Знакомство А. С. Пушкина со «Словом» состоялось еще в лицейские годы, а изучение памятника продолжалось всю его последующую жизнь. У поэта было особое отношение к «Слову», поскольку он не только серьезно занимался им, но и очень много и охотно о нем говорил и спорил, особенно в последние годы жизни. Судя по воспоминаниям С. П. Шевырева, «“Слово о полку Игореве” Пушкин помнил от начала до конца наизусть и готовил ему подробное объяснение. Оно было любимым предметом его последних разговоров». Так, фольклорист и этнограф И. П. Сахаров вспоминал о последней встрече с Пушкиным за три дня до дуэли: «Пред смертью Пушкина приходим мы, я и Якубович, к Пушкину. Пушкин сидел на стуле; на полу лежала медвежья шкура; на ней сидела жена Пушкина, положа свою голову на колени мужу. Это было в воскресенье; а через три дня уже Пушкин стрелялся. Здесь Пушкин спорил с Якубовичем и спорил дельно. Здесь я слышал его предсмертные замыслы о «Слове Игореве полка» – и только при разборе библиотеки Пушкина видел на лоскутках начатые заметки». (Выделено мной. – А. К.).

Лицеисты, в том числе Пушкин, хорошо знали «Слово» по некоторым изданиям, которые входили в круг их чтения. Прежде всего, это первое издание памятника, подготовленное А. И. Мусиным-Пушкиным, А. Ф. Малиновским и Д. Н. Бантыш-Каменским. Это также издание 1805 года А. С. Шишкова с его примечаниями и поэтическим переложением. Это изданная в 1812 году «Хрестоматия» Н. И. Греча, где был напечатан отрывок из «Слова» под названием «Сражение россиян с половцами», приложен древнерусский текст и перевод А. С. Шишкова. Отрывок начинался со слов: «Дълго. Ночь мркнетъ», а заканчивался – «Ничить трава жалощами, а древо с тугою къ земли преклонилось». Именно эта «Хрестоматия» была учебным пособием в лицее».

В домашней библиотеке Пушкина было несколько книг, имевших непосредственное отношение к его работе над «Словом». Похоже, что эта работа не прерывалась с юных лицейских лет и до самой смерти поэта.

Прежде всего, это пять текстов самого памятника: издание Шишкова 1805 года; второе издание в «Собрании сочинений и переводов адмирала Шишкова» т. VII, 1826; «,,Слово о полку Игоревом”. Историческая поэма, писанная в начале XIII века на славенском языке прозою». М., 1823 (древнерусский текст, буквальный прозаический перевод Н. Ф. Грамматина, «переложение стихами древнерусского размера» и примечания); «Песнь ополчению Игоря Святославича князя Новгород-Северского». Перевод с древнерусского языка XII столетия А. Ф. Вельтмана, М., 1833.

Интересно в этом отношении и письмо самого А. Ф. Вельтмана к Пушкину, из которого следует, что он в глазах современников слыл истинным знатоком повести: «Александр Сергеевич, пети было тебе, Велесову внуку, соловию сего времени, песнь Игореви, того Ольга внуку, а не мне; но досада взяла меня на убогие переводы чудного памятника нашей древней словесности, и я выкинул в свет также, может быть, недоношенное дитя. Посылаю на суд и осуждение. Я доволен по крайней мере тем, что в моем переводе сулица – не маленький щит, болог не благо, век не веча и не сеча: харалуг не харя и не луг; ток не кровавая ладонь; Ярослав не Изяслав; и нет в моем переводе ни кур, ни петухов, и не запрягают Игоря в плуг пахать землю.

Желал бы знать мнение Пушкина о Песни ополчения Игоря, говорят все добрые люди, что он не просто поэт, а поэт умница, и знает, что смысл сам по себе, а бессмыслица сама по себе; и потому я бы словам его поверил больше, чем своему самолюбию.

Посылаю и третью часть Странника, по коему нельзя узнать, блуждал я или блудил.

Досадно мне, да и каждому досадно, что Александр Сергеевич отложил издавать журнал до будущего года. Если говорить правду, то перевод песни Игоря был приготовлен для сего журнала.

Желая здоровья и высоких прекрасных внушений, остаюсь искренне преданный Вельтман. 4 февраля 1833, Москва».

В своей заметке к «“Слову о полку Игореве” в переложении А. Ф. Вельтмана» Пушкин приписал О. И. Сенковскому замечание другого критика «Слова» Каченовского («выражение рыцарское»): «Хочу копье преломити, а любо испити…». Г-н Сенковский с удивлением видит тут выражение рыцарское. Нет, это значит просто неудачу: «Или сломится копье мое, или напьюсь из Дону». Тот же смысл, как и в пословице: либо пан, либо пропал.

Похоже, что Пушкин с вниманием отнесся также к первому изданию «Слова» на чешском языке, переведенному в 1821 году Вацлавом Ганкой. Экземпляр этого издания был переплетен Пушкиным, и в него были вплетены белые листы для специальных пометок. Обращался он также к переводу «Слова» на немецкий язык, осуществленному тем же В. Ганкой.

В библиотеке Пушкина находился экземпляр перевода В. А. Жуковского 1818—1819 годов, а также рабочий экземпляр В. А. Жуковского первого издания «Слова» 1800 года, который был подарен ему А. И. Тургеневым с надписью: «Песнь древнего барда новому трубадуру дарит Александр Тургенев, в знак дружбы, на память любви». На переводе «Слова» В. А. Жуковского Пушкин сделал около 80 пометок и замечаний (Приложение – 1).

Пушкин явно готовился совершить масштабное, многоплановое исследование «Слова», о чем говорят многочисленные пометки на полях принадлежащих ему книг, а также подчеркивания отдельных слов в переводах «Слова». Например, на переводе А. Ф. Вельтмана сделано около тридцати замечаний.

Известны следующие три высказывания Пушкина о «Слове», обнаруженные в его статьях, заметках и планах, связанных с оценкой состояния русской литературы: «Но, к сожалению, старинной словесности у нас не существует. За нами темная степь, и на ней возвышается единственный памятник: “Песнь о полку Игореве”».

«Несколько сказок и песен, беспрестанно поновляемых изустным преданием, сохранили полуизглаженные черты народности, и «Слово о полку Игореве» возвышается уединенным памятником в пустыне нашей древней словесности»

Сказки, пословицы: доказательство сближения с Европою.

Песнь о полку Игореве.

Песнь о побоище Мамаевом.

Сказки, мистерии.

Песни.

Последнее высказывание приведено в «Планах» Пушкина по изучению истории русской литературы, которые в своем большинстве оказались не реализованными из-за раннего трагического ухода гения Земли русской из жизни. При внимательном прочтении «Планов» создается впечатление, что Пушкин интуитивно предсказал потомкам направление поиска автора «Слова о полку Игореве». Самому сделать это открытие ему до конца не удалось по ряду причин, при этом временной жизненный цейтнот в качестве одной из причин стоит, на наш взгляд, далеко не на первом месте.

О творческих планах поэта по глубокому изучению героической поэмы говорят также разрозненные заметки и записи: на записке П. А. Чаадаева, пять записей в тетради 2386, лист с заметками по объяснению древнерусских слов, клочок бумаги с выписками из Библии, выписка из Четьих-Миней, листочки с отдельными записями. Есть, в частности, заметки, явно связанные с работой над «Словом», например выписки терминов, относящихся к соколиной охоте. Многие листочки обнаружены между страницами изучавшихся Пушкиным книг. Некоторые записки могли быть вообще не обнаружены, например возражение Пушкина Каченовскому (в записи ошибочно названному Сенковским) по поводу слов Игоря «Хочу копье преломити, а любо испити» было обнаружено на записке П. Я. Чаадаева. Есть, например, и письмо И. И. Лажечникова к Пушкину от 22 ноября 1835 года, в котором писатель отвечает на вопрос Пушкина, почему и в каком значении он употребил слово «хобот» в «Ледяном доме» и в «Последнем Новике».

Пушкин не случайно задал этот вопрос И. И. Лажечникову, поскольку его интересовала природа происхождения этого слова в предложении: «…нъ розно имъ хоботы пашутъ», однако вразумительного ответа не получил, поскольку в своем ответном письме И. И. Лажечников пишет следующее:

«…Теперь объясню Вам, почему я употребил слово хобот в Ледяном Доме и, кажется, еще в Последнем Новике. Всякой лихой сказочник, вместо того чтобы сказать: такимто образом, таким-то путем, пощеголяет выражением таким-то хоботом. Я слышал это, бывало, от моего старого дядьки, слыхал потом не раз в народе Московском, следственно по наречию Великороссийскому…»

Но наиболее значительным вкладом А. С. Пушкина в «Слововедение» является его неоконченная статья «Песнь о полку Игореве», которая в наибольшей степени выражает в прямой форме отношение поэта к «Слову» и его незримому автору. Статья представляет собой «Введение» к тексту и «Толкования» памятника вплоть до слов: «А мои ти куряне сведоми къмети…» в обращении буй тура Всеволода к «светлому» брату Игорю.

