Закрытый двор дома для избранных, в котором проживали Сосницыны и другие видные представители ермаковской знати, был сам по себе оазисом нового мира. Его окружала высокая, легкая на вид стена из желтых и коричневых кирпичей; с двух сторон, в проемах, выходящих на параллельные улицы, сквозили решетки с электронными замками. Чугунные решетки узорились — их рисунок подсмотрели в Петербурге, на каких-то известных воротах на Екатерининском канале. В середине просторного, мощеного квадрами двора набирали рост два тополя, между ними залегли солнечные часы с витиеватостями, такие украшали партеры в парках дворянских усадеб двести лет тому назад. Въезды в гаражные соты были декорированы под старинные конюшенные, над ними и между ними к стенам прикрепили металлические дуги, хомуты и прочую упряжь, они блестели черным лаком, как адский инвентарь для пыток грешных душ.

Дворовые фонари повторяли своих собратьев, сторожащих Мариинку.

Все это делалось на заказ, в разных городах, и стоило жильцам заслуженно дорого. Сосницын потратил на обустройство двора уйму времени и мозгов. Ему помогал в этом областной прокурор, теперь уже бывший, он был, конечно, на подхвате, зато отношения у них сложились правильные.

Получилось настоящее шик-маре, и, входя, возвращаясь в свой двор, всем дворам на заглядение, Игорь Петрович постоянно вспоминал это энергичное выражение из поздних сказок: шик-маре! И оглядывал дом и вспоминал еще: «И он состроил себе дом: что голуби по шелому ходили — с неба звезды клевали».

Он постоял минутку у подъезда, ревниво поискал приметы нарушений порядка, не нашел их — и был доволен. Среди соседей попадались вчерашние живодеры, дикари, но, кажется, он сумел вымуштровать всех, и взрослых, и детей.

Было жарко, лето разгонялось, и листва на тополях уже помутнела. Свежеполитый двор дышал. Надо сказать дворнику, чтоб в жару поливал тополя, подумал Сосницын и поднялся к себе.

Сын в летней школе, жена должна была уехать на студию и пробыть там, по ее словам, до вечера. И подходяще.

Он открыл дверь и увидел себя. То есть свою ростовую контурную фигуру, с какими фотографируются в парках. На груди двойника красовался знакомый орден Дружбы и незаслуженная звезда Героя России, на шее — крестик чужого ордена Почетного легиона. Двойник стоял, вытянув руки по швам. Собственное лицо Игорю не понравилось как несколько самодовольное. Оно смеялось.

Фигура высилась в глубине прихожей, в углу, отражаясь в парадном зеркале напротив, так что Сосницыных получалось даже трое.

Сосницын захохотал, присоединяясь к хохочущим двойникам. Привет от домашних был оригинальным, неожиданным, величальным.

Он прошел в гостиную, и глаза его разбежались. И прошиб пот.

Шутка-комплимент перерастала во что-то, очень похожее на издевательство Собственно бюст, который ему так хотелось увидеть, бронзовел на переднем плане, но он почти терялся во множестве других изображений Игоря Петровича — скульптурных, живописных и фотографических, разбросанных по всему пространству гостиной и ее стенам.

Бюст пластилиновый, неестественно-разноцветный (уши, к примеру, синие), грубо вылепленный, с огромным носом, составлял пару творению скульптора Кичухина, ухо к уху, и пародировал его наглым образом.

Небольшая статуэтка из серого пластилина высилась на обеденном столе: Сосницын в венке, в тунике, в виде античного бога с вознесенной к небу правой рукой. Не очень, чтобы похож, но с огромными ногами и носом.

Четыре поясных портрета — фото — в английском костюме, в ковбойской рубашке, в марионеточном военном мундире — глядели на него с четырех сторон.

Недурная акварель — голова, похожая на голову Игоря Петровича, но с почему-то завитыми кудрями — была прилеплена к двери в комнату сына.

А на дверях в спальную висел ватман, где Игорь Петрович был нарисован пером, черной тушью. В сюртуке, высоких сапогах и белых рейтузах, на голове треуголка, перед — маленькая пушечка с кучкой ядер. Этот Сосницын смотрел куда-то внутрь ватмана, сквозь обозначенный штрихами батальный дым.

