Телефон мигал красным. Прием – ноль. Вольский на всякий случай понажимал кнопки, убедился, что дозвониться никуда не получится, обругал последними словами жадность отечественных мобильных операторов, которым неохота поставить ретранслятор, и кинул бесполезную трубку на сиденье.
Три часа назад он выехал из Коржаковки и сейчас должен был быть где-нибудь в районе Троицка, в получасе езды от Москвы. Однако Троицком и не пахло. Полный бред. По этой дороге Вольский ездил без малого сто раз. Несколько лет назад он купил гектар леса у озера в трехстах километрах от Москвы, поставил финский домик, рубленую баньку, и иногда сбегал туда продышаться и полениться. Топил баню, удил рыбу, смотрел ночью на звезды, слушал, как шебуршат ежи у крыльца…
В свою берлогу Вольский ездил всегда сам, без шофера, и дорогу знал наизусть. Когда щит с приветливой надписью «Добро пожаловать в город Троицк» не появился вовремя, он некоторое время пребывал в недоумении. Когда же вместо приглашения в город фары высветили покосившийся ржавый указатель, где значилось «дер. Хвостово, 12 км», Вольский принялся ругать на чем свет стоит и родные дороги, и осеннюю морось, и себя, дурака, за то, что уехал в непонятное Хвостово, вместо того чтобы рулить себе спокойно домой, в Москву– столицу родины и порт пяти морей.
Он притормозил, включил свет и, полистав карту, взвыл. Деревня Хвостово находилась в двухстах километрах от первопрестольной, при этом совершенно в стороне от маршрута. Поразмыслив, каким волшебным образом его сюда занесло, Вольский пришел к выводу, что во всем виноваты уродские ремонтники, затеявшие латать свою уродскую дорогу. Из-за ремонтных работ под Калугой пришлось делать крюк и пилить в объезд. В итоге он, по всей вероятности, свернул не на той развилке. Выходило, последние два часа Вольский ехал черт знает в какую сторону, в черт знает какое Хвостово. Йес. Замечательно. Теперь он неизвестно сколько будет выгребать из этого Хвостова и припрется домой самое раннее в пять утра. А в половине девятого надо быть на работе, потому что приедут уродские англичане подписывать договор. Лучше не придумаешь.
Обругав все на свете еще тридцать восемь раз, Вольский снова уткнулся в карту и, бубня «пять километров, потом направо, потом восемь, и налево», нажал газ. Машина сыто заурчала и понеслась по щербатой дороге, легонько вздрагивая на колдобинах.
Давно стемнело. Фонарей в этом захолустье, ясное дело, не водилось. В свете фар Вольский видел лишь кусок убитой дороги да темный лес. Он приоткрыл окно, выбросил окурок. В салон потек холодный воздух – был конец октября, примораживало. Вольский подышал, выгоняя из легких табачный дым, и свернул вправо. Через восемь километров – поворот налево, а там уж до московской трассы рукой подать.
Стрелка спидометра замерла на ста тридцати, и он подумал, что все не так уж плохо. В конце концов, погонять по пустой дороге, подышать морозным воздухом, который, казалось, можно кусать, как яблоко, – тоже не последнее дело. Он даже начал было напевать себе под нос какую-то ерунду, но вскоре, в низинке, въехал в такой густой туман, что стало не до пения. Туман выползал из лесу белыми щупальцами, облизывал кусты, клубился под колесами… Поначалу было даже славно – пейзаж в духе передвижников, ночь тиха, в этом роде. Однако вскоре туман сделался плотным, густым, как снятые сливки. Стекла заволокло белым, и Вольский даже асфальта перед собой не видел: казалось, джип не по проселку катится, а плывет по небу в грозовом облаке. Вольский снова приоткрыл окно, и туман, лениво переваливаясь через стекло, потянулся внутрь. Отчего-то стало неприятно, что это – сырое, белесое – забралось в теплую и безопасную машину.
«Что за черт? – подумал Вольский. – 3аморозки же, откуда туман-то?» Он поскорее закрыл окно, включил вытяжку.
До поворота оставалось два километра, дорога пошла в гору, и он подумал, что там, наверху, тумана, должно быть, нет. Скоро вокруг снова будет звонкая осеняя ночь, и лес, и черные латки на асфальте, и, может быть, даже указатель на Москву. То, что написано на нем будет, скорее всего, «Москва – 156 км», Вольского уже не смущало.
Но указатель все не появлялся. Фары по-прежнему высвечивали молочную белизну. На горку-то Вольский въехал, вот только туман там был такой же густой, как внизу.
Вольский почувствовал себя совершенно беспомощным. «Средневековье какое-то, черт бы его побрал!» – подумал он. Здесь, в тумане, посреди леса, привычные вещи, важные, нужные и полезные в обычной жизни, не имели ровно никакого значения. Неважно было, сколько у Вольского заводов-газет-пароходов, с кем из министров он дружен, с кем в Давосе пьянствовал водку, и почем стоит неработающий в окрестностях деревни Хвостово бенефоновский аппарат с кнопкой экстренного вызова (нажмите, и через три с половиной минуты две милицейские машины и карета скорой помощи примчатся выручать вас из беды). Нажимай не нажимай – сигнала все равно нет. Доблестные труженики в серых погонах и белых халатах могут спокойно спать в теплых постелях. Вольского им сегодня выручать не придется.
Он постучал по приборной доске. Тоже мне, Бермудский треугольник среднерусской возвышенности! Не только телефон в Хвостово не работал. Барахлила навигация у безотказного джипа. Слава богу, хоть бензин есть. Думать о том, что бензин закончится, печка выключится, и он останется один посреди леса в остывающей, словно гроб, машине, было неприятно. Чтобы отогнать безрадостные мысли, Вольский хорошенько тряхнул головой и прибавил ходу. Через полчаса в тумане замаячил размытый огонек. Он рванул на свет, но тут будто бы что-то прошелестело по стеклу, зашептало над ухом, и Вольскому показалось, что кто-то невидимый положил холодные пальцы ему на запястья.
Все произошло очень быстро. Руль вывернуло влево, и джип, заложив крутой вираж, на полном ходу стал заваливаться на бок. Это было последнее, что Вольский помнил. Он не слышал, как засвистел невесть откуда налетевший ветер, не видел, как склонились верхушки елок, как над лесом взметнулся столб бело-голубого света. Не видел он и тех, кто спустя некоторое время вышел из лесу. Издали их можно было бы принять за людей. Однако людьми в полном смысле слова они не были. Слепые, голые, они шли по опавшей хвое, глубоко втягивая носами воздух, вынюхивая дорогу. Вольскому повезло – они прошли чуть в стороне от его покореженной машины.
* * *
В половине третьего ночи, когда машина Вольского еще дымилась, уткнувшись смятым рылом в ствол трехсотлетней сосны, над лесом к западу от небольшого городка Заложное Калужской области, аккурат за старым кирпичным заводом, поднялся белый столб света и тут же опал. Это необыкновенное явление заметили всего два человека: мучимая бессонницей старуха Семенова и местный уфолог-энтузиаст. Семенова, увидев поднявшийся над ельником свет, истово перекрестилась и задернула шторку на окне. Уфолог же кинулся за полевым биноклем.
«Господи! – вертелось у него в голове. – Вот же удача какая! А я-то думаю, что мне не спится…»
Незадолго до появления над лесом удивительного сияния он вышел на балкон своей хрущевки, ближней к лесу, покурить. Стоя на балконе, словно капитан на мостике, уфолог-энтузиаст, бывший научный сотрудник, уволенный по сокращению штатов, ежился под накинутой на голое тело курткой и размышлял о высоком. Размышления отставного научного сотрудника в основном сводились к тому, что, кабы не вера в существование иных миров и иного разума, жизнь его в этом заштатном городишке была бы совершенно беспросветной.
Справедливости ради надо заметить, что жизнь его, с точки зрения обывателя, именно беспросветной и была. Уфолога-энтузиаста звали красивым именем Валериан Электронович Савский, однако ни внешностью, ни образом жизни Валериан Электронович на товарища Савского, супруга одноименной легендарной царицы, нимало не походил. Наружность он имел до крайности непрезентабельную – небольшого росту, сухонький, носик пуговкой… К сорока пяти годам лицо покрылось сетью мелких морщин, кудри неопределенного цвета, который у нас люди по доброте душевной зовут русым, изрядно поредели… Фигура бывшего научного сотрудника тоже глаз не радовала. От шеи до пят Валериан Электронович представлял собою живой памятник ушедшей в небытие Стране Советов, в точности походя на худосочную замороженную курицу времен социалистического строительства. Однако в его хилой груди билось пылкое сердце мечтателя.
Папа Савского, Электрон, надеялся, что из сына вырастет величайший физик современности. Он и имя младенцу придумал соответствующее: Радий Электронович. Узнав об этом, теща Савского, особа, столь же упрямая, сколь и изобретательная, три дня добросовестно изображала предынфарктное состояние и своего таки добилась: имя ребенку дали почти человеческое.
По этой ли причине, или по какой другой, но великого физика из Валериана не вышло. Вышел совершенно рядовой научный сотрудник одного из многочисленных НИИ, добросовестно просиживающий штаны за зарплату и на досуге балующийся экспериментами с неведомым.
За двадцать лет работы Валериан успел последовательно увлечься телекинезом, торсионными полями и идеей нуль-перехода, после чего окончательно отдал свое сердце неопознанным летающим объектам. Его увлечение НЛО совпало с сокращениями в НИИ, в результате чего пылкий уфолог остался без работы. Помыкавшись месяц-другой и не найдя никакого места в Калуге, он устроился учителем физики и математики в среднюю школу захолустного городка Заложное. На Заложное выбор пал по той простой причине, что Валериан Электронович прочел в газете заметку о якобы замеченных здесь НЛО…
Правда, за пять лет жизни в этом самом Заложном Валериану Электроновичу так ни одного объекта увидеть и не удалось. Около года назад счастье, казалось, улыбнулось ему. На рассвете Валериан проснулся от того, что его единственный соратник Виктор Николаевич Веселовский неистово колотил в дверь. Соседка Веселовского по частному сектору бабка Ерохина выходила доить корову и увидала пролетающий над огородами огненный шар. Валериан Электронович как был, в белье, выскочил из дому и помчался в указанное место.
Была опрошена бабка Ерохина, которая Христом богом клялась, что ей не померещилось. Были вызваны столичные уфологи для проведения экспертизы. Была организована целая экспедиция во главе с Валерианом Электроновичем с целью разыскать следы посадки НЛО. Бабка Ерохина вывела их на пустырь за огородами, и следы посадки действительно обнаружились. Этот ужасный день Валериан Электронович запомнил надолго. То, что они нашли, оказалось обугленной тушкой бродячего кота, сдуру взобравшегося на опорный столб высоковольтной линии. Убитое током животное загорелось от мощного электрического разряда и, подобно метеору, пронеслось над крышами, до смерти напугав Ерохину и опозорив Валериана Электроновича. Журналист, прибывший вместе со столичными уфологами, шустро написал заметку об этом забавном казусе и ославил Валериана Электроновича на всю страну. После этого уфолог возненавидел прессу лютой ненавистью, однако в отчаянье не впал и продолжал ждать встречи с братьями по разуму.
Увидев с балкона взметнувшийся над лесом свет, Савский понял, что ждал не зря. Определенно, это не был еще один суицидально настроенный кот, кинувшийся на высоковольтную линию. Бело-голубой свет, столбом уходящий в небо, резал глаза, и еще несколько минут после того, как потухло пламя этой неизвестно кем зажженной исполинской свечи, в глазах у Валериана Электроновича плыли оранжевые круги.
Круги плыли, а он уже натягивал брюки, одновременно пытаясь запереть входную дверь, и фотоаппарат «Зенит» висел на его цыплячьей груди, маслянисто поблескивая объективом, – издали могло показаться, что у Савского неожиданно открылся третий глаз в области желудка. Плюнув, в конце концов, на дверь, которая никак не желала запираться, и рассудив, что риск лишиться допотопного телевизора и потертой дубленки, когда-то привезенной из Венгерской социалистической республики, ничто в сравнении с риском опоздать на встречу человечества с инопланетными братьями по разуму, Валериан Электронович скатился по лестнице, пушечным ядром вылетел из подъезда и бодрой рысью устремился к лесу.
Несколько дней назад подморозило. Жухлую траву и опавшую хвою выбелило инеем, и товарищ Савский, бывший научный сотрудник, навсегда отдавший свое сердце уфологии, оскальзывался на этой примороженной хвое, торопясь встретиться с иными цивилизациями посреди ельника. Один раз он чуть не вывихнул ногу, налетев на корягу, и, что было бы утратой поистине невосполнимой, чуть не разбил драгоценный «Зенит». Лишь в самый последний момент Валериан Электронович успел отбросить фотоаппарат в сторону и со всей силы ударился о ствол животом. Савского скорчило пополам, в глазах поплыли оранжевые круги, но аппарат не пострадал, и это было главное.
«Зенит», гордость заложновского уфологического общества, был вскладчину куплен его председателем (товарищем Савским) и ученым секретарем (товарищем Веселовским), из которых означенное общество, собственно, и состояло. «Зенит» круглосуточно лежал у товарища Савского в прихожей под вешалкой, зачехленный, заряженный четырехсотсильной пленкой. Сейчас Валериан Электронович спас его ценою собственного здоровья, что почитал совершенно естественным.
После спасения аппарата он торопиться не перестал, но побежал аккуратнее, внимательно глядя под ноги и стараясь перепрыгивать либо обегать кривые корни, посеребренные коварным инеем. Сверяясь по компасу, Валериан Электронович с удовлетворением подумал, что приближается к расчетному месту. Он несколько снизил темп: в исторический момент не хотелось походить на загнанного жеребца, который плюет пеной и вот-вот свалится замертво. Товарищ Савский пошел медленнее, пытаясь отдышаться, отряхнул с колен налипшую хвою, поправил фотоаппарат на животе и тут в просвете между деревьями увидел слабенькое голубое сияние.
Голубой свет был таким холодным, таким пронзительным, что натуре поэтической навеял бы мысли о вечных льдах – нет, не Арктики, а древней остывшей звезды, несущейся сквозь бесконечный мрак космоса, о ледяных пиках, сталактитами спускающихся в бездны преисподней, чтобы пронзать грешные сердца смертной стужей. Однако Валериан Электронович поэтической натурой не был, и единственное, о чем он подумал в данную минуту вечности, так это о фантастической своей удаче и явно внеземном происхождении удивительного света.
Савский отвел в сторону загораживавшую обзор еловую лапу и взглянул в лицо мечте.
То, что уфолог увидел, заставило его не содрогнуться, нет. То, что он увидел, сковало несчастного Савского такой жутью, таким безысходным ужасом, о существовании которого Валериан Электронович никогда и не подозревал даже. Все на свете он отдал бы, чтобы никогда не видеть этого, не знать, не касаться даже краем сознания. Все на свете, включая бессмертную душу (если допустить, что она существует) и веру в иные миры, которой Савский жил долгие годы. Да! Мечтатель Савский предпочел бы навсегда остаться в плоском, маленьком и грязном мире, на продавленном диване, в убогой квартирке, без надежды когда-нибудь соприкоснуться с великими цивилизациями и бесконечностью космоса. Но вот беда: Савский был не дома. Он был здесь, отделенный от происходящего лишь ажурной еловой веткой. Ветка тихо качнулась, царапнула по щеке, посыпались хвоинки… К горлу подкатила тошнота. Савский зажал рот ладонью и очень ясно понял, что сейчас ни за что на свете нельзя издать ни звука, ни шороха. Нельзя шевелиться, дышать, надо зажмуриться и простоять так столько, сколько потребуется. И тогда, может быть, пронесет, может, они не заметят, может, пройдут стороной… Савский зажмурился. Но так было еще страшнее, если допустить, что еще страшнее вообще может быть. И тогда он совершил самый мужественный поступок за всю свою жизнь, он совершил подвиг: протянув дрожащую руку к затвору фотоаппарата, уфолог нажал автоспуск. «Зенит» сухо защелкал, снимая кадр за кадром. Дрожь прошла по поляне, тихая рябь, едва различимый шепот. И Валериан Электронович понял, что нет, не пронесло, не обошлось…
«Это сон, – пронеслось в голове. – Это не со мной, этого не может быть, потому что не может быть на самом деле такого ужаса…» Но Савский уже знал: это не сон. Он развернулся и побежал сквозь ельник, прекрасно понимая, что убежать не удастся, что вот сейчас, через секунду, он оскользнется, споткнется, и тогда случится то, хуже чего не может быть. В последнем приступе смертельного ужаса Валериан Электронович рванул с шеи фотоаппарат и швырнул его далеко вбок, до боли выворачивая плечо. Он успел пробежать еще десяток шагов, прежде чем зацепился за кривой корень и упал. Крепко зажмурился, закрыл лицо ладонями. Но было уже поздно. Отчаянный крик товарища Савского рассек ночную тишину. И будто откликаясь, застонал в разбитой машине Вольский. А в далекой, искрящейся рекламными огнями Москве, проснулась в слезах дипломированная медсестра Софья Богданова, которой приснился кошмар.
* * *
Медсестре Богдановой снился туман. Рваной лентой вытек он на дорогу, пополз поначалу легкой поземкой, едва различимым дымком, но уже через пару минут сгустился, укутывая кустарник у обочины. Дыша стылой сыростью погреба, туман расползался шире и шире, накрывая все кругом белой пеленой.
Соня стояла на лугу и смотрела, как туман, перевалившись через дорогу, стекает на луг, подползает ближе. Почему-то во сне она знала, что в тумане оказаться ни в коем случае нельзя, и стала уходить в сторону, к холму, к огням, светившимся так близко и так по-домашнему. Идти с каждым шагом было все тяжелее, ноги, будто налитые усталостью, не слушались…
Оглянувшись, Соня увидела, что туман уже совсем рядом. И поняла, что в нем кто-то есть. Кто-то полз по жухлой траве, прячась в тумане, дыша тихо, чтобы не заметили. Кто-то страшный прятался там, приближался к Соне. Она все шла и шла на огни, понимая, что не успеет, что идет слишком медленно, и темная жуть разливалась по сердцу. Она все поняла, остановилась и заплакала от безысходности, от того, что все так глупо, что люди, спокойно сидящие в своих домах у телевизоров – рядом, вот они, двадцать шагов.
Соня проснулась в слезах, жалобно всхлипывая, не понимая спросонья, что все страшное позади, она дома, в своей постели. Некому было утешить ее, уложить на бочок, обнять, убаюкать, как в детстве. От этого своего сиротства она зарыдала в голос и окончательно проснулась.
Размазывая слезы по щекам, Соня дотянулась до выключателя, зажгла торшер, влезла в рукава махрового халата и, шаркая, как старушенция, поплелась на кухню, варить кофе. Часы пробили пять. Она знала, что больше сегодня не уснет.
Пять утра – поганое время для людей, которым не к кому прижаться. В голову лезет все самое грустное, стыдное, мерзкое, все то, что при свете дня прячется в тайных закоулках сознания. Если тебе не к кому прижаться в пять утра, заботливо припрятанные на день уродцы вылезают из темных уголков и начинают грызть сердце. Самые гадкие воспоминания, самые глупые страхи… Вот восьмилетняя Соня плачет в школьной раздевалке. Белобрысая Катька, которая все десять лет учебы дразнила Богданову непонятным, но обидным «репа-бомба, летит-пердит», спрятала ее куртку. На улице ноябрь, валит мокрый снег, но лучше уж пойти домой без куртки, чем сидеть в пустой раздевалке и бояться, что кто-нибудь увидит, как ты ревешь…
Вот Соня, студентка мединститута, мямлит на экзамене по фармакологии.
– Деточка, ну что же вы? – недовольно качает головой преподаватель. – Я понимаю, Тарасова не учит. Но Тарасова – это Тарасова. Тарасова родилась на свет отнюдь не для занятий медициной, а для счастливого замужества. Вам же, Богданова, с вашими внешними данными, надо день и ночь заниматься…
А вот Соня, уже дипломированная медсестра, стоя у дверей ординаторской, подслушивает разговор, для ее ушей не предназначенный. После чего вся жизнь летит в тартарары.
Этот разговор Соня не могла забыть много лет. И сейчас она будто бы снова слышала голос Антона – волшебный, незабываемый, невероятно чувственный голос. «Представь себе», – говорил Антон…
– Нет! – сказала дипломированная медсестра Богданова вслух, громко. – Нет! И ухватилась за недочитанный томик Кристи, как за спасательный круг.
В половине девятого утра книжка закончилась. За окном сигналили машины, народ толпился на остановке маршрутки, перекрикивались тетки во дворе. Уродцы снова попрятались по углам – до поры до времени.
Соня допила третью чашку остывшего кофе, закурила и принялась строить планы на день. Был выходной, так что провести его следовало с пользой и по возможности с удовольствием. С удовольствием, правда, было проблематично. Выходные она в принципе не любила. Не то чтобы не знала куда себя деть – просто боялась, что вдруг, посреди какого-нибудь приятного безделья, накатит вселенская грусть, и тогда впору вешаться. На работе вселенская грусть не накатывала – не до того было. А когда нет дежурства в больнице – извольте, в любой момент, посреди самого наилучшего настроения. В последнее время это стало происходить чаще. Удручающе часто. И еще кошмары. Они появились с год назад, и поделать с ними было невозможно совершенно ничего, кроме как, отдежурив двое суток вместо положенных одних, свалиться трупом поперек дивана и проспать без сновидений двадцать часов кряду.
Увы. Без сновидений поспать получалось далеко не всегда. Частенько Соня вскакивала в слезах, не понимая, на каком свете находится, и долго еще всхлипывала, чувствуя себя маленькой, одинокой, беспомощной…
На самом деле ни маленькой, ни беспомощной медсестра Богданова не была. На самом деле она была вполне самостоятельной женщиной двадцати девяти лет, которая поставила на себе крест и чрезвычайно этим горда. Ну, может не так и горда, но относится философски. А вообще-то главное, что она сама, первая, успела поставить на себе крест, опередила всех, кто только собирался это сделать, и теперь никто не сможет ни задеть ее, ни обидеть. Она первая сказала себе, что немолодая и толстая, и ее никто этим уже не удивит. Она успела заявить, что никаких высот в жизни не достигнет, что слово «карьера» в применении к ней – такая же дикость, как спортивное седло на спине деревенского поросенка, что состарится в одиночестве и что ей на это глубоко плевать. Теперь Соня была неуязвима, как танк Т-34. А чтобы обшивочку ненароком не пробило, каждое утро медсестра Богданова говорила отражению в зеркале: «Посмотри на себя внимательно и не обольщайся». Глупо, конечно, неврозом попахивает, но иначе нельзя. Несколько раз другие люди успевали первыми открыть ей глаза на правду. Переживать такое снова не хотелось.
В очередной раз постояв перед трюмо и убедившись, что такую внешность не поправишь ни прической от Дессанжа, ни пиджачком от Готье, даже если бы на эти роскошества хватило денег, Соня влезла в старые джинсы и, вытащив из кладовки пылесос, взялась наводить чистоту, попутно составляя план на день. План получился насыщенный. Закончить уборку – раз. Закупить продуктов на неделю – два. Погладить сугробом сваленное в кресло белье – три. Такой прекрасный план.
Через полтора часа квартира сияла чистотой не хуже больничной операционной. Соня облачилась в теплое пальто (куплено пять лет назад – а все как новое), вытащила из шкафа перчатки (впервые в этом году) и отправилась за покупками.
* * *
Медсестра Богданова как раз выходила из дому, когда в трехстах километрах от Москвы, в городе Заложное Калужской области, Вольский пришел в себя. Он открыл глаза и увидел, как высоко под потолком завивается спиралью пластиковый плафон – некогда белый, а теперь пожелтевший и засиженный мухами. Чуть справа улетали вверх пузыри в перевернутом вверх ногами флаконе с чем-то ядовито-желтым. От флакона тянулась тонкая виниловая трубка, но куда утекает по ней желтое, Вольский не видел – попытка повернуть голову отозвалась во всем теле болью, окружающий мир завертелся волчком, и Вольский полетел в тартарары. Его засасывало в серую хмарь, где нет никакого Вольского, никаких плафонов на потрескавшемся потолке, никаких флаконов с желтым, а есть только сумерки, и в этих сумерках, как в грозовом облаке, притаилась непонятная жуть, от которой тоскливо сжимается в животе. Вольский попытался краем сознания уцепиться за что-нибудь, но зацепиться было не за что, и он соскользнул вниз, в сумерки.
Вынырнул он очень нескоро.
Теперь Вольский знал, что нужно быть осторожным. Тихонько, совсем чуть-чуть, пошевелил левой рукой, скосил глаза в сторону. Голова снова закружилась, зато он увидел, куда утекает желтое из флакона. Трубка, оканчивающаяся хищно сверкающей иглой, уходила ему в вену. Сразу же за этим откровением последовала жестокая расплата: мир завертелся пуще прежнего, и Вольский чуть было снова не соскользнул в водоворот серого, пахнущего карболкой тумана.
Когда мир остановился, вместо спирали плафона он увидел над собой бесформенное, будто из сырого теста слепленное лицо с угольно-черными глазами. Один глаз внимательно смотрел на Вольского, другой медленно закатывался в сторону, будто солнце за горизонт. Глаза мигнули, рот открылся, и оттуда неожиданно громко закричало:
– Тетя Поля, тетя Поля! Иди сюда, тетя Поля!
Появилось другое лицо – розовое, сдобное, улыбающееся. Судя по всему, это была тетя Поля, которую призывало шумное косоглазое существо.
– Где я? – спросил Вольский.
Собственный голос показался слишком громким, он мощным гулом отдавался в голове, но почему-то Вольский не был уверен, что тетя Поля его услышит.
Она услышала и ответила:
– Вы в больнице.
«Все ясно, – подумал Вольский. – Я в больнице. Какого хрена?»
Действительно, что это его в больницу занесло? Он никогда не болел. Во всяком случае, с тех пор, как вышел из детсадовского возраста. Тогда болел, да. Часто. Вольский вспомнил, как он, маленький, лежал с ветрянкой, весь обмазанный зеленкой. У него был, наверное, сильный жар, потому что очень болела голова и все время хотелось пить. И еще очень хотелось, чтобы пришла мама, положила на лоб холодную ладонь, поцеловала. Но мама не приходила. Боялась тоже подхватить ветрянку.
Вольский вообще своих знаменитых родителей-артистов видел редко. До полутора лет его воспитанием занимался в основном дедушка – тоже артист, но не такой занятой, как папа с мамой. Потом ребенка отдали в ясли на пятидневку. Всю неделю Вольский, в застиранной фланелевой рубашке и вечно сползающих колготках, дрался с другими детьми за разломанный красный грузовик, ел жидкие щи, тосковал по вечерам. Засыпая на казенной подушке, он представлял, как однажды папа с мамой – красивые и веселые, словно принц и принцесса из сказки, – прилетят за ним на ковре-самолете, и все дети от зависти позеленеют, когда он махнет им рукой на прощанье. Но мама и папа не прилетали. Вместо них по пятницам за Вольским приходила домработница тетя Галя или дед. Мама пришла лишь однажды. Нарядная, душистая. Вольский в это время сидел за столом вместе с другими детьми и пытался выловить из супа кусок синюшной колбасы. Увидев эту жуткую картину, впечатлительная мама была потрясена до глубины души и заявила: «Больше никогда!». Действительно, она больше никогда не приходила в садик за Вольским…
В пятницу вечером у Вольского начиналась совершенно другая жизнь. Дома его переодевали в нарядный костюмчик, детсадовские тряпки тут же дезинфицировали и прятали в специальную коробку до понедельника. Его умывали, причесывали, кормили разносолами, которые в изобилии готовила тетя Галя, давали кубики, книжки с картинками и самосвал, за который ни с кем драться было не нужно. Вольского укладывали спать в собственную постельку, накрывали одеялом с вышитыми котятами (по котенку в каждом углу, и еще один – в середине). Мама заходила пожелать своему мальчику спокойной ночи. Потом родители уходили «весело проводить вечер» – в ЦДЛ, в Дом кино, в театр… В субботу они тоже проводили время. А иногда – и в воскресенье. И Вольский их совсем не видел. Но часто в доме бывали гости, и можно было тихонько сидеть рядом с родителями почти целый вечер. Иногда ему даже разрешали залезть на табуретку и рассказать стишок про мишку или октябрят. Родители улыбались, мама ласково трепала по щеке, и это были самые счастливые моменты в жизни Вольского. Правда, случались они довольно редко.
Родители очень любили Вольского, когда он был чистенький, не шумел и читал стишки, веселя гостей. Когда Вольский лежал в постели с соплями до пупа или с обвязанным ангинозным горлом, глухо кашляя и плача по ночам, родители его любили не очень. Это оскорбляло их чувство прекрасного. К тому же, от больного ребенка можно заразиться и сорвать съемки. Да и хлопот с ним полно. Так что когда маленький Вольский болел, его кормила бульоном и меняла ему компрессы тетя Галя.
Но с тех пор Вольский никогда не болел. У него на это просто времени не было. Он много работал и болеть ему было некогда.
Вспомнив про детские болезни, Вольский остро ощутил свое сиротство. Голова болела, хотелось, чтобы кто-нибудь положил на лоб прохладную ладонь, пожалел, взъерошил волосы, сказал, что все будет хорошо. Но пожалеть Вольского, как водится, было некому. От этого в животе снова сжалось, и на глаза навернулись злые мальчишеские слезы, которых никто не должен видеть, а кто увидит – получит, по шее получит, потому что Вольский никогда не плачет. С тех пор, как вышел из детсадовского возраста…
Итак, его зовут Аркадий Сергеевич Вольский. Ему тридцать шесть лет, он – владелец крупной инвестиционной компании, скупает полудохлые предприятия, ставит на ноги, продает втридорога и получает от этого помимо прибыли колоссальное удовольствие. Живет один, работает по двадцать часов в сутки. И никогда не болеет. Болеть ему некогда, он для этого слишком занят. Все ясно.
Все было ясно, кроме того, почему он оказался в больнице.
Впрочем, все скоро разъяснилось. Когда Вольский в очередной раз проснулся, тетя Поля, которую на самом деле звали Полина Степановна, рассказала про аварию.
Просто повезло, что местный житель Иван Сергеевич Селиванов, рано утром проезжавший на велосипеде неподалеку от города, увидел искореженную машину. Селиванов не растерялся и, добравшись до первого же телефона-автомата, вызвал милицию и скорую. Подоспевший фельдшер доставил Вольского в больницу города Заложное, где ему и была оказана неотложная медицинская помощь. В четвертой палате этой самой больницы Вольский сейчас находится. У него сотрясение мозга, ушибы, порезы и перелом руки. Сломанная рука болталась на растяжке – толстая, белая, похожая на шлагбаум, только без полосок.
Чуть скосив глаза, Вольский обнаружил на прикроватной колченогой тумбочке поильничек и попросил пить. Сдобная Полина Степановна Аркадия попоила, после чего он немедленно снова провалился – на сей раз в глубокий сон без каких бы то ни было сновидений.
Проснулся Вольский, когда за окном было темно. Так. Он в больнице. После аварии. Это ему сказала медсестра тетя Поля. Вольский попытался сосредоточиться. Какая авария? Он помнил все урывками. Темная дорога, туман, чьи-то холодные пальцы на запястьях… Перекрученные ремни безопасности… Крошево лобового стекла… Топот маленьких ног в темноте… Было это на самом деле или нет? Вольский не знал. Сон и явь в голове основательно перепутались. Совершенно точно, что он куда-то ехал. Он ехал… Да, точно, ехал в Москву, ему надо было на работу. Он никогда не болеет, потому что много работает. Утром он должен был подписывать договор с англичанами. А вместо этого лежит в больнице. Прекрасно.
Следовало немедленно позвонить на работу. Они там все, наверное, уже с ума сходят. Вольский очень живо представил, как все сходят с ума: охрана, заместители, шофер Федор Иванович, который всегда ворчит, если Вольский куда-нибудь едет один… Перед англичанами извинились, конечно, да и черт с ними, с англичанами – в конце концов, этот договор им нужен гораздо больше, чем Вольскому, подождут, не графья… С чем действительно плохо – так это с мурманскими верфями, которые Вольский собирался прикупить. Там самому надо разгребаться, надо лететь туда, а он в больнице, черт побери.
Нужно звонить на работу, успокаивать всех, чтобы с ума не сходили, и разруливать как-то с Мурманском. Нужен телефон.
Вольский скосил глаза и посмотрел на тумбочку. Там стояли какие-то склянки с лекарствами, белый эмалированный поильничек, валялись клочья ваты. Никакого телефона, конечно, не было.
* * *
Доехав до Маяковской (сорок пять минут на метро, сущие пустяки), Соня Богданова посмотрела афишу зала Чайковского (предлагалось народное гулянье в трех актах, постановка Понькина, дирижер Конькин) и пошла вдоль сверкающих витрин, крикливых вывесок и целующихся парочек вниз по Тверской. С неба сыпалась гаденькая снежная крупка, оседала кашей на мостовой, но Соне такая погода нравилась. Она любила бродить по холодному неуютному городу, а потом отогреваться где-нибудь горячим чаем с булкой, потому как после снежной крупки и осеннего ветра нет ничего вкуснее чая с булкой, факт.
Медсестра Богданова шла медленно, и мысли ее текли спокойно. Все хорошо. Мама гостит у сестры в Атланте, пробудет там минимум до Рождества, и это очень кстати. Маму Соня очень любила, но с ней вместе было нелегко. Зарплата через неделю, что тоже неплохо.
Пешая прогулка способствует оздоровлению и сжиганию лишних калорий. Чудненько, чего еще желать.
На Пушкинской она зашла в кафешку, полюбовалась пирожными в витрине, заказала чай с мятой и уставилась в окно. За соседним столиком две очень молоденькие девицы карамельного вида обсуждали личную жизнь. Соня тоже с удовольствием рассказала бы кому-нибудь, как Пашка ходит за ней хвостом, а Толик по этому поводу ревнует и устраивает истерики. Однако у нее не было ни Пашки, ни Толика, ни личной жизни как таковой. Да что там, у Сони Богдановой не было даже белозубой подружки в пушистом свитере, которой можно пожаловаться на отсутствие личной жизни.
«Ну что ж, каждому свое», – подумала Соня. В конце концов, личная жизнь – вовсе не самое главное. Можно прекрасно обойтись и без Пашки, и без Толика, и без Антона. Без Антона, про которого категорически нельзя думать никогда. Чтобы вредные и опасные мысли в голову не лезли, следует сосредоточиться на горячем чае. Или на слякоти за окном. Или заранее обдумать, какой роман любимой Кристи прикупить в книжном. Про это про все думать можно. Про Антона – нет. Можно и нужно думать о мудрой мисс Марпл, которая никогда не была замужем и счастливо дожила до глубокой старости. Но ни в коем случае нельзя вспоминать, что мисс Марпл – вымышленный персонаж. Счастливая одинокая женщина, не знавшая любви, может быть только вымышленным персонажем. Ну и пусть! Лучше жить ненастоящей жизнью, чем страдать и плакать по ночам в подушку, потому что некому тебя утешить и обнять. В конце концов, у нее есть работа, горячий чай, холодный день и уютный диван в маленькой квартирке на Теплом Стане.
К своему дивану Соня вернулась усталая, но вполне довольная. Приняла ванну, прочитала пятьдесят страниц свежекупленного Честертона и заснула как младенец.
Ей снились неясные шепоты, тихие шелестящие голоса. О чем они говорили? Соня не помнила. Может быть, они не сказали еще самого главного. Может, они как раз собирались сказать самое главное, но тут зазвонил телефон.
Была половина второго ночи. Звонил Валера Драгунский, бывший мужчина-начальник, с которым медсестра Богданова поддерживала некое подобие дружеских отношений. Они созванивались по праздникам и время от времени помогали друг другу на взаимовыгодных условиях.
– Сонь, прости, что поздно, у меня к тебе важное дело, – припустил Валерка с места в карьер. – Ты в ближайшие дни сильно занята?
– Как обычно, – ответила Соня, зевая (она еще не очень проснулась и соображала плохо). – Сутки через двое.
– А больничный взять можешь?
– Могу, наверное, если ты, например, мне его выпишешь. А в чем дело-то?
– Выручи, а? – взмолился Драгунский. – Позарез нужна сестра у больного дежурить. Самая лучшая. Ты ведь знаешь, что ты – самая лучшая?
– Знаю, конечно, – ответила Соня. Наверное, Валеркин больной – выживший из ума старый пердун, который бьет медсестер палкой, когда не в духе. Иначе с чего бы Драгунскому так миндальничать?
– Что за пациент? – спросила она.
– Золотой пациент, – затараторил Валерка. – И стратегически важный. Меценат и благодетель.
Мецената и благодетеля звали Аркадий Вольский. Он был владельцем какой-то монстрической инвестиционной компании, и компании этой, помимо многочисленных заводов-газет-пароходов, принадлежала клиника, где Валерка работал. Прошлой ночью благодетель врезался на джипе в дерево и теперь находится на излечении в больнице города Заложное Калужской области. Перевозить его пока нельзя, вот и приходится создавать условия в трехстах километрах от первопрестольной. Днем у постели Вольского будет дежурить его личный врач, а на ночь нужна медсестра – провинциальный персонал оставляет желать лучшего.
– И сколько времени я там буду нужна? – спросила Соня.
Ни в какое Заложное ей, само собой, тащиться не хотелось, но отказать Валерке было неудобно.
– Не знаю, – ответил Драгунский. – Может, три дня, может, две недели… Заранее сказать ничего не могу. Но заплатят по высшему разряду.
– А в цифрах? – спросила Соня.
Подработать по высшему разряду, хотя бы и сидя в этом дурацком Заложном, было очень кстати.
После того, как Валерка сказал в цифрах, Соня моментально согласилась.
* * *
Раздолбанный автобус трясся по проселку, и казалось, конца-края этому не будет. Нещадно воняло бензином и перегаром. На заднем сиденье культурно отдыхали строители. Отработав неделю в столице, на выходные они возвращались в родную Калужскую область и начали отмечать это радостное событие уже на автовокзале. За пять часов езды по ухабам Среднерусской возвышенности работяги успели опорожнить пол-ящика «Столичной», спеть про черного ворона и возлюбленную пару в камышах, подраться, помириться, выяснить, кто кого уважает, а кто кого – нет, и, притомившись, заснуть.
Стало потише. Соня поерзала на сиденье, поудобнее устраивая затекшие ноги, и снова раскрыла томик Кристи. Роман был хороший, но читать под черного ворона и возлюбленную пару в камышах не очень получалось.
Престарелая графиня как раз жаловалась мисс Марпл на нерадивую горничную, когда на ноги Соне с размаху опустилась пудовая корзина, укутанная платком.
Соня тихонько взвыла, пнула корзину, и ругнула про себя ее обладательницу – румяную бабу с золотыми зубами. Втиснувшись на сиденье, баба издала вздох облегчения и сообщила:
– Весь день не присела. Ноги аж гудут.
Вежливая Соня кивнула, пытаясь изобразить в лице сочувствие. Баба, приняв это за поощрение, тут же затараторила:
– Расширение у меня, вены больные. Я уж и мажу, и компрессы кладу, а никакого толку. Покрутишься денек, так к вечеру без ног совсем. И гудут, и отнимаются. Все возраст! В молодости бывало, после работы на танцы, потом до утра гуляем, а к восьми опять на работу, и ничего. А теперь никаких сил не стало.
Соня поняла, что чтению конец, и спрятала книгу в сумку, остро пожалев, что у бабы больные ноги, а не язык.
Минут через сорок медсестра Богданова уже знала, что звать бабу Клава и муж у нее полгода отсидел (спер он сдуру какой-то стратегически важный кабель, снес в скупку цветного металла, вследствие чего расположенная поблизости воинская часть осталась без связи). Теперь раз в месяц этот прекрасный человек упивается до свинячьего визга, ссорится с Клавой и начинает делить имущество, для чего забирается на крышу с ножовкой и принимается пилить дом пополам с конька. На другой день, проспавшись, просит прощения и снова лезет на крышу: латать то, что накануне распилил.
Узнав, что Соня едет в Заложное, Клава немедленно вспомнила, что у нее там живет кума, и с кумой этой лет десять назад приключилось несчастье. Сын ее, работавший лесничим и круглый год проживавший на заимке, тронулся головой, хотя вроде непьющий был (впрочем, может, оттого и тронулся). Однажды спозаранку он явился в городское отделение милиции и сообщил, что убил свою сожительницу потому как та разорвала прижитого от него младенца. Рассказал, что прожили они вместе почти год, что была его гражданская жена женщиной тихой и ласковой, ребенка родила раньше срока, потому не в больнице, а в баньке, но все обошлось. Родила, положила на лавку, велела мужику воды нагреть. Он и пошел за водой. Что именно несчастный лесничий увидел, вернувшись, неизвестно. В милиции сказал только, что ребенка его жена «разодрала надвое». Больше ничего не помнил, будто туман на него нашел. Очнулся в лесу, километрах в трех от дома, с топором в руке. И отправился в милицию с повинной.
– Ужас какой, – выдохнула Соня.
– Во-во, в милиции тоже так подумали, – заговорщицким тоном проговорила Клава. – А потом приехали на заимку – а там никого. Ни младенца, ни бабы его, ни следов никаких. Ни тебе крови, ни беспорядка. Ну, милиционер заподозрил неладное. Говорит: «А нет ли у вас фотографии вашей гражданской жены?» Тот: «Как же, имеется, осенью в городе фотографировались, в ателье». Милиционер смотрит – на карточке мужик этот один стоит, за спинку стула держится. Ну и направили его в Калугу на лечение.
– Грустная какая история, – посетовала Соня.
– Да чего ж вяселого, коли с лешачихой связался, – прошамкала бабка с соседнего сиденья.
Бабка была сухонькая, в черном платочке, и всю дорогу сидела молча, поджав губы.
– С какой такой лешачихой?! – вскинулась Клава. – Говорю ж: умом он тронулся!
– Известное дело, – пожала плечами бабка. – С лешачихой кто связался, так всепременно и тронется. Они с виду как бабы, собой хороши. Да только не бабы вовсе, а упокойницы. Из которых в лесу заблудились, или, скажем для примера, утопли в речке. От оне лешачихами опосля и живуть. Когда и к мужику прибиться могут. Но ежели у лешачихи ребятенок народится, она его всепременно тут же и раздерет, а сама назад в лес. Такая у ей природа, что сама, значить, померла, и ребятенка раздерет, что б при ей был. Хотя и нелюдь, а все ж таки мамка она ему, вот с собой и бярет. А мужику, какой с ей связался, оно криво выйдет. Само мало тронется, а то и помереть недолго.
Клава тут же принялась ругать бабку, что выжила из ума, сует нос не в свое дело и болтает невесть что. Бабка тоже в долгу не осталась. Пока они переругивались, автобус въехал в Заложное.
* * *
Домашнему доктору Аркадия Вольского о том, что меценат и благодетель лежит, переломанный, в богом забытой больнице заштатного городишка, сообщили вчера около полуночи. Борис Николаевич, преуспевающий врач, за пятнадцать лет практики заработавший безупречную репутацию и самую блестящую клиентуру, как раз расхваливал одной очень привлекательной знакомой утиную печенку от шеф-повара ресторана «Галерея». Знакомая все никак не могла на печенку решиться, склонялась то к свежим брюссельским устрицам, то к лобстеру В сущности, Борису Николаевичу было глубоко наплевать, что дама станет кушать. Его живейшим образом волновало, где они будут пить кофе: в баре или все-таки у нее дома. Увы, после телефонного звонка и про даму, и про сложности выбора в стране победившего капитализма пришлось временно забыть. Что ж, кофе Борис Николаевич и один попьет. Из термоса, по дороге в город Заложное Калужской области. Изрядный донжуан и большой ценитель женских прелестей, в первую очередь он был все-таки врач. Так что прости, мон анж, не в этот раз.
…Говорят, как-то в 70-х дорогому Леониду Ильичу, нашему всенародно избранному генсеку, пришла фантазия посетить расположенный неподалеку от Заложного совхоз имени Первого коммунистического интернационала. В связи с этим в совхозе за два дня был проведен газ, водопровод и телефон, отремонтирован коровник и оборудован кинотеатр в клубе. В сельпо завезли сервелат и консервированные персики. Аккурат перед приездом генсека бригада маляров за три часа выкрасила веселенькой голубой краской все как один дома поселян. Неизвестно, какие чувства испытывали во время подготовки к визиту дорогого Леонида Ильича колхозники имени Первого интернационала. Очень возможно, они уверовали в приближающийся конец света, либо, напротив, в окончательное торжество коммунизма, о котором так долго говорили по радио. Но, по всей видимости, персонал и пациенты Заложновской больницы испытали нечто похожее, когда ближе к трем часам ночи одна за одной стали подъезжать разнокалиберные машины, из которых горохом посыпались реквизированные для Вольского медики с чемоданами, охранники с рациями, журналисты с кинокамерами и другие люди неизвестного науке назначения. Вскоре больница напоминала передвижной президентский госпиталь быстрого реагирования.
Спустя два часа все меры первой необходимости были приняты. Соседа Вольского по палате, местного алкоголика Микиту Хромского, перевели в другое крыло. Расставили в коридоре охрану. Вызвонили главврача больницы, милейшего старичка по имени Валентин Васильевич. Провели консилиум, созвонившись для страховки с коллегами, оставшимися в Москве. Убедившись, что травмы благодетеля не опасны для жизни, и если все пойдет благополучно, дня через три-четыре его можно будет перевезти в Москву, они поблагодарили Валентина Васильевича и его сотрудников за своевременное и квалифицированное оказание помощи звезде российского бизнеса, выпили кофе на брудершафт и пустили в палату Федора Ивановича – личного водителя господина Вольского, который вот уже десять лет был ему и сторожем, и нянькой.
К семи утра медицинская агитбригада укатила обратно в Москву, оставив в больнице запас медикаментов, кое-какое оборудование, охрану, Федора Ивановича и Бориса Николаевича. Борис Николаевич выразил желание лично дежурить у постели Вольского днем, а на ночь выписал из Москвы медицинскую сестру.
Утомленный ночными визитерами, Вольский практически весь день проспал под чутким наблюдением Бориса Николаевича. К вечеру прибыла медсестра. Вольскому она не понравилась. Рослая, крупная, с ярким ртом, в хрустком крахмальном халате, строгая и неулыбчивая. Стерильная такая барышня. Вольского медсестра Богданова раздражала. Он ее – тоже.
Едва войдя в палату, Соня поняла, что перед ней – тот самый мужчина, о котором она робко мечтала долгие годы. Он являлся во сне, уносил в другую, сказочную жизнь, где поцелуи сочатся медом, где в осеннем лесу остро пахнут прелые листья, шелестят под ногами, обещают длинную зиму и долгие вечера вдвоем, где тихий смех под одеялом, где никто не обидит… После таких снов весь день Соня чувствовала себя счастливой и робко надеялась на невозможное. Вдруг и ей повезет? Вдруг однажды она встретит мужчину своей мечты? Соня сразу узнает его, и тогда… Что «тогда» – она боялась думать, боялась желать, боялась поверить в невероятное. Что «тогда», она узнала только сейчас, войдя в палату заложновской районной больницы и увидев этого самого мужчину.
Соня поняла, что это – конец. Мечтать больше не о чем и надеяться не на что. Мужчина мечты лежал среди мятых простыней, бледный, белозубый, надменный. Он смотрел на Соню странными холодными глазами цвета спелого крыжовника, кривил обкусанные губы и похож был не на многострадальную жертву ДТП, а на римского императора, возлежащего перед сенатом. Соню раздражала и эта надменность, и эти его невозможные глаза, и то, что он вовсе не был красив. Ей хотелось быть лучшей девушкой на свете. Хотелось иметь право на Вольского. Еще хотелось пойти и удавиться прямо сейчас, потому как лучшей девушкой на свете Соня Богданова явно не была. Она злилась на него, злилась на себя, злилась на весть свет, но изменить ничего не могла. Этот мужчина был не для нее, а других теперь просто не существовало.
…Борис Николаевич сделал назначения на ночь, поцеловал Соне ручку и откланялся. Она вытащила из сумки термос с кофе, недочитанную книжку, разложила на подносе шприцы, накрыла стерильной салфеточкой. Пора было ставить господину Вольскому капельницу. Соня зацепила флакон за крюк на подставке, выгнала из трубки воздух, поднесла иглу к запястью пациента. Вольский, казалось, дремавший, тут же открыл свои невозможные глаза и уставился на Соню с явной неприязнью.
– Это что у вас? – спросил он.
– Физраствор, – ответила Соня.
– Мне уже делали, – буркнул благодетель.
– Вам его полагается делать четыре раза в сутки.
– Кем это полагается?
Соня вздохнула, попросила у природы-матери терпения и очень вежливо проинформировала Вольского, что капельница с физраствором полагается ему четыре раза в сутки согласно назначению лечащего врача Кравченко Бориса Николаевича. По всей видимости, и на Кравченко, и на назначение, и на капельницу Вольскому было глубоко наплевать. Он набычился и заявил, что хватит с него физраствора – и так уже весь истыкан.
«Господи, помоги мне!» – подумала Соня.
– В мои полномочия не входит отменять назначения лечащего врача, – сказала она еще более вежливо. – Если лечение вас не устраивает, завтра утром можете обсудить это с Борисом Николаевичем. А сейчас разогните, пожалуйста, руку я должна поставить капельницу. Извините, но это моя работа.
– О Гос-споди… – закатил глаза Вольский. – Ну как же достало меня это все! Зачем мне капельница? У меня же рука сломана, а не кишки вынуты! Я практически здоров!
– Очень приятно слышать, что вы хорошо себя чувствуете, – сказала Соня. – Позвольте руку Вольский снова закатил глаза, рыкнул зло, но руку дал. Соня посмотрела вену, покачала головой:
– У вас и правда все исколото. Чтобы лишний раз не колоть, я вам могу поставить канюлю. Это такая специальная игла, со съемной трубкой. Очень удобно.
– А что, это в ваши полномочия входит? – спросил Вольский совершенно по-хамски.
– Входит, – ответила вежливая Соня. – Более того: по возможности облегчать страдания пациента входит в мои обязанности.
– Ладно, – разрешил Вольский. – Тогда ставьте. И Федора позовите, пусть телевизор принесет. Мне новости посмотреть надо.
Черт, теперь ему телевизор! Честное слово, лучше бы это был старый маразматик, который клюкой гоняет медсестер или требует, чтобы они плясали голыми джигу, пока он сидит на горшке.
– Извините, – сказала Соня, – Борис Николаевич предупредил, что вам нельзя переутомляться. Так что пока никакого телевизора… Это может плохо отразиться на самочувствии.
– Вот как? – заорал Вольский. – Значит, плохо отразится? Вредно?! Оч-чень хорошо! Что мне вредно без новостей, это вы не понимаете. Вы только что в назначениях написано понимаете. Отлично! Тогда я перестану есть. И Борису скажу, что из-за вас!
Соня разозлилась. Всерьез, на самом деле. Да что ж такое? Мало того, что у него невозможные глаза, мало того, что она, как дура, влюбилась, так он еще и истеричный придурок, лежит тут, орет на нее! Что он, знает, что она влюбилась? Нет. Вот пусть и не орет тогда. На жену свою пусть орет, а на нее – нечего. Она на работе.
– Знаете, – сказала она совершенно медовым голосом. – Вам сейчас кушать вообще необязательно. Все необходимое вы получаете внутривенно. А от перевозбуждения может подняться внутричерепное давление. Вам известно, что такое инсульт?
Вольский знал, но ничего этой стерве не ответил. Он больной человек. Ему плохо, его надо жалеть, тем более он за это деньги платит. А тут за свои же деньги он должен гадости выслушивать… Стерва и есть.
Больше всего Вольскому хотелось, чтобы стервозная медсестра положила ему на лоб прохладную ладонь. Но не мог же он просить об этом. Он никогда ни о чем не просил. С тех пор, как вышел из детсадовского возраста. Поэтому Вольский только презрительно скривился и отвернулся.
Соне сделалось его жалко. Вольский похож был на первоклассника, который изо всех сил старается быть мужчиной и не разреветься. Соня наклонилась к нему и заговорила, как с ребенком, сдуру наглотавшимся мыла.
– Поймите, – сказала она. – Вы сейчас мой пациент. Я обязана выполнять все предписания лечащего врача. Потому что отвечаю за ваше здоровье. Ну не могу я вам телевизор разрешить, правда не могу. Завтра спрошу у Бориса Николаевича, может, он позволит Федору Ивановичу читать вам газеты. А сейчас надо поспать.
Договорив, она подумала минуточку и неожиданно положила прохладную ладонь Вольскому на лоб. В конце концов, это был ее пациент. И в Сонины обязанности входило всеми силами стараться облегчить его страдания. Ничего личного. Просто такая работа.
Вольский покрепче зажмурился, и притворился, что спит. Вскоре он действительно заснул.
…В час ночи Соня налила две кружки кофе – себе и водителю Федору Ивановичу, который обосновался на диванчике в коридоре и вплоть до выздоровления Вольского никуда отсюда трогаться не собирался.
– Как я его одного оставлю? – неизменно отвечал он на предложения пойти поспать в гостиницу или посетить пельменную на другой стороне улицы. – А вдруг ему что понадобится?
В принципе, на случай, если Вольскому что-нибудь понадобится, при нем неотлучно находились врач или медсестра, плюс на этаже дежурили двое охранников. Но их Федор в расчет не брал.
– Что охрана? – говорил он. – Охрана – чужие люди, пришли, ушли. А я при нем десять лет.
В итоге упрямый водитель так и сидел на диване, периодически задремывая и изредка отлучаясь в уборную. Обложившись мобильными телефонами, он отвечал на звонки друзей и родственников Вольского, ругался с его заместителями, которые пытались достать патрона по каким-то рабочим вопросам, объяснял, что надо иногда своей головой думать, а то вгонят начальство в гроб, кто им тогда станет зарплату платить?.. В промежутках между руганью с заместителями и утешением родственников Федор хлебал супчик, который ему приносила с больничной кухни сдобная Полина Степановна, и читал газеты.
Соня вынесла водителю кофе, вернулась в палату и снова принялась за чтение. Горничная как раз обнаружила труп в саду, когда дверь скрипнула.
«Чего ему еще-то надо? – подумала Соня, решив, что это снова Федор. – Кофе дали, теперь печенья хочет, что ли?»
Она подняла голову. Это был не Федор. Незнакомая медсестра пропихивала в дверь дребезжащую тележку со шприцами.
– Простите, вы, наверное, ошиблись, – сказала Соня.
– Вольский здесь лежит? – весело спросила медсестра.
– Здесь, – ответила Соня.
– Укольчики! – радостно возвестила медсестра и покатила тележку к постели.
– Погодите! – Соня загородила ей дорогу. – Какие уколы?
– Кетаминчик, – еще более жизнерадостно сообщила медсестра.
– Кетамин Аркадию Сергеевичу уже кололи сегодня. У него свой лечащий врач, он делает все назначения. Я – медсестра Аркадия Сергеевича и отвечаю за то, чтобы эти назначения выполнялись. Так что спасибо большое, но уколы ему не нужны.
– Так у меня тоже назначение, – объяснила медсестра. – Его главврач наш смотрел, Валентин Васильич, вот, прописал, сами по журналу можете посмотреть.
– С Валентином Васильевичем мы завтра этот вопрос решим, – пообещала Соня. – А сейчас давайте я вам подпишу отказ от уколов, если надо, и можете заниматься другими пациентами.
– Мне-то что… – пожала медсестра плечиком. – Меньше народу – больше кислороду.
И удалилась вместе с тележкой. Больше до утра никто Соню не беспокоил. Книжка почти закончилась, когда дверь снова распахнулась, и, громыхая ведрами, в палату протопало несуразное существо в белом халате, длинные полы которого были заткнуты за пояс, чтоб не волочились.
Существо было приземистое, исключительно кривоногое, патлатое. Лохмы прикрывала сестринская шапочка, из-под которой волшебное создание пучило на Соню темные, как спелая вишня, глаза. Один глаз то и дело закатывался под лоб, но потом возвращался на место.
Прошлепав в дальний угол, оно грохнуло ведра на пол, плюхнуло рядом мокрую тряпку и принялось возюкать ею в разные стороны.
– Чистота против микроба необходима находящимся на излечении, – бормотала косоглазая кривоножка себе под нос. – Таня моет, Таня санитар…
Таня-санитар махала тряпкой все энергичнее, пока, наконец, не своротила ведро, споткнувшись об него. Вода тут же залила полпалаты. На шум вбежала сдобная Полина Степановна, всплеснула руками и заставила Таню-санитара немедленно подтереть лужу, после чего скрыться с глаз долой и более сегодня не показываться.
– Извините, – сказала Полина Степановна Соне, поджимавшей под себя ноги в промокших тапках. – Кикимор – он и есть кикимор, ничего по-человечески делать не научится.
– Зачем вы так? – удивилась Соня. – Она старается. Что уж так сразу кикиморой ругать?
– Та кто ругает-то? – пожала пухлым плечиком Полина – Кикимор и есть. Ее в лесу нашли, при больнице выросла. Кто ж она по-вашему?
– По-моему – несчастная девушка, – честно ответила Соня. – Вы же медработник, неужели синдром Дауна не узнаете? Родители пили, по всей видимости, вот вам санитар Таня и получилась.
Однако Полина была другого мнения. Усевшись напротив Сони, она принялась рассказывать какую-то ерунду про некрещеных детей, умерших во младенчестве. После смерти такие дети ходят по лесу и плачут. В народе их называют кикиморами. Кикиморы и есть. Все, как один, кривоножки косоглазые, только плачут-жалуются да слюни пускают. В Заложном их чуть не каждое лето находят, возят в Калужский детский дом. Если кикимору взять к людям и воспитать как человека, она научится разговаривать, выполнять несложную какую-нибудь работу. Умной и красивой, правда, кикиморе не стать никогда, но в остальном – человек как человек. И про свою прошлую жизнь ничего не помнит.
Соня улыбнулась:
– Полина Степановна, неужели вы в это верите?
– Раньше не верила, – ответила Полина Степановна. – Пока Таню не нашла. Я тогда молодая была. Пошла как-то летом в лес за грибами – у нас тут такие грибные места, сказка просто. Бывало, с утра уходишь, а к обеду уже две корзины наберешь. Белые, подберезовики… Ну вот. Пошла я, значит, долго ходила, смотрю, дело к вечеру, пора домой. А я устала, ноги аж отваливаются. Думаю, сяду передохну. Села под дерево, слышу – наверху что-то шебуршится. Посмотрела – никого. Ну, думаю, гнездо, мало ли что. Может, сорока, а может, сова – тут до сих пор их в лесу полным-полно. Сижу дальше. Вдруг что-то как скокнет по стволу вниз, прям на меня. Еле пригнуться успела, оно меня по волосам шворкнуло, я даже и не рассмотрела, кто это был. Перепугалась, помню. Слышу – убегает по кустам, только ветки трещат, и смеется. Вот ей-богу, смех. Ну, думаю, детишки шалят. А лес густой, я далеко ушла. Думаю, покричу, а то забегаются, заблудятся, у нас так часто бывает, потом с милицией ищут. Кричу – слышу, снова смеется. Я на звук пошла. Тут раз – шишкой мне по макушке. Гляжу – и впрямь дите. Сидит на елке, в ветки зарылся, смеется и шишками кидается. Я говорю: «Так и так, ты что такое делаешь?» А потом ближе подошла – мама дорогая, да это ж маугли! Тогда, помню, в «Комсомолке» была большая статья: в Сибири где-то нашли мальчика, он маленьким потерялся, в лесу с волками жил. Его когда забрали, он ни ходить, ни говорить не умел, только кричит и кусается. Ну, думаю, и у нас тоже самое. Сняла кофту, кофтой его взяла с дерева – мало ли что, может, больной, все же в лесу жил-то… Смотрю – ничего, тихо сидит, вижу, что боится, но не кусается, не царапается. Девочка оказалась. Страшненькая, грязная, такая маленькая, как куколочка. Глазки косенькие, ножки кривенькие – слезы, одним словом. Ну, я ее в больницу принесла, так и так, говорю, нашла вот. Написала в милицию заявление, все как положено. Пришла домой, бабке рассказала. Бабка, она с Украины у меня, говорит: «О, Поля, так ты ж мавку подобрала. Теперь ее крестить надо, не то помрешь». У них в Херсоне этих кикимор мавками звали. Они по весне кричат, как кошки: мау, мау Я сначала рукой махнула: какие мавки, кого крестить, что за бабкины сказки… А через неделю свалилась с высоченной температурой, и ничего не помогает. Чуть не умерла. А потом Таню окрестили – и сразу поправилась, вот вам и сказки. Бабка ее крестить в Калугу возила, в корзине, платком накрыла, и на автобусе… У нас тут в округе ни одной церкви нету. Так-то, – резюмировала Полина, вставая со стула. И, широко улыбнувшись сочным розовым ртом, поинтересовалась:
– Вы, Сонечка, завтракать будете?