К сожалению, статья осталась незаконченной, но даже в таком сокращенном виде в ней четко выражены отношение Пушкина к тексту памятника и трактовка его семантической сути. Во «Введении» к статье Пушкин высказывает свою твердую убежденность в подлинности древнего текста «Слова».

Приводим статью без купюр с некоторыми комментариями в связи с тем, что широко распространенный ныне ее формат несколько отличается от «Замечаний на песнь о Полку Игореве», приведенных в Приложении IX «Материалов для биографии Александра Сергеевича Пушкина», изданных П. В. Анненковым.

ПЕСНь О ПОЛКУ ИГОРЕВЕ

«“Песнь о полку Игореве” найдена была в библиотеке графа А. Ив. Мусина-Пушкина и издана в 1800 году. Рукопись сгорела в 1812 году. Знатоки, видевшие ее, сказывают, что почерк ее был полуустав XV века. Первые издатели приложили к ней перевод, вообще удовлетворительный, хотя некоторые места остались темны или вовсе невразумительны. Многие после того силились их объяснить. Но, хотя в изысканиях такого рода последние бывают первыми (ибо ошибки и открытия предшественников открывают и очищают дорогу последователям), первый перевод, в котором участвовали люди истинно ученые, все еще остается лучшим. Прочие толкователи наперерыв затмевали неясные выражения своевольными поправками и догадками, ни на чем не основанными. Объяснениями важнейшими обязаны мы Карамзину, который в своей Истории мимоходом разрешил некоторые загадочные места.

Некоторые писатели усумнились в подлинности древнего памятника нашей поэзии и возбудили жаркие возражения. Счастливая подделка может ввести в заблуждение людей незнающих, но не может укрыться от взоров истинного знатока. Вальполь не вдался в обман, когда Чаттертон прислал ему Стихотворения старого монаха Rowley. Джонсон тотчас уличил Макферсона. Но ни Карамзин, ни Ермолаев, ни А. X. Востоков, ни Ходаковский никогда не усумнились в подлинности «Песни о полку Игореве». Великий критик Шлецер, не видав «Песни о полку Игореве», сомневался в ее подлинности, но, прочитав, объявил решительно, что он полагает ее подлинно древним произведением и не почел даже за нужное приводить тому доказательства; так очевидна казалась ему истина!». (Выделено мной. – А. К.)

На этом содержание «Введения» согласно протографу А. С. Пушкина заканчивается, а следующие два абзаца являются поздней стилизацией на основании иных источников, найденных в бумагах поэта, о чем П. В. Анненков, в частности, писал:

«Здесь кончаются любопытные заметки нашего автора, но в дополнение к ним мы еще приводим отрывок, писанный карандашом и сохранившийся в рукописях. Им возражает Пушкин на мнение журнала «Библиотека для чтения», том IV, предполагавшего в «Слове о полку Игореве» такую же подделку, какой прославился Макферсон, и в языке Песни обороты XVIII века.

Вот эта заметка: «Подлинность самой песни доказывается духом древности, под который невозможно подделаться. Кто из наших писателей в 18 веке мог иметь на то довольно таланта? Карамзин? Но Карамзин не поэт. Прочие не имели все столько поэзии, сколько находится оной в плане ея, в описании битвы и бегства. Кому пришло бы в голову взять в предмет песни темный поход неизвестного князя? Кто с таким искусством мог затмить некоторые места из своей Песни словами, открытыми в наших старых летописях или отысканными в других Славянских наречиях, где еще сохранились во всей свежести употребления? Это предполагало бы знание всех наречий Славянских. Положим, он ими бы и обладал – неужто такая смесь естественна?»

Далее П. В. Анненков продолжал: «Заметка эта, может быть, должна была составлять начало самой статьи. Мысль, в ней заключающаяся, действительно развита во вступлении к разбору Песни».

В «Заметке», приведенной Анненковым, отсутствуют следующие фрагменты, которые позже появились в нижеприведенной стилизации:

– «Других доказательств нет, как слова самого песнотворца»;

– «Державин? Но Державин не знал и русского языка, не только языка «Песни о полку Игореве»;

– место: «…в плане ея…» стилизовано: «…в плаче Ярославны…»;

– «Гомер, если и существовал, искажен рапсодами».

Наконец, в «Заметке» полностью отсутствует последний абзац «Введения», посвященный М. В. Ломоносову.

Все эти фрагменты, очевидно, заимствованы из других сочинений поэта, но, к сожалению, не указанных неизвестными авторами отмеченной выше и нижеприведенной стилизации «под Пушкина».

«Других доказательств нет, как слова самого песнотворца. Подлинность же самой песни доказывается духом древности, под который невозможно подделаться. Кто из наших писателей в 18 веке мог иметь на то довольно таланта? Карамзин? но Карамзин не поэт. Державин? но Державин не знал и русского языка, не только языка «Песни о полку Игореве». Прочие не имели все вместе столько поэзии, сколько находится оной в плаче Ярославны, в описании битвы и бегства. Кому пришло бы в голову взять в предмет песни темный поход неизвестного князя? Кто с таким искусством мог затмить некоторые места из своей песни словами, открытыми впоследствии в старых летописях или отысканными в других славянских наречиях, где еще сохранились они во всей свежести употребления? Это предполагало бы знание всех наречий славянских. Положим, он ими бы и обладал, неужто таковая смесь естественна? Гомер, если и существовал, искажен рапсодами.

Ломоносов жил не в XII столетии. Ломоносова оды писаны на русском языке с примесью некоторых выражений, взятых им из Библии, которая лежала перед ним. Но в Ломоносове вы не найдете ни польских, ни сербских, ни иллирийских, ни болгарских, ни богемских, ни молдавских etc. и других наречий славянских».

Раздел «Толкование» в «Заметке» А. С. Пушкина.

Слово о плъку Игореве, Игоря сына Святославля, внука Ольгова

«Не лѣпо ли ны бяшетъ, братіе, начати старыми словесы трудныхъ повѣстій о плъку Игоревѣ, Игоря Святославича! Начатися же тъй пѣсни по былинамъ сего времени, а не по замышленію Бояню».

§ 1. Все, занимавшиеся толкованием «Слова о полку Игореве», перевели: «Не прилично ли будет нам, не лучше ли нам, не пристойно ли бы нам, не славно ли, други, братья, братцы, было воспеть древним складом, старым слогом, древним языком трудную, печальную песнь о полку Игореве, Игоря Святославича?»

Но в древнем славянском языке частица ли не всегда дает смысл вопросительный, подобно латинскому пе; иногда ли значит только, иногда – бы, иногда – же; доныне в сербском языке сохраняет она сии знаменования. В русском частица ли есть или союз разделительный, или вопросительный, если управляет ею отрицательное не; в песнях не имеет она иногда никакого смысла и вставляется для меры так же, как и частицы и, что, а, как уж, уж как (замечание Тредьяковского). (Здесь Пушкин фактически дал определение энклитике. – А. К.)

Во-первых, рассмотрим смысл речи. По мнению переводчиков, поэт говорит: Не воспеть ли нам об Игоре по-старому? Начнем же песнь по былинам сего времени (то есть поновому) – а не по замышлению Боянову (то есть не по-старому). Явное противуречие! Если же признаем, что частица ли смысла вопросительного не дает, то выйдет: Не прилично, братья, начать старым слогом печальную песнь об Игоре Святославиче; начаться же песни по былинам сего времени, а не по вымыслам Бояна. Стихотворцы никогда не любили упрека в подражании, и неизвестный творец «Слова о полку Игореве» не преминул объявить в начале своей поэмы, что он будет петь по-своему, по-новому, а не тащиться по следам старого Бояна. Глагол бяшетъ подтверждает замечание мое: он употреблен в прошедшем времени (с неправильностию в склонении, коему примеры встречаются в летописях) и предполагает условную частицу: неприлично было бы. Вопрос же требовал бы настоящего или будущего.

«Боянъ бо вѣщій, аще кому хотяше пѣснь творити, то растекашется мыслію по древу, сѣрым волкомъ по земли, шизымъ орломъ подь облакы».

§ 2. Не решу, упрекает ли здесь Бояна или хвалит, но, во всяком случае, поэт приводит сие место в пример того, каким образом слагали песни в старину. Здесь полагаю описку или даже поправку, впрочем, незначительную: растекашется мыслию но древу – тут пропущено слово славіем, которое довершает уподобление; ниже сие выражение употреблено.

Помняшеть бо речь първыхъ временъ усобіцѣ; тогда пущашеть 10 соколовь на стадо лебедѣй, который дотечаше, та преди пѣсь пояше старому Ярослову, храброму Мстиславу, иже зарѣза Редедю предъ пълкы Касожьскыми, красному Романови Святъславличю. Боян же, братіе, не 10 соколовь на стадо лебедѣй пущаше, нъ своя вѣщіа пръсты на живая струны въскладаше; они же сами Княземъ славу рокотаху.

