1

Теперь я лег спать в майке, и мне все равно было жарко. Вчера я пожаловался на холод пресс-секретарю Масуда Асиму, и днем нас переселили в другую комнату. Мы приехали со съемок, а все наши вещи уже были перенесены сюда.

Новая комната была намного меньше: всю ее меблировку составляла печка, место для дастархана и три матраса вдоль стен. Зато она была в самом доме, и ее достаточно оказалось протопить перед отходом ко сну, чтобы даже сейчас, часов через пять, в ней по-прежнему было жарко. То я не мог заснуть от холода, а теперь говорил себе, что не сплю из-за духоты. Хотя, наверное, дело было не в температуре.

А ведь это была третья бессонная ночь, да и мы встали задолго до рассвета, в половине шестого. Я хотел еще до восхода солнца снять вереницы осликов, направляющихся в город на базар. Это был местный нефтепровод, снабжавший город энергоносителями. Одни ослики были гружены поленьями дров, другие — хворостом, третьи — пучками сухой толстой травы. Трава, объяснил мне наш скользкий переводчик Хабиб, тоже предназначалась для печек.

— Но она же прогорит в момент! — удивился я. — Печка даже не успеет нагреться.

— Так она и дешевле, — невозмутимо отвечал наш переводчик.

Я представил себе хозяина такого ослика. Его сыновья заготовляли траву, каждое утро на рассвете он отвозил два огромных пучка на рынок, выручал за них… Не знаю, сколько, вероятно, несколько центов или десятков центов, судя по масштабу местных цен. А потом крестьянин возвращался с этими деньгами домой, и его рабочий день был оправдан.

Но не это было важно. Мне хотелось снять вечный Афганистан. Другого, правда, и не было. По мусульманскому календарю шел 1421 год, но поправку на разное летоисчисление можно было бы и не делать. Вот точно так же и сто, и двести, и тысячу лет назад вереницы осликов утром въезжали в город. Их погоняли крестьяне, и выглядевшие точно так же, и одетые в те же одежды, что и тогда. Те же пакули и чалмы на головах, те же шерстяные чапаны или толстые стеганые халаты, на женщинах — те же сплошные балахоны с затянутой вуалью прорезью для глаз. Вы уже поняли, снимать репортажи оказалось невероятно увлекательно.

Хабиб появился с машиной, как мы и договаривались, ровно в шесть. Мы допили чай — Хабиб к нам присоединился для дозаправки на долгий день постящегося — и приехали на точку на въезде в город минут за пятнадцать до момента, когда солнце выкатилось из-за гор. Ослики со своими хозяевами тянулись в город почти сплошным потоком. Они шли, уткнувшись взглядом в бурую землю, с тем покорным и немного насупленным выражением, которое я иногда наблюдаю у нашего кокер-спаниеля Мистера Куилпа. Это когда его заставляют что-то делать, а ему не хочется, но в то же время он знает, что это неизбежно.

Чтобы не привлекать к себе внимания, мы поставили штатив с камерой в кустах. И тем не менее Илье приходилось снимать группы издали — это называется «на длинном фокусе». Иначе, как только нас замечали, люди тут же начинали громко нас приветствовать и принимать позы. Один басмач верхом на низкорослой грязно-белой лошадке даже приостановил нас жестом, потом вытащил из-за пазухи пистолет, разумеется, «макаров», и воинственно поднял его в воздух. Недружелюбно по отношению к европейцам-телевизионщикам не вел себя никто.

И знаете, что еще? Все это было невероятно красиво. Розовое, только начинающее голубеть небо, горы всех оттенков розового, лилового и фиолетового, поля и постройки одинакового цвета охры, темно-коричневые деревья с переплетением устремленных к небу голых ветвей. Я подумал, что, когда потом буду вспоминать об Афганистане, наверное, увижу снова эту картину.

Учитывая проблему с аккумуляторами, я выделил на эту съемку ровно полчаса. И правильно сделал.

— Я бы здесь вот так целый день стоял и снимал, — признался Илья.

— Пока тебя вон те ребята не снимут, — заметил Димыч.

Я посмотрел в направлении его взгляда. За мазаной стеной — дорога была на возвышении, и нам было видно, что происходило в ближайших дворах, — трое бородатых мужчин с автоматами мрачно глядели на нас. Вообще, я заметил, что у большинства мужчин вокруг — не считая торговцев — взгляд хмурый и тяжелый, как если бы они раздумывали, кончить тебя сейчас или еще погодить. Но потом ты обращаешься к ним с вопросом или просто приветственно машешь рукой, и происходит совершенная метаморфоза. Лица тут же расцветают в улыбке, к тебе подходят пожать руку, у тебя спрашивают, откуда ты, и даже когда-то ненавистное для них слово «шурави», советский, не гасит дружелюбие на их лицах. Правда, потом тебе могут сказать «Пайса! Пайса!» и показать рукой на небо, но это, наверное, относится к обычаям военного времени.

Как нарочно, пока мы грузились в машину — очередной видавший виды «уазик» цвета хаки, — мимо проехал открытый грузовик, полный вооруженных людей. Увидев нас с камерой, знаете, что они сделали? Они наперебой стали кричать: «Лёт фан! Лёт фан!»

Мы с ребятами переглянулись и расхохотались. Мы становились своими. Более того, известными в городе людьми.

Обгоняя уже знакомых нам осликов, мы проехали через центр, попетляли по улочкам, вдоль которых располагались ремесленники и торговцы, и остановились у бетонной будки. Она охраняла проем в бетонном же заборе с кружевом свернутой спиралью колючей проволоки. Это была городская тюрьма. Охранники коротко переговорили с Хабибом и, подняв скрипучую трубу шлагбаума, пропустили нашу машину во двор.

Нас провели в просторную, но темную, очень холодную комнату и сказали, что съемки будут проходить здесь. Илья запротестовал: в помещении не хватало света, а электричество для нас вряд ли включат. Хабиб подтвердил его предположение.

— Можно предложить тюремщикам денег, чтобы они запустили генератор, — посоветовал Хабиб. Я был вынужден признать, что иногда его советы были дельными.

— Хочешь, заплатим им, чтобы они включили движок? — предложил я Илье.

— Ага! Чтобы они и приборы наши спалили? Пойдем лучше посмотрим во дворе!

Мы вышли во двор и обнаружили за зданием беседку, сплошь образованную голыми ветвями виноградной лозы. Странное сооружение для тюрьмы! Но, возможно, здешний начальник любил пить чай на воздухе. Охранникам вести туда заключенных не хотелось, и после нескольких минут споров Хабиб попросил меня показать им бумагу доктора Абдуллы. Я с сомнением достал бумажник и вытащил наш сложенный вчетверо мандат. Но он возымел немедленное действие. Охранник вприпрыжку побежал к входу в тюрьму, поправляя бьющий ему по бедру РПК, ручной пулемет Калашникова — страшная вещь, как утверждает Димыч. Я послал ему вслед Хабиба: мы хотели бы сначала отснять втроем пуштунов, а потом отдельно пакистанского офицера.

Талибы меня удивили. Да и моджахеды тоже. Они общались между собой, как старые знакомые. Один из охранников поскользнулся на размокшей глине и вытянулся во весь рост. Ему помог встать один из талибов, протянув навстречу скованные наручниками руки. Наравне с товарищами охранника пленные принялись отпускать шуточки на счет упавшего, и одна из них была, очевидно, настолько обидной, что охранник замахнулся на шутника прикладом. А тот, поскольку руки у него тоже были скованы, просто двинул его плечом, совсем по-дружески.

И во время интервью талибы ничего не боялись. Они говорили наперебой, ничуть не смущаясь присутствия охранников-моджахедов. Для них моджахеды были врагами истинного ислама, погрязшие в грехах и распутстве. Ненависти к ним они не испытывали, более того, когда талибы освободят всю страну, они не станут никому мстить.

— Мы приедем сюда, в Талукан, и будем жить, как братья. Но по нашему закону, по истинному, не по их закону, — заключил старший из пленных.

