I
Однажды, странствуя среди долины дикой.
Незапно был объят я скорбию великой
И тяжким бременем подавлен и согбен,
Как тот, кто на суде в убийстве уличен.
Потупя голову, в тоске ломая руки,
Я в воплях изливал души пронзенной муки
И горько повторял, метаясь как больной:
«Что делать буду я? что станется со мной?»
II
И так я, сетуя, в свой дом пришел обратно.
Уныние мое всем было непонятно,
При детях и жене сначала я был тих
И мысли мрачные хотел таить от них;
Но скорбь час от часу меня стесняла боле;
И сердце наконец раскрыл я поневоле.
«О горе, горе нам! Вы, дети, ты, жена!
Сказал я, – ведайте моя душа полна
Тоской и ужасом; мучительное бремя
Тягчит меня. Идет! уж близко, близко время:
Наш город пламени и ветрам обречен;
Он в угли и золу вдруг будет обращен,
И мы погибнем все, коль не успеем вскоре
Обресть убежище; а где? о горе, горе!»
III
Мои домашние в смущение пришли
И здравый ум во мне расстроенным почли,
Но думали, что ночь и сна покой целебный
Охолодят во мне болезни жар враждебный.
Я лег, но во всю ночь все плакал и вздыхал
И ни на миг очей тяжелых не смыкал.
Поутру я один сидел, оставя ложе.
Они пришли ко мне; на их вопрос я то же,
Что прежде, говорил. Тут ближние мои,
Не доверяя мне, за должное почли
Прибегнуть к строгости. Они с ожесточеньем
Меня на правый путь и бранью и презреньем
Старались обратить. Но я, не внемля им,
Все плакал и вздыхал, унынием тесним.
И наконец они от крика утомились
И от меня, махнув рукою, отступились
Как от безумного, чья речь и дикий плач
Докучны и кому суровый нужен врач.
IV
Пошел я вновь бродить, уныньем изнывая
И взоры вкруг себя со страхом обращая.
Как раб, замысливший отчаянный побег.
Иль путник, до дождя спешащий на ночлег.
Духовный труженик – влача свою веригу,
Я встретил юношу, читающего книгу.
Он тихо поднял взор – и вопросил меня,
О чем, бродя один, так горько плачу я?
И я в ответ ему: «Познай мой жребий злобный:
Я осужден на смерть и позван в суд загробный —
И вот о нем крушусь: к суду я не готов.
И смерть меня страшит».
«Коль жребий твой таков, —
Он возразил, – и ты так жалок в самом деле,
Чего ж ты ждешь? зачем не убежишь отселе?»
И я: «Куда ж бежать? какой мне выбрать путь?»
Тогда: «Не видишь ли, скажи, чего-нибудь» —
Сказал мне юноша, даль указуя перстом.
Я оком стал глядеть болезненно-отверстым,
Как от бельма врачом избавленный слепец.
«Я вижу некий свет», – сказал я наконец.
«Иди ж, – он продолжал; – держись сего ты света;
Пусть будет он единственная мета,
Пока ты тесных врат спасенья не достиг,
Ступай!» – И я бежать пустился в тот же миг.
V
Побег мой произвел в семье моей тревогу,
И дети и жена кричали мне с порогу,
Чтоб воротился я скорее. Крики их
На площадь привлекли приятелей моих:
Один бранил меня, другой моей супруге
Советы подавал, иной жалел о друге,
Кто поносил меня, кто на смех подымал,
Кто силой воротить соседям предлагал;
Иные уж за мной гнались; но я тем боле
Спешил перебежать городовое поле,
Дабы скорей узреть – оставя те места,
Спасенья верный путь и тесные врата.
(Курсив мой. – А.К.)
