В жизни любого человека есть запоминающийся, судьбоносный год. Для многих людей, рожденных после войны, таким годом стал 1968. Памятуя о феерии с ленинским бревном, число этих людей не стоит преувеличивать, но Вера Огарева — безусловно, одна из них. Вопрос здесь лишь во внутренней хронологии этого года. Отец считал, что Вера «сдвинулась» с приездом вольнолюбивого дядюшки, летом, а Роза истоки ее одержимости отсчитывала с января, когда дочь, третьекурсница университета, повязала на шею варшавскую косынку в подражание Майе Кристалинской. Роза также считала, что в сложившихся обстоятельствах на Веру негативно, от противного, повлияла персона дедушки. Персона вызывала кощунственные сомнения в человеческой природе социализма и у самой Розы.
В мае из Дубравлага пришла телеграмма: дед Трофим Степанович перенес четвертый инфаркт, полностью беспомощен, приезжайте, забирайте. Отец был перегружен работой, поехала Роза. Пьяные от водки и долгожданного расставания с Трофимом, коллеги радостно занесли его в машину, потом в поезд — и полумертвый Зеленый Кум прибыл в квартиру на улице Крылова.
Живучий, как ящерица, дед пришел в себя через две недели, задвигался, взялся за домашний ремонт и даже за готовку. Критикуя Розину кулинаристику, сам, между тем, готовил отвратительно, недоваривал и недожаривал, оставлял болонью и хрящи в мясе, глазки в картошке. Он был наступательно чужд «вежливятине» и не скрывал, что удел невестки (увиденной впервые) — угождать ему и поддакивать его речам, а он говорил много, часами, правда, об одном и том же — падении нравов и дегенерации строя, проституированного хохлами, потомками Троцкого. Красота Веры его потрясла, узналась им как родовая, и татарскую примесь он оценил, но называл внучку «холеной кобылкой» и знал, что красота ее погубит, обратит к распущенности.
Но на улицу, в массы, — ни ногой, никогда. Он читал исключительно мемуары военачальников, не веря ни единому их слову, не интересовался прессой, не глядел в окно, открытое в цветущий двор. Во всяком случае, при родных (одна скамеечная бабушка уверяла соседок, что видела-таки его в окне. Она была юмористка: водяной какой-то. Как зыркнет на меня своими ледышками — я «трошки не описьялась»).
А в июне, через месяц, освободившись из мест отдаленных, заявился на рандеву с родными Выродок. Этот обязывающий псевдоним дал ему Трофим Степанович, чьим сыном от короткого второго брака он и был, Всеволод Трофимович Огарев. Брак случился коротким, потому что жена и бывшая секретарша Трофима, Дина Лазаревна Залкинд, дальняя родственница Р. С. Землячки, сбежала от него с ребенком. Она была дамочка городская, с потребностями, стильно употребляла Э вместо Е. Она еще смирялась с необходимостью стирать ему носки и ковыряться в хлебе земном, но его небесный хлеб, весомо и зримо отраженный в его поучениях и брани, довел ее до полного нервного истощения.
Выродок, едва разменявший тридцать лет, при первой встрече-узнавании потряс отца теплым, сердечным поцелуем, от чего Зеленый Кум, шипя и дымясь, побежал в ванную и заперся там на полчаса. Всеволод, дядя Сева, являлся зеком и, самое пикантное, отсиживал срок в том же Дубравлаге, в тридцати километрах от отца пожарника. Вере он выдавал себя за узника совести, борца с режимом «бровеносца в потемках», и был искренен, являлся им в целом. Но Иван, Роза и дед достоверно знали, что конкретно-случайно он проходил по уголовному делу, а именно: живя в Ленинграде и общаясь с тамошней артистической богемой, пустился в спекуляции, получая незаконный доход путем переклеивания этикеток дорогих сортов рыбных консервов на банки с дешевым содержимым и продажи такого товара в розничной сети на автомобильных и железнодорожных вокзалах в сговоре с продавцами продовольственных киосков.
Даже не хочется рассказывать, во что превратился гармоничный быт Огаревых с явлением родственников. Гости забыли к ним дорогу. Искры от деда летели во всех направлениях. Сановный отец чувствовал себя наказанным, вроде агнца на заклании. Его ужасала и буреломность деда, и никчемность сводного брата. И ведь этот прохвост вел себя прилично, деликатно, и на бесконечные упреки Трофима Степановича отвечал: «Каюсь! Каюсь! Порвали парус? Починим, клянусь!»