§ 3. Ни один из толкователей не перевел сего места удовлетворительно. Дело здесь идет о Бояне; все это продолжение прежней мысли: поминая предания о прежних бранях (усобица значит ополчение, брань, а не междоусобие, как перепели некоторые. Междоусобие есть уже слово составленное), напускал он и проч. «Помняшеть бо рѣчь первыхъ временъ усобицѣ; тогда пущаше і соколовъ на стадо лебедѣй etc.», то есть 10 соколов, напущенные на стадо лебедей, значили 10 пальцев, возлагаемых на струны. Поэт изъясняет иносказательный язык Соловья старого времени и изъяснение столь же великолепно, как и блестящая аллегория, приведенная им в пример. А. С. Шишков сравнивает сие место с началом поэмы «Смерть Авеля». Толкование Александра Семеновича любопытно (т. 7, стр. 43). «Итак, надлежит паче думать, что в древние времена соколиная охота служила не к одному увеселению, но тако ж и к некоторому прославлению героев или к решению спора, кому из них отдать преимущество. Может быть, отличившиеся в сражениях военачальники или князья, состязавшиеся в славе, выезжали на поле каждый с соколом своим и пускали их на стадо лебединое с тем, что чей сокол удалее и скорее долетит, тому прежде и приносить общее поздравление в одержании преимущества над прочими».

Г-н Пожарский с сим мнением не согласуется: ему кажется неприличным для русских князей «доказывать первенство свое, кровию приобретенное», полетом соколов. Он полагает, что не князья, а стихотворцы пускали соколов, а причина такого древнего обряда, думает он, была скромность стихотворцев, не хотевших выставлять себя перед товарищами. А. С. Шишков, в свою очередь, видит в мнении Я. Пожарского крайнюю неосновательность и несчастное самолюбие (т. 11, стр. 388). К крайнему нашему сожалению, г. Пожарский не возразил [161]Г-н Пожарский с сим мнением не согласуется … – Пушкин имеет в виду книгу Я. О. Пожарского «Слово о полку Игоря Святославича, удельного князя Новгорода-Северского, вновь переложенное, с присовокуплением примечаний», СПб., 1819. Эта работа вызвала резкие возражения специалистов, в том числе и А. С. Шишкова.
К крайнему нашему сожалению, г. Пожарский не возразил . – Пушкин, видимо, не знал о статье Пожарского в «Сыне отечества», 1819, № 33, где он отвечал на критику «Русского инвалида» (1819, № 157—161) именно по этому вопросу.
Все это место есть тонкая ирония над спорами двух ученых, которую Пушкин еще яснее выразил зачеркнутой фразой: «Все сии толкования край не любопытны». По толкованию самого Пушкина смысл спорных стихов Песни должен быть следующий: «Боян начинал тем, что напускал десять соколов на стадо лебедей, а это у него значило, братие, что он десять пальцев на живые струны возлагал и проч. После этого места в рукописи Пушкина являются одни беглые и часто недописанные заметки, которые здесь собираем со тщанием и в том порядке, как нашли (примечание Анненкова).
.

а) Почнемъ же, братіе, повѣсть сію от старого Владимера до нынѣшняго Игоря (здесь определяется эпоха, в которую написано Слово о полку Игореве).

b) иже истягнулъ умъ крѣпостію». (Истянул – вытянул, натянул, изведал, испробовал. Пожарский – опоясал ум крепостию; первые толкователи – напрягши ум крепостшо своею.) Истянул, как лук, изострил, как меч, – метафоры, заимствованные из одного источника.

с) «Наплънився ратнаго духа, наведе своя храбрыя полки на землю Половецкую за землю Русскую. Тогда Игорь возрѣ на свѣтлое солнце и видѣ отъ него тьмою вся своя воя прикрыты, и рече Игорь къ дружинѣ своей: братіе и дружино! луце жъ бы потяту быти, неже полонену быти» – лучше быть убиту, нежели полонену. В русском языке сохранилось одно слово, где ли после не, не имеет силы вопросительной – нежели. Слово неже употреблялось во всех славянских наречиях, встречается и в «Слове о полку Игореве».

«А всядемъ, братіе, на свои борзыя комони, да позримъ синяго Дону».

Суеверие, полагавшее затмение солнечное бедственным знаменованнем, было некогда общим.

d) «Спала Князю умъ похоти, и жалость ему знаменіе заступи, искусити Дону великаго». – Слова запутаны. Первые издатели перевели: «Пришло князю на мысль пренебречь (худое) предвещание и изведать (счастия на) Дону великом». «Заступить» имеет несколько значений: омрачить, помешать, удержать. Пришлось князю, мысль похоти и горесть знамение ему удержало. Спали князю в ум желание и печаль. Ему знамение мешало (запрещало) искусити Дону великого. «Хощу бо, рече (так хочу же, сказал), копие преломити копецъ поля Половецкаго, а любо испити шеломомъ Дону».

е) «О бояне, соловию стараго времени! абы ты сиа плъкы ущекоталъ, скача, славию, по мыслену древу, летая умомъ подъ облакы, свивая славы оба полы сего времени», т.е. «сплетая хвалы на все стороны сего времени». Если не ошибаюсь, ирония пробивается сквозь пышную хвалу).

f) «Рища въ тропу Трояню чресъ поля на горы». («Четыре раза» говорят первые издатели… 5 стр. изд. Шишкова). Прочие толкователи не последовали скромному примеру. Они не хотели оставить без решения то, чего не понимали.

Чрез всю Бессарабию проходит ряд курганов, памятник римских укреплений, известный под названием Троянова вала. Вот куда обратились толкователи и утвердили, что неизвестный Троян, о коем четыре раза упоминает «Слово о полку Игореве», есть не кто иной, как римский император. Должно ли не шутя опровергать такое легкомысленное объяснение?

Но и тропа Троянова может ли быть принята за Троянов вал, когда несколько ниже определяется (стр. 14, изд. Шишкова): «Вступила дѣвою на землю Трояню, на синем морѣ у Дону». Где же тут Бессарабия? «Следы Трояна…», – говорит Вельтман. Почему же?

g) «Пѣти было пѣсь Игореви, того (Олга) внуку. Не буря соколы занесе чрезъ поля широкая; галици стады бѣжать къ Дону великому; чили въспѣти было вѣщей Бояне, Велесовь внуче!»

Поэт повторяет опять выражения Бояновы и, обращаясь к Бояну, вопрошает: «Или не так ли петь было, вещий Бояне, Велесов внуче?»

«Комони ржуть за Сулою; звенить слава въ Кыевѣ; трубы трубять въ Новѣградѣ; стоять стязи въ Путивлѣ; Игорь ждетъ мила брата Всеволода».

Теперь поэт говорит сам от себя не по вымыслу Бояню, по былинам сего времени. Должно признаться, что это живое и быстрое описание стоит иносказаний соловья старого времени.

h) «И рече ему Буй-Туръ Всеволодъ: одинъ братъ, одинъ свѣт свѣтлый, ты Игорю, оба есвѣ Святославичи; сѣдлай, брате, свои борзые комони, а мои ти готовы». Готовы – значит здесь известны, значение сие сохранилось в иллирийском словинском наречии: ниже мы увидим, что половцы бегут неготовыми (неизвестными) дорогами. Если же неготовыми значило бы немощеными, то что же бы значило: «… готовые кони – оседланы у Курска на переди»?

i) «А мои ти Куряне свѣдоми къмети».

Сие повторение того же понятия другими выражениями подтверждает предыдущее мое показание. Это одна из древнейших форм поэзии. (Смотри Священное писание).

k) «Кмети – подъ трубами повиты».

Г-н Вельтман пишет: «Кмет значит частный начальник, староста». Кметь значит вообще крестьянин, мужик. Кач gospoda stori krivo, kmeti morjo plazhat shivo. (Что баре наделают криво, мужики должны исправлять живо (словинск.)).

Несмотря на то что статья Пушкина «Песнь о полку Игореве», дополненная некоторыми его же замечаниями из других источников, благодаря неутомимым поискам первого пушкиниста П. В. Анненкова, комментирует всего лишь одну десятую часть текста «Слова», не отпускает ощущение, что это исследование и по сей день является едва ли не самым лучшим научно обоснованным анализом Песни. Замечание Пушкина о том, что, несмотря на усилия первых издателей («люди истинно ученые»), «…некоторые места остались темны или вовсе невразумительны», остается актуальным и поныне, по прошествии без малого двухсот лет, поскольку многочисленные «…толкователи наперерыв затмевали неясные выражения своевольными поправками и догадками, ни на чем не основанными».