И все эти Сосницыны могли складываться в один язвительный, карикатурный образ надувшегося большого маленького человека, одержимого собой, тщеславного — в каждой дырке затычка.

«Ври, ври, может, и правда». Игорь похолодел. Он растерялся, чего с ним в зрелой жизни не случалось никогда. Слава Богу, его никто не видит.

Ах, ты… Ему захотелось опуститься на корточки, он с трудом, сознательно удержался от этого. В изображениях присутствовали рука и умения сына. Да, лепил и рисовал несомненно Петька, и фотографии в их первозданном виде делал Петька. И веселым их монтажом владел Петька, только он.

А Лариса — какое участие принимала в этом вернисаже его прохиндейка жена?

А может быть, для них это была все-таки добродушная шутка, они хотели доставить ему удовольствие, развлечь, угодить? (Это Лариса-то?)

И сатира вылезла сама собой, невольно, объективно, как выражался омороченный сосед Измайлов? Ой ли?

А внутренний голос твердо произнес: «Ведь это она фигурит над тобой!».

Сосницын обошел квартиру и нашел себя над кухонным столом (едящего, в руках килограммовый кусок мяса-гриль), в ванной (с голым торсом каменной кладки), в туалете (нависал над унитазом с книгой, на обложке которой отчетливо прочитывалось: «Сосницын — чемпион»), в спальной. Здесь в прежде пустой рамочке, где обещалась приватная фотография с Президентом, стояли, обнявшись за плечи, одетые в белые борцовские кимоно В. В. Путин и И. П. Сосницын, поперек их животов бежала подпись: «Игорю от друга. Жду тебя в Кремле. Путин».

Сколько ножевых ударов! Сколько злых трудов!

Он шумно вздохнул, ударил кулаком по столу, еще раз ударил и позвонил жене.

Она ничего не знала!!!

Выслушивая его подробное, рабское описание Петькиных подвигов, она испугалась, повторяла «Ой» и «Ничего себе!».

— Что ты, ты меня знаешь, мне такая дикая идея не пришла бы в голову из одного инстинкта самосохранения… Так вот почему Петька вчера заперся в комнате и не пускал меня на порог! Он говорил: не заходи, мама, завтра узнаешь, мама. Ну и ну! А я и забыла про эту его кутерьму, клянусь! Когда же умудрился все это развесить-расставить? Не пошел на первое занятие, пройдоха!

Разговаривая с Ларисой, Сосницын явственно слышал у нее злорадные интонации, подавляемые опаской перед мужем и крайним неподдельным изумлением.

— Зачем он это сделал, — спросил Сосницын, — он так похвалить меня хотел? Или повоспитывать: зазнался отец?

— Не знаю, не просекаю. Сама в шоке. Издевается? Гордится? А если и то, и другое? Как Миля говорит: «сшибка», фрустрация с демонстрацией! Опять же Фрейд — чуешь?

— Понеслась душа в рай, — сказал Сосницын, — в жопу Фрейда!

— Нет, серьезно. Он у нас мальчик с иронией, тонкий. Наверное, воспитывает (тут она все-таки хохотнула)… Что ты будешь делать?

— Что буду, то буду. Но не понимаю, что это значит. Думаю о худшем. Не знаю…

— Впервые слышу от тебя «не знаю», «не понимаю». Конец света, Сосницын! А его ты спрашивать, конечно, не будешь, меня дождешься… Для тебя же это будет слабость: спросить, показать, что не понял. Сыну показать. Ты же бонза!

— Ты лучше выпей коньячку, — сказал, раздражаясь, Сосницын, — у тебя, я знаю, в аппаратной, за архивными кассетами, припрятано. Пора уже, хеннессни!

— Откуда ты… Вот черт! Ладно, не сердись. Мальчик приходит в возраст, максимализм, скепсис и все такое…

— Не вздумай об этом рассказывать. Разнесут твои бледные поганки по всему городу. Ты это понимаешь?

— Понимаю, — неубедительно ответила Лариса, и Сосницын взбесился и замолчал: не удержится, выпьет и просыпется, прореха!

— Мы Петьку любим? Любим, — сказала Лариса, — Сосницын? Ты чего замолчал, Сосницын? Только попробуй его наказать, я глаза тебе выцарапаю, Игорь Петрович!