Я не очень им верил. Уж больно бойко они говорили — и одними и теми же словами! Это их талибский политрук так накачал.

Охранники, слушавшие талибов с кривыми усмешками, непременно хотели тоже высказать свою точку зрения перед камерой. Им было в чем обвинить своих противников! Я сказал, что мы послушаем их позже, и попросил привести пакистанца.

Дружной шумной группой охранники с талибами двинулись обратно к тюрьме. На том месте, где один из них упал, самый бойкий талиб сделал вид, что сейчас поставит ему подножку. Охранник все же двинул его прикладом, но тот только засмеялся. Даже и в наручниках, талибы вели себя как победители.

План действий я продумал. Илья с Димычем — эти дни я за ними внимательно наблюдал — по-английски не понимали. Ну, не больше «Гудбай, бэби!». Чтобы переговорить с нашим агентом, мне достаточно было отослать Хабиба. И желательно подальше!

Один из тюремщиков, похоже, он был старшим, вернулся и стал переговариваться с нашим переводчиком. Он был уже пожилым, и на одном глазу у него была катаракта. Хорошее качество для охранника!

— В чем проблема? — спросил я.

— Пакистанец наотрез отказывается давать интервью. Он требует, чтобы его как военнопленного передали в руки Красного Креста, — сообщил Хабиб и сформулировал очередной совет: — Можно сделать вид, что мы хотим его расстрелять. Он тогда согласится.

Его бы самого поставить к стенке! Он бы обделался по самые свои бегающие глазки.

— Давайте я попробую его уговорить, — сказал я. — Я могу поговорить с ним в камере с глазу на глаз?

Тюремщик замешкался, но Хабиб что-то сказал ему. Я различил только «доктор Абдулло». Между собой они произносили «Абдулло», а не «Абдулла», и вообще у них «а» и «о» как-то путались: Тахар — Тахор, чай — чой, фардá—фардó. Как бы то ни было, имя заместителя Масуда снова возымело действие. Охранник жестом пригласил меня следовать за ним. Хабиб тоже было увязался за нами, но я остановил его:

— Мы как два иностранца скорее договоримся. Он наверняка говорит по-английски.

Меня оставили ждать в той же промерзшей комнате, где мы должны были снимать. Прошло минут десять, прежде чем в нее втолкнули невысокого, миниатюрного сложения мужчину. Комплекцией он напоминал вьетнамца, а лицо у него было, как европейское, только очень смуглое. Пакистанец был в песочного цвета камуфляжной форме, на которую был накинут замусоленный стеганый халат, прорванный в двух местах. Нижняя губа у него была разбита. Видимо, только что — из раны еще сочилась кровь. Охранников было четверо, и один из них прикладом нанес ему последний удар в спину. С пакистанцем моджахеды не церемонились.

— Добрый день! — поздоровался я по-английски.

Офицер с ненавистью посмотрел на меня. Я был не в претензии — ему досталось из-за моей настойчивости. Все четверо охранников остались в комнате у дверей: старший присел на корточки, трое оперлись спиной о стену.

— Вы не могли бы, — начал я.

Старший понял и покачал головой. Наедине с буйным арестованным меня не оставят. Тем хуже, делать было нечего! Мысленно я вознес молитву Аллаху, чтобы никто из них не понимал по-английски. Я перевел взгляд на офицера.

— Извините, что так получилось. Я не ожидал. Я просто хотел поговорить с вами. Садитесь!

Пленный плюхнулся на стул и положил скованные наручниками руки перед собой. Я сел по другую сторону стола. Пакистанец поднял на меня глаза — это были два разгоревшихся уголька. Хоть и хрупкий с виду, в обиду себя такой не даст.

— Я русский, меня зовут Павел Литвинов, — представился я. — С кем я имею честь?

Я именно так и сказал: «имею честь», чтобы наладить отношения. Пленный облизнул продолжающую кровоточить губу.

— У вас есть сигареты? — с холодным презрением произнес он.

Я покачал головой. Сигарет у меня не было. Сам я не курю, а захватить с собой пару блоков не сообразил. Надо будет прикупить на рынке.

— Мне очень жаль. Я подвезу вам сегодня же и передам.

Пакистанец только дернул головой: пустые слова!

— Как вас зовут? — повторил я.

Не мог же я произносить пароль, не удостоверившись прежде, что это действительно наш агент. Пленный как будто и не слышал меня. У него была своя линия переговоров.

— Вы передадите мою записку в Красный Крест?

— Я передам все, что вам разрешат мне вручить. Но я должен знать, кто вы такой.

— Я пакистанский офицер, с которым обращаются, как с бандитом, — отрезал пленный. — Это все, что вам полагается знать.

Ну, хорошо, голубчик! Заодно и охранников проверим.

Я достал блокнот, подошел к старшему охраннику — тому, пожилому, с катарактой — и спросил по-английски:

— Как его зовут?

Тюремщик ответил вопросом на дари: он не понимал.

— Хорошо. Меня зовут Павел. А вас?

Охранник растерянно поморгал здоровым глазом и посмотрел на своих товарищей. Моего вопроса не понял никто. Они переговорили между собой и потом что-то спросили у меня. Я отмел вопрос и протянул ему руку, как бы знакомясь.

— Я — Павел. А ты?

Охранник понял сразу:

— Гейдар!

Я показал рукой на пленного.

— А он?

— А-а! Хаким. Хаким Касем.

Он, собственно, много всего сказал, но главным было это. Я записал имя в блокнот, вроде бы для репортажа, и вернулся на место. Пленный, разумеется, слышал свое имя, но смотрел на меня с вызовом. Он как будто говорил: «Ну, теперь ты знаешь, кто я такой! И что это тебе даст?» А вот что!

— Я хотел знать ваше имя, потому что ваше лицо показалось мне знакомым. Мы не могли встречаться в доме наших общих друзей в Патни? Вы тогда учились в Итоне.

Две последние фразы были паролем.

Вы, наверное, видели в кино, как по сказочному чудовищу пробегает волна и оно превращается в человека. Нечто подобное произошло и сейчас. Пленный впился в меня глазами, и в секунду лицо затравленного, злобного зверька превратилось в лицо уверенного в себе, привыкшего командовать офицера. Глаза остались те же, два уголька, но когда я смог отвести от них взгляд, лицо было уже другое.

— Я учился в Кембридже, — сказал он. — А мои лондонские друзья жили одни в Кенсингтоне, а вторые у самой Мраморной Арки.

Это был отзыв. Теперь мы оба знали.

— Да? Ну, простите. Значит, я вас с кем-то перепутал.

Кодовые фразы должны плавно вписываться в разговор. Даже если считается, что никто вокруг не понимает.

— В Лондоне много пакистанцев, — простил меня пленный.

Хотя он теперь знал, кто я, дружелюбия у него не прибавилось. Просто отныне ему было ясно, кому он должен изложить свои требования.

— Я был бы вам очень признателен, если бы вы согласились на интервью. Так мы могли бы подольше пообщаться, — многозначительно произнес я.

— Пообщаться? — пакистанец усмехнулся. — Я знаю, что вам нужно. Я знаю, где он — все они, зачем его привезли сюда, что он делает…

«Он» могло означать только «генерал Таиров». Других общих знакомых у нас не было.

— Ну вот видите! — наигранно бодро поддержал его я.

— Но я расскажу вам все это, только когда вы вытащите меня отсюда.

Нет, мне не послышалось! Он это сказал. Он только что сидел, скорчившись, на краешке стула. И вот он уже развалился, откинул голову, смотрит нагло. Он разве что не положил ноги на стол.

— Подождите! Давайте будем реалистами.

Пакистанец облизнул кровь с губы и застыл с надменным видом.

— Я здесь один. И что я в своем положении могу для вас сделать? Вы хотите, чтобы я сейчас голыми руками задушил этих четверых, потом угнал машину, потом захватил вертолет и доставил вас в безопасное место? Как вы это себе представляете?

Знаете, что ответил этот сукин сын?

— Вы меня слышали!