Как в воду смотрел наш гений, поскольку за 200 лет научных и околонаучных, а то и вовсе любительских «исследований» – море, а воз, как говорится, и ныне там, а именно в конце XVIII – начале XIX веков. То есть количество «темных мест» осталось практически неизменным.

Многие исследователи этой статьи Пушкина уверенно утверждают, что во «Введении» Пушкин твердо высказывается в пользу подлинности древнего текста, поскольку поэт пишет:

«Некоторые писатели усумнились в подлинности древнего памятника нашей поэзии и возбудили жаркие возражения. Счастливая подделка может ввести в заблуждение людей незнающих, но не может укрыться от взоров истинного знатока…

Но ни Карамзин, ни Ермолаев, ни А. Х. Востоков, ни Ходаковский никогда не усумнились в подлинности «Песни о полку Игореве». Великий скептик Шлецер, не видав «Песни о полку Игореве», сомневался в ее подлинности, но, прочитав, объявил решительно, что он полагает ее подлинно древним произведением, и не почел даже за нужное приводить тому доказательства; так очевидна казалась ему истина!

Других доказательств нет, как слова самого песнотворца. Подлинность же самой песни доказывается духом древности, под который невозможно подделаться».

Однако последующие рассуждения поэта о возможном авторстве «Слова» можно понимать двояко, то есть автором может быть как участник событий 1185 года, так и современник эпохи возрождения русской словесности, наступившей во второй половине XVIII века, поскольку под «дух древности» подделываться научились и весьма успешно, о чем сам же Пушкин и говорит, приводя соответствующие примеры.

Двусмысленно звучат некоторые фрагменты пушкинского «Введения», как то: «Кому пришло бы в голову взять в предмет песни темный поход неизвестного князя?».

А почему эта мысль не могла прийти в голову просвещенному современнику того же Мусина-Пушкина, разве обращение, скажем, современного поэта к событиям древней истории России является запретной темой? Хватило бы соответствующих знаний и таланта.

Пушкин решительно и весьма аргументировано отводит от авторства «Слова» Н. М. Карамзина, которого таковым считали некоторые скептики и даже в более поздние времена. В отношении Г. Р. Державина, о котором якобы Пушкин высказался столь иронически и даже уничижительно, дело обстоит совершенно иначе, ибо это не «историк», а Поэт. Выше уже отмечалось, что эта сомнительная вставка сделана неизвестно кем и неизвестно когда и принадлежать глубокому почитателю таланта «старика Державина» не может по определению, а значит, теоретически Державин мог претендовать на авторство «Слова».

Напомним читателю знаменитое пушкинское стихотворение «Воспоминание в Царском Селе», прочитанное юным лицеистом 8 января 1815 года на переходных экзаменах с младшего курса лицея (первого 3-летия) на старший.

Державину приятно было услышать в стихотворении, прочитанном Пушкиным, прямые переклички со «Словом о полку Игореве», над которым он и сам продолжал работать. Ниже приводятся ассоциации, выделенные известными пушкинистами при сопоставлении «Воспоминаний…» и «Слова», при этом соответствующие места стихотворения Пушкина выделены курсивом, а справа соответствующая текстовая аллюзия, навеянная «Словом о полку Игореве».

Навис покров угрюмой нощи На своде дремлющих небес; В безмолвной тишине почили дол и рощи, В седом тумане дальний лес; Чуть слышится ручей, бегущий в сень дубравы, Чуть дышит ветерок, уснувший на листах, И тихая луна, как лебедь величавый, Плывет в сребристых облаках. С холмов кремнистых водопады Стекают бисерной рекой, Там в тихом озере плескаются наяды Его ленивою волной; А там в безмолвии огромные чертоги, На своды опершись, несутся к облакам. Не здесь ли мирны дни вели земные боги? Не се ль Минервы Росской храм ? [169] Не се ль Элизиум полнощный [170] , Прекрасный Царскосельский сад, Где, льва сразив, почил орел России мощный На лоне мира и отрад? Промчались навсегда те времена златые, Когда под скипетром великия жены [171] Венчалась славою счастливая Россия, Цветя под кровом тишины! Здесь каждый шаг в душе рождает Воспоминанья прежних лет; Воззрев вокруг себя, со вздохом росс вещает: О стонати Руской земли, помянувше първую годину, и первых князей. «Исчезло все, великой нет!» И, в думу углублен, над злачными брегами Сидит в безмолвии, склоняя ветрам слух. Протекшие лета мелькают пред очами, И в тихом восхищенье дух. Он видит: окружен волнами, Над твердой, мшистою скалой Вознесся памятник. Ширяяся крылами, Яко соколъ на вѣтрех ширяяся. Над ним сидит орел младой. И цепи тяжкие и стрелы громовые Гримлютъ сабли о шеломы; летять стрѣлы каленые: Быти грому великому, итти дождю стрѣлами съ Дону великого. Вкруг грозного столпа трикратно обвились; Кругом подножия, шумя, валы седые В блестящей пене улеглись. В тени густой угрюмых сосен Воздвигся памятник простой . О, сколь он для тебя, кагульский брег, поносен! И славен родине драгой! Бессмертны вы вовек, о росски исполины, В боях воспитанны средь бранных непогод! О вас, сподвижники, друзья Екатерины, Пройдет молва из рода в род. О, громкий век военных споров, Свидетель славы россиян! Преднюю славу сами похитимъ. Ты видел, как Орлов, Румянцев и Суворов, Потомки грозные славян Перуном Зевсовым победу похищали; Они же сами княземъ славу рокотаху Их смелым подвигам, страшась, дивился мир; Державин и Петров героям песнь бряцали [172] Струнами громозвучных лир. И ты промчался, незабвенный! И вскоре новый век узрел И брани новые, и ужасы военны; Страдать – есть смертного удел. Блеснул кровавый меч в неукротимой длани Коварством, дерзостью венчанного царя; Кровавыя зори свѣтъ повѣдаютъ… Восстал вселенной бич — и вскоре новой брани [173] Зарделась грозная заря. И быстрым понеслись потоком Враги на русские поля. половци идутъ отъ Дона, Пред ними мрачна степь лежит во сне глубоком, Дымится кровию земля; И селы мирные, и грады в мгле пылают, Долго ночь мрькнетъ И небо заревом оделося вокруг, Леса дремучие бегущих укрывают, И праздный в поле ржавит плуг. Чръна земля подъ копыты костьми была посѣяна, а кровию польяна. Идут – их силе нет препоны, Все рушат, все свергают в прах, И тени бледные погибших чад Беллоны* , В воздушных съединясь полках, В могилу мрачную нисходят непрестанно Иль бродят по лесам в безмолвии ночи… Но клики раздались!.. идут в дали туманной! — Звучат кольчуги и мечи!.. Смагу мычючи въ пламянѣ розѣ. Тогда по Руской земли рѣтко ратаевѣ кикахутъ . Страшись, о рать иноплеменных! России двинулись сыны; Дѣти бѣсови кликомъ поля прегородиша. Восстал и стар и млад; летят на дерзновенных , Сердца их мщеньем зажжены . И поостри сердца своего мужествомъ. Вострепещи, тиран! уж близок час паденья! Ты в каждом ратнике узришь богатыря, Луце жъ бы потяту быти, неже полонену быти… Их цель иль победить, иль пасть в пылу сраженья За Русь, за святость алтаря Ретивы кони бранью пышут, Усеян ратниками дол, За строем строй течет, За землю Рускую за раны Игорева, буего Святъславлича… все местью, славой дышат, Восторг во грудь их перешел. Ту пиръ докончаша храбрии русичи.. Летят на грозный пир: мечам добычи ищут, И се – пылает брань; на холмах гром гремит. Прыщеши на во стрѣлами В сгущенном воздухе с мечами стрелы свищут, И брызжет кровь на щит. Сразились. Русский – победитель! И вспять бежит надменный галл; Немизѣ кроваве брезѣ… Но сильного в боях небесный вседержитель Лучом последним увенчал, Не здесь его сразил воитель поседелый [174] ; О бородинские кровавые поля! Не вы неистовству и гордости пределы! Увы! на башнях галл кремля!.. Края Москвы, края родные, Где на заре цветущих лет Часы беспечности я тратил золотые, Не зная горести и бед, За нимъ кликну Карна и Жля поскочи по Русской земли, смагу людемъ мычючи въ пламяне розе. И вы их видели, врагов моей отчизны! И вас багрила кровь и пламень пожирал! И в жертву не принес я мщенья вам и жизни; Вотще лишь гневом дух пылал!.. За нимъ кликну Карна и Жля поскочи по Русской земли, смагу людемъ мычючи въ пламяне розе. Где ты, краса Москвы стоглавой, Родимой прелесть стороны? Где прежде взору град являлся величавый, Развалины теперь одни; Москва, сколь русскому твой зрак унылый страшен! Исчезли здания вельможей и царей, Все пламень истребил. Венцы затмились башен, Чертоги пали богачей. А въстона бо, братие, Киевъ тугою, Черниговъ напастьми… И там, где роскошь обитала В сенистых рощах и садах, Где мирт благоухал и липа трепетала, Там ныне угли, пепел, прах. В часы безмолвные прекрасной, летней ночи Веселье шумное туда не полетит, Не блещут уж в огнях брега и светалы рощи: Все мертво, все молчит. Невеселая година въстала; тоска разлияся по Русской земли. Утешься, мать градов России, Воззри на гибель пришлеца. Отяготела днесь на их надменны выи Десница мстящая творца. Взгляни: они бегут, озреться не дерзают, Их кровь не престает в снегах реками течь; Бегут – и в тьме ночной их глад и смерть сретают, А с тыла гонит русский меч. О вы, которых трепетали Европы сильны племена, О галлы хищные! и вы в могилы пали. О страх! о грозны времена! Где ты, любимый сын и счастья, и Беллоны, Презревший правды глас, и веру, и закон, В гордыне возмечтав мечом низвергнуть троны? Исчез, как утром страшный сон! В Париже росс! – где факел мщенья? Поникни, Галлия, главой. Но что я вижу? Росс с улыбкой примиренья Грядет с оливою златой. Еще военный гром грохочет в отдаленье, Москва в унынии, как степь в полнощной мгле [175] , А он несет врагу не гибель, но спасенье И благотворный мир земле. Мъгла поля покрыла… О скальд России вдохновенный, Воспевший ратных грозный строй, В кругу товарищей, с душой воспламененной, Греми на арфе золотой! Образ Бояна [176] Да снова стройный глас героям в честь прольется, И струны гордые посыплют огнь в сердца. И ратник молодой вскипит и содрогнется При звуках бранного певца.