* * *
По дороге с работы Виктор Николаевич Веселовский вспомнил, что дома – шаром покати, и в течение двадцати минут околачивался у дверей гастронома, ожидая открытия. Веселовский трудился сторожем в детском саду номер семнадцать родного города Заложное и заканчивал смену в половине девятого утра. Гастроном открывался в девять тридцать. Каждый раз, покидая рабочее место и собираясь за покупками, Виктор Николаевич как мог тянул время, тщательнейшим образом причесывал остатки седеющей шевелюры перед низким зеркалом в уборной, аккуратно складывал в сумку газеты и научно-фантастические романы, которые на досуге почитывал, неторопливо обходил территорию детсада, дабы убедиться, что никакие злоумышленники не набросали по кустам пивных бутылок, и наконец неспешным шагом выходил за ворота. По дороге к гастроному Веселовский останавливался у каждого дерева, внимательно читал афиши на столбе, любовался проплывающими над головой облаками, но поскольку ходу от ворот детского сада до магазина было ровно двести пятьдесят метров, к запертым дверям Виктор Николаевич неизменно подходил на пятнадцать-двадцать минут раньше, чем рассчитывал. Сегодняшний день в этом отношении от других ничем не отличался. Веселовский тяжело вздохнул, еще раз глянул на часы и стал ждать, когда отопрут. Сквозь витринное стекло было видно, как уборщица орудует шваброй, наводя чистоту, как румяная дородная продавщица с поэтическим именем Цецилия Анатольевна облачается в белый халат и, водрузив на голову туго накрахмаленный форменный кораблик, расставляет ценники: колбаса докторская – 109 рублей 55 копеек, сосиски молочные – 90 рублей 70 копеек… Местный прейскурант Виктор Николаевич знал наизусть. Он с удовлетворением отметил, что за два дня цены нисколько не изменились, следовательно, сегодня он снова положит в свою потребительскую корзину стандартный набор: колбасы докторской – полбатона, сосисок молочных – четыре штуки, хлеба ржаного – буханку и кефира «Нежность» – один пакет. Полюбовавшись еще некоторое время на самоотверженный труд уборщицы, Виктор Николаевич отошел в сторонку, закурил «Яву золотую» и предался размышлениям.
Как правило, его утренние размышления у дверей гастронома посвящены были жизни иных миров и, стоя на щербатом крылечке с сигаретой в зубах, Виктор Николаевич мысленно уносился в бесконечность космоса, к братьям по разуму. Однако сегодня привычный ход его мыслей был нарушен загадочным исчезновением товарища по мечтаниям – Валериана Электроновича Савского, председателя заложновского уфологического общества, членом которого Виктор Николаевич являлся. Третьего дня они с Савским договорились написать московским коллегам письмо о необходимости разработки международных правил безопасности при контакте с инопланетянами. Однако, когда Виктор Николаевич, вооружившись пачкой бумаги и лентой для пишущей машинки «Ятрань», на которой печатались все официальные документы общества, прибыл к Савскому на квартиру, дверь оказалась открыта, а самого Валериана Электроновича нигде не было. Не было и в складчину купленного уфологами-энтузиастами фотоаппарата «Зенит», который всегда, сколько Виктор Николаевич себя помнил, лежал в прихожей в состоянии полной боевой готовности. Поначалу Виктор Николаевич подумал было, что Савский отправился фотографировать школьников. Периодически Валерьян делал групповые снимки первоклашек и выпускников, зарабатывая этим до двухсот рублей за один раз. Однако почему Савский не предупредил друга, что составление письма отменяется? Да и стал бы он ради двухсот рублей жертвовать работой над важным программным документом уфологического общества? Насколько Веселовский успел узнать Валериана Электроновича за четыре года совместной работы – нет, не стал бы. Ни за что бы не стал. Тут в голову Веселовскому закралась нехорошая мысль: возможно, это ограбление. Возможно, Валериан Электронович отлучился ненадолго из дому по какой-то хозяйственной надобности, скажем, купить хлеба или уплатить квартплату, а в это время некто взломал хлипкий замок и попер самое ценное, что имелось в доме, – фотоаппарат «Зенит». Виктор Николаевич внимательнейшим образом осмотрел дверь, однако никаких следов взлома не обнаружил. Обойдя квартиру и заглянув поочередно в туалет, ванную, на кухню и даже на балкон, он не заметил беспорядка, который должен был оставить после себя не знакомый с содержимым шкафов Савского вор. Окончательно же версию с ограблением Веселовский отбросил как несостоятельную, обнаружив на столе в комнате три купюры по десять рублей. Определенно, вор не оставил бы деньги на месте.
В полном недоумении Веселовский отправился восвояси, предварительно написав Савскому сердитую записку, и решил еще разок заглянуть к председателю вечером, перед тем как идти на работу. Однако вечером он застал в квартире Валериана Электроновича ту же картину. Веселовский всерьез забеспокоился. Поздно ночью, попивая в каптерке чай («Брук-бонд», бодрость на всю ночь), он размышлял, что же могло приключиться с рассудительным Валерианом, но так и не пришел ни к каким определенным выводам. Сейчас, стоя на крылечке гастронома, Виктор Николаевич еще раз прорабатывал все возможные версии исчезновения председателя. Ход его мыслей прервала Цецилия Анатольевна, загремев в дверях ключами. На часах было девять тридцать четыре. Гастроном открылся, и все еще недоумевающий Веселовский направился к прилавку.
Заворачивая сосиски и протирая марлей влажный бок пакета с кефиром, Цецилия жаловалась на обещанное метеорологами похолодание, из-за которого у нее всю ночь болела поясница. Пока эта румяная, пышущая здоровьем дама рассказывала о своих терзаниях (до утра вертелась, будто на раскаленных угольях, глаз не сомкнула), подошли другие ранние покупатели. Веселовский с облегчением отошел от прилавка, предоставив многострадальной продавщице жаловаться на невыносимые боли двум подвыпившим мужичкам и старушонке, которые уже успели завладеть вниманием Цецилии. Встав у столика с контрольными весами, Виктор Николаевич принялся укладывать покупки в спортивную сумку с надписью «Аэрофлот». Пока он вынимал из сумки газеты, пристраивал на самое дно колбасу, затем кефир, затем снова газеты, а сверху – хлеб и усыпанные маком рогалики, мужики приобрели необходимую поутру четвертинку и покинули помещение. Старушонка же пытала Цецилию, свежий ли творог. Продавщица заверила, что да, свеженький, и продолжала плач Ярославны:
– Всю ночь как на иголках, только в половине пятого задремала, а потом, в шесть утра – снова вступило. Я уж и платком обвязалась, и бальзамом-звездочкой натерлась, а все без толку. Так и не спала ни одного часу… К выходным похолодание обещали сильное, вот и ломит…
– Ох, милая, – сочувственно качала головой бабка. – Такая молодая, и так мучаешься. Я вон тоже не спала, да так ведь я старуха уже, я уж на том свете отосплюся. Я знаешь, когда не спится-то, на двор выхожу. Сяду на крылечко и гляжу в небо, думаю, вот, она, красота-то какая. А третьего дня поглядела – батюшки, солнечная активность. У нас ведь солнечная активность сейчас такая, что ее и ночью видать. Тоже я, значить, не спала. Вышла на двор, дай, думаю, курей проверю, что-то они у меня квохтали, думаю, никак снова кошка соседская влезла, повадилась она, сволочь такой, у меня шариться, двух курей уже передушила… Глядь – а на небе активность! Она, милая, будто бы прожехтуром вверх идет, аккурат над лесом, за кирпичным заводом, у меня дом-то на горке как раз над ним и стоит, я на заводе сорок лет отработала, ударником была… И такая яркая, аж глазам больно. Я-то сразу сожмурилась, а домой пришла – глаза застит, все как в тумане. Уж и чаем капала, и пять рублей прикладывала – ничто не берет, так вот и хожу, как кур слепой. Вон и денег-то не разберу, посмотри, милая, что там у меня, пятьдесят рублей, что ли? А то мне все прям застит. Вот она, активность-то какая.
– И не говорите, – пела ей в тон Цецилия. – Все со своими экспериментами, мало нам озоновых дыр, так теперь еще активность эта, никакого людям покоя нет, честное слово, вот и я вчера всю ночь буквально как на иголках….
«Ну, снова здорово, опять про свою спину заладила!» – скучно подумал Веселовский и совсем было уже повернулся уходить, как вдруг его будто током ударило. Третьего дня? Третьего дня? Над лесом, за кирпичным заводом? И глаза до сих пор болят? Так вот оно что! Вот в чем дело! Прозрение пришло совершенно неожиданно, и в одно короткое мгновенье все стало ясно как день. Конечно! Третьего дня ночью, после того, как они с Савским расстались, в лесу за кирпичным заводом приземлился НЛО. Савский увидел это, схватил фотоаппарат и поспешил туда. Он так торопился, что даже не запер дверь. И уж конечно, среди ночи председатель не побежал через весь город к Веселовскому, чтобы сообщить об увиденном.
Виктор Николаевич вернулся к прилавку, попросил Цецилию выбрать кусок пошехонского сыру граммов на триста пятьдесят и завел с бабкой разговор о солнечной активности. Из гастронома он выходил совершенно вознагражденный: на ненужный, в сущности, пошехонский сыр, было истрачено лишних тридцать рублей, но зато теперь Веселовский точно знал, что свет над лесом появился в третьем часу ночи, продержался пару минут, а затем пошел на убыль и совершенно пропал, будто свеча догорела и погасла.
Домой Веселовский заходить не стал. Он жаждал услышать рассказ Савского о встрече с братьями по разуму.
«Позавтракать и у Валерьяна можно», – решил Виктор Николаевич и что было духу припустил к дому председателя.
Спустя два часа он уже рыскал по лесу за кирпичным заводом в поисках товарища. Нехорошие предчувствия одолевали Виктора Николаевича. В квартире Валериана Электроновича он обнаружил все ровно в том виде, в каком застал накануне вечером: тишь, гладь, божья благодать, только хлопает на ветру неплотно прикрытая дверь. Виктор Николаевич подоткнул ее сложенной газетой, чтобы доступность жилища товарища Савского не привлекла бомжей либо грабителей, а сам направился к лесу. «Кто его знает, – думал Веселовский. – Может, у Валериана от потрясения сделался сердечный приступ, или он второпях налетел на пень и вывихнул ногу. Может, ему первая помощь необходима…» А может, под воздействием внеземного излучения Валериан и вовсе впал в столбняк и стоит теперь посреди леса с распахнутыми остекленевшими глазами, глядя в пустоту. С другой стороны, совершенно не исключено, что он сейчас продолжает наблюдать за кораблем пришельцев и не может отлучиться. В этом случае Веселовский со своей продовольственной корзиной окажется очень кстати. Так сказать, паек с доставкой на позицию…
День был пасмурный, с неба падала какая-то мелкая гнусность, не поймешь, то ли дождь, то ли снег, то ли и вовсе густой туман. В лесу было сумеречно, в некоторых местах, где елки росли особенно густо, Веселовский продирался между ними чуть ли не вслепую. Он уже жалел, что не взял с собою фонаря, а еще больше жалел, что не знает точного направления и координат места, откуда прошлой ночью на Заложное излился свет внеземного разума. Впрочем, даже если бы он знал направление, это вряд ли помогло бы Виктору Николаевичу – компаса все равно с собой не было. Он бродил по лесу наугад, несколько раз чуть было всерьез не заблудился, в конце концов решил пожертвовать свежими газетами. Двигаясь широкими зигзагами (триста шагов прямо и налево, затем столько же – прямо и направо, а затем снова налево), Веселовский развешивал обрывки газет на деревьях, этими вешками обозначая свой путь. Жаль, не додумался сделать это с самого начала. Впрочем, Виктор Николаевич рассчитывал, что к опушке как-нибудь выйдет. «На худой конец, – думал он, – влезу на дерево и посмотрю, в какой стороне кирпичный завод». Развешивая газеты на ветвях, Веселовский не забывал громко выкликать Савского. Но тот не отзывался. Чем дальше Виктор Николаевич углублялся в лес, тем больше тревожился. Надо заметить, что к страху за судьбу товарища примешивалось труднообъяснимое чувство, заметно усилившееся в последние полчаса. Виктору Николаевичу казалось, будто бы кто-то наблюдает за ним из-за деревьев, внимательно смотрит в затылок. Он кожей чувствовал чье-то холодное дыхание, и было ему от этого не просто неуютно, а по-настоящему жутко. Начало смеркаться. Веселовский давно уже сказал себе, что на сегодня хватит, что надо возвращаться, иначе вскоре, даже взобравшись на дерево, ничего не разглядишь. В конце концов, завтра с утра можно вернуться сюда с соседом Серегой, простым безотказным мужиком, который за бутылку столичной на край света пойдет, особенно если речь идет о спасении человека.
«Вот еще раз налево – и все, – решил Виктор Николаевич. – Вот только до того пенька – и поворачиваю». Однако, дойдя до пенька, он шел до сосны, а от сосны, вместо того чтобы повернуть к дому, направлялся к зарослям орешника… Так и брел, пока, споткнувшись о пенек, не растянулся во весь рост на подстилке из хвои.
Виктор Николаевич, кряхтя, поднялся и взглянул на часы. Без четверти шесть. В лесу стояла неестественная, мертвая тишина. Виктора Николаевича пробрала дрожь. «Да что ж такое, в самом деле? – поежился он. – Что за ерунда происходит?» Ерунда и впрямь происходила. Краем глаза Веселовский уловил слева от себя какое-то движение, резко повернулся и увидел, как что-то мелькнуло среди ветвей. Он сделал несколько шагов, раздвинул ветви и увидел широкую поляну. Поляна явно была та самая. Круглая, как блюдечко, кусты и деревья словно скосили, а на самой середине – черная проплешина, припорошенная пеплом. Веселовский подошел, потрогал пепел. Он ждал, что земля на месте посадки окажется твердой, оплавленной, как вулканическое стекло. Но пепел был мягким, а сама проплешина подозрительно напоминала обыкновенное кострище. Впрочем, это еще ничего не значило.
Веселовский двинулся по кругу, вдоль окружающих поляну елок, сам не зная, что ищет. Обнаружить живого и невредимого Савского он уже не надеялся. Едва Виктор Николаевич увидал проплешину, в мозгу его молнией пронеслась мысль: «Утащили! На опыты!». Уфолог был совершенно уверен, что Валериана Электроновича похитили, и имя его присоединится теперь к длинному списку пропавших без вести, которых умыкнули злые инопланетяне.
Окончательно стемнело. Ощущение, что за ним внимательно наблюдают, заставляло Веселовского поторапливаться. Еще раз обойдя поляну, он, несолоно хлебавши, направился назад в город, благо газетные обрывки и в темноте были достаточно хорошо видны. Отойдя шагов на сто, Виктор Николаевич почувствовал, что равнодушный наблюдатель то ли уснул, то ли спрятался назад в свою нору, то ли просто отвернулся, заинтересовавшись чем-то другим. Холод из затылка исчез, Веселовский больше не чувствовал этой странной жути, да и лес перестал быть тихим, мертвым. Снова шумели на ветру ели, с разных сторон доносились голоса и шебуршание лесных обитателей. Истерически вскрикнула и тут же умолкла невидимая птица. Веселовский пошел увереннее, перестал смотреть под ноги и, конечно, немедленно снова растянулся. Но на это раз он приземлился на целое семейство гнилых пней, пребольно стукнулся коленом и, кажется, порвал штанину. При падении сумка слетела с плеча, и все ее содержимое высыпалось на землю. Докторская колбаса (Веселовский приберег ее на случай, если совсем заблудится и вынужден будет ночевать в лесу) укатилась довольно далеко, метров на десять. Уфолог наклонился поднять колбасу и замер в изумлении: прямо на него смотрел из-под елки объектив фотоаппарата «Зенит».
* * *
У помощника редактора Людмилы Савиной день выдался совершенно сумасшедший. Во-первых, вместо привычных одиннадцати утра ей пришлось тащиться на работу к девяти, что само по себе было кошмаром. По штатному расписанию Савина значилась помощником руководителя, то есть была личным секретарем и доверенным лицом главного редактора одной из самых тиражных московских газет. И раз уж шеф попросил, ей, разумеется, пришлось быть к девяти, и в лучшем виде. В половине десятого Савина, лучезарно улыбаясь, подавала кофе америкозам, заради которых, собственно, она и давилась с утра пораньше в переполненном вагоне метрополитена среди пролетариев умственного труда. Америкозы были важные, соучредители издания, с них предполагалось снять денег на новое оборудование, так что, конечно, она носила этот чертов кофе и улыбалась им, как дура, во все свои тридцать два зуба. Соучредители просидели четыре часа и ушли совершенно счастливые. Шеф поцеловал в ушко, положил на стол коробку конфет. С чувством выполненного долга Людмила собралась было перекурить.
Но тут приехали телевизионщики и изъявили желание немедленно заснять трудовые будни редакции, а также взять интервью у руководителя отдела расследований, который не далее как на прошлой неделе чего-то там такого нарасследовал, что в контору нагрянуло ФСБ душить свободу прессы. Разыгрался, ясный перец, страшный скандал, тираж тут же вырос на несколько тысяч, и пламенные журналисты подумывали даже, не скинуться ли к ближайшему празднику на коробку шоколаду для товарищей с Лубянки, которые их родной газете сделали такую замечательную бесплатную рекламу.
К трем часам дня телевизионщики убрались. Но тут в приемную вихрем влетела жена упомянутого завотделом расследований, меча на ходу громы и молнии. С утра она пыталась дозвониться супругу, которого (не без оснований, заметим) заподозрила в неверности. Не дозвонившись, супруга решила лично проверить, где это он, и чем занят. Поскольку руководитель расследований в данный конкретный момент вечности уже рассказал телевизионщикам о тайнах мастерства и отбыл на встречу с каким-то орлом из Совета Федерации, ревнивая жена принялась немедля клясть супруга на чем свет и рыдать у Людмилы Савиной на груди. Несчастная Савина разрывалась между тремя неумолкающими телефонами, двумя десятками журналистов, которым надо было подписать командировки, дать скрепки, напечатать запрос и восстановить утерянное в ходе бурной и продолжительной пьянки удостоверение, шефом, требовавшим то принести воды, то распечатать текст, то напомнить про важную встречу, то отменить заказ столика в ресторане, то снова этот самый столик заказать, и женой расследователя.
Последняя непрерывно курила, глотала валокордин, каждые тридцать секунд пыталась дозвониться мужу и при этом успевала рассказывать Савиной о перипетиях их непростой супружеской жизни. Савина искренне считала ревнивую жену безнадежно сумасшедшей, однако по доброте душевной не гнала. Часа через два она решила было сбежать от дуры в туалет и заперлась уже в кабинке, но тут в кармане зазвонила труба радиотелефона (его полагалось держать при себе даже в туалете, потому что секретарь должен отвечать на звонки, чем бы он ни был занят).
Савина чертыхнулась, мстительно сообщила трубке, что главного редактора сейчас нет на месте, до понедельника просьба не беспокоить, и вернулась на рабочее место. Идиотка дозвонилась-таки супругу и умчалась устраивать ему разнос на пленере.
Тут же в приемную прискакала звезда столичной журналистики пламенная женщина Слободская. По паспорту двадцатипятилетняя Слободская была Анна Афанасьевна, однако все знакомые звали ее Дусей и считали милейшим человеком. Но сегодня милейшая Слободская на человека мало походила. Буря в пустыне – вот как это называлось.
Слободская ворвалась к шефу, хлопнув дверью так, что посуда в шкафу жалобно зазвенела. Савина инстинктивно вжала голову в плечи и пробормотала:
– Под маской овцы скрывался лев.
Слободская лучше всех на свете писала очерки о людях, будь они министрами, бандитами или каменщиками из города Великий Устюг. Из-за этого сегодняшняя буря и случилась. Рекламщики две недели умоляли шефа уговорить Слободскую съездить на строительство какой-то церкви и написать о спонсоре. Она, добрая душа, согласилась. А теперь выясняется, что спонсор не хочет платить газете денег за репортаж, следовательно, репортаж этот никому ни за каким хреном не нужен. Узнав об этом, Слободская с боевым кличем «Доколе?!» ринулась к шефу в кабинет. Теперь там происходила битва женщины-журналиста с мужчиной-редактором.
Савина тоскливо глянула на дверь. Шеф не любил, когда на него орали. А Слободская сейчас орет вовсю. Ей-то что. А Савина потом огребет. Два дня шеф будет пребывать в раздражении, цепляться по пустякам, капризничать, а в пятницу откажется отпустить Савину с работы пораньше, и она не успеет к подруге на день рождения. Мило.
«Ладно, – подумала мстительная Людмила Савина. – Вот попросит у меня Слободская еще раз скрепок… Фиг я ей дам!»
Она понимала, что даст, конечно, и что Слободская вообще ни при чем, тоже своего рода жертва обстоятельств. Но мысли о мести помогали выпустить пар. Помечтав минут пять, Савина осознала, что, наконец, временно осталась одна на боевом посту, и, наверное, пока Слободская там орет, есть время на кофе с сигареткой.
Людмила откинулась на спинку кресла, с наслаждением закурила и чуть не взвыла. В сторону приемной шел классический представитель многочисленного племени редакционных сумасшедших. Мужчинка был плюгавый, без возраста и почти без волос. Плешь прикрыта кепочкой, в лице – нежность и просветление, в руках – полиэтиленовый пакет. По опыту Савина знала, что в таком пакете у сумасшедшего может оказаться что угодно: рентгеновские снимки черепа невинно убиенной агентами мирового империализма бабушки, зеркальное знамя третьего тысячелетия, защищающее от вредоносного излучения, которое пускают на нас марсиане, письмо к Президенту, фотографии голых баб, самодельная бомба с часовым механизмом или воззвание к людям доброй воли на языке эсперанто, которое надо немедленно опубликовать, потому что в противном случае газету постигнет небесная кара, ибо составитель письма является наместником Господа на грешной земле, и к его нуждам следует относиться внимательно.
Савина вызверилась, аки пума. В первую очередь – на козлов-охранников. Козлы назывались Охламенко и Дурыкин и умели мановением руки превратить и без того непростую жизнь редакции в сущий ад. В отношении сотрудников и гостей редакции охранники проявляли редкостное служебное рвение. На прошлой неделе, к примеру, Дурыкин и Охламенко грудью встали на защиту родной организации от подозрительного гражданина без документов, который, к тому же, явился в компании каких-то уголовников и вел себя вызывающе. Шефу пришлось лично спуститься к подъезду и полчаса объяснять охране, что министра информации следует пропустить.
Зато охранники с распростертыми объятиями принимали психов всех мастей. Псковские странницы, предрекающие скорый конец света, наследники российского престола, преследуемые властями и агентами спецслужб, жертвы похищений инопланетян и бородатые старцы, трясущие колокольцами, чтобы отогнать нечистую силу, проходили беспрепятственно и причиняли массу неудобств. Однажды сумасшедший чуть не устроил около кабинета шефа торжественное самосожжение, и лишь вовремя подоспевшая бригада скорой психиатрической помощи смогла разрешить ситуацию.
«Ну все! – подумала Людмила, поднимаясь во весь гренадерский рост навстречу очередному кандидату на пост старосты буйного отделения клиники имени Кащенко. – Ну все! Щас эти охранники у меня получат! Щас я на них напишу докладную, щас я позвоню в МЧС и скажу, что посетитель пронес в помещение редакции нечто, подозрительно напоминающее бомбу. Что оно тикает в пакете. Что охрана халатно относится к своим обязанностям, что…»
– Что вы хотели? – спросила она вслух. В голосе слышались дальние раскаты грома.
– Мне к главному редактору, – заявил посетитель и встряхнул свой мешок чудес. – У меня очень важная информация. Это срочно!
Конечно, ему к главному редактору, и уж конечно, это очень срочное и секретное дело. Как же иначе.
– Редактора сейчас нет на месте, – ответила Савина. – Он будет только в понедельник. Расскажите мне, по какому конкретно вопросу вы пришли, и я постараюсь чем-нибудь помочь.
Посетитель явно засомневался. Забормотал что-то себе под нос, насупился, потом вскинул на Савину васильковые глаза и решительно сказал:
– Конечно. Дело в том, что у нас похищен человек. Похищен инопланетянами. Вот. У меня здесь фотографии.
Людмила улыбнулась, как могла ласково. Разумеется. Марсиане снова воруют кур в колхозе имени восхода коммунизма. Фотографии, значит.
– Хорошо, – кивнула Савина. – Я передам их редактору.
Разумеется, ничего она редактору передавать не собиралась. Некоторое время снимки полежат в тумбочке, а потом Людмила вернет их владельцу и выразит искреннее сожаление, что редакция ничем не может помочь. Она уже открыла ящик и протянула руку за фотографиями, как дверь в кабинет шефа распахнулась, и оттуда вылетела Слободская. Щеки ее горели, волосы развевались, и всего более этот эльф сейчас напоминал валькирию.
– Черт-те что! – процедила Слободская сквозь зубы и пнула ногой ни в чем неповинный стул для посетителей.
«Щас будет тебе черт-те что», – подумала Савина. Ссориться с импульсивной Слободской она не хотела, но отыграться на ней за то, что шеф теперь три дня будет ворчать и в пятницу не отпустит пораньше, могла в легкую.
– Анечка, – запела Савина сладеньким голосом. – Здесь у человека информация как раз для тебя.
Не дав Слободской опомниться, подтащила к ней за руку посетителя, проворковала «Это наш ведущий сотрудник, Анна Слободская, вы можете решить с ней все ваши вопросы» – и распахнула двери переговорной. Деваться Слободской было некуда. Она уселась за стол переговоров и приготовилась слушать, кого на сей раз похитили марсиане.
Виктор Николаевич Веселовский – а это был, как несложно догадаться, именно он, – оказавшись один на один с ведущим сотрудником лучшей столичной газеты, растерялся.
«Молоденькая какая, – удивился он. – С чего начать-то?» Вообще-то уфолог заготовил некое выступление, твердил его все шесть часов, едучи из Заложного в Москву, и потом, добираясь от автовокзала в центр. Но сейчас, по всей видимости, дали себя знать усталость и пережитое потрясение, вот Веселовский и забыл все заготовленные красивые слова. Он действительно очень устал. Просто смертельно.
Вернувшись вчера из лесу, Виктор Николаевич направился на квартиру к Савскому за фотоувеличителем и реактивами, а потом до утра печатал фотографии. Когда Веселовский увидел медленно проступающее на мокрой бумаге изображение, он прижал кулаки к лицу и тихо застонал. Надо было действовать, и действовать немедленно. В полдень он уже был в Москве. С автовокзала Виктор Николаевич принялся звонить знакомым уфологам, но никого из них не оказалось дома. Веселовский растерялся. Он был один посреди огромного города и решительно не знал, что делать дальше. Вся надежда была на этих знакомых. А теперь куда?
Виктор Николаевич сел на скамейку и принялся раскачиваться из стороны в сторону. В этот момент он представлял собой аллегорию отчаяния, и будь Дюрер жив, непременно запечатлел бы этот образ на гравюре.
Пораскачивавшись некоторое время, Виктор Николаевич поднял глаза и увидел прямо перед собой газетный киоск. Тут на него снизошла благодать, и Веселовский понял, что следует обратиться в средства массовой информации. А теперь вот, оказавшись наконец в редакции, никак не мог начать рассказ.
Дуся его не торопила. Знала, что слушать придется долго, может час, а может два… Выслушав и покивав, полагалось сослаться на неотложные дела, наобещать с три короба и откланяться. Следующие несколько месяцев он, конечно, станет подлавливать Слободскую и жаловаться, что меры не приняты, КГБ продолжает его облучать, соседи по ночам вдувают хлороформ через замочную скважину, а пришельцы с Ганимеда оставляют грязные следы на подоконнике. Потом все успокоится…
«С другой стороны, народу всегда интересно почитать, какие именно следы оставили на подоконнике пришельцы с Ганимеда, – подумала Слободская. – Пусть себе болтает. Наболтает интересно – напишем».
Инопланетяне похитили человека? Прекрасно! Есть ли жизнь на Марсе, нет ли жизни на Марсе, науке неизвестно, но пытливый читатель жаждет знать правду. Наша газета провела расследование, подробности в эксклюзивном материале обозревателя Анны Слободской.
Пока она так и сяк перетасовывала в голове эти нехитрые мысли и промежду прочим прикидывала, чем бы занять вечер, Виктор Николаевич успел рассказать о судьбоносной встрече с бабкой Семеновой у прилавка гастронома, о своем путешествии по лесу и найденном под елкой фотоаппарате.
Анна поощрительно улыбалась, кивала. Веселовский почувствовал себя уверенно и выложил на стол главный козырь.
– Вот! – сказал он. – Эти снимки отпечатаны с пленки, которая была в фотоаппарате, когда они его… Ну, в общем, который Савский взял с собой. Смотрите!
Слободская посмотрела.
Фотографии были нечеткие, темные, и белое пятно, грибом стоящее посреди ночного леса, вполне могло оказаться просто дефектом пленки. Более всего пятно это напоминало поганку на тонкой ножке. Или… Ну да, летающую тарелку, зависшую над поляной (в этом случае ножка поганки должна была быть светом, падающим из люка в брюхе тарелки, или пламенем, бьющим из двигателя при взлете-посадке). О’кей. Очень удачный дефект. Читатели будут в восторге, когда увидят на первой полосе снимок межгалактического лайнера. Слободская взглянула на следующую фотографию. Та же поганка-тарелка, но рядом – смутные человекообразные тени. На другом снимке существа стояли поближе к тарелке, и видно их было лучше. Голые, безглазые, черные щели ртов… Две руки, две ноги, голова на плечах. Гуманоиды. На некоторых карточках рядом с гуманоидами размахивало лапами пухлое существо – лысое, с выпученными стрекозьми глазами. Морда его заканчивалась темным широким рылом вроде свинячьего пятака. То ли существо пыталось защититься от слепых голых гуманоидов, то ли, напротив, командовало ими. М-да. На компьютере такие фотографии делаются за полчаса и выглядят совсем как настоящие. Однако, судя по виду товарища Веселовского, вряд ли у него дома стоит профессиональный «Макинтош» с последней версией «Фотошопа». В сущности, Слободская знала, что некоторые умельцы могут и безо всякого компьютера состряпать качественную фальшивку. Как-то она читала про двух девочек-англичанок, которые со скуки подделали фотоснимки домовых эльфов. Дело было в начале ХХ века – то ли в 1902, то ли в 1905 году. Экспертизу снимков проводили самые серьезные ученые, но подделки не обнаружили. Лишь полвека спустя одна из подружек, почтенная убеленная сединами старушка, призналась: это была всего лишь шалость. Так что есть многое на свете, друг Горацио, и Слободская вовсе не обязана верить в летающую тарелку над Калужской областью. Однако выглядят снимки вполне презентабельно, и читатель, как уже было сказано, придет от них в полный восторг. Значит, надо ехать с Веселовским, писать сенсационную заметку о таинственной поляне в русском лесу, тем самым поднимать тираж родного издания и зарабатывать себе очередную премию Союза журналистов, Ассоциации звездочетов или Общества трезвости мышления.
Приняв решение, Слободская снова сунулась в дверь главного редактора, оставив недоумевающего Виктора Николаевича в переговорной. Савина услышала недовольный голос шефа:
– Ань, ну что, мы вроде все выяснили уже!
После этого дверь захлопнулась.
Было около шести вечера. А в двадцать три сорок ярко-красный джип пламенной журналистки Слободской с визгом затормозил у подъезда Заложновской гостиницы – облезлого сооружения с колоннадой в духе провинциальной классики. Виктор Николаевич уже был доставлен домой. Они договорились созвониться в шесть утра и отправиться в Тот Самый Лес. Однако до шести утра было еще полно времени, и сейчас пламенная Слободская хотела только одного: в душ и кофе.
Получив у сонной дежурной ключи от номера, который здесь почему-то называли люксом, она кинула вещи посреди комнаты и направилась в ванную.
– Здравствуй, родина! – поприветствовала Слободская щербатое корыто с отбитой эмалью и душ, весь в пятнах ржавчины.
Душ отозвался на приветствие утробным рычанием. Нельзя сказать, чтобы оно было дружелюбным.
* * *
Пламенная Слободская вела преимущественно ночной образ жизни. В два часа ночи у нее, как правило, случался всплеск мозговой активности, и до четырех-пяти она работала. Все действительно стоящие мысли, которые за последние пятнадцать лет приходили Слободской в голову, пришли именно в это время. Все действительно стоящие статьи написаны с двух до пяти. Что ни говори, а лучше, чем глухой ночью, никогда не работается.
Передремав часок после ванной, Дуся распаковала сумку, воткнула в розетку компьютер и закурила.
Слободская любила везде устраиваться с комфортом. Уезжая в командировку с небольшой дорожной сумкой, она, если надо, могла, как Мэри Поппинс, извлечь оттуда целый дом со всем необходимым для жизни. Сейчас помимо компьютера из сумки явились на свет божий маленькая кофеварка, махровый халат, шлепанцы, несколько банок с кремами, ароматическая свечка и плетеный короб с провизией, который собрала Леруся – родная тетка пламенной Слободской.
Дуся сунула нос под крышку. В коробе имелось все, что может понадобиться девушке в чужом городе: свиные отбивные с луком, тосты, масло в маленьких упаковочках, кофе, коричневый кубинский сахар, плоская фляжка коньяку, пакетики с быстрорастворимой кашей и много еще всяких разностей. Дуся удовлетворенно улыбнулась, повернулась к окну и послала воздушный поцелуй в далекую Москву взбалмошной тетке. С отбивной под боком она чувствовала себя в этом полном тревог мире уютно, как дома.
Дом пламенной журналистки Слободской – трехэтажный особняк дореволюционной постройки – располагался на Чистых прудах. В огромной квартире с высоченными потолками и сложной топографией (шесть комнат, четыре кладовки, непонятного назначения тупички в коридорах и черный ход, ведущий, почему-то, в соседний подъезд), мирно проживало три поколения Слободских: бабушка, мама с сестрой Лерусей, Дуся с сестрой Алькой и черный пер сидский кот Веня – единственный постоянный мужчина в доме. Мужья и поклонники сестер Слободских (как стар ших, так и младших) постоянством не отличались.
Пятидесятилетняя Леруся разошлась с третьим и последним мужем в восемьдесят девятом. С тех пор вся ее энергия была направлена на домочадцев, а также их друзей и знакомых. Когда Дуся заехала домой взять вещи и сообщить, что ближайшие три-четыре дня проведет в городе Заложное Калужской области, Леруся немедленно развила бурную деятельность. Она усадила пить чай смущающегося Виктора Николаевича (Слободская притащила его в дом умыться и передохнуть, пока сложит в сумку все необходимое), загремела сковородками, зашуршала пакетами и за полчаса соорудила вполне полноценный обед. Пока жарились отбивные для Анечки, тетка успела обсудить с Веселовским все плюсы и минусы жизни в провинции, пересказать содержание недавно прочитанной статьи о каких-то бактериях, которые обнаружили на Марсе, взять с Дуси слово, что в чужом городе она будет соблюдать правила безопасного секса, и тридцать раз напомнить племяннице, чтобы позвонила, когда доберется до этого своего Заложного.
Выслушав теткины наставления, Дуся чмокнула ее в щеку и с облегчением закрыла за собой дверь. Иногда Лерусина активность утомляла. Но сейчас, сидя в обшарпанном гостиничном номере и потягивая кофе, Слободская тетку любила нежнейшим образом.
Отужинав, Дуся взялась наконец за работу. Она в очередной раз порадовалась, что к Интернету теперь можно подключаться безо всяких проводов и головной боли через инфракрасный порт мобильного телефона, сидя хоть в чистом поле, хоть в провинциальной гостинице, ввела ключевые слова и нажала на «Поиск». До утра следовало как следует порыться во всемирной паутине и собрать максимум информации про славный город Заложное.
К половине пятого Слободская выкурила пачку «Вога» и узнала достаточно, чтобы сдать на пятерку экзамен по краеведению в местной школе. В Интернете она вычитала, что город Заложное был основан на месте одноименной деревни в середине XVII века и четыре раза практически полностью вымирал от неизвестных науке заболеваний. Однако власти (сперва царские, а затем и советские) вновь и вновь заселяли вымерший город приезжими. Из каких соображений – непонятно.
Сейчас в Заложном насчитывается восемнадцать тысяч пятьсот жителей, есть две средние школы, техникум, фабрика по производству нижнего белья и кинотеатр. Также имеется общество любителей животных, общество трезвости и общество помощи матерям-одиночкам. О том, что помимо этого великолепия в городе Заложное есть еще и уфологическое общество, Дуся уже знала. Копнув поглубже, она разыскала историю про сгоревшего в проводах кота, ставшую позором жизни для Савского и Веселовского, и работу какого-то краеведа о древнем кладбище неподалеку от местного кирпичного завода, заброшенном задолго до основания самого города. Работа была нудная и заумная. Сакральный ее смысл, насколько Дуся поняла, сводился к тому, что на это самое кладбище посреди непроходимых когда-то калужских лесов свозил неизвестно кто неизвестно кого, причем – неизвестно откуда и с какой целью. Это краеведа чрезвычайно изумляло.
«Пригодится, – подумала Дуся. – Можно написать, что пришельцы, посетившие окрестности лет пятьсот назад, закопали в здешнем лесу погибших при аварийной посадке товарищей».
Помимо полезных сведений об истории Заложного и нудной краеведческой работы в изобилии имелась криминальная хроника, которой Дуся начиталась до одури.
«Русский Маугли». Сотрудница местной больницы пошла за грибами и обнаружила в лесу младенца. Младенец жив, находится под наблюдением врачей, приняты меры к розыску матери. «Голос Заложного», 1979 год.
«Кровавая резня». Шестеро подростков, отправившихся, невзирая на родительский запрет, в дискотеку на окраине, стали жертвами маньяка. Выживший мальчик уверяет, что его товарищей зарезала косой старуха, неизвестно откуда появившаяся на проселочной дороге. Однако на ноже, обнаруженном сотрудниками милиции в кустах – отпечатки пальцев другого парня из той же компании. Дело закрыто. «Калужские ведомости», 1999 год…
Из всего этого криминала особо запомнилась Дусе заметка под названием «Жена-невидимка». Про лесника, который сошел с ума от одиночества и вообразил, будто зарезал свою гражданскую жену и ребенка. На самом деле никакой жены у лесника не было, и, соответственно, никого он не убивал. Это окончательно стало ясно, когда явившийся с повинной лесник продемонстрировал сотрудникам милиции свои фотографии с любимой. На снимках он был изображен совершенно один. Несчастный помещен в Калужскую психиатрическую клинику. Дело закрыто.
Лесника Дусе было жаль. Однако к ее теме эта заметка не имела ни малейшего отношения. Разве предположить, что гражданская жена Степана Лапина (так звали этого умалишенного) прилетела с Ганимеда, а потом туда же и отбыла, стерев предварительно свое изображение с фотобумаги…
Действительно стоящая история о непонятностях в Заложном была одна. Дуся выудила ее, когда уже почти отчаялась и терла красные глаза, обещая себе, что вот еще пятнадцать минут – и все, надо выключаться.
Заметка проскочила в «Известиях» лет двадцать назад и называлась «Чудесное воскрешение в Заложном». Это чудесное воскрешение развлекло пламенную Слободскую чрезвычайно.
Из морга местной больницы пропал труп. На другой день работницы кирпичного завода, идучи на смену, нашли на дороге совершенно голого мужика, по виду мертвого. Доблестные работницы вызвали милицию, доблестные милиционеры обнаружили, что мужик вроде как живой, и свезли его в больницу. Тамошние доблестные сотрудники очень обрадовались, что их потерявшийся труп (а это был именно он) вернулся. Только никак не могли понять, отчего он жив.
На тот момент времени в санатории неподалеку от Заложного пребывал профессор медицины Покровский, которого доблестный корреспондент газеты «Известия» попросил прокомментировать курьезный случай. Комментарии профессора изобиловали медицинскими терминами, недоступными пониманию Слободской. Общий смысл сводился к тому, что вообще-то труп ожить никак не мог и летаргия (всего лишь в качестве предположения, выдвинутого журналистом) здесь сто процентов места не имела. Мужик скончался в больнице от ножевого ранения. Было проведено вскрытие. Пока труп гулял вокруг кирпичного завода, его внутренние органы находились в больничном холодильнике. И разумного объяснения этому профессор Покровский пока не видит.
Дуся закурила очередную сигарету и крепко задумалась. Если история про труп – обычная утка, то бог бы с ней. Получилось вполне искрометно, надо снять шляпу перед старыми пердунами из «Известий» и забыть о сбежавшем трупе навсегда. Но если профессор настоящий, и история действительно имела место – тогда что? Слободская вытащила из портфеля пачку фотографий, полученных от Веселовского, и еще раз посмотрела их. Черт его поймет, что в этом Заложном происходит… Если бы здесь упал Тунгусский метеорит – тогда понятно. Сотни сумасшедших рассказывают друг другу сказки Шахерезады. Но метеорит в Заложном не падал.
Дуся скоренько написала помощнику редактора Людмиле Савиной электронное письмо с просьбой разыскать профессора Покровского и завалилась спать. Надо было сил набираться. Через час-другой ей в компании Веселовского переться в лес. А компания Веселовского – это вам не фунт изюму. Чтобы выносить его во время длинной прогулки, необходимо железное здоровье и страстная христова любовь к людям.
* * *
Соня сидела за шатким столиком у окна. Голые деревья скреблись ветками в стекло. Лампа отбрасывала на стену горбатую тень, где-то вдалеке звонил телефон… Оторвавшись от любимой Кристи, Соня скосила глаза на Вольского. В свете ночника ее пациент, мужчина мечты, черт бы его побрал, казался моложе, совсем мальчишка. Вспухшие губы, тени под глазами… Он морщился и жалобно стонал во сне, видно, рука болела. Хотелось его погладить, утешить, приласкать.
«Или прекращай его жалеть, или увольняйся!» – строго сказала себе Соня. Медсестре нельзя думать о пациентах как о живых людях, которым больно и страшно (потому что стоит подумать о них как о живых людях – и сердце разорвется прямо посреди дежурства). Богданова снова уткнулась носом в книгу. Скоро утро, дежурство закончится, и она отправится в гостиницу спать.
Неожиданно за спиной почудилось некое легкое движение. Ни шороха, ни звука, просто чуть колыхнулась темнота. Но Соне вдруг сделалось страшно. Чего она, глупая, испугалась? Что в углу палаты прячется маньяк с топором? Что из-под кровати выскочит когтистая карлица-кровопийца? Что водитель Федор Иванович – на самом деле опасный сумасшедший?
Соня встала из-за стола, обругала себя дурой и выглянула в коридор. Федор мирно спал на своем диванчике и на опасного сумасшедшего нимало не походил.
«Это ты, Богданова, с ума сходишь», – подумала Соня. Она решила завтра же купить какое-нибудь успокоительное и не пить больше такой крепкий кофе, а то совсем нервы ни к черту.
Нервы и правда шалили. Как Соня ни убеждала себя, что бояться нечего, страх все не уходил. Она понимала, что это глупо, что никаких маньяков в Заложном нет, что под кроватью – пусто, но поделать с собой ничего не могла.
Заскрипели половицы, послышались шаги за спиной. Нервная Богданова чуть не лишилась чувств. Еще шаг, еще… Кто-то приближался к ней, подходил все ближе…
«Прекрати! – одернула она себя. – Это Федор Иванович проснулся и пришел клянчить у тебя кофе». Но если это всего лишь Федор Иванович, почему мороз по коже? Почему больше всего на свете ей хочется зажмуриться и не видеть, кто там шаркает за спиной?
«Потому что ты неврастеничка и накрутила себя до невозможности, – подумала медсестра Богданова. – Обернись, убедись, что это всего лишь Федор, и успокойся наконец».
Соня, глубоко вздохнув, обернулась. И вот тут ей действительно стало страшно.
* * *
Отважный охотник за марсианами Виктор Николаевич Веселовский ждал Дусю во всеоружии. На спине – здоровенный рюкзак, сам с головы до ног обвешан непонятного назначения приборами.
– Вот, уникальная аппаратура собственной разработки! – похвастал он Слободской, разглядывавшей его амуницию. – Это у меня определитель электромагнитного излучения, а здесь – прибор для регистрации хрональных эффектов. А вот, посмотрите, тут датчик ионизации. Надеюсь, обращение к энергоинформационному полю Земли поможет нам в изучении места посадки.
Дуся пригляделась повнимательнее. Определитель электромагнитного излучения был сработан из радиоприемника «Спидола» и, кажется, останков древнего телевизора. Прибор для хрональных эффектов, красовавшийся на запястье уфолога, точь-в-точь походил на будильник, примотанный к руке брючным ремнем, а датчик ионизации в прошлой жизни служил, судя по всему, кипятильником. Правда, Веселовский несколько усовершенствовал его, снабдив батарейками и лампочкой от елочной гирлянды.
«М-да… – подумала Дуся, – слава богу, у него нет передвижной электростанции. А то, неровен час, все это добро закоротило бы».
Они доехали до заброшенного кирпичного завода, стены которого украшали многочисленные надписи о величии «Спартака» и взаимоотношениях полов в окрестностях. Здесь дорога заканчивалась. Дальше надо было идти пешком. Бросив машину возле бывшей проходной, Дуся и Веселовский углубились в лес. Тропка, по которой они шли, становилась все уже, пока наконец совсем не пропала. Виктор Николаевич, однако, шагал уверенно, то и дело поглядывая на свои загадочные приборы, подмигивавшие зелеными огонечками.
Лес становился все гуще. Под ногами жирно чавкало – видно, подо мхом здесь было болото. Дуся на всякий случай подобрала суковатую ветку, и тыкала ею перед собой прежде чем сделать шаг. Где-то она читала, что так по болоту ходить безопаснее.
Виктор Николаевич остановился, осмотрелся, и, удовлетворенно крякнув, указал пальцем на сосну, ствол которой был невообразимым образом перекручен и завязан, как оказалось при ближайшем рассмотрении, совершенно правильным морским узлом.
– Нам сюда. Теперь уже недалеко.
На сосне прибита была потемневшая от времени табличка с изображением какой-то рогатой скотины – то ли коровы, то ли козы, наверняка не скажешь.
– Что это? – спросила пытливая Слободская Виктора Николаевича.
– А… – махнул он рукой. – Мракобесие сплошное. Народ у нас очень суеверный, вот и прибили доску с чертом, чтобы не ходил никто.
– Куда не ходил?
– Да на чертово кладбище, – без особого энтузиазма пояснил Виктор Николаевич.
Дусе пришлось потратить не менее получаса и задействовать все свое обаяние, чтобы заставить Виктора Николаевича рассказать о чертовом кладбище подробнее. В итоге усилия ее были вознаграждены. Веселовский поведал, что, мол, есть в лесу одна поляна, там часто выходят на поверхность болотные газы и деревья растут очень странным образом. Вот она и считается в народе гиблым местом. Раньше через эту поляну проходила дорога на дальние выпасы, но после того, как два года подряд коровы вымирали от эпидемии ящура, тропу перенесли на три километра западнее.
– И что? – спросила Дуся. – Коровы после этого болеть перестали?
– Перестали, конечно, – ответил Виктор Николаевич, желчно усмехнувшись. – Как раз в это время в районе всполошились, что эпидемия перекинется на соседние поселки, и прислали ветеринара с большим запасом вакцины. Так что животные, конечно же, больше не болели.
– Слушайте, а тут действительно, что ли, кладбище было? – спросила Дуся, вспомнив нудное исследование местного краеведа.
– Да было вроде бы, старое какое-то… – пожал плечами Веселовский. – Точно, было! Бабка моя рассказывала, там когда-то колдуна, что ли, похоронили. Когда я маленький был, она меня в лес с собой брала, но в эту сторону и сама не ходила, и мне не разрешала. Вроде как этот колдун иногда из земли встает и бродит. Кто его встретит – немедленно сойдет с ума или упадет замертво. Говорю же, мракобесие.
Миновав кривую сосну и перепрыгнув узкий ручеек, среди местного населения известный как река Смородина, они оказались на краю довольно большой поляны.
Ее окружала березовая рощица, не вполне, правда, обычная. Деревья стояли наклонно, тянулись к центру поляны, словно пытаясь накрыть чертово кладбище, заслонить от мира. Кое-где березки поврастали верхушками в землю, образовав некое подобие живых арок.
Все чертово кладбище поросло мяконьким шелковистым мхом ядовито-зеленого цвета, но его почти не было видно из-за густого тумана, закрывавшего всю поляну. Туман этот не стлался по земле, а перекатывался у поверхности плотными белыми клубками. Словно невидимые дети катали шары для снежной бабы.
– Тут где-то родник есть, – сказал Виктор Николаевич. – Во-он, видите, затес, навроде шалашика? По-моему, это как раз над родником поставили. От него и туман идет.
Поляна выглядела тихой, мирной, идиллической. Тишина была кругом – ветка не хрустнет, птица не защебечет. «Колоритное местечко, – подумала Дуся, расчехляя фотоаппарат. – В самый раз для статьи». Она остановилась, навела резкость, щелкнула затвором. Туман вокруг заклубился гуще, пополз вверх, лизнул руку. Дусе сделалось неприятно. Захотелось поскорее убраться отсюда. Она торопливо сделала несколько кадров и, отряхиваясь, словно кошка, наступившая на снег, заспешила за Виктором Николаевичем, который уже тянул ее дальше, мимо туманной поляны, в глубину леса.
– Идемте, Анна Афанасьевна, – твердил он. – Тут уже недалеко, но сейчас рано темнеет, так что надо поторопиться.
Идти действительно было недалеко. Минут через двадцать, кое-как продравшись через колючий подлесок, они вышли к небольшой полянке, поросшей по краям молодым ельничком. Елочки были маленькие, пушистые, будто сошли с рождественской открытки. Однако ничего примечательного Дуся на поляне не заметила.
– Пришли! – объявил Виктор Николаевич. – Видите, вон там дерево с развилкой наподобие трезубца? Как раз возле него я нашел аппарат Савского. А вон там, глядите, как раз посередине поляны, следы приземления!
Веселовского было не узнать. Щеки его горели молодым румянцем, и не верилось, что этот полный энергии человек каких-то полчаса назад по-стариковски кряхтел, продираясь через малинник, одышливо просил Дусю идти помедленнее.
Следы приземления представляли собой небольшую выгоревшую проплешину. На черном пятачке тонким слоем лежал пепел, нежный, как сахарная пудра. Вокруг торчали обрубки низкорослых елочек, срезанных почти под корень.
– Видите, след от сопла, – затараторил Виктор Николаевич, тыча подобранной по дороге веткой в черную плешину. – Они, я думаю, не приземлялись, то есть не садились на поляну, просто зависли над ней. Это на фотографии очень хорошо видно. Вот здесь, где выжженный след, било пламя из дюз. Посмотрите, как низко опустились: почти к самой земле. Видите, вокруг елки обломаны? Это, скорее всего, была вращающаяся модель корабля, есть сведения о таких, они передвигаются за счет центробежной силы. Что-то наподобие гигантского волчка. Конечно, когда этот волчок опустился, все елки и снесло. Раскидало, наверное, по лесу.
– Думаете? – с сомнением протянула Дуся.
– Что там, стопроцентно уверен! – заявил Веселовский. – Имело место посещение, о котором узнал мой товарищ. У меня и приборы показывают повышенную геопатогенную активность, смотрите.
Дуся взглянула на загадочные приборы Виктора Николаевича. Огоньки, прежде весело мигавшие, теперь погасли. «Батарейки сели», – подумала Дуся, однако вслух ничего не сказала.
– Да-да, – продолжал тараторить Веселовский. – Именно посещение. И не только. Определенно, имел место контакт. Вот посмотрите, посмотрите! Здесь вот, чуть подальше, как раз где я его аппарат нашел, такие глубокие борозды на земле. Как будто кого-то тащили… – прошептал Виктор Николаевич, и губы его задрожали. Ведь предупреждал же он Валериана, безумного идеалиста: представители иных цивилизаций не всегда прибывают на Землю с мирными намерениями. Есть среди них жестокие, агрессивные пришельцы, главная цель которых – заполучить материал для своих бесчеловечных опытов. И сейчас Веселовский нимало не сомневался, что именно на опыты председателя заложновского уфологического общества и уволокли.
Дуся подошла к Виктору Николаевичу. На земле и впрямь виднелись две глубокие борозды, напоминавшие, впрочем, скорее отпечатки автомобильных колес, чем следы упирающегося председателя, которого кровожадные пришельцы волокут к своей тарелке, чтобы покрошить на опыты. Может, конечно, кого-то здесь и тащили. Черт его знает. Поскольку Дусин дедушка был профессором права, а не якутом-охотником, об искусстве следопытов она знала лишь из романов Фенимора Купера.
Слободская прошлась вдоль борозды.
– Я думаю, было так, – стрекотал за спиной неугомонный Виктор Николаевич. – Валерьян увидел ночью свет над лесом, ну, когда они приземлились, и пошел сюда. Стал фотографировать. Наверное, пришельцы это заметили и утащили его. А когда тащили, фотоаппарат упал…
Сказать по правде, Дуся думала совершенно иначе. Она была почти уверена, что выжженная проплешина на поляне – след туристского костра, на который как раз и порубили произраставшие вокруг елочки. Борозды же оставлены шинами какой-нибудь «Нивы». Правда, погода для походов не совсем подходящая, да мало ли сумасшедших… Почему они приперлись в лес на машине? Да потому что они, скорее всего, не настоящие туристы, а какие-нибудь местные кадры, решившие вдали от жен попеть под гитару и поесть шашлыка. Куда подевался Савский, от которого остался только фотоаппарат со странными снимками? Вот это действительно был вопрос. И ответа на него Дуся не знала.
Может быть, конечно, товарищи Савский и Веселовский – просто шутники, затеявшие всю эту лабуду с фотографиями и исчезновениями исключительно веселья для. Трудно ли подделать такие вот размытые, нечеткие снимки? Да проще простого. Вон американцы снимки прилунения подделали, и ничего, вся мировая общественность скушала. Пятьдесят лет прошло, прежде чем кто-то умный заметил, что звездно-полосатый флаг колышется от ветра, которого на Луне, лишенной атмосферы, в принципе не может быть, и устроил скандал. Так почему бы скучающим заложновским уфологам не инсценировать похищение инопланетянами? Пока Дуся, как последняя дура, бегает здесь по лесам по долам, Савский, поди, наслаждается видами где-нибудь у бабушки в деревне. Через пару недель жертва похищения, как ни в чем не бывало, появится в Заложном и с удовольствием будет демонстрировать интересующейся общественности замазанные зеленкой следы зондирования и треугольную пирамидку, подаренную инопланетянами.
Впрочем, Веселовский переживал вроде бы всерьез. Да и место было какое-то нехорошее, гнилое место. Раздумывая об этом, Дуся продолжала идти вдоль борозды, и вскоре следы вывели ее на проселочную дорогу.
Вечерело. Солнце уже скрылось за лесом. По ту сторону грунтовки чернело голое поле. За полем виднелся окруженный глухим забором дом. Скрипнула калитка, мелькнул свет в окне… Дуся тяжело вздохнула. На кой черт было переться сюда пешком через лес, если есть же вот нормальная проезжая дорога?
– Виктор Николаевич, – спросила она, – Заложное от нас в какой стороне?
Веселовский махнул рукой вправо, и они зашагали по колдобинам.
Минут через пятнадцать из-за поворота, чихая и фыркая, вырулил трактор. Добрый самаритянин, сидевший за баранкой этого корабля среднерусской возвышенности, сообщил, что им надо вовсе в другую сторону, и будет до города километров двадцать, не меньше.
Через три минуты тракторист, загипнотизированный пятисотрублевой купюрой, послушно изменил маршрут и затарахтел обратно, в сторону бывшего кирпичного завода, где у бывшей проходной Дусю дожидался верный джип.
Едва трактор, увозивший Дусю и Веселовского в город, скрылся из виду, как на дорогу выглянул человек. Выглянул, и тут же снова скрылся в ельнике. Нет, нельзя ему было показываться здесь, надо было хорониться, выбирать окольные пути, тайные звериные тропы… Вчера он переночевал в корнях огромного дерева. Нагреб сухой хвои, зарылся в нее. Холод пробирал до костей, улыбались с неба холодные яркие звезды, и хотелось ему, как зверю, завыть, но было нельзя. К утру человек так промерз, что решил было завтра, как стемнеет, пробраться в город, переночевать в доме, в тепле. Но теперь раздумал: он никому не доверял, боялся подходить близко к человеческому жилью. Чутье подсказывало: если кто его заметит – не миновать беды. Раза два он издали видел людей, и тут же, охваченный паникой, убегал в лес, забивался в чащу, зарывался в мох. Нет, он не пойдет в город. Останется здесь, будет ночевать в корнях деревьев, питаться падалью, выкапывать мерзлую картошку, оставшуюся гнить в земле на краю чужого поля. Человек прислушался к удаляющемуся тарахтению трактора и свернул в лес.
Спустя два часа он уже соорудил себе место для ночлега. На этот раз нашел неподалеку стог сена, и под покровом темноты натаскал немного в свою нору в корнях старой сосны. Обложив убежище сеном, он потер руки, радуясь, что сегодня спать будет теплее, чем вчера, и, прячась по кустам, снова отправился к дороге – поискать съестного. Была половина седьмого вечера.
К этому времени полумертвая Дуся, проболтавшаяся честных двенадцать часов по лесу, забросила Веселовского домой и притормозила около центрального универмага города Заложное. Ей нужна была местная пресса, банное полотенце и аптечный киоск. После прогулки по лесу на ноге высыпала мелкая красная сыпь, которая жутко чесалась. Следовало немедленно раздобыть какого-нибудь кларитина, супрастина или тавегила, на худой конец.
* * *
Полная луна заливала палату диким светом. Соня услышала за спиной какое-то шевеление, обернулась, закричала и бросилась бежать. Пребольно стукнулась коленом и проснулась. Все правильно. Она свалилась со своей скрипучей кровати в гостиничном номере. Первым чувством было облегчение: ну, слава тебе, Господи, просто сон. Однако тут же в памяти всплыли странненькие события минувшей ночи, и Соня почувствовала себя неуютно.
Вчера, под утро, услышав шаги за спиной, Соня перепугалась. Чего можно бояться в больничной палате заштатного городка? Ясное дело, нечего. Просто нервы расшалились. Богданова очередной раз обругала себя дурой и обернулась, ожидая увидеть на пороге Федора Ивановича. Но никакого Федора там не было. Там вообще никого не было. Только сгусток темноты. По сердцу у Сони разлилась жуть. Кто-то страшный притаился в этой темноте…
Дрожащими руками она повернула колпак настольной лампы и направила свет в дальний угол палаты – самый темный. Метнулась по полу тень. Лампа высветила голую стену, выкрашенную зеленой масляной краской.