2

У Афганистана есть свой запах. Это запах дыма из очагов. Я обратил на это внимание в первый же день, просто все впечатления сразу не перескажешь. Дым здесь пахнет не так, как в других странах. Он не едкий, а сладковатый. В нем есть что-то от сгоревшей свежей хвои и от восточных благовоний. Этот волнующий, околдовывающий запах исходит из поленьев наколотых дров, пышет из дверцы печки, остается в протопленной комнате и облаком стоит над одноэтажными домами с вьющимися кверху столбиками дыма.

Вот и когда мы вышли из тюрьмы, нас встретил запах ладана. Я в очередной раз попытался выяснить у Хабиба, как же все-таки называется это сказочное дерево, которое здесь просто сжигали в печке. И сейчас снова спросил: «Вот, чувствуешь опять этот запах?» Но Хабиб только повторял мне местное название: дерево арча. Что за арча?

Мы поехали на рынок за сигаретами. К Хакиму Касему, боюсь, мне придется прийти еще не раз — если наши хозяева это допустят. Получается, даже хорошо, что он отказался от интервью. Теперь мои попытки убедить его в этом будут выглядеть более естественно. Ну захотелось журналисту во что бы то ни стало снять пленного пакистанца!

Странный он все-таки субъект! Он думает, что попал в московскую милицию и сейчас появится мужчина в штатском, покажет красную книжечку и вытащит своего человека из «обезьянника». Он же не может действительно предполагать, что я в одиночку организую здесь штурм тюрьмы? На что он рассчитывает? Что мы решимся связаться с Масудом по линии разведки и попросим передать пленника нам? Если бы это было возможно, Контора наверняка бы задействовала этот вариант — зачем посылать в Афганистан целую группу? Почему она это не сделала? Боится утечек? Действительно, если талибы вдруг узнают, что русские по-прежнему интересуются Таировым, то есть хотят вытащить его из заточения, они перепрячут его, и тогда все придется начинать сначала. Конечно, если мне не удастся уломать Хакима, Конторе, возможно, придется рискнуть и обратиться к Масуду. Но Эсквайр рассчитывает на то, что я, как обычно, справлюсь сам.

Хм! В Москве операция по установлению контакта с агентом казалась чрезвычайно сложной. Потом, здесь, в Талукане, все наладилось само собой — плевое дело! А теперь задание оказывалось еще более невыполнимым, чем это представлялось в Москве. Американские горки!

Деньги? Эта универсальная отмычка к любым замкам? Хаким алчный, но в тюрьме они ему ни к чему. Разве что подкупить охранников? Но тогда деньги должны быть где-то вовне. А-а, вот, наверное, на что он рассчитывает! Он хочет, чтобы я подкупил охранников и организовал ему побег. Теоретически это кажется осуществимым. Но выйти на нужного человека можно, только изучив все подходящие кандидатуры. А на это у меня нет ни времени, ни, учитывая мой статус иностранца в воюющей стране, возможности. А действуя наугад и пытаясь сунуть деньги кому попало, хотя бы тому старшему охраннику с бельмом на глазу, я вполне могу оказаться в соседней камере.

И все же пренебрегать такими знакомствами не стоило. Так что я решил, не откладывая, отвезти сигареты в тюрьму и наладить контакт с тюремщиками Дикой дивизии.

На талуканском рынке было все, даже пункт обмена валюты. Выглядел он так. На приподнятом дощатом помосте стояло широкое кресло с подлокотниками. В кресле, подложив под все части тела подушки, восседал степенный бородач в витом разноцветном тюрбане. Справа от него, прижатая большим голышем, чтобы не улетела, лежала стодолларовая купюра. А все пространство слева было заставлено перетянутыми резинками толстенными пачками афгани, такими, как та, которую поручил нашему попечению Хабиб. Пачки были размером в кирпич, и, навскидку, таких кирпичей была добрая сотня. Это был курс обмена. С его учетом, состояние нашего переводчика, которое показалось нам огромным, оценивалось доллара в полтора.

Нам менять деньги было ни к чему — для иностранцев в ходу были только зеленые. Я купил два блока неведомо где изготовленных красных «Мальборо», и мы вернулись в тюрьму. Старший охранник, почуяв какую-то выгоду, без лишних расспросов отвел нас с Хабибом в комнату для свиданий. В его здоровом глазу появился блеск.

Я достал из сумки сигареты и распотрошил один блок. Целый я пододвинул к нему.

— Моджахиддин! А это пакистани, — я отделил две пачки, — талиб, талиб, талиб.

От блока оставалось еще две пачки, и я положил их на целый блок:

— Это тоже моджахиддин.

Охранник вел себя достойно. Он повторил, указывая пальцем на каждую кучку:

— Талиб, талиб, талиб, пакистани, моджахиддин.

— Все верно. Хуб, хорошо!

Я повернулся к Хакиму:

— Скажи ему, что мне очень хочется взять интервью у пакистанца. Я хочу попросить Масуда или доктора Абдулло, чтобы он дал ему какое-нибудь попущение. Может, он тогда согласится. Но в любом случае мы вернемся.

Мы расстались друзьями.

До встречи с радиотехником, который пробовал починить наш зарядник, у нас оставалось три часа. Мы поехали на базу Масуда.

В машине, когда мы с Хабибом дошли до нее, Димыч делился с Ильей фронтовыми воспоминаниями. Мы уже несколько раз проверили приставленного к нам стукача — Хабиб по-русски точно не понимал, — и осторожно общались между собой даже в его присутствии.

— Ну, я тогда заново расскажу, чтобы Паша послушал. Значит, дело происходит в горах, не скажу, под каким городом, чтобы наш друг не насторожился. Высаживает нас корова — это мы вертушки так называли, точно такая же, Ми-8 — и улетает. Дело под вечер — операция намечена на рассвете. Там тропа одна была, и у нас была наводка, что по ней рано утром пройдут духи с грузом оружия. Мы разделились на две группы и устроились выше по склону. Огня, разумеется, не зажигаем. Кроты, ну, саперы, проверили миноискателями метров на десять в сторону, ну, чтобы туда ходить оправляться! Без ноги-то легко остаться — если только без ноги! И все! Сидим тихо, консервов похавали, ждем.

У Димыча от Востока не только раскосые глаза. Другой бы сейчас зажегся, поддерживал бы рассказ мимикой и жестами. У Димыча же лицо оставалось бесстрастным, только глаза — всегда живые и проницательные — засветились тем, давним огнем.

— Утром слышим: идут, — продолжал Димыч. — Они-то ступают неслышно, но тропа горная — камушки иногда скатываются по откосу. Первая группа — я в первой был — отряд пропускает. А их тогда много было, больше, чем мы предполагали: человек двадцать! И нас столько же. Последний прошел — мы им свистим, второй группе. Те открывают огонь, духи — назад, а там мы! Короче, всех их уложили, а у нас даже раненых нет. Так редко бывало, может, даже, только тогда и повезло. Собрали их рюкзаки — тяжелые, черт! Там патроны, гранаты — килограмм по пятьдесят. И начали убитых духов шмонать.

У нас сержант один был, Сашка Балда, из Кременчуга. Это фамилия у него такая была: Балда, на полном серьезе. Мы его, естественно, звали исключительно по фамилии. Так вот, Балда был дембель — через два дня его домой отправляли. Он полез к одному духу за пазуху и — почему я вспомнил-то! — вытаскивает оттуда толстенную пачку денег, с кирпич! Только тогда это было целое состояние — на него и технику можно было японскую купить, и джинсы, и чего хочешь. Балда пачку вытащил, а дух вдруг как перехватит ее рукой! Он притворялся мертвым: думал, мы уйдем, и он потом убежит. Но — натуру не обманешь! — свое жалко отдавать. А Балда, вместо того, чтобы двинуть его стволом, от неожиданности взял и спустил курок. И пачка эта разлетелась в клочья. Ни одной бумажки целой — все на конфетти! Вот он переживал.

— А этот что, дух? — спросил я.