Известный пушкинист А. И. Гессен писал, что: «Пушкин, видимо, познакомился со «Словом» еще в самом начале своего творческого пути. Уже в «Руслане и Людмиле» он упоминает о Баяне», – приведя при этом несколько искаженные строки из знаменитой поэмы, —

Но вдруг раздался глас приятный И звонких гуслей беглый звук; Все смолкли, слушают Баяна… [177]

Из вышеизложенного следует, что, благодаря розыскам И. А. Новикова, Ф. Я. Приймы и ныне здравствующей пушкинистки Татьяны Михайловны Николаевой (род. 9.IV.1933),мы узнаем, что Пушкин не только ознакомился, но глубоко изучил памятник в самом начале своего жизненного пути, то есть в лицейские годы. Что же касается поэмы «Руслан и Людмила», которую поэт начал писать практически сразу же по окончании Лицея, то, перефразируя его же слова, сказанные в адрес М. В. Ломоносова, оды которого «…писаны на русском языке с примесью некоторых выражений, взятых из Библии, которая лежала перед ним…», можно сказать, что поэма писана на русском языке с примесью некоторых выражений, взятых из поэмы «Слово о полку Игореве», которая лежала перед ним. Приведем некоторые фрагменты поэмы, являющиеся текстовой аллюзией «Слова», в которых упоминается не только «вещий Боян».

Вот Руслан грустно взирает на поле брани, усеянное «мертвыми костями»:

О поле, поле, кто тебя, Усеял мертвыми костями ? Чей борзый конь тебя топтал В последний час кровавой битвы? Кто на тебе со славой пал? Чьи небо слышало молитвы ?
Чърна земля подъ копыты костьми была посеяна, а кровью польяна: тугою взыдоша по Русской земли.

И невольно к нему приходит мысль, что, возможно, и его ждет погибель в неведомом краю в поисках пропавшей невесты:

Быть может, нет и мне спасенья! Быть может, на холме немом Поставят тихий гроб Русланов, И струны громкие Баянов Не будут говорить о нем .
Боянъ же, братие… своя вещие пръсты на живая струны въскладаше; Они же сами княземъ Славу рокотаху.

Добродетельный Финн наставляет Руслана перед дальней и трудной дорогой в Киев со спящей невестой:

Мужайся князь! В обратный путь Ступай со спящею Людмилой, Наполни сердце новой силой, Любви и чести верен будь.
… иже истягну умъ крепостию своею. и поостри сердце своего мужествомъ: наплънився ратного духа

И снова поэт обращается к «вещему Баяну», который якобы присутствует на мрачном пиру, устроенном в честь возвращения в отчий дом спящей Людмилы, в вещем сне Руслана:

Князь видит и младого хана, Друзей и недругов… и вдруг Раздался гуслей беглый звук И голос вещего Баяна, Певца героев и забав .

Строфа, несколько искаженная Гессеном.

Упоминание вещим Финном «кровавого пира» в своем наставлении Руслану явно навеяно соответствующей строфой «Слова о полку Игореве»:

Судьба свершилась, о мой сын! Тебя блаженство ожидает; Тебя зовет кровавый пир; Твой грозный меч бедою грянет ».
…ту кровавого вина не доста; ту пиръ докончиша хрбрии русичи: сваты полоиша, а сами полегоша за землю Русскую

Набег печенегов на стольный гряд Киев накануне возвращения Руслана после своего чудесного воскрешения явно ассоциируется со стычками половцев с храбрыми русичами:

И день настал. Толпы врагов С зарею двинулись с холмов; Неукротимые дружины, Волнуясь, хлынули с равнины И потекли к стене градской ; Во граде трубы загремели, Бойцы сомкнулись, полетели Навстречу рати удалой, Сошлись – и заварился бой.
…половцы идутъ отъ Дона, и отъ моря, и отъ всехъ странъ Рускыя полки оступиша…

А разве неравный бой Руслана с захватчиками не напоминает нам также неравную схватку Буй Тур Всеволода с половцами на реке Каяле?

Смутилось сердце киевлян; Бегут нестройными толпами И видят: в поле меж врагами, Блистая в латах, как в огне, Чудесный воин на коне Грозой несется, колет, рубит, В ревущий рог, летая, трубит… То был Руслан. Как божий гром, Наш витязь пал на басурмана ; Он рыщет с карлой за седлом Среди испуганного стана. Где ни просвищет грозный меч, Где конь сердитый ни промчится, Везде главы слетают с плеч И с воплем строй на строй валится; В одно мгновенье бранный луг Покрыт холмами тел кровавых. Живых, раздавленных, безглавых, Громадой копий, стрел, кольчуг.
Яръ туре Всеволоде! Стоиши на борони, прыщеши на вои стрелами, гремлеши о шеломы мечи харалужными! Камо, туръ, поскочяше, своимъ златымъ шеломомъ посвечивая, тамо лежатъ поганыя головы половецкыя. Поскепаны саблями калеными шеломы оварьскыя, отъ тебе, яръ туре Всеволоде!

Руслан возвратился в ликующий Киев после славной победы над печенегами, однако ликует Русская земля также и по поводу возвращения из половецкого плена князя Игоря. Что бы это значило? Не здесь ли таится разгадка цели «темного» похода Игорева воинства в половецкую степь? Похоже, что Пушкин догадывался об истинной причине, послужившей поводом для совершения этого похода, поскольку ассоциативно связывает между собой финальные сцены своей поэмы и «Слова о полку Игореве»:

Ликует Киев… Но по граду Могучий богатырь летит; В деснице держит меч победный; Копье сияет, как звезда ; Струится кровь с кольчуги медной; На шлеме вьется борода; Летит, надеждой окрыленный, По стогнам шумным в княжий дом. Народ, восторгом упоенный, Толпится с кликами кругом, И князя радость оживила. В безмолвный терем входит он, Где дремлет чудным сном Людмила; Владимир в думу погружен…
Солнце светится на небесе, — Игорь князь въ Руской земли; девицы поютъ на Дунаи, — вьются голоси чрезъ море до Киева. Игорь едет по Боричеву къ святей богородици Пирогощей. Страны ради, гради весели.

И князя радость оживила. В безмолвный терем входит он, Где дремлет чудным сном Людмила; Владимир в думу погружен…

Не только в этих двух замечательных творениях Пушкина видна невооруженным глазом перекличка с бессмертными строками «Слова». Во многих других произведениях поэта эта тенденция сохранилась, на что указывают в своих сочинениях вышеназванные пушкинисты Новиков и Прийма. А Т. М. Николаева, усмотрев влияние «Слова» практически на все творчество Пушкина, посвятила поиску этого влияния замечательную монографию, нами уже выше упоминаемую: «“Слово о полку Игореве” и пушкинские тексты» (М., «КомКнига», 2010).

Увлечение «Словом» было настолько глубоким и постоянным, что практически во всех произведениях Пушкина можно найти отголоски этого памятника. Поэт решил ответить ответ на вопрос о том, где и по какому поводу родился этот шедевр русской словесности, но, самое главное, кто его автор?

