Уже по тому, что ответ на поставленный Пушкиным вопрос не может быть однозначным, можно полагать, что Пушкин этим вопросом проверял собственную убежденность в древнем происхождении Игоревой песни. Действительно, кто «мог затмить некоторые места…», а вернее, к какой временной эпохе принадлежит автор «Слова», так мастерски «затмивший» эти самые «места» словами, которые, вопервых, наличествуют в летописях той же эпохи, в которой протекали события, описанные в «Слове», а во-вторых, имеются в наречиях иных славянских народов, живших в эту же эпоху? Для «ортодоксов» ответ однозначен: это современник описываемых в «Слове» событий, владеющий не только старославянским языком средневековой Руси, но и смежными языками и наречиями других славянских государств этой эпохи. Нельзя исключить возможность существования такого гениального самородка, великолепного знатока старославянской словесности и фольклора славянских народов, обладающего поэтическим даром на уровне Гомера, Пиндара, Анакреона, Вергилия, Горация, Овидия и других поэтических гениев Древней Греции и Рима.

Но и у «скептиков» не менее веские аргументы по поводу наличия «темных мест» в «Слове», которые якобы были встроены в поэтическую ткань Игоревой песни более поздним автором, задавшимся целью рассказать о событиях XII века «старыми словесы», как бы перенесясь мысленно в эпоху распада государства «Киевская Русь», в силу феодальной раздробленности способствовавшей упадку Руси сильнее, чем воинствующие волны степных народов, прокатившиеся через ее территорию на протяжении более чем трех с половиной столетий, предшествующим походу Игоря в Половецкую Степь. Для этого требовалось хорошо знать средневековую Историю Руси по летописным источникам, генеалогию русских князей, начиная от Владимира Святославича (Крестителя) до сложившихся к середине XII века двух княжеских кланов («Ольговичей» и «Мономахичей») – «отъ стараго Владимира до нынѣшняго Игоря» (…растѣкашется мыслию по <генеалогическому> древу…).

Впервые гипотезу о том, что «мыслено древо» есть генеалогическое древо княжеского рода Рюриковичей, высказал А. В. Ткачев: «Под «мыслено древо», кажется, предложено все, что только возможно: мировое древо, райское, мистическое, рода человеческого, мудрости, лукоморский дуб, древо песен и поэзии. Но Автор связывал это древо с Баяновыми песнями князьям: «…старому Ярославу, храброму Мстиславу, иже зарѣза Редедю предъ пълкы касожьскыми, красному Романови Святъславичу». Какое древо могло их соединять? Полагаю, только генеалогическое».

Лексемы «мыслено древо» и «растекашется мыслию по древу», прозвучавшие в зачине «Слова», являются одними из самых загадочных «темных мест» Песни, над которыми билось не одно поколение «словистов».

Термин «темные места» относится не только к отдельным словосочетаниям повести, но все непонятное не только для читателя, но и для исследователя, начиная от автора самого термина А. Ф. Малиновского, что встречается при чтении или изучении памятника. А. Ф. Малиновский насчитал всего восемнадцать таких мест. Однако впоследствии, по мере изучения памятника, толкования этих самых «темных мест», при переложении его на современный язык, как это ни покажется странным, таковых «мест» становилось все больше и больше. К «темным» местам стали относить отдельные слова, перевод которых оказался затруднительным, или таковых слов нигде не обнаруживалось, кроме как в тексте «Слова». Это, прежде всего, так называемые гапаксы «Слова», которые кроме «Слова» больше ни в каких памятниках средневековья не встречаются. Наиболее загадочными, не поддающимися объяснению являются названия тюркских родов, упоминаемых в «Златом слове» Святослава при его обращении к Черниговскому князю Ярославу – своему родному брату: «А уже не вижу власти сильнаго и богатого и многовоя // брата моего Ярослава съ Черниговьскими былями, // съ могуты, и съ татраны, и съ шельбиры, и съ топчакы, // и съ ревугы, и съ ольберы. // Тии бо бес щитовъ, засапожникы // кликомъ плъки побѣждаютъ, // звонячи въ прадѣднюю славу».

К гапаксам исследователи «Слова о полку Игореве» относят этнонимы «деремела» и «хинова» (и производное прилагательное «хиновский»); глаголы «въсрожити, «потручатися»; названия предметов «засапожникъ», «шереширы», «орьтма»; таинственный «дивъ» и мифическая «карна»; прилагательное «харалужный»; долгое время к гапаксам относили якобы название оружия – «стрикусъ», однако сейчас возобладало мнение Р. О. Якобсона, предложившего видеть здесь не менее загадочное словосочетание «с три кусы».

Остальные редкие слова памятника, строго говоря, гапаксами не являются, поскольку в одних случаях существуют близкие к ним словообразования, в других – они известны либо по древнерусским памятникам, правда более позднего времени, памятникам фольклора, восточнославянским диалектам.

Кроме гапаксов и редких слов, вышедших из употребления на время написания «Слова», к «темным местам» относятся отдельные словосочетания («по мыслену древу»; «свисть звѣринъ въстазби»; «птиць подобію»; «смагу мычючи въ пламянѣ розѣ» и др.) и даже целые фрагменты текста, например: «У Плѣсньска, // на болони бѣша дебрь Кисаню // и несошася къ синему морю» – и вышеприведенный фрагмент с «черниговскими былями». Мало того, к «темным местам» можно отнести целые смысловые разделы «Слова», как, например, рассмотренный в первой главе «Зачин», а также «Побег» князя Игоря из плена, который рассмотрим несколько ниже.

Для того чтобы убедиться, что гапаксы «Слова» – действительно «темные места» памятника, нет необходимости рассматривать здесь их все, остановимся на названиях «тюркских родов», приведенных выше. Поскольку в летописных источниках и литературных произведениях Древней Руси не нашлось каких-либо следов о происхождении указанных слов, то исследователи не нашли ничего более убедительного, чем обратиться к «тюркизмам». С момента издания «Слова» графом А. И. Мусиным-Пушкиным и появлением первых переводов на современный русский язык, начиная с В. А. Жуковского, считалось, что в данном фрагменте «Слова» перечислены какие-то неведомые племена не то тюркского, не то финского происхождения, неведомо какими путями осевшие на Черниговщине. В комментариях к переводу Жуковского 30-х годов XIX века говорится о «многовойности брата Ярослава с его Черниговскими племенами-поселенцами». Тогда же А. Вельтман утверждал: «Что сии племена финского и татарского происхождения, кажется, в этом нельзя сомневаться. Вероятно, тептяри, бобили, вотяки или удморты, мордва и т. д., близкие к ним по своему происхождению». На что Н. Головин резонно возразил: «Так, вероятно, назывались Черниговские полки или дружины, но г. Вельтман говорит, что то были племена финского или татарского происхождения. Отчего же не русского?». И в самом деле, почему происхождение этих слов впоследствии стали искать исключительно на Востоке, особенно когда за дело принялись профессиональные востоковеды или ориенталисты. Так, востоковед В. А. Гордлевский был твердо убежден, что «“Слово”» насыщено живыми элементами, словесными и поэтическими, заимствованными у соседей-половцев»; а «тотемистические воззрения тюркских племен, эпические сюжеты и мотивы, характерные для сказаний тюркоязычных народов, отразившиеся в «Слове», также свидетельствуют, что его автор хорошо знал половецкий фольклор». Настолько хорошо, что другой ориентолог, Н. А. Баскаков, не исключает близких родственных связей Автора с половцами. «Все это могло бы служить своеобразным комплиментом творцу великого произведения, – с явным сожалением пишет современный исследователь «Слова» В. П. Тимофеев, – если бы сие не означало, что собственно славянская культура к «Слову» отношения не имеет». «Одной из характерных параллелей, связывающих «Слово» с тюркскими эпическими образами, являются образы зверей и птиц», – констатирует Н. А. Баскаков. Но относит к таковым в том числе сокола, волка и ворона, которые являются «образцами и сравнениями, характерными для половцев». «Но если это так, – иронизирует В. П. Тимофеев, – то с какой это стати даже далекие исландцы насытили свои саги теми же «тюркскими эпическими образами» – неужто и там «оскандинавился» какой-то гениальный степняк».

Почему, далее, нужно по рекомендации В. А. Гордлевского рассматривать именно с тюркских, а не с собственных славянских позиций фразу, в которой «Игорь князь поскочи горностаем… и скочи… босым волком… и полете соколом под мъглами»? Разве здесь, как и во всех остальных случаях, недостаточно исключительно точных параллелей с русскими былинами? Разве не напрашивается сравнение, например, с былиной о Вольге Буслаевиче, который «повернулся серым волком, и поскакал он на конюшен двор… а повернулся Вольга… малым горностаюшкой, поскакал в горницу во ружейную. Повернулся Вольга малой птицей-пташицей»? Вряд ли можно оспорить мнение А. К. Югова, что единство «приемов и лексики со «Словом» у былин никем не оспаривается». Стало быть, и сами эти былины следует признать заимствованием у тюрков?

Причудливыми грибами наросли десятки востоковедческих работ на восьмисотлетнем древе «Слова о полку Игореве», но нельзя сказать, что они способствуют большей его сохранности и здоровью. Поражает то умиление, с которым иной раз преподносится штатная сверхплотность именно тюркологических научных кадров, занятых его изучением. Разве можно считать нормальным положение, когда, по замечанию А. Н. Кононова, лингвисты —исследователи «Слова» – представлены «в подавляющем большинстве (!) востоковедами, а еще точнее, тюркологами»? И нормально ли (сошлюсь опять же на А. Н. Кононова), что все эти специалисты, работая над «Словом», воздерживаются даже от самых простых, элементарно необходимых консультаций со славистами из числа историков и литературоведов? Разве не понятно, что мы давно уже едим русский хлеб «Слова», выпеченный по чужим рецептам?

Поэт Олжас Сулейменов, основываясь на «тюркизмах» и якобы выявленных им «невидимых тюркизмах» русского языка (к которым принадлежат даже воин, боярин, полк, труд, охота, облава), делает вывод, что и культуру свою славяне заимствовали еще до Батыя от тюрков: «Какие новые явления могли принести кочевники Ига в культуру, предельно насыщенную ароматом степного этноса за века минувшие? Большую часть того, что можно было получить от тюрок, славяне заимствовали до XII века (выделено О. Сулейменовым). «Поэт выдвинул две смелые гипотезы, разделяемые многими маститыми тюркологами: первая – что кыпчакско-половецкий язык в XII веке играл среди русской знати такую же роль, какую французский играл в начале XIX; вторая – что «Слово» написал не кто иной, как обрусевший половец или по крайней мере какой-то близкий родственник степняков, который творил в среде, «насыщенной поэзией тюркской речи». Иначе, считают исследователи, просто никак нельзя объяснить, почему при полном отсутствии тюркизмов и других современных «Слову» произведениях именно оно столь ими насыщено. П. А. Баскаков, например, насчитал таковых целых сорок три единицы и, отметив, что «список этот, возможно, еще не полон», накинул для убедительности еще двадцать три выявленные Карлом Менгесом и Джоном Принсом».

Свои оригинальные взгляды на происхождение «Слова» и на его автора О. Сулейменов обобщил в книге «Аз и Я», вышедшей в 1975 году в г. Алма-Ате. Книга вызвала появление ряда критических статей как одобрительного характера, так и резко осуждающих концепцию поэта. После критического рассмотрения книги со стороны ортодоксальной школы «словистов» (Д. С. Лихачев, Л. А. Дмитриев и О. В. Творогов), а затем и на совместном заседании Бюро Отделения литературы и языка и Отделения истории АН СССР 18 февраля 1976 года, появилось Постановление ЦК КП Казахстана от 17 июля 1976 года «О книге О. Сулейменова «Аз и Я», осуждающее публикацию работы. В центральном органе ЦК КПК – газете «Казахстанская правда» – была опубликована редакционная статья «Высокая идейность – главный критерий», в которой делался вывод о «серьезных идеологических и методологических ошибках» автора и «Письмо в редакцию» О. Сулейменова, в котором он признавался в «серьезных неточностях, научно необоснованных выводах» и принял большинство вменяемых ему замечаний (при переиздании книги уже в годы перестройки, 1989 году, в своем предисловии Сулейменов отказался от авторства «Письма).

Пример идеологического преследования О. Сулейменова за неправильное толкование «линии партии» в литературе вообще, а в «Слове о полку Игореве» в особенности, был весьма поучителен для исследователей, допускавших «отклонения» от одобренной идеологическим отделом ЦК КПСС концепции школы академика Д. С. Лихачева. Недаром академик А. А. Зализняк, приступая к своей работе по лингвистическому анализу текста «Слова о полку Игореве», писал, что «…в советскую эпоху версия подлинности «Слова» была превращена в идеологическую догму. И для российского общества чрезвычайно существенно то, что эта версия была (и продолжает быть) официальной, а версия поддельности «Слова» – крамольной. В силу традиционных свойств русской интеллигенции это обстоятельство делает для нее крайне малоприятной поддержку первой и психологически привлекательной поддержку второй. А устойчивый и отнюдь еще не изжитый советский комплекс уверенности в том, что нас всегда и во всем обманывали, делает версию поддельности «Слова» привлекательной не только для интеллигенции, но и для гораздо более широкого круга людей… Убийственную роль для репутации этих работ <о подлинности «Слова».– А.К.> у читателей играет лежащее на них клеймо советской цензуры, которая практически не допускала прямого цитирования А. Мазона или А. А. Зимина. Бесчисленные страстные доказательства подлинности «Слова» и фразы типа «из этого следует, что «Слово» подлинно», повторяемые как рефрен после каждого существенного или несущественного наблюдения и очень часто там, где логически ничего не следует, подразумевали наличие некоего коварного врага, который стремится обесчестить эту гордость советского народа… версия подлинности «Слова» была фактически включена в число официальных научных постулатов, сомнение в которых было равнозначно политической нелояльности… С другой стороны, с самого момента публикации «Слова» и в особенности после того, как появилось сообщение о гибели рукописи, высказывались сомнения в его подлинности. И необходимо признать, что таинственность, которой было обставлено появление этого памятника, и театральность его гибели располагали и поныне располагают к априорному недоверию».

«Недоверие» к официальной версии происхождения «темных» слов в вышеприведенном фрагменте «Слова» не только сохранились, но и продолжает усиливаться с появлением новых исследований, которые не проясняют, а еще больше «затемняют» сложившуюся вокруг них непростую атмосферу. Итак, произведем сравнение официальной трактовки «темных» слов, представленной в энциклопедии «Слова о полку Игореве» (ЭСПИ), и версии их происхождения в книге В. П. Тимофеева «Другое “Слово о полку Игореве”», вышедшей в издательстве «Вече» в 2007 году.

Начнем с «были» (Быля-быль). ЭСПИ толкует это слово как «знатный человек», «сановник», «вельможа», «боярин», «приближенный князя» – заимствованное из древнетюркского языка «boila», «buila» — «благородный, знатный, причем форма слова «были» правильнее, чем «быль». При этом от тюркского слова «boila» в русском языке получилось два разных слова: «быля» – более разговорное, чем письменное, и «боля» (из boila) – более «правильное», «поскольку от него произошло словосочетание «болярин – боярин».

А вот как толкует о происхождении слова «быля» великолепный знаток общеславянских и древнерусского языков В. П. Тимофеев, владевший в общей сложности почти двадцатью языками, в том числе скандинавскими и тюркскими:

«Это слово засвидетельствовано в средневековых источниках: “Куръ скоро посла были своего”, “Иулии Кесарь… убиенъ бысть былии своимъ”».

Зная общественное положение Юлия Цезаря и его убийцы Брута, можно легко понять смысл титула «были», употребленного по отношению к последнему. Значение понятно и этимологам, но они (причем не обязательно востоковеды) выводятбыль, быля непременно из древнетюркского boila, buila – «благородный», «знатный». И им верят все остальные!

«Старейшины носили тюркский титул «быля», хорошо засвидетельствованный древними тюркскими источниками и вошедший в общеславянский язык» (H. A. Мещерский,

A. A. Бурыкин). Можно было бы как-то оправдать использование «тюркского» титула применительно к тюркским же старейшинам, но зачем же древним переводчикам потребовалось называть по-тюркски римского патриция?

Не пора ли явно «затюрканным» славянам сказать чтонибудь в защиту своих прав на «Слово»? Выявить смысл, видимо, никак не достаточно – требуется отыскать еще и само происхождение термина.

Исследователь «Слова» Всеволод Миллер отмечал, что «никогда, насколько мы знаем, не было в древности распространено мнение о равенстве между людьми: всегда и всюду были аристократы и плебеи». Высокое или низкое социальное положение считалось главной характеристикой человека.