– Кто здесь? – тихо спросила Соня. Ей было по-настоящему страшно. Что-то пряталось от света, что-то чужое, недоброе.
Соня сделала шаг к двери. Еще шаг. Еще… Сейчас она щелкнет выключателем, яркий свет зальет палату, и больше не будет ночных страхов, темных углов и жути в затылке. Еще шаг. Снова тихий шорох. Ближе. Будто сквознячок по щеке. Кто это дышит за спиной? Соня повернула голову. Никого. И опять шорох. Теперь с другой стороны, как раз у выключателя. Еще шаг. Еще. Чье-то осторожное дыхание и тихий угрожающий рык – будто сторожевой волкодав предупреждает: «Не ходи дальше, худо будет!». Соня замерла, прислушиваясь. Раздался резкий хлопок, и настольная лампа погасла. Стало совсем темно. То, что пряталось в углу у двери, засопело громче и приблизилось. Теперь оно дышало почти в самое лицо, и от его дыхания исходил смрадный запах сырого мяса.
Соня поморгала, до рези в глазах всматриваясь в черноту. Тот, кто там прятался, замер. Через пару минут (или пару недель, или пару раз по бесконечности?) глаза немного привыкли к темноте, и Соня наконец увидела: прямо перед ней покачивался неясный силуэт.
«Это сон, – пронеслось в голове. – Просто страшный сон. Сейчас я проснусь, и все будет хорошо и нестрашно».
Но, судя по всему, это не был сон. То, что стояло перед ней в темноте, снова тихонько зарычало.
Соня почувствовала, как капля холодного пота стекает между лопаток. Она не могла убежать и бросить Вольского одного. И закричать не могла – голоса не было. Она стояла, оцепенев от ужаса. Если бы пахнущее мясом существо бросилось на нее, было бы не так страшно. Если бы оно бросилось, Соня, наверное, принялась бы наугад бить его стулом, кричать, царапаться, звать на помощь. Но оно не бросалось. Просто покачивалось перед Соней сгустком темноты, будто выжидая.
В голове внезапно поплыло, и медсестра Богданова почувствовала, что сейчас потеряет сознание. Ее качнуло в сторону, послышался грохот, звон битого стекла, с опрокинутого подноса посыпались на пол ампулы… От этого шума Соня пришла в себя. Невидимые пальцы больше не сжимали горло, и она, крепко зажмурившись, изо всех сил заорала:
– Федор, Федор, Федор!
Соня кричала не переставая, пока ее не взяли за плечи и не тряхнули хорошенько. Она открыла глаза. Горел свет. Федор Иванович держал медсестру Богданову своими огромными ручищами, тряс и заглядывал в глаза.
– Софья Игоревна, что случилось? Софья Игоревна, вы в порядке?
О да. Софья Игоревна была в полном порядке. Она сошла с ума прямо во время дежурства, переполошила всю больницу, но не бойтесь, граждане: при ярком электрическом свете, да еще в присутствии большого количества народу Софья Игоревна не представляет опасности для общества и ведет себя адекватно.
– Д-да… В п-порядке… – заикаясь, сказала Соня.
В коридоре послышался топот. Главврач больницы, милейший Валентин Васильевич, закричал сердито за дверью:
– Андрей, голубчик, что ж такое?! Я ведь просил, ведь за ним же смотреть надо было! Стоит отлучиться, как пациенты начинают разгуливать по больнице! Забирай его быстро! Еще раз повторится – можешь писать заявление!
– Что там? – спросила Соня.
– Да я, как эту образину у Аркадия Сергеевича в палате увидел, сразу ее шуганул и охрану позвал, – сообщил совершенно будничным тоном Федор Иванович.
Значит, все же была какая-то образина. Пряталась в углу, дышала Соне в лицо, и тошнотворный запах сырого мяса ей не почудился…
– Да вы не переживайте, я им сейчас такой разнос устрою, мало не покажется! Это что же: на этаже охрана, дежурная сестра, врач, а всякая дрянь по палатам шатается, – решительно заявил Федор Иванович и, печатая шаг, двинулся к дверям. Соня, держась за стеночку, зашаркала следом.
Посреди коридора Валентин Васильевич на чем свет стоит ругал дюжего красномордого санитара, который укутывал одеялом совершенно голого мужика с шитым через край швом от горла до паха. Мужик таращил мутные глаза, шевелил губами и сипел, будто силясь что-то сказать. Увидев выползшую в коридор Соню, он ощерил зубы в некоем подобии улыбки, и в глазах его, минуту назад будто пеленой затянутых, появился безумный блеск.
– Да что ж ты стоишь, колодина! – взвизгнул Валентин Васильевич. – Уводи его уже!
– Вы уж простите, голубушка, – обратился он к Соне – Напугал вас мой пациент? Второй месяц лежит в хирургии. Тяжелейший случай. Оперировали перитонит, организм не справился, развился сепсис. Две недели без сознания был, думали, не выживет. А он вот так неожиданно в себя пришел, и айда гулять…
Соня кивнула: после сепсиса действительно случается иногда некоторое помутнение сознания.
– Ничего, не беспокойтесь, – заверила она главврача. – Все в порядке.
Но все было очень даже не в порядке. Соня дико перепугалась. И сейчас, проснувшись у себя в номере, чувствовала все тот же тошнотворный липкий страх. Что-то не то было с этим пациентом. Что-то очень не то. Понять бы, что именно…
Ушибленное колено саднило. За окном было почти темно, и Соня долго пыталась разобраться, утро сейчас или вечер, и не проспала ли она дежурство. В конце концов, удалось сообразить, что половина седьмого на часах – это половина седьмого вечера. До дежурства еще полно времени.
Соня умылась и потащилась в буфет пить кофе.
Буфет в Заложновской гостинице был на удивление приличным. Заправляла здесь тетя Рая – пышногрудая мадам в неизменном кружевном передничке. Увидев Соню, она просияла, налила «деточке» густого ароматного кофе, выставила на стойку тарелку с горячими булочками, от одного запаха которых можно было с ума сойти.
– Кушай, деточка, – распорядилась тетя Рая. – А я тебе сейчас котлетку нагрею.
Соня попыталась было от котлетки отказаться, но тетя Рая и слушать не стала.
– Не понравится – можешь не кушать, – разрешила она. – Но сначала попробуй. Я их сама делаю, это тебе лучше любого ресторана.
И впрямь: котлетка размером с лапоть, явившаяся на столе через пять минут, дышала домашним теплом и сделана была явно из мяса. Подобрав с тарелки последние котлетные крошечки, Соня с удивлением обнаружила, что жизнь, в сущности, не такая уж гадкая штука. Ночные страхи растаяли почти без следа, осталась лишь легкая ломота в висках.
Расплатившись и поблагодарив тетю Раю, Соня оделась и решила пройтись по магазинам, благо время позволяло. Собираясь второпях, она сделала страшную глупость: взяла с собой одну пару колготок (которую успела вчера разодрать) и, что еще хуже, одну книжку любимой Кристи (которая к утру закончилась).
Спустившись вниз по бульвару, Соня зашла в центральный универмаг города Заложное. Времени было около семи. Работал центральный универмаг до полвосьмого. «Если ты, Богданова, поторопишься, то успеешь себе купить, и колготки, и книжечку», – подумала Соня.
Колготки нашлись быстро, стоили фантастически дешево, так что жадная и экономная Богданова приобрела вместо намеченных двух пар аж три (ну не бывают же колготки лишними, правда?). Продавщица настойчиво рекомендовала хорошенькой молодой девушке, за которую она по ошибке приняла почти тридцатилетнюю толстую Соню, приобрести также ярко-красные кружевные трусы.
– Берите, не пожалеете! – уговаривала продавщица – Уверена, вашему мужу понравится.
– Я не замужем, – призналась Соня.
Продавщица смерила ее оценивающим взглядом и зацокала языком:
– Да что вы! Такая красавица – и не замужем! И куда только мужики смотрят? Вы знаете, у нас есть одно боди, только вчера привезли, очень пикантное. Моя подруга, она постарше вас, взяла. И знаете, просто удивительно, какое это производит впечатление на мужчин.
Продавщица полезла было за удивительным боди, но Соня, пискнув «Спасибо, не нужно», сгребла с прилавка колготки и быстрым шагом направилась в сторону лотка с книгами.
Подошла она очень вовремя. Тетенька-продавец, позевывая, начала уже убирать с прилавка товар – стопки любовных романов, пачки газет «Голос Заложновца» и вездесущей «Комсомольской правды», «Космополитен» трехмесячной давности, который, полюбовавшись и пожаловавшись, что дорого, вернула ей местная красавица в красном пальто с песцовым воротником.
– Будьте добры, – обратилась Соня к продавщице. – У вас Кристи есть что-нибудь?
– Нет, – ответила та скучным голосом. – Возьмите новый детектив Корецкого.
– Нет, спасибо, – ответила вежливая Соня и задумалась. Если нет Кристи, что же читать ночью?
– А скажите, – попросила она. – Может, есть Голсуорси? Или Цвейг?
Продавщица покачала головой и с некоторым уже нетерпением в голосе повторила:
– Я ж вам говорю, возьмите Корецкого, последняя книга. Или Шелдон, «Голливудские куколки». Не пожалеете. Это такой любовный бестcеллер замечательный, у меня все женщины, кто покупал, просто оторваться не могли!
Пока тетка расхваливала «Голливудских куколок», а Соня выпрашивала классику, появившаяся у лотка девица начала нетерпеливо постукивать остроносым ботинком крокодиловой кожи. В конце концов ей, видно, все эти прения надоели, и она предложила Соне:
– Возьмите Акунина. Вон, видите, в самом низу лежит? Не Бог весть что, но, по крайней мере, отвращения не вызывает. Девушка! Акунина дайте нам!
Продавщица шлепнула книжку на прилавок. Бойкая девица в крокодиловых ботинках сунула Акунина Соне и принялась рыться в газетах. Набрав их целую пачку, потребовала пакет, распорядилась, чтобы продавщица не искала сдачу, повернулась и с изумлением уставилась на Соню, которая все еще листала книжку.
– Бог мой, да берите же! Приличная книжка, честное слово!
– Ну что, берете? – поинтересовалась продавщица. Мне закрываться пора.
«Тоже мне, культурные, – думала она. – Дуры дурами, книжку им купить – два часа нужно, а ты торчи тут…»
– Берем, – ответила бойкая девица, сунула тетке сто рублей и вручила книжку Соне.
– Читайте, наслаждайтесь.
Повернулась, и стремительно зашагала к выходу. Соня кинулась за ней.
– Погодите, а деньги-то?
Девушка обернулась, оценивающе посмотрела на Соню и сообщила, что денег не надо, она счастлива будет, если кто-то в этом городе прочтет что-нибудь получше «Голливудских куколок». На такое дело ей стольника не жалко.
Соня улыбнулась.
– Все правильно, – сказала она. – Но я вообще-то москвичка. Так что вот, возьмите…
– О! А я тоже из Москвы! – обрадовалась девушка. Анна. Можно Дуся. Вы сейчас в гостиницу? Я на машине, могу подвезти.
– Да нет, – засмущалась Соня. – Я еще думала по магазинам походить, а к девяти надо в больницу.
– У вас болен кто-то?
– Нет, у меня пациент. Я медсестра. Тут один золотой мальчик попал в аварию, ну я и сижу с ним.
– Понятненько, – протянула Дуся. – Знаете что? Магазины уже закрываются. Поехали в гостиницу, выпьем кофе, а потом я вас доброшу до больницы. Идет? А то я тут второй день с сумасшедшими валандаюсь, хочется с нормальным человеком поговорить.
* * *
Уже на второй чашке кофе две москвички, заброшенные в Богом забытый городишко, болтали так увлеченно, будто знакомы полжизни. Помимо общего несчастья, их сближала любовь к черному шоколаду, фильмам Финчера, крепкому кофе и ментоловым сигаретам. Обе обожали запах прелых листьев, прогулки по набережным и яблочные пироги с корицей (потому что без корицы это полная туфта, а не яблочные пироги). Обе терпеть не могли рэп, сырость, трамвайное хамство и тараканов, которые здесь выглядывали из-за каждого плинтуса. Надо ли говорить, что спустя час они чувствовали себя почти сестрами.
Дуся болтала без умолку. Сообщив Соне, что все мужчины суть дети большого размера, она в красках рассказала об их с Веселовским совместной прогулке, после чего свернула с уфологии на тему, куда более любимую всеми девушками на свете, и за полчаса поведала медсестре Богдановой перипетии своей непростой личной жизни.
Первая несчастная любовь случилась с ней в третьем классе. Мальчика Андрея Слободская любила два года, искренне считала его вратарем своего сердца и принцем жизни, пока в один прекрасный день Андрей (не замечавший ни Дуси, ни ее чувств, и бегавший за толстопопой Светкой со второй парты) не издал посреди урока чудовищный громоподобный пук. В тот момент, когда Дуся поняла, что предмет ее романтической привязанности – живой мальчик, который иногда пукает, ходит в туалет и болеет ангиной, любовь умерла. Больше такого сильного и чистого чувства она ни к кому не испытывала. Зато чувства к Слободской испытывали окружающие мужчины. В основном – сумасшедшие или неполноценные. Среди Дусиных поклонников имелось два-три алкоголика, распространитель бульонных кубиков «Магги», корреспондент вечерней газеты, настолько тупой, что при виде его коллеги пламенной журналистки в ужасе разбегались, даже не считая нужным сослаться на неотложные дела. Этому придурку Слободская ответила взаимностью исключительно потому, что у него была очень красивая мясистая попка, а Дуся именно эту филейную часть в мужчинах ценила превыше всего.
Последний вздыхатель был пламенным коммунистом то ли ультраправого, то ли ультралевого толка, ходил по Москве в вельветовых тапках (работать на капиталистов считал ниже своего достоинства, а без денег ботинки купить не получалось), а вместо театров и ресторанов водил Дусю на маевки. Апофеозом их любви чуть не стала совместная голодовка в фанерной будке, установленной напротив Управления внутренних дел. Пылкий партиец собирался голодать за чьи-то политические свободы. Дуся была настроена серьезно и хотела с ним переспать. Поскольку жил коммунист в штаб-квартире партии – тесном подвале без окон, где кроме него толклось еще человек двадцать единомышленников и постоянно кипел на электроплитке суп из куриных окорочков, заволакивая все вокруг вонючим жирным паром, переспать на его территории возможным не представлялось. В дом пламенного революционера Дуся пускать боялась. Опасалась, что если ему понравится на Чистопрудном, вскоре туда переедет вся московская партячейка, и тогда Лерусе придется варить коммунистам борщи, а Дусе – снабжать революцию деньгами, как это делали эмансипе начала века, которых угораздило связаться с соратниками хитрого Ульянова-Ленина. Оставалось одно: секс в будке для голодания. Однако Фортуна распорядилась по-своему. Голодовку отменили, и коммунист отбыл в Нижний Новгород биться за свободы тамошних узников совести. Теперь он ежедневно звонил Дусе за счет абонента и рассказывал про любовь. Рассказы эти ее мало занимали: пламенную Слободскую в данном конкретном случае интересовал исключительно секс. Так что теперь она пыталась придумать, как бы этот самый секс получить, попутно не повесив себе на шею политически активного неработающего сожителя.
Медсестра Богданова про личную жизнь Слободской слушала, раскрыв рот. Она и представить себе не могла, что о самых интимных вещах можно вот так запросто рассказывать, да еще и веселиться от души… У Сони за двадцать девять лет была одна-единственная романтическая история, после которой она едва не вздернулась. Никогда, ни разу медсестра Богданова ни с кем ту историю не обсуждала. Ни с мамой, ни с сестрой, ни, упаси Бог, с коллегами, ни с соседями по купе… Да что там обсуждать, она и вспоминать-то об этом себе запретила. А если вспоминала случайно – тут же закрывала лицо руками и твердила: «Нет-нет-нет-нет-нет…» Несколько раз она проделывала это на дежурстве, пугая больных и других медсестер…
До двадцати лет Сонину личную жизнь тормозила младшая сестра. Адка уже в четырнадцать имела модельную внешность, ноги от ушей и бюст шестого номера. Семнадцатилетняя Соня по этому поводу жутко комплексовала. Сама-то она весила шестьдесят пять кило при росте метр шестьдесят два. Ни гимнастика, ни диеты не помогали: попа и щеки оставались толстыми, как наливные яблочки.
Мальчики на нелюдимую Соню внимания не обращали, знай себе вились вокруг сестры, словно пчелы.
Правда, в институте у Сони случился роман с однокурсником. Довольно бурный роман. Однокурсник – обаятельный блондинчик есенинского такого типа – был родом из Торжка, проживал в общежитии и имел самые серьезные намерения. Но стоило ему зайти в гости и увидеть Адку, как он исчез с горизонта, будто ветром сдуло.
А через неделю Адка, крутясь перед зеркалом, сообщила, что Сонин блондинчик пригласил ее в кино.
Подобные истории случались еще несколько раз, и наконец Соня смирилась с тем, что пока рядом красивая сестра, ей самой ничего не светит.
Потом Адка уехала учиться в Америку, почти сразу же вышла там замуж, и Соня вздохнула свободнее. Надеялась, что теперь и на ее долю перепадет хоть немного любви.
В том году умер папа. Надо было зарабатывать – маме на лекарства, Адке на учебу… Соня перевелась на заочное, устроилась медсестрой в частную клинику. Пахала сутками, как подорванная, и чувствовала себя молодцом. Особенно когда ее хвалил завотделением. А он Богданову хвалил часто. Может, чаще, чем всех остальных. Во всяком случае, ей тогда казалось именно так.
У завотделением были внимательные серые глаза и совершенно безумные губы. Соня смотреть на них не могла, чтобы не покраснеть. Он отличался редкостным обаянием и приятными манерами. Звали зава Антоном.
Соне он улыбался, называл Сонечкой, делал комплименты. Может по неопытности, а может потому, что думать так было очень приятно, эти ни к чему не обязывающие улыбки и комплименты Соня приняла как особые, единственно ей предназначенные знаки внимания. По вечерам, лежа в постели, она подробнейшим образом вспоминала, что и как он сказал, сколько раз посмотрел в ее сторону. Она фантазировала, как однажды он возьмет ее за руку и… Что «и», Соня не знала. Дальше этого «и» она мечтать боялась.
Действительность превзошла все самые смелые ожидания. Как-то после выпивалова на чей-то день рождения (два коньяка, шесть сухого и литр медицинского спирта на восемь человек) Антон оказался рядом с ней на кушетке в ординаторской, где, собственно, все и произошло. От него пахло спиртным. Все было довольно грубо. Сразу после этого Антон заснул на ней мешком, но Соня все равно была на седьмом небе. Она накрыла любимого байковым одеялом и с первым поездом метро отправилась домой. Ей хотелось петь и танцевать.
Следующие несколько дней Антон вел себя странно. Комплиментов сияющей Соне не делал, а от приглашения на домашний маковый рулет отказался, сославшись на неотложные дела. Когда он отказался в третий раз, Богданова, дура, решила, что Антон просто стесняется. Ситуация-то и впрямь произошла неловкая. Никаких ухаживаний, никаких букетов и «я тебя люблю». Все вдруг, сразу. Конечно, ему неудобно.
Как-то, подходя к ординаторской, Соня услышала кусок задушевной мужской беседы. Антон жаловался Степе Кривцову, хирургу экстра-класса, на жизнь: совсем он голову потерял из-за одной медсестры, а как к ней получше подъехать – не знает, отказа боится. У Сони заколотилось сердце – ну конечно! Так и есть, он стесняется, боится отказа, балда!
– Такая засада, хоть плачь, – продолжал тем временем любимый. – А я тут еще на прошлой неделе нажрался, как свинья, трахнул эту дуру толстозадую. Теперь не знаю, как отделаться. Я за Люсей хожу, а это корова – за мной. Скоро все отделение ржать будет, и так уж на меня пальцами показывают.
– Да ладно тебе, – отвечал хирург экстра-класса Степа Кривцов. – Чего по пьяному делу не бывает…
На другой день Соня взяла больничный, а через две недели уволилась из прекрасной частной клиники, с прекрасной высокооплачиваемой работы. Уволилась в никуда. К этому моменту все отделение знало историю про то, как сексуально озабоченная Богданова соблазнила пьяного Антона и теперь преследует его.
С тех пор прошло восемь лет. Соня трудилась в Первой градской больнице, подрабатывая уходом за больными на дому, и не позволяла себе строить иллюзии относительно мужчин. Она не хотела больше страдать. С романтическими историями было навсегда покончено. Романтические истории – это для других. А Сонина жизнь – утки, капельницы и одинокие прогулки по выходным. Так она и жила, пока не увидела Вольского – бледного, с невообразимыми крыжовниковыми глазами и запекшимся ртом.
Соня капитулировала сразу. Мгновенно и безоговорочно, без аннексий и контрибуций. Она знала, что жизнь кончена, потому что надеяться не на что и у ее любви нет совершенно никакого будущего. Правда, в настоящем у медсестры Богдановой был совершенно официальный повод находиться рядом с Вольским. И она малодушно наслаждалась сегодняшним днем, не желая знать, что будет завтра, и втайне мечтая, чтобы это завтра вообще никогда не наступило.
Когда откровенная Дуся спросила умную Соню, как ей Вольский, Соня только плечами пожала. Как ей может быть Вольский? Никак он ей…
Правда, достоверно изобразить равнодушие не очень-то получилось. Дуся усмехнулась, подняла бровь и, протянув «Да неужели никак?», глянула на Соню как-то особенно весело. Богданова немедленно залилась краской, Дуся сама себе кивнула и стала поудобнее устраиваться в кресле. Соня с ужасом поняла, что пламенная Слободская намерена довести дело до победного конца и выпытать всю правду про Вольского. Однако Слободская ни о чем выспрашивать не стала. Она неожиданно скривилась и зашипела, словно кошка, которой прищемили хвост:
– Ч-черт, нашлялась, дура, по лесу.
Задрав штанину, Дуся уставилась на свою ногу. Мелкая красная сыпь, покрывавшая ее два часа назад, превратилась в отвратительного вида сине-багровые пятна.
– Это что с тобой? – спросила Соня.
– Не знаю, – пожала плечами Слободская. – Фигня какая-то.
Однако медсестра Богданова заявила, что никакая это не фигня, заставила Дусю раздеться до трусов и учинила ей медосмотр, в результате которого обнаружилось, что омерзительные пятна покрывают ноги пламенной журналистки от лодыжек до бедер. Имелись пятна и на левом боку, и на животе.
О том, чтобы Дуся осталась без квалифицированной медицинской помощи и умерла от неизвестного науке заболевания в калужском захолустье, не могло быть и речи. Соня велела Слободской одеваться. Сейчас они вместе поедут в больницу. Пусть Борис Николаевич, московский доктор, который лечит здесь Вольского, посмотрит на Дусины прелести и назначит лечение.
* * *
В одиннадцать вечера полуголая Слободская все еще мерзла на клеенчатой кушетке. Борис Николаевич сделал ей какие-то соскобы, а потом битый час беседовал по телефону с дерматологами, вирусологами и прочим столичными специалистами. Доктор Кравченко как раз прощался с одним из них, когда в смотровую, размахивая пухлыми ручками, колобком вкатился маленький человечек со сверкающей лысиной.
– Боже мой, деточка, как же вас разукрасило! – жалобно закричал он с порога.
Казалось, человечек вот-вот расплачется.
– Валентин Васильевич, главный врач этого почтеннейшего заведения и по совместительству заведующий, – представился он.
Подойдя к Дусе и помяв кукольными ручками ее ногу, Валентин Васильевич зацокал языком и закачал головой, сокрушаясь.
– Ай-ай-ай, что же вы, милочка! Без подобающего обмундирования по лесу ходили?
– Откуда вы знаете? – изумилась Дуся.
– Идилика гампус, – изрек доктор, поднимая пухлый пальчик к потолку. – Интереснейший представитель русской флоры! Произрастает исключительно в здешних местах, не встречаясь нигде более. Редчайший и красивейший при этом, позвольте заметить. В летний период колючие кусты гампуса покрываются мелкими соцветиями цвета берлинской лазури. М-да, красивейшее растение, однако наиковарнейшее. У людей, склонных к аллергическим реакциям, уколы колючек, которыми покрыты ветви этого растения, могут вызвать острые поражения кожных покровов. Поверьте, на себе испытал, да-с. Когда я еще молодым человеком прибыл сюда на работу, увлекался лесными прогулками. Смею вас уверить, любимейшее было мое времяпровождение. Так вот, забрел я как-то по незнанию в заросли гампуса. И весь, весь от макушки до пят покрылся подобными волдырями. Чуть, представьте, не погиб. К вечеру началось удушье, и если бы не своевременная медицинская помощь, давно бы отправился к праотцам. Так-с, милая девушка.
Перспектива умереть от удушья без соответствующей медицинской помощи Дусю не вдохновляла. Однако милейший Валентин Васильевич успокоил ее, заверив, что при такой выраженности реакции ей грозит лишь незначительное онемение тканей, зуд, покалывание и, возможно, хотя маловероятно – легкое головокружение в течение нескольких дней, которое совершенно прекратится, едва пятна начнут бледнеть.
Через слово заверяя Бориса Николаевича, что все сказанное – ни в коем случае не попытка поставить под сомнение его авторитет и Валентин Васильевич позволяет себе вмешиваться единственно потому, что хорошо изучил зловредный характер красивейшего представителя русской флоры, розовощекий доктор обмазал Дусе ноги и бок черной вонючей мазью (ибо ничто так не способствует излечению от уколов гампуса, как березовый деготь), после чего откланялся. Борис Николаевич на всякий случай все же выдал Слободской каких-то новомодных таблеток от аллергии, велел принимать каждые три часа, а если почувствует ухудшение – немедленно поставить его в известность. Измазанная дегтем и напичканная таблетками Дуся предложила довезти Бориса Николаевича до гостиницы (все равно обратно ехать). Тот не возражал и отправился взглянуть на своего пациента, обещав минут через десять спуститься к крыльцу.
– Спускайтесь, – милостиво разрешила Дуся. – Я машину подгоню и жду вас. У меня такой здоровенный красный шевроле.
Она натянула джинсы поверх бинтов, через которые сочилась полезная вонючая мазь, оплакала свои ливайсы, немедленно пропитавшиеся этой дрянью, и, сбежав вниз по лестнице, заспешила к выходу по гулкому больничному коридору. Однако, свернув за угол, вместо того чтобы попасть в вестибюль, Дуся уперлась в забранную железной решеткой дверь.
За решеткой стоял, заложив руки за спину, бледный в желтизну человек, и смотрел прямо на нее мутными глазами. Одет он был в цветастую больничную ночнушку. Из прорехи на груди виднелся толстый, шитый через край шов. Чертыхнувшись, Дуся обратилась к странному дядьке:
– Простите, я тут у вас заблудилась. На выход куда идти?
Дядька ничего не ответил и придвинулся ближе к решетке. Дуся неожиданно испугалась. Стоя в пустом больничном коридоре, тет на тет с жутковатым зашитым товарищем, Слободская, от природы наделенная пылким воображением, подумала, что сейчас ей вполне могут прижать к лицу пропитанную эфиром тряпку, свезти в операционную и вырезать печень для продажи куда-нибудь во Французскую Полинезию на донорские органы. А почему нет? Никто ничего не узнает…
– Дура, – сказала себе Слободская.
Но неприятный холодок прошел по спине. Зашитый товарищ за решеткой беспокойно повел носом и, глядя куда-то Дусе за спину, оскалился, обнажив синие десны. Дуся услышала шаги, обернулась было, но голова закружилась, коридор встал на дыбы, она оползла по стене. Обморочная волна накрыла Слободскую, унесла в никуда, оставив на пахнущем хлоркой линолеуме больничного коридора лишь безжизненное тело с нелепо вывернутыми ногами.
В десяти километрах от больницы, на краю леса, человек, видом и повадками напоминающий дикого зверя, скинул с себя сырой кусок брезента и запрокинул голову к небу, подставляя холодному ветру голое безволосое тело. С неба ему в лицо глянули крупные осенние звезды, и все существо пронзил такой восторг, что захотелось выть по-волчьи от избытка чувств. Но вспомнив, что вой могут услышать, человек лишь молча упал навзничь и, ухватив полные пригоршни хвои, потерся затылком о выступающий корень дерева. Так лежал он, глядя в звездное небо, пока совсем не закоченел, а потом вскочил и припустил крупной рысью в чащу. Ветки хлестали по лицу, ветер завывал в ушах. Небывалая, пьянящая свобода наполнила его до краев. Он слился в одно целое с лесом, с небом, с сырым ночным воздухом, и теперь жадно наслаждался этим своим неожиданным единением с природой. В ту ночь человек был совершенно счастлив и от этого чрезмерного счастья долго еще не мог заснуть в своей норе, на подстилке из лапника. Лишь на рассвете он провалился в глубокий сон без сновидений.
* * *
После дежурства Соня вернулась в гостиницу бледная как смерть. Ночь прошла на редкость погано. Радости жизни начались, едва она успела войти в палату.
Вообще-то Соня Богданова знала: никогда нельзя расслабляться. Все самое худшее происходит с тобой именно в тот момент, когда ты сдуру забываешь, что оно может случиться. Это золотое правило медсестра Богданова старалась соблюдать денно и нощно с тех пор, как восемь лет назад, счастливо улыбаясь, подошла к дверям ординаторской и услышала, что несчастный Антон не знает, как отделаться от этой коровы. От нее, то есть, от Сони.
Вчера, идучи на дежурство, она десять раз напомнила себе, что Вольский – невоспитанный самодур, что он слишком красивый, слишком избалованный и циничный, а также слишком богатый и знаменитый, чтобы стоило о нем думать. Правда, она все равно думала и поделать с собой ничего не могла. Стоило вспомнить, что этот невоспитанный самодур на законном основании будет принадлежать ей еще одну ночь, и сердце начинало колотиться, а губы сами собой растягивались в дурацкую улыбку. Она представляла, как будет поправлять ему подушку, промокать салфеткой стекающие по подбородку капли воды, смотреть, как двигается его горло, когда он пьет свой эвиан. Может быть, она снова положит руку ему на лоб. Ничего личного. Просто это ее работа. Господи! Да у нее лучшая работа на свете!
Конечно, потом все закончится. Не будет больше общих ночей в темной палате, улетучится их странная, рассеянная в воздухе близость. Соня снова останется одна. Каждый день, каждую минуту она будет жалеть, что не может превратиться в какую-нибудь необходимую Вольскому вещичку, невидимкой проскользнуть в его жизнь, завалиться во внутренний карман пиджака и остаться навсегда там, у него на груди. Но сейчас она все равно была счастлива, ругала себя за это и понимала, что бесполезно: никакое будущее, хотя бы и очень близкое, значения не имело.
Так Соня и вошла в палату: счастливая, сияющая, рот до ушей. Вошла и встала на пороге, улыбаясь, как идиотка.
Вольский в койке был не один. Над ним склонилась нереальная красотка. Соня вошла аккурат в тот момент, когда красотка запечатлела на губах бизнесмена и мецената страстный поцелуй. Услышав, как хлопнула дверь, Вольский спихнул с себя эфирное создание, не обратившее на Соню ни малейшего внимания, и прошипел:
– Гос-с-поди-и! Вам-то что здесь надо?! Я что, вас приглашал?
«Что, Богданова, получила?» – подумала Соня. В носу у нее защипало. Не хватало еще перед ним разреветься.
– Сейчас девять часов вечера, – сообщила она Вольскому ледяным тоном. – В это время у меня начинается дежурство.
На ватных ногах дошла до стола, отодвинула в сторону хорошенькую лакированную сумочку (хорошенькие любовницы должны носить хорошенькие сумочки, как же иначе), села и тупо уставилась в листок с назначениями на ночь. В носу снова защипало, строчки поплыли перед глазами, и Соня крепко зажмурилась. Она глубоко вздохнула, загнала слезы обратно, встала, громыхнув стулом, и поплелась к шкафу за физраствором. Дивная красотка что-то щебетала Вольскому на ушко, Вольский что-то бурчал в ответ.
Слушать, о чем они там шепчутся, нельзя было ни в коем случае. Это ведь их личное дело, правильно? А ее дело – входить в палату, когда какая-нибудь фея припадает поцелуем к его невозможным губам, которые идиотка Богданова считала своими. Просто такая работа, черт бы ее побрал. Да сто лет бы она этого треклятого олигарха с зелеными глазами не знала и не видела, ей он вообще поперек горла со всеми своими заскоками и со всеми своими красотками. Она бы с пребольшим удовольствием валялась дома в диване с книжкой. Просто она за это деньги получает. Не у всех же есть заводы и пароходы. Кто-то сам зарабатывает. Вот она и трудится. Нечего было целоваться на больничной койке. А то сам целуется, а потом орет на медсестру при исполнении. Дома пусть целуется с кем хочет.
– Прошу прощения, – сказала Соня все тем же тоном снежной королевы, подходя к койке и глядя, как красотка теребит наманикюренными пальчиками простыню. – Я должна поставить вам капельницу.
– Лена, давай! – хлопнул Вольский красотку по спине здоровой рукой. – Иди уже. У меня процедуры.
– Аркаш, давай я пока тут посижу…
– Лен, я же понятно, кажется, сказал: у меня процедуры. Я вообще не понимаю, зачем ты приехала.
– Я… Я к тебе приехала… – замялась девушка. Лицо у нее сделалось совсем детским, потерянным.
– Не надо ко мне ездить! – заорал Вольский. – Это больница, а не национальный заповедник «Ключевская сопка», чтобы сюда кататься! Что ты приехала?! Полюбоваться?! Ну? Полюбовалась? Или организуем экскурсионный маршрут к постели умирающего друга?!
– Извини, – тихо сказала девушка.
– Извините, – обернулась она к Соне. – До свидания. Ты, Аркаша, позвони мне, ладно?
– Позвоню, – буркнул Вольский, подставляя Соне руку Хлопнула дверь, зацокали по коридору каблуки.
– Что вы так смотрите? – накинулся Вольский на Соню. – Что?! У меня волосы позеленели?! Или, может, глаз на лбу появился? Что?!
– Ничего, – ответила Соня.
«Ты козел», – вот как это прозвучало. «А я дура, потому что в тебя, козла, влюбилась», – добавила она про себя.
Вольский засопел, отвернулся, закрыл глаза. Наплевать на все. Если он хочет орать – так он и будет орать. А кому не нравится – может выйти за дверь. Да, вот такой вот он козел, и что? Кому не нравится, может вообще убираться к черту. Больно надо!
Чуть-чуть приоткрыв левый глаз, он увидел, что Соня сидит за столом, уставившись в книгу, и даже не смотрит в его сторону. Да и ради Бога. Вольский закрыл глаз, полежал немножко и снова открыл – теперь правый. Нет. Не смотрит.
Он слегка заворочался и тихонько застонал. Соня поерзала на стуле, усаживаясь поудобнее, и еще ниже склонилась над книгой.
«И пожалуйста! Не очень-то и хотелось!» – подумал Вольский.
Почему его должно волновать, что какая-то там фигуристая медсестра считает его козлом и самодуром? Вовсе его это волновать не должно. Просто погано очень, вот и все. Но это потому, что рука болит. И голова тоже. Именно. Так погано, потому что он больной человек. А медсестра, которой он платит, и хорошо платит, между прочим, сидит, уставившись в книжку, и совершенно не обращает на него внимания. Ей, видите ли, неприятно, что пациент оказался таким замечательным хамом. Ну и что? Ему, может, и самому неприятно. Вольский тяжело вздохнул.
Соня перевернула страницу. Читать она не могла. Из последних сил изображая равнодушие, она мечтала об одном: пойти в туалет, запереть дверь и нареветься всласть.
– Вы не обижайтесь, – сказал Вольский сердито. – Я на вас орать не хотел. Извините.
Соня подняла голову, стараясь, чтобы свет от настольной лампы не падал на лицо: Вольскому ее красные глаза видеть не полагалось. Кивнула:
– Я понимаю.
– Нет, не понимаете! – рявкнул Вольский, злясь пуще прежнего на себя, на нее. – Не понимаете и обижаетесь.
– Аркадий Сергеевич, я медсестра, – ответила Соня. – Персоналу на пациентов обижаться не полагается. Ваша девушка…
Что его девушка? Очень красивая? Не может поставить капельницу? Целовала его? Должна пойти к черту, потому что я тебя люблю и знать не хочу никаких девушек? Не вовремя приехала?
– Моя девушка зря приехала, – сказал Вольский. – Я просил ее остаться в Москве. Не хотел, чтобы она меня видела… Такого… Не люблю, когда меня жалеют.
«Конечно, – подумала Соня, – твоя девушка слишком хороша, чтобы видеть тебя такого. Такого тебя должна видеть только я».
– Это ваше личное дело, – произнесла она вслух. – Я все понимаю и не обижаюсь. Можете спокойно спать.
Это действительно было его личное дело. Но спокойно спать, пока она сидит, уткнувшись в книгу, и злится на него, Вольский не мог. Это было очень личное дело. Кажется, даже слишком личное. Он не хотел здесь никаких девушек. Он хотел, чтобы эта чертова медсестра смотрела на него по-прежнему внимательно, чтобы хмурилась, когда он стонет, поправляла подушку, чтобы жалела его, потому что никому другому он себя жалеть все равно не позволит.
– Я не люблю, когда меня жалеют, – упрямо повторил Вольский. – Вообще мужчину никто не должен видеть таким инвалидом. Это отвратительно. У меня вон утка под кроватью, нормально?! Вы что, считаете, что утка под кроватью приводит девушек в восторг?!
– Я считаю, что если ваша девушка вас любит, ей совершенно все равно, что у вас там под кроватью.
– Вы что, правда так думаете? – спросил Вольский. Он выглядел очень удивленным. Так бывает? Кто-то может любить инвалида с уткой под кроватью?
– Я медсестра, – ответила Соня.
Все правильно. Она медсестра. Поэтому ей все равно. Ее не надо стыдиться, когда больно, перед ней ты можешь быть жалким, голым, беззащитным. Медсестра с прохладными руками примет тебя вот такого – переломанного, несчастного… Положит ладонь на лоб, даст попить, накроет простыней. Это ее работа. Потом Вольский поправится, и она будет хмуриться, когда стонет другой забинтованный пациент, и уже ему будет поправлять простыню, промокать стекающие по подбородку капли воды. И ей наплевать будет на Вольского, который снова останется один, снова будет играть в крутого парня, ездить в Давос, ужинать с нереальными красотками и просыпаться в пять утра после дурного сна, зная, что у него нет никого по-настоящему близкого. Никого, кто бы узнал и полюбил его самого, такого, как есть, со всеми заскоками, страхами и глупостями. Никого с такой белой шеей и прохладными руками.
Он почему-то очень ясно представил себе, как это могло бы быть. Как они могли бы просыпаться вместе. Так ясно представил, что в глазах потемнело.
Он никого не подпускал к себе близко. Тыщу лет ни с кем не ночевал. Ужин, секс, поцелуй на прощанье. Он тыщу лет не ночевал вместе ни с кем, кроме Сони. Две ночи, проведенные вдвоем в больничной палате, странным образом сблизили их. Как если бы они много лет были любовниками и все друг про друга знали.
Рука у Вольского болела, на душе было гадко. Он старательно делал вид, что спит, и под утро действительно заснул.
Соня старательно делала вид, что читает, что ей все равно, что Вольский – просто пациент, и плевать, кто там его целует. Разумеется, ей было не наплевать.
Она все думала про свою дурацкую жизнь, жалела себя, жалела Вольского, которому больно, и вены у него все исколоты, а этот идиот еще психует из-за утки под кроватью. Жалела маму, после папиной смерти постаревшую за ночь на двадцать лет, и сестру, которая оказалась совершенно одна в далекой Америке, и первое время ей даже домой позвонить было не на что. В голову полезла всякая дрянь. Вдруг они все заболеют и умрут? Вдруг маму собьет машина? Вдруг у сестры обнаружился туберкулез? А может быть, американский муж бьет ее, а собака Джой в данный конкретный момент вечности подыхает от чумки. К концу дежурства Соня накрутила себя почти до истерики и, добравшись до гостиницы, принялась названивать в Атланту, наплевав, что за эти звонки ей потом целый месяц не расплатиться.
В Атланте была половина второго ночи, и Соня оставила сообщение на автоответчике: «Как дела, перезвоните…» Через час позвонила мама. Она кричала в трубку, и Соня представляла, как мама держится за сердце. Что случилось? Соня больна? Кто-то умер? Почему невозможно дозвониться? Она целый час просидела на телефоне, чуть с ума не сошла!
Пришлось долго объяснять, что все в порядке, просто Соня соскучилась, вот и позвонила.
В конце концов они попрощались, Соня положила трубку, но телефон тут же снова заверещал, и взволнованная Адка тоже принялась выяснять, что произошло. После беседы с сестрой Соня подумала, что сейчас позвонит американская собака Джой от лица американского мужа. Но собака, слава богу, не позвонила.
Глотнув теплого солоноватого боржома из бутылки, Соня не раздеваясь – не было сил – калачиком свернулась на краю кровати.
«Полежу часочек, – подумала она, – а потом уже в душ, завтракать, и все, что полагается цивилизованному человеку». Но просто полежать не получилось. Через десять секунд она уже спала.
Соня проснулась, потому что дико замерзла. От окна нещадно дуло. Было темно. Часы показывали без четверти девять. Она проспала все на свете.
Соня собралась, как на пожар, и через семнадцать минут уже бежала к палате Вольского, застегивая на ходу халат. Федора на диване не было. Видно, он все же решил сделать себе выходной и отоспаться.
Доктор Кравченко уже ушел. Вольский спал. В палате стояла мертвая тишина. И в этой тишине Соне почудилось чье-то осторожное, старательно сдерживаемое дыхание, легкий шелест, будто облетают с дерева мертвые осенние листья.
Что-то шевельнулось в углу, и из темноты к постели Вольского шагнула неясная фигура. Человек склонился над спящим, но уже через мгновение выпрямился и бесшумно заскользил к выходу.
– Стойте! – закричала Соня.
Хлопнула дверь. Выскочив в коридор, она увидела лишь край зеленой хирургической робы, мелькнувший из-за угла.
Кто это был? Что делал у постели Вольского? Соня обернулась. Вольский лежал поперек кровати без движения, уставившись в потолок остекленевшими глазами.
Соня заорала и проснулась.
Она страшно замерзла. От окна дуло. Часы показывали половину пятого. Кажется, вечера.
Соня кое-как доковыляла до ванной. После горячего душа стало полегче. Пережитый сонный ужас не то чтобы совсем пропал, но чуть отодвинулся, спрятался в уголок. Закурив, Соня включила телевизор, повалилась на кровать и принялась наслаждаться очередным душераздирающим реалити-шоу Участники ели червей, сыпали друг другу битое стекло под простыни и изощрялись в злословии. Особо усердствовал толстый парниша с малоросским выговором. Он так художественно поливал остальных помоями, что те сговорились выгнать его из шоу к чертовой матери как самого сильного игрока, а приз поделить между оставшимися. Толстый парниша каким-то волшебным образом об этом пронюхал и устроил страшный скандал. Когда страсти достигли апогея, и участники шоу покатились по полу, немилосердно тузя друг друга, в дверь постучали. На пороге стояла пламенная Слободская собственной персоной.
Целый день Дуся разговаривала разговоры с местными тружениками пера, краеведами и старушками, которые торговали у автостанции картошкой и мочеными яблоками. К вечеру рассказов о встречах с неведомым в окрестностях Заложного набралось на небольшую книжку. Осталось сесть и написать очерк про марсиан среди нас.
Выслушав Дусин отчет о встречах с народом, медсестра Богданова поинтересовалась, как нога.
– Почти прошла, – ответила Слободская (если она врала, то самую малость: нога и впрямь на глазах заживала). – Но я, блин, лучше бы с лишайной ногой ходила. Вчера через исцеление ноги чуть инфаркт не схватила.
И Дуся в красках описала, как заблудилась в больнице, наткнулась на странный тупичок с решеткой и грохнулась в обморок, чего с ней в жизни не бывало.
* * *
Слободская пришла в себя от того, что кто-то пребольно хлестал ее по щекам. Под носом воняло, голова кружилась, и она долго соображала, на каком свете находится. Придя в себя окончательно, Дуся поняла, что сидит в той же смотровой, где некоторое время назад (пятнадцать минут, день, неделю?) ей мазали ногу черной мазью. По щекам ее бил Борис Николаевич, а милейший Валентин Васильевич, местный главврач, хлопотал вокруг с нашатырем.
– Душенька, как же вы? – вопрошал он. – Едва нашли вас! Борис Николаевич ко мне прибегает, говорит, пропала Анна Афанасьевна, не заходила ли? Всю больницу на ноги подняли! Что это вас, драгоценная, в инфекционное понесло?
– Куда? – не поняла Дуся.
– Да вы не помните разве ничего? Вы же аккурат у входа в инфекционное отделение сознания лишились!
– Я вообще-то выход искала, – мрачно сообщила душенька Валентину Васильевичу. В голове гудело, и была она тяжелая, будто налитая чугуном. Ощупав затылок и обнаружив там преогромную болючую шишку, Дуся скривилась. Это не укрылось от глаз милейшего Валентина Васильевича. Он тут же ухватил пламенную Слободскую за голову, ощупал шишку и снова зацокал языком.
– Ну вот, Анна Афанасьевна, голубушка, у вас ушиб! И кожа рассечена! Что ж такое, в самом деле! Сейчас, милая, мы вам обработаем рану и положим свинцовую примочку.
Обещанное было немедленно исполнено.
– Я же предупреждал вас, – сетовал Валентин Васильевич, накладывая примочку. – Одной из реакций на сок идилика гампус может быть внезапное головокружение. Зачем же вы одна отправились? Надо же было попросить, чтобы вас проводили. Как можно! Для меня честь сопровождать известную столичную писательницу И оказать вам медицинскую помощь для меня, конечно, честь и удовольствие как для профессионала. Однако вы напрасно так пренебрежительно относитесь к своему самочувствию, да-с.
– А почему у вас решетки в инфекционном отделении? – спросила Дуся.
– Какие решетки? – изумился Валентин Васильевич.
– Ну решетки… Как в тюрьме… Там еще странный такой зашитый товарищ…
– Анечка, – сказал Валентин Васильевич, внимательно глядя ей в глаза. – Это случай редкий, однако известный. Я не думал, что у вас будут такие проявления. Гампус помимо перечисленных мною симптомов иногда вызывает галлюцинации. Крайне редко, поэтому я даже не счел нужным об этом упоминать, хотя теперь жалею. Разумеется, у нас в инфекционном отделение никаких решеток нет. Мы же не военная база и не гохран, в самом деле.
– Но я видела, – упрямилась Дуся.
– Галлюцинация, не более того! – заявил главврач тоном совершенно безапелляционным. – Да и откуда у нас такие роскошества? Решетки, скажите на милость… Я вот пятый год не могу выпросить денег на новый шкаф для подотчетных препаратов, а там, между прочим, и наркотические средства, и яды имеются. Приходится держать в сейфе вместе с финансовыми документами. Если угодно, чтобы окончательно развеять все сомнения, готов устроить вам экскурсию по больнице и подробнейшим образом все показать. Как только ваше состояние улучшится – милости прошу, буду рад лично познакомить с нашим, так сказать, бытом. А сейчас позвольте проводить, чтобы вы снова не заблудились, и чтобы я мог спокойно спать, зная, что с вами все благополучно.
С этими словами Валентин Васильевич подхватил Дусю под руку и велел осторожненько вставать. «Не кружится голова? Нет?» – поминутно спрашивал доктор, пока они медленно, как парочка инвалидов, шли по коридору.
– Вот вам и выход! Прошу! Уверены, что сможете управлять автомобилем? Может быть, лучше вас отправить на нашей машине?
Дуся заверила Валентина Васильевича, что с автомобилем вполне справится, поблагодарила и поплелась к машине…
– Представь себе, иду и на полном серьезе радуюсь, что все обошлось, – призналась она Соне. – А ведь могли, думаю, отвезти в операционную и вырезать печень на органы… Так и с ума сойти недолго. Поганый городишко.
Городишко и впрямь был поганый. Вроде бы ничего особенного: дома, палисаднички, голые тополя под окном, на центральной площади – засиженный голубями памятник Ленину, бабки сплетничают у подъездов… Но сердце почему-то не на месте, будто вот-вот случится что-нибудь непоправимое.
Слава Богу, Дуся дела свои здесь закончила и с утра намеревалась ехать в Москву.
Соне сделалось грустно и тоже захотелось домой. Плюнуть бы на все… Но медсестра Богданова прекрасно понимала, что никуда она от Вольского не уедет, во всяком случае добровольно. Так и будет сидеть рядом с ним заложницей собственной глупой любви, пока не выгонят вон поганой метлой.
Сидеть в темной палате, слушать, как ветки царапают стекла, и вздрагивать от каждого шороха…
Впрочем, все эти больничные страхи она сама придумала. Ну зашел к ней по ошибке пациент в несознанке после сепсиса, ну и что? Скорее всего, пламенная Слободская тоже его видела, когда заблудилась. Непонятно, правда, почему милейший Валентин Васильевич пациента этого упрятал за решетку, да при этом еще вилял и отнекивался. Но если правда, что местная флора помимо лишайных пятен вызывает галлюцинации, то вполне возможно, галлюцинации эти вплелись в реальность, в результате чего простенький мирок заштатной больницы стал похож на третьеразрядный фильм ужасов, где врачи-психопаты держат пациентов-мутантов за решеткой и проводят над ними бесчеловечные опыты. Да плюс осень на дворе. Никакого тебе очей очарованья, одна серая хмарь. Да нервы расшатаны, да усталость навалилась, да пейзаж за окном никак жизнеутверждающим не назовешь. Наверное, если бы под гостиничным балконом искрилось Средиземное море или зеленели виноградники Прованса, не было бы никаких ночных страхов, дурных мыслей и тоски по вечерам. Однако за окном вместо виноградников тянулись скучные кривые улочки, облезлые домишки смотрели на прохожих слепыми окнами, и выглядело это так уныло, что вон даже у жизнерадостной Слободской крышу снесло.
– Это сезонное, – сказала Соня. – Как медик тебе говорю. Депрессия по осени – милое дело.
– Ничего похожего, – возразила Слободская. – У меня осень – любимое время. Тут другое… В чем дело – не пойму, а на душе гадостно. Есть такие места, из которых надо валить, чем скорее, тем лучше. У меня такая квартира была. Я как-то по молодости лет решила пожить самостоятельно, ну и сняла халупу в Кузьминках. Так веришь, я там не просто спать не могла, а вообще одна находиться. Все время казалось, кто-то по углам прячется, караулит меня. Понимаю, что бред, а поделать ничего не могу – страшно, и все тут.
История с нехорошей квартирой закончилась самым драматическим образом. Пока Дуся была в институте, хозяин, у которого она снимала халупу, приехал, вышел на балкон и кинулся вниз с пятого этажа. А несколько лет спустя Слободская случайно узнала, что злополучная хрущевка стоит на месте бывшего тюремного кладбища.
– Леруся – это моя тетка – сказала, что из-за этого у дома была плохая аура. Или энергетика? Неважно. Я ни в какие ауры не верю, но что-то гадкое там действительно было. А что – черт его знает.
Тут беседа плавно свернула на разного рода непознанное, и почти до восьми вечера дамы развлекали друг друга рассказами про странные случаи и необъяснимые явления. Так в летнем лагере после отбоя кто-нибудь заводит историю про черную руку или кровавые гольфы, и – понеслось. Они болтали бы еще долго, но стрелка часов неумолимо приближалась к девяти. Соне пора было на дежурство.
* * *
В больнице царили спокойствие и безмятежность. Полина Степановна разносила по палатам чистое белье. Косоглазая Таня-санитар гремела на кухне кастрюлями, наводила чистоту после ужина. Пациенты, готовясь ко сну, шаркали к туалету и обратно. За дверью с табличкой «Посторонним вход воспрещен, только для персонала» шла оживленная дискуссия о том, стоит ли добавлять в рассол для огурцов смородиновый лист. Водитель Федор Иванович сидел на своем диване с «Комсомольской правдой» в руках. «Возвращение кровавого маньяка», – прочла Соня крупный заголовок. Все было мирно, буднично, нестрашно.
Соня и вошла в палату. Сегодня Вольский был один, без девушки. За столом его личный доктор, Борис Николаевич, писал назначения. Дописал, поцеловал Софье Игоревне ручку и откланялся, обдав на прощанье запахом какого-то дорогущего парфюма.
Софья Игоревна прочитала двадцать восемь раз любимую мантру (Богданова, не будь дурой, не будь дурой, не будь дурой, не будь дурой), посмотрела, что там Борис Николаевич назначил на ночь (все то же самое – церезин, кетамин, антибиотики). Привычным движением она выгнала из шприца воздух, откинула простыню (не будь дурой, он не для тебя), положила ладонь Вольскому под локоть (господи, как же трудно быть умной, когда его зеленые глаза так близко)…
– Я без вас скучал, – сердито сказал Вольский.
Он злился на себя, что скучал, злился на нее, что ей плевать, злился на весь свет безо всякого повода.
Соня густо, от шеи, залилась краской. Зачем он так? Ну вот зачем? Лежал бы себе молча. Нет! Решил побыть вежливым! А она потом до утра будет ломать голову, что бы это значило, воображать все самое невообразимое и надеяться непонятно на что.
Он скучал… Надо что-то ответить? Я тоже скучала? Я измучилась? Не знаю, как без тебя жить? Дура! Нечего тут отвечать.
Соня молча накрыла его простыней, встала и, высоко вздернув подбородок, гордо пошла к столу. Точнее, попыталась гордо пойти к столу, но, разумеется, споткнулась о задранный линолеум и растянулась посреди палаты. Вслед за ней с грохотом свалился стул, который ловкая акробатка Богданова, грациозная газель, задела перед тем, как обрушиться на больничный пол.
Соня медленно поднялась, поставила стул на место, села и разревелась. Теперь он знал всю правду. Что Богданова – неуклюжая колодина. Что шагу не может ступить, не грохнувшись на ровном месте. Какой смысл изображать легкокрылого мотылька? Никакого. Соня жалобно хрюкнула и, утирая глаза кулаком, принялась шарить по карманам в поисках платка. Платок все не находился, и от этого стало совсем уж себя жалко. Да что ж за жизнь такая, даже платка у нее нет!
– Софья Игоревна, – послышалось с койки. – Соня! С вами все в порядке?
– Нет, – ответила она зло.
Какая она ему Соня, к чертовой матери? Какое ему дело, все у нее в порядке или нет? Что он лезет? Мало того, что она тут растянулась, как полная дура, посреди палаты и мебель всю своротила, он еще подробности хочет знать, что именно у нее не в порядке!
– Вы… Вы поранились? Вы что, плачете?
В голосе Вольского слышалось крайнее изумление.
– Я поранилась. И плачу! Я порвала халат и колено разбила! – ответила вежливая Софья Игоревна (Соня). – Все? Вы все выяснили? Я могу пойти умыться? Или вы думаете, только мужчины не любят, чтобы их видели в бинтах и с уткой?
Ну вот. Высказалась. После этого оставалось только повеситься на собственном языке.
Соня повернулась и вышла из палаты. Больше всего на свете Вольский жалел сейчас, что не может догнать эту сердитую зареванную девицу в разодранном халате, схватить в охапку.
Заглянул в дверь Федор.
– Аркадий Сергеич, все в порядке у тебя? Чего-то Софья Игоревна гремела тут?
– Стол передвигала, – буркнул Аркадий Сергеевич.
– От же самостоятельная, – покачал головой водитель. – Крикнула бы меня, я б ей все подвинул…
Федор протопал к столу, уселся, полистал книгу, которую Соня читала. Вольский закрыл глаза и принялся считать до тысячи.
«Если досчитаю, а он так и будет сидеть, скажу, чтоб выметался», – подумал он. Но уснул гораздо раньше, чем тысяча закончилась.
Он не слышал, как на цыпочках, по-медвежьи косолапя и охая, ушел Федор, как вернулась Соня… Он был далеко, шел по берегу озера, плюхал по воде босыми ногами, и жаркое июльское солнце пекло ему спину. Потом Вольский снова очутился в больничной палате. За столом никого не было, только Сонина книга сиротливо лежала в пятне жиденького света настольной лампы. Послышался шорох, и неясная, с расплывающимися очертаниями фигура шагнула к его постели из темного угла…
Соня четвертый раз перечитывала одну и ту же страницу пытаясь понять наконец, что же там написано. Почему Вольский сказал, что скучал без нее? Глупости, просто так он сказал. Хотел побыть вежливым для разнообразия. Побыл. Соня вспомнила, как позорно грохнулась на ровном месте, и закрыла лицо ладонями. Боже, какая же она дура!
Отняв руки от лица, она в пятый раз прочла, как «Лиза вжалась в стену, услыхав шорох за окном». И опять не поняла ни слова. Ей мешал Вольский. Ерзал на койке, скрипел пружинами, стонал, бормотал что-то.
Соня подошла, наклонилась над подушкой, и тут вдруг Вольский ухватил ее здоровой рукой за шею, пригнул к себе, прижался мокрой щекой. Часто дыша Соне в ключицу он сжимал ее все крепче и шептал что-то вроде «Слава Богу, слава Богу». Соня от неожиданности будто в столбняк впала. Она закрыла глаза и замерла, затаила дыхание.
Пусть случайно, пусть он принял ее за другую, пусть это всего на минуту, не важно… Через минуту он окончательно проснется и поймет, что сдуру обнимается с медсестрой. Но сейчас это не имело ровно никакого значения. Сейчас вообще ничего на свете значения не имело.
Из блаженного оцепенения ее вывел гулкий бас Федора Ивановича.
– Софья Игоревна, кофейку вам налить? У меня и печенье есть…
Соня вскочила. Рука Вольского соскользнула с ее плеча. Сердце упало и разбилось вдребезги, умерло навсегда.
«Ну вот и все, – подумала Соня, – вот и все».
– Спасибо, Федор Иванович, – сказала она вслух. – Мне сладкого нельзя, я на диете.
Федор скрылся за дверью, а она все стояла у постели Вольского, тупо глядя в пространство.
– Соня, – прошептал он. – Не уходите.
Что это? Проснулся? Узнал ее? И когда проснулся? И что это все значит вообще?
– Я не уйду никуда, не волнуйтесь. Что случилось? У вас боли?
– Нет… Просто приснилось…
Вольский дышал совсем рядом, и от этого Соня плохо соображала. Что он говорит? Ему приснилось? Он что, видит сны? Как все другие люди? Что там, в этих его снах? Котировки акций? Столбцы цифр? Колонны марширующих волооких красоток? Вручение Нобелевской премии мира? Что?
– Приснилось, что тебя нет.
Соня от удивления рот раскрыла. Что это значит? Ему приснилось, что пора менять капельницу, а сестра куда-то запропастилась? Что от окна дует? Что до поильника не дотянуться?
Вольский взял ее за руку, потянул, и Соня послушно опустилась на краешек кровати.
– Тебя нет, – тихо сказал он. – И кто-то стоит над кроватью…
У Сони голова кругом пошла. Ночной Вольский был совершенно не похож на Вольского дневного. Дневной орал, требовал то открыть, то закрыть окно, ругал врачей, которые не могут поставить его на ноги за сутки, отказывался от уколов. Ночной видел тот же гадкий сон, что и Соня, звал ее на ты, прижимался к плечу мокрой щекой, словно она была его женщиной.
– Это просто сон, – пробормотала Соня.
Черт, что же происходит, что здесь делается? Кто сидит невидимкой на соседней койке и, уставившись в темноту незрячими глазами, нашептывает им обоим недобрые сны?
Соня поправила одеяло, промокнула испарину со лба и, робея, легонько погладила его по голове. Время вдруг потекло тяжело и медленно. В палате было почти темно, а в темноте все не так стыдно и не так страшно. Будь что будет.