«Первая задача, – писал известный ученый М. А. Цявловский, – стоящая перед Пушкиным как толкователем и переводчиком памятника, заключалась в осмыслении всех слов его. Поэтому самой ранней стадией его работы являются лингвистические заметки. Он искал и сопоставлял слова интересующего его памятника в Библии, в летописях, в Четьих-Минеях».

О характере работы Пушкина над «Словом» дает возможность судить и письмо Александра Тургенева к его жившему тогда в Париже брату, Николаю Тургеневу, написанное в декабре 1836 года.

Письмо это было вызвано просьбой французского лингвиста Эйхгофа прислать ему экземпляр «Слова о полку Игореве»: он собирался прочесть в Сорбонне цикл лекций по русской литературе.

А. И. Тургенев писал брату:

«Полночь. Я зашел к Пушкину справиться о «Песне о полку Игореве», коей он приготовляет критическое издание. Он посылает тебе прилагаемое у него издание оной на древнем русском (в оригинале) латинскими буквами и переводы богемский и польский… У него случилось два экземпляра этой книжки. Он хочет сделать критическое издание сей песни… и показать ошибки в толках Шишкова и других переводчиков и толкователей… Он прочел несколько замечаний своих, весьма основательных и остроумных: все основано на знании наречий славянских и языка русского».

Высоко оценивая переводы «Слова», выполненные В. А. Жуковским и А. Н. Майковым, он в то же время искал достойного оппонента своему, пока нетвердому убеждению в древности повести. Долго искать не пришлось: самым убежденным «скептиком» в то время был профессор М. Т. Каченовский, создавший своеобразную школу своих единомышленников из числа бывших студентов, увлеченно слушавших лекции почтенного возраста профессора.

«Слушателями Каченовского были К. Д. Кавелин, А. И. Герцен, И. А. Гончаров. Они считали его главной заслугой умение будить критическую мысль, никогда ничего не принимать на веру», – писал. А. Гессен.

С. М. Соловьев писал о нем: «Любопытно было видеть этого маленького старичка с пергаментным лицом на кафедре: обыкновенно читал он медленно, однообразно, утомительно; но как скоро явится возможность подвергнуть сомнению какое-нибудь известие, старичок вдруг оживится и засверкают карие глаза под седыми бровями, составлявшие одновременно красоту невзрачного старика».

Студенты той поры вспоминали, как однажды при посещении Пушкиным Московского университета между ним и профессором М. Т. Каченовским завязался горячий спор о подлинности «Слова».

«Однажды утром лекцию читал И. И. Давыдов, предметом бесед его в то время была теория словесности, – вспоминал впоследствии один из студентов, имя которого не было установлено, известны лишь его инициалы «В. М.» и псевдоним «бывший студент». – Господина министра еще не было (С. С. Уварова.– А.К.), хотя мы, по обыкновению, ожидали его. Спустя около четверти часа после начала лекции вдруг отворяется дверь аудитории и входит г-н министр, ведя с собою молодого человека, невысокого роста, с чрезвычайно оригинальной, выразительной физиономией, осененной густыми курчавыми каштанового цвета волосами, одушевленной живым, быстрым, орлиным взглядом.

Вся аудитория встала. Г-н министр ласковой улыбкой приветствовал юношей и, указывая на вошедшего с ним молодого человека, сказал:

– Здесь преподается теория искусства, а я привез вам само искусство.

Не надобно было объяснять нам, что это олицетворенное искусство был Пушкин: мы узнали его по портрету, черты которого запечатлены в воображении каждого из нас, узнали по какому-то сердечному чувству, подсказывающему нам имя нашего дорогого гостя… и в это утро, может быть в первый раз, почтенный профессор И. И. Давыдов в аудитории своей имел слушателей несколько рассеянных, по крайней мере, менее против обыкновенного внимательных к умным и поучительным речам его. За лекцией проф. Давыдова следовала лекция покойного профессора М. Т. Каченовского. Каченовский (который в то время не был уже издателем «Вестника Европы») вошел в аудиторию еще до окончания лекции первого. Встреча Пушкина с Каченовским по их прежним литературным отношениям была чрезвычайно любопытна… В это время лекция превратилась уже в общую беседу г-на министра с профессорами и с Пушкиным. Речь о русской литературе, сколько мы помним, перешла вообще к славянским литературам, к древним письменным памятникам, наконец – к Песне о полку Игореве. Здесь исторический скептицизм антиквария встретился лицом к лицу с живым чувством поэта… Сколько один холодным, безжалостным критическим рассудком отвергал и подлинность, и древность этого единственного памятника древней русской поэзии, столько другой пламенным поэтическим сочувствием к нему доказывал и истинность, и неподдельность знаменитой Песни».

Поскольку эта дискуссия в аудитории Московского университета была знаковой с точки зрения пересмотра в дальнейшем Пушкиным своей твердой убежденности в древнем происхождении «Слова о полку Игореве», приведем фрагмент из воспоминаний еще одного свидетеля этой дискуссии – известного слависта, а в ту пору студента отделения словесных наук философского факультета Московского университета О. М. Бодянского в переложении П. П. Бартенева.

«В конце сентября 1833 года (здесь вкралась ошибка, поскольку «дискуссия» проходила 27 сентября 1832 года.– А. К.) в доме старого университета (где теперь в библиотеке читальная зала) был на лекции у Давыдова Пушкин (сидел на креслах). По окончании ее взошел в аудиторию Каченовский и, вероятно, по поводу самой лекции заговорили о Слове о полку Игореве. Тогда Давыдов заставлял студентов разбирать древние памятники. Обращаясь к Каченовскому, Давыдов сказал, что ему подано весьма замечательное исследование <одного студента>. На меня профессор и указал поэту, как на отвергавшего подлинность «Слова о полку Игореве». А я как <будто> именно перед тем незадолго состряпал было несколько своих заметок на плохое слово Калайдовича о «Слове о полку Игореве». Разумеется, то были увлечения с моей стороны духом того времени (в то время превалировала концепция «скептиков» о более позднем создании «Слова». – А.К.). Услыхавши об этом, Пушкин с живостью обратился ко мне и спросил (далее в переложении Бартенева):

«А скажите, пожалуйста, что значит слово ХАРАЛУЖНЫЙ?» – Не могу объяснить. – Тот же ответ о слове СТРИКУСЫ. Когда Пушкин спросил еще о слове КМЕТ, Бодянский сказал, что, вероятно, слово это малороссийское от КМЕТЫТИ и может значить ПРИМЕТА. «То-то же, – говорил Пушкин, – никто не может многих слов объяснить, и не скоро еще объяснят».

Прежде чем перейти к описанию впечатления, оставшегося в памяти Пушкина по итогам состоявшейся дискуссии, следует сказать несколько слов о прежних литературных отношениях Пушкина с Каченовским и о его «историческом скептицизме», о котором вспоминал «бывший студент».

Нужно отметить, что отношения между ними были весьма непростыми, где-то даже враждебными. Все началось с того, что М. Т. Каченовский опубликовал острокритическую статью, направленную против Н. М. Карамзина. Статья была напечатана в «Вестнике Европы» (1818 год, № 13), который редактировал Каченовский. Пушкин, боготворивший Николая Михайловича, немедленно откликнулся весьма едкой эпиграммой:

Бессмертною рукой раздавленный зоил , Позорного клейма ты вновь не заслужил! Бесчестью твоему нужна ли перемена? Наш Та́цит на тебя захочет ли взглянуть? Уймись – и прежним ты стихом доволен будь, Плюгавый выползок из гузна Дефонтена! [185]

В этом остросатирическом стихотворении что ни слово, все загадка, требующая разъяснения. Выделенный курсивом самим А. С. Пушкиным стих заимствован из нижеприведенной эпиграммы И. И. Дмитриева «Ответ» (1806 год), написанной также на Каченовского.

В 1820 году Пушкин пишет очередную остросатирическую эпиграмму. Стихотворение вызвало недоброжелательные рецензии на поэму Пушкина «Руслан и Людмила», опубликованные в журнале «Вестник Европы». Пушкин приписывал их М. Т. Каченовскому, как редактору журнала. В действительности рецензии писал А. Г. Глаголев. Первое слово эпиграммы, переделанное на греческий лад, намекает на происхождение Каченовского, который был родом грек из семьи Качони.

Некоторые пушкинисты до сей поры уверены, что именно Каченовский написал разгромную рецензию на бессмертную поэму. Так, А. Гессен по этому поводу писал:

К Пушкину, как вообще к молодым литераторам, Каченовский относился отрицательно.

«Возможно ли, – писал он после появления “Руслана и Людмилы”, – просвещенному человеку терпеть, когда ему предлагают поэму, писанную в подражание “Еруслану Лазаревичу”… Но увольте меня от подробностей и позвольте спросить: если бы в Московское благородное собрание как-нибудь втерся (предполагаю невозможное возможным) гость с бородою, в армяке, в лаптях и закричал бы зычным голосом: “Здорово, ребята!” – неужели стали бы таким проказником любоваться?.. Зачем допускать, чтобы плоские шутки старины снова появлялись между нами! Шутка грубая, не одобряемая вкусом просвещения, отвратительна, а немало не смешна и не забавна».