Сигизмунд Герберштейн, посланник римского кесаря, дважды побывавший с миссией в Московии первой четверти XVI века, писал о тогдашних русских: «Они потому прибегают к титулу «большой человек» (magnus homo), что это определение «большой» прилагают ко всем важным особам, не именуя никого ни храбрым, ни благородным, ни бароном, ни сиятельным, ни превосходным и не украшая их другими какими бы то ни было титулами в таком роде». Примечательно, что и в средневековой Швеции представители знати носили титул storman, т. е. «большой человек», «великий муж». Такова, стало быть, смысловая закономерность, но разве мы задумываемся о связи этих понятий с большинством из исчезнувших и ныне существующих титулований типа «Ваше Величество», «Ваше Высочество»? Очень многие из них возникли из понятий, передающих процесс «роста». Не избежало этого и древнетюркское слово «boila». Его смысл предельно ясен, поскольку турец. и азерб. «бойлу», казах. и караим. «бойлы» и сегодня означают «рослый, высокий», турец. и казах. «бой» – «рост», турец. «бойвермек», азерб. «бойлашмаг» и караим. «буйумэк» – «расти, увеличиваться», а азерб. «бой» – «некоторые виды травы (полынь, пижма)».

А как обстоит дело в других, не тюркских языках?

Русское, применяемое к императорским особам слово «августейший» в значении «высочайший» (впервые зафиксировано в 1703 году) произошло от античного титула «Август» (Augustus), присвоенного Октавиану за выдающиеся заслуги перед Римским государством. Само же латинское augustus – высокий возникло из augere – расти, увеличиваться, произведшего также auctus – прирост, побеги.

Удивительно ли, что и латышское augs – растение и augustmanis – вельможа, сановник вышли из единого корня – augt (расти). То же самое и в литовском языке: augti – расти,augulas – растение, aükstuomene – знать, аристократия.

«Быльем поросло» – как примечательно это «былье»! Общеславянский глагол быти, как это убедительно доказали этимологи – слависты О. Н. Трубачев, Ю. В. Откупщиков и др., – тоже имел в глубокой древности значение «расти, увеличиваться», отразившееся в общеславянском слове былина (bylina – «растение, трава»), былинка и множестве других слов, близких по смыслу.

Таким образом, древнерусское «быль» (быля) – «тот, кто высок по положению» – и происходит от древнего значения «быти» – «расти, увеличиваться».

А потому, при всем уважении к научным заслугам востоковеда А. Е. Корша и ссылающегося на него H. A. Баскакова, никак нельзя согласиться с их мнением, что «происхождение этого слова восходит… к тюркскому феодальному титулу». Мы не претендуем на славянское происхождение последнего, но вместе с тем должны решительно возразить против тюркологических притязаний на титул русский».

В итоге при переложении памятника на современный русский язык В. П. Тимофеев переводит словосочетание «съ черниговскими былями» как «с его черниговскими боярами и вельможами». На наш взгляд, после столь убедительной аргументации о славянском происхождении слова «были» его можно смело вычеркнуть из списка «темных» мест «Слова».

Как видим, в переводе Тимофеева после слова «боярами» следует «и вельможами», стало быть, так он перевел слово «могуты».

Могуты – первоначально исследователи «Слова» относили его происхождение к славянским корням. Так, И. И. Срезневский отмечал, что это слово «встречается преимущественно в памятниках церковнославянских, так же как и происшедшие от него слова: «могутьный, могутьник, могутель, могутьць, могутьство. В древнерусских памятниках встречаются словосочетания «могуты людскые», «могуты племен» и просто «могуты». Никоновская летопись упоминает разбойника по имени Могута, и А. А. Зимин возводит упоминание этого слова к этому сообщению Никоновской летописи.

Однако среди ученых-востоковедов возобладало мнение, что это слово тоже тюркского происхождения, и в «Слове» упоминается «либо родовое подразделение черных клобуков, или укрупненная семья вместе со своими слугами и воинами во главе с родовым старейшиной – патриархом по имени Mögü-Bögü, – либо родовое подразделение созвучного названия». Тюркская этимология слова восходит якобы к слову mäg – «хвала» или к möngü – «вечный» в словосочетании с bögü – «сильный», «знатный». Вместе с тем Баскаков допускает и иное происхождение слова «могуты»: «В ряду перечисления черноклобуцких родов по византийским источникам и русским летописям встречается племенное название «боуты», которое фонетически является весьма близким к анализируемому нами племенному названию могуты». Удивительно, но наиболее ортодоксальный сторонник «тюркизмов» в «Слове» К. Менгес допускал возможность славянского происхождения слова «могуты».

Проследим этимологический путь от «могуты» к «вельможам», предложенный В. П. Тимофеевым:

«В современных русских говорах слово «могута» означает «сила», «возможность или способность что-нибудь сделать», а «могутный» – «сильный, могучий». В. И. Даль снабжает «могуту» синонимами «сила», «власть», а слово «могутный» объясняет как «мощный», «сильный», «знатный», «властный».

Достаточная закрепленность этого слова в древнерусских письменных памятниках позволяет с уверенностью судить о его былом значении. Из отрывков: «…славном ли или богатом, князем ли и могутем, царем мудром», «Господь да посади с могуты людскими…», «Отроковица раба суши некоего могути…» – однозначно вытекает, что могута (могутъ) есть«властитель», «сановник», «вельможа» и что термин в этих значениях весьма близок к уже рассмотренному «быля».

Следует упомянуть, что подавляющее большинство исследователей исходит из значений, вполне согласующихся с материалами русских говоров. Даже убежденный «восточник» К. Менгес проявил здесь объективность и счел возможным заметить: «Могут» могло быть славянского происхождения от основы «мог»… Я склоняюсь в пользу его славянского происхождения».

Попробую подтвердить это предположение. Для начала отметим, что общеславянский глагол «владеть» еще кое-где сохранил синонимичность глаголу «мочь». Соответствующие примеры можно обнаружить в русских говорах и в словацком языке: «Мы не владеем жить-то, стары стали», «Este vladzem pracovat’» – «Я еще могу работать». Неслучайно и то, что древнерусское могута и словацкое vladar, vladca совпадают в едином, общем для них значении «властитель». А это уже предполагает и обратную связь – древнейший перенос на глагол «мочь» значения «владеть, властвовать», тем более что «мощь» и «власть» для Средневековья – синонимы.

Речь, следовательно, идет об общепринятых понятиях, на фоне которых любая тюркская этимология неминуемо проиграет, столкнувшись с плотным фронтом индоевропейских терминов, означающих «вельможу» и имеющих точно такое же происхождение. В споре с В. П. Виноградовой H. A. Баскаков настаивал, что рассматриваемое слово «не связано с основным значением «быть в состоянии, мочь, быть способным», однако случайность здесь исключается. «Могута» образовано той же смысловой отглагольной цепочкой, что и в других языках: «быть в состоянии» – «мощь, власть» – «властитель, вельможа».

Думаю, именно термин вельможа, происходящий от «вельми» (много), ближе всего к слову «могуты». Следовательно, начало перечня «тюркских родов» переводится как: «…с черниговскими боярами и вельможами…».

Татраны – по версии ориентологов это слово чисто тюркского происхождения и восходит к древнетюркскому «татыр» или «татур» – «смаковать», а также к «татымак» – «зрелый, опытный человек» или к киргизскому «татыран» – «страшилище, чудовище». О первых трех словах перечня в «Слове» К. Менгес писал: «Таким образом, в «Слове» можно видеть три группы сановников: быля, могу (магнат, вельможа) и «татран» (опытный советник, старейшина).

Предлагалась также этимология этого слова от tatran — «житель Татр» (слово известно в чешском языке), от названия татар, и, наконец, допускалась возможность произвести слово от tatyr an – «чудовище». По мнению Баскакова, в «Слове» имеется в виду «черноклобуцкое родовое подразделение или укрупненная семья вместе со слугами и воинами, возглавляемая родовым старейшиной Татра».

С другими «черниговскими былями» дело обстоит куда сложнее, чем это представляется В. П. Тимофееву, однако начнем по порядку. Совершенно неожиданно он предлагает рассмотреть версию, что в указанном перечне речь может идти вовсе не о людях, какими бы странными титулами они не награждались, а о… предметах вооружения черниговского ополчения. Вот как Тимофеев убеждает в этом читателя: «Почему в перечне, независимо от того, тюркский он или русский, должно говориться исключительно о людях? Святослав описывает мощь черниговского войска, а она, как известно, никогда не измеряется одним только опытом военачальников и отвагою их личного состава. Даже в приказах Гражданской войны говорилось не только о храбром начдиве, его комиссаре и численности войска, но и о пушках, пулеметах (в том числе на тачанках), броневиках, а то и об аэроплане. Почему, удивляясь вместе с А. Ивановым, что в «Слове» не упомянуты арбалеты, уже несколько десятилетий находившиеся тогда на вооружении русских дружин, мы не ищем их в тексте? Разве Автор не мог их назвать как-нибудь более поэтически, чем они названы в летописи? Почему спокойно читаем о тогдашних метательных снарядах – «шереширах» и «бременах», – но не задаемся вопросом: где же те «пушки», которые их выстреливали?»

Нельзя ли предположить, что последующие компоненты перечня, не люди, а элементы вооружения и оснащения черниговского русского (а не тюркского!) войска? Итак…

Руководствуясь заявленным военно-техническим характером предметов перечня, мы, не напрягаясь излишне, услышим здесь слово «таран». Но откуда в средине слова взялась непонятная «т»? Не будем спешить с утверждением, что перед нами случайное искажение.

В просторечии и говорах мы сплошь и рядом слышим: тверезый, ведмедь, суворый, сыроватка – вместо привычных: трезвый, медведь, суровый, сыворотка. В этих словах, словно на шахматной доске, была произведена своеобразная «рокировка» согласных, называемая в лингвистике метатезой. Приведу еще ряд примеров, взятых из отразившегося в литературе просторечия.

«Турец-царь Сантал» – в причудливом имени этого былинного персонажа легко ли различить искаженный устной передачей титул салтан (султан), упомянутый и в «Слове о полку Игореве»? А в просторечном «каталажка» увидит ли кто морское словечко «такелаж», пришедшее к нам из немецкого языка? А в имени Фрол – исходное латинское Флорус или же в Коснятин (имя новгородского посадского) – исходное Константин?

Метатеза в разное время основательно поработала не только над просторечными, по и над литературными словами, например ладонь из долонь (ср. укр. долонь и ст.-слав. длань), ладья из алдия (ср. норв. oldja). Особенно же «повезло» некоторым немецким словам, воспринятым через устную речь. К таковым относятся вполне теперь «русские» по звучанию тарелка, марганец и верстак, в которых не всякий заподозрит талерку (промежуточное от нем. Teller или швед. tallrik), манганэрц (Mangan Erz – «марганец» и «руда») и веркстат (промежуточное от Werkstâtte – «рабочее место»)?

Указанная особенность, проявляющаяся при заимствовании и адаптации ряда немецких терминов, имеет самое прямое отношение и к вычислению нашего слова. Спроецировав ее на ХІІ век и взяв за исходное средневековое италонемецкое tarant («таран»), бывшее у Автора на слуху от упомянутых им в «Слове» «немцев и венедицей», мы получим не что иное, как искомое татран. Добавлю, что Автор употребил это экзотическое слово на целых полстолетия раньше его первой и единственной в древнерусской литературе фиксации в форме «таран». Конечное «t» после ряда попыток приспособить его для русского произношения в конце концов попросту потерялось.

Итак, значение как будто выяснено, но следует уточнить, что едва ли татран означал у Автора «таран» в современном понимании (в Средневековье это орудие именовалось овен или баран). В Ипатьевской летописи (под 1234 годом) он означал «камнемет»: «Люто бо бе бои у Чернигова, оже и таран на нь (т. е. на стену. – В. Т.) поставиша, меташа бо каменемь полтора перестрела, а камень якоже можаху 4 мужа силнии подъяти». Таран здесь явно приравнен к древнерусскому порокъ (пракъ) – термину собирательному для всех видов крупных метательных и ударных машин, использовавшихся не только для осады. Наверняка на Руси подобные «пушки-машины» имелись не у одного только Ярослава Черниговского, но симптоматично, что именно под этим названием мы встречаем их как раз в черниговском войске. Именно там через полвека после «Слова о полку» тарант – татран превратился в таран.

В рассматриваемом перечне «тюркизмов» мы еще дважды встретимся с подобными орудиями, причем, подразумевая их наличие в перечне, относящемся к черниговскому войску, я опираюсь на авторитетнейшее мнение советского археолога-оружейника А. Н. Кирпичникова: «Что касается осадной, в первую очередь, метательной техники, отчетливые данные о ее подъеме и применении относятся к середине XII века… Парк камнеметных машин, включавший крепостные самострелы и рычажно-пращевые устройства, существовал вплоть до конца XVI века в ряде удельных столиц…

Именно такие системы сопровождали войско даже во время форсированных многокилометровых маршей (выделено мной. – В. Т.)».

Что же касается упоминания татранов в «Слове о полку Игореве», исходя из всего вышеизложенного, их следует переводить как «камнеметы».

Вывод весьма поразительный! Почему бы самому автору не написать вместо «татранов» «камнеметы», тем более если он жил и творил в XVIII веке? Кстати, здесь и далее мы полагаем, что виртуальный «Аноним» А. А. Зализняка реально существовал и даже можем «вычислить» примерный промежуток времени, когда он мог написать «Слово о полку Игореве». Выше мы уже отмечали, что Аноним – безусловный почитатель Петра I и, возможно, даже имел встречу с ним. Позорный плен и «побег» из плена в 1711 году напомнил Анониму при написании «Слова» плен и побег из него князя Игоря. Свое произведение Аноним написал накануне 1-й Русско-турецкой войны, полагая его как призыв вернуть исконно русские земли Причерноморья и Приазовья, а также Крыма, утраченные более 600 лет тому назад. С таким призывом он мог обратиться к элите российского общества не ранее 1762 года, то есть до восшествия на российский престол Екатерины II, поскольку предшествующим императорам в женском платье было не до «Очакова и покорения Крыма». Анна Иоанновна предприняла было попытку вернуть России утраченные Петром I в 1711 году Приазовские земли, но в конечном итоге удалось отстоять лишь крепость Азов. А «дщери Петра» Елизавете Петровне, в царствование которой в России воцарился мир, получили развитие культура, наука и литература, было не до войн. Так что «Игорева песнь» как призыв россиян на ратный подвиг за «раны Петровы» мог прозвучать между 1762-м и 1768-м годами до начала первой Русско-турецкой войны 1768—1771 годов.

Дальнейший анализ «темных мест» «Слова» мы будем проводить, ориентируясь на этот промежуток времени возможного написания Анонимом «Слова о полку Игореве».

Шельбиры – предлагались самые экзотические толкования этого этнонима. П. М. Мелиоранский и Ф. Е. Корш видели в нем родоплеменное название по тавровому знаку, обозначавшему «sylbur», «cylbur» – «узда» и «арапник-бич». С. Е. Малов производит «шельбиры» от «celebir» – «знатный, благородный муж». К. Менгес допускал в качестве исходной формы арабизм со значением «люди креста, христиане», М. Фасмер возводил слово к немецкому schallbar – «коварный – свирепый» через польское посредство szalbiers – «обманщик, мошенник». Н. А. Баскаков считал допустимым, что в «Слове» именем «шельбиры» «названо «черноклобуцкое родовое подразделение, или укрупненная семья, возглавляемая родовым старейшиной «celebi er» «Знатный», или название родовых подразделений по тамге, изображающей sylbyr – буквально «арапник – бич», или sylbyr – буквально «повод коня», а также salbyr – «беспечный, неосмотрительный» – имена, вполне возможные по существующим обычаям наречения имени у кочевых тюрок».

В. П. Тимофеев находит этимологическое родство между словами «шельбиры» и «чешуя». «О преобладании у русских воинов конца XII века не кольчатой, а именно чешуйчатой брони, уложенной наподобие черепицы или кровельного теса, свидетельствуют археологические данные. Да и православные святые, тщательно выписанные на сохранившихся с XI—XII веков иконах и фресках русских соборов, по наблюдениям А. Н. Кирпичникова, часто изображаются как раз в таких панцирях. Древнейшие их названия были вытеснены ордынскими «юшман», «куяк» и «бехтерец», русским «зерцало» и другими; в конце концов подобный доспех стал называться латы – «доспех из металлической чешуи, нашитой на кожу» (И. И. Срезневский).