— А что ему? Наповал — вся очередь в грудь!

Мы доехали до базы Масуда. Его пресс-секретарь Асим размещался в том же доме с обстрелянным фасадом, что и связисты, у которых мы были вчера. Хабиб, не стучась, толкнул какую-то дверь, и с подстилки, смущаясь, вскочил человек. Это был Асим — он спал.

Я извинился: мы не договаривались о встрече. Он извинился: вчера ему всю ночь пришлось работать. Я извинился еще раз: это мы здесь были почти как туристы, а у них война. На этом обмен любезностями закончился.

— Что вы! Сейчас хорошо, — улыбнулся Асим. — Вот послезавтра последний день Рамадана, так что потом начнется. Кстати, вам хорошо бы уехать послезавтра.

Уехать! Я к своему заданию еще, в сущности, и не приступал.

— Да мы еще ничего не сделали. И Масуда мы еще не видели, и с пакистанцем у меня проблема.

Я коротко рассказал Асиму о своих затруднениях.

— Я постараюсь что-нибудь сделать. Мы съездим туда с человеком, который сможет решить что-то на месте. А с Масудом сегодня точно ничего не получится. Попытаемся устроить интервью завтра.

— Иншалла или точно?

Асим засмеялся, и я его дипломатично поддержал.

— Постараемся точно, а там иншалла!

Мы оставили Асима спать дальше и поехали на другой конец города к связисту.

Как мы и опасались, сделать ему ничего не удалось. За целый день солнечные батареи с американского пояса зарядили аккумулятор минут на десять работы, не больше. Но это было лучше, чем ничего, и мы оставили батарею заряжаться дальше.

Было без двадцати шесть, и я попросил завести меня к антиквару. Я уже похвастался перед Хабибом своими приобретениями, так что подозрений эта просьба у него не вызвала. К тому же, это означало для него конец рабочего дня.

А мой, я надеялся, наконец начнется.

3

Меня заметили сквозь окна витрины и, когда я толкнул дверь в антикварную лавку, уже приветливо улыбались. Мальчик — тот самый, быстрый, с калькулятором, он, видимо, был наследником семейного бизнеса — подкладывал дрова в печку. Аятолла, расправив бороду на груди, сидел за столиком и перебирал четки.

Мы обменялись приветствиями, как добрые друзья: «Салям алейкум!» — «Уа салям!» — и старик тут же повел меня в заднюю комнату. Дофин к секретным переговорам допущен не был.

Мы прошли по темному коридору и оказались в довольно большой, чистой комнате. Стены были недавно побелены, пол был сплошь застлан коврами. Центр гостиной делил с печкой дастархан, на котором стоял чеканный бронзовый поднос с кальяном. Я понял, что было не так и в первое мое посещение, и сейчас. Мне не предлагали чаю — Рамадан!

Мы со стариком не успели расположиться на подстилке, как в комнату вошли двое. Первым был сын хозяина, тот круглоголовый, с валиком на загривке. Знаете, кто был вторым? Командир Гадá, предводитель отряда махновцев, ну, этот, с двумя корешками вместо зубов.

Увидев меня, Гада заулыбался так широко, что я вынужден был констатировать, что корешков у него побольше: три или даже четыре. Он долго тискал мою руку, хлопая другой меня по плечу — он явно хотел подчеркнуть перед хозяевами лавки, что мы старые приятели. Знаете, что он приговаривал в качестве моего имени? Ну, типа, мой дорогой друг Савва Илларионович? Лёт Фан!

Мы уселись на подстилки и, поскольку чая ждать было бессмысленно, сразу перешли к делу. Гада достал из кармана фантик типа того, какой мне показали в мое первое посещение, только побольше, и аккуратно раскрыл его. В нем было штук пять изумрудов, тоже не ограненных, размером от рисинки до оливковой косточки.

Я вежливо поперебирал камни. В природном виде они выглядели не более привлекательно, чем любой кристалл: какие-то замутнения, трещинки, прилепленные комочки породы. Я отрицательно покачал пальцем и сложил руку так, как если бы в ней лежало авокадо: «Вот такой хочу!» Мужчины переглянулись: я явно не шутил. Гада достал из кармана ручку и нарисовал на бумажке круг размером с перепелиное яйцо: вот такой он еще мог бы потянуть. Мне такой был не нужен, но порядок цен выяснить не мешало.

— Чанд? Сколько? — спросил я.

Гада схватил меня за руку и заговорил быстро и горячо. Я не понимал ни слова, но предположил, что он так набивает цену. Что ему ради этого придется преступить клятву и предать родину, что, если его поймают, его расстреляют и тому подобное. Потом я уловил в его речи одно повторяющееся слово: «песар». Если я не ошибался, оно означало «сын». Еще я различил «шурави» — советский, «таджик» и «Душанбе».

— Подожди, подожди! — остановил я его. — Я ведь ничего не понимаю. Чей сын, чей песар?

По этому пункту мы объяснились. Гада несколько раз ударил себя в грудь, выстреливая новую очередь слов. Но дальше сдвинуться не удавалось.

Нам нужен был переводчик. Хабиб, явно работавший на контрразведку, отпадал. Я уже и так наступил на опасную черту. Еще шаг, и меня можно было арестовывать и кидать в камеру — я надеялся, что расстреливать сразу гражданина союзного государства Масуд не станет. Но помогать Хабибу в его основной работе я не собирался. Фарук и Асим отпадали по тем же причинам. А больше я в Талукане никого с языком не знал. Хотя…

Помните парня, который летел с нами в вертолете из Душанбе? Ну, тот, который учился в Одессе, отвез туда свою русскую жену с детьми и вернулся к родителям. Они еще наслаждались с Димычем беседой, когда наш вертолет падал. Как же его звали: Мустафа, Муса? Я вспомнил: Малек! И вспомнил, как его найти: он был единственным хирургом в этом городе.

Вот только имел ли я право втягивать его в свои махинации? Я-то уже все равно связался с лихими людьми и дальше пойду с ними по извилистой дорожке. А ему-то зачем это может быть выгодно? Обеспечить себя на всю жизнь? Я не сомневался, что Контора не поскупится — все они станут богатыми людьми. Но риск! Захочет ли Малек положить на другую чашу весов свою жену, детей, родителей, свою репутацию, несомненно, одного из самых уважаемых людей города? Нет, такой вряд ли захочет помочь нам в наших играх. А чтобы убедиться в этом, нам пришлось бы рассказать ему слишком много. Нет, Малек тоже отпадал!

Пока я пребывал в своих печальных размышлениях, вторая высокая договаривающаяся сторона тоже не теряла времени. Нахмурив брови от напряжения, все трое совершенно очевидно перебирали своих образованных знакомых. Одна из кандидатур, похоже, показалась им подходящей: все обратили лица ко мне и принялись наперебой расхваливать этот вариант. Я не понял ни слова.

Интернациональное слово первым пришло на ум Аятолле, чья седая борода, похоже, была не только данью возрасту. Он заставил всех замолчать и четко произнес:

— Доктор!

Им что, тоже пришел в голову Малек?

— Доктор? — переспросил я.

Называть имя «Малек» мне не хотелось. Во-первых, такая осведомленность могла показаться странной. Во-вторых, я боялся навести их на мысль, от которой сам уже отказался. Но кого они имели в виду, уточнить стоило. Малек говорил, что он в Талукане единственный хирург. Но как сказать «хирург» — а тогда можно было бы не сомневаться, — я не знал.

Оставался язык жестов. Вспарывать на себе пальцем брюхо мне не хотелось — Джессика запрещает мне показывать на своем теле всякие болезни и уродства. Она убеждена — по-моему, это атавизм древних кельтских верований, хотя и у русских есть то же самое, — что этим я навожу эту болезнь или уродство на себя. Поэтому я жестами изобразил, как в меня стреляют, как пуля застревает у меня в левом плече и как потом хирург берет скальпель и достает ее оттуда.

Пантомима публике понравилась, и все снова загалдели. Мы явно говорили об одном и том же человеке. Тогда я решился назвать его:

— Малек?