— Что ты несешь? — возмутился Сосницын. Последние слова Ларисы были пьяными словами. Как она ухитрилась по ходу разговора выпить и захмелеть?

— Или ты уже Петьку не любишь? — понесла Лариса.

Сосницын положил трубку. Не может такого быть, чтобы они дожили до старости вместе. Не получится.

Бог знает, что хотел сказать Петька этой выставкой.

Одно или другое — да вот «ври-ври, может, и правда». Трещина.

Он взял, наконец, бюст в руки — и от его тяжести, твердости почувствовал большое уважение к себе. Да, тяжела ты, шапка Мономаха, как говорится.

Лег боком на диван, подпер голову рукой и разглядывал бюст, поставленный им перед диваном на паркет, под солнечные лучи.

Это я! Это я, Петька! Бронзовая голова была правдоподобна до мелочей — рельеф лба, крылья носа, складки губ — все как у живого хозяина, и даже вихорек на затылке и мелкий детский шрамик под левой бровью были подлинными.

И голова сияла, искрилась, словно излучала силу, энергию. Император! Идущие на смерть… того-сего. Надо Кичухину…

И вдруг стало жутковато, и как-то осозналось, что такие покушения на вечность даром не проходят. Он посмотрел на свои руки и ноги и представил, как они на глазах чудовищно твердеют, превращаясь в бронзовые, и застывают навсегда. И космический холод бежит от ног, добирается до сердца, до мертвой уже головы…

Сосницын повертел своей живой еще головой и лег лицом к спинке дивана, ткнув в нее для надежности живым коленом.

Бюст космонавта-ермаковца Дунаева давно стоит над Березовым озером, а космонавт Дунаев жив-здоров и собирается в Гималаи, несмотря на почтенный возраст.

Шалая тучка накрыла солнце, и в гостиной погасли краски. Это почему-то заставило Сосницына снова повернуться к бюсту. Бронзовое лицо нахмурилось, ушло в себя, глазницы спрятались в тени. Что такое?

Лицо не узнавалось, лицо отчуждалось, и поневоле Сосницын подумал, что с этим человеком одну тропу не разделишь.

Так бы и должно быть, таков Сосницын, но был в этих мыслях сторонний и досадный привкус, мораль, будто за Сосницына сейчас думал другой человек и судил его, и Сосницын, выходит, с ним соглашался. Это что же — раздвоение личности? Наваждение — от пустяка в погоде?

А Петя не об этом ли думал? Предатель.

Сосницын встал и прошелся по квартире, щурясь на своих двойников. Он взял в чулане большой пластиковый мешок и принялся складывать в него все эти пакости: аккуратно снимал со стен портреты, сворачивая их в рулончики, пластилиновые изваяния обернул газетами в несколько надежных слоев, бронзовый бюст засунул в наволочку. Двойник из прихожей в мешке не поместился и торчал из него, видный по шею с французским крестиком. Сосницын надел на него пакет, превратив в обреченного на убой заложника.

Еще полчаса Игорь Петрович поработал мокрой тряпкой, смывая отовсюду следы клея. На обоях остались пятнышки, но они просохнут, наверное.

Вынося увесистый, раздувшийся мешок в гараж, Сосницын думал о скорой встрече с сыном. Он ему ничего не скажет, ни полслова, словно ничего не произошло — и посмотрим, как поведет себя сын. Кого ты хочешь повалить, сынок?

Но бюст — надо ли было выносить бюст? Не означает ли это капитуляцию? Оставить бюст? Бюст вернется, но не сейчас, решил Игорь Петрович. Бюст, за который уплачены бешеные деньги, побудет в гараже, пока сын — чтобы сын — осознав, что оскорбил отца, не понял его, не попросит сам вернуть его на место. И он должен понять и попросить.

Вернувшись из гаража, Игорь Петрович почувствовал зверский голод, усиленный незнакомыми переживаниями. Надо поесть, «когда человек поевши, рахманьше будет». Обычно Сосницын без труда ограничивал себя в пище, не ужинал лет пятнадцать.

А тут прошелся по холодильнику, как Мамай, съел столько, сколько съедал в былинные калымные дни на свежем воздухе. Тогда, бывало, он убирал по два котелка пшенки с тушенкой под полбуханки хлеба.