Любопытно, что словом «латы» называются и деревянные элементы покрытия крыши («тес»), накладываемые друг на друга наподобие чешуи, а также то, что понятие «шифер», «черепица» в германских языках часто передается словами все с тем же корнем Skel. Вероятно, неслучайно в русском Средневековье подобные элементы покрытия назывались именно «чешуею»; ср.: «И церковь святого Георгия понови и подписа, иде же опало, и покры ю чешуею». «Теремець красен на столпех, верху кругол и сребряными чешюями позлащеными покован».

В Европе аналогичные доспехи, название которых включало «шела» или «скала», также хорошо известны. В английской «Военной энциклопедии Стоквеллера» (1853) и в «Энциклопедии Британика» (1875) shells и scale соответственно определяются как «разновидность доспеха, состоящего из медных пластин, наложенных, подобно чешуе, одна на другую» и как «броня из бронзовой чешуи». А вот отголосок датский: skaelbrynie – букв. «шелевая броня», «чешуйчатый панцирь».

Соответствующее древнерусское название затерялось в бездне времен, оставив, однако, тоже кое-какие отголоски, к которым можно отнести приводимое Далем владимирское слово шеляпушка – «железный кружок, круглая плиточка для игры в бабки».

Таким образом, в первой части слова шельбира подразумевается воинский доспех под названием «тела» (или мн.ч.«шелы») – нечто вроде «чешуйник», «латы», «броня». Перейдем теперь к поиску значения для второй части нашего слова.

Структурно сопоставимые с «бира» укр. вибір, розбір, підбір произошли от старославянского бьрати. Этот глагол, кроме своего основного, имеет и побочное, все еще сохраняющееся в устной и диалектной речи значение «одолевать», «побеждать»: «яд мух так хорошо берет», «хмель не берет», «мороз меня не берет, а Ивана до костей пробирает», «Никакая болесь меня не бирала».

О былой распространенности слова в этом значении – как в средневековой Руси, так и на ее окраинах – можно судить по современному румынско-молдавскому birui – «побеждать» и «одолевать». Этот прямой родственник нашего бирати образовал слова biruintâ – «победа» и biruitor – «победитель». И здесь буквально напрашивается аналогия с древнегреческим vixov «победитель», которое Иосиф Флавий употребил для обозначения тарана. Вот как передано соответствующее место в древнерусском переводе: «Победнику же разбивающю стены… тако бо нарицаху великого овна», т. е. «Когда победитель разбивал стены… ибо так называли большой таран». На фоне такого тарана показательно и устаревшее сочетание с рассматриваемым глаголом – «пробрать стену», которое в отечественном русско-французском словаре Ф. Рейфа пояснено как percer un mur – «пробуравить, пробить стену». Таким же образом «берет» или «не берет» броню современный снаряд.

Из всего рассмотренного напрашивается предположение, что шельбира происходит от «шелу бирати» – «брать броню» – и передает название предмета, характеризуемого как «шелеберуший», «пробивающий латы», «бронебойный».

«Брала» ли чешуйчатый доспех обычная стрела? Вероятно, брала, но далеко не всегда: из сильного лука она могла пробить такую защиту с расстояния не больше ста шагов. А вот короткая стрела из арбалета почти независимо от расстояния «брала» даже сильную броню. По словам И. Б. Грекова, «в XIII—XIV веках арбалет был единственным стрелковым оружием, которое могло поразить закованного в доспехи рыцаря и его коня, укрытого броней». Вспомним, что арбалет, называемый на Руси, как и большая баллиста, самострелом, впервые был упомянут раньше, чем XIII—XIV века, а именно под 1159 годом в летописном повествовании об Изяславе Давидовиче, двоюродном дяде князя Игоря: «Ивор же Гедеонович удари его копием в лядвии. Бежашу же ему еще и удариша его ис самострела в мышку. Он же спаде с коня своего». Остается добавить, что такой самострел изображен и в Кенигсбергской (Радзивилловской) летописи на одной из миниатюр, иллюстрирующих повесть о походе Игоря.

Имел, стало быть, А. Иванов основания удивляться, почему самострелы не нашли отражения в «Слове о полку Игореве»! Найденное значение слова рассеивает это недоумение.

Итак, в нашем перечне «шельбиры» переводятся как «самострелы» – «арбалеты». Поразительно, но ведь Аноним в XVIII веке хорошо знал слово «арбалет-самострел», зачем ему понадобились «шельбиры»?

Топчаки – этноним, или название половецкого рода, либо черноклобуцкое родовое подразделение, возглавляемое родовым вождем по имени Tobycag (буквально «красивый, статный»), либо название печенежско-булгарского родапо собственному мужскому имени Tupcaq (буквально – «наследник, младший из сыновей») – считал Н. А. Баскаков. И. Н. Березин сопоставил это наименование с topcaq – «сытая, породистая лошадь», а Е. Прицак допускал исходную форму tabyacat – «китайская лошадь», в то же время С. Е. Малов сопоставлял термин Топчак с topcy – «пушкарь».

А. А. Бурыкин допускает, что Топчак восходит к «образованному от корня top – «группа, толпа» – прилагательному с суффиксом caq. Хотя такое прилагательное и не засвидетельствовано в тюркском языке, мы можем предполагать его существование с очень большой долей вероятности… Тогда прилагательное topcaq могло иметь значение «многочисленный, образующий толпу, орду», что неплохо согласуется с его ролью наименования кочевого племени». Далее исследователь пишет, что слово Топчак «представляет собой не автоэтоним, то есть самоназвание некоей этнической группы, а аллоэтноним – обозначение, которое какая-то тюркоязычная этническая группа дала своим соседям (они также могли быть тюркоязычными)».

Данный этноним оказался наиболее сложным для поиска в нем славянских, тем более древнерусских корней, и для В. П. Тимофеева, который посвятил ему самую большую статью о своем исследовании.

«Понятно, что в качестве «тюркского» слово это весьма соблазнительно: при желании в нем вполне реально можно усмотреть что-то близкое к слову «кыпчаки», т. е. «половцы». «Толстая, сильная, упитанная лошадь», – толкуют его лингвисты (а за ними послушно и литературоведы), но не спеши, читатель, принять на веру. В подобных объяснениях «тобчак» никогда не дается специалистами отдельно, а всегда только в сочетании: в тюркском это тобчак ат, в монгольском – тобчак морин. Причем вовсе не «тобчак», а как раз эти «излишние» как будто «ат» и «морин» (ср. с рус. «мерин») передают в соответствующих языках понятие «лошадь». Ну а, собственно, какую смысловую нагрузку несет это слово в сочетании «тобчак – лошадь»?

Как и во всех непонятных словах произведения, для уяснения истины не стоит сразу же слишком далеко уходить от русского языка, на котором оно написано. Обратимся для начала к сравнительно недавнему прошлому, к 50—60-м годам XIX столетия, когда в отечественной периодике часто публиковалась реклама так называемых «американских топчаков» местного производства.

Справившись в «Сельскохозяйственной энциклопедии», узнаем, что топчак – это конный привод, «существующий с глубокой древности», а также что это «механизм, при посредстве которого силой животных, главным образом лошадей, приводятся в движение стационарные с/х машины и приспособления, как, например, молотилки, соломорезки, веялки, пилы, насосы и т. п., в силу напряженности режима работы в них и быстрой утомляемости животных от применения топчаков отказались».

Стоит добавить, что топчаки использовались чуть ли не до 30-х годов XX века и были очень эффективны: три оборота, совершаемые лошадью, преобразовывались приводом в 900 оборотов барабана молотилки. Разве из этого не ясно, почему «топчаковая лошадь» или «тобчак ат» была когда-то переосмыслена у тюрков не в какую-то, а в «толстую, сильную, упитанную лошадь»? Да другая в топчаке просто не выдержала бы!

Топчак, похоже, одно из авторских «старых словес», употреблявшихся на территории Чернигово-Северской земли не позже X века. Ираноязычному, возможно, еще скифосарматскому по происхождению, ему вряд ли потребовалось «тюркское посредничество», ведь именно на территориях «Посемья» и вокруг него, по мнению ряда ученых, длительное время происходило взаимопроникновение иранских, балтийских и славянских языков. Так, например, В. В. Иванов и В. Н. Топоров свидетельствуют: «По данным исследований иранских топонимов и гидронимов на Украине и юге России, земля племени север (Курская область) относилась к северной окраине иранского мира… Следует отметить, что в этом районе известно немало примеров славяно-иранских и балто-иранских переводов».

Древнейшие баллисты действовали силой упругости скрученных волокон (сухожилий, кишок, волос, веревок и т. д.). Прежде чем произвести выстрел, необходимо было при помощи ворота («коловорота») дополнительно свить эти волокна в тугие жгуты и тем самым привести всю систему в состояние предельного напряжения.

Принцип действия таких орудий подробно описал А. Н. Кирпичников. Они характерны для античности и относятся к так называемому торсионному типу, ко времени «Полка Игорева», документами и археологией не подтвержденному. Однако поскольку как античная, так и средневековая баллиста имели один и тот же коловоротный механизм, Автор вполне мог использовать известное ему более древнее и, стало быть, «более благородное» название для современной ему коловоротной «пушки».

Именно на этих особенностях основывается, по-видимому, семантика слова «топчак» в иранских языках:

Для «топ» таджикский, персидский, гилянский и сарыкольский языки дают форму tab в значениях «скручивать», «свивать» и «сучить нить», «сила сопротивления», «напряжение», а сарыкольский topt – «заводить механизм (например, часов). От этой же формы и гилянское tab-e-dan – «класть» и «метать», а также tir tabedan – «стрелять» (букв. «метать стрелы»).

«Чак» – поясняется др.-иран. (авест.) cakus «метательный топор», «метательный молот», дари cakos «молот», курд. cak, «бросок», «оружие» и caken «колоть, втыкать», сарык. cak «ударять, бить», «вбивать, вколачивать», дари сак «укус». Сюда же примыкает и множество славянских эквивалентов в форме cakan, cekan (чекан) со значениями: рус. ц.-слав. «клевец-боевой топор», «кирка», укр. и чеш. «палица», словац. и польск. «кирка», словен. «боевой молот», «клык кабана».

«Топчак» следовало бы отнести к группе слов, которые, по определению А. П. Новосельцева, «имеют явную иранскую этимологию, и если принимать таковую, то речь пойдет не о заимствованиях от пришлых тюрок, а о лексическом и даже общественном наследии древних насельников нашего юга – иранцев Причерноморья, часть которых слилась со славянами и участвовала в этногенезе юго-восточной части русского славянства».

Топчакы в нашем перечне вписаны сразу вслед за шельбирами и означают, судя по всему, оружие, отличающееся от арбалетов прежде всего размерами. Наиболее точным переводом для них было бы «баллисты» или «большие самострелы».

Итак, В. П. Тимофеев разыскал топчакам «синоним» «баллиста» или «большие самострелы». Каково?!

Внимательно всматриваясь в его комментарии загадочных этнонимов «Слова» в одном лишь только фрагменте текста, не отпускает нарастающее убеждение, что связь между этнонимами «Слова» и их «синонимами» Тимофеева примерно такая же, как в русской пословице между бузиной и Киевом: «В огороде бузина, а в Киеве дядька». В. П. Тимофеев попенял тюркологам, что они пытаются «…объяснить непонятное через еще более непонятное», с чем нельзя не согласиться. Но вменить Анониму, да еще живущему в XVIII веке, предпочтение «топчака» «баллисте» – это сюрреализм какой-то.

Впрочем, посмотрим, что же будет далее?

Ревугы – по Баскакову это «название черноклобуцкого подразделения, возглавляемого родовым старейшиной по имени Erbuga (буквально: «герой-бык» или «муж-бык»).

Близко к этому же возводил данный этноним Ф. Е. Корш: арбуга, как составное слово из ар – «мужчина» и буга – «молодец, богатырь». С. Е. Малов внес в этимологию Корша уточнения, сходной этимологии придерживались А. Зайончковский и К. Менгес.

Допускалось также влияние народной этимологии, в результате чего это слово было соотнесено с русским глаголом «реветь». А. А. Бурыкин допускает, что у слова Ревугы мог быть иранский корень, и сопоставляет его с осетинским словом roev – «легкий, проворный, быстрый». «Таким образом, – считает Бурыкин, – нельзя полностью исключить то, что древнерусское название тюркоязычной этнической группы могло быть заимствовано из какого-то иранского языка, близкого к современному осетинскому».

Поиск славянского синонима слову ревугы В. П. Тимофеев начинает искать в словаре великорусского языка В. И. Даля.

«Среди русских загадок, собранных В. И. Далем, встречаем несколько с одинаковым сюжетом: «Бегут бегунчики, ревут ревунчики…». Что такое «ревунчики»? Прежде чем угадывать, обратимся к отрывку из украинской народной песни, приведенному в словаре Б. Д. Гринченко: «Всі дзвони ревуть – уже ж того козаченька ховати несуть».

Ховати, т. е. хоронить убитого казачка, несли под какой-то «рев», издаваемый дзвонами, т. е. «колоколами». Стало быть, «рев колоколов» есть просто «звон колоколов», тем более что одним из значений украинского ревти (реветь) является именно «сильно звонить (о колоколах)». Что же касается загадок В. И. Даля, то, зная о весьма развитом в его времена ямщицком промысле, в «бегунчиках» совсем несложно различить конские копыта, а в «ревунчиках» – модные, подвешенные к лошадиной упряжи колокольчики, наиболее знаменитые из которых имели клеймо-надпись «Даръ Валдая».

Из других изысканий Владимира Ивановича можно почерпнуть, что одним из названий старинных русских колоколов было «реуты» – слово, уверенно выводимое М. Фасмером из более древнего ревуты (от глагола «реветь», которое, как мы теперь знаем, означало еще и «звенеть»). Очевидно, что именно это слово мы имеем в нашем перечне – ревуТы (а не ревуГы). Учитывая орфографию источников как XII века, так и всех последующих, легко представить, что именно левое плечо полустершейся буквы «т» было утрачено в одной из переписок произведения.

Любопытно, что как раз в форме ревуты, а не ревугы, слово употреблено в переводе В. М. Жуковского. Поскольку поэт переделал на свой лад и другие «племена» («моНгугы и татрИны»), можно говорить о намеренном «искажении» в ревуТы, восстановившем, в данном случае, верную исходную форму. Кроме В. М. Жуковского, ревуТы употребил в одном из переводов на украинский язык (1874) священник В. А. Кендзерский.

Итак, под ревутами Автор, похоже, имел в виду боевые колокола черниговского войска. Не исключаю также, что «могуты» и «ревуты» были намеренно им срифмованы».

Почему бы Анониму так и не написать «Боевые колокола», да и просто «колокола», поскольку каких-то особых боевых колоколов, призывающих на ратные дела, не существовало, на то были требы, послушаем:

«Комони ржуть за Сулою – / звенить слава въ Кыевѣ; // трубы трубять въ Новѣградѣ // стоять стязи въ Путивлѣ».

Таким образом, и здесь мы видим явную натяжку. В Киеве звонят обычные колокола, оповещая православный народ о начале похода Новгород-Северского князя Игоря в Половецкую Степь, а звуковое сопровождение начала похода обеспечивают боевые трубы.

Ольберы – объясняя этимологию этого слова, П. М. Мелиоранский возвел его к монгольскому ölöbür — «хворый, слабый здоровьем». Но уже начиная с Ф. Е. Корша, исследователи видят здесь тюркизм, композит alp-er, означающий «богатырь, сильный мужчина». Он мог выступать как личное имя, однако, по мнению А. Зайончковского, имя это могло стать названием племенных объединений. По мнению Н. А. Баскакова, подытожившего приведенные суждения, слово ольберы выступает в «Слове» как «название черноклобуцкого рядового подразделения, возглавляемого родовым старейшиной Олпером – Алпаром» (буквально: alp – «герой» + er «муж» – «мужественный герой»).

О. В. Творогов, поддерживая вышеприведенную трактовку этнонима Ольберы, полагает, что такого же происхождения имя Олбыря Шерошевича, служившего у князя Изяслава Мстиславича и упомянутого в Ипатьевской летописи под 1159 годом. С этим же именем связывал появление термина ольберы в «Слове» и А. А. Зимин, отстаивая свою версию на позднее происхождение «Слова о полку Игореве». В. П. Тимофеев решительно не согласен с подобной этимологией данного слова, выдвигая собственную, весьма оригинальную версию.

«Объясняя значение слова «татраны», я упоминал, что в перечне еще дважды названы крупные метательные орудия. «Топчакы», судя по приведенной этимологии, стреляли большими стрелами – «сулицами» (они же «шереширы») – и, следовательно, представляли собой орудия настильной стрельбы, баллисты. В отличие от них «татраны», метавшие громадные камни, были, скорее всего, орудиями навесной стрельбы, катапультами. Теперь осталось представить читателю последнее метательное орудие.