В 1821 году в своем стихотворении «Чаадаеву» Пушкин снова недобрым словом упомянул Каченовского:

Оратор Лужников , никем не замечаем, Мне мало досаждал своим безвредным лаем… [188]

В этом же году Пушкин написал очередную эпиграмму на Каченовского, которая в последующем стала предметом острой критики со стороны выдающегося русского философа, публициста и критика Владимира Сергеевича Соловьева (1853—1900 годы), относившегося вообще к эпиграммному творчеству Пушкина резко отрицательно.

«Главная беда Пушкина были эпиграммы. Между ними есть, правда, высшие образцы этого невысокого, хотя законного рода словесности, есть настоящие золотые блестки добродушной игривости и веселого остроумия; но многие другие ниже поэтического достоинства Пушкина, а некоторые ниже человеческого достоинства вообще и столько же постыдны для автора, сколько оскорбительны для его сюжетов. Когда, например, почтенный ученый, оставивший заметный след в истории своей науки и ничего худого не сделавший, характеризуется так:

Клеветник без дарованья, Палок ищет он чутьем, А дневного пропитанья Ежемесячным враньем [189]

…то едва ли самый пламенный поклонник Пушкина увидит здесь ту «священную жертву», к которой «требует поэта Аполлон». Ясно, что тут приносилось в жертву только личное достоинство человека, что требовал этой жертвы… демон гнева и что нельзя было ожидать, чтобы жертва чувствовала при этом благоговение к своему, словесному палачу.

Таких недостойных личных выходок, иногда, как в приведенном примере, вовсе чуждых поэтического вдохновения, а иногда представлявших злоупотребление поэзией, у Пушкина, к несчастью, было слишком много даже и в последние его годы. Одна из них создала скрытую причину враждебного действия, приведшего поэта к окончательной катастрофе. Это – известное стихотворение «На выздоровление Лукулла », очень яркое и сильное по форме, но по смыслу представлявшее лишь грубое личное злословие насчет тогдашнего министра народного просвещения Уварова». (Выделено мной.– А.К.)

Конечно «жертва» вряд ли испытывала «благоговение к своему словесному палачу», но справедливости ради следует отметить, что нападок на Пушкина личного плана Каченовский не допускал. Напротив, он с большим уважением относился к Пушкину, а 27 декабря 1832 года подал свой голос за его избрание в члены Российской Академии. Вскоре после смерти поэта он писал: «Один только писатель у нас мог писать историю простым, но живым и сильным, достойным ее языком. Это Александр Сергеевич Пушкин, давший превосходный образец исторического изложения в своей Истории Пугачевского бунта».

И это после того, как не далее пяти лет тому назад (некоторые и того позднее) Пушкин обрушил на бедную голову Каченовского целый залп убийственных эпиграмм.

В 1824 году в «Вестнике Европы», № 5, была опубликована критическая статья «Второй разговор между классиком и издателем “Бахчисарайского фонтана”», которая была подписана буквой «N». За ней скрывался литературный критик М. А. Дмитриев. Полагая, что автором статьи является редактор журнала Каченовский, Пушкин немедленно откликнулся язвительной эпиграммой:

Охотник до журнальной драки, Сей усыпительный зоил Разводит опиум чернил Слюнею бешеной собаки.

В 1825 году история повторилась. В журнале «Вестник Европы», № 3, была опубликована заметка с острой критикой поэмы А. С. Пушкина «Кавказский пленник», подписанная псевдонимом «Юст Веридиков», под которым снова скрывался критик М. А. Дмитриев. Пушкин, полагая, что под псевдонимом укрылся сам Каченовский, разразился уничижительной эпиграммой:

Как! жив еще Курилка журналист? – Живехонек! все так же сух и скучен, И груб, и глуп, и завистью разлучен, Все тискает в свой непотребный лист И старый вздор, и вздорную новинку. – Фу! надоел Курилка журналист! Как загасить вонючую лучинку? Как уморить Курилку моего? Дай мне совет. – Да… плюнуть на него.

Текст эпиграммы основан на известной в то время песне, которая исполнялась при гадании:

Жив, жив курилка, Жив, жив, да не умер. У нашего курилки Ножки тоненьки, Душа коротенька.

Гадание: задумывают желание, зажигают лучину, надо спеть песенку, пока горит лучина, тогда задуманное исполнится.

Венцом квазилитературной борьбы двух известных всей России литераторов стал 1829 год, когда язвительная пикировка между ними достигла своего апогея. В альманахе «Северные цветы» на 1830 год Пушкин публикует статью «Отрывок из литературных летописей», датированную в черновом автографе «27 марта 1829 г. Москва», в которой анализирует скандальную ситуацию, возникшую между редакторами двух популярных журналов: «Московский телеграф» (Н. А. Полевой) и «Вестник Европы» (М. Т. Каченовский). Н. А. Полевой резко выступил в своем журнале против Каченовского, который обиделся на автора статьи, подписавшегося псевдонимом «И. Бенина», и подал жалобу в Московский цензурный комитет на цензора С. Н. Глинку, пропустившего номер журнала со статьей Полевого. Комитет нашел, что Каченовский прав, и только один член комитета, В. В. Измайлов, стал на сторону Глинки и подал особое мнение. Дело было передано в Петербургское Главное управление цензуры, которое оправдало Глинку.

В своей статье Пушкин, естественно, стал на сторону Полевого, широко цитируя его работу и добавляя от себя изрядную долю сарказма на бедную голову Каченовского. Поскольку отдельные, наиболее одиозные выпады против профессора были изъяты цензурой, тогда Пушкин пишет остросатирическую эпиграмму «Журналами обиженный жестоко, Зоил Пахом печалился глубоко».

Журналами обиженный жестоко, Зоил Пахом печалился глубоко; На цензора вот подал он донос; Но цензор прав, нам смех, зоилу нос. Иная брань, конечно, неприличность, Нельзя писать: Такой-то де старик, Козел в очках, плюгавый клеветник, И зол и подл: все это будет личность [194] . Но можете печатать, например, Что господин парнасский старовер (В своих статьях ) бессмыслицы оратор, Отменно вял, отменно скучноват, Тяжеловат и даже глуповат; Тут не лицо, а только литератор.

Пушкин часто сопоставлял имя Каченовского с именем Тредиаковского, непонятого своими собратьями-современниками и бывшего по представлениям широкой публики даже пушкинской эпохи образцом смешной старозаветности, тупости и бездарности. Примером якобы «заблуждения» Пушкина в оценке этого нестандартного человека может служить следующая эпиграмма, направленная против Каченовского, но задевающая честь великого мыслителя XVIII века.

Там, где древний Кочерговский Над Ролленем опочил [195] . Дней новейших Тредьяковский Колдовал и ворожил: Дурень, к солнцу став спиною, Под холодный Вестник свой Прыскал мертвою водою, Прыскал ижицу живой [196] .

Смысл эпиграммы в том, что «дурень», сказочный персонаж, делает все невпопад: к солнцу становится спиной (в данном случае: к истинному уму, знанию, науке), прыскает мертвою водой, которая, по сказочным представлениям, не может возвратить к жизни мертвое тело (то есть журнал Каченовского «Вестник Европы»). В то же время с помощью живой воды он оживляет давно вышедшую из употребления букву ижица (намек на архаическую реформу правописания «Вестника Европы»).

На эту эпиграмму, а также на вышеприведенную «Журналами обиженный жестоко…» «Вестник Европы» откликнулся критической статьей о поэме Пушкина «Полтава», в которой говорилось, что Пушкин «ударился в язвительные стишки и ругательства». Статья была подписана «С патриарших прудов» (псевдоним Н. И. Надеждина), но отвечал за нее Каченовский, как главный редактор. Кроме того, в этой статье «Вестника Европы» за 1828 год № 9 был и такой пассаж: «…Ежели певцу «Полтавы» вздумается швырнуть в меня эпиграммой, то это будет для меня незаслуженное удовольствие».

Пушкин не заставил себя долго ждать и на оба этих вызова «выстрелил» дуплетом, удовлетворив одновременно и «барина» (М. Т. Каченовский), и его «лакея» («холопа лукавого»), то есть Н. И. Надеждина.

Как сатирой безымянной [198] Лик зоила я пятнал, Признаюсь: на вызов бранный Возражений я не ждал. Справедливы ль эти слухи? Отвечал он? Точно ль так? В полученье оплеухи Расписался мой дурак? Надеясь на мое презренье, Седой зоил меня ругал [199] , И, потеряв уже терпенье, Я эпиграммой отвечал. Укушенный желаньем славы, Теперь, надеясь на ответ, Журнальный шут, холоп лукавый , Ругать бы также стал. – О нет! Пусть он, как бес перед обедней, Себе покоя не дает: Лакей , сиди себе в передней, А будет с барином расчет.