Сегодня он ел другую, достойную его положения еду, но вспоминал годы молодые, и, кажется, на кухне запахло свежетесанным деревом и смолой.

Что значит напереживался! Сын, родная кровь, довел его до объедения. Позор!

Правда в том, что многократные попытки вызвать у себя сокрушительный, бульдозерный гнев не удавались, сменялись растерянностью. Ярость пыхала и гасла, как зажигалка с остатками газа. Слишком необычный, негаданный противник вызвал его на дуэль. И Сосницын, как ни пыжься, был значимо беззащитен, как были беззащитны перед ним ермаковские государевы люди.

Не подавал, как обычно, а принимал подачу, стоя спиной к противнику.

…А пора было вздремнуть. Дорога, объедение, эмоции, но вечером заседание Думы, после него встреча там же, в Сером доме, которая скорей всего продолжится за городом и закончится под утро. С этими товарищами по-другому дела не делаются.

Он подсел к компьютеру, чтобы проверить почту, включил его. На мониторе висели в ряд три знакомых бронзовых бюста И. П. Сосницына с задранными увеличенными валунами подбородков. Всем им Петенька вставил глаза динозавра — зеленые плошки, прорезанные черной щелью.

Сокрушительный удар садиста. Это удар, по накоплению, по внезапности, был самым сильным.

Игорь Петрович выключил компьютер и посидел перед ним, охлаждаясь медицинскими вздохами. Чудо спасло монитор, кулак Сосницына уже подпрыгивал.

Он заставил себя снова включить компьютер и проверить почту. И это волевое усилие потребовало от него критических душевных затрат, подобных тем, что понадобились на первую атаку председательши Думы, самоуверенной помпадурши.

Еще один дурной знак: в ящике было одно-единственное послание. Корреспондент газеты Голобородов предлагал хозяину тему: «В Ермаковской области найден целый скелет кентавра. Древние мифы, как всегда, не лгут». Минимум две полосы в два номера, согласны подключиться краеведы Бобровников и Фирсов, археолог Дубров, палеонтолог Смирнов, лозоходец Довгелло и уфолог Шустов.

Послание в духе текущего дня, почти развеселился Сосницын. Но при чем здесь лозоходец и уфолог? Перечисленные люди являлись клиническими сумасшедшими, но, как ни верти, их умственное недержание имело широкий спрос у заинтересованных и пылко-отзывчивых читателей. «Собака собаку по лапе знат».

И Голобородов, выраженный шизофреник, уже и сам побывал, подкрепился в психиатрической лечебнице, и Сосницын, ценя его неповторимость, оплатил курс лечения.

Они что — сговорились, сказал Сосницын, однако послал Голобородову подтверждение, попросив только уточнить: при чем здесь лозоходец и уфолог?

Потом убил заставку на мониторе, заменив ее фотографией маленького Петьки, сидящего на горшке с пальцем в носу. И лег спать, в чем был, на диване.

Разбудил его Петя, вернее, Петино присутствие.

Будто бы кто-то тихонечко предупредил его во сне: имейте в виду, вы там не одни. Лучше бы вам вернуться, проснуться.

Открыв глаза, Игорь Петрович сначала увидел на полу Петькин рюкзачок, над ним узнались тонкие Петькины ноги, а над ними — тонкое беленькое Петькино лицо.

Сын стоял на пороге гостиной, хмурый, настороженный, как сутулый зверек, отовсюду ждущий обиды. Отец проснулся не вовремя: широко раскрыв глаза, Петя озирал гостиную и размышлял, куда подевались его многочисленные труды и кто их так стерильно убрал, принят ли его вызов и что ему за это будет, и нет ли связи со всем этим в том, что могучее тело его отца, тонна в тротиловом эквиваленте, среди бела дня лежит на диване?

И сокровенные печатные буквы бегущей строкой рассказывали об этом на его лбу.

Ясный мальчик, честный, чистый, как дождик, похожий на мать, какой она была в студенчестве, когда ее встретил Сосницын. Ее красота, отдельность ее красоты тогда потрясли Игоря, и он решил, что женится на ней с первой же их встречи на первой лекции в университете. Тогда, еще не услышав ее голос, не зная, как ее зовут. Эта девушка создана для меня и показана мне так сразу не случайно.