Из «Слова» известно, что какие-то «бремены» Ярослав Галицкий «Осмомысл» тоже «метал», причем не прямо перед собой, а «чрез облакы». Даже если сделать скидку на авторскую гиперболу, все равно эти «облакы» однозначно указывают на крутизну траектории, соответствующую опять-таки полету при навесной стрельбе из катапульт. «Некоторые ученые полагали, – пишет В. И. Стеллецкий, – что автор указывает здесь на наличие мощных камнеметов в войсках Ярослава». Правы эти ученые! Более того, Автор указывает и на то, что такие камнеметы были не только у Ярослава Галицкого, но и у его тезки из Чернигова!

То что «снаряды» этой катапульты названы «бременами» (отметим их полное соответствие современным диал. бремя и беремя – «ноша», «тяжесть»), т. е. общим, не конкретизированным понятием, указывает, что предметы, выстреливаемые князем Галицким, явно не ограничивались одними только «каменьями».

Слово беремя, «ноша», имеет во всех индоевропейских языках полные аналогии как по значению, так и по произношению. «В данном производном сохранено древнее значение «нести», – отмечал в своем словаре М. Фасмер. Действительно, индоевропейское bero означает «несу», и именно этот древний корень составляет вторую часть слова олеберы.

Исходя из снарядов, «бремен», наша катапульта, как «несущая бремены», могла бы условно называться «бремебера» («нести» и «метать» иногда одно и то же; ср. др.-инд.: kcepa – «перенесение, перемещение, а также «швыряние», а kcepani – уже «праща» и «катапульта».) Однако мы имеем дело не с абстрактными «бременами», а с конкретным снарядом, называющимся ол или ола.

О том, что русские книжники порою заимствовали терминологию «немцев и венедицей» (включая и латинскую), можно судить по новгородской «Повести о взятии Царьграда фрязями» (1204), в которой штурмовые лестницы названы «скалы» (от лат. sсаlа). Упомянуты в этой повести тарасы (из итал. террасы), описаны и катапульты, метавшие через стены «бочки накладени смолы», которыми крестоносцы, «лучины зажегше», «пожегоша град». Нельзя ли предположить, что в слове ол или ола скрыто нечто похожее на эти «бочки», т. е. боевые зажигательные сосуды? Проверим справедливость такого предположения по западноевропейским источникам.

В 1078 году Адам Бременский, описывая славянский город Волин на Балтике, особо отметил, что в нем «имеются и вулкановые сосуды, которые местные жители называют греческим огнем».

Генрих Латвийский, повествуя об осаде в 1223 году русского гарнизона города Юрьева (Тарту), писал, что немцы «бросали в замок из патереллов железо с огнем и огненные горшки» и что русские отвечали им тем же.

«Вулкановые сосуды» и «огненные горшки» переданы в латинском тексте как olli vulcani и olli igneas. Oll и olla означают «горшок, сосуд, бочка» (ср. совр. румын, ol и молд. oalä, – «горшок»). Примечательно, что и упомянутая немецкая palerella является уменьшительной формой к латин. patera – «сосуд». Катапульта-олебера названа здесь либо реально существовавшим синонимом русского «пракъ», либо, что скорее, авторским неологизмом, буквально означавшим «несущая сосуды», «горшкомет» или «бочкомет». Образование подобных неологизмов весьма характерно для Средневековья. Достаточно сравнить олеберу с древнеиндийским поэтическим заменителем для слова «лук» – isvasa (букв. «мечущий стрелы»). Рассмотренное нами орудие соответствует античному онагру (букв. «дикий осел»), который применялся для бросания сосудов с зажигательной смесью. Образно говоря, это был прапрадедушка современного миномета.

Ольберы, исходя из изложенного, следует переводить как «огневые катапульты» или «онагры».

Опять же, если автор «Слова», живший в XVIII веке, написал вместо «онагры» «ольберы», то в поисках этой замены он должен был идти обратным путем, то есть противоположным тому, который прошел В. П. Тимофеев, опираясь на великолепное владение десятками иностранных языков. Спрашивается, зачем это ему нужно было делать, если он не собирался утаивать свое произведение, адресовавшееся высшему обществу России в преддверии войны с Турцией? Не находит ли читатель, что сняв «кипчакские одежды» с этих загадочных этнонимов и переодев их в древнерусские, иранские и где-то современные славянские одежды, В. П. Тимофеев не ответил на главный вопрос: а зачем нашему Анониму потребовался весь этот маскарад по «затемнению» отдельных фрагментов своего же произведения? В заключение своего исследования одного из самых загадочных «темных мест» он пишет:

«Таким образом, выявленные в перечне коловоротные самострелы (топчакы), камнеметы (татраны) и онагры (ольберы) входили в тот самый парк «крепостных самострелов и рычажно-пращевых устройств», который, по свидетельству А. Н. Кирпичникова, уже в середине XII века «сопровождал войско даже во время форсированных многокилометровых маршей». Нет никакого сомнения в том, что войско Чернигова располагало таким парком. Кстати, имея узловые детали, совсем не обязательно было везти за собою всю эту громоздкую технику: при необходимости ее быстро строили из подручных материалов. Об этом можно судить по описанию вышеупомянутой немецкой осады Юрьева:

«Поля покрылись шатрами, началась осада замка. Стали строить малые осадные машины и патереллы, наготовили множество военных орудий, подняли крепкую осадную башню…».

Питаю надежду, что наше исследование удержит сочинителей «по мотивам “Слова”» от замышления сцен с участием наших бравых кыпчакских союзников, как это случилось, например, в повести Г. Троицкого «Иду на вы» (1939): «Кругом широкого и низкого стола сидели двое тысяцких Игоря, двадцать сотников, шесть ольберов, три шельбира и певец Василько Славята…» Шесть огнеметов и три арбалета, видать, славно пображничали за одним столом с тысяцкими и сотскими под песни Славяты!

Итак, никаких «тюркизмов» в описании черниговского войска нет и в помине. Однако необходимо рассмотреть последнюю фразу, смысл которой остается загадочным и без помощи востоковедов: «Тии бо бес щитовь с засапожникы кликом плъкы побеждають, звоиячи в прадедшою славу» [327]Указанное сочинение В. П. Тимофеева. С. 256.
.

В самом деле, словосочетание «засапожникы» практически никем из исследователей «Слова» не комментировалось, поскольку оно «смазывает» всю кропотливую работу тюркологов по объяснению природы предыдущих этнонимов. Действительно, если отряды осевших на Черниговщине тюркских племен (могуты, татраны, шельбиры, топчакы, ревугы и ольберы), ведомые воеводами князя Ярослава в поход на своих соплеменников – половцев, то почему они «вооружены», по мнению археолога А. В. Арциховского, «…вероятно, кинжалами, коим был и нож, которым Мстислав Владимирович зарезал Редедю. Это, несомненно, оружие рукопашного боя, но облик этих кинжалов неизвестен». Воины тюркских племен свои атаки сопровождали «кликами», но основным оружием их были все-таки луки и копья, а никак не кинжалы или даже ножи, хранимые за голенищами их сапог. Даже если таковые и были «засапожники», то, скорее, для бытовых нужд (для разделки мяса запасных лошадей, например, которые предназначались для употребления в пищу). Да и трудно себе представить князя Мстислава Храброго с ножом за голенищем сапога, если и имел он кинжал, коим «зарезал Редедю», то по крайней мере за поясом в ножнах. И, наконец, воины-тюрки были прекрасными наездниками и в рукопашную, чтобы задействовать ножи из-за голенища сапог, не бросались. Переводчиков «Слова», однако, это обстоятельство ни мало не смущало, у Д. С. Лихачева читаем, например: «…Те ведь без щитов, с засапожными ножами // кликом полки побеждают». У В. А. Жуковского немного иначе: «Они без щитов, с кинжалами засапожными // кликом полки побеждали», при этом слово «кинжалами» было подчеркнуто Пушкиным. Ну а как у В. П. Тимофеева, который попытался ответить на вопрос: «Что такое “засапожникы”?». Приводим его интересную аргументацию с неожиданным финалом без купюр:

«С точки зрения опытных военачальников тех времен, сапоги были отличительным признаком профессионального войска. Именно поэтому в 985 году, увидев их на всех плененных болгарах, Владимир со своим дядей Добрыней проявили разумную осторожность, отказавшись от сбора дани с побежденных. В качестве данников они предпочли «искать лапотников». Насколько же уместен «засапожный нож» уголовника в средневековом войске Чернигова и по какой надобности он дублировал «табельный» нож, носившийся, как известно, в ножнах у пояса? Никто из исследователей «Слова» никогда не видел такого древнего «засапожника» и не знает, как он выглядел (кроме, может быть, В. И. Стеллецкого, который утверждал, что это «боевые ножи с кривым клинком»), Мстислав Храбрый «вынзе ножь и зареза Редедю» – тоже совершенно непонятно, откуда комментирующие этот летописный эпизод А. К. Югов и A. A. Дмитриев узнали, что князь убил противника именно «засапожным», а не обыкновенным поясным ножом? Ведь, в отличие от поясного ножа, часто находимого в средневековых захоронениях русских воинов, предполагаемый «засапожник» ни разу не был подтвержден археологически – нельзя же считать и называть таковыми бытовые ножи, находимые в городских раскопках.

Могли ли пешие ополченцы «побеждать полки» кочевников, свирепо размахивая такими «засапожниками»? Разве не подходит это толкование скорее к ярмарочной драке мастеровых конца XIX века, чем к реальным боевым действиям XII века, да еще совершаемым во славу прадеда – Святослава Ярославича Черниговского? Если же вообразить, что это делали не пешие, а конные, то картина становится еще более нелепой.

В переводе Н. Рыленкова (1966):

Без щитов справляли торжество Засапожный нож служил им в драке.

Нельзя, конечно, полностью исключать, что некоторые из черниговских воев могли носить свой нож и за голенищем, но чтобы Автор назвал таковой «засапожником», необходимо широкое распространение обычая, существование которого ни в XII веке, ни позднее не подтверждено ни археологией, ни литературой.

Чьи «полки», каких современных ему врагов имел в виду Святослав Киевский? Вне всякого сомнения, это были все те же половцы, которых он вместе с Автором называет «кощеями», то есть «холопами-рабами». Подневольных людей во все времена сравнивали с рабочим скотом. Какое же оружие, с точки зрения князей, достойно было того, чтобы его использовали против рабов или скота? Каким «оружием», засунутым чаше всего именно за голенище, еще и сегодня владеет любой профессиональный наездник в любой части света? Каким предметом во времена не столь отдаленные казаки разгоняли рабочие демонстрации?

Предмет этот – плеть, и его-то, по свидетельству А. Н. Кирпичникова, чаще всего находят в погребальных курганах IX—XIII веков «в сочетании с оружием».

Именно таким «засапожником» после неожиданного нападения или перелома в битве вполне можно было «побеждать» и гнать «кликом» впавшего в панику врага, отбросив в сторону «щиты-оружие» и облегчив тем самым взмыленных лошадей.

Как «оружие» против рабов, плеть подтверждается литературной и устной традицией. Обратимся к уже цитированному С. Герберштейну, который в своих «Записках о Московии» пересказал старинную новгородскую легенду о том, как, не имея вестей от дружинников, семь лет осаждавших Корсунь, их жены вышли замуж за собственных рабов. Вернувшись в Новгород с трофеями, воины испытали потрясение: «Рабы пытались отразить своих господ, на супругах которых они женились. Тогда господа, рассердившись этим возмутительным поступком, отложили по чьему-то совету в сторону оружие и взялись, как имевшие дело со своими рабами, только за кнуты и батоги; устрашенные этим рабы обратились в бегство…». Еще и во время Отечественной войны 1812 года многочисленные литографии изображали лихого казака, гонящего француза, с подписью: «Чем победил врага? – Нагайкою!»

Таким образом, у нас практически не остается сомнений, что под «засапожниками» Автор «Слова» подразумевал плети».

Ничего не скажешь, оригинальная концовка получилась. Воины ополчения Черниговского князя Ярослава, будучи вооруженными орудиями в основном для взятия неприступных крепостей и мощных городских стен (камнеметы, баллисты, огневые катапульты и арбалеты), основную надежду на окончательную победу возлагали все-таки на обычные плети, торчащие из голенищем сапог. Однако откуда у ополченцев сапоги, которые носили лишь элитные подразделения, да еще и кони, если ополченцы, обутые в лапотные онучи, дрались исключительно в пешем строю? А то что речь шла именно об ополчении, совершенно очевидно, поскольку Черниговский князь Ярослав конные отряды (полки) ковуев под воительством Ольстина Олексича направил в поход с князем Игорем.

Завершающим аккордом оригинальных аргументов в трактовке, пожалуй, самого загадочного «темного места» «Слова о полку Игореве» у В. П. Тимофеева является рассуждение о словосочетании «…звонячи въ прадѣднюю славу».

«И, наконец, о звенящей «славе», сопровождающей победный бросок. Мы полагаем, что это не просто поэтический образ, но весьма конкретное упоминание, которое совершенно верно истолковал И. И. Срезневский. Выражение «звонячи в прадедную славу» он переводил в значении «бить в колокол». Так же понимал его В. В. Капнист, один из самых первых серьезных исследователей «Слова»: «слава» в произведении есть именно «колокол».

Узурпатор Олеговой вотчины Владимир Мономах, слыша в свое время «давний великий звон» (который напоминал о былом походе Ярослава Мудрого на Чернигов), «по вся утра уши закладаше» (в том же Чернигове). А разве черниговское войско Ярослава, «звонячи в прадеднюю славу» черниговского князя Святослава Ярославича, бьет не в его же исторические колокола?

Не «список названий экзотических народностей», но перечисление сил черниговского войска с атрибутами действительно «само по себе поэтично». «Шельбиры», вне всякого сомнения, звучит изысканней, чем «арбалеты». Поэтому лучше и в переводе оставить все эти Авторские находки, снабдив их соответствующей пояснительной сноской. Но если требуется не поэтический, а точный перевод, он может быть следующим:

А уже не вижду власти сильнаго, и богатаго, и многовои брата моего Ярослава, съ черниговьскими былями, съ могуты, и съ татраны, и съ шельбиры, и съ топчакы, и съ ревуты, и съ ольберы. Тіи бо бес щитовь, съ засапожникы, кликомъ плъкы побѣждають, звонячи въ прадѣднюю славу».

Не вижу я что-то дружины сильного, богатого и многоратного брата моего Ярослава с его черниговскими боярами и вельможами, с камнеметами, с арбалетами и баллистами, боевыми колоколами и огневыми катапультами. Они ведь и без оружья – плетьми, кликом полки побеждают, звоня во славу прадеда [331] .

В приведенных, весьма экзотических переводах В. П. Тимофеева «изысканных» этнонимов «Слова», звучащих поистине «поэтически», на «современный» язык отметим один, на первый взгляд незаметный штрих. В выше приведенном рассказе С. Герберштейна одним из «орудий», которым «пользовали» своих бывших рабов вернувшиеся дружинники после семилетней осады Корсуня, были батоги, то есть очень прочные деревянные палки, использовавшиеся для телесных наказаний на Руси вплоть до XVIII века.

Интересный русский писатель и неутомимый путешественник по городам и весям необъятной России Ю. Н. Сбитнев по крупицам собирал «драгоценные речевые самородки» ушедших эпох, которые нет-нет, да и всплывут в какой-нибудь глубинке «…на Волге и Енисее, на Оби и Дону, на Лене и Каме, на Оке и Нижней Тунгуске, на Северной Двине и Днепре – везде, куда заносила меня судьба». Эти «речевые самородки» древних времен не только бережно хранили позднейшие поколения русских людей, но порой свободно употребляли их в обыденной речи. Приводим с небольшими купюрами рассказ писателя об одной встрече, которая навела на размышления о природе загадочного слова «засапожники».

«Дедушка Карелин жил на заимке в хребтине водораздела Нижней Тунгуски и Лены, на волоке. В свои более чем преклонные годы был он боек и остер на язык. И вот что я услышал от него, впрямую относящееся к толкованию одного места из «Слова о полку Игореве»:

– Веришь, паря, нас трое, их бо осемь! Мы, конечно, с промысла выходили. Много пушнины взяли по тому году. В торбовиках несли, да еще нартешкой тянули. В торбовиках, конечно, соболь – много его тем годом тайга уродила. В нарте беличье тащили – тоже факт немалый. Сели они на нас! Выкатывай зажиток! И ножищами дразнятся. А у нас по рукам только пальцы! Куда денешься супротиву их ножей. Эх, ребята, говорю своей дружине, помирать, так с песнею! Оспинимся, братцы! Да в сапоги их! В сапоги, раскатись мое плечо. Похваталися и в драку…

Укололо меня это – «в сапоги». Не понимаю я, что же дальше произошло. А дедушку не спросить: разгорелся воспоминаниями, катит как на рысях.