Она снова провела пальцами по его взъерошенным волосам – уже смелее. Сейчас он заснет, а назавтра ничего и не вспомнит. Может, он уже спит…
Вольский засопел, повернул голову и уткнулся носом в Сонину ладонь.
Вынырнув из давешнего кошмара и увидев склонившуюся над постелью Соню, он, не вполне понимая, что делает, сгреб ее в охапку. Он так и держал бы ее, всю ночь, всю жизнь, кабы не влез проклятый Федор со своим печеньем.
«Будь что будет», – подумал Вольский, прижался губами к ее пахнущим лекарствами пальцам и замер, боясь спугнуть эту их стыдливую близость.
Обессиленный, умиротворенный, лежа неподвижно в темноте, он очень скоро заснул.
Соня прислонилась лбом к спинке кровати, закрыла глаза и слушала его ровное дыхание. Наверное, она тоже задремала, потому что совершенно живо помнила, что они целовались – долго, нежно, тягуче, очень реально. Потом запищал таймер, напоминая, что Вольскому пора делать укол. Соня открыла глаза. В палате было темно, она по-прежнему сидела на постели, положив руку на подушку. Вольский спал. Соня провела пальцем по губам – они все еще чувствовали его поцелуи. Черт, какой реальный сон.
Медленно, будто прощаясь навек, она погладила его по щеке, встала и пошла набирать шприц.
Коробка с надписью «Кетамин» была пуста.
Этого в принципе не могло быть. Кетамин Вольскому полагалось колоть два раза в сутки. Вчера ночью Соня лично доставала из этой коробки очередную ампулу. Еще три лежали в картонных гнездах, дожидаясь своей очереди. Вопрос: где они теперь?
Соня перерыла сверху донизу тумбочку с лекарствами, и даже на всякий случай заглянула под кровать: чем черт не шутит, может, кетамин куда свалился. Но он не свалился. Она зажмурилась, потом снова открыла глаза. Бесполезно. Кетамин от этих ее экзерсисов не появился.
– Черт-те что, – пробормотала Соня.
Загадочное исчезновение. Марсиане снова воруют медикаменты… Шутки шутками, но пропажа кетамина – это ЧП. Когда вот так вот за здорово живешь исчезают три ампулы с наркотическим препаратом, полагается вызывать милицию, чтобы завели уголовное дело. Впрочем, милиция вполне до утра подождет. Вот придет в девять доктор Кравченко, Соня ему все расскажет, а там уж пусть сам разбирается. А вот укол Вольскому (Вольскому, который недавно прижимался губами к ее ладони) все равно делать надо.
Основной запас лекарств, привезенных агитбригадой столичных медиков для Вольского, хранился в кабинете главврача, в единственном на всю больницу несгораемом шкафу. Увидев коробки с медикаментами на страшные тысячи американских денег, Валентин Васильевич во избежание эксцессов предложил поместить их под надежный сейфовый замок. Ключ от шкафа лежал у Сони в кармане. А вот от кабинета запасного ключа не нашлось, и милейший Валентин Васильевич, уходя домой, оставлял его дежурной сестре.
Сегодня дежурила Полина Степановна. Она, наверное, уже закончила ночной обход, и теперь сладко спит в сестринской на диванчике.
«Никуда не денешься, придется разбудить», – подумала Соня и, тяжело вздыхая, поплелась добывать ключ от кабинета главврача.
В коридоре храпел на посту Федор Иванович. Услышав шаги, он встрепенулся, захлопал глазами и завертел головой, всем своим видом демонстрируя готовность подежурить у палаты Вольского, пока Соня отлучится.
В сестринской Полины Степановны не было. И где ее искать? Может, пошла на кухню кофе себе сварить?
Кухня находилась в дальнем конце коридора, в тупичке. Соня зашагала мимо запертых дверей. Процедурная, перевязочная, лаборатория… Потрескивали неоновые лампы под потолком, гулким эхом отдавались шаги, и вдруг Соню охватил совершенно необъяснимый детский страх. Ей вдруг показалась, что за дверью с табличкой «Перевязочная» кто-то притаился. Кто-то там прячется, и ждет подходящего момента, чтобы… Чтобы что?
– Богданова, ты дура, – строго сказала она себе. – За этой дверью нет ничего, кроме кушетки и никелированной биксы со стерильными бинтами. Хочешь – открой и убедись.
Но открывать почему-то не хотелось. Хотелось повернуться и со всех ног бежать куда глаза глядят, прочь из этой больницы, из этого коридора. И Соня, не в силах справиться с накатившей ни с того ни с сего паникой, бегом кинулась в сторону кухни, топоча, как полк солдат.
Задыхаясь, перепуганная до полусмерти грациозная Богданова свернула за угол и остановилась отдышаться. Дверь в кухню была открыта, слышался плеск воды…
– Полиночка Степановна! – позвала Соня. – Вы здесь?
Видно, из-за шума льющейся воды Полина Степановна Сониного голоса не слышала.
Соня вошла и замерла на месте.
Вода била ключом из открытых на полную мощность кранов, хлестала через край раковины, растекаясь лужей по полу. Повсюду валялись перевернутые стулья, сорванные шторы, битые тарелки осколками кораблекрушения устилали берег лужи на полу.
«Господи, что здесь произошло?» – подумала Соня. И тут она услышала шаги за спиной. Теперь ей определенно не показалось.
Соня обернулась. В дверном проеме стояла косоглазая кривоножка Таня-санитар. Одним глазом санитар Таня смотрела на Соню, другим – куда-то в сторону коридора. На секунду почудилось, что в полутемном коридоре мелькнула тень.
– Танечка, – сказала Соня, стараясь взять себя в руки. – Что случилось, почему такой кавардак? И где Полина Степановна? Она мне нужна срочно…
Танечка посмотрела своим правильным глазом на Соню и недобро ощерилась. У медсестры Богдановой возникло острое желание убраться отсюда как можно скорее. Она медленно двинулась к выходу, приговаривая:
– Где же Полина Степановна? Пойду поищу ее, может в приемное вызвали…
Таня по-прежнему загораживала проход. Она стояла набычившись, уперев ладошки в колени, словно борец сумо перед схваткой.
«Нельзя пугаться, – подумала Соня. – С головой у нее проблемы, факт. Надо соблюдать спокойствие, разговаривать доброжелательно…»
Легко сказать – спокойствие… Как его соблюдать, если от страха тошнота подступает к горлу? В Таниных глазах чудилось такое мрачное безумие, какого медсестре Богдановой до сих пор видеть не приходилось, хотя навидалась она за годы работы разного.
– Танюш, – сказала Соня, подходя вплотную. – Пойдем со мной. Поищем Полину Степановну.
Медленно-медленно протянула руку чтобы взять Таню за локоть.
И тут она прыгнула.
Самое страшное, что прыгнула она совершенно молча, не изменившись в лице, ловко и высоко. Ее зубы – мелкие, острые – хищно лязгнули у самого Сониного лица.
Маленькая Таня оказалась неожиданно тяжелой и сильной. Сбив Соню с ног, она ловко вскочила ей на грудь, оседлала свою жертву, вцепилась обеими руками в беззащитное горло. Обдав Соню запахом сырого мяса изо рта, Таня крепче сжала пальцы и, запрокинув голову, заверещала так пронзительно, что в голове у Сони будто что-то взорвалось, и оконные стекла задрожали. Перед глазами поплыли разноцветные круги, и Соня унеслась куда-то бесконечно далеко и от больницы, и от Заложного, и от Тани-санитара. Падая в бездонный черный колодец, она отчего-то подумала, что рядом с ней несется вниз, в пустоту, доктор Вольского, Борис Николаевич.
* * *
В сущности, Соня насчет Бориса Николаевича не сильно ошиблась. Поскольку в это время он именно что летел в тартарары.
Выйдя вечером из больницы, доктор Кравченко вспомнил, что у него заканчиваются сигареты. Притормозил у ночной палатки, купил пять пачек «Кента», бутылку минеральной воды и сел уже было в машину, как вдруг заметил бредущую по тротуару женщину совершенно дивной красоты. К красоте Борис Николаевич всегда неравнодушен, но тут было нечто особенное, магнетическое и необъяснимое. Борис Николаевич даже машину не запер. Как был, с водой и сигаретами в руках, он поспешил за незнакомкой. Женщина обернулась, глянула прямо в душу. Что это? Слезы катились из прекрасных глаз? Чудное виденье пошло дальше, вниз по улице. Доктор Кравченко явственно услышал всхлипывания. Плечи чаровницы чуть заметно вздрагивали. Это был великолепный случай проявить рыцарство.
Борис Николаевич нагнал незнакомку, шедшую довольно быстро, и, переложив воду под мышку, взял за локоть.
– Простите, это, наверное, не мое дело, но все же скажите: у вас какое-то несчастье? Что-то произошло? Я врач, – добавил он зачем-то, после секундной паузы.
Она подняла на него огромные угольно-черные глаза. Господи, сколько печали в них было…
– Случилось… (Боже, какой голос! Низкий, с хрипотцой, не голос, а мечта!)
В газете бесплатных объявлений она прочла, что в Заложном дешево продается двухэтажный дом, и приехала его посмотреть. Хозяин, обещавший встретить ее на станции, не пришел. Мало того, пока она пыталась из автомата дозвониться вероломному хозяину, из сумки вытащили все деньги и документы. Она осталась одна в незнакомом городе: некуда пойти, негде переночевать, не на что даже купить обратный билет. Остается бродить по темным улицам, а утром подойти к первому автобусу и умолять водителя взять ее бесплатно хотя бы до Калуги…
Разумеется, доктор Кравченко, этот на всю Москву известный дамский угодник, немедленно предложил незнакомке ночлег в гостинице, ужин в лучшем городском ресторане и весь мир впридачу. Безо всяких дурных намерений, исключительно из соображений гуманизма.
Через несколько минут прелестница уже улыбалась и шутила. Мило беседуя, они направились к гостинице. Удивительно, но факт: Кравченко начисто забыл про машину, припаркованную у ларька и даже незапертую на радость местным любителям автомагнитол фирмы «Панасоник».
Сколько они шли? Куда? Он не знал. Было темно и, кажется, холодно… Что она говорила? Он не помнил ни слова. Кажется, он даже ни слова не мог разобрать, словно это был незнакомый ему язык… Он видел ее глаза, чувствовал прохладные пальцы, старался попасть в такт легких шагов… Кажется, они целовались на ходу… Кажется, он что-то шептал ей, а она смеялась и уворачивалась… Кажется, неожиданно наступило лето, и они бегали, дурачась, по золотому полю, догоняя друг друга, ныряли за скирды, аукали, словно дети в лесу… Потом она наклонилась к самому его лицу, и доктор совершенно утонул в бездонных черных глазах. Перестал существовать…
* * *
Когда Соня пришла в себя, Таня-санитар по-прежнему сидела у нее на груди, но теперь смотрела испуганно, будто не понимая, где находится. Откуда-то издалека в сознание Сони вплывал сдобный голос:
– Ты что же это, кикимор проклятый, вытворила?! Ополоумела, что ль, совсем?! Ты назад в лес хочешь, что ли?!
«Полина Степановна пришла», – подумала Соня равнодушно.
Лицо Тани исчезло. Грудь больше на давило, дышать стало легче. Чья-то рука приобняла Соню за плечи, и Полина Степановна спросила, заглядывая ей в лицо:
– Сонечка, вы в порядке? Что она сделала? Кыш отсюда, орясина бестолковая! – шуганула она Таню и снова наклонилась к Соне. – Не поранила она вас? Нет? Давайте я посмотрю… Сонечка, вы уж извините. Вы же видите, дурная совсем. Не знаю, что на нее нашло, никогда раньше такого не было. Она, правда, иногда весной, перед Троицей, в лес бегает, влезет на дерево, поверещит, да и домой вернется. Видно, натура характера требует, все же нелюдь – она нелюдь и есть. А тут уж и не знаю, что на нее нашло.
Соня поглядела на санитара Таню. Бестолковая орясина, вместо того чтобы скрыться с глаз долой, как велела ей Полина Степановна, прижалась к ее боку и мелко-мелко тряслась, тараща косые глаза. Кажется, она вообще не понимала, где находится и что произошло. Повертев головой, санитар Таня, по всей видимости, заметила царящий в кухне разгром, приоткрыла рот, нахмурилась, и сильно дернула Полину Степановну за рукав.
– Тетя Поля, – затараторила она, захлебываясь собственными словами. – Тетя Поля, смотри, все разбросали!
– Таня, скажи, ты знаешь, кто разбросал? – строго спросила Полина.
Таня снова насупилась и заявила:
– Таня – санитар, будет прибираться. Таня поддерживает чистоту помещения больницы для здоровья пациентов.
Кивнув сама себе, Таня поплелась к кладовке, где хранился разный уборочный инвентарь, и загремела ведрами.
– Орясина и есть, – резюмировала Полина Степановна. – Сонечка, вы еще раз извините, она бестолочь, но добрая. Может, ее кто напугал.
– Может быть, – согласилась Сонечка, потирая горло. Шея болела, и дышать было трудно. – Вы не переживайте, Полина Степановна. Спасибо вам. Я пойду, а то у меня там пациент укола ждет…
Она совсем забыла про Вольского. Теперь вот только вспомнила… Слава Богу, ключи от сейфа с лекарствами никуда из кармана не делись. Полина Степановна открыла кабинет главврача, и через три минуты, сжимая в руке ампулу с кетамином, медсестра Богданова на всех парусах неслась к палате.
Подслеповато щурясь в темноте, она на ощупь дошла до стола, щелкнула выключателем. Свет настольной лампы полоснул по глазам, и темнота по углам стала гуще. Что-то зашевелилось у постели Вольского. Неясная тень выпрямилась во весь рост и быстро заскользила к выходу. Соня бросилась следом.
– Стойте! – закричала она. – Стойте!
Какое там! Человек уже исчез за поворотом, только полы зеленого хирургического халата взметнулись и пропали.
Кто это был? Что делал в палате? У Сони внутри все похолодело. Она обернулась, уже зная, что именно сейчас увидит. Вольский лежал поперек кровати без движения, уставившись в потолок остекленевшими глазами.
Разумеется, она не кричала. Все-таки она была медсестра бог знает с каким стажем, а не обморочная институтка. Она зажгла верхний свет, заглянула ему глаза, пощупала пульс. Пульса не было.
Соображай быстро и как следует, Богданова! В коридоре сидит Федор. Его надо немедленно отправить за Борисом Николаевичем в гостиницу. А пока позвать здешнего дежурного врача. Давай!
И она дала. Опрометью вылетела в коридор, со словами: «Федор Иванович, поезжайте в гостиницу за Борисом Николаевичем. Это очень срочно!». Однако Федора на месте не было. Только смятая «Комсомолка» валялась на диване. Ругая на чем свет стоит Федора, который вечно торчит в коридоре со своими дурацкими газетами и предлагает кофе в самый неподходящий момент, а теперь, когда он действительно нужен, как сквозь землю провалился, Соня побежала в сторону ординаторской – звать дежурного врача.
Надо сказать, на Федора Ивановича она сердилась напрасно. Ехать куда бы то ни было ему сейчас было в высшей степени затруднительно: доблестный водитель пребывал в железном обезьяннике местного отделения милиции со здоровенным синяком под глазом и вывихнутой рукой.
Федор тихо-мирно почитывал газетки, когда с криком «Там вашу машину ломают!» на этаж ворвалась медсестра из приемного отделения.
– Идите же, идите скорее! – тараторила она.
Впрочем, Федора не нужно было торопить. Он уже несся огромными шагами вниз по лестнице, размахивая прихваченным по дороге стулом. Спешил защищать хозяйское добро.
Выскочивший из дверей больницы Федор Иванович чрезвычайно напоминал Самсона, изготовившегося к сражению со львом. Трое подростков, самозабвенно колотившие по стеклам машины железными палками, это, видимо, поняли и бежали с поля боя, едва завидев грозного Федора на крыльце. Все еще сжимая стул в руке, Федор Иванович подошел к изуродованной машине. Стекла перебиты, на боках – вмятины.
– От сучьи дети! – сокрушенно покачал головой Федор.
Он предпочел бы сломать себе обе руки, чем попасть в такое позорное положение. Это ж кому сказать: водитель, а за машиной не доглядел!
Сзади послышалось фырчание и чихи задыхающегося двигателя. Хлопнула дверца, и кто-то закричал фальцетом:
– Не двигаться! Руки за голову!
Федор повернулся, краем глаза заметил щуплого мальчика в милицейской фуражке и тут же упал головой на капот – заложновский оперативник действовал быстро и наверняка, дав Федору дубинкой по затылку прежде, чем тот хоть слово успел сказать.
Очнулся Федор Иванович в обезьяннике, и на все его требования вызвать начальство и составить протокол дежурный с удручающим однообразием отвечал:
– Вот утром начальство придет и разберется с тобой, вандал хренов. А будешь орать – оформлю тебя сейчас за хранение наркотиков. Это у нас быстро.
Не желая быть оформленным за наркотики, Федор Иванович поутих и решил, что разумнее всего дождаться, когда неведомое милицейское начальство все же соизволит явиться на работу, а там уж и разбираться. Он сгорбился на лавке и уставился на решетку, отделяющую его от мира людей доброй воли, законопослушных и свободных.
Соня этого не знала и сейчас, как разъяренная фурия, мчалась по коридору, проклиная Федора Ивановича и набирая на ходу по телефону Бориса Николаевича. Но не успев свернуть за угол коридора, поняла, что при всех странностях, которые здесь творятся, нельзя оставлять Вольского одного. За углом почудилось легкое движение, но Соня уже бежала назад, к палате. Она встала в дверях, посмотрела дикими глазами на Вольского – он все также лежал с нелепо раскиданными в стороны руками – и закричала, что было сил:
– Сюда! Срочно! Сестра, дежурный, срочно в шестую палату!
Черт, никто не слышал ее, больница спала. Борис Николаевич телефон не брал. Соня собралась было уже разреветься, но вместо этого глубоко вздохнула и снова велела себе соображать. Так. Вызвать дежурного. Она воспользовалась общим больничным телефоном. На двенадцатом (она считала) гудке сонный голос ответил, что приемный покой слушает.
– Это из палаты Аркадия Вольского беспокоят, – быстро заговорила Соня, – Аркадию Сергеевичу нужна немедленно помощь. Я не могу оставить его и не могу дозваться никого из персонала. Пришлите нам дежурного врача. Это очень срочно!
Голос в телефонной трубке перестал быть сонным (о том, какая Аркадий Сергеевич важная персона, знала вся больница, включая повариху и уборщицу), затараторил, что да-да, сию минуту, бегом, сегодня как раз дежурит главврач, сейчас-сечас… Соня нажала отбой. Что теперь? Теперь звонить в гостиницу, просить дежурную девочку сходить в номер к Борису Николаевичу, пинками разбудить его, выломать дверь, если надо, и притащить доктора Кравченко в больницу. Дежурная трубку взяла быстро, обещала все устроить в лучшем виде. Оставалось ждать.
Соня села на стул у постели Вольского и уставилась в пространство. Ее била крупная дрожь. Она ни о чем не думала, только просила про себя:
– Пожалуйста, пожалуйста, пусть он вернется… Только не он, только не сейчас… Пожалуйста…
Сколько она так просидела, упрашивая неизвестно кого оставить ей этого распластанного на кровати мужчину? Пять минут? Десять? Час? Соня посмотрела на часы. Три минуты. Три минуты до того момента, как в палату вбежали милейший Валентин Васильевич и помятая дежурная сестра из приемного покоя (она явно еще не до конца проснулась).
Потом хрупали ампулы, летели на пол упаковки от катетеров, по-змеиному шипел вентиль кислородного баллона, яркий свет резал глаза, пахло в воздухе бедой и смертью.
– Полтора часа, – разводя руками, сказал милейший главврач Валентин Васильевич и стал записывать что-то в карте. – В лучшем случае – два. Больше мы его на нашем оборудовании не продержим…
И подняв на Соню глаза, вдруг заговорил быстро-быстро, как будто опасаясь, что если он замолчит, Богданова сейчас же грохнется в обморок или ударит его. Он говорил про недофинансирование, которое в любой момент может обернуться трагедией, что в Москве, конечно, все необходимое есть, но ни до какой Москвы Аркадия Сергеевича в таком состоянии не довезти. Так что единственно верное решение в сложившейся ситуации – оставить его здесь, ждать чуда и надеяться, что организм сам справится.
Вежливая Богданова, которую снова заколотило, ответила:
– Вы не можете принимать относительно Аркадия Сергеевича никаких решений. Транспортабелен он или нет – скажет его лечащий врач. Он сейчас должен подойти.
В кармане заверещал мобильный. «Ну слава богу, Борис Николаевич прорезался», – подумала Соня. Но это был не Борис Николаевич.
– Это Слободская, – сказала трубка – Я уже еду.
* * *
Дусю разбудил дикий грохот. Грохотало в коридоре. Сонная и злая, она вышла посмотреть, кого там так долго и громко убивают, и увидела девочку-дежурную, которая колотила в соседнюю дверь.
– Дорогая, что-то случилось? – поинтересовалась Дуся сладким голоском.
– Ой, извините, ради Бога, – залепетала девушка, немедленно прекратив стучать. – Я вас разбудила, да?
– Ничего, – великодушно извинила коридорную Дуся. – В чем дело-то?
– Из больницы позвонили, говорят, пациенту плохо, ну, бизнесмену этому, который в аварию попал. Вот послали срочно за доктором, а я никак достучаться не могу…
На слово «плохо» сострадательная Дуся реагировала однозначно. Пока дежурная ковырялась в двери запасным ключом и названивала в больницу сообщить, что доктора в номере нет, Дуся натянула джинсы, ополоснула лицо ледяной водой и через две минуты уже мчалась на верном «шевроле» к больнице, набирая Соню по мобильному.
Затормозив у больничного крыльца, она уже знала, что Вольский в коме и без необходимого оборудования до утра не доживет.
Когда Дуся вошла в палату Соня сидела на стуле, бледная в синеву. Руки у нее дрожали. Поняв уже, что Борис Николаевич пропал, она принялась названивать московскому больничному начальству, потому что совершенно не знала, что еще можно сделать. Однако ни главврачу родной больницы, ни Вадиму, который сосватал ей эту работу в Заложном, ни кому бы то ни было еще дозвониться не получалось.
Что дальше? Ждать и надеяться на чудо, как сказал местный главврач? Соня перебирала возможные варианты.
Она будет снова пробовать дозвониться до Москвы. Может быть, они привезут оборудование. Может, они привезут это чертово оборудование быстро, может, успеют… Хотя за два часа ничего они не успеют, конечно… Что же? Что делать? Прискакавшая Дуся тут же позвонила своему приятелю, который был каким-то крутым начальником в МЧС, попросила, чтобы прислали вертолет и отвезли Вольского в Москву. Но поднять вертолет, пригнать его в Заложное, погрузить коматозного пациента и доставить его в Москву за два часа никак не получится. К тому же погода нелетная – вечером все службы получили штормовое предупреждение, и на сей раз синоптики, похоже, не наврали.
– Слушай, а скажи, как эта штуковина, которая ему нужна, называется? – спросила Дуся, прикрывая трубку рукой.
Соня сказала. Слободская вышла в коридор. Было слышно, как она что-то обсуждает по телефону с эмчеэсовским приятелем. Через минуту Дуся вернулась и доложила:
– Все что нужно есть в Калуге, в центральной больнице скорой помощи. Мой эмчеэсовец туда позвонит, они все подготовят. Его в скорой перевозить можно?
Соня потерла виски. По-хорошему, Вольского сейчас вообще трогать нельзя. Слишком опасно. Но оставлять как есть не просто опасно – безнадежно.
– Можно попробовать… – осторожно сказала она.
Можно попробовать довезти. Если им очень повезет, то, может, удастся довезти живым. Один шанс из ста, но все же… Просто надо, чтобы невероятно, сказочно повезло. Только и всего.
– Можно попробовать, – повторила Соня медленно.
Однако местный главврач так не считал. Он не хотел брать на себя ответственность за смерть такого пациента.
– Даже не думайте! – кричал Валентин Васильевич, размахивая пухлыми ручками у Сони перед носом. – Даже не думайте его перевозить, драгоценная Софья Игоревна! Никаких шансов, ни единого! Не могу допустить! При всем уважении, Софья Игоревна, вы не врач и не в праве принимать такие решения. И на чем вы его хотите везти? У нас две машины скорой помощи. Одна в ремонте, другая – в районе на вызове! Даже если шофер выедет немедленно, раньше, чем через час-полтора, он сюда не доберется. У вас просто не останется времени! До Калуги два с половиной часа езды на хорошей скорости. Вы что его, в такси собираетесь посадить?
– На моей повезем, – неожиданно заявила Дуся. – Зря я, что ли, этот дом на колесах покупала?
– Не могу допустить! – снова замахал ручками милейший Валентин Васильевич. – Невозможно! С меня потом голову снимут!
Тут Соня вызверилась. Холодная ярость охватила ее.
– Значит так, – сказала она негромко. – Я его забираю под свою ответственность. Будете мешать – пожалеете.
Валентин Васильевич, сообразив, видно, что отвечать, случись что, будет не он, а столичная медсестра, неожиданно успокоился.
– Ладно, милейшая, надеюсь, вы знаете, что делаете. Но расписочку позвольте. Я за ваши глупости не ответчик.
Ухватив со стола первый попавшийся лист бумаги, Соня размашисто написала: «Я, Богданова Софья Игоревна, медицинская сестра высшей категории Первой градской больницы (г. Москва) беру на себя полную ответственность за жизнь и здоровье Вольского Аркадия Сергеевича. Дата, подпись».
– Держите, – сунула она листок в ручки главврачу. – А теперь помогите переложить его. Не хотите помогать – освободите помещение.
Валентин Васильевич предпочел последнее и ретировался.
Дуся уже хлопотала у машины, складывая задние сиденья, чтобы туда поместились носилки. Через десять минут они неслись по проселку.
«Если живого довезем – свечку поставлю», – думала Дуся, когда машина подскакивала на очередной колдобине.
Им повезло: дорога была практически пустая, и редкие встречные машины, заслышав гудки джипа, успевали посторониться. Фонарей, ясное дело, никаких вдоль дороги не было, но луна выглядывала из разошедшихся туч, яркая и светлая. Разъехавшись с очередным перепуганным владельцем «Жигулей», Дуся вжала газ в пол, и ее крейсерская машина, зарычав, понеслась, как тяжелый бомбардировщик, получивший важное стратегическое задание.
Они давно уже выехали из Заложного и километров через десять, по Дусиным расчетам, должны были выйти на прямую трассу до Калуги. Там асфальт пойдет получше, и можно будет разогнаться по-настоящему. По этим колдобинам ехать больше ста двадцати Слободская опасалась. Машина тяжелая, Боже упаси, не справишься с управлением…
Дуся закурила, нагнулась вставить прикуриватель на место, а когда подняла глаза, увидела, что прямо на них несутся чужие фары. Ослепнув от дальнего света, бьющего в лицо, Дуся люто матюгнулась и резко вывернула руль. Бок ее крейсера шваркнул чужую машину по морде. Дуся снова матернулась. Завизжали тормоза, но поздно: тяжелый бомбардивощик уже уносило в кювет. «Блин, надо было брать маломерку», – пронеслось в голове у Слободской. Какая-нибудь крошка вроде двухместного «фордика» мгновенно вырулила бы назад, на дорогу. Но тяжеленный шевроле не слушался руля и несся по инерции в сосны. Дуся выжала тормоз и крутанула руль еще раз, выворачивая плечо. Огромный джип заложил плавный вираж и, раздумав врезаться на полном ходу в деревья, чуть проехал вдоль них, сминая колесами подлесочек. Теперь его несло к лесу на другой стороне дороги, но уже не всерьез, так, попугать.
Чужие фары мигнули сзади, и Дуся скорее услышала, чем почувствовала удар в задний бампер. Джип, ускорившись от того, что его таранили, снова тяжело заскользил к соснам, и Дуся снова, крича и ругаясь, стала его выравнивать. Взвизгнули тормоза. Ветер прошел над лесом, и ели, изогнувшись, затрещали под его порывами. В селе неподалеку сорвало ветром ветхую крышу с сарая, и сено облаком поднялось к небу, уносясь прочь от лугов, где скошено было жарким медвяным августом. Трупики пчел, с лета засевших в сене и перемерзших к ноябрю, пылью развеялись в небе.
Смяв подлесок и с другой стороны, «шевроле» выскочил на середину дороги. Сзади что-то кричала Соня, но Дуся не слушала, не до того было. Она сжала зубы и, прошипев: «Что, козел, погоняемся?», дала по газам. Козел, который так старательно пытался поубивать их всех в автокатастрофе, оказался довольно скоростным, и поначалу вроде как даже догонял набирающий скорость джип. Но двести ему все же оказалось слабо. Минут через десять он окончательно отстал, и Слободская, свернув на Калужскую трассу, поняла, что сегодня, Бог даст, они, может быть, останутся живы.
Дрожащими пальцами она вытащила из пачки сигарету, закурила и, не поворачивая головы, спросила у Сони:
– Вы там как?
Они там были нормально. Насколько это возможно.
– Дусь, что это было? Авария?
– Нет, – сказала Дуся, выдыхая красивое колечко сизого дыма. – Но кому-то этого очень хотелось. Ты не заметила, что за машина была?
– Нет, – покачала Соня головой.
– Понятненько, – раздельно произнесла Дуся и выдохнула еще одно колечко. Понятненько ей, в сущности, пока еще ничего не было, но она рассчитывала во всей этой бредятине разобраться.
* * *
В Калуге их ждали. Дуся еще мотор не успела заглушить, а люди в белых халатах уже переложили Вольского на каталку, и теперь бежали по гулким ночным коридорам к дверям с табличкой «Реанимация. Посторонним вход воспрещен».
Соня села на порожек. Только теперь она поверила, что им сказочно повезло, что все хорошо, что Вольский жив, и если ей повезет еще раз (теперь уж это плевое дело), будет жить долго и счастливо. Она сидела там, пока кто-то не догадался накинуть ей на плечи свитер и отвести в ординаторскую, где пламенная Слободская уже пила чай и рассказывала, как они попали по дороге в аварию.
У Сони зазвонил мобильный, она тихо алекнула. Звонила мать из Америки. Она только что вернулась из похода по магазинам и жажадала сейчас же рассказать Соне, каких замечательных подарков накупила родственникам и знакомым к Рождеству.
– Извини, – оборвала ее Соня на полуслове. – Я очень устала, ничего сейчас не понимаю. Перезвони мне позже, а?
– Конечно, – ответила мама (Соня просто-таки увидела, как та обиженно поджимает губы). – На меня никогда нет времени, то ты устала, то занята… Ты всегда была очень невнимательным человеком!
Было семь утра среды.
К следующему понедельнику Сонина жизнь вошла в обычное русло. Она ездила на дежурства, потом – к частным клиентам: делать уколы, ставить капельницы. Потом – домой, отсыпаться. Вольского она больше не видела. Знала только, что в Калуге он быстро пришел в себя, и уже на другой день его перевезли в Москву.
Позвонил Валерка Драгунский, подбивший Соню на всю эту авантюру с Заложным, попросил заехать за гонораром. Между делом сказал, что Вольский проходит у них в клинике курс реабилитации, чувствует себя превосходно, рвется на работу, и врачи все от него стонут. Что с ним тогда в Заложном случилось, отчего меценат и благодетель ни с того ни с сего впал в кому, так никто и не понял. Вот, собственно, и все. Как будто ничего не было. Правда, еще через пару дней прорезался личный доктор Вольского, очаровательный Борис Николаевич. Приехал к Соне в больницу, с букетом, конфетами и тысячей благодарностей. Выглядел он не то чтобы плохо, просто не такой был благостный, как при первой встрече, не такой холеный. Как бы с лица несколько спал доктор. В уголках рта залегла нехорошая желтизна, барабанит нервно пальцами по столу, а в глазах тоска, как у больной собаки.
Вручив Соне цветы и конфеты, доктор Кравченко рассказал, как в славном городе Заложное отошел от машины за сигаретами – да и выпал из времени и пространства почти на двое суток. Лишь утром третьего дня он пришел в себя на пустынном шоссе, по которому потом еще несколько часов шел на ватных ногах, пока не подобрал Бориса Николаевича сердобольный водитель-дальнобойщик. Оказалось, доктор находится от Заложного в восьмидесяти километрах. Кроме шишки на затылке, повреждений никаких у него не обнаружилось. Зато пропали из карманов все деньги, документы и кредитные карточки. Доктор Кравченко предполагал, что по дороге к табачному ларьку какие-то негодяи стукнули его по голове, накачали клофелином, после завезли черт знает куда, обобрали и выкинули из машины.
Когда Борис Николаевич ушел, Соня вздохнула с облегчением. Не хотела она видеть личного доктора Вольского, не хотела слушать его дикие истории, не хотела душу травить. Всю неделю она добросовестно пыталась выбросить и Вольского, и все связанное с ним из головы.
В выходные Соня устроила генеральную уборку и, разбирая старые газеты, наткнулась на фотографию Вольского. На фото он играл в шахматы с каким-то министром. Министр хмурился и почесывал пузико, выглядывавшее из-под мятой ковбойки. Такой снимок из семейного альбома. Старые приятели культурно проводят досуг. Соня попыталась представить себе, чем еще министры и бизнесмены на досуге занимаются, и как-то очень ясно поняла, что все кончилось.
Она выкинула газету и решила жить дальше как ни в чем не бывало.
Но жить как ни в чем не бывало не получалось. Лежа по ночам без сна, Соня все вспоминала, как Вольский прижимался губами к ее ладони, как она гладила его по взъерошенным волосам… Потом он лежал поперек кровати, невидящими глазами смотрел в потолок, и Соня просила: «Только не он, только не сейчас…» Она просила, чтобы Вольский остался жить, и он остался. И жил теперь своей обычной жизнью, в которой Соне не было места.
Где-то в самом темном закоулочке сердца теплилась дурацкая надежда: а вдруг? Вдруг когда-нибудь они снова встретятся? Вдруг все повернется каким-нибудь таким волшебным образом, что они снова окажутся радом? Вдруг… Дальше Соня даже мечтать боялась. Он где-то живет, этого достаточно. Забудь. Но сказать легко. Не прикажешь сердцу, не прикажешь снам. Он снился ей почти каждую ночь. Это было до крайности неприлично, разнузданно и волшебно. Соня просыпалась, сжимая в объятиях подушку, понимала, что его нет рядом, и готова была удавиться. Через час-другой отпускало. Но ненадолго.
Дико хотелось его увидеть. Не в газете, не по телевизору, а вживую, своими глазами. Едучи к Драгунскому за гонораром, Соня втайне надеялась, что, может, они с Вольским случайно столкнутся где-нибудь в коридоре. Но по коридорам клиники сновали совершенно незнакомые люди, Драгунский торопился, и Соня даже наверх не поднималась. Встретились в вестибюле, здрасте – до свидания, вот твои денежки, спасибо, обращайся, если что. Занавес.
А на следующий день позвонила Слободская.
* * *
Всю прошедшую неделю пламенный журналист Слободская занималась любимейшим своим делом: копалась в кучах дерьма, разыскивая там жемчужные зерна информации, необходимой, чтобы разобраться со странными происшествиями последних дней.
Вернувшись из Заложного, она сутки отлеживалась на диване и принимала у одра родственников с кофеем и обедами. Побаловав себя немного и вполне насладившись мирной московской жизнью, Слободская с дивана слезла и принялась рыть носом землю.
Заявление насчет побитой своей машины она написала еще в Калуге. Плюс прозвонилась всем знакомым и полузнакомым гаишным начальникам. Результата, правда, пока не было. Но Дуся знала, что козла, который их всех чуть не угробил, ищут. И надеялась, что найдут.
Родное издание получило огромных размеров очерк под оригинальным названием «Заговоренное место» – мрачное повествование в готическом духе о путешествии Слободской в калужские леса, изобилующее жуткими намеками, недомолвками и загадками. Одолев это произведение, пытливый читатель должен был автоматически прийти к выводу типа «хрен его знает, что это все такое было, но это здорово страшно».
Сдав материал, воспитанная Дуся позвонила заложновскому уфологу Виктору Николаевичу Веселовскому (он предусмотрительно оставил ей телефон детсада, где трудился сторожем, и просил звонить в любое время с семи вечера до восьми утра), поблагодарила за сотрудничество и пожелала всего наилучшего.
На работе дым стоял коромыслом. Пятница, как водится, пришла совершенно неожиданно, просто гром среди ясного неба. Как и на прошлой неделе, и на позапрошлой, и на любой другой, сколько их там в году, за исключением рождественских каникул, вдруг выяснилось, что номер пора сдавать, а половина материалов не готова. Редактор бегал с обычными пятничными криками «Где заметки? Всех уволю!». Заметки, как обычно, запаздывали. Типография, как обычно, ругалась, верстка кушала валидол. В общем, все, как всегда– трудовой будень накануне сдачи.
Помощник редактора Людмила Савина первым делом сообщила Дусе, что ей с раннего утра прозванивается некий Веселовский из Заложного с некими интересными предложениями, рассказать о которых он может только лично Слободской.
Дуся взвыла, велела Савиной ни под каким видом ни с кем ее не соединять и говорить, что Слободская скоропостижно скончалась во цвете лет. Дав помощнику редактора эти ценные указания, она углубилась в чтение материалов по Ренату Акчурину. В следующий номер про него надо было писать большой очерк.
Дуся с головой погрузилась в чтение, когда зазвонил внутренний телефон.
– Ду-усь, – затянула в трубу вероломная Савина. – Тут тебе второй день названивает некая мадам Покровская.
– Какая Покровская?
– Вдова профессора Покровского.
– И чего ей от меня надо? – не слишком вежливо спросила Дуся, которую Савина оторвала от работы.
– Сильно просится переговорить. Она меня уморила уже. Может возьмешь трубу а?
– На хрена мне чужая вдова? – поинтересовалась Дуся.
Знала она этих вдов. Какая-нибудь потрепанная осенняя астра, бездумный цветок. Наверняка ее или с дачи выселяют, или хочет воспоминания о Берии опубликовать в газете по частям. Он был мужчина с пылким темпераментом и называл меня своей нежной фиалкой…
– Так ты же меня сама просила этого Покровского найти. Ну когда в Заложном сидела… Забыла, что ли? Там какая-то история про сбежавший труп… – Савина на своем конце провода явно удивилось Дусиной тупости.
Слободская вспомнила с большим трудом. С тех пор, как она нашла в Интернете старую заметочку из «Известий» о том, как из Заложновской больницы пропал труп, а на следующий день его нашли на дороге в добром здравии, столько всего случилось… Немудрено забыть. Кажется, фамилия профессора, к которому корреспондент «Известий» обратился за комментариями, действительно была Покровский. И вроде бы Дуся действительно просила Савину его разыскать.
– Так он нашелся? – спросила Слободская.
– Он лет двадцать назад умер, – сообщила Савина с такой скорбью в голосе, будто это драматическое событие произошло позавчера, и профессор был ее родным дедушкой. – Зато осталась вдова. Рвется с тобой побеседовать. Дусь, она меня правда достала. Давай соединю, а?
С Мириам Вахтанговной, вдовой профессора Покровского, Дусе беседовать совершенно не хотелось. Но Савину было жалко. «Ладно, – подумала она. – Скажу вдове, что сильно занята и встречусь с ней после Нового года».
– Черт с ней, переключай уже, – великодушно разрешила Слободская.
В трубке запело и заиграло, после чего раздался глубокий низкий голос, который по логике должен был бы принадлежать мужчине, а вовсе не престарелой вдовушке.
– Здравствуйте, – пробасила трубка. – Мне Миша Лыков из Академии передал, что вы искали меня по поводу истории в Заложном.
– Да, спасибо, что позвонили, – затараторила Дуся как можно любезнее. – Но вы знаете, я уже все выяснила, и материал написала, и сдала, так что извините за беспокойство…
– Вы напрасно сдали свой материал, деточка, – заявила трубка. – Нам надо встретиться и как следует поговорить. Я, видите ли, до сих пор думаю, что смерть моего мужа – прямое следствие этой давней истории.
У Дуси отвисла челюсть. На тебе, еще одна сумасшедшая на мою голову! Мириам Вахтанговна, как будто подслушав ее мысли, сказала:
– Только не надо думать, что я впала в старческий маразм, хотя по возрасту вполне могла бы это сделать. Предлагаю выслушать меня, а там уж вы сами решите, рехнулась старуха или нет. Договорились?
Что оставалось пламенной Слободской? Конечно, они договорились. Тем более что, сложись все чуточку иначе – и ее гибель в автокатастрофе тоже вполне могла бы стать следствием истории, приключившейся в Заложном.
Профессорская вдова проживала на Малой Бронной. Она оказалась статной дамой с тяжелым профилем римского легионера. Меньше всего мадам Покровская напоминала увядшую осеннюю астру (бездумный цветок). Куда больше походила на старого горного орла. Седина ее отливала серебром, глубокие морщины бороздили лицо, глаза смотрели молодо и зорко, и все это совершенно не вписывалось в типический образ чокнутой старушенции, с придыханием вспоминающей темперамент товарища Берии.
Мириам Вахтанговна усадила Дусю за стол, налила ароматного чаю, придвинула блюдечко с истекающей прозрачным медом пахлавой, закурила и пошла с места в карьер.
* * *
История, рассказанная профессорской вдовой, оказалась в высшей степени странной и бесспорно – заслуживающей внимания.
В 1970 году ее покойный супруг, профессор Покровский, проводил в Калужской области какой-то семинар. Проходил семинар в санатории неподалеку от города Заложное. Бог его знает, из каких соображений именно там. Может, председатель заложновского горсовета выбивал таким образом новую мебель для санатория, может, дед руководителя Минздрава был оттуда родом, может, еще что – неважно.
Итак. Заканчивается второй день семинара. За ужином к профессору подсаживается корреспондент «Известий» и рассказывает какую-то невероятную историю про труп, сбежавший из местной больницы и обнаруженный двумя работницами кирпичного завода. Якобы человек этот каким-то волшебным образом выжил после проведенного по всем правилам вскрытия и теперь снова находится в больнице. Не мог бы уважаемый профессор прокомментировать это происшествие.
Уважаемый профессор поначалу от корреспондента всячески пытался отбрыкаться, но в итоге все же согласился съездить взглянуть на Заложновский феномен.
Мириам Вахтанговна закурила еще одну сигарету, после чего практически слово в слово пересказала Дусе заметку из «Известий». Корреспондент не наврал. Действительно, рано утром работницы завода, шедшие с ночной смены, наткнулись на изувеченное тело. Человек был совершенно голый, череп раскроен, живот распорот от горла до паха и зашит грубым швом через край. Он лежал без движения, и работницы подумали, что человек этот, ставший, по всей видимости, жертвой какого-то опасного маньяка, давно и безнадежно мертв. Однако когда они подошли ближе, мужчина замычал и зашевелился.
Женщины на заводе работали не робкого десятка. Одна осталась около раненого, другая же со всех ног припустила в заводоуправление, чтобы вызвать скорую и милицию. Прибывшие на место врачи доставили потерпевшего в Заложновскую больницу где одна из медсестер, к крайнему своему изумлению, признала в нем некоего Ивана Калитина, скончавшегося у них в хирургии двое суток назад.
Когда, осмотрев оживший труп, профессор Покровский позвонил жене, он был крайне взволнован, подробности обещал рассказать при встрече и предупредил, что по всей видимости задержится в Заложном на несколько дней. Однако в тот же вечер ему телефонировали из Москвы и сообщили, что в больницу Четвертого управления доставлен по скорой некий генерал с Лубянки и его надо немедленно оперировать. Машину за профессором уже выслали.
Покровский едет оперировать генерала. Операция проходит успешно, на третий день состояние пациента стабильное. Покровский возвращается в Заложное. Однако оказывается, что странный пациент исчез в неизвестном направлении. А слухи о сбежавшем трупе сильно преувеличены. Паталогоанатом заложновской больницы заявил, что медсестра обозналась и найденный на дороге человек вовсе не является Иваном Калитиным. Иван Калитин умер, тело выдано матери для захоронения, о чем имеются соответствующие документы. После того как заложновские милиционеры навестили мать Калитина и убедились, что сын ее действительно похоронен два дня назад в родной деревне Космачево, дело о якобы ожившем Калитине сдали в архив. Дело же о пропавшем без вести мужчине, обнаруженном гражданками Свириной и Меньшиковой на дороге у кирпичного завода, так и осталось нераскрытым. Местная милиция так никогда и не узнала, кто он был, откуда взялся и куда потом пропал.
Конечно, Покровский устроил разнос главврачу больницы. Прихватив с собой копии амбулаторной карты и больничного листа удивительного пациента, а также историю болезни Калитина, профессор отбыл в столицу.
– Вы знаете, деточка, – говорила Мириам, подливая Дусе ароматный чай с чабрецом. – Я его никогда таким не видела. Глаза горят, бегает по комнате, кричит: «Мирочка, представь себе, брюшная полость совершенно пустая – и жив! Или я сошел с ума, или это какая-то фантастика происходит!»
Странный случай запал профессору в голову. Он сделался задумчив, на кафедре бывал теперь через день, все остальное время просиживал у себя в кабинете, обложившись книгами, и стучал на пишущей машинке. Однажды попросил Мириам, прекрасно владевшую французским, перевести статью из какого-то парижского журнала, и она очень удивилась, потому что статья эта отдавала махровой бульварщиной и касалась неких загадочных происшествий на кладбище Пер-Лашез. На вопрос жены, с чего это его потянуло в мистику, Покровский отшутился. Сказал, что скоро сможет подрабатывать по деревням, наводя порчу и снимая сглаз.
– За последний месяц я погряз в мистике и суевериях, – объяснил он жене, похлопав по стопке книг. – Только об этом и читаю.
И действительно: на столе у профессора громоздились всевозможные «Верования древних славян», «Антологии неведомого» и прочие «Черные дыры средней полосы».
Так прошел почти весь июль. В начале августа Мириам Вахтанговна с шестнадцатилетней дочерью уехали в Ялту, на отдых. Профессор же остался в Москве работать. Расписав с домработницей меню на три недели, Мириам Вахтанговна уехала, хотя на душе у нее отчего-то было неспокойно. Провожая ее, Покровский между прочим заметил: я, мол, к вашему возвращению надеюсь закончить исследования и подготовить доклад для Академии. Это будет бомба, дорогая!
Однако доклад он подготовить не успел.
Мелкие странности, бывшие, как потом выяснилось, звеньями цепи трагических событий, которые в конце концов привели к смерти профессора, начались сразу же после отъезда жены и дочери. Но тогда Мириам и предположить не могла, что скоро вся ее жизнь полетит под откос со скоростью грузового состава, сошедшего с рельс.
В одном из телефонных разговоров профессор мимоходом упомянул, что старый приятель попросил приютить на месяц племянника из провинции, который готовится к поступлению в университет. Профессор не возражал. Квартира большая, жена уехала, пусть живет. Он сказал Мириам, что парень тихий, скромный, приехал, засел в комнате с книгами и почти не выходит. Занимается целыми днями. Мириам это не слишком волновало, хотя, опять-таки, смутное ощущение беспокойства встрепенулось где-то глубоко внутри. Но тогда же и улеглось. Ее куда больше заботило, что связь плохая, в трубке трещит, и не слышно, как там у них погода.
В другой раз на вопрос жены, хорошо ли его кормит домработница, профессор ответил, что Наталья Спиридоновна умудрилась в такую жару простудиться и четвертый день лежит больная. Но это не страшно: дома имеется большой запас макаронов и пельменей. Жена снова почувствовала легкий укол тревоги, но списала все на жару и нервы. Велела Покровскому пить побольше кефира и, посетовав про себя, что домработницу так некстати угораздило простудиться, повесила трубку.
Они созванивались почти каждый день, и вроде бы все у Покровского было нормально. Четырнадцатого августа Мириам с дочерью поехали на экскурсию в Никитский ботанический сад, а когда вернулись, в номере их ждала телеграмма: «Я больнице. Нет причин беспокойства. Гипотонический криз».
– Вы знаете, – сказала Мириам Вахтанговна, поглаживая тонкими аристократическими пальцами ободок чашки, – у Саши всю жизнь было пониженное давление. Я подумать не могла, что с ним что-то серьезное…
Глаза Мириам заблестели, она отвернулась и посмотрела за окно. Там снежная крупка засыпала сквер, покачивалась на ветке здоровенная московская ворона, щурила хитрые глаза, склонив на бок голову. Но Мириам Вахтанговна не видела ни вороны, ни снежной крупки. В мыслях она унеслась далеко отсюда. Снова был август 70-го, и бархатная ночь влажно дышала в открытые окна. Где-то играла музыка, ветер парусами надувал белоснежные шторы, с соседнего балкона слышался тихий смех. На столе лежала эвкалиптовая ветка, которую Ленка сломала в ботаническом саду, когда экскурсовод отвернулся, и от нее шел легкий свежий запах…
Саша всегда очень много работал. Мог трое суток сидеть над каким-нибудь докладом. Однажды по скорой забрали прямо с кафедры: тогда у него тоже резко упало давление.
Когда Мириам сидела в комнате с телеграммой в руке и слушала, как поет в ванной Ленка и как смеются, тихо и нежно, на соседнем балконе, у нее вдруг возникло дикое желание сейчас же, немедленно, поймать такси, помчаться в аэропорт и последним рейсом улететь в Москву. Но вода все лилась, Ленка напевала, ветер надувал шторы, а она сидела на краю кровати с телеграммой в руке, вдыхая свежий запах эвкалипта, смешанный с дыханием моря. Куда сейчас ехать? Наверное, последний самолет на Москву улетел в десять вечера. А если не улетел, то обязательно улетит, пока она будет собирать вещи и ждать такси… Да и билет не купишь, и Ленку одну не оставишь, вон и так на нее местные брюнетистые товарищи косятся, а девочке 16 лет, самый нежный возраст…
Тридцать лет прошло, а Мириам так и не простила себе ту ночь, когда вместо того чтобы тут же, в чем есть, наплевав на чемоданы и проблемы с билетами, мчаться домой, сидеть у постели мужа неотлучно, она спустилась в ресторан ужинать, а потом они с Ленкой пошли купаться, а потом болтали почти до утра… Если бы она тогда послушалась своей интуиции, если бы не раздумывала, а сразу, немедленно, выехала в Москву, может быть, Саша был бы жив, а Ленка не превратилась бы в бледную тихую женщину с трясущимся подбородком, которую Мириам много лет по четвергам навещала в психиатрической клинике имени Кащенко.
Но она не послушалась, не поехала, не успела… На другой день позвонила в Боткинскую, поговорила с Алексеем Васильевичем Поплавским, заведующим отделением, куда Сашу отвезли по скорой.
– Миррочка, дорогая! – басил Поплавский в трубку. – Нечего тебе волноваться, купайтесь, загорайте. Ты же знаешь Александра Борисовича. Не жалеет себя совсем, вот и допрыгался. Полежит немножко, у нас режим, диета, полный покой, будет как новенький. Приедешь – сдам тебе его с рук на руки.
Пообещав привезти Поплавскому массандровского хереса, до которого он был большой охотник, Мириам повесила трубку и пошла отгонять от Ленки очередного брюнета.
Через неделю, загорелые, смеющиеся, в белых платьях, они прибыли на Курский вокзал.
Лифт дома не работал, и они с Ленкой еле втащили на пятый этаж сумки, полные ракушками, лавровыми ветками, шляпами из цветной соломки, бутылками с крымским вином. Ленка все сетовала, что персики, купленные в день отъезда, все же начали по дороге лопаться и подгнивать, так что пришлось их немедленно съесть.
Мириам разобрала вещи, два часа просидела в ванной, причесалась, выбрала розовую кофточку, которая очень шла к ее загорелому лицу. Она собрала пакет для Саши – чистое белье, виноград, газеты, прихватила Поплавскому бутылку обещанного хереса и отправилась в больницу.
Ее долго не хотели пускать – часы посещения уже закончились. Она названивала в отделение. Поплавский все не находился – то он был на операции, то куда-то вышел. В конце концов Алексей Васильевич спустился в вестибюль, кивнул постовой сестре, поцеловал дорогой Миррочке руку, заизвинялся, заторопился. У себя в кабинете он усадил ее в кресло и замолчал. Тут ей сделалось тревожно: Поплавский прятал глаза и улыбался натянуто.
Все было плохо. Очень. Вчера, пока они с Ленкой в поезде спасали полопавшиеся персики и хихикали над соседом по купе, который пытался разводить куры с проводницей, Покровского перевели в интенсивную терапию.
– Миррочка, ты не волнуйся, – говорил Поплавский, стараясь не смотреть ей в глаза. – Интенсив – не реанимация. Его Александров смотрел, завтра Водопьянов приезжает, я уж решил перестраховаться, пригласил его. Все будет нормально.
– Леш, – сказала она, пытаясь поймать его взгляд, – я же не продавщица гастронома и не лирическая поэтесса. Я ведь понимаю, что если приезжал Александров, а после этого ты еще и Водопьянова вызвал, то ничего не нормально. Не бойся, я в обморок падать не буду. Просто скажи, что с ним.
Но в том-то и беда, что Поплавский не знал. Он только видел, что профессор Покровский умирает. Давление продолжало падать, жизненные функции – снижаться, и никакие препараты не помогали. Сердце Покровского билось все слабее, кровь медленнее бежала по венам, он слабел, и, казалось, жизнь просто вытекает из него, медленно, по капле. Ни Поплавский, ни Александров, известный на весь Союз врач, руководитель кафедры функциональной диагностики при институте Склифосовского, не могли понять, отчего это происходит, а главное – что тут можно поделать.
Посетителей в интенсивную терапию пускать не полагалось. Ей пришлось долго уламывать Поплавского, прежде чем он разрешил пройти к Саше.
– Мирочка, только я прошу, – говорил Алексей Васильевич, подавая ей хрусткий накрахмаленный халат. – Пять минут. Больше просто нельзя, правда нельзя. Я бы вообще тебе не советовал ходить…
Войдя в ярко освещенную палату, она поняла, почему Поплавский, этот жизнерадостный добряк, душа компании и старинный друг дома, не советовал сюда ходить. В первый момент она не узнала Сашу в белом с синевой человеке, который хрипел в углу, весь обмотанный какими-то трубками и проводами.
Увидев жену, он попробовал улыбнуться и пытался что-то говорить, но даже наклонившись к самым губам, все равно ничего было не разобрать, кроме отдельных слов.
– …Ложное, – шептал Саша. – Мира, заложное… Опасно… КГБ, генерал…
– Что, Саша, что генерал? – спрашивала она, и он снова шептал, но было не разобрать, о чем.
Мириам кивала, чтобы успокоить его, прижимала к губам бледную, почти прозрачную руку обещала, что все будет хорошо. Но в Сашиных глазах было такое отчаяние, что хотелось выть.
Когда пять минут закончились, и Поплавский, взяв ее за локоть, вывел в коридор, она почувствовала почти облегчение: теперь можно было уткнуться в его толстое брюхо и зарыдать, как никогда в жизни – громко, по-бабьи.
Следующие несколько дней Саша почти не приходил в сознание. В палату ее больше не пускали, но Поплавский разрешил сидеть на кушетке в коридоре, и Мириам могла видеть мужа через небольшое окошко в двери. Она приезжала к девяти утра, а в девять вечера ее отправляли домой: по ночам в больнице посторонним находиться не разрешалось. На следующий день в девять она снова усаживалась на свою кушетку.
Было 20 августа. С утра, по дороге в больницу, шагая от остановки по залитой солнцем улице, она слушала, как каблуки цокают по асфальту, вдыхала запах свежей после ночного ливня листвы и думала, что все будет хорошо. Вчера Саша почти весь вечер был в сознании, и Водопьянов, который снова приезжал его осматривать, вышел из палаты в хорошем расположении духа, напевая что-то себе под нос. Сказал, что новые препараты прекрасно себя показали, и если ближайшие несколько дней пройдут без ухудшений, то в конце недели он, может быть, разрешит Мириам немного посидеть возле Саши.
– И вообще, нечего ему тут койку пролеживать, – пробасил на прощание Водопьянов. – Где это видано: молодой, здоровый, отдыхает он! А научный прогресс на месте стоит. Вы уж ему скажите: пусть поправляется!
Проснувшись утром, Мириам поверила, что, может, все обойдется, и ей разрешат посидеть с мужем, и она скажет, чтобы Саша поправлялся. А когда поправится, они вместе поедут домой и долго будут сидеть на диване, обнявшись. Потом Ленка вернется из школы, и Мириам пойдет заваривать чай, а Саша будет ворчать, что вечно она скачет.
От таких приятных мыслей она пошла быстрее, вбежала по лестнице в отделение и чуть на налетела на молодого человека в сером костюме. Он загородил дорогу:
– Простите, но туда нельзя.
– Я к мужу, – стала объяснять Мириам, уверенная, что произошла какая-то ошибка. – Мне Поплавский разрешил, это заведующий отделением…
Но молодой человек повторил:
– Нельзя туда. Заведующий отделением тоже ждет на лестнице.
Мириам растерянно огляделась и увидела, что Поплавский машет ей с верхней площадки.
– Леша, что у вас там происходит? – спросила она, поднимаясь.
– Александр Борисович с кагэбэшным генералом беседует, – вполголоса ответил Поплавский.
– Кагэбэ? А почему это комитет моим мужем интересуется? Он же профессор медицины, а не физик-ядерщик…
– Это я им позвонил, – сказал Поплавский.
Мириам уставилась на него в полном недоумении, и он объяснил:
– Меня Александр Борисович попросил.
Поздно вечером, когда Мирам уже уехала, Поплавский зашел в интенсив с вечерним обходом и нашел Покровского не только в сознании, но и в состоянии крайнего возбуждения. Александр Борисович требовал, чтобы Поплавский сейчас же позвонил генералу Белову.
– Скажи ему, – шептал профессор, – Покровский срочно хочет встретиться. Мне надо ему сообщить… важное… Леша, скажи, стало известно об экспериментах, которые проводятся в Калужской области… Очень опасно, пусть Белов приедет… Он меня должен помнить, я его месяц назад оперировал… Позвони, Леша, прямо сейчас позвони…
Поплавский записал телефон, который все повторял Александр Борисович.
В половине девятого утра, сопровождаемый молодыми людьми в штатском, генерал Белов прибыл в больницу.
Он велел никого не пускать в отделение и заперся в палате Покровского, откуда срочно удалили двух других пациентов.
– Уже почти час сидит, – сообщил Поплавский.
В этот момент внизу хлопнула дверь, и кто-то закричал:
– Пащенко, врача скорее зови!
Пащенко, тот самый молодой человек в штатском, который велел Мириам ждать на лестнице, кинулся вверх по ступеням, но Поплавский уже и сам бежал ему навстречу, отдавая по дороге указания жмущимся к стеночке медсестрам.
В коридоре началась беготня, и Мириам увидела, как к Сашиной палате покатили носилки. На нее никто не обращал внимания. Она пошла по коридору и уже почти поравнялась с палатой интенсивной терапии, когда дверь отлетела в сторону, и оттуда стремительно вышел высокий плотный мужчина в генеральской форме. «Наверное, тот самый Белов», – подумала Мириам. Она вспомнила: муж действительно не так давно оперировал какого-то кагэбэшного генерала, Сашу еще специально для этого вызвали из Заложного…
Она заглянула в палату. Над кроватью толпились люди в белом, Поплавский – всклокоченный, красный – держал в руках что-то отдаленно напоминающее утюги и кричал:
– Не стойте, качаем, Таня, разряд!
Затрещало, утюги опустились на грудь Покровского, он всем телом дернулся, подпрыгнул на кровати, Поплавский снова закричал:
– Качаем, разряд! Раз, два…
Но еще до того, как он сказал «три», она поняла: все кончено.
