Два дня Крылов проходил в Машиной шапочке, даже привык. Однажды мелькнула мысль: не обойдусь ли, если… Нет, Люба запрезирает. Нельзя. Каким-то скальпелем мелькнула другая, неоформленная мысль — о потере всего привычного и любимого.

В пятницу, отведя две лекционные пары, Крылов вышел из главного корпуса университета, по привычке оглянулся на фасад, чтобы свериться с часами, и в очередной раз фасад сообщил ему, что часов на нем нет. Юмор заключался в том, что часы, этот символ исторического заведения, сняли семь или восемь лет назад, а года еще два до этого они позорно стояли, замерев на половине третьего.

Но Крылов и ему подобные продолжали, покидая службу, оглядываться на фасад и плохо думать об университетском начальстве. (И неважно, что у всех были часы на руке и на сотовом телефоне — нет, коллеги, уверенная в себе корпорация должна иметь Главные часы, как город, как страна.)

«Привычка свыше нам дана», в очередной раз, в продолжение ритуала, подумал Крылов и закурил: потеплело, приятно было смешивать дым со свежим, сладковатым воздухом Елани.

Слева, навстречу, и справа, в обгон, торопились в затылок друг другу многочисленные студенты и готовые окормить их пастыри, китайски покачивая головными уборами. Большой перерыв. На скамейках там и тут присаживались одиночки и стайки, вились дымки, занимались быстрые разговоры, и кто-то, вставая над товарищами, повествовательно размахивал руками.

Крылов пригляделся: на крайней скамейке у тротуара сидел Неелов, богемно закинув ногу на ногу, его длинный пестрый шарф выбился наружу и свисал двумя лентами вдоль пальто, напоминая о брачной окраске самца.

Это вполне вязалось с образом Неелова, но, подойдя к нему, Крылов поразился, до чего же скверно он выглядел.

Неелов встал, приветствуя его: при свете дня он был вылитый зомби, гальванизированный труп, пролежавший месяц в могиле и зачем-то снова вызванный в жизнь. Его приодели, навели ему маску, но члены его уже забыли природный порядок движений, а глаза не помнили, как правильно наводить взгляд, и несогласные зрачки сваливались в разные углы.

«С ним что-то случилось. Долгий запой, бессонные ночи? Или пришел Бабай, и он всегда будет такой?», — подумал Крылов, обнаруживая, что из расстегнутого пальто худощавый Неелов выкатил увесистый шар живота.

— Ты плохо выглядишь, — сказал Неелов.

Крылов оторопел, не понял: — Погоди, это кто сказал — ты или я?

— Помнишь, — сказал Неелов, — как мы с тобой провели здесь парад на рассвете двенадцатого июня 1980 года?

Тогда складывалась Смородина. Они были уже вовсю знакомы, Крылов уже был своим в их общежитии, накануне они с Любой подали заявление в ЗАГС. Но они не сговаривались с Нееловым о встрече в университетской роще на рассвете двенадцатого июня. Просто Неелов защитил диплом и догуливал пир, перейдя через дорогу из общежития в рощу, а Крылов, защитив диплом, решил догулять свой пир, придя через полгорода в рощу из своего общежития, с Южной площади. Почему Неелов был один и Крылов был один? Пересидели, перебдели свои компании, и, когда сотрапезники разошлись или повалились, в поисках новых товарищей не раздумывая отправились в университетскую рощу.

В те времена в дипломном июне роща кишела студентами с вечера до утра, и вписаться в какую-нибудь шайку, имея бутылку портвейна, было проще пареной репы.

А бутылка была у каждого из них, портвейн «Кавказ» — пойло, достойное глубоких гуманистических сожалений.

— Да уж, — сказал Крылов, — «Прощание славянки»!

Странно, но тот восход в роще они увидели вдвоем, сойдясь у памятника Куйбышеву, ныне снесенного, — вульгарной подделки под древнеегипетский монументализм. Куйбышевым был опорочен Рамзес Второй.

Тем не менее, они очаровательно провели время: плеснули портвейном на беззащитный гульфик вождя, помочились в урны, посражались на мечах, отломив для того по свежему ивовому суку, лазили на дерево, в котором с робостью опознали дуб, единственный на всю область.

Они нарвали дубовых листьев и закусывали ими портвейн.