– В сапоги! В сапоги их разбойничков…

Может быть, «в сапоги» – пуститься бежать? Но тогда зачем же «оспиниваться», то есть встать в оборону спиною друг к другу…

А дедушка:

– Веришь, нет?! Всю ту кумпанию версты три гнали криком великим. Трех разом смели, одного потягом достали – харч выкинул, другие баско бегали – ушли в леса… И только дух перевел дедушка, спрашиваю его:

– Не пойму я что-то, как это в сапоги взять? Ногами отбиваться, что ли?

– Какой! – махнул рукою. – Разве супротив ножа нога сила…

И объяснил все по порядку. По его рассказу получалось, что сапог – не что иное, как тяжелая коряжина с корневищем на конце – знаменитая русская дубина. Единственное и страшное оружие доведенного до отчаяния мирного человека. С таким «сапогом» ходили на обидчиков наши предки – землепашцы и ремесленники <…>. Вспомним строку из «Слова о полку Игореве»: «Тіи бо бес щитовь съ засапожникы кликомь плъки побѣждають…»

Все, кто переводил памятник, были вроде бы едины в своем толковании слов «засапожникы кликомъ». И на современном эта строчка звучала так: «Они ведь без щитов, с засапожными ножами, кликом полки побеждают…» <…>.

Читатель знает, что речь в этом отрывке идет о народной рати – ополчении, которое выходило на брань, чтобы защитить родные дома.

Представьте себе на мгновение такое вот народное ополчение XII века, сплошь обутое в сапоги да еще с ножиками за голенищами. Трудно представить! Ну а если представить? То как же только с ножами, которые можно спрятать за голенища сапог, без щитов возможно победить полки, закованные в железные доспехи, отлично вооруженные, да к тому же конные? Пешее войско было в те времена только оборонительное, созданное для защиты Родины. И тут против конных завоевателей с ножичком ничего не поделаешь!

А вот с «сапогом», да еще с засапожным кликом – дело совсем другое <…>. И тут уж не засапожный ножичек, но великая дубина вхрясь разносила кованые доспехи, ломала копья, выбивала мечи из рук, укладывала на колени заморских иноходцев.

Что такое «сапог», теперь ясно, но что за великое оружие «засапожный клик»?

В «сапоги» вставали и шли на врага не молча. Тут проявлялась особая народная тактика. Ополчение с дубьем-сапогами катило на захватчиков с великим криком. Впереди, оплечь друг к другу, шли самые сильные, молодые и ловкие, следом люд послабее, а уж за ними только «клик» – оруны от мала до стара – всем миром. Перед такой ратью действительно отступали регулярные войска.

Волнуясь, открываю словарь Даля. Есть ли в нем подтверждение слову, услышанному и записанному мною от старого таежника? Не прошел ли мимо него великий рачитель нашего языка? Не прошел: «Сапог, или сапог с корнем» – пень с корневищем и корневым суком».

Вот и дружинники в рассказе С. Герберштейна «взяли» своих обидчиков, правда, не «в сапоги» – жидковат был для такого грозного оружия «противник», – а «в батоги»: для своих провинившихся рабов в самый раз.

Напрасно искали мы в Энциклопедии «Слова» статью, посвященную Ю. Н. Сбитневу. Видать, не заметили этот интересный рассказ писателя все сведущие энциклопедисты «гнезда» Д. С. Лихачева. Однако мы ошиблись, оказывается, рассказ не только заметили, но малая часть его, посвященная не менее загадочному слову, «бѣля», была опубликована в сборнике «Слову о полку Игореве – 800 лет» (М., «Советский писатель». 1986. С. 494—495) под заголовком «Языком далеких предков». Волнуясь, как в свое время волновался Юрий Сбитнев, открывая словарь В. И. Даля в поисках комментария на слово «сапог», ищем в первом томе ЭСПИ статью «Бела». На 93 странице в статье М. А. Салминой читаем: «Ю. Н. Сбитнев полагает, что под словом бела следует подразумевать «рабыню»: каждый должен был отдать дочь, или жену, или сестру»2.

Суховато, конечно, да и не понятно: «каждый» – это кто? Каждый мужчина, выходит, даже если это неженатый юноша, не имеющий сестер? Такого юношу захватчики полонили охотнее, чем молодую девушку: на невольничьих рынках молодые русичи «пользовались спросом». А как в подлиннике?

Трудно удержаться, чтобы не привести великолепную зарисовку писателя, повествующую о том, как однажды после страшной войны в 1945 году он услышал трагический рассказ русской женщины о своих дочерях, которых немцы увезли в Германию.

«Меня всегда ставило в тупик современное толкование строчки – «по белке от двора», – несовместимое со всем, о чем говорилось в «Слове» («…а погніи сами, побѣдами нарищуще на Рускую землю, емляху дань по бѣлѣ отъ двора»). И главное, как говорилось: смысл и ритмы слиты воедино, все подчинено величайшему ощущению – истинной трагедии. И вдруг в конечном результате – дань всего лишь по белке от двора. Откупись беличьим хвостом и живи себе дальше припеваючи, махнув на беды Родины рукой. Нет! Так не бывало в нашей истории. В самом «Слове» это определено как тяжелейшая, неоплатная дань – «емляху дань по бѣлѣ отъ двора». Не подойдет тут и «бель» – серебряная монета Древней Руси!

И вспомнил однажды рассказанное той русской женщиной в сорок пятом году. А говорила она о дочерях, которых «побелью» увезли в Германию.

Нет, не белку требовали захватчики от мирной семьи, каждый дом должен был дать рабыню – дочь, жену, сестру. «Побела» – рабыня на продажу, от сохранившегося тоже в словаре Даля слова «обел» – крепостной, раб, холоп.

Такой она была, эта неоплатная дань». А теперь, уважаемый читатель, сравните это, как бы слезьми омытое определение «побелы» с сухой, казенной справкой М. А. Салминой, автора замечательной книги «Повести о начале Москвы» (1964 год).

А как у В. П. Тимофеева? Он в указанном фрагменте «Слова»: «…а поганіи сами, побѣдами нарищуще на Рускую землю, емляху дань по бѣлѣ отъ двора…» – сосредоточил свое внимание на первой половине фразы, высказав интересную трактовку словосочетанию «с победами». Приводим без купюр его небольшую статью: «О половецких победах».

«А поганіи съ всѣхъ странъ прихождаху съ побѣдами на землю Рускую» – так обычно и переводится: «с победами». С чего бы это? Половцы лишь в самых редких, исключительных случаях одерживали военные победы над русскими дружинами, а захват и разграбление селений с мирными горожанами, увод пленников не могут быть названы «победами» в современном смысле. Так о чем же речь?

Со времен Средневековья слово победа претерпело поистине удивительную смысловую метаморфозу. Возьмем примеры из Печорских и Онежских былин: «Победушки над собой не ведаешь!»; «Как не знаешь ты великой победушки: вот приехали-то русьскии богатыри, увезли мою-то сестрицу родимую… Они ее в полон взяли, во полон може взяли да обесчестили!». Здесь, как и в современном ярославском диалекте, победа означает «бедствие, несчастье». То, что сейчас стало исключением, раньше являлось правилом. В Куликовском цикле: «и возверзем печаль на восточную сторону в Симов жребий и воздадим поганому Мамаю победу».

То же относится и к другому месту в «Слове»: «а поганіи сами побѣдами нарищуще нa Рускую землю, емляху дань по бѣлѣ отъ двора». Никто не приходил и не нарыскивал «с победами на Русскую землю»! С бедой – «да»! С разорением – «да»! С разграблением – тоже «да»! И употребленное здесь слово нарищуще подкрепляет смысл тех самых несчастий. Происходит оно от ристати, породившего корысть в его первичном значении – «военная добыча».

Сравним фразы из Куликовского цикла: «и воздадим поганому Мамаю победу», «Мамай же, видев победу свою, нача призывати боги своя… и не бысть ему помощи от них». С течением времени произошло переосмысление: воздали победу = одержали победу. Соответственно, и современное победный изначально означало «несчастный, обездоленный, разоренный»: «Много печалования творя… о победных людех, еже в опале у государя великаго князя»; «Пожалей-ка нас, несчастных, пожалей да победных», «Гди-ти победная головушка ночуе»; «Победное мое дитятко».

Еще A. C. Пушкин, мечтая перевести «Слово», подчеркнул «непобедными» и, написав на полях «счастливый», снабдил эту заметку примером из народной песни:

Ты победный добрый молодец, Бесталанная головушка.

Следовательно, перевод рассмотренных фраз должен быть таким:

А поганіи съ всѣх странъ прихождаху съ побѣдами на землю Рускую.

А поганые со всех сторон приходили разорять землю Русскую.

…а поганіи сами побѣдами нарищуще нa Рускую землю, емляху дань по бѣлѣ отъ двора

… поганые сами разоряли набегами Русскую землю, брали дань по горностаю со двора…» [335]

К сожалению, В. П. Тимофеев не обратил внимания на слово «бѣлѣ» и историю его толкования на протяжении более 200 лет и привел его «перевод» по А. К. Югову – «горностай» [336]Бела (бѣла) – первые издатели перевели это слово « по белке », имея в виду шкурку белки. Лишь А. К. Югов впервые перевел: « горностая со двора », посчитав, что его шкурка гораздо дороже беличьей. В. И. Стеллецкий перевел « по векше со двора ».
.

Вернемся, однако, к «черниговьским былям». Перевод В. П. Тимофеевым самого «темного» фрагмента «Слова» с «тюркского» на славяно-старо-новорусский по существу задачу не решил, хотя от «тюркского навеса» текст «Слова» значительно расчистил. А в целом его книга практически посвящена именно этому очистительному процессу, поскольку никакого влияния со стороны кыпчакско-тюркского языка на «Слово» не было. А что было? А было некое искусственное воздействие на текст памятника, затмившего изрядную долю его текста. Первый, кажется, это заметил О. Ю. Сенковский, заявив: «Что хотите говорите, никак нельзя принять «Слово» за действительный и достоверный памятник! Одно только трудно придумать: кто мог решиться на подделку и написать такую нелепицу!». Нужное слово было сказано, кто-то подделывал памятник, который сам по себе хорош, но читается с трудом из-за этих многочисленных подделок. Это все равно что слушать музыку, транслируемую из концертного зала филармонии в прекрасном исполнении, но по радиоприемнику с высоким коэффициентом шума. Шумы приемника едва ли не заглушают отдельные мелодии, но все равно, приноровившись, можно испытать эстетическое наслаждение от концерта. Многочисленные критики и толкователи «Слова» не могли понять этого и ходили по замкнутому кругу, изливая свой гнев за все эти «непонятки» на скептиков, которые выдвигали свои аргументы о поддельности памятника, опираясь как раз на «темные места», из-за которых смысл «Слова» как бы ускользал. Так, И. П. Сахаров писал: «Могут ли быть верными все изменения, когда критик не понимает главной мысли, той основной идеи, о чем он говорит? Можно ли было ожидать чего-либо дельного, когда все изменения начинаются и оканчиваются неведением?».

Бессилие перед трудночитаемыми отрывками породило устойчивое мнение, что текст памятника искажен переписчиками, притом в отдельных местах безнадежно, а посему началось увлекательное стремление «улучшить» текст памятника. Серьезные исследователи «Слова» призывали, однако, к более аккуратному и бережному отношению к тексту. Так, академик М. П. Алексеев писал: «В ранних исследованиях о «Слове» кое-что угадано было вернее, чем в более сложных, надуманных, сугубо книжных построениях последующих исследовательских работ об этом памятнике». Ему вторил Л. А. Булаховский: «Догадки, допускавшие большие искажения в «Ироической песни о походе», едва ли не в подавляющем их большинстве сейчас должны быть сняты, как не оправдавшие себя; наоборот, именно этот текст, который дошел до нас в виде первого печатного издания Ф. И. Мусина-Пушкина, дает, при надлежащем его истолковании, наиболее правдоподобные чтения». Увы, Д. С. Лихачев авторитетом своим дезавуировал предостережения коллег, умиротворяюще заметивший: «Мне кажется, что красоту «Слова» подчеркивают даже те «загадочные» места, которые явились естественным следствием его переписки. Если бы в «Слове» не было испорченных переписками (а может быть, и первыми издателями) мест, оно частично потеряло бы свою привлекательность для современного читателя».

«Не все, однако, находили привлекательными явные бессмыслицы и словесные ухищрения, принятые научным сообществом из уважения к высоким авторитетам. Бурный расцвет любительского «слововедения» стал естественной и, в общем-то, здоровой реакцией на невразумительные «официальные» версии. И по сей день мы находим в переводах энтузиастов точные наблюдения и догадки – увы, также не составившие цельной картины».

Как меломан улавливает красоту музыкального произведения, транслируемого из концертного зала, отрешившись от акустических помех приемника, так и истинный любитель чарующих строк «Слова» воспринимает его текст, не обращая внимания на «темные места», которые не мешают ему наслаждаться высокой поэзией «Слова». Так, Ю. Н. Сбитнев в уже упоминаемой нами статье пишет: «Однажды, задавшись целью прочитать «Слово» без каких-либо словарей, используя только свой личный языковый запас, не только тот, что приобретен на школьной и студенческой скамье, но и на дорогах долгих моих странствий по родной земле, в общении с самыми обыкновенными людьми, я вдруг обнаруживаю неожиданно для себя, что не только свободно улавливаю смысл прочитанного, некоторые слова, их корневые основы как-то по-особому заставляют волноваться. Чем больше прочитывал текста, тем больше волновался, каждый раз открывая для себя доселе скрытое <…>. Уже не простое любопытство владело мною, но неутомимая жажда упиваться до слез родными словами, слышанными <…> везде, куда заносила меня судьба».

Такое же откровение, наверное, испытал каждый любитель «Слова» по мере взросления и приобретения жизненного опыта, не раз припадая к нему, как неисчерпаемому источнику мудрости и вдохновения. То, что было совершенно непонятно школьнику, вдруг открывалось студенту, а в зрелом возрасте я, например, категорически отказался читать как старые, так и новые переводы и переложения «Слова», если это не диктовалось чисто профессиональным, вернее, любительским интересом по поиску разгадок «темных мест». На наш взгляд, прав был Ф. И. Буслаев, предложивший, исходя из чисто педагогических целей, начинать изучение памятника в школах с изъятия из него «темных мест». В «Русской хрестоматии» Буслаева, выдержавшей тринадцать изданий, были выпущены все «темные места», а несистематическое правописание памятника, которое бы «могло вредить в отношении педагогическом», унифицировано. Препарированное таким образом «Слово» включалось и в другие учебные пособия, например, изданное под редакцией А. Н. Чудинова: «Слово о полку Игоря». Русская классная библиотека, 2-е издание. СПб., 1895 год.

Если из рассмотренного выше самого «темного» фрагмента «Слова» исключить искусственно внесенные, лишенные всякого здравого смысла слова, то текст принимает следующий вид: «А уже не вижу власти сильнаго и богатаго и многовои // брата моего Ярослава съ Черниговскими былями // во главе народного ополчения. Tiu бо бес щитовь съ // засапожникы кликом плъкы бобѣждають, // звонячи въ прадѣднюю славу». И сказанное князем Святославом обращение к брату Ярославу приобретает совершенно иной смысл. Это никакой ни призыв, как к остальным удельным князьям, это никакая ни ирония, как полагают некоторые комментаторы, а всего лишь констатация факта, что у Черниговского князя – «многовоя», кроме народного ополчения, которое пока Святослав и «не видит», но мгновенно соберется, если супостат подступит к городским стенам, войск не осталось. Они пленены были или полегли на берегах Каялы, участвуя в походе князя Игоря.

Ф. И. Буслаев посчитал весь этот фрагмент с «черниговскими былями» «темным местом», внесенным переписчиками памятника, и в своей «Русской хрестоматии» его вообще опустил.