Все замолчали. Я был прав. Ну, когда счел, что такие обширные знакомства в Талукане подозрительны.

Я изобразил шум вертолета, пальцем показал движение винта и обозначил действие ключевыми словами:

— Вертолет. Душанбе — Талукан. Малек и я — сидеть рядом.

— А-а! — радостно отозвались все трое. — Да, действительно, Малек же вернулся на днях! Так вы летели в одном вертолете? Конечно, вы разговорились, ведь он в совершенстве говорит по-русски.

Так я, по крайней мере, все это переводил для себя. Теперь сомнений, что Малек — тот человек, который нас спасет, ни у кого не оставалось. За ним был послан один из внуков Аятоллы — не дофин, постарше. А мне было предложено пройти в лавку и осмотреть другие сокровища. Я так и сделал: мне все равно нужно было что-то показать ребятам и Хабибу, чтобы оправдать свой визит к антиквару.

Мне, как знатоку, была предложена не какая-то там дребедень, а два настоящих шедевра. Первый — аккуратно завернутая в газету фигурка человека, вырезанная из черепахового панциря. Возможно, она действительно была доисторическая, однако ее я отверг. Я и сам мог бы вырезать такую пилочкой для ногтей. Вторым семейным сокровищем была бронзовая, зеленая от патины ящерица с одной уже отвалившейся от тысячелетней коррозии ногой. Я выбрал ящерицу. Первой ценой аятоллы было сто долларов, досталась она мне за десять. Совершенно очевидно, мелочный торг человека, готового выложить, возможно, годовой бюджет их страны за изумруд, моих хозяев не смущал: коммерция есть коммерция.

Малека нашли. Похоже, прямо в операционной: у него под бурнусом был полинявший бледно-зеленый халат.

— Здравствуйте! — приветливо сказал он мне по-русски, протягивая обе руки. — Как у вас здесь все проходит? Получается?

— Понемножку. Надеюсь, вы успели зашить больного, прежде чем вас оттуда утащили?

Малек рассмеялся:

— Все в порядке. Я утром вырезал грыжу, вот и вся моя работа. А сейчас просто помогал принимать больных.

Малек расцеловался с присутствующими, как это принято на Востоке. Их объятия с Гадой были особенно теплыми. Малек обернулся ко мне:

— Это начальник, как это сказать?

— Гарнизона.

— Да, гарнизона! А вы что, знакомы?

Я посвятил Малека в суть наших отношений. Пока еще только съемочных.

— Мы — родственники. Его младший брат женат на моей сестре, — сообщил Малек.

Это немного меняло дело. По крайней мере, он нас не заложит.

— Мы никак не можем понять друг друга. Пусть командир Гада вам все расскажет.

Беззубый предводитель басмачей начал свой рассказ. Я понял слово «замарод», изумруд, после чего Малек в изумлении посмотрел на меня. Потом снова несколько раз прозвучало слово «песар», сын, и Малек сочувственно покачал головой. Голос Гады стал умоляющим, и Малек положил ему на плечо руку, заставляя замолчать. И приступил к объяснениям.

— Тут дело вот какое! У командира Гады есть сын, Ариф. На самом деле у него было четыре сына. Одного убили шурави, второго — люди Хекматияра, третьего — талибы. Остался только младший. Этот сын у командира Гады — последняя надежда. Его жена погибла прошлым летом, а на новую у него нет денег. И не только поэтому — он Арифа очень любит.

Гада сокрушенно замотал головой и обнажил свои корешки во рту:

— Ариф! Ариф, песарак.

— Дальше дело такое. — Малеку было явно неприятно продолжать. — Ариф, ему двадцать три года, занимался тем, что переправлял через Пяндж, как это…

Я понял, но промолчал.

— Героин! Вы ведь тоже говорите «героин»? Ну вот! Я знаю, как вы к этому относитесь, но здесь… У нас и работы для молодежи нет, и вообще… Короче, здесь это нормальная работа. В общем, месяц назад Ариф с большой партией отправился в Таджикистан, но их перехватили на границе. Короче, был бой, у них троих убили, а Ариф жив остался, только ранили его. Арестовали, товар забрали и отвезли в тюрьму в Душанбе. Теперь суд будет. Самое неприятное, в том бою погиб один пограничник русский. Так что Ариф теперь получит минимум пятнадцать лет, если не пожизненное.

Я смотрел на командира Гаду. Вид у него был сокрушенный, и, каждый раз, когда произносилось имя его сына, губы его сжимались в трагической гримасе.

— Это все, что он пока попросил вам сказать, — уточнил Малек. — Ариф — мой, получается, племянник, и я тоже очень хотел бы ему помочь. Гада думает, что ему можете помочь вы, хотя я плохо представляю как. Правда, он сказал, что вы интересуетесь изумрудами.

— Не совсем так. Но давайте тогда я расскажу остальное. Не знаю, правда, как вы к этому отнесетесь. Вы знаете про такой изумруд «Слеза дракона»?

— Этот камень все знают. Это самый большой изумруд в мире. Но при чем здесь…

— Он мне нужен.

Малек замер и обвел глазами присутствующих.

— Ашке-Аждаха! — качая головой, как бы не веря своим ушам, произнес он.

Остальные участники немой сцены выглядели так. Командир Гада переводил глаза с меня на Малека, как если бы мы сейчас решали, посадить ли его, Гаду, на кол или вручить ему корону королевства Сикким. Сын хозяина — я так и не знал, как его зовут, — подкладывал дрова в печку, причем в сидячем положении валика на затылке у него образовалось два. Делал он это деловито и беспристрастно: у него не было ни сына в таджикской тюрьме, ни «Слезы дракона» в запрятанном гигантском фантике. Аятолла, перебирающий большие четки из самоцветов, хранил благородную невозмутимость.

— Я не могу вам сказать, зачем мне нужен этот камень, — продолжил я, убедившись, что Малек переварил новость. — Я не торгаш и не спекулянт, и я не воображаю себя раджой. У моей жены есть кольцо с бриллиантом с рисовое зернышко, которое я подарил ей, делая предложение, и это самое дорогое ее украшение. Да и моих денег, наверное, хватит только на футляр, в котором хранится «Слеза дракона». Я взялся за это дело, потому что этот камень может спасти жизнь очень многих людей.

Теперь я был в роли манипулятора, которую обычно играл Бородавочник. Только окажется ли Малек таким же легковерным, как я? Он обернулся к Гаде и сосредоточенным голосом стал задавать ему вопросы. На каждый из них тот отвечал «да», «бале». И на последний, заданный с витиеватой изумленной интонацией, Гада, подумав, пожал плечами и тоже сказал «бале».

Малек перевел взгляд на меня. Он еще не решил, кто из нас двоих больше повредился в уме.

— А как вы собираетесь вывести изумруд отсюда?

Я тоже, когда чем-то сильно удивлен, задаю вопрос не по сути, а чисто технический. Но для меня какое-то промежуточное звено отсутствовало, я не въезжал.

— Подождите, мы говорим о «Слезе дракона»?

— А о чем же еще?

— И ваш родственник знает, где он находится?

— Этот псих не только знает, где камень — он отвечает за его сохранность. Он готов принести его вам в обмен на освобождение своего сына. Он почему-то думает, что вы сможете это уладить.

Гада психом не был. Он понимал, что такой бесценный камень не могло купить ни частное лицо, ни даже преступный клан. Завести разговор о приобретении «Слезы дракона» могло только государство.

— Он правильно думает, — подтвердил я.

Во взгляде Малека появилось нечто новое, уже не только изумление. Я понял, что теперь уж я точно перешел черту. Отныне я целиком был во власти этих людей. Это они еще смогут предложить правдоподобное оправдание, типа: «Мы вели эти разговоры, чтобы вывести коварного русского на чистую воду!» Для меня путь к отступлению отныне был отрезан.

А раз так — вперед!

— Давайте уточним все же: что мы должны сделать, чтобы получить камень? — спросил я.

Малек коротко переговорил с Гадой.

