann & Cie, 1935. 44 p. (Actualités scientifiques et industrielles. Nr. 271. Exposés de biométrie et de statistique biologoque. Publiés sous la direction de Georges Teissier. VIII); на рус. яз.: Эволюция атмосферы, биосферы и климата / Пер. с фр.; под ред. и с посл. Н. Н. Моисеева. М., 1984. 96 с.

Sur l’intoxication d’un milieu par les produits cataboliques d’une population / Note (séance du 9 septembre 1935) de M. Vladimir Kostitzin, transmise par M. Vito Volterra // Comptes rendus hebdomadaires des séances de l’Académie des Sciences. 1935. T. 201. P. 516–518.

Sur la relation entre le sexe et le nombre de parasites dans le meme hôte. Note (séance du 7 octobre 1935) de M. V. A. Kostitzin, transmise par M. Vito Volterra // Op. cit. P. 624–626.

1936

Sur l’équation de Laplace dans un milieu stratifié // Prace Matematiczno-Fizyczne. Warszawa, 1936. T. 43. P. 33–54.

Sur les équations différentielles du problème de la selection mendelienne. Note (séance du 15 juillet 1936) de M. V. A. Kostitzin, transmise par M. Vito Volterra // Comptes rendus hebdomadaires des séances de l’Académie des Sciences. 1936. T. 203. P. 156–157.

Sur les solutions asymptotiques d’équations différentielles biologiques. Note (séance du 30 novembre 1936) de M. V. A. Kostitzin, présentée par M. Jacques Hadamard // Op. cit. P. 1124–1126.

1937

Biologie mathématique / Préface de Vito Volterra. Paris: Librairie Armand Colin, 1937. 223 p. (Collection Armand Colin; Section de Biologie, № 200); на англ. яз.: Mathematical Biology / With a Preface by Vito Volterra / Translated from the French by Th.H. Savory. London; Toronto; Bombay; Sydney: George G. Harrap & Company Ltd., 1939. 238 p.

Sur une généralisation des équations biologiques dans le cas d’une population intoxiquée par les produits de son activité chimique / Note (séance du 31 mai 1937) de M. V. A. Kostitzin, présentée par M. J. Hadamard // Comptes rendus hebdomadaires des séances de l’Académie des Sciences. 1937. T. 204. P. 1683–1685.

1938

Équations différentielles générales du problème de sélection naturelle / Note (séance du 21 février 1937) de M. V. A. Kostitzin, présentée par M. H. Villat // Comptes rendus hebdomadaires des séances de l’Académie des Sciences. 1938. T. 206. P. 570–572.

Sur les coefficients mendeliens d’hérédité / Note (séance du 14 mars 1938) de M. V. A. Kostitzin, présentée par M. Paul Montel // Op. cit. P. 883–885.

Sur les points singuliers des équations différentielles du problème de la sélection naturelle / Note (séance du 18 mars 1938) de M. V. A. Kostitzin, présentée par M. P. Montel // Op. cit. P. 976–978.

Sur les équations différentielles du problème de la sélection naturelle dans le cas de mutation d’un chromosome sexuel / Note (séance du 2 mai 1938) de M. V. A. Kostitzin, présentée par M. P. Montel // Op. cit. P. 1273–1275.

Sélection naturelle et transformation des espèces du point de vue analytique, statistique et biologique / Note (séance du 16 mai 1938) de M. V. A. Kostitzin, présentée par M. P. Montel // Op. cit. P. 1442–1444.

Remarques sur l’action toxique du milieu à propos de la Note de M. Régnier et M-lle Lambin (Comptes rendus, 199, 1934, p. 1682) / Note (séance du 5 décembre 1938) de MM. Vito Volterra et V. A. Kostitzin // Op. cit. Т. 207. Р. 1146–1148.

1939

Sur la compatibilité des points singuliers stables des équations différentielles algébriques / Note (séance du 6 février 1939) de M. V. A. Kostitzin, présentée par M. J. Hadamard // Comptes rendus hebdomadaires des séances de l’Académie des Sciences. 1939. T. 208. Nr. 6. P. 411–414.

Sur la compatibilité des points singuliers stables des équations différentielles / Note (séance du 20 février 1939) de M. V. A. Kostitzin, présentée par M. J. Hadamard // Op. cit. Nr. 8. P. 554–555.

Sur les équations intégro-différentielles de la théorie de l’action toxique du milieu / Note (séance du 8 mai 1939) de M. Vladimir A. Kostitzin, présentée par M. J. Hadamard // Op. cit. Nr. 20. P. 1545–1547; Erratum // Op. cit. P. 1852.

1940

Sur la perméabilité des membranes / Note (séance du 22 juillet 1940) de M. V. A. Kostitzin, présentée par M. Louis de Broglie // Comptes rendus hebdomadaires des séances de l’Académie des sciences. 1940. T. 211. P. 62–65.