Пушкин обозначил это стихотворение на обратной стороне белового автографа: «Из Винуап (Бэньян) <«Странник»>». «Странник» является вольным переложением начала 1-й главы прозаического произведения «Путешествие пилигрима» английского сектанта и проповедника Джона Бэньяна (1628–1688 гг.). Стихотворение, тем не менее, является законченным произведением, довольно далеким по содержанию от прозаического подлинника [125] . Аллегорический сюжет поэмы Дж. Бэньяна позволил Пушкину сконцентрировать в этом стихотворении личные духовные проблемы, ставшие к этому времени с болезненной остротой. Центральный мотив «Странника» – якобы внезапно пришедшее к герою знание о близкой смерти, поразившего его как удар молнии. И впервые в лирике Пушкина это знание вызывает страх, ужас, впервые вопрос о смерти, о которой Пушкин так много размышлял в своих ранних и более поздних сочинениях, и о готовности к ней поворачивается религиозной стороной:
«Я осужден на смерть и позван в суда загробный —
И вот о чем крушусь: к суду я не готов,
И смерть меня страшит».
Этот же мотив о близкой смерти звучит и в стихотворении «Чудный сон мне Бог послал…», в котором герой, получивший страшное известие, думает о спасении своей души:
«Ах, ужели в самом деле
Близок я к моей кончине?
И страшуся и надеюсь,
Казни вечныя страшуся,
Милосердия надеюсь:
Успокой меня, Творец».
Почему именно осенью 1836 года Пушкин вдруг «сильно был поражен мыслью о смерти» (выражаясь словами его героя Петрония из «Повести из римской жизни»), отчетливо расслышал ее приближающиеся шаги, получил определенное предчувствие, переходящее уже в знание, и это знание застало его, как Странника, врасплох и впервые поставило перед ним христианский вопрос о спасении. С этого времени мотивы внезапной смерти все больше сгущаются в его лирике и письмах. Большинство исследователей этого, довольно «смутного» периода жизни поэта, связывают его с недавно прошедшим 37-летним рубежом. Так, И. Сурат категорически утверждает, что он воспринял предчувствие смерти: «Вероятно, но в последнюю очередь из-за предсказания гадалки о ранней насильственной гибели, которое он услышал в юности и которое произвело на него огромное впечатление. Мемуаристы подчеркивают, что Пушкин не только всегда помнил о том гадании, но и верил в него и ждал исполнения. А.А. Фукс передает слова Пушкина, сказанные ей в 1833 г.: «Теперь надо сбыться … предсказанию, и я в этом совершенно уверен» [126] . А.Н. Вульф рассказывает: «Столь скорое осуществление одного предсказания ворожеи так подействовало на Пушкина, что тот еще осенью 1835 года, едучи со мной из Петербурга в деревню, вспоминал об этом эпизоде своей молодости и говорил, что ждет и над собой исполнения пророчества колдуньи» [127] . Верой в предсказание Пушкин несомненно воздействовал на свою судьбу, вызывал такую смерть из ряда других возможностей, приближал, выражаясь его же словами о Радищеве, «конец, им давно предвиденный и который он сам себе напророчил» («Александр Радищев», 1836). Еще больше он напророчил стихами, и очень конкретно – от дуэли на январском снегу до гроба. Слово поэта не уходит в пустоту – оно формирует судьбу и становится ею [128] . Короче говоря, гадалка нагадала раннюю смерть, а Пушкин приближал ее как мог. Если нет разумных вполне материалистических аргументов в обоснование столь пессимистических настроений поэта незадолго до дуэли, то годится и мистика. Но Пушкин был не мистиком, а вполне сформировавшимся атеистом (афеем) и только к концу жизни начал торить дорогу к храму («Каменноостровский цикл» стихотворений), и смерть свою он не напророчил, а вполне сознательно приближал, основываясь на совершенно материалистических причинах.23 мая 1836 года родилась младшая дочь Пушкиных – Наталья и ситуация вокруг ее рождения явилась как бы зеркальным отражением ситуации мая-июня 1835 года, связанной с рождением сына Григория, событием, как мы показали, которому приписывалось рождение стихотворений «Чудный сон…» и «Родриг» («На Испанию родную…»), а не связано ли написание «Чудного сна» с рождением Натальи? Для выяснения ответа на этот вопрос обратимся к событиям, предшествующим рождению младшей дочери. Через полмесяца после рождения сына Григория Пушкин обращается к графу А.