Следующие два дня прошли как в тумане. Мириам отвечала на какие-то вопросы, утешала Ленку, которая все время плакала в своей комнате, кому-то звонила по телефону. Ее не пустили попрощаться с Сашей в больнице, не пустили в морг. В следующий раз она увидела его только на кладбище, но это уже не был ее муж. Это был совершенно чужой человек с восковой кожей и нарумяненными щеками. Она поняла: Саши больше нет, осталось только это. Когда Мириам подумала, что сейчас закроется крышка, и она останется совсем одна на свете, и поедет домой, где в кресле так и валяется его халат, то чуть не задохнулась. Почему-то именно при мысли об этом халате, который ему больше не нужен, она заплакала, горько и жалобно, как ребенок. Кругом было много народу, кто-то дал ей платок, кто-то обнял за плечи, а она все плакала и думала, что нельзя кричать, потому что где-то здесь Ленка и она испугается.
Дома тоже было много народу. Она сидела за столом. Кто его накрыл? Кто готовил заливное и сворачивал салфетки? Нет, она не знала… От водки стало жарко в животе, и руки перестали дрожать. Мириам благодарила кого-то за теплые слова, что-то говорила сама, но потом, сколько ни вспоминала, ничего, кроме несчастного, потерянного лица Поплавского, вспомнить не могла.
Когда гости разошлись, она пошла на кухню. Там незнакомая молодая женщина гремела тарелками. Из крана хлестала вода, женщина мыла посуду, что-то тихонько напевая.
«Кто это?» – подумала Мириам.
Нет, она не помнила. Может, чья-то родственница. Или из института.
Женщина повернулась. Мириам вздрогнула: на секунду показалось, что у незнакомки вместо глаз – только черные пустые глазницы. Присмотревшись, она поняла: просто очень темные глаза и очень большая радужка. Такая большая, что белков совсем не видно…
У женщины было красивое, но странное лицо: бледная, чуть в желтизну, кожа, тонкие губы, глубоко вырезанные ноздри породистой лошади, которые хищно втягивали воздух. Женщина глянула на Мириам своими жутковатыми глазами и сказала:
– Я все сделаю. Ложитесь, спите.
Голос был глухой, и шел будто бы очень издалека.
Мириам почувствовала, что и вправду смертельно устала. Едва добрела до спальни, легла и тут же провалилась в сон.
Когда она проснулась, на кухне все было убрано, тарелки аккуратными стопками составлены на буфете, рюмки сложены в коробки, мусор выброшен, полотенце повешено на дверцу шкафа. Женщина же, напевавшая вчера ночью у раковины, бесследно исчезла.
Кончилось лето, пролетела, шурша опавшими листьями осень, пришла зима… Под Новый год позвонили из института, попросили помочь. Покровский проводил очень интересные исследования, но закончить не успел, а в институте не осталось никаких данных о его последней работе. Не будет ли Мириам Вахтанговна любезна передать на кафедру бумаги мужа?
Мириам Вахтанговна сказала, что любезна, бесспорно, будет. Саше было бы приятно, что его работу кто-то закончит.
За прошедшие после похорон месяцы она ни разу не вошла в его кабинет. Просто не могла себя заставить. Но пообещала в самые ближайшие дни разобраться с бумагами.
Однако оказалось, что бумаг никаких нет. Ящики стола были пусты, в бюро – только толстый слой пыли, многочисленные папки из застекленного шкафа тоже исчезли…
Это было дико. Совершенно невозможно. Ничего не понимая, Мириам принялась названивать в институт. Может, там что-то напутали, может, бумаги уже забрали? Нет, ничего там не напутали. Что же произошло? Чужих людей в квартире не бывало, только домработница Наталья… Наталья исчезла с тех самых пор, как Мириам уехала в Крым. Последний раз Саша звонил и сказал, что она заболела. Потом начался этот кошмар, и Мириам про Наталью начисто забыла. Даже посуду после поминок мыла какая-то незнакомая женщина. У нее еще были такие странные, совсем черные, пустые глаза.
Не зная, у кого еще спрашивать про бумаги Александра Борисовича (она так и не научилось даже про себя называть его покойным), Мириам набрала номер Натальи. Может, домработница что-то знает, может, муж увез все бумаги на дачу, сдал в архив, положил в камеру хранения? Хотя непонятно, для чего ему было все это проделывать… В любом случае, Наталья могла что-то вспомнить.
Трубка отозвалась бойким женским голосом, и через минуту Мириам уже оползала по стене на стул, очень кстати оказавшийся рядом, потому что, оказывается, Наталья умерла почти полгода назад, в середине августа.
В голове у Мириам Вахтанговны разрозненные куски головоломки стали складываться в жуткую картинку. Поездка мужа в Заложное, история со сбежавшим трупом, срочный вызов в Москву, потому что генерала Белова надо немедленно оперировать. Что там Саша говорил? Ничего экстраординарного, из-за ерунды переполошились, видно, раз генерал – решили перестраховаться…
С этого все началось.
Что дальше? Саша работал над докладом. Как-то это было связано с происшествием в Заложном. Говорил, что тема очень скандальная, и что это будет бомба.
Но кто-то не дал ему выступить с этой бомбой. Сначала – болезнь Натальи (как теперь выяснилось, смертельная), какой-то непонятный племянник, неизвестно откуда взявшийся и проживший в их квартире почти месяц (племянника этого Мириам потом так и не смогла найти, хотя обзвонила всех близких и дальних знакомых мужа). Потом – болезнь мужа, не до докладов, не до бумаг… Потом… Потом его не стало. И работы его не стало. Все записи исчезли. И из дома, и из института.
Что делала в квартире эта странная женщина ночью после похорон? Да, конечно, она мыла посуду. Но ведь после того, как все заснули, она преспокойно могла пойти в кабинет и вынести оттуда все что угодно… И неизвестно чей племянник, которого так и не удалось найти, мог… И подчиненные генерала Белова, пока никого не было дома…
Почему Саша, который всю жизнь старался держаться от партии и от политики как можно дальше и ничего знать не хотел, кроме своей науки, вдруг попросил Поплавского позвать к нему генерала КГБ? Что у них могло быть общего? И почему во время беседы с этим самым кагэбэшным генералом ее муж умер? Что произошло? В палате они были вдвоем. В отделение никого не пускали, что же там случилось? Почему тело Саши не выдали семье, почему она увидела его только на похоронах? Что за опасные эксперименты, о которых Саша пытался сказать и ей, и Поплавскому?
Слишком много было этих “почему”. Подумав, что Белов – последний человек, видевший ее мужа живым, Мириам попыталась попасть к нему на прием.
На прием попасть удалось. Однако никаких ответов она не получила. Белов сообщил, что в отношении смерти профессора Покровского было проведено расследование, в результате которого выяснено, что произошла она от естественных причин. Относительно экспериментов в Заложном генералу ничего не известно, и слова профессора всерьез принимать он бы не советовал: Покровский мог бредить. Что до пропавших бумаг, то, может быть, уважаемая Мириам Вахтанговна просто не помнит, куда их спрятала. С людьми в состояние стресса такое бывает. А смерть мужа – это бесспорно стресс.
Из приемной генерала Мириам вышла в полной уверенности, что Саша узнал о каких-то опытах, которые КГБ тайно проводит в Заложном, и счел их опасными. По всей видимости, именно об опасности экспериментов он писал в своем докладе, именно об этом беседовал с генералом, предостеречь хотел. А Комитет госбезопасности принял меры, чтобы сохранить свои тайны.
– Вы знаете, – сказала Мириам, задумчиво глядя на Дусю. – Когда я подумала, что моего мужа могли убить из-за того, что он узнал, мне стало так страшно… Единственное желание было – схватить Ленку в охапку и убежать куда-нибудь, спрятаться, чтобы никто нас не нашел.
Но скоро страх уступил место ярости. Она должна была не прятаться, а разобраться во всем и вывести на чистую воду тех, кто убил ее мужа, уничтожил его труд, поломал ей жизнь.
Выждав еще полгода, Мириам Вахтанговна решила отправиться в распроклятое Заложное и попытаться что-нибудь выяснить на месте.
– Вы знаете, дорогая, я понимала, как это опасно – выяснять, что за ужасными делами занимается наш Комитет безопасности, – продолжала Мириам. – Действовала как заправский конспиратор. Взяла отпуск, купила путевку в Сочи, в санаторий. Туда прилетела самолетом. А через два дня поездом отправилась в Москву, оттуда – в Калугу. На поезд билеты тогда можно было без документов купить, никто у тебя паспорт не спрашивал. Из Калуги на автобусе добралась до Заложного. Чтобы не регистрироваться в гостинице, сняла за десять рублей комнатку в частном секторе. Самое забавное – когда я добралась такими окольными путями до Заложного, оказалось, я совершенно не знаю, что делать дальше. Ну не приставать же к прохожим с расспросами, в самом деле…
В Заложном у Мириам сразу возникло ощущение, что за ней пристально наблюдают. Она списывала все на нервы. Но, видимо, нервы здесь были ни при чем. На следующий день она зашла на почту, чтобы позвонить домой. К телефону подошла дочкина подруга и попросила немедленно приехать, потому что Ленка попала в больницу.
– Мирочка Вахтанговна, она две упаковки снотворного съела, врачи сказали, повезло, что жива, – плакала подруга в трубку.
Разумеется, Мирочка Вахтанговна тут же бросилась в Москву. Потеряв мужа, она не могла потерять еще и дочь.
– Почти полгода я ее выцарапывала из Кащенко, – рассказывала Мириам Вахтанговна, глядя в чашку. – После суицидальных попыток психиатра всегда вместе со скорой вызывают.
Оказалось, что депрессией, в которую Ленка впала после смерти отца, дело не ограничилось. В больнице у нее начались жуткие головные боли, появились страхи. Она то и дело забивалась в угол, плакала, просила убрать детей – Ленке слышался топот маленьких ног и детские голоса. Через пять месяцев интенсивной терапии дети перестали топать у Ленки в голове, и ее выписали, а спустя неделю снова забрали по скорой, потому что она пыталась вскрыть себе вены лезвием.
Дочь провела в психиатрической лечебнице почти двадцать лет, превратившись из веселой ласковой девочки в бледную чужую женщину с бегающими глазами и трясущимся подбородком.
– Три года назад она умерла. Так что они убили не только моего мужа, но и мою дочь, – сказала Мириам Вахтанговна. – Страшные люди, страшные, дорогая моя. И ничего невозможно поделать. Я ведь все эти годы не сдавалась, после перестройки и на Лубянку писала, и в правозащитные организации, и во все газеты… Какое там! Так ничего и не знаю. И тут вы заинтересовались этой старой историей… Я обязана была все рассказать. Просто чтобы вы знали, во что ввязываетесь. И так уже слишком много народу пострадало. Прошу вас, деточка, будьте очень осторожны. А еще лучше – напишите о чем-нибудь другом.
«Щас!» – подумала Дуся, а вслух сказала:
– Мириам Вахтанговна, спасибо вам огромное, я действительно даже предположить не могла, что все так… страшно. Я постараюсь для вас кое-что узнать. Скажите, случайно не сохранились копии писем, которые вы писали на Лубянку или в газеты? Может, какие-то записные книжки Александра Борисовича остались, ежедневники, хоть что-нибудь?
Копии писем были. Несколько ответов из газет, заключение какой-то самодеятельной комиссии по расследованию преступлений Комитета госбезопасности, бланк со штампом Прокуратуры и резолюцией «В возбуждении дела отказать». Здесь же лежали копии страничек из записной книжки Покровского, копии каких-то служебных записок, библиотечный бланк заказа с длинным списком книг, листок из перекидного календаря, заверенный печатью Академии наук список печатных работ А. Б. Покровского… Толстая пачка бумаги в зеленой пластиковой папке. Тридцать лет искалеченной жизни.
Когда Дуся вышла на улицу, она обнаружила, что на дворе по-прежнему начало третьего тысячелетия, вокруг шумит город, бегут по своим делам люди, пестреют витрины на Тверской, молодежь с проколотыми пупками и зелеными волосами радостно гогочет в демократичном и удобно расположенном «Кофе-хаусе». КГБ, странные смерти, женщина, медленно умирающая в психиатрической больнице, – все это казалось нереальным. Однако в сумке у Дуси лежала зеленая папка и, взглянув на нее, она поняла, что нет, все правда, и все эти мрачные истории тридцатилетней давности волшебным образом просочились в такое яркое, простое и чистое настоящее.
– Ладно, – сказала сама себе пламенная Слободская. – Мы с этим разберемся.
* * *
Слободская позвонила Соне в больницу, когда до конца дежурства оставался час с мелочью. Сказала, что хочет увидеться, пообещала заехать за Богдановой в девять. Это было замечательно кстати. В последние дни бедненькая Богданова совсем измучилась без Вольского. Внутри у нее как будто образовалась здоровенная черная дыра – пустота, высасывающая все силы и немудреные радости. На работе все валилось из рук, дома Соня шаталась из угла в угол, не зная, чем себя занять и куда приткнуться. Она ничего не могла делать, ни на чем не могла сосредоточиться… Она почти совсем перестала спать по ночам, а когда засыпала, то непременно видела кошмары. Просыпалась и боялась выйти на кухню: все казалось, кто-то страшный притаился за дверью.
Измотавшись как следует за ночь, днем она чуть не падала от усталости. Иногда Соне казалось, что в ней совсем никакой жизни не осталось. Дела простые и привычные, такие как кофе сварить или сходить в ларек за сигаретами, сейчас отнимали чудовищно много сил, самые необременительные телодвижения причиняли почти физическую боль. Необходимость одеваться, принимать душ и толкаться в транспорте доводила до отчаяния. Она ничего не могла, совсем ничего. Только просиживала часами у окна, курила и ждала телефонного звонка. Как она могла думать, что Вольский станет звонить, как ей такая глупость в голову пришла? Соня не знала. Зато точно знала, что ждет напрасно. Но все же неслась к телефону, как ненормальная, едва он начинал верещать. Напрасно неслась. Это всегда оказывалась или мама с рассказами о дикой жаре, которая скоро доконает ее в далекой Атланте, или старшая сестра отделения, сообщавшая, что у Сони изменился график дежурств. После каждого такого звонка несчастная медсестра Богданова долго сидела с телефонной трубкой в руке, тупо уставившись в стену. «Наверное, я скоро сойду с ума», – лениво думала она. Может, сойти с ума было бы и неплохо. Может, тогда она перестанет бросаться к телефону или бродить по улицам в надежде встретить Вольского.
Ну что, скажите на милость, меценату и благодетелю, владельцу заводов-газет-пароходов, делать на улицах родного города Москвы? С собакой гулять? За хлебом, может, ходить? Ждать автобус на остановке? По улицам родного города он, наверное, с воем и синими огнями проезжает два раза в день. Утром – на работу, вечером – домой, в какое-нибудь Завидово, Переделкино, или где они там все живут…
Все это Соня прекрасно знала и понимала, но поделать с собой ничего не могла. Она выходила из метро посреди дороги и бродила по сияющим вечерними огнями улицам, пряча в сердце дурацкую, совершенно безумную надежду, что где-нибудь за углом он сидит в ресторане, глядя в широкое окно, или поджидает в машине Федора Ивановича, которого отправил за сигаретами, хмурится, барабанит пальцами по сиденью. И Соня бродила по городу, пока от усталости не начинали подгибаться ноги.
Каждый раз после такой прогулки она чувствовала себя полной идиоткой. Но снова и снова выходила из метро посреди дороги, снова и снова шаталась по улицам. А потом сидела дома, тупо глядя в стену, курила и сто двадцать третий раз вспоминала, как он прижимался к ее ключице мокрой щекой. Сегодня вечером ее ждала все та же пустая квартира, мучитель-телефон, чужое счастье за окошком и кошмар под утро. Поэтому, когда позвонила Дуся, Соня жутко обрадовалась.
Слободская заехала, как и обещала, в девять.
– Давай ко мне, – предложила она. – Переночуешь, завтра до киношки дойдем, у меня «Ролан» под боком. Или тебе домой нужно?
Нет. Домой Соне было не нужно.
Дома было пусто, тоскливо, и при этом совершенно нечего есть. А у Слободской Леруся уже наготовила каких-то удивительных куриных котлет с черносливом. Дуся клялась, что за такие котлеты Соня немедленно пожелает продать родину и свою бессмертную душу в придачу. Соня сказала, что родину готова по сходной цене продать первому встречному безо всяких котлет, в бессмертную душу не верит, дома ей делать совершенно нечего, и она с удовольствием переночует у Дуси, если это удобно.
Дуся жила в старом, буржуазной застройки доме на Чистопрудном. На фасаде висела бронзовая доска, извещающая москвичей и гостей столицы, что с 1902 по 1931 годы здесь проживал некий Красавин С. В. В подъезде имелся камин и окна с витражами, на дверях квартир красовались старомодные таблички: «Тимофеев В.В., доктор медицины», «Шуппе Александр Яковлевич, адвокат», «Красавин Станислав Вацлавич»…
Дверь с табличкой «Красавин» Дуся пнула коленом и ввалилась внутрь, проорав во все горло:
– Я дома, всем хэлло!
– Хэлло! – отозвались из глубины квартиры. – Ты хлеба не купила?
В прихожей пахло свежей сдобой и вишневым листом. Стоило им войти, как огромные напольные часы начали гулко отбивать десять. Где-то бубнил телевизор, хлопали двери, звонил телефон… Выскочил из-за угла здоровенный, феноменально косматый черный кот с совершенно плоской мордой. Вместо носа у него посередине лица было просто две дырки. Кот вразвалочку подошел к Соне, посопел у ног своими дырками, после чего, дико взвыв, кинулся на коврик у двери и принялся драть его когтями. Подрав несчастный коврик полминуты, животное глянуло на Соню круглыми, лимонно-желтыми глазами, как бы спрашивая, достаточно ли она уже восхитилась, и не торопясь потрусило прочь.
– Это Веня, – сообщила Дуся, кивая в сторону удаляющегося косматого чудовища. – А вон Леруся.
В конце длиннющего коридора появилась дама в черном. Слободская кинула Соне под ноги розовые меховые тапки и заорала:
– Леруся, это Соня! Я тебе про нее рассказывала!
Леруся заспешила к ним, тараторя:
– Дусечка, девочки, ну остывает же все! Давайте умывайтесь, по сигаретке, и ужинать. Что вы так долго!
– Пробки страшные, – сообщила Дусечка и чмокнула тетку. – Мы еще быстро доехали. Мамахен дома?
– Дома. И Лина, и Марта, и все. Вас ждем.
Дуся потянула носом воздух:
– М-м-м… Котлетки…
И дернула Соню за рукав:
– Давай, пошли! Они когда остынут – уже совсем не то.
На стенах огромной кухни сверкали латунными боками тазы и ковшики, елочными огнями блестели за стеклами резного буфета разнокалиберные бутылки. Над столом, за которым при желании можно было бы легко сервировать парадный обед на двенадцать персон, горела люстра синего стекла, богато украшенная позолоченными гербами Советского Союза, пятиконечными звездами и фигурками революционных солдат.
– Мы ее зовем Феликс Эдмундович, – сообщила Дуся, заметив, что Соня рассматривает люстру. – Она раньше в каком-то Доме культуры висела, Леруся в комиссионке укупила. Давай, садись, я тебя сейчас со всеми познакомлю.
За столом собралось довольно большое дамское общество. Через две минуты Соня уже знала, что моложавая женщина в свитере с оленями – мама пламенной Слободской, загорелая матрона с коротким ежиком седых волос – ее франкфуртская коллега, приехавшая собирать материал для книги о славянской обрядовости, а огненно-рыжая девица с конопушками на носу – Дусина старшая сестра Алина, которой на самом деле вовсе не восемнадцать, а напротив, тридцать восемь лет, и недавно она развелась со вторым мужем.
Котлетки, красовавшиеся в фаянсовом сотейнике, дамы уплетали с неженским аппетитом и практически молча. Под перекур после ужина разговор пошел веселее. Пока Леруся мудрила над огромной, как фрезерный станок, кофеваркой, успели обсудить новый спектакль Гришковца (полный отстой), очищающую герленовскую маску, которую Алина приобрела в припадке безумия, заплатив за грязь с морского берега и пчелиные какашки в красивой банке больше ста долларов (чистит не хуже, чем домашняя маска из растертого геркулеса с лимонным соком), и разбитый на калужской трассе Дусин джип, который через три дня будет как новенький.
– Я, между прочим, вспомнила, – сказала Дусина мама. – Мы в этом Заложном были сто лет назад на филологической практике, я тогда еще в университете училась. Очень странное место… Представьте: средняя полоса, все давным-давно окультурено, оплот, так сказать, православия, а на сто верст вокруг – ни одной церкви. И не то что их в советское время посносили, а в принципе никогда не было. В самом Заложном как-то пытались храм построить, но то ли в него молния ударила, то ли фундамент грунтовыми водами затопило – в общем, ничего не вышло. А что там за деревни в окрестностях! С филологической точки зрения – супер. Хвостово, Чертово, Космачево, целых две Голосиловки… Мы туда ездили фольклор собирать. Насобирали таких припевочек, что мороз по коже… И обряды у них, между прочим, очень своеобразные. Скажем, на Руси когда кого-то хоронят, по левой стороне дороги бросают лапник. Чтобы путь на тот свет был легким. А в Заложном лапник кладут на обе стороны. Чтобы обратно легче прийти было, что ли…
Леруся выставила на стол кофе в тонких чашках. В кофе она трусила корицу и накладывала ложкой что-то воздушное и взбитое.
– Гоголь-моголь на коньяке, – объяснила она Соне. – Исключительно бодрит и способствует пищеварению.
Сестра Алина, весь вечер пристально смотревшая на медсестру Богданову, вдруг решительно поставила чашку на стол и сказала:
– Дусь, ты будешь ругаться.
Дуся завела глаза к потолку:
– Что?
– Я все равно скажу. Вы себя старите. С этим надо что-то делать.
Обращалась она явно к Соне.
– Лин, прекрати! – шикнула Дуся.
– Я же говорила, будешь ругаться, – пожала плечами Алина. – Но на самом деле я права. Посмотри, ну ведь плохо же?
Соня в полном недоумении вертела головой, стараясь понять, что именно плохо.
– Красное! – заявила Алина – Вам, Соня, надо носить красное.
– Лина! – взвыла Дуся.
– Ну что? Скажешь нет? Брюнетка, очень белая кожа, карие глаза… Красное. Конечно. Можно шоколад, можно белое, если с гладкой прической, беж, кофе с молоком, но вот так… – Алина выразительно поглядела на Сонин мышастый свитер. – Вы очень теряете. Такой замечательный тип, такой юг Франции, а вы не цените!
Соня широко раскрыла глаза. Это у нее замечательный тип? Это про нее – юг Франции? Про ее пятьдесят второй размер и толстые щеки?
– Ну, понеслась, – проворчала Дуся. Но Алина ее не слушала.
– Вы пользуетесь бигуди, подкручиваете?
– Что? – не поняла Соня.
– Волосы подкручиваете?
– Да, – смущенно призналась Богданова.
– Нельзя, – строго сказала Лина – Надо спрямлять и давать объем. Может, немножко воском выделять пряди. Но подкручивать нельзя.
Дуся снова тяжело вздохнула.
– Это у нас классика жанра, – объяснила она Соне. – Лина стилист, училась в Милане, а теперь измывается и над нами, и над знакомыми.
– Дусь, ну я права, ты же знаешь! Ну вот принеси мне что-нибудь красное. Помнишь, свитер, такой, с пухом, я его в прошлом году привозила? Давай! Пойдемте, – предложила она Соне. – Сами посмотрите, насколько вам лучше красное.
Соня с детства знала, что красное ей хуже, потому что полнит. Но Лина уже тянула ее по коридору, и возражать не имело никакого смысла.
В ванной она заставила Соню надеть другой свитер – пушистый, невесомый, яркий, как мак. Сунула головой под кран, усадила в кресло. Загудел фен, Лина что-то там делала с Сониными волосами, чем-то брызгала, чем-то мазала. Пахло сложной парфюмерией, было хорошо и уютно.
Потом фен вдруг замолчал, Лина выдернула ее из кресла, и подвела к большому, во весь рост, зеркалу.
– Ну что, плохо? – спросила она.
Соня посмотрела. Из зеркала на нее глянула совершенно чужая женщина. У женщины были очень черные ресницы, яркий рот и падающие на глаза прямые темные пряди. Такие женщины в кино пьют коньяк из широких бокалов и разбивают сердца.
– Ну что? – снова раздался Линин голос. – Дусь, скажи, красотка?
– Определенно красотка, – согласилась Дуся и появилась в зеркале у Сони за спиной.
– И на десять лет моложе, – не унималась Лина.
– Определенно, – снова кивнула Дуся. – Богданова, ты знаешь, что на самом деле ты – юная красотка?
Справедливости ради надо заметить, что вообще-то Богданова всегда знала прямо противоположное. Но сейчас, любуясь собой, новой, в огромном зеркале, она подумала, что, может, не так все и плохо. Может, не такая она и страшненькая. Может, даже ничего… В своем роде, конечно… Пожалуй, впервые в жизни медсестра Богданова сама себе понравилась. Ощущение это было не только совершенно новым, но и совершенно упоительным.
Позже, сидя в Дусиной комнате и слушая про вдову профессора Покровского, Соня все терлась щекой о ворот мягкого свитера и думала, что никогда не чувствовала себя лучше.
В два часа ночи пламенная Слободская постелила Соне в гостевой комнате, а сама пошла работать. Она собиралась внимательно прочитать содержимое зеленой папки, полученной от профессорской вдовы.
Соня чувствовала себя не только красивой, но еще и очень слабой. Голова кружилась, жизнь будто бы уходила сквозь пальцы. Она легла и мгновенно заснула. Ей снился Вольский. Он подошел к дивану, некоторое время постоял, посмотрел на нее, а потом лег рядом и обнял, как будто так было всегда. Соня проснулась.
Она пошла на кухню покурить, пускала синий дым, смотрела в окно на занесенный снегом тихий московский двор, и все вспоминала свой сон, заново переживая это нереальное счастье. Вышла Дуся – всклокоченная, хмурая, со стопкой бумаг в руках.
– У тебя круги под глазами, – сказала она, сердито глянув на Соню (прямолинейность, видно, была у сестер Слободских в крови). – Чего не спишь?
И тут Соня все ей выложила. Никогда в жизни ни с кем на свете она не разговаривала о своих влюбленностях, а тут как прорвало. Может, просто не могла больше переживать все это одна. А может, дело было в прическе, красном свитере, новом ощущении себя…
Соня говорила без умолку. Как она, дура, влюбилась с первого взгляда, как надеется на невозможное, вскидывается на каждый телефонный звонок, как невыносимо жить без него… Говорила полтора часа, а потом вдруг поняла, что сил больше ни на что не осталось и сейчас она, наверное, упадет со стула. Слободская, видимо, подумала о том же, потому что молча обняла Соню и отвела на диван. Соня легла и провалилась в сон, будто умерла.
* * *
Назавтра, проводив Соню, пламенная Слободская отправилась в редакцию и почти до ночи беседовала беседы с редактором, страждущими читателями и информаторами. Безумно хотелось поскорее попасть домой, поесть, на полчаса завалиться на диван, а потом снова заняться историей профессора Покровского.
Ночью она пролистала папку и теперь намеревалась порыться в электронной библиотеке и повнимательнее познакомиться с книгами, которые Покровский читал перед тем, как попасть в больницу. Мириам Вахтанговна рассказывала, что книги были, мягко говоря, странные, а на все странное Дуся делала стойку, как охотничья собака, почуявшая дичь. Она собиралась уехать домой часов в шесть, но все словно сговорились: поминутно дергали то с верстками, то с поправками, то еще с какой-то ерундой. Под конец дня совершенно неожиданно выяснилось, что сейчас приедет пресс-секретарь Акчурина вычитывать текст. Читал он долго и внимательно, три раза пил кофе, строил глазки секретарше, рассказывал анекдоты… В итоге усталая и злая как черт Слободская приперлась домой в одиннадцатом часу, и тут, как выяснилось, ее ждал пренеприятный сюрприз.
На кухне, на ее любимом стуле, сидел заложновский уфолог Веселовский. Уфолог пил чай с плюшками. На соседнем стуле лежал черный мохнатый Веня, Леруся щебетала у плиты.
Случилась немая сцена. Дуся смотрела на Веселовского, и думала, что самое ее горячее желание – чтобы этот ненормальный провалился ко всем чертям сей же миг. Ненормальный, видно, почуял некие тревожные эманации, моментально перестал улыбаться, сник, ссутулился и, промямлив «Здрас-сте», уставился в чашку. Обстановку разрядила жизнерадостная Леруся.
– Дусечка! – закричала она, увидев племянницу. – Давай скорее, пока плюшки горячие! Мы с Виктором Николаевичем тебя уже три часа ждем!
– А чего это вы с Виктором Николаевичем меня ждете? – желчно спросила Дуся.
Она была усталая, голодная и искренне ненавидела Виктора Николаевича, который незнамо зачем приперся в чужой дом, обжился, угнездился тут, сидит на любимом стуле и радуется Дусиному приходу, будто она – вовсе не хозяин, а желанный гость.
– Я, видите ли, Анна Афанасьевна, никак не мог дозвониться вам на работу, – начал оправдываться Виктор Николаевич. – Секретарь говорит, вас постоянно нет. Я хотел подождать в редакции, но охрана не пустила. А у меня для вас очень важные сведения. Вот я и подумал: попробую дома застать… Адрес-то я запомнил. Валерия Станиславовна убедила меня подождать вас.
Что ж, на Валерию Станиславовну это было похоже. Любого, кто переступал порог квартиры, она убеждала чувствовать себя как дома, кормила, поила, развлекала… Увы, проделывая все это, Валерия Станиславовна совершенно не интересовалась мнением остальных домочадцев. Лерусе просто в голову не приходило, что от ее хлебосольности домашние нередко страдают жесточайшим образом. Как-то раз, к примеру, Дуся, вернувшись с работы, обнаружила в квартире стоянку кроманьонцев. При ближайшем рассмотрении кроманьонцы оказались группой ненецких оленеводов. Оленеводы прибыли в Москву на народно-хозяйственную конференцию, но организаторы что-то там у себя напутали, и северные делегаты оказались брошены на произвол судьбы посреди огромного незнакомого города.
Оленеводов в количестве шестнадцати человек сердобольная Леруся поселила в гостиной, разложив на полу матрацы. Прожили они на Чистопрудном почти две недели. Все это время делегаты галдели, пели и стучали по очереди в жестяной барабан, купленный в «Детском мире», к тому же все кругом провоняли своими шкурами и рыбой, которую пытались солить в ванной. Вспомнив оленеводов, Дуся подумала, что по сравнению с ними Виктор Николаевич Веселовский, безобидный и, в сущности, славный псих из Заложного – это весьма и весьма небольшое зло. Да и Лерусины плюшки свое дело сделали. Сытая Дуся Слободская была человеком куда более нежным и склонным к альтруизму, чем голодная Дуся Слободская.
– Ладно, – разрешила она, дожевывая. – Рассказывайте, что у вас за важное дело…
– Видите ли, дорогая Анна Афанасьевна, – начал Веселовский, и глаза его загорелись безумным огнем энтузиазма, – вчера меня осенило!
Виктора Николаевича осенило поутру, когда он по традиции зашел после работы в гастроном. Надо заметить, что этот гастроном был совершенно специальным местом. Именно здесь, у прилавка, Виктор Николаевич когда-то уразумел, что Иисус Христос действительно существовал и был не кем иным, как высокоразвитым инопланетянином, пытавшимся просветить диких землян. Здесь же он догадался, где искать пропавшего председателя уфологического общества товарища Савского. И вот вчера на него снова снизошло озарение. Веселовский как раз выбирал сосиски. На сей раз Виктор Николаевич разрывался между молочными и любительскими. Молочные были вкуснее, зато любительские – посвежее. Сосредоточиться ему мешала бабка Семенова. Зловредная старушенция все норовила поставить кошелку Веселовскому на ботинок и пребольно давила палец.
«Карга старая, – вяло ругал про себя Семенову Веселовский, пытаясь незаметно отпихнуть сумку ногой. – Сосуд суеверий! Из-за таких вот и к уфологии, и к самой идее посещения относятся скептически. Жизнь за пределами садового участка ее не волнует. А сама, поди, домового боится и в Ягу верит».
Веселовский представил себе, как Семенова, запирая двери на ночь, тревожно поглядывает в небо: не летит ли Яга в ступе или Змей Горыныч. Тут-то его и осенило.
– Понимаете, – тараторил Веселовский, – я себе это очень ясно представил: ночь, небо, и вдруг – огромный темный силуэт, столбы пламени… Меня словно молнией ударило: да ведь это – точь-в-точь космический корабль!
Виктор Николаевич выхватил из кармана карандашик и принялся быстро рисовать на салфетке.
– Если схематично изобразить Змея Горыныча, – говорил он, старательно выводя шею мифического существа, – мы получим вот что!
Веселовский ткнул карандашиком в бочкообразное тулово змея.
– Овал – это тело, остроконечная вершина – хвост, а головы – это же сопла ракеты, из которых вырывается пламя!
Дуся повнимательнее посмотрела на салфетку. Да, изображенный на ней змей и впрямь напоминал ракету с детского рисунка. Овальное туловище, острый хвост, головы, извергающие пламя… Только надписи СССР на боку не хватает…
Когда, стоя в гастрономе, Веселовский все понял про Горыныча, он забыл про сосиски и кинулся названивать Дусе, чтобы поделиться с ней своим новым знанием. Однако помощник редактора Людмила Савина отвечала, что Слободская уехала на важную встречу и сегодня в редакцию не вернется. Что было делать Виктору Николаевичу? Он помнил адрес. Причитая и боясь опоздать, уфолог пробежал в сторону автовокзала, торопясь на утренний автобус до Москвы.
В четыре часа дня он позвонил в двери Дусиной квартиры. Странноприимная Леруся с удовольствием накормила его обедом и битых три часа выслушивала бредовые теории. Их милую беседу нарушил только Дусин приход.
– В текстах сказок говорится о том, что Змей Горыныч – существо огнедышащее и сжигающее целые города, – продолжал вещать Веселовский. – Если мы посмотрим на схематичный рисунок, то станет понятно: это не живое существо, а самый настоящий летательный аппарат, космический корабль. А взять само его название: Горыныч. Я ведь когда-то на филологический готовился поступать… Если обратиться к истории русской словесности вообще и вопросу имяобразования в частности, мы поймем, что «Змей» – это имя, а «Горыныч» – отчество.
– То есть папа его был Горын, – резюмировала Дуся.
Веселовский посмотрел на нее с жалостью. Так нобелевский лауреат мог бы смотреть на воспитанника интерната для умственно отсталых.
– Поскольку наш змей – это не живое существо, а летательный аппарат, – терпеливо объяснил Виктор Николаевич, – то отца в общепринятом смысле слова у него быть не могло.
– Тогда почему он Горыныч? – удивилась Дуся.
– В данном случае отчество «Горыныч» происходит от слова «гора», – улыбнувшись, заявил Веселовский. – Ну, с гор он спустился.
– С чего вы взяли?
– Видите ли, – вздохнул уфолог, сожалея, что умственно отсталая Слободская никак не может понять всей красоты его теории, – ландшафт древней Руси представлял собой фактически равнину. Значит, Змей мог жить где? В районе Уральских или Кавказских гор… Он ведь, как мы знаем, извергал пламя. Следовательно, живя на равнине, в лесной местности, Горыныч спалил бы все вокруг, случайно дыхнув не туда. А в горах он, как бы это выразиться… Разом убивал двух зайцев… Во-первых, сохранял свое место дислокации от огня. Во-вторых, это если учесть, что русичи жили преимущественно на равнине и в горы особо не совались, мог не бояться, что его обнаружат.
Дуся снова открыла было рот, но Веселовский замахал на нее руками и продолжал тараторить:
– Можно возразить, конечно, что его назвали Горынычем из-за колоссальных размеров. Ну, в том смысле, что он был размером с гору. Прием увеличения в русских сказках, конечно, присутствует, но не до такой степени, чтобы назвать «горой» какого-нибудь, к примеру, чудом сохранившегося динозавра. А потом, динозавры не плевались огнем, насколько мне известно…
О динозаврах Веселовскому было известно из многочисленных книжек с картинками, хранившихся в детсадовском шкафу.
– А Змей плевался… И мог уничтожить целый город, о чем имеются свидетельства в народных сказках. Такое проделать можно только в одном случае: в случае посадки. Пламенем из дюз. Весьма вероятно, что, спалив пару городов, товарищи из космоса предпочли выбрать место посадки там, где не могли причинить ущерба жителям Земли. Они сели в горах.
Веселовский глотнул чаю, переводя дух.
– Сесть-то они сели, – продолжал он чуть более спокойно. – Но вот как теперь изучать жизнь на голубой планете? В горах много не наизучаешь. Надо выдвигаться ближе к островам цивилизации. Но – малыми силами. Тут мы подходим к Бабе Яге и Кащею Бессмертному. Рассматривать их надо вместе, потому как они очень похожи. Обратите внимание: оба худые, изможденные, ручки-ножки тоненькие, как в них только жизнь теплится… Кащей – бессмертный, Баба Яга – женщина без возраста, сроков ее кончины никто никогда не указывает… Я лично практически уверен, что оба этих существа являются роботами!
– Роботами? – переспросила Дуся.
– Именно! – в голосе уфолога послышалось торжество. – Именно, дорогая Анна Афанасьевна! Вспомните, как выглядели первые экземпляры человекоподобных роботов! Трубчатый каркас, гидро– и пневмоприводы.
– Терминатор, фильм первый, – пробормотала Дуся.
После того, как Шварценеггер обгорел, от него остался стальной скелет с красными глазами.
– Вот-вот! – поддакнул Виктор Николаевич. – Именно! Терминатор! И такой же бессмертный. Бессмертие Кащея, к слову, тоже штука интересная. Как известно, его смерть в игле, игла в яйце, яйцо в утке, та – в зайце… Заяц в сундуке, сундук – на дубе, дуб – на высокой горе. Что есть игла? Металлический стержень. Поломка стержня означает смерть Кащея. Так вот: игла – это антенна. Без нее Кащей не сможет получать информацию и задания с базы, с борта корабля. Чем выше разместить антенну – тем больше территория приема. Это азбука… Вот вам и дуб на горе. Антенна сломалась – и Кощей замер, упал, умер. Кто знает, может и сейчас где-нибудь лежит, ржавеет… А вспомните-ка, что делал Кащей?
Дуся призналась, что помнит смутно.
– Воровал женщин! – помог ей Веселовский. – Василиса Премудрая, Елена Прекрасная… Воровал самых красивых, здоровых, годных для продолжения рода! Я полагаю, здесь имели место опыты по искусственному оплодотворению, изучению функций размножения и тому подобное. Сколько мы слышали различных сообщений о том, что похищенная инопланетянами женщина подвергалась неким опытам, связанным с репродуктивной функцией? Да полно таких… А Баба Яга – Костяная нога специализировалась на детях. Передвигается в ступе, вылетая через трубу. Использует помело. Ступа – объект цилиндрической формы, некий индивидуальный модуль. А помело? Ну вот скажите мне, как метла выглядит? Пучок веток на палке. Радиотехническое обозначение антенны видели? Точь-в-точь эта самая метла и есть… Вылетая на дело, Баба Яга поддерживает связь с базой, в ее случае – с избушкой… Избушка тоже не проста. Она на курьих ножках. Как выглядят курьи ножки, вы себе ясно представляете? Тонкие, разлапистые. Очень напоминают опоры, которым пользовались американцы, когда сажали на Луну свои «Апполоны». Итак, Баба Яга воровала детей. В сказках говорится, что она сажала детишек в печь, жарила и ела. Неправда! Скорее всего, дети погибали, не выдержав экспериментов, которые проводили над ними бездушные машины. Не в печь их сажали, а в тестер, что ли… Комплексное исследование проводили: рентген, образцы тканей и прочее зверство!
– Господи, ужас какой, – выдохнула Леруся, прикрывая рот ладонью.
– То-то и оно, что ужас! – кивнул Веселовский. – А вот еще персонаж, Соловей-Разбойник. Сидит на дереве, свистит, грабит проезжающих. От его свиста кони и люди с ног падают, трава пригибается. Купцы разбегаются кто куда, побросав товар… Что такое свист? Звук определенной частоты. Известно, что звук низкой частоты, или инфразвук, обладает способностью негативно влиять на людей. Возникает ощущение паники, люди не знают, куда себя деть. Живое, биологическое существо инфразвук воспроизводить не может. Выходит, что Соловей-Разбойник является не чем иным, как механизмом. После контакта с ним люди вещей своих уже не видели. Они попросту боялись ходить туда, где испытали дикий ужас. Соловей-Разбойник, или генератор инфразвука, – это сторож, как сигнализация у машины. Он как бы предупреждает: сюда не ходить! Понятно, что подобная технология землянам недоступна была в то время. Кто мог охранять таким образом какие-то свои секреты от коренных жителей? Ответ ясен…
Дуся и Леруся переглянулись. В принципе, врал Веселовский складно. Черт его знает, может, не такой уж он и псих… Виктор Николаевич, между тем, не унимался. Теперь он взялся за любимую народом сказку Ершова про конька Горбунка, тоже, оказывается, изобилующую пришельцами.
– Сказка начинается с того, что кто-то ворошит на поле пшеницу. Раз сторожить пошли, значит, пшеница, которую поворошили, гибнет. Как пшеницу можно на поле испортить? Известно, как… Говорят: пшеница полегла. Не собрать ее, стало быть. Словосочетание «круги на полях» вам ничего не говорит? А вот Жар-птица… Светится, но рук не обжигает! Возможно, это какой-то химический источник света. И летают эти птицы только по ночам. И живут в очень интересном месте. Во-первых, далеко. Иван ехал на Горбунке целых семь дней. Учитывая скорости, с которыми Горбунок шурует по трассе, это довольно приличное расстояние. Может, где-нибудь в джунглях. Там и пальмы, и прочая экзотика… Места, опять же, непроходимые. Где еще пришельцам базу-то делать? Дальше смотрим: зелень какая-то нереальная описывается. Ничего удивительного. Растения очень живо реагируют на воздействие всяких полей. На месте падения тунгусского метеорита сосны-мутанты растут, толстые и зеленющие. А посреди джунглей – гора из серебра. Точно говорю – космический корабль! А Жар-птицы, коли только ночью летают, а до зари возвращаются на базу – не что иное, получается, как беспилотные летательные аппараты…
Еще некоторое время Веселовский разбирал по косточкам Горбунка с Марса. А затем перешел к проблемам родного города. Переосмыслив народные сказки и выяснив, что лежит в основе деревенских суеверий, он понял, что в окрестностях Заложного давным-давно живут инопланетяне. И давным-давно экспериментируют на ничего не подозревающих местных жителях. Даже оборудовали специальный портал, чтобы быстро и незаметно переправлять людей и животных в свои лаборатории. Своего рода нуль-переход. Больше того: Веселовский теперь точно знает, где они этот переход устроили.
– Помните, Анна Афанасьевна, мы с вами в лесу были, в экспедиции? Так там масса странного происходит.
Прежде я списывал это на пьяные байки и бабские суеверия, но теперь вижу, что подобные рассказы имеют совершенно реальную основу инопланетного происхождения. Взять хоть чертово кладбище. Я проявил снимки, которые сделал по дороге. И что же? Всюду над вашей головой – амебообразные сгустки. Что это, как не шпионы, сопровождающие нас на пути к разгадке тайны? Известно же, что некоторые инопланетные сущности невозможно увидеть невооруженным глазом. Зато они становятся видимыми на фотоснимках! А сколько загадочных, казалось бы, случаев происходило в этом месте! Сколько рассказывают о нем! Не зря же оно имеет славу нехорошего, гнилого! Вот падеж скота, например. Что это? Эпидемия? Нет! Это – следствие экспериментов. Заражение неизвестной смертельной болезнью, вот что это такое! В этом месте происходят и другие странные явления. Мне рассказывали, что охотники не хотят там ставить капканы, потому что недели через три проволока в них истончается, будто тает. И животные с легкостью ее разрывают. А один охотник, говорят, гнал по лесу лося и вышел на эту поляну. И что же? Лось вскочил на холмик над родником, вдруг загорелся и провалился. Жар был такой, что охотнику бороду опалило!.. Вы знаете, что на этот родник ходят за водой наши деревенские бабки, когда на кого-то надо наговорить? Считается, если сварить на такой воде щи и подать мужу, например, так муж помрет через неделю. Но бабки на родник ходить не любят – самой можно помереть. Знаете, почему еще туда не любят ходить? Бабки говорят, бывало, люди натыкались на Ягу на поляне.
«О господи! – подумала Дуся, совершенно оглушенная натиском идейного Веселовского. – И занятный же городок это Заложное! И тебе КГБ там экспериментирует, и инопланетяне… Хуже Нью-Йорка».
Нью-Йорк, по глубокому убеждению Слободской, был в этом отношении самым удивительным городом на планете Земля, потому что, если верить мифологии кинематографа, там мирно сосуществовали человек-паук, люди Х, ниндзя-черепашки и море другой живности, включая Бэтмена и Супермена. Оставалось удивляться, как там находится место для рядовых граждан. А теперь вот выясняется, что и родная провинция не лыком шита. Наш ответ Чемберлену.
* * *
Проработав полдня, Соня Богданова поняла, что смертельно устала и больше всего на свете хочет сейчас даже не поехать домой, а немедленно там оказаться. Как было бы чудесно: хлопнул в ладоши – и никакого тебе метро, никакой слякоти под ногами. Раз – и дома. При этом сразу же в постели, под теплым одеялом, в шерстяных носках. И чтобы кружка крепкого чая под рукой, и впереди – два выходных.
Ничего менее реального она, осторожная в желаниях и недалекая в мечтах, не хотела, пожалуй, никогда. Ну разве в глубоком детстве. Перед тем как оказаться дома, ей предстояло отработать еще пятнадцать часов, не поспать ночь, обойти сорок восемь человек в двенадцати палатах. После этого – час на метро, двадцать пять минут в маршрутке, а затем – награда герою: пустая квартира, ветер по полу, чувство, что ты одна на свете и жизнь утекает между пальцев, а вместо крови по жилам бежит ледяная вода. Славно, что и говорить.
Когда на часах в коридоре появились большие зеленые цифры 9.00, Соня поверить в это не могла. К шести утра она совершенно четко поняла: эта ночь не кончится никогда. Возможно, она уже умерла и попала в свой персональный ад, где вся вечность – это одно нескончаемое ночное дежурство среди стонущих больных, а на часах навсегда пять утра, худшее на свете время, когда на тебя наваливаются все печали мира.
Но, как выяснилось, паниковала Богданова напрасно. Девять утра наступило в положенный срок, и она поверила, что в обозримом будущем окажется дома, в койке. Соня совсем уже было взбодрилась, но тут заглянула в ежедневник и взвыла. Она и забыла совсем, что к половине одиннадцатого надо ехать на дом к пациенту делать уколы и ставить капельницу.
«Черт бы меня взял! – подумала Соня. – Нет, ну черт бы меня взял!»
Она никогда не отказывалась подработать. Ни разу с шестнадцати лет. Денег вечно не хватало, и отказываться было никак нельзя. Пару дней назад позвонил Валерка Драгунский, тот самый Валерка, который сосватал ей Вольского. Драгунский спросил, не нужен ли приработок. Соня привычно отсалютовала, записала адрес, и теперь вот очень некстати выяснилось, что пора по этому адресу ехать.
Дипломированная медсестра Богданова тяжело вздохнула и потащилась к метро. Там, конечно же, было битком. Кое-как втиснувшись в вагон, Соня повисла на поручне. В спину ей тут же впился угол портфеля, который прижимал к груди сальный мужик в кожанке и при галстуке. Мужик навис над плечом, жарко задышал луком. Соню замутило, но подвинуться было некуда, и она, стараясь дышать ртом, попыталась сосредоточиться на том, сколько получит за двухнедельный курс уколов на дому и на что заработанные деньги потратит. Мысленно Соня уже выбирала в магазине бытовой электроники новый пылесос, когда объявили, что двери закрываются и следующая станция – «Охотный ряд». Она спохватилась, что надо же было выходить, пнула лукового мужика, выскочила в последний момент. Двери мстительно прихлопнули подол пальто, и Соня еле выдернула его. Остановилась на перроне, пытаясь сообразить, в какую сторону лучше выйти, и тут у нее поплыло перед глазами: на скамейке в углу платформы сидел товарищ из заложновской больницы. Тот самый, который так напугал ее в первую ночь дежурства. С толстым, шитым синими нитками швом от горла до паха. Он был завернут в одеяло, смотрел на Соню своими бельмами и скалился. Озноб прошел по спине, сердце тоскливо сжалось.
Соне отчего-то не показалось странным, что заложновский зашитый товарищ гуляет по метро, завернувшись в больничное одеяло. Но, как и тогда, в палате, она подумала, что с самим этим пациентом что-то не то. Что-то очень не то. Богданова покосилась в сторону зашитого товарища, но группа американских туристов преклонного возраста, которые, весело гомоня, разглядывали красоты столичного метрополитена, загородила его. Когда же пенсионеры прошествовали к выходу, скамейка, где минуту назад сидел странный человек в одеяле, была пуста. Странный человек в одеяле, со швом от горла до паха… С грубым швом, шитым через край… Вот в чем дело-то!
Она поняла, наконец, что было не так с этим зашитым мужиком. Шов был не такой. Не такой, какой накладывают после операции. Таким швом вообще не шьют живого человека. Таким швом шьет своих неживых пациентов паталагоанатом, закончив вскрытие.
Огромный свежеотстроенный дом, где проживал сегодняшний Сонин пациент, был отделен от остального мира кованым заборчиком. Вокруг слякоти по колено, плевки из-под автомобильных колес, скука и сырость. А за забором – сухой асфальт, елочки в кадках.
На входе сидел консьерж, похожий на генерала, посреди вестибюля бил фонтанчик, лифт открывал сверкающие двери с деликатным звоном. Соня вышла на последнем этаже. Перед ней был небольшой холл, напоминающий скорее загородную гостиную из какого-нибудь буржуйского кино. Ковры, кресла, пальмы, ваза с хризантемами на кривоногом столике… И всего одна дверь без номера. Соня остановилась посреди всего этого великолепия, не зная куда пойти. Тут дверь распахнулась, и в проеме появилась величественная пожилая дама, точь-в-точь британская королева-мать.
– Вы медсестра? – спросила королева-мать у Сони.
Соня кивнула и переступила с ноги на ногу. Она неожиданно вспомнила, что шлепала от метро по грязи, и все ботинки теперь в отвратительных соляных разводах.
– Проходите, – разрешила дама.
Соня прошла. Неловко выпутываясь из пальто, она краснела и чертыхалась про себя. Ботинки, еще вчера казавшиеся новыми и модными, сейчас, на блестящем паркете, выглядели убого. И пальто, оказывается, вытянуто на локтях. Да и самой Богдановой, если честно, здесь совсем не место. По такой квартире должна порхать мотыльком длинноногая блондинка в шелковом пеньюаре…
«Да пошло оно все! – подумала Богданова. – Плевать я хотела. Я пришла по делу, и пусть мне спасибо скажут».
– Где пациент? – спросила она.
– Проходите, – велела королева-мать. – Он сейчас освободится. Может быть, вы пока выпьете чаю? Или кофе?
Выпить горячего чаю, а потом – крепкого кофе было бы здорово. Может, Соня хоть чуть-чуть согрелась бы, может, почувствовала бы себя не такой мертвой, обескровленной. Но то ли гонор взыграл, то ли глупость, а от чая, равно как и от кофе, медсестра Богданова отказалась. Спросила только, где можно вымыть руки. Королева-мать проводила ее в огромную, как бальный зал, ванную, кусок которой был отгорожен темным стеклом, и за этим стеклом виднелись деревянные скамейки, печка с камнями и ковшики.
Сауна, догадалась Соня.
Вымыла руки, посмотрела на себя в зеркало (напрасно посмотрела, лучше бы не видеть эти синяки под глазами), не утерпела и, пооткрывав флаконы с притертыми пробками, понюхала разноцветные соли. От рук приятно пахло каким-то очень дорогим и очень мужским мылом. Когда Соня вышла из ванной, королева-мать уже поджидала ее у двери.
– Пойдемте, – сказала она.
Медсестра Богданова прошла куда велено и задохнулась, будто ее крепко ударили в солнечное сплетение. На диване, со всех сторон обложенный бумагами и телефонами, сидел Вольский – бледный, надменный, с забинтованной рукой.
Это было слишком. Соня была не готова. Ее заколотило, запекло щеки, и комната поплыла перед глазами.
– Здравствуйте, – пролепетала она.
Вольский кивнул, не глядя, лег на диван, закатал рукав. Что она должна делать дальше? Ах да, капельница…
Соню так трясло, что она боялась не попасть в вену. Ничего, попала. Повезло. Лекарство медленно закапало из флакона. Китайская пытка водой. По одной капле каждые несколько секунд. Два часа. Два часа она будет сидеть здесь, рядом с ним. Пока капли не закончатся.
Как она будет целых два часа скрывать плещущую через край радость, на которую не имеет никакого права? Что делать? Под стол залезть? Сказать, что у нее расстройство желудка, и запереться в туалете?
Все, что она хочет сейчас, – это смотреть на него. Нет, черт, зачем врать. Прижаться, зарыться в шею, держать так все два часа. Нет, три. Сколько угодно. Все, что она сейчас хочет, написано у нее на лбу. В этом Софья Богданова была уверена на сто процентов. Она отвернулась и принялась твердить заклинание: «Богданова, будь гордой, не будь дурой, Богданова, будь гордой, не будь дурой».
Наверное, она заснула. Да заснула, конечно. Во сне светило солнце, Соня шла по цветущему лугу, и Вольский спешил ей навстречу. Подошел вплотную, заглянул в лицо, сказал строго:
– Нельзя быть такой дурой. Прекрати думать обо мне!
Соня открыла глаза.
В комнате было темно, и Богданова не сразу поняла, где находится. Она лежала, ей было тепло. Соня повернула голову и осмотрелась. Комната огромная, незнакомая. Она сидит в кресле, накрытая пледом, под ноги подвинута банкетка… Дверь приоткрыта, из соседней комнаты льется золотой свет. Черт, это ведь она у Вольского. У Вольского дома. Она здесь заснула!
Надо было срочно убираться. Прямо сейчас. Соня шевельнулась в кресле, банкетка загрохотала по паркету, и тут же в дверях появился Вольский – темный силуэт на золотом фоне. Потом дверь закрылась.
Снова было темно. Снова было не стыдно. Снова возникла между ними та же странная близость, что и в заложновской больнице.
– Проснулась? – спросил Вольский совсем близко.
Они опять были на ты. Это неправильно, нельзя, глупо.
Соня попыталась встать, но затекшие ноги не слушались. Сбежать не вышло. Она уперлась головой в подлокотник кресла. Вольский опустился рядом на ковер:
– Что с тобой?
– Ноги затекли, – сказала она. Было стыдно, жалко себя, дуру, и грустно, что все не слава Богу…
– Давай! – приказал он.
Ухватил Соню подмышки, подтянул повыше, уселся на корточки и дернул на себя затекшую ногу – сердито дернул, грубо.
Ну почему она ни хрена не понимает, а? Почему надо объяснять, как она ему нужна, как он хочет просыпаться с ней рядом – и завтра, и через год, и через десять лет? Он боялся это объяснять. Боялся, что надает она ему по мордасам, повернется и уйдет, или, того хуже, посмотрит удивленно, пожмет плечами и зарядит песню про то, что он – всего лишь ее работа. Что тогда делать? Господи, вот же попал!
Вольский с остервенением принялся растирать ее крепкие гладкие икры. По ногам бежали иголки. Было так больно, что Соня до крови закусила губу. Он все тер, но уже не так жестоко, уже и не тер даже, а гладил медленно. Потом судорожно вздохнул, и уткнулся лбом в ее колени.
Сердце ударило и замерло. Не осталось сил быть гордой. Соня протянула руку погладила его по худой мальчишеской шее, и замерла, испугавшись собственной смелости. Он тоже замер, а потом провел нежно пальцами у нее под коленом и поцеловал…
Когда Соня открыла глаза, они все еще сидели на ковре, только уже в дальнем углу комнаты. Как они там оказались?.. Почему-то она была полуголая – в колготках и в рубашке, которая болталась на одном запястье. Соня осторожно потрогала пальцем губы. Губы был в пол-лица.
– Где твоя капельница? – вдруг спохватилась она.
Он снял эту чертову капельницу. Снял пять часов назад, в другой жизни, не здесь, не сейчас. Он снял капельницу, выпроводил домработницу, накрыл Соню пледом и ушел в кабинет. Все время, пока Вольский там сидел с бумагами, он помнил, что в гостиной спит Соня, и при мысли об этом странное тепло разливалось по всему телу. Впервые за много лет он чувствовал, что не один. Вольский погладил Соню по плечу.
– Я эту капельницу сто лет назад снял, – сказал он.
И больше не сказал ничего, потому что нашел ее невозможные губы. Один раз он застонал, как-то особенно неудобно вывернув все еще забинтованную руку Соня испуганно замерла, но Вольскому плевать было на все, и он только теснее прижал ее к себе.
…Снилось что-то хорошее. Легкое, прекрасное. Такие сны забываются, как только проснешься, но ощущение беспричинного счастья остается на весь день. Соня открыла глаза.
Все было на самом деле. Вольский лежал рядом, разметавшись, легко дышал. Соня приподнялась на локте, и долго смотрела на него.
«Господи, – думала она, – как же я его люблю». Она могла бы пролежать так всю жизнь.
Вольский пошевелился, что-то забормотал и, перевернувшись, так прижал ее к себе, что ребра затрещали. Соня задохнулась от счастья, но тут же ужас холодной волной прошел по спине. Она вспомнила, что бывает потом: утром, на следующий день, через неделю. Если сейчас же, сию минуту, не встать и не уйти – все это будет. И тогда у нее ничего не останется.
Если убежать немедленно – ей будет принадлежать и минувшая ночь, и его губы, и руки… Все это можно будет вспоминать раз за разом, год за годом, точно зная, какой день был самым счастливым в твоей жизни, и думать, что один день такого сумасшедшего счастья – очень много. Соня тихонько отодвинулась от Вольского. Оторвала себя с кровью, с мясом. Лучше уж так… Если сейчас не уйти, то даже воспоминаний не останется: вспоминая Вольского, она будет вспоминать все те гадости, которые случаются потом, после такого вот волшебного пробуждения.
Семь лет назад, когда подвыпивший завотделением увлек ее на клеенчатый диванчик в ординаторской, Соня впервые в жизни чувствовала себя любимой. Сейчас она любила сама. Если окажется, что Вольский спал с ней просто так, что прошлая ночь ничего не значит, а она – обычная идиотка, это будет конец жизни, окончательный и бесповоротный.
«Давай, уноси ноги, пока он спит и видит сны», – велела себе Богданова.
Быстро оделась в сереньком предрассветном сумраке, тихо-тихо закрыла за собой дверь. По дороге к метро сердце чуть не разорвалось. Было пять утра.
Полчаса Соня просидела на ледяной скамейке у метро – ждала, пока откроют. В вагоне было почти пусто, от редких пассажиров несло перегаром, напротив девушка с размазанной по щекам тушью спала на плече у своего растрепанного спутника.
На выходе в глазах у нее поплыло, пришлось прислониться к стене, чтобы не упасть. Соня почти не помнила, как добралась до дому. Дошла до дивана, и, не снимая пальто, повалилась головой в подушки. Тут она с ужасом вспомнила, что послезавтра должна снова ехать ставить Вольскому капельницу. Что же ей теперь делать?
Впрочем, специально делать ничего не пришлось. На следующий день Софья Богданова, дипломированная медсестра и женщина редкого здоровья, попросту не смогла встать с постели.
* * *
Пламенная Слободская уже третий день практически не спала. Причиной недосыпания были зараз трое мужчин.
В свое время Дусина бабушка, выходя к завтраку, любила, томно потягиваясь, заявить: «Ах, эту ночь я провела с Голсуорси, до утра глаз не сомкнула». Сия сентенция означала, что бабуля до утра читала какую-нибудь книгу поименованного автора.