Интересно, как А. А. Зимин прокомментировал этот наиболее трудный текст «Слова о полку Игореве»? Прежде чем высказать свою точку зрения, он делает краткий обзор имеющимся версиям, проявив при этом глубокое знание вопроса: «Еще Д. Дубенский высказал догадку, что в тексте названы отряды ковуев по именам их вождей. Эту точку зрения разделял В. Ф. Ржига. С. Е. Малов полагал, что перед нами не племенные названия, а «перечисления титулов, чинов или, скорее, прозвища высоких лиц из тюрков». Но этот вывод С. Е. Малов не смог последовательно обосновать конкретным материалом, как верно заметил В. Ф. Ржига. Так, «татраны» (скорее всего, жители Татр) остались вовсе необъясненными. Связь «могутов» с «bögü», «шельбиров» с тюркским «челеб» (через западнотюркское звучание «челебир», в булгарско-чувашской среде «шелеб-ир») очень натянута.

В перечне «былей» видят и родовые наименования племен ковуев. Но и эти поиски не дают ощутимых результатов, вступая в разительные противоречия с переводом «были» – «бояре». Но если считать «былей» летописными ковуями, то придется признать, что автор Слова допустил в данном случае поэтическую неточность. Ведь «как раз именно этих ковуев, – пишет И. Новиков, – Ярослав и отпустил в поход вместе с Игорем, и они приняли на себя первый удар половцев, так что Святославу нечего было жалеть об их отсутствии». Термин «были» встречается в древнерусских памятниках XI—XII веков (перевод Амартола, Супрасльская рукопись), причем везде со значением бояре. Однако «татраны», «могуты» и пр. не могли быть в XII веке боярами (если считать их племенными названиями). И. Новиков считал, что перед нами «не названия племен, а социальная характеристика части Ярославова войска».

Высказав несколько своих догадок о происхождении слов «ольберы» (от имени боярина Олбыря Шерошевича), «могуты» (от имени разбойника Могуты) и «шельбиры» (от польского szalbierz – бездельник, плут), он все-таки склоняется к тому, что за этими словами ничего не стоит.

«На наш взгляд, все эти «могуты», «ольберы», прочие «были» появились под пером автора Слова в результате его чисто этимологическо-литературной работы: он включил в свой перечень ряд наименований, имеющих тюркские корни, разного происхождения, добавив ряд прозвищ, созданных им самим». На что попенял ему А. А. Зализняк, упрекнув в лингвистической безграмотности: «Не будем комментировать эту размашистую лингвистику, перечеркивающую все работы профессионалов-тюркологов… В целом следует констатировать, что лингвистическая часть построений А. А. Зимина непрофессиональна и никак не может служить обоснованием его гипотезы <об авторстве И. Быковского.– А. К.>. По-видимому, Зимин, выдвигая лингвистические аргументы, искренне не понимал, что вторгается в область, где его подготовки абсолютно недостаточно».

Критика в адрес одного из ведущих историков страны со стороны столь же известного лингвиста, конечно, жестковата, но видимо немного поостыв, Зализняк отдает ему дань восхищения: «…сейчас еще вполне живо воспоминание о недавно ушедшей эпохе идеологического диктата. И независимо от согласия или несогласия в собственно научном отношении, нужно отдать дань уважения смелой и искренней попытке А. А. Зимина вступить в борьбу с казенным единомыслием и со статусом священной коровы, который был придан в СССР «Слову о полку Игореве».

На наш взгляд, А. А. Зимин попал в точку, высказав крамольную мысль, что все эти термины есть плод чистого воображения, появившийся, однако, не «под пером автора «Слова», а иных «авторов», речь о которых впереди.

Отсутствует этот фрагмент и в так называемом «Щукинском списке» «Слова», который, на наш взгляд, является промежуточным вариантом «Буслаевского списка «Слова», вошедшего в его «Хрестоматию» по изданию 1861 года.

Действительно, трудно отрешиться от мысли, что оба эти списка генетически не связаны между собой. Как в «Щукинском списке», так и в «Исторической хрестоматии» Буслаева опущены такие фрагменты категории «темных мест», как: «И на канину зелену паполому постла»; «Съ тоя же Каялы… Софіи къ Кіеву»» «За нимъ кликну… в пламянѣ розе»; «у Плѣсньска ни болони… к синему морю»; «Нъ се зло… сыну Глѣбову!»; «которою бо бѣше насиліе… съ Дудутокъ»; «нъ разно ся имъ хоботы пашуть» и др. Конечно, «Щукинский список» не является калькой препарированной версии «Слова», вошедшей в «Хрестоматию» Буслаева. Есть изъятия текстов, которые в «Щукинском списке» присутствуют, и напротив, в ряде мест «Щукинского списка» отсутствуют тексты, вошедшие в «Хрестоматию». Однако это обстоятельство не является, на наш взгляд, основанием, чтобы считать эти списки независимыми. Просто Буслаев работал над совершенствованием препарированного текста от издания к изданию как «Исторической», так и «Русской хрестоматии».

Например, первая лакуна (пропуск в тексте) в «Щукинском списке» – «воя» в предложении «…и видѣ отъ него тьмою вся своя воя прикрыты». Понятно, что никакое это не «темное» слово, и в «хрестоматии» Буслаева оно присутствует. Также неуместно появление десятой лакуны – «…на поганыя погыбе…» в предложении «Усобица княземь на поганыя погыбе, рекоста бо братъ брату…», без которой оно теряет смысл. Или, например, 27-я лакуна – «…князю Игорю не быть. Кликну…» не «улучшает», а, напротив, «затемняет» смысл довольно спорного фрагмента «Слова» «Комонь въ полуночи! Овлуръ свисну за рѣкою – велить князю разумѣти: князю Игорю не быть. Кликну, стукну земля…»

С другой стороны, в «Хрестоматии» Буслаева изъят как «темное место» действительно весьма сложный фрагмент «Слова» «…и въ морѣ погрузиста, и великое буйство подаста Хинови…», хотя оно (изъятие), на наш взгляд, нисколько не улучшает текст фрагмента: «Темно бо бѣ въ 3 день: два солнца помѣркоста, оба багряная стлъпа погасоста, и съ нима молодая мѣсяца, Олег и Святъславъ, тьмою ся поволокоста <и въ морѣ погрузиста, и великое буйство подаста Хинови>. В то же время этот фрагмент благополучно присутствует в «Щукинском списке».

На наш взгляд, эти несоответствия отнюдь не свидетельство тому, что Буслаев хотя бы косвенно не был причастен к появлению «Щукинского списка», напротив, они подтверждают эту гипотезу. «Щукинский список» – это как бы черновой набросок, где отрабатывалась его идея по изъятию «темных мест» «Слова», которая в окончательном виде воплотилась в его «Хрестоматии». Неизвестно лишь то обстоятельство, какими путями этот черновой список попал к писцу «Щукинского списка», а затем в собрание московского коллекционера П. П. Щукина.

В то же время нельзя исключить и противоположный вариант, что «Щукинский список», появившись, например, в середине XIX века, мог стать для Ф. И. Буслаева отправным моментом для собственной реконструкции памятника с изъятием «темных мест». К сожалению, несмотря на значительную работу, проделанную Н. К. Гаврюшиным, доискаться до истины не удалось до сегодняшнего дня, хотя по косвенным признакам Н. К. Гаврюшин «вычислил» дату его написания (вторая четверть XIX века).

В то же время косвенно признается сам факт того, что некоторым исследователям независимо друг от друга в разное время приходит в голову мысль, что «темные места» в «Слове» – это искусственные образования, не имеющие к протографу памятника ни малейшего отношения. Если «темные места» есть не что иное, как позднейшие вкрапления в первоначальный текст «Слова», тогда лакуны как в «Щукинской рукописи», так и в реконструкции Ф. И. Буслаева являются местами «прививки» инородных текстов в живую ткань памятника. Это, на наш взгляд, будет тем более правдоподобная версия, если «Слово» написано «Анонимом» во второй половине 70-х годов XVIII столетия. В этом случае появление «темных мест» в «Слове» приходится на период оставшегося тридцатилетия с момента написания протографа до первой публикации в 1800 году. Поскольку самому Анониму не было никакой необходимости «затмевать» текст своего произведения, причем настолько, чтобы последующие поколения исследователей терялись в догадках о времени его написания, поскольку он обращался к своим современникам с призывом завершить завоевание Южных земель, которое не удалось совершить русским князьям в 1185 году, то остается единственная версия, что это сделали, скорее всего, первые издатели «Слова».

Именно из-за наличия «темных мест» в памятнике в первую очередь возникли многочисленные подозрения современников его первого издания в подлинности его датировки, с одной стороны, и появления подделок, в том числе с изъятием «темных мест», с другой.

Если «поддельщик» изымал «темные места» из текста «Слова», предполагая, что они имеют позднейшее происхождение по отношению к протографу, то его работу следует понимать не как подделку, а как «очистительную» акцию. Были ли в начале XIX века, после первой публикации «Слова», такие «специалисты», которые, вопреки мнению целой когорты «скептиков», сомневавшихся в подлинности памятника, пытались отстаивать подобным образом его подлинность. Как бы это ни звучало парадоксально, лучше всего следует поискать подобных «специалистов» среди мастеров подделки памятников древнерусской письменности.

Чтобы ответить на этот вопрос, сделаем небольшой экскурс ко временам первой публикации «Слова», которая, кстати сказать, не вызвала фурора среди просвещенных современников. Более чем десятилетний труд графа А. И. Мусина-Пушкина и сотоварищей получился поистине «темным», неудобочитаемым и полным нелепых ошибок, поэтому совершенно неудивительно, что публикация вызвала к жизни целую когорту скептиков, посчитавших «Слово» ловкой подделкой. Наряду с М. Т. Каченовским, признанным «главой скептиков», серьезные сомнения в подлинности «Слова» высказывал О. И. Сенковский, усматривавший в нем близость к поэзии Оссиана, а также такие известные деятели культуры того времени, как С. М. Строев, И. И. Давыдов, М. Н. Катков, С. П. Румянцев и лидер славянофилов К. С. Аксаков, решительно заявлявшие, что «Слово» является результатом работы фальсификатора.

На то были серьезные основания, поскольку в начале XIX века в России действительно появилось значительное количество исторических подделок. Большинство из них оперативно разоблачались учеными историками и литераторами, однако появившиеся поддельные списки «Слова» порой ставили в тупик даже таких выдающихся знатоков старины, как А. Ф. Малиновский.

В 1815 году Малиновский купил у торговца старинными вещами, рукописями и старопечатными книгами А. И. Бардина поддельный список «Слова о полку Игореве» и, не распознав подделки, начал готовить его к изданию. Только экспертиза петербургского палеографа А. И. Ермолаева помогла установить подлог. В научный оборот, как это ни странно, вошел анекдот, сочиненный известным историком и литератором М. П. Погодиным, о том, что почти одновременно с Малиновским подделку Бардина якобы приобрел сам Мусин-Пушкин и что в результате этого получилось. Поскольку анекдот был рассказан в дни похорон А. И. Бардина, то он имел целью как-то смягчить у друзей покойного боль утраты в связи с кончиной этого, по-своему замечательного человека:

«…Покойник мастер был подписываться под древние почерки. И теперь между любителями рассказывается один забавный случай, как подшутил он над знатоками – графом А. И. Мусиным-Пушкиным и А. Ф. Малиновским. Граф приезжает в восторге в Историческое общество: «Драгоценность, господа, приобрел я, драгоценность!» – восклицает он, и все члены изъявляют нетерпеливое любопытство:

– Что такое, что такое?

– Приезжайте ко мне, я покажу вам.

Поехали после собрания; граф выносит харатейную тетрадку, пожелтевшую, почернелую… Список «Слова о полку Игореве». Все удивляются, радуются. Один Алексей Федорович (Малиновский) показывает сомнение.

– Что же вы?

– Да ведь и я, граф, купил вчера список подобный!

– Как так?

– Вот так.

– У кого?

– У Бардина.

Тотчас был послан нарочный, привезена рукопись. Оказалось, что оба списка работы покойного… не тем будь помянут».

В некоторых современных научных и популярных работах этот анекдот приводится как исторический факт. Однако детали этого рассказа – о быстром, на другой же день после покупки, обнаружении подделки, само описание мусин-пушкинского списка, («харатейная тетрадка, пожелтелая, почернелая») – не соответствуют обстоятельствам дела. Кроме того, об этом мусин-пушкинском списке вообще нет никаких сведений. И лишь в 60-х годах ХХ века была расшифрована проставленная Бардиным на этом списке дата – 1818, тогда как А. И. Мусин-Пушкин умер в 1817 году и «героем» анекдота М. П. Погодина быть никак не мог. «Таким образом, признано в качестве научного факта, что мусин-пушкинского списка, изготовленного Бардиным, никогда не существовало».

Другим известным в то время фальсификатором материальных носителей древности был А. И. Сулакадзев. Он был потомком грузинских выходцев – дворян Цулукидзе, по-видимому, прибывших в Россию при Петре I с царевичем Вахтангом VI. Он учился в Московской университетской гимназии вместе с Фонвизиным и Новиковым. В 1825 году Сулакадзев был чиновником Комиссии погашения долгов, в 1827 представлен к чину титулярного советника.

Предпринимал Сулакадзев и исторические исследования, составил «Опыт древней и новой летописи Валаамского монастыря», где ссылался на выдуманные им памятники. Таким же сочинением была «Боянова песнь Словену», названная в «Книгореке» более подробно «Боянова песнь в стихах и страхи, на Злогора, умлы и тризны, на баргаменте разными малыми листками, сшитыми струною. Предревнее сочинение от I века или II века». Боянова песнь, или Боянов гимн, как его было принято называть, был сочинен Сулакадзевым около 1810 года.

Сулакадзев является автором еще одного сочинения, найденного в архиве крестьянина, «ростовского летописца XIX века» А. Я. Артынова, рукою которого оно переписано под названием «Сказание о Руси и о вечемъ Олзе списано съ харатейнаго листа ветхости его ради а списано верно тожь. Сказание о томъ како уставися прозвание Руси». В дошедшем до нас тексте о вещем Олеге не говорится ничего. Первая часть посвящена истории древних славян и священным курганам Ярилы, скрывающим сокровища. Вторая часть сочинения – «Сказание о Крепкомысле» – о старейшине новгородском и о происхождении имени Русь.

Некоторое время Державин и такие знатоки древнерусской письменности, как Е. Болховитинов и Карамзин, допускали возможность существования подобных древних сочинений. Так, текстом «Боянова гимна» Сулакадзева заинтересовался Державин, приведя фрагмент из него в своем «Рассуждении о лирической поэзии или об оде», напечатанном в журнале «Беседа любителей русского слова» (1812, № 6). Незадолго до смерти он вновь обратился к тексту гимна, но не смог отыскать его списка среди своих бумаг. В письме от 8 июля 1816 года он попросил А. В. Капниста сходить к Сулакадзеву и попросить у него новый список. Таково, вероятно, происхождение обнаруженного Лотманом в бумагах Державина полного текста «Боянова гимна», написанного Сулакадзевым на бумаге конца XVIII века.

А. Н. Пыпин так охарактеризовал мотивы деятельности Сулакадзева: «По-видимому, в своих изделиях он гнался прежде всего за собственной мечтой восстановить памятники, об отсутствии которых сожалели историки и археологи; вывести на сцену самого Бояна, о котором лишь неясно говорило «Слово о полку Игореве»; объяснить древние события, о которых не осталось никаких сведений… Древность представлялась Сулакадзеву в таинственных и фантастических очертаниях: без сомнения, до него дошли творения Оссиана; ему помнилось “Слово о полку Игореве”». В. Ф. Покровская считает, однако, что действовал Сулакадзев далеко не бескорыстно, предлагая доверчивым людям купить его подделки».

Нельзя исключить возможность того, что некий «Бардин» или «Сулакадзев», в попытках воссоздать первоначальный текст «Слова», автором которого был Аноним, живший и творивший в XVIII веке, попытался «очистить» текст протографа от позднейших наслоений, именуемых «темными местами». Так что рукопись будущего «Щукинского списка» вполне могла родиться во второй четверти XIХ века и попасть в руки Ф. И. Буслаеву в начале 60-х годов.

Кто и зачем «затмил» рукопись «Слова», написанную Анонимом, похоже, становится ясным, но о подробностях в следующей главе. Обратимся теперь к не менее темной материи «Слова о полку Игореве», к так называемым перестановкам в тексте «Слова».

В первой главе нашего сочинения мы уже обращали внимание «любознательного читателя» на то, что в «Зачине» памятника и в первых строфах «Похода» следующая строфа:

Тогда Игорь възрѣ на светлое солнце и видѣ, отъ него тьмою вся своя воя прикрыты. И рече Игорь къ дружинѣ своей: «Братие и дружино! Луце жъ бы потяту быти, неже полонену быти; а всядемъ, братие, на свои бръзыя комони, да позримъ синего Дону». Спалъ кпязю умъ похоти и жалость ему знамение заступи искусити Дону великаго. «Хощу бо, – рече, – копие приломити конець поля Половецкаго; съ вами, русици, хощу главу свою приложити, а любо испити шеломомъ Дону… —

выглядит искусственно вставленной между двумя обращениями автора к двум Боянам, в связи с чем создалось неверное впечатление о том, где застало затмение Солнца Игореве войско: в середине пути или в его начале.