Х. Бенкендорфу с просьбой отпустить его не несколько лет в деревню: «Ныне я поставлен в необходимость покончить с расходами, которые вовлекают меня в долги и готовят мне в будущем только беспокойство и хлопоты, а может быть – нищету в отчаяние. Три или четыре года уединенной жизни в деревне снова дадут мне возможность по возвращении в Петербург возобновить занятия, которыми я еще обязан милостям его величества.Я был осыпан благодеяниями государя, я был бы в отчаянье, если бы его величество заподозрил в моем желании удалиться из Петербурга какое-либо другое побуждение, кроме совершенной необходимости. Малейшего признака неудовольствия или подозрения было бы достаточно, чтобы удержать меня в теперешнем моем положении, ибо в конце концов я предпочитаю быть стесненным в моих делах, чем потерять во мнении того, кто был моим благодетелем, не как монарх, не по долгу и справедливости, но по свободному чувству благожелательности возвышенной и великодушной.Вручая судьбу мою в ваши руки, честь имею быть с глубочайшим уважением, граф, вашего сиятельства нижайший и покорнейший слуга». То есть, он повторяет попытку годичной давности покинуть Петербург, будучи на сто процентов уверенным, что ему в этом откажут. В конечном итоге так и случилось, но ему удалось получить государственную ссуду в 30 тысяч рублей для уплаты долгов, сроки погашения которых истекли.Получив отказ на свою просьбу от 1 июня 1835 года, Пушкин пишет графу А.Х. Бенкендорфу второе письмо от 22 июля 1835 года: «В течение последних пяти лет моего проживания в Петербурге я задолжал около шестидесяти тысяч рублей. Кроме того, я был вынужден взять в свои руки дела моей семьи: это вовлекло меня в такие затруднения, что я был вынужден отказаться от наследства и что единственными средствами привести в порядок мои дела были: либо удалиться в деревню, либо одновременно занять крупную сумму денег. Но последний исход почти невозможен в России, где закон предоставляет слишком слабое обеспечение заимодавцу и где займы суть почти всегда долги между друзьями и на слово.Благодарность для меня чувство не тягостное: и, конечно, моя преданность особе государя не смущена никакой задней мыслью стыда или угрызений совести; но не могу скрыть от себя, что я не имею решительно никакого права на благодеяния его величества и что мне невозможно просить чего-либо».Николай I соглашается оказать материальную помощь Пушкину и на отпуск сроком на 4 месяца. Извещенный о резолюции императора на его письмо от 22 июля, Пушкин пишет третье письмо Бенкендорфу от 26 июля 1835 года: «Мне тяжело в ту минуту, когда я получаю неожиданную милость, просить о двух других, но я решаюсь прибегнуть со всей откровенностью к тому, кто удостоил быть моим провидением.Из 60 000 моих долгов половина – долг чести. Чтобы расплатиться с ними, я вижу себя вынужденным занимать у ростовщиков, что усугубит мои затруднения или же поставит меня в необходимость вновь прибегнуть к великодушию государя.Итак, я умоляю его величество оказать мне милость полную и совершенную: во-первых, дав мне возможность уплатить эти 30 000 рублей, и, во-вторых, соизволив разрешить мне смотреть на эту сумму как на заем и приказав, следовательно, приостановить выплату мне жалованья впредь до погашения этого долга».Указ о выдаче ссуды в размере 30 тыс. рублей был подписан Николаем I 16 августа, о чем был проинформирован министр финансов Е.Ф. Канкрин. Одновременно Бенкендорф уведомляет управляющего Министерства иностранных дел К.К. Родофиникина о пожаловании Пушкину ссуды в 30 тыс. рублей «с тем, чтобы в уплату сей суммы удерживаемо было производящееся ему жалованье». В тот же день ему отправлено уведомление о предоставлении Пушкину отпуска на 4 месяца по распоряжению Николая I.