Дуся провела две последние ночи с тремя: Капустиным, Сидорчуком и Зелениным. Их книги читал незадолго до своей странной кончины профессор Покровский, а теперь перечитывала Дуся.
Произведение товарища Сидорчука представляло собой сборник ужастиков типа «Черная рука – 34» или «Красные гольфы ищут твой дом». В любом пионерском лагере его монография стала бы бестселлером, ее читали бы вслух после отбоя, а потом долго еще перешептывались, боясь заснуть. Каждая глава начиналась со слов «Один человек рассказал мне».
Разные люди рассказали Сидорчуку массу увлекательного. Вот, к примеру, один мужик ехал на телеге мимо кладбища и увидел, как над ближней могилой полыхнул язык огня метра в два высотой. Одновременно раздался «страшный, нечеловеческий крик, сменившийся костлявым стуком». Рассказчик решил, что мертвецы встают из могил, чтобы схватить его и утащить в преисподнюю. Но мудрый Сидорчук, консультант по проблемам загробного мира, объяснил несчастному, что сполохи над могилами случаются в результате выделения фосфорных газов, образующихся при гниении костей. Страшный же крик мог издавать филин.
Подобных историй рассказано было разными людьми Сидорчуку премного. И каждому рассказчику автор давал полезные советы. Свою переписку со страждущими он также опубликовал.
Переписка была такого рода:
«Уважаемый Евгений Федорович! У меня умер сын, и в гроб я надела ему свою цепочку с крестом. После этого у меня начались проблемы со щитовидной железой. Не связано ли это с моим поступком?»
«Похоже на то… – отвечал Сидорчук. – Вы сделали серьезную ошибку, отдав личную вещь покойному. Впредь не кладите в гроб ничего лишнего: своих фотографий, денег, украшений и т. п.».
«Что делать с табуретом, на котором стоял гроб?» – спрашивал у Сидорчука другой читатель. И Сидорчук отвечал: «Следует табурет перевернуть вверх ногами. Тогда мертвая энергетика уйдет в землю».
И так далее, и так далее. Строго говоря, ничем особым товарищ Сидорчук Дусю не порадовал.
А вот исследование некоего Капустина оказалось действительно занятным. Книга была посвящена устройству потустороннего мира, хозяйкой которого автор считал Бабу Ягу.
Капустин подробно описывал ее избу на курьих ножках и предполагал даже, что название «курьи ножки» скорее всего произошло от «курных», то есть окуренных дымом, столбов, на которые славяне ставили «избу смерти» – небольшой сруб с прахом покойника. Баба Яга внутри такой избушки представлялась как бы живым мертвецом: она неподвижно лежала и не видела пришедшего из мира живых человека (живые не видят мертвых, мертвые не видят живых). Она узнавала о его прибытии по запаху – «русским духом пахнет».
«В сказках, – писал Капустин, – человек, встречающий на границе мира жизни и смерти избушку Бабы Яги, как правило, направляется в иной мир, чтобы освободить пленную царевну. Обычно он просит Ягу накормить его, и она дает герою пищу мертвых. Поев этой пищи, он оказывается принадлежащим одновременно к обоим мирам, наделяется многими волшебными качествами, подчиняет себе разных обитателей мира мертвых, одолевает населяющих его страшных чудовищ, отвоевывает у них волшебную красавицу и становится царем».
Книжка была небольшая, бойко написанная. Рассуждения Капустина про Бабу Ягу чем-то напомнили Дусе излияния заложновского уфолога Веселовского, которому Баба Яга тоже покоя не давала. Насладившись фантазиями господина Капустина, Дуся взялась за «Верования древних славян» – здоровенную монографию господина Зеленина, впервые изданную в конце XIX века. Эту книгу которую покойный профессор Покровский заказывал в библиотеке Академии аж восемь раз, Дуся скачала из Интернета. Получилась пухлая четырехсотстраничная распечатка. Книга была странная и чрезвычайно увлекательная. Об умерших, которые не находят покоя и бродят по земле, причиняя живым всевозможные неприятности.
В своем исследовании Зеленин писал, что по народным представлениям «умершие делятся на два резко отличных разряда: умершие от старости, с одной стороны, и умершие преждевременно неестественною смертью – с другой. Умершие по старости предки, т. н. родители – это покойники почитаемые и уважаемые, много раз в году поминаемые. Они пребывают где-то далеко, являясь на место своего прежнего жительства, к родному очагу и к своим потомкам лишь по особому приглашению, во время поминальных дней.
Совсем иное представляет собою второй разряд покойников, так называемые мертвяки, или заложные. Это – люди, умершие прежде срока, скончавшиеся часто в молодости, скоропостижною несчастною или насильственною смертью. К ним относятся самоубийцы, опойцы, то есть лица, умершие от излишнего употребления вина, люди, проклятые своими родителями, люди, пропавшие без вести (о них обычно в народе думают, что они похищены нечистою силою). Наконец, сюда же относятся и все умершие колдуны, ведьмы, упыри и прочие люди, близко знавшиеся с нечистой силой».
«По народному воззрению, – писал Зеленин, – смерть колдунов никогда не бывает естественною, а потому хотя бы колдун, упырь или ведьма умерли в глубокой старости, но они относятся по своей смерти не к родителям, а к мертвякам, или заложным.
Заложными такие покойники называются потому, что в древности на Руси их не закапывали в землю, а закладывали ветками в специально отведенном для этого месте, подальше от жилья. Издавна считалось, что такие покойники – нечистые, недостойные уважения, вредные и опасные. Все они доживают за гробом положенный им при рождении срок жизни, то есть после своей насильственной смерти живут еще столько времени, сколько прожили бы на земле в случае, если бы смерть их была естественною. Живут заложные близко к людям: на месте своей несчастной смерти или же на месте своей могилы. Они сохраняют по смерти и нрав, и все жизненные человеческие потребности, и особенно – способность к передвижению. Часто показываются живьем людям и при этом почти всегда вредят им. Дело в том, что все заложные покойники находятся в полном распоряжении у нечистой силы; они по самому роду своей смерти делаются как бы работниками и подручными диавола и чертей, и все действия заложных направлены ко вреду человека. Встреча с таким покойником, по народным верованиям, почти непременно приводит к болезни либо смерти живого человека…»
Дочитав к утру зеленинскую книжку, Дуся завалилась на диван, намереваясь поспать часов до двух дня, после чего вернуться к делам. Однако злой рок распорядился иначе. В десять Леруся сунула под ухо племяннице телефонную трубку в которой что-то громко мурчало. Когда Дуся очухалась наконец, она поняла, что это не мурчит, а разговаривает какой-то мужик. Мужик рассказывал, как рад ее слышать. Пламенная Слободская довольно грубо прервала его:
– Простите, а с кем я говорю?
Оказалось, говорит она с драгоценным Андреем Петровичем, которого второй день безуспешно разыскивала насчет заложновских дел.
Андрей Петрович был руководителем пресс-службы ФСБ и при этом глубоко вменяемым человеком. Периодически они с Дусей оказывали друг другу услуги. Андрей Петрович разыскивал для нее нужную информацию, а Дуся писала разгромные статьи о неприятных ему эфэсбэшниках.
– Андрей Петрович, миленький, хотела попросить об одолжении, – запела Слободская медовым голосом. – Мне тут рассказали замечательную историю, я бы с удовольствием сделала из нее очерк. Но без вас не обойтись.
На изложение таинственной истории покойного профессора Покровского и рассказ о мытарствах его вдовы у Дуси ушло семь минут. Андрей Петрович обещал посмотреть, что можно сделать.
– Если материалы без грифа «секретно» – все тебе будет, дорогая, – заверил он.
– А если с грифом? – поинтересовалась дорогая.
– Тоже будет. Но мы с тобой тогда не знакомы, – ответил Андрей Петрович.
Все же он действительно был славный человек.
* * *
Соня Богданова не могла встать с постели. Да что там, она головы поднять не могла. При попытке встать все перед глазами плыло, ноги подкашивались, и Соня падала обратно на подушки, вся в холодном поту. К середине дня она кое-как, ползком, добралась до туалета. Это, видимо, стоило ей последних сил, потому что очнулась Соня посреди коридора. Лежала, уткнувшись лицом в коврик возле двери. Сколько времени ушло на то, чтобы снова добраться до дивана? Час? Два? Весь вечер? Соня не знала. Она теряла сознание, снова выныривала на поверхность, плакала от бессилия… Обратно к дивану было очень нужно. Там лежал телефон. По телефону можно вызвать «скорую».
Лежа в коридоре, Соня сквозь уплывающее сознание слышала далекие телефонные звонки. С работы звонить, наверное, не могли – сегодня она не дежурит. Хотя, кто знает. Может, выходные уже прошли, и надо на дежурство, а потом – к Вольскому, ставить капельницу.
Про Вольского думать нельзя. Думать надо о том, что если она умрет одна в пустой квартире, и мама, вернувшись из Америки, найдет ее скрюченной в коридоре, у мамы определенно случится инфаркт.
Телефон все звонил и звонил. Но сколько Соня ни пыталась, дотянуться до него не получалось…
Она пришла в себя в кровати, под одеялом. На столике дымилась кружка с чаем, в прихожей кто-то разговаривал.
– Не волнуйтесь, – доносилось оттуда. – Скорее всего грипп, он сейчас ходит самый разнообразный. Уколы я сделала, давление уже в норме, просто присматривайте за ней. Давление меряйте каждые два часа, если снова начнет падать – дайте таблеточку.
Хлопнула дверь, послышались шаги, и над головой у Сони, словно в небесах плывущее, появилось лицо пламенной Слободской.
– Ну что, радость моя? – сказала Дуся гулким, как из бочки, голосом. – Получше тебе? Попить сможешь?
Соню подхватило под голову и подняло (голова немедленно закружилась), к лицу приблизилось облако пара, сухих губ коснулся край чашки, и Богданова, сделав глоток обжигающего чая, тут же без сил откинулась на подушку.
Дуся названивала ей весь вчерашний день, потом – весь вечер и полночи, потом – еще день. Мобильный был выключен. На работу Богданова не вышла. Тут Дуся забеспокоилась всерьез, и потащилась в Теплый стан.
Приехав, она обнаружила, что дверь не заперта, а Соня лежит на ковре у дивана. Рядом валялась телефонная трубка.
Через полчаса по квартире уже топала бригада «скорой», и врач искал вену на белой как мел Сониной руке.
У нее резко упало давление. Врач сказал, гитпотонический криз. Стимулирующий укол, полный покой, таблетки три раза в день, районный врач с утра – и к концу недели Богданова будет как новенькая. Ничего страшного.
Но Дусе было очень страшно. Особенно, когда она увидела Соню, скорчившуюся на полу. О том, чтобы спокойно ехать домой, снова бросив медсестру Богданову одну в квартире, не могло быть и речи.
После визита «скорой» Соне стало чуть лучше. Уколы подействовали, она порозовела и могла уже почти самостоятельно добраться до туалета.
– Когда твоя мама приезжает? – спросила Дуся.
– Не знаю, – ответила Соня слабым голосом.
– Ну не завтра?
Нет, мама не приедет ни завтра, ни через неделю. Самое раннее – после Нового года.
– Хорошо, – кивнула Слободская. – Тогда будешь болеть у нас.
Она уже перетряхивала шкаф, складывала в сумку Сонины пижамы, теплые носки и еще какую-то ерунду.
Через полтора часа они прибыли на Чистопрудный.
Если это был грипп, то очень странный. Температура у Сони не поднималась выше тридцати шести, давление оставалось удручающе низким, и Соня видела все вокруг будто в тумане.
Районный доктор, правда, уверял, что причин для беспокойства нет. Он прописал какой-то хитрый укрепляющий чай, на всякий случай взял анализ крови и велел соблюдать полный покой.
Не удовлетворившись этим, Дуся решила позвонить доктору Кравченко, личному врачу Вольского, с которым она познакомилась в Заложном.
Борис Николаевич звонку Слободской обрадовался. Ничего удивительного. Сердцеед и ловелас, он еще в Заложном начал с Дусей кокетничать. Дуся пощебетала в трубу пятнадцать минут, рассказала, что ее подруге Соне плохо, и непонятно, чем она больна. Борис Николаевич ведь помнит Соню?
Кравченко сказал, что Соню, конечно же, помнит, поспрашивал, что назначил районный врач, назначения одобрил и обещал заехать.
* * *
Третьего дня Вольский совершенно неожиданно нагрянул в офис и устроил всем страшенный разнос на пустом месте. С тех пор он орал, не переставая: на сотрудников, на заместителей и даже на водителя Федора Ивановича, чего раньше никогда не случалось. Федор молча бычился, на крики Вольского не отвечал, сотрудникам комментариев по поводу внезапного помешательства шефа не давал. Признаться, он и сам пребывал в некотором недоумении: как правило, Вольский орал исключительно по делу, а тут словно взбесился. Правда, когда Аркадий попросил Федора Ивановича прикрыть его от девушки Лены, с которой встречался последние полгода, водитель заподозрил, что умопомрачение Вольского как-то связано с амурными делами. Но проницательный Федор и представить себе не мог, что творилось у Вольского в душе на самом деле. Он натурально сходил с ума.
Три дня назад Соня сбежала. Сбежала прямо из постели, сбежала, ничего не сказав.
Ночью все было прекрасно, он знал это, чувствовал. Она отвечала на его поцелуи, была горячая, страстная, шептала слова, от которых кровь закипала в жилах, и хотелось то ли петь, толи сигануть с обрыва вниз головой. А когда Вольский проснулся, ее уже не было.
Он хотел знать, что произошло. Он не мог вот так, молча, расстаться. Пусть, пусть не любит. Но пусть скажет.
Сони нигде не было. Ни дома, ни на работе – нигде. Вольский дошел до полного безумия: на третий день он послал Федора домой, а сам вызвал такси и поехал к Соне в Теплый стан (адрес дали в больнице). Но дверь оказалась заперта. Вольский принялся трезвонить в соседние квартиры. Никто ничего не знал про Соню Богданову, кроме того, что она здесь живет.
Впору было удавиться. Он совсем перестал спать, и прибывший с регулярным визитом доктор Кравченко заметил, что уважаемый Аркадий Сергеевич выглядит неважно.
Измеряя Аркадию Сергеевичу давление, Кравченко болтал о том о сем. Вольский слушал вполуха, что по Москве ходит грипп и что после Заложного все теперь болеют, видимо, там с экологией непорядок… Вот Анна Афанасьевна, журналистка, доставившая Вольского в Калужскую больницу, едва вылечилась от аллергии, а ее подруга-медсестра, Софья Игоревна, такая славная барышня, лежит с каким-то необычайным гриппом. Грипп настолько нетипичный, что Борис Николаевич побоялся оставлять Софью Игоревну дома, направил в клинику на обследование…
Вольский подскочил в кресле:
– Кого? Соню? В какую клинику?
– Да в нашу, – ответил, пожимая плечами, Борис Николаевич.
Он был просто не в курсе, что Вольский без Сони чуть не удавился.
* * *
Накануне этой судьбоносной беседы Борис Николаевич Кравченко приехал на Чистопрудный часов в семь вечера, расцеловал Дусе ручки, сделал Соне укол, попил чаю и заверил, что беспокоиться не о чем. Однако когда через полчаса он померил ей давление и посчитал пульс, то нахмурился.
– Нет, ничего страшного, – затараторил доктор, после того, как Дуся вопросительно подняла брови. – Но, думаю, небольшое обследование в стационаре не повредит. Гриппозные осложнения иногда протекают очень своеобразно, и если не отнестись внимательно, могут быть довольно опасны.
– Насколько опасны?
– Ну… Если небрежно отнестись – довольно опасны. Впрочем, беспокоиться не о чем.
Борис Николаевич тут же принялся названивать кому-то по телефону:
– Дорогой, я с личной просьбой: надо девушку обследовать. Не могу стабилизировать давление… Ввожу препараты – через полчаса эффект сходит на нет. Да, да, спасибо, дорогой.
Положив трубку, лучезарный Борис Николаевич заулыбался шире прежнего и, присев возле Сони на диван, сообщил:
– Собирайтесь, Софья Игоревна.
– Сейчас? – растерялась Соня.
– А что же нам зря время терять? Раньше ляжем, раньше выйдем.
На вопросы Слободской, к чему такая спешка, Борис Николаевич не отвечал, твердил только, что беспокоиться не о чем. И чем настойчивее он пытался убедить Дусю, что причин для волнения нет, тем тревожнее ей становилось.
Она помогла Борису Николаевичу усадить Соню в машину, вернулась домой и засела за работу. Но сосредоточиться никак не могла. Все вспоминала, как доктор Кравченко хмурился, щупая Соне пульс… Почему он хмурился, если беспокоиться не о чем… Не о чем беспокоиться… В голове эхом отдавались его слова: «Гипотонический криз на фоне переутомления… Много работает… Обследование… Не удается стабилизировать давление…» Где-то Слободская это уже слышала.
Дуся села в кресло, закурила и уставилась в пространство. Она положила ноги на стол, на стопку бумаг. Стопка была высокая, бумаги поехали, шлепнулись на пол.
Выругавшись, Дуся полезла собирать свое добро, потому что кот Веня, неведомо откуда взявшийся, уже хищно скреб ногой, явно намереваясь написать на зеленую папку покойного профессора Покровского. Слободская шуганула кота и вдруг все поняла.
Господи, ну как же можно быть такой дурой! Как она могла забыть! Несчастный профессор умер в больнице, куда его положили по ничтожнейшему поводу. Не было причин для беспокойства. Просто гипотонический криз на фоне переутомления. А потом жизнь утекла из него по капле, просто покинула крепкое профессорское тело. И Покровского не стало.
Что там говорила его вдова? История с заложновским покойником и смерть моего мужа напрямую связаны…
Что там у Зеленина было начет мертвецов, которые бродят и вредят живым? Может, они и вправду бродят вокруг Заложного? Может, встреча с ожившим мертвецом стала причиной смерти Покровского? Может, и Соня где-то с таким встретилась?
Дуся перелистала Зеленинскую распечатку.
«При насильственной смерти душа человека непременно поступает в ведение чертей, и они целой ватагой прилетают за нею; поэтому обыкновенно все насильственные смерти сопровождаются бурей; то же бывает и при смерти ведьмы». Не то…
«Народу присуще воззрение, что человек не сам лишает себя жизни, а доводит его до самоубийства черт. Меланхолическое настроение перед самоубийством, душевное расстройство считаются дьявольским наваждением; когда же больной самовольно прекращает свое существование, народ выражается пословицей: “Черту баран!”.
Эта поговорка о самоубийцах: “черту баран”, иногда с прибавкою: “готов ободран” распространена едва ли не во всех великорусских губерниях. Малоросы повесившихся признают “детьми дьявола”, также как и детей, умерших до крещения».
Не то, на кой нам дети, умершие до крещения… Дальше, дальше…
Вот. Заложных покойников земля не принимает. Среди народа бытует убеждение, что «проклятые родителями, опившиеся, утопленники, колдуны и прочие после своей смерти одинаково выходят из могил и бродят по свету»… Колдун перед смертью страшно мучится, ибо «его не принимает земля». Ну, может и не зря среди народа такое убеждение бытует. Может, они и правда ходят.
Так… Хождения после смерти… Умершие насильственно, самоубийцы, колдуны… Покойный колдун может принести людям гораздо больше вреда, чем обыкновенный заложный покойник: он привык вредить людям и весьма опытен в насылании различных болезней. «Колдуны и после своей смерти много делают зла людям: они по ночам встают из могилы, доят коров, бьют скотину, приносят болезни своим домашним, пугают, обирают и убивают на дорогах. Чтобы остановить таковые похождения, мертвеца перекладывают в другую могилу или же, вырыв, подрезывают пятки и натискивают туда мелко нарезанной щетины, а иногда просто вбивают в могилу осиновый кол»…
«Колдун передает свое знание в глубокой старости и перед смертью… Если колдун умрет, не передав никому своих тайн, в таком разе он ходит оборотнем, непременно свиньею, и делает разные пакости людям…» Нет, не то. Про свиней ни Соня, ни вдова профессора Покровского не говорили… Колдуны не годятся.
Дальше.
В Черниговской губерний жители «верят в восстание мертвых, которых за грехи не принимает земля и которые, по ночам шатаясь по земле, делают вред; для того, чтобы заставить их успокоиться, признают необходимым пробивать этих выходцев осиновым колом в живот; после этой операции они не осмеливаются являться».
Увы, Дуся не знала, кого именно надо протыкать осиновым колом, чтобы он не осмеливался являться.
Дальше. Рассказ из Архангельской губернии. Промышленники зарыли в землю на острове Калгуеве труп колдуна Калги, убитого неизвестным старцем; но когда они в следующую весну случайно пристали к этому острову, то увидели, что «труп Калги вышел из глубины могилы и очутился на поверхности земли». Дальше… Тела заклятых (проклятых матерью) детей не принимает земля, пока мать не возьмет назад своего проклятия… Жуткая легенда про то, как мать прокляла сына, и он умер на месте. «Женщина связала руки сына косой, которую он у ней только что оторвал в драке. Спустя несколько десятков лет на кладбище строили церковь и разрыли в могиле труп, нисколько не подвергшийся тлению: руки его были связаны женскою косою. Мать проклятого была еще жива; она рассказала, за что на ее сыне лежит проклятие и почему, значит, и земля не принимает его. Когда мать, помолившись, перекрестила труп сына и сняла с него косу, он мгновенно превратился в землю».
Дальше, дальше…
Ага, вот! Глава семь. Где живут заложные покойники после своей смерти. Нет, не то… Что Дуся надеялась прочесть? Что они живут в общежитие на улице Карла Маркса в городе Заложное Калужской области? Если она на это рассчитывала, то ошиблась. У Зеленина на сей счет не было никаких четких указаний. «Народ верит, – писал он, – что местожительством заложных покойников служат омуты, озера, пруды, а также болота, трясины, овраги, густой темный лес, трущобы и все вообще “нечистые места”. Нередко заложный покойник обретается возле того места, где его настигла смерть.
Поэтому в народе “убиенные места”, то есть места, где кто-либо был убит, помнят многие годы: ночью бывают там привидения, а потому стараются не ходить около таких мест.
…Заложные покойники отличны по своей природе от прочих умерших: они доживают земную жизнь и нуждаются во всем земном. Если усопшие предки питаются “паром” пищи, то заложным нужна обычная земная пища. Обычным покойникам хватает той одежды, которую им кладут в гроб. Заложные, очевидно, скоро изнашивают свою одежду: им нужна еще и новая. Вот почему заложных желательно пораньше и подальше спровадить от местожительства живых».
Снова не то. Понятно, что надо спровадить. Вот только кого и куда…
Далее шли многочисленные рассказы о хождениях.
В Ямбургском уезде удавившуюся девушку из деревни Мануйлова Парасковью схоронили за деревней в лесу, где обыкновенно хоронили некрещеных и самоубийц; с тех пор каждую весну слышны ее стоны и плач: стонет «задавляшшая Пашка»; ходит она также по лесу и часто заходит к ключу у дороги – вся в белом, с опущенной головой…
В Симбирске в Соловьевой враге (овраге) хоронили прежде самоубийц; «а от тех самоубивцев, рассказывали сторожа в караулке острожных огородов (караулка эта была около оврага), много бывает по ночам страсти: ино место лезут прямо в окошки».
На могиле давным-давно похороненного утопленника проезжавший в ночь псарь Ермил увидел барашка; Ермил взял его на руки, а лошадь от него таращится, храпит, головой трясет; баран странно и необычно глядит Ермилу в глаза, а потом вдруг, оскалив зубы, начинает дразнить его, повторяя Ермиловы слова: «бяша, бяша». Конечно, это был «черту баран».
Особенно Дусе понравилась история про то, что некрещеных детей на святки черти распускают из ада на каникулы. Один корчмарь не пустил их в это время к себе в корчму, начертав кресты при всяком входе. Тогда они отомстили корчмарю: как только он поедет за водкой, въедет с полной бочкой на «крестовые дороги» (перекресток, где иногда погребают детей, умерших без крещения, и потом ставят кресты) – обручи на бочке все сразу лопнут и водка выльется.
История была отличная, но к Сониной болезни и странным происшествиям в Заложном никакого отношения не имела. Дуся принялась читать дальше.
…В Сосницком уезде есть большое болото Гале, замечательное тем, что скот не ест на нем траву, тогда как на других соседних болотах всю траву выедает. Около этого болота есть возвышенность, похожая на могилу, которая называется Батуркой. Предание гласит, что тут погребен повесившийся.
Да, знаем такое место. Чертово кладбище. Там скот траву ел, и от этого весь передох. Теперь ест траву в другом месте…
«Заложные разным образом тревожат близких им лиц, являясь им наяву и во сне… Особенно часто являются во сне умершие насильственною смертию. Убитые, являясь почти ежедневно во сне убийцам, мучат их своим появлением и нередко доводят до раскаяния. Сны эти, по народным рассказам, отличаются необычайною рельефностью, убитые являются как живые, и самый сон иногда бывает трудно отличить от действительности».
Про такие реальные сны, когда не поймешь, на самом деле было или привиделось, тоже знаем, проходили. Читаем дальше.
В Петровском уезде Саратовской губернии в лесу удавился молодой крестьянин Григорий. Кучер соседнего помещика возвращался ночью, под хмельком, через этот лесок и встретил там давнишнего своего знакомого, самоубийцу Григория, который пригласил кучера в гости. Тот согласился. Оба отправились в дом Удалова, где пошло угощение. Пир был на славу. Но пробило полночь, петух запел, и Григорий исчез. А кучер оказался сидящим по колено в реке Узе, протекающей недалеко от села. Если бы петух не закричал, утонул бы он в Узе.
В Саратовской же губернии проклятые родителями «ночью выходят на дорогу и предлагают прохожему проехать на их лошадях; но тот, кто к ним сядет, останется у них навсегда».
Заложные, в частности удавленники и утопленники, «поступают во власть чертей», а черти на них ездят, очевидно, пользуясь способностью их быстро бегать. Зеленин приводил несколько рассказов о том, как на удавленниках ездят черти, причем в одном случае черт едет со скоростью триста верст в минуту.
Имелся также рассказ, как кузнецу случилось попадью подковать. «Раз стучат ему ночью в окошко, подъехали на конях люди богатые, одетые хорошо: “Подкуй кобылу, кузнец”. Пошел в кузню, подковал кобылу; только успел повернуться, глядь, уж человек на нее вскочил, а она уж не кобыла, а попадья (незадолго перед тем удавившаяся), рот до ушей удилами разорван. Недели через две после того помер этот кузнец».
Ну ладно, ездят на мертвяках – и ездят. Хорошо, что тот, кто пытался угробить их по дороге в Калугу, когда они везли в больницу умирающего Вольского, не догадался ехать на какой-нибудь удавившейся попадье со скоростью триста верст в минуту. Иначе не сидела бы сейчас Дуся на диване, не читала всех этих замечательных историй…
Так… Что эти заложные покойники еще умеют, кроме как быстро бегать? Ага, вот. Иногда им приписывается способность насылать на людей болезни.
Олонецкий колдун, желая испортить человека, просит в своем заговоре «умерших, убитых, с дерева падших, заблудящих, некрещеных, безименных встать» и повредить данному человеку.
Хотинские малоросы верят, что если самоубийца встретится с человеком, то сможет подрезать его жизнь, после чего человек вскоре умрет.
Подольские малорусы то же самое свойство приписывают и «потырчатам», то есть некрещеным младенцам.
Когда мать выйдет на плач такого младенца, то черт такую неопытную «подрежет», она после этого заболевает и нередко умирает.
Значит, достаточно встретиться с бродячим покойником, чтобы «вскоре умереть»… Значит, достаточно… Черт, черт, черт! Неужели это может быть на самом деле?
Ответа на этот вопрос Дуся не знала. Ну не написал Зеленин, может или нет. Он писал только то, что рассказывали ему жители разнообразных губерний и волостей. Слушал, записывал все аккуратно в блокнот, а потом издал в Петербурге незадолго до пролетарской революции. Дусе оставалось только в двадцатый раз перечитывать его книгу и искать ответы на свои вопросы…
«В Вятской губернии отмечен обычай, когда больные дают обещание помянуть в случае своего выздоровления заложных». То есть можно договориться? Черт его знает, но надо запомнить.
«Чуму и другие эпидемические болезни, также засуху, неурожаи… приписывают упырям и упырицам».
«В симбирских поверьях выяснилось новое занятие заложных, а именно: быть “приставниками” при кладах, то есть стеречь клады в земле, не допуская до них людей». Вот как, интересно… Может, у кирпичного завода в Заложном живой труп стерег что-нибудь ценное?
«В тюремнихином саду, у забора, клад выходит коровой… А приставников у той поклажи трое: опившийся человек, проклятой младенец да умерший солдат Безпалов», – прочла Дуся жуткую припевочку… М-да… «Не знаю я, кто такой этот солдат Безпалов, – подумала она, – но встретиться с ним в тюремнихином саду точно не хотела бы».
Потому что после встречи с заложным покойником человек вскоре умирает… Умирает, умирает, вот черт! Давай, Слободская, читай дальше, может, там написано, как этой самой скорой смерти можно избежать.
«По народной вере разные лешие, водяные и русалки-шутовки есть не кто иные, как обыкновенные “бывалошные” (то есть древние) люди, на которых якобы тяготеет родительское проклятие. Вся разница между ними и смертными заключается якобы в том, что они лишены свободного общения с обыкновенными людьми. Все они являются врагами обыкновенных смертных и всячески стараются завлечь неосторожных в свой полупреисподний мир – болота, чащи, трясины и омуты». Ну, что стараются завлечь – это понятно. Живые плодятся и размножаются, мертвые – тоже этого хотят. Дальше…
«Чертовка, или лешачиха, по народному поверью, чаще всего – утопленница; она может быть красивой или некрасивой, доброй или злой, часто же безразличной. Иногда чертовка имеет сожительство с охотниками в лесу и беременеет от них, но ребенка, прижитого ею от человека, она разрывает при самом рождении его. Тот, с кем чертовка живет долго, обычно сходит с ума». Этот рассказ про чертовку показался Дусе смутно знакомым, но она никак не могла вспомнить, где его слышала. Так и не вспомнив, Слободская перешла к главе о русалках.
«К русалкам, – читала Дуся, – относят женщин, наложивших на себя руки. Получив в свое владение подобную женскую душу, главный начальник злых духов дает повеление варить ее в котле, с разными снадобьями и зельями, отчего женщина делается необыкновенною красавицею и вечно юною. Ни один мужчина не может устоять против ослепительной их красоты и при первом взгляде влюбляется. Лет 80 тому назад один крестьянин был очарован прелестями русалки. Страсть его продолжалась более десяти лет. Ни один знахарь не мог исцелить его. Однажды, когда топилась печь, парень увидел в огне предмет своей любви. Вообразив, что его возлюбленная горит, и желая ее спасти, он бросился в топившуюся печь и погиб».
Была здесь еще история про девушку, которую обманул жених и которая «с тоски себя уходила». Похоронили ее на перекрестке. И вот, как сообщила Зеленину рассказчица, «шел как-то мужнин брат двоюродный в город. Дело к ночи было, месяц уже вставать стал. Подходит он к перекрестку, глядь: девушка сидит на меже и волосы чешет, а сама плачет. Девушка сказала, что она сбилась с дороги. Пошли они вместе. А она уж веселая такая стала, песни играет, да так шибко идет: ему за нею не поспеть. И не чудно ему, что она песни играет, прельщать уж она его стала. Только никак ее не поймать. Подошли к ржаному стожку, она как захохочет, за стожок сигнула и пропала. Он ее искать. Слышится ему то за этой, то за той копной ее голос – опять уж она плачет. Так до зари и проискал…
Очнулся за тридцать верст, по шею в болоте. Насилу жив остался».
В Калужской губернии верят, что русалки «отрезывают встретившемуся голову». «На Украине приписывают русалкам еще следующее восклицание: “Дайте мени волосинку заризати дитинку”». Безобразные старые русалки «не терпят особливо малых детей и подростков, которые вырвались из дому без ведома родителей»: напав на таких детей, они тотчас их убивают. По некоторым сообщениям, у русалок имеются на этот случай ножи, серпы и косы.
Тоже что-то знакомое… Косы, косы… Старые русалки, непослушные дети… Нет, никак не вспомнить…Черт с ним, поехали дальше…
«Лембой называют в Заонежье чертей. Это те же люди, только потаенные, из заклятых детей».
В Белоруссии «кикиморы – младенчески юные существа, загубленные до крещения, проклятые матерями еще в утробе». На Украине таких умерших некрещеными младенцев называют мавками. Они обретаются в лесу либо «засылаются в людские дома с враждебною целью. По большей части скопляются в те дома, в которых произошло детоубийство, проклятие и вблизи которых был скрыт трупик… В те редкие мгновенья, когда кикиморы принимают телесный облик, их нетрудно поймать и рассмотреть. Если догадливый человек отнесет кикимору в церковь окрестить, она навсегда остается человеком и продолжает обычный рост дитяти. Непропорциональность форм, кривизна отдельных органов, косоглазие, немота, заикание, скудная память и ум – вот неизбежные недостатки бывшей кикиморы, которая с возрастом совершенно забывает о своей давней жизни».
Вот это было сильно. Очень сильно это было. Дуся аж задохнулась. Косоглазие? Скудный ум? Остается человеком и все забывает? Обретается в лесу?
Значит, рассказанная Соней история про косую Таню-санитара, которую сдобная Полина Степановна нашла на елке, – правда? Значит, не зря Таня криком кричала день и ночь, пока догадливая Полинина бабка не свезла ее в Калугу крестить? Значит, это вовсе не синдром Дауна и отец-алкоголик ни при чем? Выходит, Таня действительно кикимор, как говорит Полина Степановна?
И тут Дуся поняла, откуда ей знакомы многие зеленинские истории – и про чертовку, и про русалок, которые косой режут непослушных детей… Это все она уже читала. Только не в этнографической литературе, а в заложновской криминальной хронике. Персонажами ее были и сумасшедший лесник, утверждавший, что его гражданская жена разорвала младенца на части, и бабка, зарезавшая косой семерых подростков, которые без разрешения отправились на танцы…
«Господи, – снова подумала Дуся, – неужели все это может быть на самом деле?»
Слободская вышла на кухню покурить, заварила чаю покрепче и задумалась. Но ничего умного в голову не шло. Оставалось одно: штудировать Зеленина дальше и надеяться, что где-то там написано, как спастись от вреда, причиненного заложным покойником.
«Пермяки верят, – читала она, – что все умершие, забытые потомками, способны карать этих последних, насылая на них болезни. Людей и скот, на которых они прогневались, умершие наказывают сильным ужасом, причина которого необъяснима, разными наружными болезнями, преимущественно коростой, рожей».
Ужас? Кожные заболевания? Это все тоже сходится. Ужас испытала смелая Слободская и в лесу, неподалеку от того самого чертова кладбища, и потом, в больнице, когда заблудилась в коридорах и увидела за решеткой… Кого? Покойника? Пациента? Призрак? В больнице-то она, к слову, была как раз по поводу кожного заболевания. Именно коростой она покрылась после того, как в лесу на нее нахлынул необъяснимый ужас и туман лизнул руку.
«На 13-й версте от губернии Глазова по Пермскому тракту, близ деревни Омутницы, есть ключ, на котором до сих пор живет заложный покойник. В вершине оврага, по которому побежал ручеек из этого ключа, место болотистое и покрыто не очень высокою зарослью. Здесь покойник стережет какой-то клад. В жаркие летние дни люди, а чаще лошади, подходя близко к вершине ключа, претерпевают известное болезненное впечатление. Как человеку, так и лошади становится трудно дышать, силы быстро падают, живот втягивается внутрь, начинается лихорадочная дрожь и затем является общее недомогание всего тела, которое продолжается несколько дней и иногда может привести животное или человека к смерти».
Знаем и такое. Болото, ручей, поляна, застланная туманом, и вдруг становится нечем дышать, и слабость, и холодный пот по спине… Как же, очень хорошо Слободская все это помнила. Как вчера было… Иногда это все может привести к смерти? Что ж, может, ей повезло.
А вот чудная история про встречу с опойцами. «Я была еще девочкой, мы ходили жать в Каналейку (урочище). А в Каналейке много озер, а в те озера бросали опойцев. Пришла ночь, мы легли спать. Только лишь начнем засыпать, опойцы бегут, схватят из-под нас войлок и убегут. Мы остаемся на голой земле; встаем, посылаем мужиков искать войлок. Идут мужики, найдут войлок где-нибудь на берегу озера, принесут его. Только лишь мы опять ляжем, опять опойцы вытащат из-под нас войлок. Ох уж! Много мучений причинили нам опойцы!»
Ах, милая… Знала бы ты, что такое настоящие мучения, которые могут причинить заложные покойники…
«У якутов заложные покойники известны под именем ерь. Ерь наносит вред своим родственникам и друзьям, всегда вселяет страх. Все ери одинаково страшны: немые, глухие, слепые…»
«По верованиям гагаузов, хобур (то есть упырь, мертвяк) ест человечье мясо, высасывает кровь у овец; ему же приписывают появление в данной местности холеры».
Мило. Очень мило. И что со всеми этими фольклорными персонажами прикажете делать? Погребать особым способом, как написано у Зеленина? За селом, на перекрестке, чтоб не нашел обратной дороги? На пустыре, где никто не ходит? В провале под землю, который считается наилучшей могилой для колдуна, из которой он точно уж выходить не будет?
В вятской легенде покойный, но не успокоившийся колдун говорит своему внучку: «Вот в эдаком-то месте стоит сухая груша. Коли соберутся семеро да выдернут ее с корнем – под ней провал окажется; после надо вырыть мой гроб, бросить в тот провал и посадить опять грушу: ну, внучек, тогда полно мне ходить!». Что ж, если у Дуси появится знакомый колдун, или кто-нибудь из редакционных сотрудников повесится в ванной, она будет знать, как поступить с телом. Она теперь хорошо подкована и лично проследит, чтобы несчастному трупу подрезали кожу на пятках и набили туда щетины.
А если вдруг наступят в Москве лютые морозы, случится засуха или пройдет цунами, Дуся немедленно побежит на кладбище и выкинет какого-нибудь самоубийцу из могилы, поскольку народные рассказчики считают, что подобные бедствия вызывает нечистый покойник, похороненный вместе с чистыми.
Помимо этого она прочитала, что у древних русичей лучшим способом похоронить заложного так, чтобы потом не ходил, считалось сжечь его на погребальном костре. Но Дусе от этого не было никакой пользы. Равно как и от рекомендаций свистеть в свисток при встрече с живым мертвецом. Что она, милиционер, что ли, в свисток свистеть? Да и поздно: Соня со своим покойником (если, конечно, причина ее болезни именно в этом) уже где-то встретилась. А что теперь делать, Зеленин не писал.
Дуся снова закурила. Темнота за окном сменилась серенькой утренней хмарью, а она так ничего толком и не узнала. Возможно, причиной болезни профессора Покровского и ее подруги Сони стала встреча с живым мертвецом. И что? И ничего. Внятных советов, как больного вылечить, Дуся у Зеленина не нашла. Все, что могло пригодиться, она выписывала на отдельный листок. Но получилось удручающе мало. Единственная внятная рекомендация – из Вятской губернии. Там при некоторых болезнях бросают на перекрестки трех дорог, где полагалось хоронить заложных покойников, деревянную куклу, со словами: «Не меня ешь, не грызи! ешь это!». Вроде бы иногда помогает.
Что же делать, что делать, что делать?
В сущности, Дуся прекрасно знала, что делать. Она знала, например, что ни в коем случае нельзя напрягать сейчас голову. Надо, чтобы информация переварилась, надо поставить себе задачу и забыть про все. Если решение есть, через некоторое время оно всплывет на поверхность.
Все было хорошо, кроме того, что решения у Дуси в голове могло не оказаться. К тому же некоторое время – это иногда день, а иногда – три недели. И если коротенькое некоторое время – день, два, может три – у нее было, то некоторого времени побольше, возможно, и не было.
Впрочем, ничего другого все равно не оставалось. Дуся прошаркала на кухню, выпила чаю, чмокнула Лерусю, буркнула нечто нечленораздельное в адрес Веселовского (он был тут как тут – свеженький, умытый, уплетал за обе щеки омлет с грибами) и отправилась спать. Только заснула – затрещал под ухом телефон. Звонил Андрей Петрович, эфэсбэшный пресс-секретарь.
– Я тебе, дорогая, все нашел, – бодро забасил он в трубку. – Можешь ко мне заехать?
Разумеется, Дуся могла. Сейчас она могла, как никогда. Через сорок минут Слободская уже сидела у эфэсбэшного Андрея Петровича в кабинете и листала копии донесений тридцатилетней давности, которые он исключительно из чувства личной симпатии к Дусе отыскал в архиве бывшего Комитета госбезопасности. По счастью, грифа «Совершенно секретно» на донесениях не было.
Разумеется, странной смертью знаменитого профессора органы заинтересовались. Тем более, что вдова его написала заявление. Тем более, что генералу Белову профессор перед смертью говорил об опасных экспериментах. Однако расследование никаких результатов не дало. Иностранные резиденты и агенты мирового империализма, по всей видимости, к смерти профессора ни малейшего отношения не имели. Никаких опасных экспериментов в Заложном не проводилось. Паталогоанатом Прошин, которого профессор поминал перед смертью, тоже оказался на поверку лояльнейшим гражданином, ни в каких порочащих связях не замеченным. Предвидя, что дотошная Слободская начнет копаться глубже, Андрей Петрович подготовил коротенький отчет о фигурантах этого старого дела. Всего около дюжины фамилий. Напротив большинства значилось «скончался». Ничего удивительного, тридцать лет прошло. Судя по отчету, в живых на сегодня оставалось только двое: старший лейтенант Андрей Качанов, наблюдавший за паталагоанатомом Прошиным в Заложном, и сам паталогоанатом.
Качанов уволился со службы сразу же по окончании дела и в настоящий момент проживает в Святозалесском монастыре под именем брата Иннокентия. Валентин Васильевич Прошин, бывший патологоанатом Заложновской больницы, на сегодняшний день являющийся ее… главврачом?!
Пламенная Слободская захлебнулась чаем, закашлялась, и коричневые брызги полетели на бумагу. Она еще раз лихорадочно пролистала отчеты. Вот оно! Записи генерала Белова о беседе с умирающим профессором Покровским. «Говорил несвязно, некоторые слова невозможно расслышать. Плошин… Заложново… Фамилия Плошин или Прошин. Может иметь отношение к делу».
Может иметь отношение. Может иметь. Да уж конечно может. Во всяком случае, к тому бреду, который произошел с ними в Заложном, Прошин отношение точно имел. Вот, значит, как фамилия милейшего Валентина Васильевича. Вот оно что…
Слободская кинулась к сумке и, чуть не с головой нырнув в ее недра, принялась рыться как собака, отыскивающая спрятанную на черный день мозговую кость. Черт, да где же… Куда она ее дела…
В конце концов, Дуся из сумки вынырнула. В руке был зажат трофей: желтая бумажка с телефонами Валентина Васильевича, которую он всучил Дусе «на всякий случай» – если, к примеру, нога опять покроется коростой, или ее снова посетят галлюцинации. «Прошин Валентин Васильевич, – было написано на бумажке мелким кругленьким почерком. – Главврач».
«Ладно, – подумала Дуся. – Сейчас мы еще раз почитаем, что там про тебя, товарищ главный врач, пишут».
Однако ничего подозрительного вычитать не удалось. Прошин был чист как младенец. Может, всевидящая госбезопасность что-то прошляпила? Нет, это вряд ли. Наверное, он действительно ни хрена не знает, что у него там в Заложном делается.
– Тоже мне, паталогоанатом, – хмыкнула Дуся.
Если ее теория верна, то этот паталагоанатом забралом щелкал, пока вокруг разгуливали живые трупы, насылая на окрестных жителей неведомые болезни. Наверное, ему и впрямь неизвестно, отчего умер Покровский, отчего умирает теперь Соня.
Слободская подумала. А потом подумала еще. Потом выпила кофе и снова подумала. Но выходило все одно и то же: бредовые идеи и туманные предположения.
– Думай, Слободская, – приказала себе Дуся. – Думай!
Значит так. Соня лежит в больнице и умирает (Дуся сглотнула), да, умирает, причем точно так же, как профессор Покровский. Допустим (просто допустим, других предположений все равно нет), что профессор умер именно оттого, что тридцать лет назад встретился в Заложном с живым трупом. Встретился и, как написано у Зеленина, вскоре умер. Потому что все, кто встречается с заложными покойниками, вскоре умирают.
«Все, кроме Прошина», – подумала Дуся.
Если предположить, что труп действительно был, Прошин его действительно видел, вскрывал, но потом отчего-то не признал, то милейший Валентин Васильевич тоже должен был умереть.
Как тогдашний главврач больницы. Как работницы кирпичного завода, наткнувшиеся на ожившего покойника по дороге на работу. Как корреспондент «Известий», написавший о сбежавшем трупе искрометную статью. Как все, кто имел отношение к этой истории, включая дочь Покровского и сотрудников Комитета госбезопасности, занимавшихся расследованием обстоятельств смерти профессора. Прошин – единственный, кто остался в живых тогда, тридцать лет назад. Есть еще, правда, бывший лейтенант Качанов, проживающий в монастыре под именем брата Иннокентия. С ним, бесспорно, надо побеседовать. «Но это – уже во вторую очередь. В конце концов, в монастырь я всегда успею», – подумала Дуся. Ее куда больше занимал милейший Валентин Васильевич, имевший непосредственное отношение не только к событиям тридцатилетней давности, но и к тому, что произошло две недели назад.
Две недели назад Вольский попал в Заложновскую больницу. И вскоре впал в кому. Если бы не Соня, он непременно умер бы… Она Вольского, считай, оживила. Зато сама заболела неизвестной болезнью, симптомы которой полностью совпадают с симптомами профессора Покровского.
К слову, сама Дуся чуть не погибла в автокатастрофе, убегая из этого самого Заложного… А может, Вольский умер? Может быть, он умер, а потом ожил, стал опасным заложным покойником, встреча с которым грозит смертью каждому? Что ж, такой вариант исключать нельзя. Но это – всего лишь очередное предположение. А вот то, что с главврачом Прошиным, с милейшим Валентином Васильевичем все по-прежнему в порядке – факт. Бодр, весел, улыбается, румянец на щеках…
«Положим, все эти параллели между комой, последующим скоропостижным выздоровлением Вольского и ожившим трупом тридцатилетней давности за уши притянуты, – рассуждала здравомыслящая Дуся. – Но есть два четко повторяющихся момента. Непонятная болезнь – раз, и Валентин Васильевич Прошин – два».
Может статься, доктор знает что-то, что не помогло профессору, но поможет Соне? Может, он даже не в курсе, что знает нечто важное. Может, его в детстве приучили есть на завтрак сырой чеснок и запивать касторкой? Он всю жизнь ест и запивает, и ведать не ведает, что чеснок плюс касторка в семь утра – первейшее средство от вредоносного влияния заложных покойников… Все может быть. Может быть даже, что Дуся – полная идиотка, и никаких живых трупов не существует. Соня умирает от неизвестного науке вирусного заболевания, а Прошин не пьет никакой касторки по утрам. Может быть (и даже скорее всего), услышав об умных мыслях, которые посетили Дусю сегодня ночью, все ее знакомые, включая Прошина, решат, что у Слободской случилось тяжкое психическое расстройство. Леруся вызовет бригаду санитаров и потом станет возить Дусе передачи в Кащенко. Но как бы глупо все ее идеи ни выглядели, надо все же побеседовать с Валентином Васильевичем.
Дуся позвонила в Заложновскую больницу, но оказалось, что Прошин будет только завтра. А где он сегодня? Неизвестно. Скорее всего, уехал на дачу. Нет ли там случайно телефона? Нет, конечно нету. А если бы и был, вряд ли кто-то в больнице знал бы его.
«Ладно, – подумала Дуся. – Завтра – значит завтра».
Она решила заскочить на работу, навестить Соню в больнице, а в Заложное ехать вечером, чтобы не по пробкам. К ночи она туда дотащится, немножко поспит, а рано утром пойдет с Прошиным беседы беседовать.
Виктору Николаевичу Дуся предложила совершить небольшую уфологическую экспедицию. Веселовский обрадовался как младенец, решив, что его сидение на Чистопрудном сломило таки упрямство журналиста Слободской. Журналист же Слободская думала, что, может, все теории Виктора Николаевича – не такие уж и бредни. Если трупы безо всякой видимой причины оживают, а профессора – умирают, черт его знает, может, и вправду какие-нибудь злокозненные инопланетяне поселились в Заложновском лесу, разводят там кур и экспортируют на тарелках к себе на Ганимед, а заодно экспериментируют на местных покойниках, играя роль Бабы Яги (повелительницы мертвых). Нет ничего невозможного в этом лучшем из миров.
* * *
В больнице Дусю ждал сюрприз. Возле Сониной кровати сидел Вольский. Сказать, что на нем не было лица, – значило ничего не сказать. Едва доктор Кравченко успел вымолвить, в какой клинике Соня лежит, Вольский помчался туда. Сердце упало, когда он увидел ее – белую, почти неживую, обмотанную трубками и проводами. За ночь Соне стало много хуже. И становилось все хуже с каждым часом.
Когда Вольский сжал в ладони ее исхудавшие пальцы, Соня приоткрыла глаза и улыбнулась. Улыбка вышла слабенькая, жалобная. Но в глазах было такое счастье, что Вольский чуть не разревелся.
Он вошел в палату шесть часов назад и с тех пор ни на секунду не выпустил Сонину руку. Сидел в кресле у постели, гладил ее по голове, шептал, как любит, как она нужна ему, и какая глупая, что уехала тогда, утром…
Когда приехала Дуся, Соня спала. Вольский поцеловал ее в лоб, ухватил пламенную Слободскую за локоть, выволок в коридор и потребовал полного отчета о том, что с Соней произошло за это время. Ну, пламенная Слободская и выдала ему по полной программе. Рассказала про Покровского, про заложновские странности, про Таню-кикимора, живых мертвецов и кагэбэшные отчеты тридцатилетней давности.
– Вечером я собираюсь в Заложное. Хочу поговорить с Прошиным, вдруг он что-то знает, – сказала Дуся. – Вы не считаете меня сумасшедшей?
Нет. Вольский считал, что она молодец. Он бы сам поехал к Прошину вот только Соню нельзя было оставлять здесь совсем одну. Он должен быть рядом с ней – все время, каждую минуту. Должен держать за руку не давать уйти…
– Вы мне оставьте все эти бумаги, – попросил Вольский. – Вдруг я что-нибудь вычитаю… Иногда неплохо свежим взглядом посмотреть.
Согласившись, что две головы бесспорно лучше, чем одна, Слободская отдала Вольскому кипу бумаг и отправилась в Заложное.
Когда ближе к полуночи, забросив Виктора Николаевича домой и договорившись встретиться с ним завтра днем, Дуся затормозила у заложновской гостиницы, у нее возникло ощущение дежа вю. Та же девочка-администратор за стойкой, тот же коридор, то же номер…
Дуся попросила разбудить ее в шесть утра и увалилась в койку – за последние трое суток она поспала в общей сложности около пяти часов. «Как там Богданова бедная?» – подумала Дуся, проваливаясь в сон.
* * *
Бедная Богданова в это время чувствовала себя не лучшим образом. Она лежала на больничной койке, и перепуганная медсестра подключала к ее груди кардиостимулятор: без него Соня уже совсем было начала умирать. Вольский сидел у постели, гладил полупрозрачные, безжизненные пальцы, но сколько бы он их ни гладил, сколько бы ни рвал себе сердце, сколько бы ни повторял, что все будет хорошо, это не помогало – жизнь покидала ее, бестелесная рука становилась все холоднее. Вольский ничего не мог сделать. Он сходил с ума, орал на врачей, шептал ей в ухо, что не может остаться один. «Только не уходи, только не уходи, только не уходи от меня сейчас», – твердил он про себя. Но Соня уходила все дальше и дальше, будто бы ей было наплевать на Вольского. Один раз она вернулась, открыла глаза и тоже попросила:
– Не уходи, посиди со мной…
Он и сидел. Пошли вторые сутки, как сидел. Несколько раз отходил ненадолго, курил, брызгал в лицо холодной водой. Как-то, подняв глаза к висящему над умывальником зеркалу, Вольский очень явно ощутил свое сиротство, отчетливо понял, что если она уйдет, он навсегда останется неприкаянным мальчиком. Почему она?! Почему сейчас, когда они встретились наконец?! Почему, вместо того чтобы жить и быть счастливой, каждый день, каждую минуту, Соня лежит без движения, белая, холодная?! Почему врачи ничего не могут поделать? К чертям всю эту медицину! Никуда эта медицина не годится! Сволочи!
Вольский мог сколько угодно ругаться и чертыхаться. Сделать же, напротив, ничего не мог. Сейчас, по крайней мере. Оставалось гладить ее прозрачные пальцы и надеяться на лучшее. Больше сейчас не сделаешь.
В голову лезла всякая ерунда столетней давности. Вот мать снова уезжает на съемки, чемоданы в коридоре. Вольскому мучительно хочется, чтобы она осталась. Но он никогда об этом не просил. Ни разу. Он гордый, очень. Потом он будет плакать, спрятавшись под подушкой. Рыдать до икоты. Но ни слова не скажет. Ему все однажды очень популярно объяснили. Вольскому тогда было пять лет. С тех пор он пытался жить без любви.
Со временем стало получаться. Почти перестало болеть внутри. Годами он не подпускал никого близко и думал, что оброс толстой защитной коркой, под которой никто его, настоящего, не увидит, через которую никакая любовь к нему не пробьется, не доберется до бедного сердца. Но появилась Соня, положила прохладную ладонь на лоб, и всех этих лет как ни бывало. Вольский снова был живым, уязвимым. Он хотел быть с ней, с ней одной, сегодня и всегда, хоть и боялся смертельно, что оттолкнет, что презрительно пожмет плечом… Он злился, пытался бороться с этим, но в конце концов сдался.
Пусть… Пусть оттолкнет, пусть посмеется. Он все же рискнет. А вдруг?… И все было волшебно.
Она сказала, что тоже его… Что любит, да… И теперь, когда все было так прекрасно и ослепительно, она уходила, утекала сквозь пальцы. Она же не хочет уходить! Ей страшно, она там совсем одна, а Вольский ничего не может сделать… Господи!
С детства Вольский ничего ни у кого не просил. Но сейчас просил, умолял: пусть она останется. Пусть даже бросит его потом, плевать. Пусть только живет. Пусть ей будет хорошо, неважно, с Вольским или без.
Он крепче сжал ее холодные пальцы. Невозможно просто так сидеть и смотреть, как она уходит. И Вольский сказал себе: «Хватит! Не думай, что она может уйти. Нельзя. Надо верить. И пытаться что-то сделать».
Что он может сделать? Может прочесть Дусины бумаги. Вольский открыл зеленую папку.
Он читал до утра. В половине пятого позвонил верному водителю Федору Ивановичу и велел немедленно отправляться в Святозалесский монастырь. Теперь оставалось ждать.
К вечеру Вольский задремал в кресле, так и не выпустив Сониных пальцев, и тут раздался телефонный звонок. Федор вернулся в Москву. Еще через час Вольский читал письмо бывшего лейтенанта госбезопасности Андрея Качанова, ныне – брата Иннокентия. А еще через двадцать минут Федор мчал Вольского по Калужскому шоссе в сторону Заложного. Он должен успеть вытрясти из этого чертова доктора Прошина ответ: как вернуть Соню. Доктору Прошину известно, как ее вернуть, теперь Вольский знал это совершенно точно. Еще он знал, что ехать за ответами – лучше, чем сидеть рядом с Соней и беспомощно смотреть, как она уходит все дальше и дальше.
«Двенадцать часов, – просил он. – Всего двенадцать часов. А потом я вернусь, и у нас все будет замечательно, удивительно и прекрасно. Так прекрасно, как не было ни у кого и никогда за всю историю человечества».
Вольский еще раз набрал Дусю, но телефон по-прежнему сообщал, что абонент временно недоступен. Он ругнулся на дырявую связь. Зря ругнулся. Дуся Слободская была временно недоступна вовсе не потому, что компания мобильных телесистем поленилась построить лишнюю вышку в Калужской области.
В это самое время Дуся сидела в комнатушке без окон и твердо знала, что отсюда ей уже никогда не выйти.
* * *
В половине восьмого утра, когда Слободская поджидала Валентина Васильевича Прошина в ординаторской заложновской больницы, все еще было прекрасно и замечательно. Из-за туч выглянуло солнышко, посветило в окна, и Дуся, зажмурившись, представила себе, как на рождественские каникулы отправится греться куда-нибудь на Бали…
Пришел Прошин – румяный, вымытый, пахнущий одеколоном. Широко улыбнулся, потер пухлые ручки.
– Ну-с, дорогая моя, что вас привело? Как нога? Не беспокоит?
Дуся быстро растолковала ему, что нога вполне себе прекрасно, а привело ее сюда несчастье, случившееся с подругой.
Не вдаваясь в подробности из жизни заложных покойников, вычитанные у Зеленина, она обстоятельно изложила Валентину Васильевичу странную историю профессора Покровского, непостижимым образом связанную с историей болезни Сони.
– Видите ли, – объяснила Слободская, – симптомы очень похожи. Вот я и подумала: может, вы расскажете поподробнее, что именно происходило, когда профессор приехал в больницу. Знаете, бывает, что всплывают мелочи, на которые никто почему-то не обратил внимания. И часто эти мелочи оказываются очень важными… Вы расскажите, пожалуйста, все, что помните. Может, я пойму, что происходит с моей подругой. Соня в таком состоянии, что мы готовы уцепиться за соломинку…
– Дорогая моя, – покачал головой Валентин Васильевич. – Увы… Столько лет прошло… Да и непосредственным участником событий я не был. Заболел, когда все это приключилось. Пострадал по незнанию от того же коварного растения, что и вы недавно. Не поверите, драгоценная Анна Афанасьевна: раздулся, как воздушный шар, в зеркале не узнавал себя, да-с… Так что когда этого… м-м-м… необычного пациента привезли в больницу, я при осмотре не присутствовал. И с профессором Покровским также не имел счастья встречаться в тот день. Так что никакой ясности я внести не могу при всем моем громадном желании помочь.
Похоже, милейший Валентин Васильевич действительно не в состоянии ничем помочь… Но она все же решила попробовать еще раз.
– Валентин Васильевич, – начала она, старательно подбирая слова. – Вы только не считайте меня сумасшедшей. Я прочла несколько книг, их профессор Покровский читал незадолго до смерти. Там есть описания очень похожих заболеваний. В народе верят, что эти заболевания возникают у людей после встречи с так называемыми заложными покойниками…
– Ну что ж, вы неплохо осведомлены. Очень неплохо… – задумчиво протянул Валентин Васильевич после того, как Дуся пересказала ему чуть ли не всю зеленинскую монографию. – Не вижу смысла ничего от вас скрывать. Извольте! Все расскажу, покажу и объясню. Вы желаете узнать, не была ли причиной смерти уважаемого профессора встреча с заложным покойником и не от этого ли ваша подруга находится теперь в столь плачевном состоянии?
Дуся подтвердила, что она желает, и очень даже сильно.
– Что ж, – вздохнул Валентин Васильевич. – Тогда прошу со мной. Здесь недалеко. Вы на машине?
Дуся была на машине.
– Тогда нам стоит проехаться. Если это, конечно, удобно.
Это было в высшей степени удобно. Через пять минут, бодро урча мотором, Дусина машина катилась под горку, в сторону леса. Свернув на грунтовую дорогу, они проехали несколько километров и остановились перед высоченным, в два человеческих роста, тесовым забором. Валентин Васильевич погремел ключами, покричал что-то у ворот. Ворота открылись. Они вошли на просторный двор, посреди которого возвышался двухэтажный бревенчатый дом на сваях. По двору стелился дымок, клубился вокруг свай. Вкусно пахло костром. Узкая лесенка поднималась к прорубленной в стене дома дверце.