— Вы совершенно уверены, что сможете сделать так, что его сына отпустят?

— Если я смогу сегодня как-то связаться с Душанбе, завтра к вечеру, самое позднее послезавтра, его сын будет на свободе, а уголовное дело будет закрыто.

Снова короткие переговоры.

— А какие гарантии?

— Подумайте, как сын командира Гады может связаться с ним, когда окажется на свободе. Когда командир Гада в этом убедится, он отдаст мне камень.

Переговоры.

— Командир Гада хочет еще, чтобы вы дали его сыну сто пятьдесят тысяч долларов. Столько стоил товар, который у него отобрали. Иначе его убьют его товарищи — ну, те, на кого он работает.

— На это может потребоваться больше времени, — сказал я. — Я не уверен, что в Душанбе можно достать такие деньги. Не исключено, что их придется привезти туда из другого места.

Вряд ли мне удалось здесь напустить туману. Все прекрасно понимали, в каком городе могли интересоваться изумрудом.

Выслушав перевод, Гада, раскладывая руками невидимые кучи, изложил свою схему.

— Он предлагает так, — перевел Малек. — Его сына освобождают — он достает камень. Сын говорит ему, что получил деньги — он отдает изумруд вам.

Ну уж нет! Сына, если командир Гада нарушит договор, можно будет попытаться снова поймать. А за деньги я как отчитаюсь?

— Нет, я предлагаю другую схему. Сын говорит ему, что он на свободе, командир Гада отдает мне камень. Он всегда сможет помешать мне улететь отсюда с изумрудом. Потом сын говорит ему, что деньги получил, и я спокойно улетаю.

Гада выслушал мое предложение и кивнул.

— А насколько я могу быть уверен, что получу камень? — спросил я. — Ведь его сына уже освободят.

Малек перевел. Командир Гада выпрямился и ударил кулаком себя в грудь. Из того, что он сказал, я понял слово «Аллах».

— Он клянется честью офицера, жизнью своего сына и Аллахом, что выполнит обещание, — перевел Малек и добавил для меня: — Такими вещами здесь не бросаются. По крайней мере, жизнью сына.

— Ну а если ему просто не удастся получить камень? Или ему помешают?

Малек понял, что значит «помешают».

— Помешать могут. Это как национальное достояние. Отвечает за него сам Масуд, но он же не будет стоять при изумруде с ружьем? А охраняют его военные, которые подчиняются командиру Гаде.

Малек покачал головой: ему все это казалось безумием. Он посмотрел на меня, но не осуждающе, не как на человека, который собирается втянуть его родственника в смертельно опасную авантюру, а как на персонажа какой-то трагедии, которого неумолимый рок толкает навстречу своей гибели. Потом он перевел взгляд на командира Гаду, летящего к собственному концу на несколько корпусов впереди меня.

— Ну, не знаю, — медленно произнес Малек. — Наверно, вы оба осознаете, что делаете. В любом случае, вы можете быть уверены, что он сделает все, чтобы освободить сына. Только…

Он хотел прибавить что-то. Что-то доброе, типа: «Ребята, зачем вам это? Бросьте!» Однако понял, что ставки уже сделаны и что они для каждого из нас высоки. И просто сказал мне:

— Вам придется рискнуть.

Действительно, в конце-то концов! Как будто я в своей жизни занимался чем-то другим.

4

Кто-то, наверное, решил, что я блефовал. Что я просто придумал, как можно обвести эту гаду вокруг пальца. Нет! Эта часть операции как раз была продумана. Разумеется, никто не мог предположить, что нам предложат обменять изумруд на заключенного, но тылы у меня были обеспечены.

В Таджикистане, который с трудом выходил из гражданской войны, позиции России были сильны, как ни в одной другой бывшей советской республике. Да-да, с одной стороны, там по городу открыто разъезжали на бэтээрах боевики с автоматами. Но, с другой стороны, южную границу страны защищали российские пограничники, которых прикрывала целая дивизия. Так что сына командира Гады захватили наши люди, и, даже если они передали контрабандиста местным властям, забрать его оттуда они смогут.

Не знаю, по какой причине, но Контора передала мне на связь в Душанбе не своего сотрудника, а офицера ГРУ. Не исключено, что у наших там никого не было в тот момент или просто у военных возможностей было больше. Человека звали Лев, не знаю, настоящее это было имя или кодовое. Он, как и многие офицеры штаба 201-й дивизии, жил в той же гостинице «Таджикистан», в которой мы останавливались по пути на сопредельную территорию. Мы практически каждый вечер ужинали в одно и то же время в ресторанчике в подвале гостиницы и со второго вечера стали раскланиваться. Только мои товарищи не знали, что мы потом еще несколько часов проведем вместе, прорабатывая различные варианты. Но, поскольку жизнь нас всегда переиграет, вариант с обменом изумруда на заключенного, повторюсь, нам в голову не пришел.

Льва — он был в звании майора и по гостинице ходил в форме — я вызвонил по его мобильному в вечер прилета. Мы обменялись кодовыми фразами, потом поужинали за соседними столиками, изучая друг друга взглядами. А после еды, распрощавшись со своими, я зашел к нему в номер.

Лев был крепким, жилистым, с жидкими бесцветными волосами и удлиненным лицом эпилептоида. Когда я говорю «эпилептоид», это не значит, что он болел эпилепсией. Это такой психологический тип — тип людей, любящих во всем порядок, размеренность и неукоснительность. Эпилептоиды кучкуются в армии, милиции, тошнотворных учреждениях типа налоговых инспекций, а также в профессиях, требующих сосредоточенности и терпения, например среди ювелиров или часовщиков. Психика у них вязкая, как смола. Начав какое-то дело, они не могут его не закончить. Принявшись вас в чем-то убеждать, они будут делать это до тех пор, пока вы не сдадитесь. Такие люди не изобретут ничего нового, но если существует соответствующий устав, закон, инструкция или техническая спецификация, вы можете быть уверенными, что они от них не отступят.

Эпилептоидам хорошо с себе подобными. Среди людей, с которыми я общаюсь, таковых не наблюдается. Более того, принадлежность моего связного к этому психологическому типу напугала меня настолько, что я связался с Эсквайром. После чего Лев получил формальное и категорическое указание выполнять, не подвергая их анализу и улучшению, любые мои просьбы — как если бы это был Устав внутренней службы. А в случае, если это превышает его возможности, немедленно обращаться непосредственно к помощнику Бородавочника.

Лев отчаянно скучал. Семья его оставалась в Москве, и долгие вечера он с товарищами заполнял бесконечными преферансными пулями под любимый напиток старших советских офицеров. Он и меня встретил бутылкой армянского коньяка. Забытый вкус! Трехзвездочный настолько напоминал мою советскую юность, что мы взяли за правило распивать бутылочку на двоих при каждой встрече. Льву-то я и собирался теперь звонить.

…Мы с предводителем басмачей ехали в «тойоте» на базу Масуда. Гада вел сам, резкими движениями бросая джип в новом направлении на каждом повороте. Видно было, что к гидроусилителю руля он привычен не был. Всю дорогу мы вели оживленный диалог. Из его длинной речи я улавливал немногое: Ариф, Душанбе, сын. На что я ему неизменно отвечал по-русски:

— Да что ты волнуешься, отец? Выпустим мы твоего пацана. Не знаю, надолго ли он сумеет воспользоваться своей свободой, но на этот раз его, считай, пронесло.

Мы проехали к штабному домику, тому самому, в котором сидели связисты и где жил и работал симпатичнейший пресс-секретарь Асим. Это мне не нравилось, но телефонов-автоматов в Талукане не было, да и я сомневался, был ли здесь хотя бы еще один спутниковый. У Масуда-то несомненно был.

Я уже придумал, что делать, если я пересекусь с кем-то из знакомых. Я скажу, что мне нужно срочно позвонить в Душанбе по поводу зарядника, который не удалось починить. А ближе всего к гостевому дому была казарма, в которой я и обратился к командиру Гаде.