Пушкину предоставляется отпуск с 27 августа по 23 декабря 1835 года, однако сразу получить ссуду в полном объеме не удалось, поскольку с него удержали 10 000 рублей, полученных им заимообразно на издание «Истории Пугачевского бунта» и удержали около двух тысяч в качестве налога. Пришлось обратиться к министру финансов с просьбой о выплате всей ссуды. И лишь 30 сентября, когда Пушкин был уже в Михайловском, было принято решение о выплате всей суммы с рассрочкой уплаты всего долга (включая ссуду, полученную в марте 1834 года) на четыре года.Расчет Пушкина полностью оправдался: нужно срочно оплатить долги чести, а поскольку он не собирался жить четыре года, то долг по полученной ссуде, оставшийся после его смерти автоматически будет «погашен» государством.7 сентября 1835 года Пушкин уезжает в Михайловское, предполагая провести там всю осень. Сначала он посещает имение Вревских Голубово, а возвратившись в Тригорское, письмом от 14 сентября 1835 года извещает Наталью Николаевну, что: «Писать не начинал и не знаю, когда начну». Вдохновение не приходит, а беспокойство за будущее семьи, если его не станет, терзает душу поэта, о чем он пишет жене в письме от 21 сентября 1835 года: «…я все беспокоюсь и ничего не пишу, а время идет. Ты не можешь вообразить, как живо работает воображение, когда сидим одни между четырех стен или ходим по лесам, когда никто не мешает нам думать, думать до того, что голова кружится. А о чем я думаю? Вот о чем: чем нам жить будет? Отец не оставит мне имения; он его уже вполовину промотал; ваше имение на волоске от погибели. Царь не позволяет мне ни записаться в помещики, ни в журналисты. Писать книги для денег, видит бог, не могу. У нас ни гроша верного дохода, а верного расхода 30 000. Все держится на мне да на тетке. Но ни я, ни тетка не вечны. Что из этого будет, бог знает. Покамест грустно. Поцелуй-ка меня, авось горе пройдет».Тот же мотив звучит в письме от 25 сентября из Тригорского в Петербург – уныние и отсутствие вдохновения: «Что это женка? Вот уж 25-е а от тебя не имею ни строчки. Это меня сердит и беспокоит… Здорова ли ты душа моя? И что мои ребятишки? Что дом наш, и как ты им управляешь? Вообрази, что до сих пор не написал я ни строчки; а все потому, что не спокоен. В Михайловском нашел я все по-старому, кроме того, что нет уж в нем няни моей и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть…». О «молодой сосновой семье» поэт упомянул недаром, поскольку за все время пребывания в деревне удалось таки написать знаменитое стихотворение «…Вновь я посетил», в конце текста которого поставлена дата: «26 сент<ября>/1835».
…Вновь я посетил
Тот уголок земли, где я провел
Изгнанником два года незаметных.
Уж десять лет ушло с тех пор – и много
Переменилось в жизни для меня,
И сам, покорный общему закону,
Переменился я – но здесь опять
Минувшее меня объемлет живо,
И, кажется, вечор еще бродил
Я в этих рощах.
Вот опальный домик
Где жил я с бедной нянею моей.
Уже старушки нет — уж за стеною [129]
Не слышу я шагов ее тяжелых,
Ни кропотливого ее дозора.
Вот холм лесистый, над которым часто
Я сиживал недвижим – и глядел
На озеро, воспоминая с грустью
Иные берега, иные волны…
Меж нив златых и пажитей зеленых
Оно, синея, стелется широко,
Через его неведомые воды
Плывет рыбак и тянет за собою
Убогий невод. По брегам отлогим
Рассеяны деревни – там за ними
Скривилась мельница, насилу крылья
Ворочая при ветре…
На границе
Владений дедовских, на месте том,
Где в гору подымается дорога,
Изрытая дождями, три сосны
Стоят – одна поодаль, две другие
Друг к дружке близко, – здесь, когда их мимо
Я проезжал верхом при свете лунном,
Знакомым шумом шорох их вершин
Меня приветствовал. По той дороге
Теперь поехал я и пред собою
Увидел их опять. Они все те же,
Все тот же их, знакомый уху шорох —
Но около корней их устарелых
(Где некогда все было пусто, голо)
Теперь младая роща разрослась,
Зеленая семья; кусты теснятся
Под сенью их как дети. А вдали
Стоит один угрюмый их товарищ
Как старый холостяк, и вкруг него
По-прежнему все пусто.
Здравствуй, племя
Младое, незнакомое! не я
Увижу твой могучий поздний возраст.