– Ого! – сказала Дуся. – Просто избушка Бабы Яги!
– В некотором смысле так оно и есть, – кивнул Валентин Васильевич. – Прошу вас!
* * *
Валентин Васильевич приехал в Заложное в 1965 году и занял должность паталогоанатома в только что отстроенной горбольнице. Работу свою он любил до такой степени, что коллеги со временем стали за глаза звать его королем мертвых.
В 1968-м бабка из вымершей деревни Хвостово, где всех жителей осталось две старухи да дед, на подводе привезла этого самого деда в больницу. Бабка была черная, строгая, сморщенная, как печеное яблоко. Она терпеливо дожидалась в приемном покое, когда придет главный врач, – ни к кому другому обращаться не хотела. Когда он пришел, рассказала, что деда, лежащего на телеге, звать Ставром Петровым, и как он есть деревенский колдун, то сам помереть никак не может, кричит криком вторую неделю. Уж и трубу печную разобрали, и вперед ногами на двор его носили – ничего не помогает, хотя, казалось бы, средства надежные и проверенные. Уж если кого на двор вперед ногами вынесли – к утру, самое позднее, на другой день к полудню преставится.
Тогдашний главврач посмеялся над старухиными суевериями, обещал позаботиться о Ставре Петрове, прочел краткую лекцию о необходимости своевременного обращения за медицинской помощью и отправил бабку восвояси.
Из документов у дедка была до дыр затертая, пожелтевшая метрика, выписанная урядником и датированная, насколько удалось разобрать, 1835 годом. По всей видимости, выписывавший метрику урядник находился в крепком подпитии и все напутал. На вид дедку было никак не больше семидесяти.
Обследовав Ставра Петрова, доктора пришли к неутешительным выводам. Дедок и впрямь умирал. У него был рак, запущенный до такой степени, что главврач диву давался, как дед до сих пор жив.
В больнице Ставр Петров пролежал три недели. Все это время он мучился страшно, и даже уколы морфия не слишком помогали. Дед лежал на койке желтый, высохший, обмотанный трубками, обколотый обезболивающим, стонал денно и нощно, и конца-края этому мучению видно не было.
На двадцать второй день его пребывания в больнице сестра, войдя в палату, обнаружила, что капельницы выдернуты, кислородная маска валяется под кроватью, а Ставр Петров лежит поперек кровати совершенно холодный и безнаждежно мертвый. «Отмучился», – сказала сестра. И согласно заведенному порядку, отмучившегося деда привезли на каталке в больничный морг, к Валентину Васильевичу Прошину.
Прошин разложил инструмент и, напевая себе под нос про сердце красавицы, которое склонно к измене, приступил к вскрытию.
Но стоило ему сделать продольный разрез, как дед открыл глаза и заговорил. Само собой, в обморок Прошин падать не стал. Напротив, ругнулся крепко и кинулся было звать коллег из реанимации. Однако старик ухватил его за руку цепкой высохшей лапкой и скоро-скоро зашептал, зашелестел Прошину прямо в лицо:
– Сынок, помоги, не могу я так помереть, надо передать… Передать нажитое… Христом Богом прошу, помоги….
Странным образом подействовало это тихое бормотание на Прошина. Будто впал он в вечернюю дрему, будто укачало его на волнах стариковского слабого дыхания. И вот уже нет ни желтолицего деда на сверкающем хромом столе, ни доктора Прошина, ни больницы, ни красавиц, столь склонных к изменам, а лишь серая хмарь кругом. Шелестит жухлая трава под невесомыми шагами, туман застит глаза, голова наливается тяжестью, будто черной озерной водой, и вот уже Прошин – и не Прошин вовсе, а лишь медленная рябь у бережка, а вот уже и ряби нет никакой, один только холод и пустота… Холод и пустота, господи, какой же жуткий холод…
Жизнь вернулась к Прошину жгучей болью в порезанной ладони. Открыв глаза, он с удивлением обнаружил, что стоит посреди прозекторской с пузырьком йода в руке и щедро льет его себе на запястье, прямо на открытую рану, на аккуратный хирургический разрез с ровными краями. На столе лежал неподвижно Ставр Петров, прижимая к животу мертвой, окоченевшей уже рукой, выдранный из амбулаторной карты исписанный лист. «Я, Ставр, Петров сын, желая помереть, быть похоронену и более не ходить, передаю все, что имею, Прошину Валентину» написано было на листочке аккуратным круглым почерком. В самом низу красовалась личная подпись Прошина – затейливая загогулина, красно-бурая, запекшаяся…
К чести доктора Прошина надо сказать, что умом он после этого случая не тронулся и в потустороннюю жизнь не уверовал. Просто свалился с высоченной температурой. Выздоровев же, здравомыслящий доктор был уже совершенно уверен, что все случившееся, а точнее, привидевшееся ему в тот злополучный день – прямое следствие отравления несвежими рыбными консервами. Основным аргументом в пользу отравления был тот факт, что дикая записка с нацарапанной кровью подписью без следа исчезла. А следовательно, ее никогда и не существовало.
Пока Прошин лежал в горячке, старуха из Хвостова снова наведалась в больницу, погрузила тело Ставра Петрова на телегу и увезла хоронить на хвостовское кладбище. Валентин Васильевич полагал, что неприятные воспоминания об отравлении также будут навсегда похоронены. Однако два года спустя ему пришлось признать, что рыбные консервы тут совершенно ни при чем, и история еще только начинается.
Поводом к реабилитации консервированных ивасей в собственном соку послужил невероятный случай со сбежавшим трупом, так искрометно описанный журналистом «Известий».
Едва Прошин увидел этот самый сбежавший труп, он понял, что перед ним тот самый мужик, которому Валентин Васильевич накануне проводил вскрытие. С этим мужиком вышло странно с самого начала. Как-то раз, придя на работу, Прошин обнаружил, что у дверей его кабинета сидит маленькая старушка в цветастом платочке.
«От молодца бабка! – подумал Прошин. – В таком возрасте возле морга сидеть и своей очереди дожидаться – милое дело».
Однако бабка объяснила, что пришла за сына просить. Прошин, само собой, удивился несказанно. Понятное дело – просить за сына у хирурга. Даже у ортопеда просить за сына можно, не говоря уж про уролога. В особенности, конечно, распространена в средней полосе России традиция просить за сына у нарколога (правда, за этим местные матери ездили в Калугу – такой роскоши, как нарколог, в Заложном отродясь не водилось). Но зачем она к нему-то пришла? Он ведь не нарколог вовсе, и даже не терапевт…
Прошин попытался объяснить бабке, что лечить ее сына – вовсе не его профиль. Но бабка твердо стояла на своем: она пришла именно к тому, к кому надо.
– Сынок-то мой помер, – разъяснила бабка Прошину. – С утра сегодня так и помер. Яшка его порезал, негодяйский сын, чтоб ему провалиться, подлецу, и не вылазить. Один он у меня был, сынок-то, уж ты помоги старухе, мил человек.
– Чем же я вам могу помочь? – в полном недоумении поинтересовался паталогоанатом.
– Дак хвостовский-то дед все свое тебе оставил, – сказала бабка. – Значить, к тебе и пришла. Дед был жив – так к нему моя бабка, покойница, земля ей пухом, ходила.
После этого старуха долго несла несусветицу про то, какой хвостовский дед был мастер на все руки. Если, дескать, хорошенько попросить, мог и больного вылечить, и здорового в гроб уложить, а если что – так и оживить покойника.
Наслушавшись вдоволь, Прошин бабку прогнал прочь, а сам взялся за работу. Часа через два в прозекторскую действительно прикатили на каталке ее сынка – зарезанного в пьяной драке Николая Калитина тридцати семи лет от роду.
Как и положено в случае насильственной смерти, Прошин провел вскрытие, снял перчатки и с чистой совестью пошел домой. Дома зажарил яичницу, посмотрел матч «Динамо» Киев – «Торпедо» Москва и лег спать.
Сон Валентину Васильевичу в ту ночь приснился странный. Среди ночи заскреблось в окошко. Накинув на голое тело пальтецо, Прошин вышел в огород и ничуть не удивился, увидав там хвостовского деда Ставра – желтого, сморщенного, с пустыми глазницами. Ставр поманил Прошина крючковатым пальцем и заспешил вниз по улице. Прошин отчего-то пошел за ним. По мостовой полз густой туман, накрывший скоро и деда, и самого Прошина с головой, так что вообще непонятно стало, куда они идут. Однако ступал Прошин твердо, будто дорога ему была давно и хорошо знакома.
Долго ли они шли? Он не знал. Вокруг слышались шорохи, временами казалось, что кто-то – рядами, шеренгами, огромной первомайской толпой – шагает рядом. Только эти идущие рядом не кричали ура и не махали знаменами. Они шли молча, дыша холодом и сырым мясом, и Прошин чувствовал, как от их холодного дыхания шея покрывается гусиной кожей. Шаги их были невесомы, будто шли в тумане не живые существа, а бестелесные тени. Если и полоскались над их толпами знамена, то были это не веселые красные стяги, громко хлопающие на весеннем ветру, а истлевшие флаги осени, в мертвой тишине плывущие над безлюдными деревнями и черным лесом, над бесплодной равниной, от одного взгляда на которую печаль разрывает сердце.
Идти было все тяжелее. Асфальт сменился под ногами мягкой то ли хвоей, то ли мхом. И то ли этот мох, то ли сам туман, киселем сгустившийся над землей, жирно чавкал под вязнущими, оскальзывающимися ногами. Задыхаясь, обливаясь холодным потом, брел Прошин в молочной белизне, и не было конца этой дороге, и давила на спину ноша, которую неизвестно кто, когда и для чего опустил в тумане на его слабые плечи. Прошин не знал, откуда появилась на спине тяжесть, не мог увидеть, что несет он через туман, по мягкой зыби, в которую все глубже окунались ноги. Только чувствовал, как горит под грубыми лямками стертая в кровавые пузыри кожа.
Прошин понял, что не может больше ступить ни шагу, остановился. И почувствовал вокруг глухой рокот, как от накатывающей издали темной штормовой волны, которая вот-вот навалится, сомнет, перетрет в песок и развеет, растворит в тумане. Останавливаться было нельзя. Он снова двинулся вперед. Скоро дорога кончилась.
Что было дальше? Прошин не помнил. Помнил только хруст ломающихся веток, похожий на хруст ломающихся костей, и как что-то стегануло его по лицу но это уже не имело никакого значения. Сейчас ничего значения не имело, кроме одного. Но вот этого единственного, действительно важного, Прошин не помнил, а может, и вовсе не знал.
Он пришел в себя среди леса, на небольшой проплешине. Луна заливала поляну диким светом, и деревья – черные, плоские – казались вырезанной из картона декорацией к школьной постановке сказки о том, в кого превращаются непослушные дети, ступившие на лесную дорогу, попившие там водицы… Где-то в стороне слышалось журчание воды, вроде как ручей протекал неподалеку. У ног Прошина клубилась то ли паром, то ли туманом, не разберешь, дыра в земле. У края ее лежал большой темный куль. Прошин подумал, не его ли это загадочная ноша (и когда только он успел ее снять? – нет, он не помнил). Почему-то доктору не хотелось рассматривать этот куль, не хотелось знать, что же это такое нес он на плечах через весь город, через лес, сюда, к дышашей влажным паром дыре. Отчего-то жутко было даже подумать, что это могло быть.
Прошин опасливо попятился. И вовремя. Из отверстия в земле с плотоядным чмоком вырвался гигантский сгусток пара. А когда дыра всосала его обратно, ничего на краю уже не было.
Ломая кусты, бросился Прошин прочь, и если бы он мог в эту минуту кричать, то его крики вспороли бы ночь на многие версты вокруг, и долго еще у окрестных жителей уши от этих криков сочились бы кровью. Но Прошин не мог кричать. Он просто ломился через кусты как можно дальше от этого места и от того, что лежало на краю туманной воронки. Прочь от безумной луны, от картонного леса, туда, где жизнь, где гремят костяшками домино, болеют за «Динамо» и укачивают плачущих младенцев, которым приснились унылые равнины под истлевшими знаменами осени, о которых люди, вырастая, забывают до поры до времени к великому своему счастью.
Проснулся Прошин уже за полдень. Обругав себя последним идиотом за то, что не поставил с вечера будильник в таз у кровати (когда ставишь в таз, звон получается такой, что мертвого поднимет), Прошин кинулся к шкафу за штанами, да так и замер с открытым ртом. Из зеркала не него смотрело огромное, раздувшееся, словно воздушный шар, фиолетово-багровое существо с китайчатыми щелками вместо глаз. Одето существо было отчего-то в прошинские сатиновые трусы. Под ногами у существа рассыпан был какой-то лесной сор – хвоя, земля, скелетики прошлогодних листьев. Такой же сор устилал дорожку от двери к кровати.
Диагностировать кожное заболевание, так внезапно и так страшно поразившее паталогоанатома, не смог ни один врач Заложновской горбольницы. До вечера Прошин продолжал надуваться, из фиолетово-багрового стал почти черным. У него сильно кружилась голова, и стоило закрыть глаза, как неясные, пугающие образы всплывали в воспаленном сознании Валентина Васильевича, заставляя его хрипеть и задыхаться. Спасать Прошина прибыл лично главный хирург, он же, по совместительству, заведующий больницей, человек не испорченный прогрессом и в качестве лучшего лекарства от всех болезней признающий смесь магнезии и активированного угля. Он дал Прошину этого самого угля, для верности обмазал его с ног до головы ихтиоловой мазью, после чего Валентин Васильевич немедленно раздуваться перестал. На следующий день Прошин был вполне здоров, если не считать, что с него лоскутами свисала облезшая кожа, а карминно-красная сыпь все еще украшала патологоанатома с ног до головы.
На работу он не торопился. Главврач выписал бюллетень на три дня. Все эти три дня следовало пить магнезию и мазаться ихтиолкой, чтобы окончательно победить недуг.
Прошин попросил соседку Клавдию Ивановну купить в гастрономе кефиру и булку, улегся в постель и, развернув вчерашнюю газету, предался разнузданной лени, которая была тем приятнее, что ленился Прошин на вполне законных основаниях. Однако счастье оказалось весьма скоротечным. В больнице произошло ЧП – пропал труп зарезанного Николая Калитина, которого Прошин вскрывал накануне. На другой день спозаранку несчастного Калитина нашли в лесу работницы кирпичного завода.
Собственно, никто никогда не признал бы в безымянной жертве маньяка порезанного злопыхателем Яшкой Николая Калитина. Дело в том, что оперировал его практикант, присланный из Калуги, Андрей Стасов. Утомленный жизнью главврач, на старости лет окончательно уверовавший в чудесные свойства ихтиоловой мази, дал практиканту полную свободу действий. В итоге Стасов целый месяц принимал роды, вскрывал нарывы, накладывал швы и однажды даже весьма удачно удалил аппендицит слесарю-ремонтнику заложновского автопарка Ивану Кузьмичу Чуеву Когда порезавший Калитина Яшка, вмиг протрезвевший от содеянного, притащил истекающего кровью друга в приемный покой, зашивать пострадавшего доверили опять же Стасову. Он вроде бы сделал все как надо. Но то ли рана была смертельной, то ли упитый вдребезги Яшка слишком долго волок Николая до больницы, то ли учили Стасова не вполне правильно, однако пациент скончался почти сразу после операции. А Стасов наутро уехал в Калугу – его практика закончилась.
Главврач Калитина в глаза не видел. Но была еще медсестра Полина Степановна, ассистировавшая при операции. Она-то и признала недавнего пациента в неизвестном полуживом мужике, которого привезли в больницу из лесу на милицейском уазике.
Полина заглянула в больничный холодильник, обнаружила, что трупа Николая Калитина на месте нет, но панику поднимать не стала. Сообразив, что ситуация, мягко говоря, неоднозначная, она не стала бегать по больнице с криками «Покойник, покойник, у нас живой покойник!» Дождавшись, когда главврач явится на работу, зашла к нему в кабинет, закрыла за собой дверь, после чего все рассказала.
Каким образом этот разговор, происходивший за закрытой и для пущей надежности запертой на щеколду дверью, стал достоянием гласности, так никому узнать и не удалось. Но факт остается фактом: к часу дня о живом трупе знала половина города Заложное, а к четырем часам – корреспондент «Известий», остановившийся в санатории неподалеку и освещавший семинар работников здравоохранения. Этот самый корреспондент, не добившись никаких объяснений от главврача заложновской больницы, и попросил Покровского прокомментировать чудесное воскрешение. Покровский – желчный бородач в золотых очках, один из самых блестящих ученых в стране, воскрешением чрезвычайно заинтересовался и лично отправился в Заложное взглянуть на живой труп. Узнав о приезде светила советской медицинской науки, заведующий немедленно отправил Полину Степановну домой, сам же Покровскому сообщил, что история про труп высосана из пальца. Просто, мол, старая подслеповатая санитарка обозналась, вот и пошел слух. Труп Калитина отдан родственникам. А что за мужика нашли в лесу, ему неведомо.
Покровский тем не менее настоял, чтобы мужика ему показали. Осматривал он его ровно два часа, качал головой, цокал языком, записывал что-то в блокноте. Просил голубчика ответить на вопросы (на что голубчик только мычал и пучил бельма), щупал зашитый грубым швом живот… В итоге профессор раскланялся, сообщил, что случай интереснейший, в своем роде уникальный, и обещал приехать снова завтра прямо с утра.
Вечером заведующий вызвал Прошина. Прибежала Клавдия Ивановна, муж которой был начальником здешней пожарной дружины, и потому у него в доме имелся телефон – по должности полагалось. Запыхавшаяся Клавдия сообщила, что Прошина немедленно и срочно требуют на работу.
Выпив вечернюю порцию магнезии, Прошин потащился в больницу, недоумевая, что за срочный вызов может быть у паталогоанатома – это же не акушер, в конце концов.
Главврач сидел у себя в кабинете очень унылый. На столе стояла полупустая бутыль медицинского спирта. Он молча взял Прошина за плечо и повел в палату, где мычал и метался на койке странный, то ли мертвый, то ли живой пациент.
Прошин сразу узнал Николая Калитина. Это бесспорно, стопроцентно и безусловно был он – зарезанный пьяница, мать которого позавчера уговаривала Прошина помочь и рассказывала небылицы про хвостовского старика. Валентин Васильевич точно знал, что позавчера вечером этот самый Калитин был мертв, потому как сам делал вскрытие. Однако теперь мертвый Калитин шевелил губами, дышал с присвистом и выказывал прочие признаки чудом возвратившейся жизни.
При виде столь волшебно ожившего Николая Прошина заколотило. Первым делом он подумал: «Из больницы вышибут. Вот как пить дать вышибут». Основная вина, конечно, ложится на Стасова, который констатировал смерть. Но он мальчишка, практикант, что с него взять…
А вот Прошин, опытный врач, не подверг диагноз ни малейшему сомнению, и зарезал, выходит, живого человека. Валентин Васильевич так перепугался, что даже не задумался, отчего человек этот после добросовестно произведенного вскрытия жив, и как он может счастливо существовать отдельно от собственных своих внутренностей, которые Прошин вчера заботливо упаковал в целлофан и спрятал в больничный холодильник.
Когда главврач попросил Прошина посмотреть на пациента повнимательнее и сказать определенно, Калитин это или нет, у Валентина Васильевича чуть не сделался нервный припадок. Может, и сделался бы. Но тут в палату вошла давешняя старушонка в синем платке – мать Николая.
Не обратив ни малейшего внимания на главврача, она прямиком направилась к Прошину и согнулась перед ним пополам. На вопрос главврача, что все это значит, старуха сверкнула черными глазами, прошамкала:
– За сыном пришла.
И, повернувшись к Прошину, снова поклонилась в пояс:
– Спасибо тебе, милый, зачтется.
Милый Прошин, впрочем, тянуть не стал, решив, что пусть уж ему зачтется немедленно. Отвел бабку в сторонку, объяснил: теперь ее черед делать что попросят. Переговоры закончились тем, что матери Николая Калитина, мычащего на койке, было выдано свидетельство о смерти сына.
Старуха расписалась в книге выдачи тел, нарядила ничего не понимающего Николая в новенький габардиновый костюм (для похорон покупала, ан вот и к радости пригодился, объяснила бабка) и увезла домой, в деревушку Космачево, расположенную километрах в сорока от Заложного.
Таким образом, удалось сбыть с рук вызвавший нездоровый ажиотаж среди народонаселения живой труп и даже провести его по документам как труп самый обыкновенный. А если кто спросит про найденного в лесу мужика, всегда можно сказать, что, находясь в невменяемом состоянии, пациент сбежал из больницы в неизвестном направлении.
В честь счастливого избавления заведующий допил спирт, вследствие чего следующий день провел дома, принимая попеременно магнезию и активированный уголь. Профессор Покровский, обещавший навестить Калитина, назавтра не приехал, и Прошин вздохнул с облегчением. Не приехал Покровский и послезавтра. Явился лишь через неделю. Но через неделю Прошин знал уже гораздо больше и мог принять меры.
* * *
Отправив Калитина с матерью восвояси, Прошин на следующее же утро поехал в Хвостово, к бабкам. Он испугался – всерьез. До того, как хвостовский дед очнулся на прозекторском столе, жизнь Валентина Васильевича Прошина была простой и ясной, как заря коммунизма. Он любил свою работу, добился кое-каких успехов, вел собственные исследования и собирался года через три-четыре опубликовать их результаты в одном уважаемом медицинском журнале. Все шло прекрасно, пока хвостовский дед не ухватил Прошина за руку. Именно с этого вся чертовщина и началась. Именно в Хвостово должен был направиться Прошин, если хотел хоть что-то понять в кошмаре, больше похожем на дурной сон, чем на жизнь советского паталогоанатома, ревнителя прогресса и служителя науки…
Слободская, до тех пор слушавшая Валентина Васильевича не перебивая, усмехнулась:
– Ситуация, очень похожа на нашу. Только в моей жизни чертовщина началась с посещения города Заложное Калужской области.
– В сущности, похоже, да-с, весьма похоже… Я ведь тогда и поступил точно также, как вы сейчас, драгоценная Анна Афанасьевна, – заулыбался Валентин Васильевич, подливая Слободской чаю и придвигая поближе вазочку с вареньем. – Отправился, так сказать, к истокам, да-с… Вы кушайте, прошу, сам варил, смородина…
Подождав, пока драгоценная Анна Афанасьевна начнет кушать, Прошин продолжил рассказ.
С поездкой в Хвостово ему повезло. Было засушливое лето, и дождь давно не выпадал. Таксист объяснил, что в распутицу к Хвостову ни за что не проехать, да и зимой туда не доберешься. Деревенские бабки все необходимое закупают в городе летом, на весь год. Спички там, макароны, ситчик на постель… А потом до следующего лета безвылазно сидят в своем Хвостово. Прошлый раз, чтобы перед выборами привезти им бюллетени для голосования, пришлось цеплять к трактору волокушу – такие полозья из бревен. Да и то трактор по дороге застрял. Людей, кроме двух старух, в Хвостове никаких нет, телефона нет, газа и электричества тоже нет, конечно. И дороги дальше нет – так что вылезайте, уважаемый, приехали.
Заплатив по счетчику, Прошин побрел пешком через лес. Вышел на околицу, огляделся.
Когда-то здесь жило народу побольше. Десяток изб – почерневших, покосившихся, с проваленными крышами и торчащими кое-где, словно ребра истлевшего исполинского зверя, стропилами, стояли не вдоль улицы, как принято это в русских деревнях, а в кружок, вокруг широкой поляны.
Мекала где-то вдалеке коза, трясла бубенцом.
– Эй, шалая, эй, пошла, давай-ка! – услыхал Прошин и обернулся. Скрюченная старушонка в вытертой душегрейке тащила на веревке упирающуюся козу. Увидев стоящего посреди поляны Прошина, она забыла про козу и странно звонким голосом закричала:
– Кудеяровна! Кудеяровна! Подь сюда! Говорила я те, чугун-голова, гостей ждать надоть!
Кудеяровна – сморщенная как печеное яблоко бабка, привозившая Ставра помирать в больницу и забиравшая его после назад, споро семеня, выбежала на крыльцо.
В честь приезда Прошина старухи вытащили из закопченного угла избы яркий медный самовар. «Завод Федора Чалина, Тула, 1766 год» – прочитал Прошин на клейме. Кудеяровна побежала в сени, принялась отвязывать с перекладины пучки сухих травок.
– Ужо тебе чаю, ужо, – приговаривала она, проворно перебирая руками.
Растерла травки между ладоней, высыпала в чайник с красным петухом на боку, пошевелила губами, что-то бормоча под нос, и, подождав немного, налила Прошину пахнущий летним полднем чай.
Валентин Васильевич пытался было завести разговор, но бабки смотрели на него своими странно молодыми глазами и твердили, что прежде – чай, а потом уж все разговоры.
Однако ж разговоров никаких после чая не получилось. Едва одолев полчашки, Прошин понял, что еще секунда – и он заснет прямо за столом, упав носом в блюдце с медом, заботливо подвинутое ему Кудеяровной. И едва подумал – в самом деле уснул. Последнее, что он помнил, – это свое удивление. Бабки что-то говорили друг другу, смеялись, как девушки на гулянье, и Прошин вдруг заметил, что у обеих старух, которым было лет по девяносто, не меньше, совсем ровные, белые, без единой щербинки зубы.
Когда Прошин проснулся, он уже почти все знал. Знал, что трава для чая называется полуденница, простой человек от нее тоскует и помрет на третий день. Знал, что жить ему теперь на земле семь жизней, да еще две, потому что принял он в наследство от деда Ставра, старого хвостовского колдуна, всю его силу и всю обузу. Знал, что умирать будет долго и тяжко, а если некому будет передать наследство – так и не помрет по-настоящему, станет ходить по домам, морить каждого встречного-поперечного, покуда наследник не сыщется. Проснувшись, Прошин знал, что мертвые – не всегда мертвые, а живые – не всегда живые, и знал, как это поправить. Он вспомнил, как нес через лес мертвого Николая Калитина. Как дошел до реки Смородины, которая начало берет из мира мертвых, но вода ее уносится в мир живых, как оставил закоченевшее тело у горячего ключа и как назавтра Калитин был уже жив. Прошин знал: это потому, что вода в ключе особая. Он знал все. Правда, не все сразу запомнил, но знал, и мог из этого своего знания черпать и пользоваться им, потому что был теперь в некотором роде и при некоторых условиях хозяином над мертвыми и над живыми. Прошин тогда, правда, не обратил внимания на эти условия.
– Погодите, – потерла Дуся переносицу, – чего-то я тут не понимаю… Выходит…
Она прикрыла глаза. Вот тебе и народные сказки, черт побери. Определенно выходило, что никакие это не сказки, а самая что ни на есть правда. Все на самом деле. И милейший доктор Прошин, угощающий ее чаем с вареньем домашнего приготовления, – на самом деле хозяин живых и мертвых.
Может, он просто сумасшедший, с надеждой подумала Слободская. Может, если его сейчас огреть табуреткой по башке, связать полотенцем и свезти в ближайшую дурку все вернется, станет на свои места, мир снова будет простым, реальным и привычным…
Если бы дело касалось только сбежавшего трупа тридцатилетней давности и грустной истории профессора Покровского, Дуся так и поступила бы. Но была еще Соня, медленно умирающая в больнице. Значит, если есть надежда – хотя бы самая маленькая, – что доктор Прошин в состоянии ей помочь, его нельзя вязать полотенцами и тащить в дурку. Определенно, дать Прошину табуреткой по башке – не лучший выход из положения.
«Беда в том, – подумала Дуся, – что он, конечно, законченный псих. Но ко всему прочему этот псих – еще и хозяин живых и мертвых».
Пламенная Слободская чувствовала себя Алисой в стране чудес. Но ее страна чудес была не только безумной. Она, к сожалению, была еще и всамделишной. В этой настоящей стране недобрых чудес Дуся вдруг стала совсем маленькой и абсолютно беспомощной. Как там у Кэрролла? Пузырек с надписью «Выпей меня»? По вкусу лекарство напоминало жареную индейку, ванильное мороженое и ананасы? Если разом опорожнить пузырек с надписью «Яд», рано или поздно почувствуешь легкое недомогание? Да, в книжной стране чудес все именно так и происходило. Но не здесь. Здесь не было пузырьков с этикеткой «Яд», и не было бутылочек с приклеенной к горлышку запиской «Выпей меня». А на вкус все было совсем обычное: просто черный цейлонский чай с домашним вареньем. Никаких инструкций по применению, никаких табличек «Не влезай, убьет!». Просто Дуся Слободская пришла в гости к милому доктору Прошину, попила чаю за разговором, а потом, когда думала, не дать ли ему по башке табуреткой, обнаружила, что не может не то что рукой – пальцем пошевелить. Нет, она не сделалась маленькой. Будь Дуся ростом с ноготь, превратись в дюймовочку, она бы вылезла отсюда, из этого жуткого дома, через замочную скважину, проскочила через щелку в высоченном заборе, спряталась бы в густой траве, улетела, оседлав мотылька, на волю. Туда, где люди смертны, а оттого радуются каждому дню, согревают близких своим теплом, чтобы не закоченели, не превратились в нежить с мертвыми глазами. Увы. Она не сделалась маленькой. Она была по-прежнему девушкой среднего, 165 сантиметров, роста, размер ноги – 37 с половиной. Размер бюстгалтера – Б, джинсы 34, но иногда можно втиснуться и в 32. Если три дня есть тертую морковь. Но сейчас Дуся не смогла бы есть тертую морковь – губы не слушались ее, рот был будто запечатан воском. Она не могла даже моргнуть, скосить глаза в сторону, посмотреть, кто там ходит у нее за спиной осторожными шагами хищника. Она могла только сидеть на табурете и слушать, что говорит доктор Прошин – хозяин живых, повелитель мертвых. Милейший доктор Прошин, черт знает чем напоивший ее. Очаровательный человек, который собирается – видно, видно по глазам, что собирается, – сделать с ней все самое жуткое и отвратительное, что только бывает на свете. Все то, что видится в страшных снах, все то, что в реальной жизни с тобой случиться никак не может, потому что это было бы слишком дико…
Прошин между тем говорил не умолкая. Похоже, за тридцать лет, прошедшие с тех пор, как хвостовский дед передал ему все свои чины и обузы, Валентин Васильевич вдоволь намолчался и теперь рад был слушателю.
«Может, он меня напоил этим парализующим чаем специально, чтобы я слушала его, не могла перебить, сказать, что мне пора, мама ждет, и уйти, не выслушав до конца?» Если бы Дуся могла улыбаться, она бы сейчас улыбнулась собственной странной мысли и собственной наивности. Она же взрослая девушка! Все хуже. Намного хуже. Если смотреть на вещи реально, то в лучшем случае (в самом, самом лучшем) она повторит судьбу профессора Покровского.
* * *
Профессор Покровский приехал в Заложное через неделю после визита Прошина в Хвостово. Лучше бы он вовсе не приезжал, энтузиаст чертов. Был бы жив, растил бы дочь, и не пришлось бы несчастной вдове обивать потом пороги КГБ и ФСБ в поисках мифических врагов и зложелателей. Прошин рассказал Дусе то, о чем Слободская, практически наизусть выучившая Зеленина, уже и сама начала догадываться. Не зря на Руси заложных покойников хоронили, подрезав пятки, поломав хребет, проткнув грудь колом и зашив незрячие глаза.
Не зря закапывали их на перекрестках, чтобы не нашли дороги домой. Не зря боялись, что придет упырь, усядется за печью, да и не встанет, пока все, кто рядом, не перемрут. И это никакие не сказки, что к кому заложный покойник повадился – и сам не жилец. Это – на самом деле.
Увидев, как профессор Покровский орет на главврача, требуя карту исчезнувшего больного, Прошин понял: этот не остановится. Он ученый, исследователь, ищейка по натуре. Он будет рыть носом землю, пока не докопается до правды. И тогда для Прошина все будет кончено. Все его надежды будут похоронены, причем похоронены по всем правилам – с подрезанными пятками, лапником на одну сторону, на перекрестке, без надежды на воскрешение.
Прошин не мог этого допустить. И когда профессор отбыл домой, в Москву, поехал в Космачево. К матери живого и мертвого одновременно Николая Калитина.
Она ждала его. Знала, что приедет. И Прошин знал, что она знала. И знал, почему за сына просила. Не для него просила – для себя. Хотела, чтоб простил. Как-то давно, после армии, связался ее Коля с Клавкой – девкой прожженной и непорядочной. И просила его мать, и умоляла: оставь ее, другую найдешь, а он и слушать не хотел. Клавка от него живот нагуляла, свадьбу уже играть собирались. Что было делать? Ну и пошла мать к хвостовскому деду. Через два дня Клавка полезла на чердак сено ворошить, свалилась, да и напоролась на вилы.
Когда добрые люди донесли Николаше, что неспроста Клавка на вилы напоролась, напился он так, что еле жив остался. А как протрезвел, пришел к матери и говорит: «Будь ты проклята, чтоб на том свете ни сна тебе, ни покоя не было!» И в город уехал. Запил там сильно, покатился по кривой дорожке. Так и помер, не простив.
– У нашего с вами любимого Зеленина много написано о том, что проклятые родителями дети не находят после смерти покоя и вынуждены вечно скитаться по земле, испытывая адские муки, – ровным доброжелательным голосом рассказывал Прошин.
«Будто лекцию читает», – подумала Дуся.
– Но правда в том, что родители, перед детьми виноватые и проклятые ими, также не знают покоя. Так сказать, высшая справедливость. Конечно, мать Калитина приложила все усилия к тому, чтобы сын хотя бы на короткое время вернулся к жизни и простил ее.
Что ж, сын к жизни стараниями Прошина вернулся. В новом своем состоянии, равнодушный и к смерти возлюбленной Клавки, и к человеческим обидам, подарил матери прощение. Так что с Валентином Васильевичем она Николая отпустила с легким сердцем. Вернется – хорошо, нет – тоже не беда.
За два дня до этого Прошин, хитро выпытав у главврача телефоны московского профессора Покровского, позвонил ему, представился коллегой, с которым профессор якобы когда-то работал, и спросил, не может ли племянник-абитуриент остановиться на время подготовки к экзаменам в квартире Покровских. Профессор не возражал, тем более, что семья его уехала в Ялту на отдых. Это было очень кстати. Прошину не хотелось бессмысленных жертв. Он не был душегубом, он был ученым, исследователем. Покровский его научной работе мог помешать, и тут все было решено окончательно и бесповоротно. Однако жена и дочь никакого отношения к делу не имели, и загубить еще две жизни просто так, за здорово живешь, Валентин Васильевич считал неправильным. Во всяком случае, тогда он так считал.
Валентин Васильевич привез Николая в Москву, оставил у подъезда Покровского и отправился назад в свою больницу, к работе. Каждый вечер, выпив чаю с полуденницей, Прошин закрывал глаза и чувствовал, как Николай без сна, без движения, сидит в комнате дочери Поровского, за закрытой дверью. Он ощущал, как тянет из-под двери мертвечиной, как расползается это неживое по квартире, как Покровский день за днем вдыхает его, шаг за шагом приближаясь к тому миру, откуда несет свои смрадные воды река Смородина.
Домработница, пожилая дама, не столь увлеченная жизнью, как профессор, заболела первой. Слегла и встала только для того, чтобы напоследок поехать на родину, в Воронеж, поклониться могилам родителей, к которым должна была вскоре присоединиться. Что ж, ей не повезло. Но наука требует жертв, тут ничего не поделаешь.
Впрочем, смерть домработницы Прошина не слишком расстроила.
Профессор держался почти три недели. Жажда жизни была очень сильна в этом человеке, и он сопротивлялся до последнего, цеплялся за свою работу, пытался не поддаться, остаться здесь.
– Но как вы, драгоценная Анна Афанасьевна, очевидно, знаете, из этого ничего не получилось, – покачал головой Прошин. – Законы жизни и смерти столь же объективны, непреложны и независимы от наших желаний, как законы оптики либо термодинамики.
Законы оптики и термодинамики смерти оказались таковы, что, просидев три недели в Москве, Николай вскоре умер вторично, и на сей раз – окончательно.
В этом заключалась одна из основных проблем и одновременно – одна из основных целей научных трудов Прошина.
Не будучи душегубом, Валентин Васильевич сказал себе, что все происшедшее неслучайно и наследство Ставра он, Прошин, повернет во благо человечеству, как и положено настоящему ученому. Русский народ со свойственной ему манерой вечно все преувеличивать и переиначивать несколько передернул и с заложными покойниками. Отнюдь не всегда, а главное, не везде умерший преждевременно либо насильственной смертью способен пробудиться к новой необыкновенной жизни. К большому сожалению Прошина, оживали лишь те покойные, которых он приносил к роднику на поляне.
– Представьте, пары родника – вреднейшее вещество, вреднейшее, дорогая моя. У меня вызывают кошмарную аллергию. В первый раз я весь раздулся и посинел, кожа лоскутами слезала, – жаловался Прошин. – То, что у вас было на ноге, – невиннейшая вещь, поверьте. Это ведь, как вы, наверное, догадались, не от растительного яда у вас ножка, извиняюсь, коростой покрылась… Гампус – растение красивейшее, и при этом совершенно безобидное… Это вы, милейшая, по поляночке прошлись, по краешку. Хорошо, родник спал в это время, не сильно пострадали… А мне каково?! Пришлось добывать костюм химзащиты и усовершенствовать его по собственным чертежам. Только в нем и работаю… Прекрасный костюм получился, жаль, не могу вам сейчас показать, вы бы восхитились!
По всей видимости, Прошин не был в курсе, что его костюмом Дуся уже восхитилась, когда Веселовский привез ей в редакцию фотографии из леса. Лупоглазое толстомордое существо со снимков было, оказывается, не инопланетянином, а всего лишь доктором Прошиным в костюме химзащиты…
– И представьте, какие сложности, – продолжал доктор, – чтобы оживить их, надо еще и время подгадать.
Время подгадать ему всегда было сложно. Большую часть времени ключ, плюющийся живой и мертвой водой, спал, не проявляя никакой активности. Выбросы случались редко, и за долгие годы Прошину так и не удалось понять, когда и отчего ключ вдруг просыпается. Единственное, чему он научился, – это по приметам определять время следующего выброса. Где-то за три-четыре часа до извержения, как для себя назвал это Прошин, его преимущественно апатичные и тихие живые мертвые пациенты начинали беспокоиться, выть и бросаться на решетку. В этом случае следовало быстро собираться, транспортировать на поляну к роднику тела тех, кого Прошин собирался оживлять, рубить лапник, тесать колья, готовить шалашики, куда следует складывать пациентов после купания… В общем, хлопот не оберешься… Больше того: для последующего поддержания псевдожизни пациентам требовалось оставаться где-нибудь неподалеку, в радиусе километров двадцати, максимум – тридцати от места своего, если можно так выразиться, второго рождения.
– Цель моих исследований, – объяснял Прошин Дусе, – сделать возможным оживление в лабораторных условиях и поддержание псевдожизни в любой точке нашей страны и даже мира. Представьте, драгоценная Анна Афанасьевна, как восхитительно это переменило бы жизнь всего человечества! Вечная жизнь, победа над древнейшим врагом человеческим – над смертью…
Тут доктор нервно заерзал, завертел головой, лицо его задергалось, глаза сделались пустыми.
– Победа над смертью в человеческом понимании этого слова, – сказал он будто бы чужим голосом. Гулким, как из бочки.
«Шизофрения, как и было сказано. Налицо раздвоение личности, – подумала Слободская. – Доктор Джекил и мистер Хайд. Доктор Жизнь против Доктора Смерти».
Теперь, на втором часу излияний Прошина, происходящее казалось все менее и менее реальным, и прежняя Дуся Слободская – умная, веселая, злая на язык – постепенно возвращалась. Она устала бояться. Наверное, так чувствует себя человек, летящий вниз с гипотетической высоты – километров, скажем, в миллион. Первые полчаса ему дико страшно, потом он постепенно осваивается, потом начинает скучать, потом ему вообще вся эта бодяга надоедает. Он летит вниз, насвистывая, и думает, как неплохо было бы сейчас съесть чипсов с беконом. Проблема в том, что, несмотря на все эти метаморфозы, рано или поздно несчастный таки долетит до земли и непременно расшибется в лепешку.
«Но, по крайней мере, это случится еще не сейчас», – подумала Слободская. Утешало ли это ее? Пожалуй, не особенно.
О чем это он? Ах да, для исследований Прошину требовался расходный материал. К счастью, материал этот в избытке был прямо под рукой – тут же, в больнице, стонал и корчился на койках.
– Но заметьте, драгоценная Анна Афанасьевна, все они дали согласие на участие в экспериментах, все ушли из этой жизни по собственной воле. Согласие каждого зафиксировано, все оформлено по правилам, – сообщил Валентин Васильевич Дусе, гордо задрав пухлый подбородок. – Вот, извольте убедиться.
Прошин указал на книжный шкаф, сверху донизу забитый какой-то документацией. Подбежав к шкафу, он вытащил оттуда несколько картонных папок, плюхнул на стол, раскрыл первую попавшуюся и зачитал:
– Фирсова Эмма Валентиновна, 1938 года рождения, перелом шейки бедра. В беседе с врачом Прошиным В. В. 15 мая 1994 года выразила желание умереть. Вот, тут ее слова: «Не могу больше терпеть такую боль, лучше бы мне умереть, как я устала» – прочел Прошин ровной скороговоркой, на одном дыхании, и открыл следующую папку. – Крылов Владимир Павлович, 1959 года рождения, множественные переломы и разрывы внутренних органов вследствие автомобильной аварии. В беседе с врачом Прошиным В. В. выразил добровольное желание умереть. Записано со слов Крылова: «Моя жена погибла, мне теперь незачем жить. Я хотел бы уйти вместе с ней». И я исполнил его желание, милейшая Анна Афанасьевна, да-с. Никакого насилия. Поначалу мне приходилось использовать клофелин, но затем я обнаружил, что для этой цели прекрасно годится вода из Смородины. Пациенты получали ее в небольших количествах внутривенно, и в очень короткое время их желание исполнялось. После смерти они могли послужить науке, и, по большому счету, счастью всего прогрессивного человечества.
Сначала Прошин оживлял их исключительно в роднике. Потом пытался делать это в своей лаборатории, оборудованной здесь же, под домом, в обширном подвале. Некоторых оживить удавалось, некоторых – нет. Случались паталогические отклонения, когда после оживления подопытные становились излишне агрессивны, или же, напротив сидели без движения и не реагировали ни на какие раздражители. Но Прошин всегда верил, что упорный труд поможет ему справиться с поставленной задачей и однажды он научится оживлять умерших в любом месте, в любое время, и на сколь угодно долгий срок. Он всегда отличался завидным упорством, времени у него впереди было девять жизней, и с тех пор, как в Боткинской больнице скончался профессор Покровский, Прошин уже не опасался, что кто-то ему помешает.
Правда, спустя несколько месяцев после смерти профессора Валентин Васильевич неожиданно понял, что за ним наблюдают. В маленькой больнице маленького городка свежих людей видно сразу, и доктор заподозрил, что кое-кто из них появился здесь по его душу. Видно, что-то там такое Покровский все же успел раскопать, и даже рассказать кое-кому. Прошин хотел, правда, очень хотел, осчастливить человечество. Но до той поры, пока этот труд не был закончен, он всеми доступными способами защищал тайну своих исследований. Тем, кто совал нос в его дела, Прошин немедленно определял в соседи по дому, гостиничному номеру или по больничной койке одного из своих оживших пациентов. Кому на день, кому на два, кому на недельку.
Впрочем, уморив полтора десятка любопытных, Валентин Васильевич понял, что окончательно издергался, видит соглядатая в каждом встречном, и эдак недалеко до полного нервного истощения. Перестал спать ночами, все думал, кому и что наболтал профессор, кто и с какой целью за ним, Прошиным, наблюдает. В конце концов, он сказал себе, что дальше так продолжаться не может. Валентин Васильевич решил все выяснить наверняка и развеять возможные подозрения в свой адрес.
На тот момент времени в больнице ошивался не в меру любопытный практикант по фамилии Качанов. Однажды вечером Прошин пригласил его на чай. Чай был особый, и вскоре Валентин Васильевич уже знал, что практикант – не практикант вовсе, а штатный сотрудник Комитета госбезопасности, прибыл в Заложное с целью выяснить суть экспериментов Прошина, как и несколько его предшественников, к этому времени уже покойных. Взяв с практиканта-шпиона слово под страхом вечного проклятия никому на свете до конца жизни не рассказывать об увиденном, Прошин показал ему свой подвал и объяснил суть экспериментов. А потом объяснил, что такое вечное проклятие и как оно действует. Взглянув в глаза милейшего Прошина, сотрудник органов госбезопасности понял, что это не шутки и не пустые слова: проклятие на самом деле существует, и оно на самом деле вечное. При этом Качанов испытал такой темный, ни с чем не сравнимый ужас, что по возвращении в Москву немедленно написал отчет, где говорилось, что исследования Прошина касаются исключительно проницаемости слизистых дыхательных путей и Комитету госбезопасности глубоко неинтересны.
С тех пор Валентина Васильевича никто не беспокоил. Работа шла своим чередом. Как в любой научной работе, были здесь свои неудачи, были ошибки. Случались порой досадные недоразумения, главным из которых, бесспорно, следовало считать появление в Заложном не в меру добросовестной медсестры Богдановой и еще, пожалуй, происшествие с местным уфологом Савским, о котором доктор не стал рассказывать Дусе, уж больно все глупо получилось.
Но в целом исследования продвигались весьма удовлетворительно. И Прошин был уверен, что ни одна живая душа ни о чем не догадывается.
– Вы, милейшая Анна Афанасьевна, уже не в счет, – с ласковой улыбкой Айболита сообщил он Слободской. – Да-с, такое у меня правило: ни одна живая душа.
* * *
Между тем Валентин Васильевич ошибался. Кое-кто знал о его работе. Этот кое-кто по фамилии Вольский в данный момент вечности несся в сторону Заложного, и маленькие разноцветные машинки мотыльками разлетались из-под колес его тяжелого джипа.
За рулем, вжав ногу в газ, сидел верный Федор Иванович, и в глазах его сверкали отблески боевых огней молодости, когда носился он по ущельям сопредельной дикой страны на верном бэтээре, сминая в кашу глинобитные домишки раньше, чем из окон выглянут черные глаза гранатометов, раньше, чем бородатые воины пророка поймают в перекрестье прицела пятнистое бэтээрово брюхо. «Господи, не подведи», – проносилось у Федора Ивановича в голове всякий раз, когда из-под бампера выныривала очередная насмерть перепуганная «шкода», или водитель замызганной «девятки», матерясь, юзом съезжал на обочину. И Господь пока не подвел ни разу. Все пока что на трассе Москва—Калуга были живы и здоровы, и проклятия владельцев «шкод», «девяток» и плоских тупомордых «мерседесов», раскиданных Федором Ивановичем во все стороны, не обрушились камнепадом на его лысеющую голову. Возможно потому, что реяло над ней невидимкой свеженькое, с пылу с жару, благословение преподобного отца Александра, настоятеля Святозалесского монастыря.
Вольский отправил Федора в монастырь на встречу с бывшим агентом государственной безопасности Андреем Качановым, который четверть века назад был направлен в Заложное наблюдать за доктором Прошиным, после чего в скором времени отринул мирские соблазны и, скинув погоны, превратился в инока, а затем и в отца Иннокентия. Отец этот, последний из имеющих отношение к истории с живым трупом (если, конечно, самого Прошина не брать в расчет) был вроде бы жив-здоров. И поговорить с ним, разумеется, следовало незамедлительно.
Отправляя Федора в святое место, шеф сунул ему пухлый конверт с весьма внушительной суммой на пожертвования. Бизнесмен Вольский полагал, что дензнаки существенно облегчат общение Федора с монастырским начальством. Так оно и вышло.
Настоятель, узнав, что Федор Иванович желает пожертвовать, сделался исключительно ласков и выразил сильнейшее желание выполнить любую просьбу уважаемого гостя. Уважаемый гость сообщил, что наслышан о святости монастыря и даже случайно узнал, что здесь обретается бывший сотрудник органов госбезопасности. Разумеется, ничто лучше не подтверждает слухи о святости настоятеля, чем его умение обратить в истинную веру и наставить на путь такую гадину.
Федор Иванович робко попросил о встрече с отцом Иннокентием. Уж больно хочется лично поглядеть на чудо перевоспитания. Тут отец настоятель опечалился и сообщил, что осуществить это не представляется возможным: отец Иннокентий, более двадцати лет проживший в своей келье, скончался. Послезавтра будет девять дней. Похоже, двадцать лет апостольской жизни не искупили грехов отца Иннокентия: смерть его была странной и страшной.
В пятницу ночью монахов разбудили дикие крики, несущиеся из кельи Иннокентия. Сбежавшись на шум, братья обнаружили его забившимся в угол и безнадежно мертвым. Лицо отца Иннокентия выражало крайний ужас, глаза были выкачены из орбит. Лишь благодаря таланту монастырского бальзамировщика этому лицу удалось придать выражение кротости и смирения.
Федор Иванович, само собой, поинтересовался, не знает ли настоятель, что за тяжкие грехи обременяли душу бывшего кагэбэшника. Настоятель долго рассказывал про тайну исповеди, но в конце концов неким иносказательным образом дал понять Федору Ивановичу, что брат Иннокентий в прошлом сгубил массу народу, сотрудничая с пособниками антихриста на земле.
Пока Федор Иванович беседовал с отцом-настоятелем, подошло время обедни, и отец, тысячу раз извинившись перед дорогим гостем, ушел служить службу, предварительно попросив служку проводить Федора в трапезную.
В трапезной было тихо, солнце светило в окна, где-то за стеной гремели посудой невидимые повара, вкусно пахло щами и пирогами, словно у бабушки в деревне. Тихая женщина в темном платке принесла Федору Ивановичу миску с грибными щами и тарелку с расстегайчиками, кивнула и снова исчезла. Увлекшись щами, Федор не заметил человека, усевшегося напротив, и вздрогнул, услышав глубокий бас:
– Благослови вас Бог!
Федор поднял голову от миски. Перед ним восседал осанистый чернобородый мужик в щегольских, вороненой сталью отливающих очках.
– Слышал, вы брата Иннокентия в миру знали? – пробасил мужик.
– Не я, мой отец, – соврал Федор, дожевывая кусок пирога.
– Хороший был человек, только напуганный сильно, – неспешно пророкотал его визави. – Не помешаю вам?
Федр затряс головой:
– Что вы, прошу.
Чернобородый махнул рукой. Явилась та же тихая женщина с миской щей и для него. Они с Федором разговорились. Бродач оказался доктором философских наук, уставшим от треволнений большого мира и теперь исполняющим в монастыре обязанности кастеляна.
Брат кастелян сообщил, что был последним, кто беседовал с Иннокентием, и по просьбе Федора Ивановича, который все напирал на отцовскую привязанность к старому другу, подробно рассказал о событиях, предшествовавших смерти несчастного Качанова.
По словам кастеляна, за день до странной кончины бывшего агента госбезопасности в монастырь пришел убогий странник, каких по осени стекается сюда десятками. Но этот был особенный. Он не кривлялся, не просил милостыню, не приволакивал ногу. Просто вошел в ворота и сел на скамью у стены. Был странник высокий, крепкий, ни слова не говорил. Только шумно втягивал носом воздух. Глаза его были черны, и отцу кастеляну, читавшему требник на соседней скамье, сперва даже показалось, что глаз у странника вовсе нет, а зияют на лице пустые глазницы. Странничек все сидел, поводя носом, и через некоторое время почудилось кастеляну, будто тянет от соседней скамьи чем-то нехорошим: то ли подвальным холодом, то ли сырым мясом. Вскоре на чернобородого философа накатила такая глубокая беспричинная тоска, что он решил удалиться в келью. Уходя, оглянулся и увидел, что странник тоже зашевелился. По двору шел к трапезной брат Иннокентий, и странный человек, поведя носом в его сторону, будто что унюхав, встал, размашисто зашагал следом.
Когда кастелян пришел к вечерней молитве, он обнаружил, что странник этот стоит чуть позади брата Иннокентия. Иннокентий обернулся, сморщился, как от сильной боли, тоска застыла в глазах.
Вечером он тихонько вошел в кабинет кастеляна, попросил бумаги и конверт. Руки у отца Иннокентия заметно дрожали, на щеках горел лихорадочный румянец. На вопрос кастеляна, уж не заболел ли он часом, бывший кагэбэшник отвечал, что наверняка скоро умрет, но это хорошо, потому что тогда он освободится и сможет рассказать правду. Это парадоксальное рассуждение поразило кастеляна. Он решил, что отец Иннокентий по старости лет расстроился умом, и, выдав несчастному конверт и бумагу, лег спать.
А ночью монахов разбудил страшный предсмертный крик старца. Когда они вбежали в келью, Иннокентий с перекошенным лицом сидел, забившись в угол постели. Конверт и пустой, нетронутый лист бумаги валялись рядом.
– Не могли бы вы проводить меня в его келью? – попросил Федор отца кастеляна.
Он не совсем хорошо знал, зачем это нужно, но надеялся найти какую-нибудь зацепочку в этой келье.
Кастелян выполнил просьбу с превеликим удовольствием и даже тактично оставил Федора Ивановича одного, дабы не мешать скорбеть об усопшем.
Едва дверь закрылась, Федор принялся шарить по углам. Это было несложно: убранство кельи отличалось скромностью. Лампадка, иконка, матрац в углу – вот, собственно, и все. За иконой ничего не было. Но под матрацем, в узкой щели между стеной и половицей, Федор нашел скомканный листок, который умирающий Качанов в последние секунды своей жизни успел туда затолкать.
Бумага была так сильно смята, что Федору едва удалось расправить ее, не порвав. Тетрадный листок сплошь покрывали мелкие неровные строчки – писавший явно торопился. Прочитав до конца, Федор Иванович понял: это именно то, что искал Вольский. Запоздавший почти на тридцать лет рапорт лейтенанта госбезопасности Андрея Качанова.
«В 1972 году, – писал Качанов, – я был направлен в город Заложное Калужской области. Объект– Прошин В. В., задача – узнать суть экспериментов, которые Прошин проводит у себя в лаборатории. По легенде я был практикантом, присланным из Калуги».
В течение 18 дней Качанов спокойно работал и даже, кажется, расположил к себе Прошина. Была пятница, и доктор пригласил капитана в гости, на чай.
«14 мая, в пятницу, я задержался в больнице для того, чтобы ассистировать Прошину при вскрытии. Объект работал спокойно, был в хорошем настроении, насвистывал. Когда я спросил его, как он относится к своей работе, Прошин сказал, что очень ее любит и иногда ему даже хочется, чтобы трупов было как можно больше, хотя и нехорошо так говорить. Он объяснил, что тела нужны ему для исследовательской работы. Я спросил, что за исследования он проводит. Тогда Прошин ответил, что это очень специфические исследования. Он стал объяснять, что является чем-то вроде Бабы Яги, повелителем потустороннего мира мертвых. Я засмеялся. Тогда В. В. пригласил меня к себе домой – не на городскую квартиру, а в дом, построенный на краю леса. Он сказал, что лаборатория находится в этом доме, в подвале, и если я не верю, то он может мне все показать на месте, чтобы я не сомневался в серьезности его слов. В. В. угостил меня обедом, а потом засмеялся и сказал, что теперь я поел пищи мертвых. Он сказал, что иногда человек, пришедший в дом Бабы Яги и отведавший пищи мертвых, может одолеть Бабу Ягу, но это не мой случай».
«Выпив чаю, – писал Качанов ниже, – я почувствовал себя плохо и хотел уйти домой. Сильно кружилась голова. Когда я хотел встать, то понял, что не могу пошевелиться. Прошин сказал, что это особый чай, и теперь я должен буду его выслушать и сделать, что он мне скажет. Прошин сказал, что заметил интерес, который я проявляю к его работе, и он, как и обещал, расскажет мне о ней и покажет свою лабораторию.
Из рассказа Прошина я понял, что он может оживлять мертвецов. Для этого только надо отнести их на поляну, находящуюся в лесу, в полутора километрах на северо-запад от его дома, и оставить там на ночь. Прошин сказал, что на поляне есть родник. С помощью воды из этого родника он и оживляет людей. Испарения родника очень ядовиты, поэтому когда Прошин идет туда, то надевает специальный защитный костюм с маской. Потом, в подвале, он показал мне этот костюм. Я отметил, что это – костюм химической защиты, входящий в общевойсковой комплект, снабженный респиратором и защитными стеклами на герметическом капюшоне.
Прошин сказал, что цель его исследований – научиться оживлять людей в лабораторных условиях и в любом месте. Пока он не добился желаемого результата.
Рассказав мне все это, Прошин снова засмеялся и сказал, что мне пора познакомиться с его опытами поближе. Кто-то взял меня за плечи. Я не видел, кто это был, так как не мог повернуть голову. За ноги меня взял другой человек. Это был мужчина, высокого роста, бритый наголо, одет в сатиновый синий халат, без обуви. Цвет лица – бледный, с желтым оттенком, глаза темные, почти черные, очень широкая радужка, белков не видно. Лоб низкий, нос широкий, с приплюснутой переносицей, губы тонкие, зубы желтые и редкие. Я заметил, что на шее, чуть выше ворота халата, кожа у него грубо сшита через край синими нитками.
Меня отнесли в подвал и посадили у стены. Подвал в доме Прошина большой, насколько я мог увидеть – около десяти метров в длину и около восьми в ширину, высота – около трех метров, освещение электрическое. В подвале находилось несколько шкафов, операционный стол, каталка, накрытая простыней, на которой, как мне показалось, лежало тело, вертикально стоящая цистерна, наполовину вкопанная в земляной пол, оборудование неизвестного мне назначения и клетка из сварных железных решеток, в которой находилось несколько человек. Точное число я не знаю, потому что в той части подвала, где стояла клетка, освещение не было включено, и в темноте я не видел, сколько именно людей там находится. Все время пребывания в подвале я чувствовал страх и тошноту, а также холод во всем теле. Могу предположить, что следствием приема пищи мертвых, как называл Прошин свой особый чай, было нервное расстройство. Мне было сложно ясно мыслить, и в голове звучали посторонние голоса. Что они говорили, я не мог разобрать. Когда голоса появлялись, начиналась легкая головная боль.
Прошин объяснил, что в подвале проводит свои исследования, а в клетке заперты люди, которых он оживил. Потом откинул простыню, закрывавшую каталку. Под простыней лежало тело мужчины среднего возраста. Насколько я мог видеть со своего места, этот мужчина был пациентом больницы и проходил курс лечения от язвы желудка. Прошин сказал, что мужчина получал в течение трех дней мертвую воду из родника, вследствие чего скончался. Прошин намеревался вернуть его к жизни в своей лаборатории. Если эксперимент в лабораторных условиях пройдет удачно, то он выпишет пациента домой и будет за ним наблюдать. Если же ничего не получится, то вернет тело в больницу, напишет заключение о смерти, а после похорон извлечет труп из могилы, оживит в лесу и будет использовать для дальнейших исследований. Прошин объяснил, что поступает так со многими пациентами. Он показал рукой на клетку в углу подвала и сказал, что все люди, которых я там вижу, прошли у него курс лечения. Прошин сказал, что, по-видимому, я направлен наблюдать за ним из милиции либо из органов госбезопасности, и, наверное, его фамилию назвал моему начальству профессор Покровский. По словам Прошина, ему пришлось убить профессора, подселив к нему в квартиру одного из оживленных пациентов. Он пояснил, что ожившие мертвецы обладают способностью умерщвлять людей, которые хотя бы некоторое время находятся с ними рядом. Смерть происходит от естественных причин и не может вызвать никаких подозрений. Прошин установил экспериментально, что у человека, рядом с которым помещен оживший труп, в течение нескольких дней снижается температура тела и кровяное давление, затем прекращается работа всех систем жизнедеятельности организма и через короткое время человек умирает.