Взгляды отца и сына встретились. Сын не выдержал очной ставки и не собирался выдерживать ее, опустил глаза. Но стоял не шелохнувшись.

«А я пятнадцать лет не вспоминал про нашу встречу, подумал Сосницын (веки у сына были бумажные, как у матери), похоже, я избегаю воспоминаний о юной, несравненной Лоре».

— Что ж ты не здороваешься? — спросил он.

— Я не успел, — ответил Петя, — с приездом, папа, здравствуй.

— Ты ничего не хочешь мне сказать? — спросил Сосницын. — Здравствуй, Петя.

— Если ты про выставку, то я как бы сказал, — спокойно ответил Петя. Конечно, если он провернул такую операцию, то и к встрече с отцом приготовился.

— Я тебя правильно понял: плохо дело? — спросил отец.

— Плохо, — ответил Петя.

Отец открыл и закрыл рот. Петя переступил ногами и осторожно прислонился к стене. Почему Лариса, любящая мать, не следит за Петькиной гигиеной?

Он неделями носит одно и то же — эти джинсы, эту зеленую толстовку, слишком для него просторную. Сколько дней он носит эти черные носки? И голова у него немытая, и руки перемазаны в цвета радуги, и под ногтями траур по детству.

— Ты должен понимать, что у большого корабля — большая труба и высокий дым, — сказал Сосницын, — меня должны рисовать и лепить, в том числе. Это имидж.

— Ты не Пушкин, папа, — возразил Петя, — и ты живой. Живи, пожалуйста.

— Ты бы лучше ногти подстриг, малыш, — сказал Сосницын, волнуясь, — мать тебя совсем забросила. И вот, извольте — ты меня учишь жить. Измайлов несчастный для тебя авторитет, отец — выскочка, так? В общем разрезе?

— Евгений Николаевич здесь ни при чем, — сказал Петя, — а что я маму сутками не вижу, так это она тебе подражает, из кожи лезет. Себе на бюстик зарабатывает, вероятно.

Сосницын подпрыгнул, замахал руками.

— Я ее заставляю? Да я ей твержу день и ночь, чтобы занималась семьей, занималась тобой!

— А пустое это, что толку ей твердить, если ты ее уже зомбировал карьеризмом своим!

Петька картавил.

— Ты меня не любишь, — сказал Игорь Петрович.

— Я тебя люблю, я без тебя умру, — сказал Петя.

— Ты меня не понимаешь, Тебя куда-то унесло.

— Это ты меня не понимаешь. Это тебя унесло.

Помолчали. В такую минуту можно услышать, как в дальней комнате жужжит одинокая муха, а на кухне капает из крана. Но мухе неоткуда было взяться, а роскошные краны, что не по карману иному президенту, не протекают. Слушать было нечего.

Петька приготовился заплакать, Игорь Петрович — выпить стакан водки.

— Я ничего не выкинул, не сломал. Отнес в гараж, пусть полежит, — неожиданно сказал Сосницын.

Петька заплакал. Сосницын обнял его, и Петька прижался к нему. У него и на затылке в светло-русых волосах имелось пятно из синей пасты, занесенное туда измазанной чешущей рукой или протекающей чешущей ручкой.

— Слушай, Петя, — сказал отец, — ну, ты ведь хоть немножко… сожалеешь, что ты сделал?

Петька прижался к нему сильнее и ответил: — Нет.

Что ж, пусть так. Петя вырастет и поймет, что бюст — это и награда, и броня. Он не собирал хлопок на рассвете. Он не снимал сандалии, выходя из школы, не берег их, чтобы они прослужили до поздней узбекской осени. Однажды он поймет, от каких зарубок на душе защитил, уберег его родной отец. А пока подождем, уступим. Уступим?

Лопнула струна. Но Петя проявил характер. У Пети Сосницына, в свои четырнадцать лет совсем ребенка, есть характер, то, о чем мечтал уже встревоженный его малохольностью отец. Откуда? От отца. Значит, однажды он сам принесет бюст из гаража.

«И были дети у него все боевые, и правнуки были, не одному чужому козлу хвост накрутили».