Когда перерастешь моих знакомцев
И старую главу их заслонишь
От глаз прохожего. Но пусть мой внук
Услышит ваш приветный шум, когда,
С приятельской беседы возвращаясь,
Веселых и приятных мыслей полон,
Пройдет он мимо вас во мраке ночи
И обо мне вспомянет.
Это стихотворение знаковое, с элементами мистификации, без которой, почитай не обходится ни одно из произведений его трагической лирики. Чего стоит, например, поодаль стоящая сосна – «угрюмый товарищ» от двух других сосен, у корней которых («Где некогда все было пусто, голо») «Теперь младая роща разрослась». Как хотелось бы Пушкину видеть себя в роли одной из тех двух сосен, которые «друг к дружке близко», ведь это же дружная семья (у деревьев тоже есть мужские и женские особи), вернее «зеленая семья». Он убеждает себя, что это именно его семья, как он позднее поделится со своим другом П.В. Нащокиным в письме из Петербурга в Москву от 10 января 1836 года: «Желал бы я взглянуть на твою семейственную жизнь и ею порадоваться. Ведь и я тут участвовал, и я имел влияние на решительный переворот твоей жизни». И тут же делится с другом своими семейными радостями, а, вернее, убеждает сам себя, что, – «Мое семейство умножается, растет, шумит около меня. Теперь, кажется, и на жизнь нечего роптать, и старости нечего бояться. Холостяку в свете скучно: ему досадно видеть новые, молодые поколения; одни отец семейства смотрит без зависти на молодость, его окружающую. Из этого следует, что мы хорошо сделали, что женились».Однако, как бы это было ни прискорбно, он видит себя лишь в роли той самой сосны, что «поодаль», причем сосны мужской особи, которая: «Стоит один угрюмый их товарищ // Как старый холостяк, и вкруг него // По-прежнему все пусто».Возразить не сложно, ведь у Пушкина трое детей и Наталья Николаевна беременна уже четвертым ребенком, как это «…вкруг него // По-прежнему все пусто»?. Но и ответить на возражение не сложно, что же Пушкин будет делиться в письме к другу, что он несчастен, двое сыновей его происходят от неведомого ему ПЛН, а от кого забеременела Наталья Николаевна, в его отсутствие, он пока еще не вычислил. Ни одного документального свидетельства о своих сомнениях он не оставил совершенно сознательно, поскольку уходя в вечность, он меньше всего хотел бы оставить жену им же оклеветанную. Напротив, он и на смертном одре до последнего вдоха убеждал всех, что Наталья Николаевна ни в чем не повинна, тем более в его смерти. И это действительно так, поскольку в их семейной трагедии виноват он сам, вернее его болезнь, и ему не за что упрекать жену.Над этим стихотворением Пушкин работал долго, было написано несколько вариантов, в том числе совершенно иное окончание, поскольку вслед за последним стихом:
И обо мне вспомянет —
следовало:
…В разны годы
Под вашу сень, Михайловские рощи,
Являлся я; когда вы в первый раз
Увидели меня, тогда я был
Веселым юношей, беспечно, жадно
Я приступал лишь только к жизни; годы
Промчалися, и вы во мне прияли
Усталого пришельца; я еще
Был молод, но уже судьба и страсти
Меня борьбой неравной истомили.
Я зрел врага в бесстрастном судии,
Изменника – в товарище, пожавшем
Мне руку на пиру, – всяк предо мной
Казался мне изменник или враг.
Утрачена в бесплодных испытаньях
Была моя неопытная младость,
И бурные кипели в сердце чувства
И ненависть и грезы мести бледной.
Но здесь меня таинственным щитом
Святое провиденье осенило,
Поэзия как ангел-утешитель
Спасла меня, и я воскрес душой.
Все в прошлом, а нынче поэзия, тот самый «ангел-утешитель» покидает его, и этот неоспоримый факт он в шифрованном виде отразил в своем «Памятнике», обратившись к Музе: «…не оспоривай глупца», которому на закате своей жизни пришлось заняться «литературной поденщиной»: журналистикой, литературной критикой и, в конце концов, прозой.