К счастью, легендарный Лёт Фан сейчас не привлекал особого внимания. Приближался заход солнца, и по коридорам сновали возбужденные люди, тащившие блюда с рисом, мясом, соусом, лепешки и термосы с чаем. Похоже, меню у всех было одно и то же.

Мы с Гадой прошли в помещение, служившее командным пунктом. Здесь стояли ноутбук, принтер и даже факс, видимо, подключаемый к тому же спутниковому телефону. Вы знаете, как выглядит этот телефон? Точно как ноутбук, только его надо покрутить, чтобы поймать сигнал, и еще к нему приделана телефонная трубка.

Я написал на бумажке номер мобильного Льва, и парнишка в камуфляже с едва пробивающимися усиками набрал его с клавиатуры компьютера. Я на автомате забрал бумажку, хотя это было бессмысленно — номер наверняка остался в памяти. На экран выскочило окно, в котором черточками обозначался прогресс соединения. Потом ноутбук пикнул, и парнишка протянул мне трубку. В ней звучал голос Льва.

— Лев, привет, — сказал я. — Это Павел.

Не зная, в каких условиях мне удастся выйти на связь, мы договорились обойтись без всяких паролей. Голоса друг друга за время общения мы уже хорошо усвоили, как в трезвом состоянии, так и в не очень.

— Слушаю, Паша! Как там у тебя?

— Лучше, чем можно себе представить. Записывай.

Мы со Львом в гостинице за чередой рюмок коньяку разработали достаточно подробный код. Если мне нужно будет сообщить какое-то имя, я передам его по буквам как маршрут, по которому нужно разослать мою последнюю статью. В данном случае он был необычайно извилист, меня метало из стороны в сторону по всей нашей некогда необъятной стране: Актюбинск — Рига — Иркутск — Фергана, а потом Горький — Анапа — Донецк — Алупка. Второй момент: что он, этот «маршрут», сейчас делает: сидит в Душанбе, ясно, где там сидят. Третий, что с ним надо делать: освободить. Не позднее завтрашнего вечера, чего бы это ни стоило.

— Подожди, дай я тебе повторю, правильно ли я все понял, — сказал Лев.

Он непременно хотел сказать открытым текстом то, что я так тщательно зашифровывал.

— Ты все правильно понял: освободить маршрут, и точка, — отрезал я. — Теперь дальше. Еще мне нужны кассеты.

Кассетами мы условились называть деньги. Единица измерения: одна кассета — десять тысяч долларов.

— Сколько штук?

— Пятнадцать. Ты должен отправить их по маршруту не позднее послезавтра, так что оставайся с ним на связи.

— Подожди, подожди! — Лев заволновался. Эпилептоиды не любят недосказанностей. — Я просто должен отдать их, то есть отправить по маршруту? Все-таки… Я сейчас что-то не так пойму, а потом мы с тобой не расхлебаем.

Код, не код, но если кто-нибудь сейчас нас слышал, сомнений, что разговаривают два шпиона или преступника, не могло быть никаких. Я надеялся, что, учитывая походные условия, в штабе Масуда не записывают телефонные разговоры.

— Не бойся, Лев! Все — под мою ответственность. Главное, чтобы завтра маршрут был отпущен, а послезавтра чтобы ты по этому маршруту отправил кассеты. Сто пятьдесят штук. То есть нет, пятнадцать, конечно, пятнадцать! Чтобы кассеты оказались у него.

— Черт, не люблю я таких вещей! — выругался Лев. — Ладно, сделаю, что смогу. Ну а со здоровьем у тебя как? Не простыл?

Слово «простыл» по нашему коду означало, что меня в чем-то уже заподозрили. Если я думаю, что у меня грипп, значит, я на грани провала. А если грипп, но я заверю его, что лечусь, значит, я уже попался и теперь работаю под контролем. Тогда, если то, о чем я просил, все равно нужно было сделать, в том числе уже ради нашего с ребятами спасения, я попрошу его не беспокоиться. А если поручу связаться с моей женой, тогда на самом деле ничего не надо было предпринимать. Только дать сигнал тревоги в Москву и ждать развития событий.

— Не волнуйся, и я, и все ребята в форме. Смотри, я на тебя рассчитываю.

— Конечно, я все сделаю! Ты когда еще позвонишь?

— Завтра вечером в это же время. Ты будь на маршруте, чтобы он тоже мог сказать пару слов по твоему мобильному.

— Понял, понял тебя. Я прямо сейчас этим займусь. Ну, удачи!

— Тебе тоже!

Она действительно была нужна нам обоим. Я даже не знаю, кому больше.

5

Я вдруг вспомнил, какой сегодня день. Ну, то есть не сегодня, еще вчера был, хотя если думать о Нью-Йорке, то еще сегодня. Но и у меня сегодня тоже праздник, даже больший, чем вчера. Ничего не понятно? А мне нравятся такие блуждания по кривому дымоходу, проложенному у меня в голове. В таких случаях я всегда говорю: «Я себя понимаю». Да и что может быть проще: вчера был Сочельник, а сегодня — Рождество.

К католической вере мы с моей первой женой Ритой, оба правильного, советского атеистического воспитания, были приобщены на Кубе, когда под видом кубинских студентов-антикастровцев готовились к переброске в Штаты. Для нас следование католическим обрядам — а мы к концу года не только прекрасно ориентировались, как вести себя на мессе, но и знали наизусть основные гимны по-латыни — было частью задания. По этой ли причине или просто в двадцать лет о Боге еще не думаешь, но, к стыду своему, я тогда ни разу не попытался понять, что за всем этим скрывалось. Гораздо позднее и постепенно — и основной прорыв произошел как раз после гибели Риты и наших двойняшек — я обнаружил, что всегда знал, что за этим миром с его отвлекающим великолепием есть и другой, вечный, по утверждениям очевидцев, еще более восхитительный, но скрытый от нас завесой бытия. Я не пытался проникнуть за нее — мне достаточно было этого интуитивного знания.

По-настоящему в церковь меня привела Джессика. Она во все это верит. Не потому, что так ее воспитали родители. Ее мать, моя вторая любимая женщина Пэгги, живет в своих картинах и в своем внутреннем мире, а отец, профессор Фергюсон, по-моему, законченный агностик. Джессика стала католичкой наперекор родителям, в этом — а не в свободной любви или наркотиках — и заключался ее подростковый бунт.

При том что на мессы я теперь хожу без особого внутреннего сопротивления, назвать себя христианином я, по большому счету, не могу. Или же я вынужден считать себя плохим христианином, а я не люблю что-то делать плохо. Потому что мне трудно найти что-либо, в чем я действительно стремлюсь действовать, как заповедал нам наш общий Господь и учитель. И более праведный образ жизни мне в своем манхэттенском существовании найти не удалось, да и профессия моя к этому не располагает. Как мне сказал однажды в разгар одной из наших достопамятных попоек мой друг Лешка Кудинов: «Мы с тобой не нарушили только одной заповеди — не варили козленка в молоке его матери».

Так что для меня главный праздник католиков — Рождество — это просто день семьи. И начинается он в Сочельник. Мы отпраздновали их вместе уже столько, что мне не нужно быть там, в доме Пэгги в Хайанис-Порте, где это всегда происходит. Я могу участвовать в празднике и отсюда.

Я откинул одеяло и нажал на кнопочку своих «касио». 4:12 утра. У нас разница с Восточным побережьем — девять с половиной часов. Так что в Хайанис-Порте сейчас 18:42. Они вряд ли уже за столом. Скорее всего, Джессика с Бобби и нашим кокером Мистером Куилпсом только недавно приехали после всех пробок на 95-й автостраде и, возможно, заснеженных дорог по берегу океана.

Пес, радующийся любому выезду из нашей небольшой квартиры, в которой ему осточертел каждый пыльный угол, носится сейчас по просторному дому, обнюхивая мебель в поисках новых или своих же запахов. Бобби — ему двенадцать — бегает следом, заныривая вслед за ним под кровати. Одной ногой он пытается перегородить Мистеру Куилпсу дорогу — и когда пес через нее перепрыгивает, подключает вторую; запутавшись в своих и собачьих конечностях, он падает на пахнущий мастикой паркетный пол. Для Пэгги Рождество — это ежегодный повод провести генеральную уборку.

