Единственное в жизни письмо от него, с Колымы, Иван Трофимович получил в Германии, под Ангермюнде, 16-го марта 1945-го года. Письмо как письмо, самое обычное, состоящее из дежурно-противоречивых пожеланий: не жалеть себя во имя Советской Родины — беречь себя на исходе войны, отец надеется на появление внуков. Попытки отца ввести сына в курс положения на фронте путем пересказа радиосводок и центральных газет недельной колымской давности вызвали улыбку у сына, живущего на войне в считанных десятках километров северо-восточнее Берлина. Не ведая, что случится с ним вечером этого дня — «Дня Огаревых», Иван посчитал фантастическое получение совершенно нечаянного письма добрым знамением.

Утром, после завтрака, при багровом блеске восхода, дыша чутким воздухом, доносящим громы сражений со всех четырех сторон света, он признался в любви медсестре Розе Ахметшиной, сказав неловкие, запальчивые слова. И получил такой ответ, что любовь взаимная. Их видели бойцы, и они договорились поцеловаться в сумерки, на том же месте. День тянулся и тянулся, и на их пятачке войны сегодня было тихо, обоим казалось, что кто-то свыше узнал, что такое произошло, что предстоит, и старался не расплескать эти полные чаши. Они с удовольствием занимались своими делами, перед Иваном плыло лицо Розы, перед Розой — лицо Ивана.

И надо же, ближе к вечеру — несколько выстрелов из немецкого карабина, На ближнем хуторе, за дубками — приблудившиеся немцы. Оттуда прибежала местная ягодка-бауэрша, осмелевшая от того, что ее никто не собирался насиловать. Тараторила: там несколько стариков-ополченцев, поговорите с ними, они сдадутся.

Хутор окружили, и Веня Семенов, уроженец города Энгельса, кричал им на своем древнем немецком: эй, фрицы! Дедушки! Сдавайтесь, вам ничего не будет, старые ослы!

«Старые ослы» — было удачным ходом. Бормотали в развалинах хутора недолго, и вот уже дребезжащий тенор ответил: не стреляйте, мы сдаемся!

Имея полное обоснованное доверие, бойцы встали, а Иван, парторг полка, верный своим принципам, сбросил шинель и пошел к немцам. Это было неправильно. Никто его не окликнул, не предостерег, хотя разум и опыт таких «пардонов» подсказывал: нельзя полагаться на авось, часто сдаются все за вычетом одного. Бывает, бывает наваждение, Иван через года признавался: я же, так сказать, токовал весь день, одурел от счастья.

Когда он подошел к разрушенной каменной ограде, навстречу ему вышла пара дряхлых человеческих одров с вытаращенными от страха глазами.

И вдруг щелкнул далекий выстрел, пуля с воем, на излете, ткнулась в каменную стенку метрах в пяти от них. И один из одров в панике вскинул карабин и в упор выпалил в Ивана, и попал в грудь, навылет. (Кто стрелял?)

Бойцы ответили — сначала взводным матом, а потом очередями. Но мгновенья, отпущенного на мат, хватило, чтобы немцы спрятались за оградой.

И тут, отмахиваясь от выстрелов, как от комаров, к хутору пошла Роза, в своих сияющих сапожках и отутюженной форме. Наступила тишина. Роза подошла к Ивану, взвалила его на себя и понесла к своим. Опомнившись, бойцы побежали ей навстречу.

А из развалин вышел тот самый старик, бросил на землю карабин, сел на камень и громко, трубно зарыдал. Никто в него не выстрелил. Через забор полетели карабины, немцы выходили с поднятыми руками, но решительно, готовые умереть. Им повезло, они выжили.

Иван похолодел, побелел, пульс не прощупывался. Полковник-хирург, не глядя на Розу, не отвечая на ее вопросы, велел вывести ее из лазарета, очень грубо, чем давал понять: амба! Но Роза не ушла, она держала Ивана за голову и твердила: живи, живи, просыпайся. Его зашивали — безнадежно, он каменел, а она твердила: просыпайся, открывай глаза. Без двух или трех двенадцать, когда хирург хотел махнуть рукой, Роза поцеловала Ивана в какой-то заветный раз, и он на глазах порозовел, вздохнул и открыл свои ясные очи. Она его вытащила, он выжил.

Он заснул, а она наконец-то почувствовала острую боль. Таща его, она сломала безымянный палец на правой руке. Он срастется очень причудливо, огрызком поросячьего хвостика. Обручальное кольцо пришлось покупать на два размера больше и приплющивать на пальце, чтоб не слетело.

Эта история вспоминалась в их доме за каждым застольем, да еще иногда в чужих домах, и если не сразу, то с охмелением неизбежно. Роза показывала сломанный палец, а Ивану (гораздо реже, он стеснялся) приходилось расстегивать рубашку и закидывать галстук на шею, демонстрируя шрам на груди, а как-то и на спине, где «выход» был внушительнее и походил на пион. Надо честно сказать, история страшно надоела всем, и Огаревым настолько же, тем паче, что с годами ее устало доставали из рукава тогда, когда иссякали допустимые темы разговоров у людей, и без того все друг о друге знавших, но мудро помалкивавших о сегодняшних, куда как интереснейших фабулах своей жизни.