Проснувшиеся птицы не умолкали, приветствуя их в утренней дымке, подогретой лучами Авроры. Белоснежный университет, проступавший повсюду сквозь сияющую зелень, ласково следил за ними десятками вездесущих окон. Летите, голуби, летите!

Завершили тем, что обошли на прощание чеканным строевым шагом все дорожки рощи, распевая местную версию «Прощания славянки»: «Вот и кончилась летняя сессия, занималась над Томском заря…» Неелов великолепно свистел, вставляя в рот большой и безымянный пальцы, так звонко, так мощно, что его стошнило, отчего стошнило и довольного Крылова.

И ничего им за это не было.

А все-таки тяжелый человек этот Женя Неелов. Случались и другие совместные истории, они сближали, как же иначе? Но Неелов стряхивал этот опыт, становился по-прежнему социально-близким и даже недобрым. Он был слишком погружен в себя, свои несбыточные амбиции; от тесных отношений его удерживала и работа в газете (шла она ни шатко ни валко, «рыночно», но общением он там наедался до психозов).

Он был непроницаемо-зыбок, и его нетрезвая выспренняя словесность это разительно оттеняла. Сама любезность, трогает тебя за плечо, может тебя приобнять — но стойко ощущение, что млеет он не от тебя, а от какого-то другого собеседника, чьим призраком тебе довелось быть. Сладострастник с частыми, но краткими праздниками. И в то же время в лице его читалось: я знаю о тебе нечто, вообще и конкретно, но брезгливо промолчу об этом, много тебе чести.

Но сегодня заговорил.

— Бронниковы разносят эту сагу, — сказал Неелов, — про лох серебристый. Большой успех. Ты набираешь очки, публика ждет продолжения с кровью.

— Гадко это все, нечестно, — похолодел Крылов, — ты-то со мной согласен?

— Согласен, — равнодушно, свысока ответил Неелов, — но не забудь: они к тебе чудесно относятся.

— «Чудесно»? Да я для них — недалекий ихтиолог, расстегай с рыбой!

— А я — стакан браги. Ну и что?

— А ты согласен, что если бы не Смородина, Латы бы так себя не вели?

— То есть Смородина плохая? Плохая, брат Крылов. Как ты раньше-то этого не замечал, изумительно? Задумайся… Плохая, да другой нет. Какое, милый, тысячелетье на дворе? Когда на улице стужа — и подъезд оазис, как говорил великий Ленин.

— Да ведь они и тебя топчут, — сказал Крылов и пожалел, что сказал (дурак, дурак!).

— А кто я такой: пропойца, неудачник, амуры мои дрянь, пошлятина. Это судьба. Сокурсничество — спасительный свальный грех. А я грешник.

— А я?

— Ты? Ты тоже сын судьбы. Помнишь, еще до угара, подсунули тебе сырое яйцо — дескать, раздавить его в руке невозможно, сам Ложников не смог? Ты, конечно, его ретиво раздавил — и весь обшмякался. Что и требовалось доказать. Не в обиду будь сказано, сотри с себя яйцо, а потом требуй хоть орден Почетного Легиона.

Он говорил совсем не обидно, наоборот, сейчас он был ближе, чем когда-либо. «Спасибо за науку, Женя».

— Каждому свое. Ты ведь не куришь в постели, наверняка и не пробовал. И Люба здесь ни при чем, хотя хотел бы я посмотреть, как ты закурил в постели при Любушке-голубушке.

И это не покоробило Крылова.

— А я курю. И имею от того негу с истомой.

— Спасибо за науку, Женя, — сказал Крылов.

Неелов изменился в лице, собрал глаза и подобрал брюхо. Он снова был социально-близким.

— Извини, брат, я девушку жду. А ты подумал — сантименты, Неелов навестил альму-матерь? — сказал Неелов и погладил его по плечу. — Ради Бога, не оглядывайся — вон она идет. Пока, не шали, Дедушка.

Крылов пошел, но от университетских ворот все-таки оглянулся. Студенточка, хорошенькая, беленькая мордочка, тонкие ножки под коротенькой дорогой шубкой. Колготок как нет — ценит она свои ноженьки, «набирает очки», да. Зачем ей разъеденный временем ржавый Неелов? Он ей надежно годится в отцы. Жизнь полна сюрпризов.