Sur le passage de chlorhydrate de novocaïne à travers une membrane inerte (cellophane) / Note (séance du 28 octobre 1940) de M. V. A. Kostitzin, présentée par M. L. de Broglie // Op. cit. P. 353–355.

Sur la loi logistique et ses généralizations // Acta Biotheoretica. Leiden, 1940. № 5. P. 155–159.

Sur la segrégation physiologique et la variation des espèces // Op. cit. P. 160–168.

1941

Sur l’équation de la chaleur dans le cas d’une sphère soumise à des conditions spéciales / Note (séance du 1 décembre 1941) de M. V. A. Kostitzin, présentée par M. P. Montel // Comptes rendus hebdomadaires des séances de l’Académie des sciences. 1941. T. 213. P. 972–974.

1942

Sur l’équation généralisée de la chaleur dans le cas d’une sphère / Note (séance du 5 janvier 1942) de M. Vladimir A. Kostitzin, présentée par M. P. Montel // Comptes rendus hebdomadaires des séances de l’Académie des sciences. 1942. T. 214. P. 47–49.

Sur l’équation de la chaleur d’une sphère stratifée avec les sources distribuées sur les surfaces de discontinuité / Note (séance du 2 mars 1942) de M. V. A. Kostitzin, présentée par M. P. Montel // Op. cit. 1942. T. 214. P. 461–464.

Sur l’équation de la chaleur dans le cas d’une sphere hétérogène en tenant compte de sources et de discontinuité // Bulletin de la Société Mathématique de France. 1942. Vol. 70. P. 125–142.

1947

Sur une generalization de l’équation intégrale d’Abel / Note (séance du 24 mars 1947) de M. V. A. Kostitzin, présentée par M. P. Montel // Comptes rendus hebdomadaires des séances de l’Académie des sciences. 1947. T. 224. P. 885–887.

1950

Sur l’équation intégrale du cycle fermé / Note (séance du 27 février 1950) de M. V. A. Kostitzin, présentée par M. P. Montel // Comptes rendus hebdomadaires des séances de l’Académie des sciences. 1950. T. 230. P. 811–813.

1956

Sur le développement des populations bacteriennes / Note (séance du 23 janvier 1956) de M. V. Kostitzin, présentée par M. G. Darmois // Comptes rendus hebdomadaires des séances de l’Académie des sciences. 1956. T. 242. P. 611–612.

1978

Scudo F. M., Ziegler J. R. The Golden Age of Theoretical Ecology: 1923–1940. A Collection of the Works by V. Volterra, V. A. Kostitzin, A. J. Lotka and A. N. Kolmogoroff. Berlin, 1978. (Lecture Notes in Biomathematics. Vol. 22). 492 p.

См. следующие работы В. А. Костицына (в переводе на англ.): The logistic law and its generalizations (P. 28–33); The physiological segregation and the variation of species (P. 34–46); The integro-differential equations for the toxic contamination of a medium (P. 50–53); Comments on the toxic action of the medium relative to the note by Mr. Régnier and Miss Lambin (P. 54–56); On asymptotically stable periodic solutions in biological differential equations (P. 293–295); Symbiosis, Parasitism and Evolution (P. 369–408); Mathematical Biology: Chapter 15 (P. 413–423); General Differential Equations for the Problem of Natural Selection (P. 424–426); On the Mendelian Coefficients of Heredity (P. 427–429); The Differential Equations for the Problem of Natural Selection in the Case of Mutations on Sexual Chromosomes (P. 430–432); On the Singular Points of the Differential Equations in the Problem of Natural Selection (P. 433–435); Natural Selection and Transformation of the Species from the Mathematical, Statistical and Biological Points of View (P. 436–438); Evolution of the Atmosphere; Organic circulation, glacial periods (P. 443–484).

1993

Israel G., Gasca A.M. La correspondencia entre Vladimir A. Kostitzin y Vito Volterra (1933–1962) y los inicios de la biomatematica // LLULL: Revista de la Sociedad Española de Historia de las Ciencias y de las Técnicas. Vol. 16. Madrid, 1993. P. 159–224; на англ. яз.: Letters between Vladimir A. Kostitzin and Vito Volterra // The Biology of Numbers: The Correspondence of Vito Volterra on Mathematical Biology. [Berlin], 2002 (Science Networks — Historical Studies. Vol. 26). P. 223–266.

2001

«Говорить мне не с кем!»: Из воспоминаний В. А. Костицына / Публ., вступ. ст. Н. А. Сидорова // Российская научная эмиграция: Двадцать портретов. М., 2001. С. 35–54.

2009

Воспоминания о Компьенском лагере (1941–1942) / Сост., подгот. текста, вступ. ст., коммент., аннот. именной указатель В. Л. Гениса. М., 2009. 182 с.

2010–2011

Автобиография профессора В. А. Костицына / Подгот. текста, вступ. статья, коммент., биогр. справки В. Л. Гениса // Вопросы истории. 2010. № 10. С. 58–71; № 11. С. 50–68; 2011. № 1. С. 82–100; № 4. С. 50–71.