На большой светлой кухне Джессика распаковывает кучу пакетов с едой. Пэгги в канун праздника тоже делает оптовую закупку, которой хватило бы, чтобы обеспечить недельную работу бакалейной лавки среднего городка Новой Англии. Она запрещает своей дочери привозить продукты, но ее дочь — интеллигентная, мягкая, покладистая Джессика — на самом деле все делает по-своему. Вот она достает из пакета привезенную ею индейку — уже совсем не похожую на птицу, просто обработанный кусок мяса, только не замороженный. Пэгги, смеясь, открывает духовку-гриль, в которой жарится на вертеле такая же, только уже похожая на еду, с золотистой корочкой.

— Ну, ничего страшного, ма, — говорит ей Джессика. — Положишь в холодильник, а завтра-послезавтра и ее приготовим. Бобби же готов есть индейку на завтрак, на обед и на ужин.

В ответ Пэгги с улыбкой открывает огромный — только у американцев такие, хотя в их стране голода или дефицита давно нет — холодильник. И шкаф, и толстенная, с множеством полочек и отделений дверца забиты до отказа.

— Ну ладно, тем хуже, — уступает Джессика. — Положим ее в морозильник.

Пэгги с еще более широкой улыбкой открывает морозильник. В нем, покрытая инеем, еще с Дня благодарения томится несъеденная, тоже привезенная нами индейка.

— Хорошо, — соглашается Джессика. — В следующий раз я обязательно позвоню сначала, чтобы узнать, что привезти. Но фрукты-то хоть будут кстати?

Пэгги обнимает дочь и целует ее в висок — они вправду очень любят друг друга.

— Фрукты будут кстати.

В обшитой деревянными панелями гостиной — дом строился еще обоими супругами, и профессор Гарварда Фергюсон не мог принимать гостей абы как — находятся как раз профессор Фергюсон и его уже не такая юная и не такая новая жена Линда. Отца Джессики я про себя зову Какаду: у него горбатый нос, рыжий хохолок волос и манера постоянно крутить головой. Сейчас он точно уж не сидит без дела с бокалом старого арманьяка в руке и наслаждаясь теплом камина. Коньяк стоит где-нибудь на широком подлокотнике дивана, а сам он лихорадочно стучит по клавишам ноутбука. Какаду — профессор английской литературы, но в сущности, его интересует только игра на бирже. К счастью, в век компьютеров в нее можно играть круглые сутки — есть же и Токио, и Сингапур, — а разница в государственной принадлежности и религиозных верованиях исключает общие праздники, ну разве что Новый год.

Линду, бывшую аспирантку моего тестя, сначала все недолюбливали. Ведь именно она разрушила семейный союз, прельстив немолодого, но еще жадного до жизни профессора. Однако юная хищница оказалась хотя и совершенно безмозглым, но и беззлобным и вовсе не алчным существом. А Пэгги быстро смогла оценить преимущества уединенной жизни, позволяющей ей целыми днями сидеть перед мольбертом в своей мастерской. Так что постепенно к Линде привыкли и даже стали нуждаться в ней, как в ближайшем к профессору громоотводе. Потому что Какаду, новый домашний очаг для которого бывшая аспирантка создать не смогла, продолжал считать дом Пэгги своим. Во всяком случае — так было еще до того, как я появился, — редкий праздник обходился без крикливого, к старости начинавшего брызгаться слюной, но полного жизни и иногда даже забавного отца Джессики. К кухне Линду не допускали — ее миром были спа, солярии, парикмахерские и маникюрные кабинеты. Так что сейчас она расставляет на обеденном столе тарелки, бокалы и приборы; на ее плече чистая салфетка, которой она, щурясь, стирает с и так стерильных приспособлений для приема пищи малейшие пятнышки и пылинки.

Не хватает только меня, но я зримо присутствую на одной из картин Пэгги, которыми завешано все свободное пространство на стенах. Пэгги — мало известная, но совершенно превосходная художница. Для успеха ведь нужен не только талант, но и настойчивость, и удача, и грамотный пиар. Первых двух качеств моей теще не занимать. Я люблю живопись и обошел не раз все крупнейшие картинные галереи мира. Конечно, Брейгель и Ван Гог у кого угодно отобьют желание брать в руку кисть, но в музеях современного искусства, куда я захожу неохотно, редко увидишь на стене картину, которая с тобой говорит и готова тебя подпитать. А живопись и акварели Пэгги — при том что вы не можете оторвать глаз от ее линий и нежного прозрачного колорита — всегда сообщают тебе что-то новое. Даже о тебе самом. Хотя в высшем смысле мы всё узнаем о себе самих. Вот мой портрет.

Лето. Я сижу на мостках на берегу океана, совсем рядом от этой гостиной, метрах в пятидесяти. Брюки у меня закатаны, и ноги опущены в воду — мы видим слегка искаженные, но прописанные с тщанием и любовью пальцы. В руках у меня удочка, но я смотрю не на поплавок, а куда-то вдаль. А на берегу горит костер, у которого расстелена яркая индейская подстилка. Две женщины в легких цветистых платьях — Джессика и сама Пэгги, выкладывают из корзин еду вокруг плетеной бутыли красного итальянского вина. Наш пес Мистер Куилп суетливо топчется по подстилке, и худенький мальчик — Бобби тогда было лет шесть — тянет его за ошейник прочь. Семейная идиллия? Да, на первый взгляд.

Однако все на картине, включая выражение на моем лице, такое, что вы воспринимаете это иначе, на другом уровне. Пикник на берегу — это лишь одна из стихий, земля, которая удерживает нас на себе силой притяжения. Вторая — огонь, сейчас прирученный, не грозящий опасностью. Ноги мои преломляются в третьей стихии — в воде. И точно так же преломляются от потоков нагретого огнем воздуха лица женщин — это эфир, неуловимо переходящий в прозрачный синий воздух в самом верху картины. Символистам, в первую очередь Редону, удавалось писать предметы — будь то ваза с цветами или кроны деревьев — так, что ясно, что за их внешним обликом происходит таинственная, скрытая от нас жизнь. Здесь больше всего загадок прячется за моим взглядом. Я даже испугался, когда впервые увидел эту картину — могло быть так, что силой художественного воображения Пэгги раскрыла мою тайную жизнь?

— Ты так меня видишь? — спросил я ее тогда. — Ведь лучше тебя меня знает разве что Джессика. А здесь какой-то незнакомец!

— Это для себя ты незнакомец, — сказала Пэгги. — А все вокруг считают, что знают тебя. Включая меня.

— А зачем мне удочка? Я же никогда не ловлю рыбу.

— Ты все еще ищешь свою удачу. Тебе не хватает того, что у тебя есть на берегу. Ты готов сняться с якоря и плыть.

— Куда я поплыву от вас?

— Ты всегда будешь возвращаться, — сказала Пэгги. — И всегда уплывать.

Я тогда уже не в первый раз подумал, что лучше Пэгги меня не знает никто. Расскажи я об этом разговоре в Конторе, они бы точно решили, что я на грани провала.

Несмотря на мои протесты, моя теща повесила картину на самом почетном месте в гостиной. У меня однажды даже появилось суеверное подозрение, что через нее она видит, где я нахожусь и чем занимаюсь. Вдруг она и сейчас видит меня лежащим на брошенном прямо на пол матрасе в крошечной комнатке темного дома в промерзлом нищем городке забытой богом страны, в которой я не должен находиться? И, как если бы это магическое полотно обладало свойством отражать и место, в котором оно висит, я очень явственно, зримо почувствовал, как Пэгги входит в гостиную с супницей с моим любимым супом-пюре из моллюсков. Вот она ставит ее на середину стола, поднимает голову и, встретившись с моим взглядом, заговорщицки подмигивает.