Действительно, вчитаемся еще раз в строки «Зачина» повести:

Почнемъ же, братие, повѣсть сию отъ стараго Владимера до нынѣшняго Игоря, иже истягну умь крѣпостию своею и поостри сердца своего мужествомъ; наплънився ратнаго духа, наведе своя храбрыя плъкы на землю Половѣцькую за землю Руськую.

Далее, согласно логике фабулы песни, должна следовать своеобразная оценка «храбрых плъков» Игоря со стороны Бояна (курсив мой. – А. К.):

О Бояне, соловию стараго времени! Абы ты сиа плъкы ущекоталъ, скача, славию, по мыслену древу, летая умомъ подъ облакы, свивая славы оба полы сего времени, рища въ тропу Трояню чресъ поля на горы. Пѣти было пѣснь Игореви, того внуку: «Не буря соколы занесе чрезъ поля широкая — галици стады бѣжать къ Дону великому». Чи ли въспѣти было, вѣщей Бояне, Велесовь внуче: «Комони ржуть за Сулою — звенить слава въ Кыевѣ; трубы трубять въ Новѣградѣ — стоять стязи въ Путивлѣ!

Полагаем, что читатель уже вернулся к тем страницам первой главы и, избегая долгого повтора, напомним, что после доклада младшего брата Всеволода о готовности курян к выступлению, князь Игорь «…възрѣ на свѣтлое солнце // и видѣ от него тьмою // вся своя воя прикрыты…», но начавшееся затмение солнца уже не могло приостановить грандиозную кампанию по возвращению Руси исконных ее южных земель. Затем логически следует следующее действие: «Тогда въступи Игорь князь въ златъ стремень // и поѣха по чистому полю. // Солнце ему тъмою путь заступаше…». То есть затмение Солнца, начавшееся 1-го мая 1185 года, застало поход в Половецкую степь в самом его начале.

Таким образом, простой перенос третьей строфы «Слова» вперед всего лишь на одну строфу восстанавливает последовательность событий, с одной стороны, и позволяет установить точную дату начала похода войск князя Игоря, с другой. Чаще всего исследователи и просто любители «Слова» полагают, что этот перенос, а вернее восстановление первоначального текста, впервые предложил академик Б. А. Рыбаков, посвятивший этому эпизоду несколько своих публикаций. Однако впервые это осуществил без каких-либо пояснений Е. О. Партицкий. С обоснованием необходимости такой перестановки выступил В. А. Яковлев, который писал: «…посредством такой перестановки восстанавливается… последовательность изложения и единство вступления». Впоследствии ту же перестановку предложил А. И. Соболевский, который обосновал ее не только логикой повествования, но и палеографически, рассчитав, что переставленный текст мог занять лист с оборотом при условии, что дефектный список был написан крупным уставом в книге небольшого формата. В докладе, с которым выступил в 1886 году в историческом обществе Нестора-летописца, Соболевский, поддержав ранее высказывавшиеся суждения об отсутствии «логической связи между приступом «Слова» и рассказом о знамении» (от слов: «Тогда Игорь възрѣ на свѣтлое солнце») и исходя из требований «Грамматической и логической последовательности», предлагает переставить его фрагменты в следующем порядке: приступ («наведе своя храбрыя плъкы на землю Половецкую за землю Руськую»), – обращение к Бояну («О Бояне, соловію стараго времени! Абы ты сіа полки ущекоталь…») – рассказ о встрече Игоря со Всеволодом, кончая словами: («мои ти куряне свѣдомь къмети… ищущи себе чти, а князю – славѣ») – рассказ о выступлении («тогда Игорь възрѣ…») с продолжением – рассказ о выступлении («тогда въступи Игорь князь въ златъ стремень…») (Заметки о двух местах «Слова о полку Игореве» // Чтения в историческом Обществе Нестора летописца (ЧИОНЛ). 1888. Кн. 2. Отд. 1. С. 253, 264). То есть Соболевский переносит на 1-е мая 1185 года начало похода князя Игоря, совпавшего с затмением Солнца.

С предложенным А. И. Соболевским палеографическим обоснованием рассматриваемой перестановки фактически согласились П. Л. Маштаков, В. Н. Перетц, Н. К. Гудзий, В. П. Адрианова-Перетц, которая сделала важное дополнение о том, что гипотеза Соболевского подтверждается «Задонщиной». Судя по тексту, ее составитель обращался к такому тексту «Слова», который «содержал тот логический порядок эпизодов, который был нарушен при дальнейшем бытовании рукописи», и, следовательно, в конце XIV века «Слово» «было известно еще без нарушения плана изложения».

Это заключение Адриановой-Перетц явилось важнейшим аргументом в спорах со скептиками о древнем происхождении «Слова». Контраргументом скептиков могло стать, в свою очередь, следующее умозаключение: Все так и было, как утверждает В. П. Адрианова-Перетц, но только с точностью до наоборот. Если протографом «Слова» была «Задонщина, то Аноним, следуя ее тексту, сохранил «…логический порядок эпизодов, который был нарушен…» последующими переписчиками. Зачем «последующим переписчикам», а вернее стилизаторам «Слова» под древность, вносить в текст эту, а также другие перестановки, о коих речь впереди? А все за тем же – имитировать действие мнимых переписчиков XIV века, которые якобы и внесли совершенно случайно эти перестановки, а также иные искажения текста, о чем уже выше говорилось.

В последующем версию о природе перестановки строф в «Зачине» «Слова» с определенными дополнениями и уточнениями приняли в своих переводах и переложениях «Слова», кроме В. Н. Перетца (1926 год), Н. К. Гудзий (1955 год), И. П. Еремин (1957 год) и Л. А. Творогов (1980 год), который наряду с академиком Б. А. Рыбаковым (как ранее А. А. Потебня) считал, что текст «Слова» подвергся последующим изменениям по чисто механическим причинам. Исходным пунктом для них представляется допущение А. И. Соболевского и его сторонников, согласно которому оторвавшийся лист в ветхом экземпляре памятника попал не на свое место и в этой ошибочной последовательности был переписан.

Л. А. Творогов согласился не только с реконструкцией «Зачина» повести, предложенной Соболевским по схеме: «Не лѣпо ли ны бяшеть… на землю Половецкую за землю Руськую»; «О Бояне, соловію старого времени!… а князю славѣ»; «Тогда Игорь възрѣ на свѣтлое солнце… а любо испити шеломомь Дону… Тогда въступи Игорь князь въ златъ стремень… Игорь къ Дону вои ведетъ!», но продвинулся с перестановками по тексту «Слова» далее, восстанавливая на свое место перепутанные кем-то строфы.

«Уже бо бѣды его пасеть птиць по дубию… были плъци Олговы, Ольга Святославличя»; пропускает строфу со слов: «Тъй бо Олегъ мечемъ крамолу коваше…» включительно до слов «…хотять полетѣти на уедие», и включительно первую строку следующей строфы: «То было въ ты рати и въ ты плъки…». Далее: «А сицей рати не слышно… а древо с тугою къ земли приклонились». Далее, Творогов изымает строфу, которая выглядит неуместно в главе «Сон Святослава», поскольку она отражает динамику боя на заключительном этапе, и возвращает ее на место: «…Темно бо бъ въ 3 день… А мы уже, дружина, жадни веселія», «Уже бо, братіе, невеселая година въстала… А Игорева храброго плъку не крѣсити», «Тіи бо два храбрая Святславлича… а веселіе пониче», «За нимъ кликну Карна… по бѣлѣ отъ двора». Затем неожиданно он переносит вперед главу «Плач Ярославны»: «На Дунаи Ярославнынъ гласъ… тугою имъ тули затче», и лишь затем следует: «А Святослав мутенъ сон видѣ… въ путины желѣзны», «Тогда великый Святъславъ изрони злато слово… прадѣднюю славу». Здесь также пропускается фраза: «Нъ рекосте: «Мужаймѣся сами: переднюю славу сами похитимъ, а заднюю си сами подѣлимъ!» и далее: «А чи диво ся, братіе, стару помолодѣте… Загородите полю ворота своими острыми стрѣлами за землю Русскую, за раны Игоревы, буего Святъславлича». После этого монолога князя Святослава следует упущенный ранее фрагмент: «Тъй бо Олегъ мечем крамолу коваше… хотять полетѣти на уедіе», кроме первой строки следующей строфы: «То было въ ты ратии въ ты плъки…». И далее: «Уже бо Сула не течетъ сребряными струями… копія поютъ», и окончательно: «Прысну море полунощи… княземъ слава, а дружинѣ! Аминь».

Как видим, не все перестановки у Л. А. Творогова удачны, а перемена местами «Плача Ярославны» и «Сна Святослава» совершенно непонятна, тем более что у него отсутствуют какие-либо обоснования по поводу этих перестановок. Причиной порчи текста, как можно судить из его брошюры («Слово о полку Игореве»: О списках, редакциях и первоначальном тексте «Слова о полку Игореве». Новосибирск, 1942), являются ошибки писца при переписке дефектного списка «Слова». Как утверждает автор статьи о Л. А. Творогове в ЭСПИ М. Д. Коган: «Достаточно широкие знания в области истории литературы и археографии тем не менее не уберегли Творогова от порока дилетантизма; его догадки и построения не подкреплялись ни фактами, ни развернутой научной аргументацией» (ЭСПИ Т. 5. С. 99—101).

Тем не менее его изыскания не могли не подтолкнуть к более глубоким научным исследованиям, в частности академика Б. А. Рыбакова.

Действительно, наиболее радикальные перестановки в тексте «Слова» осуществил академик Б. А. Рыбаков в своей работе «“Слово о полку Игореве” и его современники». М., 1971, а затем в статье – «Перепутанные страницы. О первоначальной конструкции “Слова о полку Игореве”» // Сборник «Слово». М., «Наука». 1985. С. 25—67. (Приложение – 3). В книге «Петр Бориславич: Поиск автора “Слова о полку Игореве”». М., «Молодая гвардия». 1991. С. 142– 143, академик внес дополнительные коррективы в свою реконструкцию, и она приобрела следующий вид (указывается нумерация строк «Слова», которую Рыбаков заимствовал у В. И. Стеллецкого). «Не лѣпо ли ны бяшеть, братіе… за землю Русьскую» (1—26); далее, по версии Рыбакова, должен был следовать фрагмент, дошедший до нас в составе «Слова о погибели Русской земли»: «Отселѣ до Угорь и до Ляховъ… бортничаху на князя Великого Володимера»; затем продолжается текст «Слова»: «Ярославли и все внуци Всеславли… отъ земли Половецкыи!» (359—367), «Усобица князем на поганыя погыбе… на землю Рускую» (195—199); «На седъмомъ вѣцѣ Трояни… суда Божіа не минути» (368—392); «Были вѣчи Трояни… хотять полетѣти на уедіе» (141—163); «А князи сами на себе крамолу коваху… по бѣлѣ отъ двора» (214—216); «То было въ ты рати… не слышано!» (164—165), «О, стонати Русской земли… копіа поютъ» (393—397).

Все перечисленные фрагменты (от слов «Ярославли и все внуци Всеславли…»), по мнению Рыбакова, составляют «старые словеса» о «трудных повестях», которые, вопреки предшествующему варианту реконструкции, он и посчитал необходимым перенести в начало текста «Слова». Далее продолжается текст «Слова», повествующий уже о событиях Игорева похода: «О Бояне, соловію стараго времени!… ищучи себе чти, а князю – славѣ» (42—72); «Тогда Игорь възрѣ на свѣтлое солнце… а любо испити шеломомь Дону» (27—41); «Тогда въступи Игорь князь… красныя Глѣбовны, свычая и обычая!» (73—140); «Съ зараніа до вечера… а древо с тугою къ земли преклонилось» (166—188); «Темно бо бѣ въ 3 день… А мы уже, дружина, жадни веселія» (253—267) (с перестановкой внутри фрагмента: 255-я и 256-я строки меняются местами; затем следуют 258-я и 259-я строки, а за ними 257-я строка); «Уже бо, братіе, не веселая година въстала… убуди жирная времена» (189—194); «О! далече заиде соколъ… печаль жирна тече средь земли Рускыи» (200—213); «Тіи бо два храбрая Святъславлича… а самаю опустоша въ путины желѣзны» (217—252); «Нъ уже, княже, Игорю утрпѣ солнцю свѣтъ… Олговичи, храбрый князи, доспѣли на брань» (333—338); «Тогда великій Святславъ изрони… моей сребреней сѣдине!» (268—277); «Нъ рекосте: мужаимъся сами… туга и тоска сыну Глѣбову» (285—295); «А уже не вижу власти… звонячи въ прадѣднюю славу» (278—284; «Великий княже Всеволоде!… подъ тыи мечи харалужныи» (290—332); «Ингварь и Всеволодъ и вси три Мстиславичи… трубы трубятъ городеньскии» (339—358); «На Дунаи Ярославнынъ гласъ слышить… Княземъ слава а дружине! Аминь!» (398—504). Таким образом, текст «Слова» Рыбаков разбил на 22 фрагмента и предложил переставить их в следующей последовательности: 1, 19, 9, 20, 5, 11, 6, 21, 3, 2, 4, 7, 13, 8 и т. д.

Эта, так называемая «Окончательная» реконструкция «Слова» по Рыбакову, однако, не получила признания у большинства исследователей повести, считавших и поныне считающих, что «Старый Владимир», упоминаемый в «Слове», это не Владимир Мономах, как полагал Б. А. Рыбаков, и на основе этой версии так радикально пересмотревший свою «Первоначальную» реконструкцию, а все-таки Великий киевский князь Владимир Святославич («Креститель»). «Первоначальная» перестановка текста «Слова» до сегодняшнего дня считается наиболее удачной версией архетипа «Слова о полку Игореве», но весьма редко применяется исследователями «Слова», верными традиционной установке школы академика Д. С. Лихачева ничего не менять в протографе повести, восходящем к первоначальной ее публикации 1800 года.

Причиной столь осторожного обращения исследователей с перестановками Рыбакова, в том числе и к «Первоначальной» перестановке, по всей вероятности, является сам академик, не всегда последовательно отстаивавший свои, порой весьма оригинальные версии. Из суждений Рыбакова, относящихся к истории возникновения «Слова» или его тексту, самой малоубедительной представляется именно «Окончательная» перестановка.

Во-первых, в этой версии автор воскрешает гипотезу С. М. Соловьева о том, что в древнерусском источнике «Слове о погибели Русской земли» сохранился фрагмент первоначального текста «Слова», в котором описывается деятельность Владимира Мономаха. При этом если в «Первоначальной» версии перестановок Рыбаков допускал, что в «Слове о погибели…» был использован небольшой фрагмент – «Которым то Половъци дети своя полошаху… а Немци радовахуся далече, будуче за синим морем», – то в «Окончательной» версии объем извлечения из «Слова» в составе «Слова о погибели…» существенно расширен («Отселе до Угор и до Ляхов, до Чехов… бортничаху на князя Великого Владимера»).

Во-вторых, от работы к работе академика количество предлагаемых к перестановке фрагментов постоянно возрастало, а вместе с этим уменьшается вероятность того, что в истории текста оказалось столько счастливых случайностей, при которых, по мнению большинства исследователей, «равномерные по объему фрагменты перетасовывались без нарушения смысла, без заметных «швов» в начальных и конечных фразах переставляемых фрагментов».

Полагаем, что вышеприведенный упрек в адрес академика Б. А. Рыбакова со стороны авторитетнейшего «словиста» нашего времени не совсем справедливый. Не Рыбаков «перетасовывал» первоначальный текст, который немало пострадал от этой «перетасовки», напротив, он восстанавливал первоначальный текст, «перетасованный» кем-то до него.

Возможность «перетасовки» текста «Слова» позднейшими переписчиками памятника с кодикологической точки исследовала Л. П. Жуковская. По ее мнению, все перемещаемые фрагменты «Слова» содержат текст, по числу печатных знаков кратный условному (выведенному Соболевским) объему одного листа в рукописи протографа. Она предлагает также схему перемещений листов, происходивших, как она полагает, в три приема. Однако исследовательница вынуждена была признать, что объяснить перемещение небольших фрагментов текста, умещавшихся на площади, меньшей, чем одна сторона листа, оказывается весьма затруднительным. И, как заключает О. В. Творогов, «в целом же, как представляется, многократная перекомпоновка листов без переносов слов и разрывов фраз – явление совершенно исключительное и весьма маловероятное».