В 1830 году А. С. Пушкин едва ли не в последний раз упомянул М. Т. Каченовского в анонимной эпиграмме, опубликованной в «Литературной газете», 1830, № 43, в отделе «Смесь» с некоторыми изменениями в тексте (по сравнению с первой публикацией в альманахе «Подснежник» за 1830 год).

Пушкин, будучи великолепным мистификатором, в эпиграмме «Собрание насекомых», несомненно, преуспел в этом жанре. Загадочность стихотворения и прилагаемой к нему «Заметки» с обещанием издать отдельной книгой биографии персонажей с их «литохромированным изображением» привлекала многих литераторов с попыткой расшифровать эту мистификацию. Как известно, предлагалось несколько расшифровок пушкинских звездочек. В современной пушкинистике общепринято использовать итоговую расшифровку М. П. Погодина, которая приведена выше. М. П. Погодин, равно как и Ф. Н. Глинка, будучи убежденными сторонниками древнего происхождения «Слова о полку Игореве», не могли не повлиять на формирование убеждения Пушкина по вопросу происхождения этого памятника. Однако личное знакомство с М. Т. Каченовским, состоявшееся 27 сентября 1832 года на памятной встрече в аудитории Московского университета, который с глубокой научной аргументацией убеждал поэта, что автора «Слова» следует поискать во второй половине XVIII века, сильно поколебали его веру в древность повести. Как следует из вышеприведенных воспоминаний свидетелей этой встречи на лекции И. И. Давыдова, дискуссия была весьма бурной, но очень плодотворной для эволюции взглядов Пушкина на первородство Песни.

Об этой исторической встрече оставили воспоминания также В. С. Межевич и И. А. Гончаров, будучи в ту пору студентами, слушавшими лекции М. Т. Каченовского. В частности, И. А. Гончаров в своих воспоминаниях писал: «Я не припомню подробностей их состязания, помню только, что Пушкин горячо отстаивал подлинность древнерусского Эпоса, а Каченовский вонзил в него свой беспощадный аналитический нож. Его щеки ярко горели алым румянцем, а глаза бросали молнии сквозь очки. Может быть, к этому раздражению много огня прибавлял и известный литературный антагонизм между ним и Пушкиным. Пушкин говорил с увлечением… В позе, в жестах, сопровождавших его речь, была сдержанность светского благовоспитанного человека. Лучше всего, по-моему, напоминает его гравюра Уткина с портрета Кипренского… С первого взгляда наружность его казалась невзрачной. Среднего роста, худощавый, с мелкими чертами смуглого лица. Только когда вглядишься пристально в глаза, увидишь задумчивую глубину и какое-то благородство в этих глазах, которые потом не забудешь. У него было небольшое лицо: матовое, суженное внизу, с густыми бакенами и прекрасная, пропорциональная лицу, голова с негустыми кудрями волос».

С протографом воспоминаний писателя В. С. Межевича познакомиться не удалось, а в отрывочных фрагментах, опубликованных в различных источниках, ничего особенного, отличного от уже упомянутых воспоминаний «Бывшего студента», О. М. Бодянского и И. А. Гончарова, не отыскалось. В поисках воспоминаний К. Д. Кавелина, которые, по некоторым сведениям, также существовали, посчастливилось познакомиться с замечательным врачом (назовем его «N»), оказавшим нам неоценимую услугу при написании книги о болезнях Пушкина. Но об этом немного позднее.

О том, какая метаморфоза произошла с самим Пушкиным после этой памятной дискуссии, можно судить хотя бы по его письмам к Наталье Николаевне из Москвы, где он находился в это время, написанным, так сказать, «по горячим следам». В письме от 27 сентября, направленном в Петербург перед посещением Московского университета, он пишет: «Сегодня еду слушать Давыдова, не твоего супиранта, а профессора; но я ни до каких Давыдовых, кроме Дениса, не охотник – а в Московском университете я оглашенный. Мое появление произведет шум и соблазн, а это приятно щекотит мое самолюбие». (Выделено мной. – А. К.)

В расшифровке эти ожидания Пушкина перед посещением лекции И. И. Давыдова не нуждаются. Он собирался вернуться после посещения университета триумфатором (т. е. уже не «оглашенным»), поскольку не ожидал там встретиться с «зоилом» М. Т. Каченовским. И что же? Сбылись ли эти ожидания? Для этого нужно прочитать другое письмо поэта к жене, отправленное (не позднее) 30 сентября 1832 года. Отметим характерный факт датировки этого письма, поскольку прошло не менее 3 суток после диспута в аудитории Университета, который говорит о многом. Пушкин был легок на руку при написании писем Наталье Николаевне. О любом «важном» событии, будь то посещение ломбарда или визит к старым знакомым, он тут же докладывал жене. Бывали случаи, что, не успев отправить утренней почтой очередное письмо, он к вечеру садился писать следующее. А тут на целых трое суток случился перерыв. Да еще после такого события, о котором он уже успел сообщить в Петербург в первом письме.

Вот этот фрагмент из второго письма Пушкина, где мы уже не узнаем того оппонента Каченовского, который изводил его своими хлесткими эпиграммами без малого 15 лет.

«На днях был я приглашен Уваровым в университет. Там встретился с Каченовским (с которым, надобно тебе сказать, бранивались мы, как торговки на вшивом рынке). А тут разговорились с ним так дружески, так сладко, что у всех предстоящих потекли слезы умиления. Передай это Вяземскому». (курсив мой. – А. К.)

Ничего такого, о чем пишет Пушкин жене, непосредственно в аудитории не произошло, ничего «дружеского»«сладкого» свидетели дискуссии в своих воспоминаниях не заметили, тем более «слез умиления», которые якобы проливали присутствовавшие по поводу примирения долголетних литературных оппонентов. Все, о чем с таким пиететом сообщает Пушкин Наталье Николаевне в своем письме, произошло не в университетской аудитории, а в душе поэта за эти трое суток, истекших после памятной встречи. Так что же произошло в душе, а вернее, в сознании Пушкина после внезапного «примирения» с Каченовским? Отметим еще один факт, который, на наш взгляд, является следствием этого «примирения».

Ровно через два месяца – 27 декабря 1832 года – М. Т. Каченовский подает свой голос за избрание А. С. Пушкина в действительные члены Российской Академии. Почему 27 декабря, если заседание членов Академии согласно официальной хронике происходило 3 декабря 1832 года? Действительно, по предложению А. С. Шишкова, Президента Академии, в этот день состоялось голосование об избрании в действительные члены А. С. Пушкина, П. А. Катенина, М. Н. Загоскина, А. И. Малова и Д. И. Языкова. Присутствовали 15 членов Академии, при этом за Пушкина было подано 15 избирательных голосов (а также за Загоскина и Языкова). Однако результаты голосования были не окончательными, так как по уставу полагалось собрать еще голоса отсутствовавших на заседании членов Академии, в числе которых и был М. Т. Каченовский. То есть он принимал решение совершенно самостоятельно, не будучи подвергнутым влиянию остальных членов Академии или «давлению» авторитетных лиц, в частности, Президента А. С. Шашкова, который и был в первую очередь инициатором этого избрания. Но, самое главное, этой датой он как бы «отметил» 3-месячный юбилей «исторического» примирения.

Чтобы понять в деталях, как проходила эта дискуссия, следовало бы ознакомиться с мнением всех ее участников, которые оставили свои воспоминания. Из различных источников известно, что таковых было не менее семи, в том числе, как утверждает Т. М. Николаева, «письма самого Пушкина». Если «вычесть» два письма поэта, цитированные выше, остается пять источников, из которых воспоминания «бывшего студента», слависта О. М. Бодянского и писателя И. А. Гончарова нами проанализированы. В воспоминаниях писателя В. С. Межевича, как уже отмечалось выше, ничего особенного, поясняющего загадочную сцену «примирения» А. С. Пушкина с М. Т. Каченовским, не отыскалось. Остается К. Д. Кавелин, упомянутый А. И. Гессеном наряду с А. И. Герценом и И. А. Гончаровым, которые «…считали его <Каченовского> главной заслугой умение будить критическую мысль, никогда ничего не принимать на веру», поскольку А. И. Герцен своих воспоминаний об этой встрече не оставил. Однако Константин Дмитриевич Кавелин (16.11.1818—15.05.1885) не мог присутствовать на этой встрече, поскольку в ту пору ему было всего лишь 14 лет, а упомянут он А. Гессеном в качестве слушателя лекций Каченовского в период его учебы в Московском университете (1835—1839 годы). Мог ли он узнать от самого Каченовского об этом эпизоде и как-то отметить этот факт в своих воспоминаниях? Для ответа на этот вопрос обратимся к биографии известного публициста, историка, правоведа, философа и общественного деятеля второй половины XIX века К. Д. Кавелина.