Потом он объяснил, что оставит меня в живых. Но я никому не должен рассказывать о том, что видел и слышал. Я должен был вернуться в Москву и доложить начальству, что…»
О том, что именно Капустин должен был доложить начальству, Федору узнать не удалось: на этом месте письмо обрывалось.
* * *
Если бы от больницы, где Соня лежала, почти не дыша, обмотанная трубками и проводами, до заложновской больницы было чуточку поближе, Вольский, возможно, придушил бы Прошина на месте. Но, к счастью, пока Федор, бешено дудя, мигая фарами и подсекая проезжающие машины, несся к славному городу Заложное, у Вольского было время подумать. Выходило, что, увы, никак этого козла нельзя душить на месте. С этим козлом надо, напротив, поговорить, надо быть с ним ласковым и трепетным, потому что козел этот знает, как выручить Соню, как сделать, чтобы она порозовела, задышала и снова улыбалась во сне на плече у Вольского. Никто другой этого знать не мог. Потом, когда Прошин все расскажет, когда Соня снова задышит, оживет и улыбнется, Вольский зажарит его на медленном огне с гречневой кашей. Как там? Царевич приходит в избушку Бабы Яги, и, отведав пищи мертвых, может победить ее? Что там делали с Бабой Ягой в сказках? Сажали на лопату? Заталкивали в печь?
Вольский уже отведал пищи мертвых. Его кормили этой пищей, по каплям запускали в него мертвую воду из Смородины-реки через стальную иглу, тогда, в больнице. Он помнил, он и сейчас чувствовал, как холодное и неживое разливается по руке, поднимается к сердцу, отравляет мертвечиной кровь. Теперь он царевич. Теперь он может посадить Бабу Ягу на лопату и сунуть в печь. Он непременно это сделает. Но сначала надо вытрясти из Прошина, как спасти Соню. Еще надо предупредить Дусю, чтобы к нему не ходила. Но телефон Слободской все время повторял, что он, бедный, вне зоны действия сети, и просил перезвонить позднее. Объяснить дурной машине, что «позднее» в данном конкретном случае может означать «поздно», было невозможно.
Как им удалось доехать до Заложного за два часа, при этом никого не задавив и не протаранив, – один Бог знает. Дусе дозвониться так и не получилось. Когда джип Вольского с визгом затормозил у больницы, часы показывали шесть.
Вольский отправил Федора к Веселовскому – может, тот знает, где Дуся. Сам же пошел к Прошину.
О, дорогого Аркадия Сергеевича в больнице помнили, еще бы! Дорогой Аркадий Сергеевич был меценатом и благодетелем не только в столице. И заложновской больнице в целом, и каждому из ее сотрудников в частности, перепало от щедрот дорогого Аркадия Сергеевича.
– Заведующий постоянно вас вспоминает, – затараторила сестра приемного отделения, едва завидев Вольского на пороге. – Какая жалость! Валентина Васильевича нет на месте! Утром к нему приехала журналистка из Москвы, брать интервью. Вот они вместе и ушли. Заведующий предупредил, что сегодня больше не появится.
Вольский прибавил про себя, что вряд ли ваш драгоценный Валентин Васильевич теперь вообще когда-нибудь где-нибудь появится. Уж Вольский позаботится, чтобы избавить город от этой гадины, недаром же он меценат и благодетель. Сестре благодетель сообщил, что хотел бы лично поблагодарить господина Прошина за труды, поскольку именно этому господину обязан столь быстрым выздоровлением.
– Может быть, вы мне дадите его адрес? – попросил Вольский.
– Конечно-конечно, сейчас я вам запишу. Вот, Коммунистическая 12, квартира 7. Прошу вас.
Сдержанно поблагодарив, Вольский, вместо того чтобы важно прошествовать к авто, сбежал по ступеням вприпрыжку, чем несказанно удивил весь персонал больницы. Верный Федор Иванович уже рулил к подъезду. Пока Вольский беседовал с персоналом, Федор успел метнуться к Веселовскому на квартиру, где застал уфолога-энтузиаста в тоске и недоумении.
Пламенная Слободская с утра должна была встречаться с доктором Прошиным, после чего обещала немедленно заехать за Веселовским. Они вместе собирались совершить исследовательскую экспедицию в лес за кирпичным заводом. Однако уже вечер наступил, а Анна Афанасьевна так и не появлялась. Веселовский опасался, что она передумала и уехала в Москву.
– Ладно, уфолог, садись в автомобиль, поедем, поищем Анну Афанасьевну, – велел Федор.
Дважды Веселовского просить не пришлось.
Через десять минут они были у крыльца больницы, с которого резво сбегал к машине Вольский, а спустя еще четверть часа компания затормозила у дома номер двенадцать на Коммунистической улице.
Двенадцатый дом оказался двухэтажным, облупившимся, на три подъезда. Оставив Федора в машине, Вольский поднялся на второй этаж и принялся звонить, а затем и стучать в квартиру под номером семь. По всей видимости, никого в этой квартире не было.
На площадку высунула нос соседка. Открыла было рот, чтобы наорать на безобразника, мешающего честным гражданам культурно проводить досуг у телевизора, но, увидев в высшей степени приличного господина, который, к тому же, улыбнулся ей и сказал: «Добрый день, милая дама», орать раздумала. Красивые мужчины редко называли соседку Прошина милой дамой.
– Простите, – как можно любезнее обратился Вольский к даме, которая, признаться, милой ему вовсе не казалась. – Вы не подскажете, Валентин Васильевич не возвращался?
– Так у нас же сегодня пятница, – почесывая за ухом сообщила соседка и уставилась на Вольского в полном недоумении, как на человека, не знающего самых элементарных вещей. – Он теперь тока к понедельнику вернется, к вечеру. На даче он. Круглый год туда ездиит – хошь тебе зима, хошь лето, он на выходных всегда на даче.
– А не скажете, где дача у него? – спросил Вольский. – Я специально приехал из Москвы, чтобы с ним встретиться, жаль было бы уезжать, не повидавшись.
– Ой, – сказала тетка, покачивая головой. – А я и не знаю, где она у его.
Соседка явно расстроилась, что приехавший из самой Москвы красивый мужчина уедет обратно несолоно хлебавши.
– А вы, может, зайдите, чаю с дороги? – предложила она. – А то аж прям жалко вас: ехали-ехали, а его и нету. Заходите, не смущайтесь, вы такой мужчина замечательно вежливый, аж прям жалко вас на лестнице держать.
– Нет, спасибо большое, – мягко отказался замечательно вежливый Вольский. – Я лучше поеду. Может, в другой раз.
– Ну, тогда счастливый путь, – вздохнула соседка. Определенно, она расстроилась.
Найти дачу Прошина оказалось не так-то просто. В маленькой заложновской больнице, где, казалось бы, все всё друг про друга знают, никто почему-то не знал, где заведующий вот уже тридцать лет проводит выходные. Прошин ничего не рассказывал про свою дачу, никого из сотрудников туда не приглашал, а Новый год и дни рождения отмечал либо в больнице, либо на городской квартире.
«Еще бы он день рождения на даче справлял, – подумал Вольский. – На даче у него лаборатория…»
И тут он понял, что на самом деле знает, где она, эта тщательно законспирированная дача Прошина. Два часа назад он читал об этом в письме покойного отца Иннокентия. Как там было? Родник находится от дома Прошина в полутора километрах по прямой на северо-запад?
Значит, если считать от поляны с родником – полтора километра на юго-восток. Двадцать минут ходу.
– Виктор, – обернулся Вольский к Веселовскому, – эта поляна, на которой родник, ну это ваше чертово кладбище – где оно? Доехать туда можно?
Меньше чем через полчаса Федор осадил джип у того самого места, где две недели назад Веселовский с Дусей вышли из лесу после экспедиции по местам межпланетной славы. Напротив, за полем, чернел в сумерках высоченный тесовый забор.
– Вот она, дача Прошина, – сказал Вольский, и решительно зашагал в сторону частокола, за которым скрывалась лаборатория милейшего Валентина Васильевича.
Из окна машины Федор и Веселовский видели, как открылась калиточка в воротах. На секунду силуэт Вольского показался в прямоугольнике яркого электрического света, а потом снова наступила темнота. Только частокол чернел на фоне вечернего неба. Ни усатый водитель, ни бравый уфолог-энтузиаст, поразивший оригинальными идеями любимую тетку пламенной журналистки Слободской, не могли увидеть, как со стороны леса к частоколу подошел человек.
Он шел, по-звериному бесшумно ступая, тенью скользил по траве. И запах от него шел не человеческий. Пахло от него прелой хвоей, осенними заморозками, страхом и восторгом ночной охоты, после которой, сытый и умиротворенный, он лежал, глядя в глубину опрокинутого над лесом ночного неба. Этот лес, которым человек насквозь пропах, стал ему родиной, семьей, жизнью, радостью, это были его угодья, его территория. И следуя тому новому, звериному, что долгие годы дремало внутри и лишь здесь, в лесу, пробудилось, наполнив все его существо, человек намерен был свои угодья защитить. Он собирался прогнать отсюда непрошенных гостей, повадившихся околачиваться по лесу.
Человек неслышно пробежал вдоль забора, втягивая носом пропахший мертвечиной воздух, и нырнул в заблаговременно вырытый лаз. Кровь бросилась в голову в предвкушении настоящей охоты. До этого он лишь разрывал лисьи норы, но теперь наконец пришла пора наведаться в жилище кое-кого покрупнее лисы.
Прокравшись по двору, человек забрался под помост и затаился, выжидая.
* * *
Увидев розовенького, гладкого, радушно улыбающегося Прошина, Вольский снова испытал острое желание удушить эту гниду на месте. Но вместо того чтобы вцепиться Валентину Васильевичу в горло, он поздоровался и поблагодарил, когда Прошин пригласил пройти в дом.
«Представь, что это сделка», – велел себе Вольский.
В сущности, это и была сделка. Он не удавит Прошина на месте в обмен на Соню.
«Представь, что это просто деловые переговоры, – снова велел себе Вольский. – Таких переговоров ты провел сотни. Ты это умеешь».
Это он и вправду умел. Умел и любил. На этом, собственно, весь его бизнес строился. Прикупая очередное предприятие, следовало блефовать, сбивать цену, делать скучное лицо, не выказывать заинтересованности. Проворачивая сногсшибательно выгодную сделку, надо было страдальчески заводить глаза и цокать языком: «Господа, это грабеж, вы пользуетесь тем, что комбинат мне действительно очень нужен». Для него это была любимая игра, вроде покера, только куда более увлекательная. Здесь полагалось притворяться, прятать себя настоящего, никому не показывать. А это Вольский умел превосходно. Этим он занимался всю сознательную жизнь, с тех пор, как в детстве понял, что настоящий он недостаточно хорош, что такого, как есть, его никто не полюбит.
Сейчас это тоже была игра. На кону стояла жизнь Сони, которая была куда ценнее, чем жизнь самого Вольского. И показать, как немыслимо высоки ставки, – значило проиграть. Если он проиграет, Соня умрет. Значит, проиграть нельзя.
Кажется, великий агент 007 умел по желанию останавливать сердце? Блестящий Джеймс Бонд, победитель негодяев, весь в белом, с бокалом мартини в одной руке и пистолетом – в другой.
Подходя к дому Прошина, Вольский приказал сердцу остановиться. Он заставлял сердце останавливаться много лет, каждый день. Заставлял его умирать, не биться, не чувствовать. Заставлял годами жить без любви. Это было трудно, больно, но – возможно. Сейчас Вольский приказывал сердцу остановиться в последний раз. Если все получиться, сердце сможет биться и любить свободно. Если нет – оно умрет. И Бог с ним. Без Сони Вольскому не нужно сердце.
Итак, он приказал сердцу остановиться. Игра началась, и ближайшие несколько часов работать предстояло только и исключительно головой. Порог прошинской избы на курьих ногах переступил не замученный Вольский с израненной в кровь душой, а беспечный, блестящий, непревзойденный Джеймс Бонд. Весь в белом. С воображаемым бокалом мартини в руке и продуманными ходами, убийственными, как меткие выстрелы агента 007.
Едва увидев Прошина, Вольский почувствовал холод в затылке и понял, что нельзя врать. Потому что Прошин – повелитель мертвых – это сразу узнает. С того момента, как Вольский заглянул на ту сторону, откуда приветливо махали ему мертвые руки и неживые голоса шелестели «ты с нами, скорее, иди, ты с нами», у них с Прошиным (повелителем мертвых) установилась странная связь. Об этом знал Прошин, об этом знал Вольский, и от этого было никуда не деться. Так что Вольский не стал врать.
– Я приехал к вам, Валентин Васильевич, с деловым предложением, – заявил он с порога. Уселся на табурет, заложил ногу на ногу и закурил.
– Что за предложение? – поинтересовался Прошин.
– Видите ли, – сообщил Вольский скучным голосом, – ко мне попало письмо покойного господина Качанова, бывшего агента КГБ, в свое время приставленного для наблюдения за вами. В своем письме Качанов очень подробно излагает суть ваших экспериментов. По этому поводу у меня есть предложение – сугубо деловое. Но сначала я намерен потребовать объяснений.
Пока все шло правильно. Акула капитализма Аркадий Вольский приехал к Прошину с предложением, но сперва этот жадный и хитрый человек требует объяснений. Утром деньги, вечером стулья. Можно и наоборот: вечером деньги – утром стулья. Но деньги вперед. Чистый бизнес, ничего личного.
Прошин повел носом, глубоко втянул воздух, прикрыл глаза. Вольский говорил правду. Пока он говорил правду. Пока не врал, хотя что-то там такое мелькало на заднем плане, что-то тревожное.
– Каких вы хотите объяснений? – поинтересовался Прошин.
– Я хочу знать, была ли авария, в которую я попал, случайной, связано ли с вашими экспериментами то, что я чуть не умер в больнице, и наконец, является ли следствием ваших экспериментов плачевное состояние, в котором сейчас находится госпожа Богданова.
– А что с госпожой Богдановой? – спросил Валентин Васильевич.
– Госпожа Богданова в больнице, в крайне тяжелом состоянии, – пояснил Вольский. – Врачи не могут справиться с болезнью. По самым оптимистичным прогнозам ей осталось жить несколько дней. Я считаю себя обязанным принять в ее судьбе некоторое участие, поскольку именно благодаря Софье Игоревне остался жив. Так что жду объяснений. Условия моего предложения, которое может оказаться очень выгодным не только для меня, но и для вас, зависят от того, насколько эти объяснения меня удовлетворят. Должен сразу предупредить: даже не пытайтесь предлагать мне чай. И не делайте резких движений. В ста метрах от дома стоит моя машина. У водителя – приказ: если я не позвоню через час и не сообщу ему, что все в порядке, – вызывать боевиков, если не вернусь через два часа – дать им команду взорвать всю вашу лавку к чертовой матери вместе с вами, уважаемый.
– Что ж, – пожал плечами Прошин. – Вы умный и предусмотрительный человек. Признаться, жаль, что вы больше не являетесь моим пациентом. Итак, объяснения. Разумеется, вы их получите. Давайте, дорогой Аркадий Сергеевич, пойдем по порядку. Начнем с аварии. Это случайность, но случайность для меня очень счастливая, да-с. Я, видите ли, в своих исследованиях за последние годы очень сильно продвинулся. Я научился возвращать пациентов к жизни в лабораторных условиях. Увы, ненадолго, совсем на короткий срок. В ряде случаев они возвращались в исходное состояние на десятый-двенадцатый день. Максимальный срок – три недели. Но и это – громадный успех, к которому я шел более двадцати лет. Однако для дальнейших исследований требуется финансирование. Конечно, практически все пациенты, не имеющие близких родственников, составляют завещания в мою пользу. Но, к большому моему сожалению, в основном это малообеспеченные люди. Ну что они могут после себя оставить? Сберкнижку с десятью тысячами рублей? Бабушкино обручальное кольцо? Дачу на шести сотках? Вы же понимаете, это несерьезно. И тут в больницу попадаете вы! Господи! Поразительная, небывалая удача! Знаете, ирония в том, что в ночь аварии я был совсем рядом, на поляне, работал. У меня было два новых пациента. Позже я узнал, что мы с ними проходили совсем рядом с вашей машиной, когда вы лежали без сознания. Я чуть локти не искусал: пойди мы по другой дороге – все решилось бы сразу, быстро и безо всяких хлопот. Но, увы, в тот раз мне очень не повезло. Вас нашли, отвезли в больницу, а у меня был выходной, и узнал я обо всем только на следующий день. В итоге этот день промедления дорого мне обошелся. Да-с… – Прошин покачал головой, задумался на секунду и продолжал: – Согласитесь, что жизнь одного человека – не слишком большая жертва во имя счастья тысяч, миллионов людей. Пройдя процедуру возвращения к жизни, мои пациенты не только становятся послушны моим желаниям, но и на определенное время сохраняют привычный облик и даже до некоторой степени манеру поведения. Если, конечно, процедура проведена правильно. Изменения наступают много позже… В вашем случае это имело большое значение. Я не хотел ни у кого вызывать подозрений.
– Что вы имеете в виду? – спросил Вольский.
– Вы бы вернулись в Москву, – пояснил Прошин, – обналичили часть своих счетов, для покупки предприятия или еще зачем – вам лучше знать, вы бы сами нашли приемлемое объяснения своему поступку. А затем две-три недели продолжали бы работать как ни в чем не бывало. Если я вывожу пациентов дальше, чем на тридцать километров от Заложного, они не очень долго живут. Но этого времени было бы достаточно. Я бы получил средства на то, чтобы закончить исследования, а вы умерли бы через некоторое время, не привлекая внимания к моей персоне.
– Хороший план, – похвалил Вольский.
– Да, – согласился Прошин. – К сожалению, ничего у меня не вышло. В первый же вечер я направил к вам медсестру… Эта милая девушка не знала, разумеется, что вместо лекарства шприц наполнен мертвой водой, как я называю для простоты эту субстанцию, и укол должен вызвать вашу скоропостижную смерть от самых естественных причин. Однако Софья Игоревна проявила поразительную бдительность. Тогда я решил поместить в соседнюю палату одного из пациентов, уже прошедших процедуру возвращения к жизни. Насколько я понимаю, в записях Качанова вы прочли, что даже кратковременное соседство с ним должно было также привести к вашей смерти. Но эти покойники тупы, уважаемый Аркадий Сергеевич. Тупы и ограничены. Почуяв человека, они стараются добраться до него. Уж не знаю, как он открыл дверь и куда смотрел санитар, но пришел ведь в палату, стервец, переполошил полбольницы, насилу угомонились потом. И ведь объяснял я санитару: пациент после сепсиса, не в себе, запирайте палату хорошенько… Какое там! Ушел к шоферам в карты играть, а эта образина вылезла… Не поверите, как с ними трудно иногда!
Вольский кивнул и постучал пальцами по столу, выражая легкое нетерпение.
Прошин торопливо извинился, что отвлекся, и продолжал.
– В конце концов, я лично установил вам капельницу с той же мертвой водой. Ждать дольше было опасно – ваше состояние улучшалось, даже несмотря на визит моего пациента. Увы, краткий визит… Не думайте, что мне было просто добраться до вас. Днем в палате постоянно сидел этот цербер, Борис Николаевич. Неотлучно сидел, просто поразительно… Он, кажется, ни разу даже по нужде не вышел… Ночью – Софья Игоревна, тоже очень добросовестная особа, да еще водитель вечно в коридоре. Я больше не мог рисковать. С Борисом Николаевичем я поступил в высшей степени просто. Заметив, насколько он неравнодушен к женской красоте, решил этим воспользоваться и направил к нему одну из моих пациенток. Вы знаете, это поразительно, но даже самую непривлекательную женщину можно сделать настоящей красавицей, поместив на некоторое время в мой регенерационный котел. Там у меня особый состав – исключительно растительное сырье, важно только поддерживать нужную температуру… Дама, с которой провел ночь, а затем следующий день ваш врач, при жизни красотой не отличалась. Когда мы познакомились, это была усталая изможденная женщина. Но видели бы вы ее сейчас! Цветок. Как есть цветок! Увы, цветок этот увял, едва она удалилась на некоторое расстояние от лаборатории. Однако свою задачу пациентка выполнила – отвлекла внимание уважаемого Бориса Николаевича, нейтрализовала его на необходимое мне время.
Что касается водителя, тут я даже и к услугам пациентов прибегать не стал. Заплатил по сто рублей малолеткам, велел постучать по стеклам вашей машины, а сам позвонил в милицию и сообщил, что некий гражданин подозрительной наружности пытается угнать автомобиль господина Вольского. Так что вскоре ваш водитель попал в отделение милиции.
Труднее всего было с Софьей Игоревной. Как ее выманить из палаты? Днем мне удалось незаметно спрятать в карман несколько ампул с кетамином. Борис Николаевич был занят с вами, ну я и улучил момент… Дальше – просто. Ночью Софья Игоревна должна сделать вам укол, но лекарства в коробке нет. Зная, что запас препаратов хранится в моем сейфе, а ключ от кабинета – у дежурной сестры, Софья Игоревна отправилась в сестринскую. Но там никого не было: я отправил Полину Степановну на третий этаж, где пациенту якобы сделалось плохо. Кроме того, я заблаговременно угостил Таню леденцами, сваренными на мертвой воде. Вы, наверное, в курсе, что Таня– в прошлом кикимора, то есть не вполне живой человек. Мертвая вода действует на нее особым образом. Если обычного человека она убивает, то кикимору хотя бы и бывшую, делает послушной моим приказам. Я приказал Тане следовать за Софьей Игоревной и задержать ее вплоть до следующего распоряжения.
Увы! Мой прекрасный план и на этот раз сорвался! Очень некстати Софья Игоревна закричала, и еще более некстати на ее крик прибежала Полина Степановна. Если бы это был любой, любой другой человек, хоть сам папа римский, все удалось бы. Но Полина Степановна – Танина крестная мать. А для бывшей кикиморы крестная мать сильнее и черта, и бога, и колдуна, и любой мертвой воды. Цепь глупых, досадных случайностей…
Софья Игоревна застала меня у вашей постели. Пришлось срочно покинуть помещение. Я, правда, успел впрыснуть в капельницу мертвой воды, но Софья Игоревна проявила удивительное упрямство. Собственно, по этой причине она и находится теперь в столь плачевном состоянии.
– Что вы имеете в виду? – спросил Вольский. Сердце гулко ударило под ребро, но он снова приказал ему остановиться.
– Видите ли, в некоторых случаях умирающего можно выкупить, предложить кого-то взамен. В литературе такие истории описаны. Некоторые этнографы упоминают также о поверьях и обрядах, цель которых – обмануть смерть, подсунув вместо человека фальшивку. Я читал о похоронах куклы, например. Это, по-моему, распространено в Поволжье. Если младенцы в семье умирают, то в колыбель вместо родившегося ребенка кладут куклу, а потом оплакивают ее и хоронят. Считается, что после этого ребенок будет жить. Не думаю, что подобные рассказы имеют хоть какую-то реальную почву. Во взаимоотношениях с миром мертвых обман неуместен. А вот договор – другое дело. И Софья Игоревна такой договор заключила, подписав бумагу о том, что всю ответственность за ваше здоровье и жизнь берет на себя. Вы, как я вижу, вполне здоровы, Софья Игоревна должна быть довольна: если я правильно понимаю, она вам сильно симпатизирует.
Вольский вытащил сигареты, закурил.
– Ваши объяснения меня вполне удовлетворили, – сказал он. – Теперь выслушайте мое предложение. Оно, в частности, касается и состояния Софьи Игоревны. Мне не хотелось бы знать, что молодая симпатичная девушка умерла только из-за того, что испытывала ко мне теплые чувства. Я чрезвычайно ценю свой душевный покой и не желаю мучиться угрызениями совести. Поэтому предлагаю вам сделку. Я профинансирую ваши исследования. Они заинтересовали меня, здесь, по-моему, открываются очень большие перспективы. Разумеется, как инвестор, я буду контролировать работу, требовать ежемесячный отчет. Помимо этого, я оставляю за собой преимущественное право на использование ваших разработок. Моя доля прибыли составит 75 процентов. Возможно, на первый взгляд условия кажутся грабительскими, но уверяю вас: это совершенно стандартная практика. К тому же, каждый должен заниматься своим делом. Вы ученый, вот и отдавайте себя целиком науке. А я бизнесмен, и сумею извлечь из ваших открытий максимальную материальную выгоду. Так что подумайте. И вот еще: одно небольшое дополнительное условие. Как уже было сказано, я очень ценю свой душевный покой. Поэтому начну финансировать ваши исследования лишь после того, как Софья Игоревна выздоровеет. Полагаю, это несложно будет устроить.
Прошин молчал, задумавшись.
Вольский тоже молчал. Нельзя было сейчас частить, уговаривать, выдавать заинтересованность.
– Поймите, драгоценный мой Аркадий Сергеевич, – замялся доктор. – Финансирование мне действительно необходимо.
Это Вольский уже понял. За десять лет в бизнесе он научился очень здорово понимать, кому и что необходимо.
– Я готов предложить вам не 75, а 90 процентов прибыли, – продолжал Валентин Васильевич. – Для меня деньги вообще имеют значение лишь с точки зрения возможности продолжать работу. Но что касается Софьи Игоревны, здесь я, увы, бессилен. Такого рода договор не имеет обратной силы. Ничем, ничем не могу помочь. Действительно не могу, извините.
У Вольского похолодело внутри.
– В таком случае наша сделка не состоится, – произнес он равнодушно и встал с табурета. – Всего доброго. Вот мой телефон, если передумаете – звоните.
Эту фразу Вольский говорил сто пятьдесят тысяч раз и отлично знал, что будет дальше.
Он повернулся, и медленно пошел к двери. «Раз. Два. Три…», – считал Вольский про себя. Не думать, не думать, не оборачиваться. Господи, как все было легко, как весело, каким молодцом он себя чувствовал, когда проделывал то же самое на переговорах. Но сейчас ноги сделались ватными, и внутри все корчилось. Вольскому было страшно. Так страшно, как никогда в жизни.
«Остановись! – в третий раз приказал он сердцу – Четыре, пять… Ну давай. Давай, старый пердун… Шесть, семь…»
На счет девять Прошин сломался. Догнал Вольского, схватил за локоть.
– Постойте! Погодите! Думаю, кое-что можно сделать. Я вспомнил…. Пойдемте! Я сейчас подниму свои записи, по-моему, там было что-то, только не помню что… Пойдемте, вот сюда, вниз…
Тараторя, как сорока, Прошин потащил Вольского по коридору, потом – вниз по лестнице.
– Сюда, сюда, Аркадий Сергеевич, сейчас, тут ступенечки. Осторожнее, голову, тут дверь низкая, вот сюда прошу вас…
Вольский остановился посреди просторного подвала и осмотрелся. Все было в точности так, как описывал Качанов, только над цистерной-котлом не клубился пар. Лишь воздух чуть дрожал, как сильного жара.
– Извольте. Моя лаборатория, – с гордостью повел руками Прошин.
– Вон там, – показал он на клетку в углу, – размещаются мои пациенты.
У Вольского сжалось сердце. Он отвернулся и уставился на котел.
– Это вот как раз последняя разработка, – объяснил Прошин. – Качественно новая субстанция, благодаря которой в принципе стало возможно оживление в лабораторных условиях.
Вольский подошел ближе и хотел было заглянуть в котел.
– Что вы! – закричал Валентин Васильевич. – Осторожнее, не подходите близко!
– А что такое?
– Видите ли, температура субстанции в спокойном состоянии доходит всего до ста двадцати градусов. Этого достаточно, чтобы обвариться. Однако стоит туда попасть постороннему предмету, будь то клочок мха, пчела, окурок либо человеческое тело, – и начинается бурная химическая реакция, в результате которой субстанция разогревается до пятисот градусов Цельсия. Вообразите, какой жар! Одно неловкое движение – и вы вспыхнете, как спичка. Мне приходится быть очень осторожным во время процедур. Сам я надеваю защитный костюм, а пациентов оборачиваю тканью, пропитанной специальным жаростойким составом во избежание повреждений. Аркадий Сергеевич, Бога ради, отойдите вы от котла! Пройдемте, посмотрим лучше мои записи…
Вольский прошел вслед за Прошиным в дальний конец подвала, к несгораемому шкафу.
– Будьте добры, вон та коробка, на верхней полке, помогите мне достать, – попросил Прошин.
Вольский потянулся, нащупал коробку и потащил на себя. Внезапно в голове загудело: «Тревога, тревога!» Коробка было слишком легкой, почти невесомой. Не могли там лежать бумаги, не было там никаких картонных папок с записями за тридцать лет. Вольский понял, что налетел, как последний дурак, и стремительно обернулся. В руке Прошина блеснул шприц. Словно в кино, при замедленной съемке, Вольский увидел, как Валентин Васильевич улыбнулся и в глазах его засветилось нечто такое неживое и холодное, что у Вольского все перевернулось внутри. Он понял, что проиграл.
* * *
Пламенная Слободская лежала в маленькой темной каморке. Через щели в дощатой перегородке, отделявшей каморку от комнаты, откуда десять минут назад вышли Вольский с доктором, Дуся слышала весь разговор. Она была в двух метрах от Вольского, но ни пошевелиться, ни голос подать не могла. Все из-за треклятого чая, которым напоил ее сумасшедший доктор. Когда они пошли в подвал, Слободская поняла, что это конец. Все. Финита. Сейчас этот псих раскроит Вольскому череп топором или еще что придумает. В любом случае, спастись не удастся, и пробивающийся сквозь щели жиденький свет электрической лампочки будет последним, что Дуся видит в своей жизни. В смысле, в своей нормальной, человеческой жизни. Потому что доктор, всего вернее, пустит ее на опыты. И будут они с Вольским на пару сидеть в решетчатой клетке, пялиться друг на друга пустыми мертвыми глазами и пускать слюни.
Представив себе это, Слободская в такой ужас пришла, что в очередной раз попыталась пошевелиться. Бесполезно. Все, что она могла делать, – это пялиться в потолок. Даже слюни пускать не могла.
– Кто-нибудь, кто меня слышит! – попросила Слободская. – Кто-нибудь ненормальный, кто-нибудь, кто верит в телепатию, пришельцев и прочую ерунду! Пожалуйста, прочитайте мои мысли на расстоянии и пришлите сюда летающую тарелку. Дорогие спасатели с Марса! Даже если вы трехглазые зеленые уроды, я непременно выйду замуж за одного из вас. Или за всех разом, и буду каждый Божий день играть вам на арфе! Я специально научусь играть на арфе, только заберите меня отсюда. Хоть кто-нибудь, заберите!
Так она лежала и просила всех подряд выручить ее из беды. Марсиан, маму, старший командный состав сил противовоздушной обороны, Организацию объединенных наций и даже дюжину известных ей богов, каждый из которых представлял свое религиозное направление, и ни в одного из которых Слободская не верила. И вот, когда, перебрав богов наиболее популярных и не добившись толку ни от Будды, ни от Аллаха, ни от отца, ни от его сына, она дошла до второразрядного Шивы-разрушителя, случилось чудо. Чья-то косматая голова заслонила бьющий в щели электрический свет, и давно не мытое, пахнущее лесом существо уставилось на Дусю внимательными голубыми глазами. С трудом Дуся опознала в этом существе человека.
Он пришел поохотиться на упырей, повадившихся таскаться в его лес. Он рассматривал Дусю, склонив набок нечесаную башку, и громко сопел. При виде неподвижной Слободской, в глазах у которой застыл смертный ужас, что-то в мозгу человека колыхнулось, прошло рябью по поверхности сознания, и вдруг неожиданно вынырнуло воспоминание о том, как сам он лежал точно так же. Только над головой был не дощатый потолок, а бездонное звездное небо.
Он тогда притащился в лес на встречу с инопланетянами. А встретил доктора Смерть, занятого со своими покойниками. Он пытался спастись, убежать, но споткнулся о корень и упал. И понял, что убежать не получится. Он лежал и смотрел в опрокинутое небо. Потом сильные руки схватили его. Пахнуло эфиром. Грубая ткань легла на лицо. Сладкий удушливый запах потек в ноздри, закупорил легкие, и он уплыл в темноту, успев подумать, что это конец.
Однако главный заложновский уфолог Валерьян Электронович Савский (а это был именно он) не сгинул в ту ночь посреди темного леса. Оказалось, что с жизнью товарищ Савский попрощался несколько преждевременно. Усыпив Савского эфиром, Прошин решил на время оставить уфолога в придорожной канаве. Валентин Васильевич торопился закончить оживление, поскольку активность родника, необыкновенно сильная в тот день, вот-вот могла пойти на убыль, и следовало спешить. Позже доктор намеревался вернуться за Савским, оттащить его в лабораторию и поработать с уфологом в спокойной обстановке. Но вышло иначе.
Пока Прошин возился с оживлением, пока окунал пациентов в родник и раскладывал по шалашикам, из-за поворота дороги вынырнул автобус, следующий рейсом Москва—Калуга, и резко затормозил, раскидывая гравий из-под колес. Из автобуса вывалилось полтора десятка работяг, которые отправились в дорогу с московского автовокзала шесть часов назад, успели уже выпить все припасенное, спеть три раза про черного ворона и пообжиматься с кондукторшей, а теперь жаждали не столько глотнуть свежего воздуха, сколько освободить организм от излишков жидкости. Нетрезвые пассажиры разбрелись по кустам. Один из них натолкнулся в канаве на бесчувственного Савского. Приняв несчастного уфолога за утомленного «Невским оригинальным» товарища по путешествию, сердобольный мужик дотащил его до автобуса, мешком свалил на сиденье.
Двери захлопнулись, автобус, задрожав всем своим железным телом, тронулся, однако, проехав пару километров, остановился снова. Оказалось, не все пассажиры вернулись из лесу. Некий Колян, по всей видимости, справив нужду, заснул прямо в кустах. Коляновы друзья, обнаружив его отсутствие, требовали остановить автобус и желали отправиться на поиски незадачливого Коляна. Поскольку требования свои они подкрепили угрозами пересчитать шоферу зубы в случае отказа, двери распахнулись, и друзья Коляна гурьбой направились в лес, весело перекликаясь и беззлобно матерясь. Пока они аукали по кустам, не беря в расчет, что место, где Колян пропал, находится в двух километрах отсюда, Савский начал приходить в себя. Не вполне понимая, кто он, где находится и что делают вокруг все эти люди, однако памятуя о грозящей опасности, Валериан Электронович сполз с сиденья, шатаясь протащился к открытой двери, вывалился наружу и заковылял, изо всех сил торопясь, к придорожным кустам. Он шел, и шел, и шел снова, падал, а потом опять шел. В голове путалось, ничего в ней не осталось от прошлой жизни, кроме пережитого ужаса и надежды, что если быть осторожным и не показываться людям, то можно уцелеть. Близкое дыхание смерти выдуло из сознания Савского весь мусор цивилизованной жизни, унесло в никуда рефлексии, мечты, проблемы. После судьбоносной встречи на поляне у родника Савский стал совершенно другим человеком, и человек этот был значительно ближе к питекантропу, нежели к физику-ядерщику, в свое время возглавлявшему в калужском институте целый отдел.
Войдя в лес, Савский услышал, как автобус отъезжает (Колян, оказывается, вовсе не потерялся, а преспокойно себе дрых, свалившись в проход между сиденьями). Он направился в чащу. В ту ночь Валерьян Электронович впервые спал в корнях старого разлапистого дерева.
И вот теперь, глядя на беспомощную Слободскую, лежащую посреди тесной каморки, Савский не только вспомнил все происшедшее. Он также понял, что эту дохленькую тушку надо вынести из опасного дома, утащить в лес, выпустить на волю. Крякнув, бывший председатель уфологического общества, а ныне вольный лесной житель Валериан Электронович Савский, взвалил Слободскую на плечо и зашагал прочь.
* * *
Доктору Прошину повелителю мертвых, действительно очень нужны были деньги. Много. Катастрофически много. Вольский был его единственным и неповторимым шансом, удачей, какая случается раз в жизни. И Прошин не намерен был так просто сдаться. Он понимал, что идет на риск. Знал, что Вольский не врет про водителя, оставленного в машине. Знал, что если акула капитализма не выйдет из дома живой и невредимой, Прошина вместе с лабораторией взорвут к чертям собачьим. Перед тем как спуститься в подвал, Вольский поговорил по телефону, сказал, что все в порядке и что через час он вернется.
У Прошина была единственная возможность: действовать внезапно и очень быстро. Смертельная инъекция, мгновенная смерть. Потом – как можно скорее обернуть жаростойкой простыней, опустить в котел.
В новой субстанции процедура оживления занимала минут двадцать. Если повезет – как раз можно уложиться в отведенный час. После процедуры Вольский не будет опасен. Он сделает все, что потребуется Прошину. А потом умрет навсегда. Когда Прошин рассказывал Вольскому, что максимальный срок жизни после лабораторного оживления – три недели, он говорил правду. Конечно, это рискованно. Вдруг не получится? Но рискнуть все же стоило: другого такого шанса не представится, Прошин это нутром чувствовал.
Пока Вольский рассматривал подвал, Валентин Васильевич, делая вид, что роется в шкафу, набрал шприц. Никакой мертвой воды, на это нет времени. Просто инъекция препарата, вызывающего мгновенный паралич сердца. Всего делов – две-три минуты, не больше.
Когда Вольский задрал руки и встал на носки, потянувшись за коробкой с резиновыми перчатками и подставив Прошину незащищенную спину, было пятнадцать минут восьмого. У доктора оставалось сорок восемь минут. Вполне достаточно. Если бы Вольский не обернулся…
Но он обернулся. И Прошин опоздал. На долю секунды опоздал – игла царапнула Вольского по боку. Но в тело не вошла, и в следующее мгновение шприц покатился по полу. Перед лицом Прошина метнулся, как молния, кулак, во рту стало солоно от крови, и доктор полетел в тартарары.
Все случилось очень быстро. Прошин стал заваливаться навзничь, инстинктивно пытаясь зацепиться за что-нибудь руками, налетел спиной на стоявшую посреди подвала каталку вместе с ней проехал несколько метров. Не успел Вольский понять, что происходит, как каталка с грохотом ударившись о борт котла, остановилась. Прошина подбросило вверх, в дрожащем над котлом мареве мелькнули его ноги, над цистерной полыхнуло, и в ту же секунду столб пламени ударил в потолок.
От жара затрещали перекрытия. Вольский бросился к дверям, вверх по лестнице, оттуда стремглав – на двор, потому что огонь наступал уже на пятки, лизал спину, дышал в лицо, завивался петушиными хвостами вокруг. Старый дом пылал, как пучок хвороста.
* * *
Увидев взвившееся над домом пламя, Федор и Веселовский немедленно выскочили из машины, кинулись через поле к частоколу. Снова полыхнуло, осветило далекий лес, лизнуло небо, и выскочил из огненного водоворота Вольский, целый и невредимый. От него несло дымом, рукав тлел, и Вольский, матерясь, сбивал с него искры. В отблесках пожарища Федор увидел, что у Аркадия нет больше бровей, а волосы торчат надо лбом нелепыми опаленными клочочками. Но это была ерунда. На самом деле, просто ерунда.
Пока Вольский тушил тлеющий рукав, пока верный Федор оглядывал его со всех сторон, пытаясь понять, все ли у Вольского цело, Веселовский стоял в сторонке, поглядывая на горящий дом, от которого в небо уносились золотыми мотыльками искры. Глаза защипало от дыма, и Веселовский, жмурясь, отошел подальше. Мелькнуло что-то по кустам, зашелестело близко, в десяти шагах. Веселовский обернулся – и прямо перед собой увидел товарища Савского, бывшего своего наставника и руководителя. Савский шел по краю поля пружинистой походкой хищника, перебросив через плечо звезду отечественной журналистики Анну Афанасьевну Слободскую.
– Валерьян! Савский! – заорал Веселовский во все горло и кинулся навстречу означенному Валерьяну. Но тот, заметив Виктора Николаевича, проворно скинул на землю свою ношу и, по лошадиному всхрапнув, размашистой рысью припустил к лесу. Через секунду Савский скрылся в темноте, как не было.
Федору и Вольскому оставалось лишь удивляться рассказу Веселовского и радоваться, что все так счастливо закончилось.
Определенно, это был хеппи энд. В сказках царевич, отведавший пищи мертвых, может победить Бабу Ягу. В сказках он бросает ее в печь, и коварная ведьма сгорает заживо. После этого жизнь немедленно налаживается, мертвая царевна оживает, в честь чего они с царевичем устраивают пир на весь мир и счастливо живут до гробовой доски.
Едва Прошин сгинул в пламени, у Вольского отлегло от сердца. Все было кончено. Колдун повержен, чары рассеялись.
Вольский набрал номер больницы.
– Боря! – заорал он в трубку – Боря, это я! Нет, не в Москве! Борь, скажи мне, Соньке лучше?
Но Соньке было хуже. Видимо, со смертью колдуна чары рассеиваются только в сказках. Законы жизни и смерти объективны, как законы оптики или термодинамики. От того, что доктора Прошина, преемника хвостовского деда Ставра, не существовало больше на этом свете, для Сони ничего не изменилось.
* * *
Она по-прежнему лежала, обмотанная проводами и трубками, принадлежащая уже больше к миру мертвых, нежели живых.
Этот мертвый, чужой мир Соня чувствовала всем существом, видела закрытыми глазами. Вольский знал, каково это, и ничего не мог сделать…
Заходили и выходили медсестры, врачи поднимали Соне веки и тревожно перешептывались, глядя на показания осциллографов, верный Федор за дверью отчитывал кого-то по телефону. Леруся, Дусина тетка, зашла, молча выставила на стол перед Вольским какие-то коробки и термосы, погладила по плечу и ушла. А он все сидел, держа Соню за руку такую тонкую, такую легкую, что слезы наворачивались на глаза, и пытался дозваться до нее.
Вольский сделал все, чтобы вернуть ее, и проиграл. Соня уходила все дальше. Страшно было думать, что будет, когда она совсем уйдет. Об этом вообще нельзя было думать. У нее не было больше сил цепляться за жизнь, и Вольский знал: он должен делать это за нее, он должен ее вытащить. И он ее вытащит, черт возьми, потому что иначе просто не может быть. Соня была еще здесь. Значит, он еще не проиграл окончательно.
Но как удержать ее, если она даже в сознание теперь почти не приходит? Он мог только сидеть рядом, держать за руку, повторять, что не отпустит ее, что всегда будет рядом: в горе, в радости, в богатстве и бедности, в жизни и смерти… Вольский прикрыл глаза и подумал: «Где она сейчас?» Где она бродит, какую жуть шепчут ей тихие осенние голоса, от какой грусти разрывается бедное сердце? Господи, она совсем одна там, куда ему нет хода, одинокая девочка среди холода и вечной печали. Наверное, ей очень страшно. Может, она зовет Вольского. А он сидит здесь и ничего не может сделать. Вольский снова прикрыл глаза. Не вспоминать! Нет, не вспоминать! Думать о хорошем, верить, что не все потеряно. Бесполезно… Прошин сказал: «Договор не имеет обратной силы…». «Ничего не поделаешь…», – так он сказал. Многие пытались обмануть смерть, подсунуть вместо человека фальшивку, но это не работает. Ничего не поделаешь… Соня так и останется одна, так и уйдет, и он не сможет быть с ней рядом ни в жизни, ни в смерти… Или…
Вольский нахмурился. Что-то такое мелькнуло в голове. Какая-то мелочь, пустячок, но очень важный пустячок. О чем он думал? С чего начал? Он думал, нельзя ли отвезти Соню к роднику, если она все же… Если он не сумеет ее удержать. Потом… Так, потом он думал, что рассуждает, как кинговский доктор из «Кладбища домашних животных». Жизнь есть жизнь, а смерть есть смерть. Живые и мертвые – разные, и живут по разным законам. Когда-то, прочитав «Кладбище…» впервые, Вольский долго размышлял: а на черта ожившие мертвецы ходят и убивают всех без разбора? Единственное, что ему пришло в голову, – что закон продолжения рода также действует в мире мертвых, как и в мире живых. Живые хотят любить, рожать детей, продолжать жизнь, создавать как можно больше себе подобных. Мертвые хотят того же: создать как можно больше мертвых. В сущности, поведение пациентов Прошина такую теорию подтверждало. Но это все не то… Не то важное, что Вольский пытался вспомнить… Так. Еще раз. Соню надо удержать здесь. Нельзя дать ей уйти. Он должен быть с ней вместе. В горе и радости, в жизни и смерти, чтобы защищать, чтобы последовать с ней, если надо, на ту сторону. Одна она не справится. А он что-нибудь придумает. Только надо быть вместе. В горе и в радости… Господи, помоги ей!
Вольский никогда не верил ни в какого Бога. Но сейчас он сидел и шептал: Господи, или кто там есть, помоги ей! Я не могу помочь, так что помоги ты!
Смешно. Он вспомнил, как впервые подключался к Интернету. Тогда Интернет открыл ему глаза на сущность религии и институт церкви как таковой.
Вольский всегда относился к церкви неприязненно, считая ее сугубо дисциплинарным институтом, созданным специально, чтобы призвать к порядку толпы слаборазвитых в нравственном отношении людей, дать им некий свод правил жизни и заставить выполнять эти правила под страхом адских мук, ухудшения кармы и т. п. Ему всегда было смешно слушать о таинствах, значении церковных ритуалов и уж тем более смотреть на раскормленных священников, утверждающих, что сан дает им право чуть ли не на прямое общение с Творцом. И вот, счастливо прожив с такими взглядами много лет, Вольский решил подключиться к едва только появившемуся в родном отечестве Интернету. Провайдер тогда был один-единственный, так что выбирать не приходилось. Вольский внес деньги на счет, завел логин и пароль, зарегистрировался и жадно припал к неисчерпаемому источнику знания (общения, радости, изумления и чего там еще). Сидя в сети, он подумал, что процедура подключения очень напоминает процедуру крещения, например. Имеется некий провайдер – абстрактная группа лиц, которая непостижимым для тебя, дурака, способом напрямую контачит с единой информационной сетью и может дать выход в нее каждому, кто заплатит немножко денег и пройдет процедуру инициации: заведет логин (имя, данное при крещении), соблюдет необходимые формальности (для церкви – таинство крещения с хождениями вокруг купели и пр., для сети – заполнение каких-то непонятного назначения окошек и ответы на непонятно с какой целью задаваемые вопросы). После чего некий выход в Сеть (в сфере религии – доступ к Всевышнему через посредника) у тебя есть. Остается регулярно платить немного денежек (в лоне церкви – возносить молитвы, читать суры, исповедоваться, петь мантры) – и доступ будет открыт всегда.
«Возможно, различные религии и их служители – это просто различные провайдеры и сотрудники компаний, обслуживающие выход к Богу», – подумал тогда Вольский. Если допустить, что некий Бог все же существует…
Сейчас он снова подумал: «Черт его знает, может, это и вправду работает…» Может быть, если он выберет хорошего провайдера и подключится прямо сейчас, и оператор введет правильный код (в горе и радости, в жизни и смерти…), где-нибудь там, в бесконечной вселенной, они с Соней подключатся друг к другу и действительно будут вместе навсегда – и по эту сторону, и по ту… Ведь если он не знает, что там, на той стороне – это вовсе не значит, что там ничего нет. И если он не знает, как осуществляется связь между душами, это не значит, что связь в принципе отсутствует. Законы жизни и законы смерти объективны, как законы оптики или термодинамики. И независимо от того, верит Вольский в них или нет, понимает их, или не понимает, они работают. Так может те, кто поклялся перед Богом никогда не разлучаться, действительно остаются вместе всегда, вечно?..
– Федор! – гаркнул Вольский в коридор. – Федор! Телефон дай мне!
…Священник явился в палату через сорок минут – молодой, с хорошим открытым лицом, в адидасовской куртке поверх рясы. В сущности, Вольскому было все равно, к какому провайдеру обратиться. Если бы поблизости оказалась буддистская пагода или католический костел, то, возможно, на месте этого парня в рясе сейчас стоял бы желтолицый лама или ксендз с тонкой усмешкой на бледных губах. Какая разница, кто? Бог, также как и Интернет, один на всех… Просто православный храм оказался ближе, чем буддистский…
Это было самое странное венчание, которое только можно себе вообразить. Соня лежала, накрытая белой простыней, и выглядело все так, будто молодой священник не венчать ее пришел, а соборовать. Сестра, менявшая невесте капельницу всхлипнула, когда Слободская положила Соне на грудь белую розу. Медсестра вышла в коридор. Слышно было, как она там плачет и негромко причитает: «Господи, такая молодая, жить бы да жить… Жалко-то как…»
Незадолго до прихода священника Соня пришла в себя. Вольский знал: это ненадолго. Надо было торопиться. Он наклонился к ней, прижался щекой.
– Не уходи, – попросила Соня.
– Я здесь, – шепнул Вольский ей в самое ухо. – Всегда с тобой. Хочешь что-нибудь?
– Тебя… – шевельнулись Сонины губы.
– Ты пойдешь за меня замуж? – спросил Вольский Соня слабо улыбнулась потрескавшимися губами и прикрыла глаза.
Она оставалась в сознании, пока молодой человек в рясе кропил вокруг святой водой, лишь ненадолго ушла в небытие, когда Дуся и Федор, призванные в свидетели таинства, обходили больничную койку с венчальными свечами в руках. Потом Соня снова открыла глаза. Над ней сияла сусальным золотом тяжелая корона. Глядя, как Дуся держит над Сониной головой эту самую корону Вольский едва сдерживал слезы. Соня походила на мертвую царевну: белая, с розой на груди, с короной над головой, прекрасная, далекая.
«Нет! – зло подумал Вольский. – Врешь! Я останусь с ней, даже если не смогу удержать ее здесь. И тогда мы посмотрим, тогда мы еще посмотрим!»
Сейчас он действительно верил, что еще не проиграл. Кто там ходил за любимой в царство теней? Орфей? Да, Орфей и Эвридика. И ведь все у них хорошо закончилось, разве нет?.. «Нет, – вспомнил он. – У них все закончилось плохо». Орфей уже почти вывел Эвридику из царства теней, когда она обернулась и превратилась в камень. Но Соня не станет оборачиваться. Он не позволит. Он будет держать ее лицо в ладонях, и все у них будет гораздо лучше, чем у глупой Эвридики…
– В богатстве и бедности, – говорил тем временем молодой священник. – В горе и в радости…
– Да! – отвечал Вольский – Да, да, да.
И Соня шевельнула губами, произнося неслышное «да».
Теперь они были вместе. Теперь они будут вместе всегда, даже если произойдет временный дисконнект…
Священник ушел. Вольский снова сел в кресло, взял Соню за руку Наверное, он задремал, потому что когда открыл глаза, было уже темно, и только синий дежурный свет горел над кроватью. Вольский потряс головой, наклонился над Соней, поцеловал в лоб. Она снова была без сознания. Вольский глянул на осциллограф, и внутри все похолодело: светящаяся точка, прежде медленно ходившая по экрану, сейчас носилась вверх-вниз, как сумасшедшая.
– Федор! – заорал Вольский. – Боря! Кто-нибудь, врач! Сюда!
Федор, Боря, дежурный врач и кто-нибудь в лице двух хорошеньких сестер затопали по коридору и в палату ввалились практически одновременно.
– Что случилось? – переводя дух, спросил Борис Николаевич.
Сгорбившись над Соней, никого не стесняясь, Вольский плакал.
– Боря, – сказал он, поднимая на доктора Каравченко до краев наполненные детским страхом глаза. – Боря, она умирает.
Вольский мотнул головой в сторону осциллографа. Боря тоже глянул – и заорал вдруг:
– Анжела, быстро, адреналин неси, тридцать кубиков!
Потом положил Вольскому руку на плечо и сказал:
– Аркадий Сергевич, она не умирает. Совсем наоборот.
* * *
Через две недели старый кирпичный завод в городе Заложное был продан Вольскому. Самым ценным в этом приобретении были шестьдесят гектаров земли, прилагавшиеся к заводу. Перво-наперво территорию обнесли бетонным забором, а в начале декабря установили по периметру какую-то навороченную охранную систему чтобы никто больше не ходил на родник даже случайно. Теперь на этих шестидесяти гектарах леса лишь зверье разгуливало, да изредка заходили в чащу охранники вывесить на дереве что-нибудь для одичавшего вконец Савского: когда теплую подстилку, когда копченый окорок. Валерьян Электронович людям ни разу не показывался, предпочитая выходить из норы по ночам. Наутро окорок исчезал, и через несколько дней охрана вывешивала следующий.
Веселовский уехал в Америку по приглашению тамошнего уфологического общества. Он читал американцам лекции о русском фольклоре, в основу которого легли реальные истории посещения Земли инопланетянами. Лекции имели шумный успех, и Веселовский намеревался гастролировать до весны. Перед Новым годом он прислал Дусиной тетке письмо. В письме Виктор Николаевич хвалился, что его лекции некое уважаемое издательство решило выпустить отдельной книгой, а также приглашал Лерусю посетить столицу штата Джорджия город Атланту, где он в настоящее время имеет счастье гостить, и заверял, что все дорожные расходы возьмет на себя уфологическое общество штата.
Подруга Дусиной матери, Марта Штольц, вернулась к себе во Франкфурт, где вскоре выпустила на немецком языке книжку под названием «Славянская обрядовость. Параллели». Если бы Вольский читал по-немецки, книга эта могла бы многое ему объяснить. В частности, от чего умирающая Соня неожиданно ожила. Но Вольский немецкого не знал, филологией не интересовался, да и с госпожой Штольц знаком не был.
Между тем шестую главу «Параллелей» госпожа Штольц посвятила схожести свадебных и похоронных обрядов на Руси.
«Побывав во многих русских деревнях на похоронах и на свадьбах, – писала она, – я обнаружила, что эти обряды практически идентичны даже в мелочах. В начале церемонии похорон покойного накрывают простыней, венчальной или пасхальной скатертью (иногда – просто полотном) так же, как невесту накрывают фатой либо покрывалом. На этот обряд редко обращают внимание, между тем аналогия со свадебным покрыванием невесты делает его весьма значимым. Как и невеста, покойник утрачивает привычный облик, становится „бесформенным“.
Омовение усопшего – такая же важная процедура в обряде похорон, как и мытье невесты в бане.
Плач по невесте часто очень напоминает плач по покойнику. Процедура прощания, тексты причитаний – все очень и очень похоже.
Усопшего одевают в новую, ненадеванную одежду, которую специально шили для этого случая. Вот вам еще одна параллель со свадьбой. К слову, женщин обычно хоронили в той же одежде, в которой они венчались: “В чем венчаться, в том и скончаться” – одна из многих “перекличек” свадьбы и похорон.
Если изготовление гроба уподобляется строительству дома, то переложение покойника в гроб (и далее – в могилу) – новоселью. Применительно к свадебным обрядам – это переезд невесты в дом жениха.
Как девушке дают приданное, так и в гроб усопшего помещают “долю” покойного: кусочки хлеба, стружки от гроба, обрезки ткани, оставшиеся от шитья савана, медные деньги (“для оплаты места на кладбище” или “для оплаты переправы через реку”).
Особый интерес представляет обсыпание тела покойника в гробу зерном ржи и овса. Бросание вслед обычно предпринимается для того, чтобы закрыть обратную дорогу покойнику. Точно так же и невесту обсыпают зерном.
Образы и мотивы дороги, дальнего трудного путешествия являются основными в похоронных и свадебных причитаниях.
Особенность пути в похоронах (и свадьбе) состоит в том, что независимо от реального расстояния от дома до кладбища (или от дома невесты до дома жениха) путь изображается дальним, трудным и опасным. Кое-где покойника даже летом отвозили на кладбище на санях. Вынос покойника из дома и вывод невесты сопровождаются многочисленными действиями, имеющими глубокий ритуальный смысл.
Последний рубеж “своего” мира – околица деревни – маркировался особыми действиями и в свадьбе, и в похоронах. Здесь невеста окончательно прощается с родительским домом, жених выбрасывает все подарки, полученные от других девушек на беседах, а родственники покойника подают милостыню провожающим.
Ассоциацию со свадьбой вызывает и обычай бросать в могилу мелкие монеты, пояса, платки (в том числе “слезные платки”), что понимается как выкуп места (свадебная аналогия – выкуп женихом места рядом с невестой).
В чем же причина такой схожести свадебных и похоронных обычаев? Возможно, в том, что для женщины замужество всегда означало конец одной жизни и начало совершенно другой. Она становилась другим человеком, и даже получала от мужа новое имя. По мнению автора, в древности эти два, казалось бы, совершенно разных обряда были полностью идентичны, и изначально свадебный обряд представлял собой фактически похороны девушки, ее прощание с жизнью, и рождение другого человека – женщины. Свадебные и похоронные обряды славян так схожи между собой, что иногда на Руси смерть пытались обмануть, выдавая девушку замуж и как бы устраивая ей своеобразные ложные похороны, что косвенным образом подтверждает теорию автора. Эту процедуру, по рассказам, весьма успешно, практиковали в Коми-Пермяцком округе и в некоторых областях средней полосы России. Так, уроженка села Малые Вяземы Владимирской области рассказала, что ее родственница была больна туберкулезом на последней стадии и умирала. Зная, что ей осталось жить считанные дни, девица стала уговаривать своего жениха забыть ее и жить счастливо, женившись на другой. Жених на это ответил, что ему нужна только она, и, как ни возражала невеста, велел готовиться к свадьбе. В церковь ее несли на руках: девица была так слаба, что идти сама не могла. Однако после того, как священник обвенчал молодых, быстро пошла на поправку и уже через несколько месяцев была совершенно здорова».
* * *
В конце декабря Вольский впервые вывел все еще бледную и слабенькую Соню на прогулку. Падал снег, и она ловила снежинки перчаткой. Ее щеки порозовели на морозе.
Потом они вернулись домой, зажгли гирлянду на огромной, под потолок, елке, и пили чай, закутавшись вдвоем в один плед.
Вечером приехала Дуся, привезла Лерусиных пирогов, рассказала кучу всякой всячины, взяла с них слово, что Новый год приедут встречать на Чистопрудный, и умчалась на какую-то встречу.
Вольский с Соней снова забрались под плед и начали смотреть какое-то дурацкое кино про мошенников, но Соня почти сразу заснула у Вольского на плече.
Вольскому не спалось. Стараясь не разбудить Соню, он тихонько вылез из тепленького постельного нутра и пошел в кабинет поработать.
Он рассчитывал рентабельность очередного своего безумного предприятия, когда через открытую дверь услышал, как Соня застонала во сне. Было пять утра – время, когда надо к кому-то прижаться. Вольский на цыпочках вошел в комнату, сел рядом с ней, положил руку под щеку.
Соня приоткрыла глаза и улыбнулась.
– Вольский, – сказала она. – Мне больше не снятся кошмары. Мне снилось, как мы целовались.
– Да, – тихо ответил он, целуя ее в висок.
– Вольский, – снова шепнула Соня. – Я с тобой стала совсем другая, как будто заново родилась. Если я буду другая, ты не разлюбишь меня?
– Я никогда тебя не разлюблю, – ответил Вольский.
Вздохнув, он забрался к ней, в тепло, обхватил, прижал к себе, уткнулся носом в гладкие, пахнущие летом волосы. Он чувствовал себя абсолютно счастливым. И еще – очень живым. Сердце ударило в ребра, и Вольский чуть не задохнулся от избытка счастья и избытка жизни.
– Сонька… – сказал он ей в макушку. – Сонька… Я тебя люблю.
Работая над книгой, я с огромным удовольствием прочла несколько книг по этнографии, выпущенных питерским издательством «Наука», подшивку газеты «Версия» за последние три года, а также толстенную стопку журналов «Караван историй». Кое-что из прочитанного использовано в романе, и автор выражает искреннюю благодарность сотрудникам вышеперечисленных изданий.