Это действительно так, если считать, что переписчики протографа как могли «перепутывали» листы рукописи. В то же время все выглядит весьма естественно, если предположить, что «перетасовкой» текста сознательно занимался стилизатор первоначального текста под «древность», где просто необходимо было предусмотреть наличие «нерадивых» переписчиков, ронявших архетип, а затем собиравших листы, не зная, как их вернуть на положенное место.

На наш взгляд, признание «Первоначальной» версии перестановок, а вернее, возвращения фрагментов текста «Слова» на «законные» места, предложенное академиком Б. А. Рыбаковым, является исключительно важным научным открытием, позволившим ликвидировать «перестановочные темные места» «Слова о полку Игореве». В приводимой выше аналогии с трансляцией симфонического концерта, принимаемого радиоприемником с высоким коэффициентом шума, перестановки Рыбакова равносильны установке в приемнике широкополосного подавителя шумов, в результате чего слушатель трансляции как бы переносится непосредственно в концертный зал с великолепной акустикой.

Однако долголетняя работа многих весьма маститых исследователей «Слова», предлагавших свои версии по ликвидации «перестановочных темных мест», признается современными энциклопедистами «Слова» лишь в следующих двух случаях.

1) В издании 1800-го года читалось: «То же звонъ слыша давний великий Ярославъ сынъ Всеволожь, а Владиміръ по вся утра уши закладше въ Черниговѣ». Издатели поняли, что речь идет о князе Ярославе Всеволодовиче, не заметив в той странности, что он упоминается рядом с Владимиром Мономахом, княжившим задолго до него. Поэтому уже Н. Ф. Грамматин и М. А. Максимович предложили перестановку: «а Владиміръ, сынъ Всеволожъ» – то есть Владимир Всеволодович, внук Ярослава Владимировича (Мудрого). Однако большинство последующих комментаторов приняло менее радикальную перестановку П. Г. Буткова: «а сын Всеволожь Владимиръ» [361]П. Г. Бутков . Нечто к Слову о полку Игоря // «Вестник Европы». 1821. ч. 121. № 21. С. 34—65; 100—122.
.

2) Другая перестановка предложена во фразе: «Темно бо бѣ в 3-й день: два солнца помѣркоста, оба багряная стлъпа погасоста и съ нима молодая мѣсяца, Олег и Святъславъ, тьмою ся поволокоста. На рѣцѣ на Каялѣ тьма свѣтъ покрыла: по руской земли прострошася половци, аки пардуже гнѣздо, и въ морѣ погрузиста, и великое буйство подасть хинови». Первым обратил внимание на несообразность этого текста Максимович, предложивший перенести слова «и въ морѣ погрузиста, и великое буйство подасть хинови» и читать их после слова «поволокоста», что удовлетворяло по смыслу (не половци, а потерпевшие поражение князья погрузились в море и дали повод для радости «хинове») и обосновывалось грамматически (форма двойственного числа глагола «погрузиста»). Это чтение было принято в большинстве изданий.

Впоследствии Р. О. Якобсон предложил перенести только слова «и въ морѣ погрузиста» и поставить их после слова «погасота». Обосновывая правомерность этой поправки, О. В. Творогов указал, что при прежнем варианте исправления оказывалось, что повод для «буйства» подало именно поражение молодых княжичей, тогда как теперь именно старшие князья «погасли и погрузились в море», младшие – «Тьмой поволоклись», а буйство подали хинове растекшиеся по Русской земле половецкие орды. Текст указанного фрагмента «Слова» с учетом поправки Якобсона приобретает следующий (общепринятый нынче повсеместно) вид: «Темно бо бѣ въ 3-й день: два солнца помѣркоста, оба багряная стлъпа почасоста, и въ морѣ погрузиста, и съ нима молодая мѣсяца Олег и Святъславъ, тьмою ся поволокоста. На рѣцѣ на Каялѣ тьма свѣтъ покрыла: по Руской земли прострошася половци аки пардуже гнѣздо, и великое буйство подасть хинови» [363]О. В. Творогов. Перестановки в тексте «Слова» // ЭСПИ. Т. 4. С. 79.
.

Признав указанную перестановку в этом фрагменте, энциклопедисты решительно воспротивились против вполне естественной перестановки, предложенной Рыбаковым, перенести фрагмент, вклинившийся в речь бояр, комментирующих сон Святослава, на его естественное место в конце трагической картины, описывающей поражение войск князя Игоря на реке Каяле: «…ту пиръ докончаша храбрии Русичи: сваты полоиша, а сами полегоша на землю Рускую. Ничить трава жалощами, а древо с тугою къ земли преклонилось. Темно бо бѣ въ 3-й день: два солнца помѣркоста… и великое буйство подасть хинови».

И еще один немаловажный фактор, связанный с признанием перестановки Р. О. Якобсона. Если элементарной перестановкой всего лишь четырех слов в «небольшом фрагменте» (см. кодикологический подход Л. П. Жуковской) довольно просто снимается «темнота» фрагмента (случайная опискапереписчика или преднамеренная стилизация мистификатора), то тем самым снимается проблема перемещения небольших фрагментов текста «Слова», на чем «запнулась» исследовательница, весьма аргументированно поддержавшая перемещения больших фрагментов «по Рыбакову». То есть все перемещения в «Слове» носят искусственный характер, и возникли они по недосмотру или низкой грамотности переписчиков (с точки зрения ортодоксов, признающих древность повести), или это «работа стилизатора» под древность(если памятник – дело рук Анонима, жившего в XVIII веке).

В Приложении – 8 представлена наша версия реконструкции текста Анонима, получившаяся в результате «наложения» на «Первоначальную» версию перестановок Б. А. Рыбакова лакун Щукинского списка «Слова о пълку Игоревѣ[…]» – Приложение – 4.

Наконец, следует сказать еще об одном «темном месте», а вернее, о целом «темном разделе» «Слова», который не дает покоя исследователям и просто «словофилам» уже более двух столетий. Речь идет о финальных разделах повести – поведение князя Игоря в Половецком плену и весьма удачный его побег из плена.

Действительно, хотя поражение руководителя похода в Половецкую Степь было полным, позор плена тягостным, но пленник почему-то не унывает и живет на правах гостя у хана Кончака, который называет своего свата даже «братом» (ария Кончака в опере А. П. Бородина «Князь Игорь»).

У «гостя» своя, русская кухня, хотя Игорь, будучи сам наполовину половцем, был привычен к половецкой пище: не брезговал кобыльим молоком (кумысом), охотно ел рис с просом, сваренным в молоке, овечий сыр (брынзу) и мясо, которое клалось под седло лошади на время ее скачки – нечто вроде отбивной котлеты получалось, только что по́том конским пропитанной вместо соли. Двадцать человек обслуги и батюшка православный, специально привезенный из Руси для отправления церковной службы, а также развлечения, вплоть до охотничьих потех с соколами и кречетами. Короче говоря, хан Кончак сделал для своего «пленника – гостя – брата» все, чтобы он не чувствовал себя униженным пленником.

И вот на фоне всего этого житейского великолепия совершается побег, причиной которого якобы явился замысел старого Гзака – умертвить князя Игоря. Эту весть сообщил Игорю сын тысяцкого, конюший, который, в свою очередь, выведал эту информацию от своей любовницы (жены хана Тулия). Оснований не верить конюшему у Игоря не было, поскольку он знал об особых счетах с ним хана Гзы, у которого покойный брат Игоря – Олег Святославич (Северский) – год назад взял вежи Гзака, его жену, детей и сокровища. И Игорь решается на бесславный путь возвращения на Родину, то есть на побег. Конечно, всех этих подробностей в самом «Слове» нет, поскольку автор повести, щадя самолюбие Игоря, их опустил, однако этого почему-то не сделал и летописец, который также симпатизировал Игорю. А писал ли он абсолютную правду? Скорее всего, он выполнял волю своего князя, а именно самого Святослава Всеволодовича, которому по каким-то соображениям невыгодно было отправлять в вечность истину о событиях 1185 года.

Побег сложился весьма удачно, о чем Игорю «толкует» река Донец: «Княже Игорю! немало ти величія, а Кончаку нелюбия, а Руской земли веселіа!». Спрашивается, о какой славе-величии может идти речь, да еще сопровождаемых веселием на Русской земле? Как пишет Б. Дедюхин: «Даже и очень пристрастно относящийся к Игорю автор был бы посдержаннее в оценке факта самого заурядного бегства. Но если «слава» представляется сомнительной, то «веселие», да еще и всей Русской земле, уж и вовсе необъяснимо. Если бы Игорь вернулся победителем, с богатыми трофеями, то даже и в этом случае он подлежал бы осуждению «Русской земли» за сепаратистские действия, даже в этом случае говорить о «величии» и о «веселии» пришлось бы сдержанно. А он бежал «сам-пят», без бояр и дружин, оставив за рекой Тором 5 тысяч пленных русских, за которых половцы назначили выкупную цену 15 тысяч гривен – 180 пудов (почти три тонны) серебра, что составило, по расчетам Б. А. Рыбакова, половину годового дохода всех пятнадцати княжеств тогдашней Руси. И кто он, Игорь, для Русской земли сейчас – тщеславный неудачник, погубивший своих дружинников и воевод, распахнувший половцам ворота на Русь, чем Кончак и Гза не преминули немедленно воспользоваться и совершить опустошительные нашествия? Какая уж тут радость?

Создатели оперы «Князь Игорь» композитор А. П. Бородин и автор либретто В. В. Стасов, по всей видимости, испытывали подобное смущение: ни исторический материал, ни психологическое осмысление создавшейся ситуации не давали оснований для оптимистического эпилога повести. И они нашли ловкий ход: ввели вымышленных персонажей – гудошников Скулу и Ерошку, на которых все и списали. Эти два ратника, насмерть перепуганные солнечным затмением, дезертировали, не пошли в поход, пропьянствовали все это время. Когда Игорь вернулся, они испугались возмездия и, чтобы спастись, решили первыми объявить о прибытии князя – ударили во все колокола и возгласили сбежавшему народу: «Радость нам, радость, братие! Князь вернулся!»

«С двух вымышленных прохиндеев спрос небольшой, но автор «Слова» не мог кривить душой. И можно бы посчитать фразу «Руской земли веселіа!» в диалоге с Донцом досадной опиской или отсебятиной перебельщика-копииста «Слова», если бы через абзац не было сказано о новых ликованиях: «Солнце свѣтится на небесѣ – Игорь князь въ Руской земли. Дѣвици поють на Дунаи, вьются голоси чрезъ море до Кіева». И тут же – в самом уж Киеве: «Игорь ѣдеть по Боричеву къ Святой Богородици Пирогощей. Страны ради, гради весели» [365]Б. Дедюхин . Жемчужина мировой поэзии. С. 143.
.

На все эти вопросы, связанные со всеобщим ликованием по поводу возвращения князя Игоря из плена, до сегодняшнего дня вразумительных ответов не дано. Все эти торжества, судя по фабуле повести, напоминают что-то похожее на «пир во время чумы». Все доводы Б. Дедюхина в оправдание этого величайшего недоразумения как-то не воспринимаются всерьез. Де мол, двоюродные братья Игоря – великий Киевский князь Святослав Всеволодович и Черниговский князь Ярослав Всеволодович – так обрадовались возвращению Игоря, что простили ему и позор плена, и гибель 6-тысячного войска. При этом оба обещали поддержку в организации выкупа плененных князей и 5 тысяч воинов. Князь Ярослав пообещал еще дать своих дружинников и ополченцев для следующего похода в Половецкую степь. А уж когда киевские купцы – прихожане церкви святой богородицы Пирогощей – якобы пообещали князю Игорю финансовую поддержку будущего похода, то все кругом и засветилось и все вдруг развеселились. Так ли было дело?

В первой главе нашего исследования предложена и обоснована версия об истинной цели похода князя Игоря в Половецкую Степь, как всего лишь начальной стадии грандиозного замысла Великого князя Киевского Святослава по возвращению Южных земель, ранее принадлежавших княжествам Киевской Руси. Задача оказалась невыполненной по причинам, изложенным выше. Лишь после присоединения Крымского ханства к России через 600 лет в 1783 году удалось окончательно «загородить Полю ворота». И вина, а вернее беда, в том, что план сорвался, лежала не на одном только Игоре, и это прекрасно понимал князь Святослав, «простивший» ему и срыв операции, и позор половецкого плена.

Почему так легко был прощен князь Игорь, совершивший тяжкий проступок? Вина его столь значительна, что не было бы ничего удивительного, если бы черниговский и киевский князья просто не пожелали бы не только принять беглеца, но и видеть его перед своими очами. «Известно, что девятью годами раньше князь Давыд Ростиславич за проступок куда более мягкий (он не успел вовремя вступить в бой с половцами, из-за чего пострадало шесть русских пограничных поселений), не только был наказан сам, но и навлек гнев на всех Ростиславичей, от которых Святослав потребовал отказа от княжения. И было не только сурово сказано, но и сделано: за провинность младшего брата Давыда великий князь Киевский Роман Ростиславич вынужден был в 1176 году покинуть престол! Князь Игорь своим якобы бездумным проступком в конечном итоге навлек страшное бедствие на Русь, но тот же суровый и неподкупный Святослав совсем иначе к нему отнесся, даже «рад был ему», а значит, не просто выслушал, но и пир в его честь дал!»

Б. А. Рыбаков, касаясь этого факта, считает лишь, что автор «Слова» явно симпатизировал Игорю и всячески пытался смягчить его вину. Но ведь это факт не только литературный, но и исторический, отраженный в летописях, и значит вывод из него следует делать более существенный. Игорь был личностью явно незаурядной, князем, который был нужен Руси, которым Русь дорожила!

Но ведь гибель значительной части войска и пленение 5 тысяч воинов, за которых был нужен громадный выкуп, тоже не повод для веселья. А вот здесь как раз и зарыта собака! Да, много погибло воинов, почитай весь полк Рыльского князя Святослава Ольговича, и сам он не то погиб в бою, не то умер в плену, будучи тяжело раненым. Но куда подевался 5-тысячный контингент пленных русичей? Почему об этом молчит летописец? Откуда узнал В. Н. Татищев о сумме выкупа за пленных? Похоже, он располагал на этот счет летописным свидетельством, не дошедшим до нас. Если ему известна была сумма выкупа, то это еще не означает, что около трех тонн серебра было собрано и отправлено в обмен на пленных. Обмен на пленных, обмен пленными – вот оно ключевое слово! Игорь потому организовывал процедуру пленения своих воинов, спасая их от поголовного истребления, поскольку знал, что в княжествах Киевской Руси томятся около 7 тысяч половецких войск, среди которых находятся близкие родственники половецких ханов Кончака и Гзака. Не бежал Игорь из плена, пробираясь на Родину «аки тать в нощи», свой позор он сумел искупить, организовав обмен пленными, в результате на Родину вернулись все плененные русичи, безоружные, истощенные, но живые! Вот она, всеобщая радость и «градам» и «странам». По определению историков и лингвистов «гради» – это отдельные районы Киева («город Владимира» на Старокиевской горе, «Нижний город», «город Ярослава», «город Изяслава» на Михайловской горе, укрепленные, огороженные посады Шелковица, Копырев конец, а также монастырь), все они входили во владения Святослава и все они радовались возвращению пленников. Соправитель Святослава князь Рюрик владел периферийной частью княжества: ему принадлежали «страны», то есть веси, или села и деревни по нынешним временам, Киевской области, которые тоже радовались и веселились.

Любознательный читатель:

– Позвольте, а как же быть с побегом, так красочно описанном в «Слове», со всеми этими охотничьими трофеями, «гусями» и «лебедями», коих «избивал» Игорь к «завтроку и обѣду и ужинѣ».

– Вот именно, «красочно описанный» виртуальный побег князя Игоря из плена – это всего лишь поэтическая аллегория, не описывать же автору повести рутинную процедуру обмена военнопленными.

Нам остается только одно – назвать имя автора этой «жемчужины мировой поэзии», вернее, имя Анонима, написавшего «старыми словесы» повесть о походе в Половецкую степь князя Игоря Святославича, внука Ольгова. Задача чрезвычайной важности, как пишет в заключении своей статьи Борис Дедюхин, по какой-то причине не упомянутый в Энциклопедии «Слова о полку Игореве»: «Поколения ученых вот уже <более двухсот лет> пытаются раскрыть тайны древнего текста: «Слово» прочитано, переведено, прокомментировано, осмыслено. Но все равно еще остается «конгломерат загадок», среди которых есть одна серьезности чрезвычайной – личность автора, «тягостная безымянность», как выразился академик Б. А. Рыбаков».