Они не знали, что этот иезуит берег силы для тайных просветительских бесед с Верой, обычно перед обедом, или после обеда, когда родители исполняли службу, а капитально оглохший от кондрашек прародитель дремал на кухонном диванчике, притворив за собой дверь. Тут Выродок снимал маску! Надо сказать, беседы о времени и о себе он сопровождал смакованием коньячных флакончиков, припрятанных в его многочисленных карманах. Но и трезвел он моментально, по желанию-прихоти. Хочу — пьян, хочу — трезв. Веру это, к ее удивлению, восторгало — наверное, как наглядное воплощение духа и вкуса свободы. Роковое открытие заключалось в том, что эта ясная свобода как нельзя удачно соответствовала Вериному максимализму. Не в пример компромиссным прописям «детей орлиного племени» — те скорее утешали и утихомиривали, постыдно равнодушные к добру и злу. А дядя Сева любой факт поверял этически! И только так! И тоже носил на шее косынку, называя ее «галстух»!
В начале июля родители умотали в отпуск, на Синий Утес — путевки, слава Богу, купили зимой, чем легко опровергалась версия бегства, о чем можно было подумать, обнаружив оставленные ими в прихожей чемоданчик с бельем и новые отцовские кеды.
Фу-фу, теперь дядя Сева разгулялся на просторе. Бросаемые им семена набухали на лету, не достигнув ждущей почвы. Вера узнала калейдоскопический быт богемы, вольных сходок на знаменитых кухнях. Высокое там цвело в отрицании условностей, в открытости страстей. «Это вызов, понимаешь, племяшка — вызов! Мы такие — творим на салфетках и дарим их товарищу. Это — великая жажда, девочка!» Выродок знал всех олимпийцев. «А вы видели Окуджаву, каков он, томный, бледный? — спрашивала Вера. «Булатка-то? — отзывался дядя Сева, — мы друзья. Помню, пили с ним на Балтийском вокзале, и он мне говорит: «Знаешь, старик…» «А вот Белла Ахмадуллина?» — с замиранием сердца спрашивала Вера. «Хорошие, теплые отношения. Как и я, уважает коньячок. Однажды, принародно, поспорили: кто кого перепьет — и представляешь, эта газель заснула за столом секунда в секунду со мной. Она всегда советовалась со мной о своих стихах. Есть у нее строчка…» «А Кирилл Лавров, Даниил Гранин, Товстоногов?..» «Друг, пил, советовался: скажи, старик…» и т. д.
И дядя был писателем, ценимым. Увы, после того, как КГБ изъял у него роман и трактат «Экзистенциализм — это гуманизм», у него сохранилось всего два коротких рассказа (на самом деле, это было все, что он выжал из себя, мучимый похмельем и завистью). Рассказы были тухло-грустные, в них ничего не происходило, но Вера всплакнула. Я хочу, чтоб их положили мне в гроб, повторял Выродок.
Дядя развенчал мифологию съездов и демонстраций, от пролога до эпилога. Когда очередь дошла до А. М. Коллонтай, Вера обмерла — и не ошиблась в предчувствии. Подвиги А. М. носили однообразно развратный и подлый характер. И добродушное дядино: «а пила она, стерва, хорошо, в Стокгольме уходила в запои неделями, наши Берлин берут — а она ни тяти ни мамы», уже ничего не спасало. В тот вечер Вера испробовала с дядей эликсир Свободы, двух рюмок ей хватило, чтобы всю ночь шарахаться по квартире, подобно Татьяне Лариной, отправившей свое дивное письмо, и дядя исполнял роль Нянечки, советуя ей вложить два пальца в рот. С тех пор Вера убежденная трезвенница.
Ночами они слушали «голоса». И тут свершились августовские события в Чехословакии. Они словно поставили всему окончательный диагноз. Мир залило тьмой, но Вера увидела свою звезду.
Но пока они, волнуясь и теряя осторожность, крутили ручки радиоприемника ВЭФ (западные волны неистово глушились) — проснулся Зеленый Кум. Он, собственно, подозревал, что ее отношения с Выродком дошли до опасной точки, люди молодые, если и родственники, а он по себе знал, что человек — скотина. Оказалось, хуже. Много, много хуже. Несколько ночей Кум стоял под дверью — и уж их-то комментарии он худо-бедно уяснил.
Два последующих дня Вера и дядя Сева холодели под его тяжелым взглядом. Он не говорил ни слова — сначала это казалось необычным, потом тревожным, потом страшным. Они притихли и не подходили к приемнику. А он молчал, сидел на диване и всухую, с треском ел печенье «Октябрь», засыпав крошками полкухни.
Утром третьего дня, молча выгнавши полотенцем залетевшую синичку, он надел пиджак с орденскими планками, обулся, и пошел на улицу. Потрясенная Вера и Выродок вывалились из окна: он вышел из подъезда, сделал несколько шагов и упал.
С пятой попытки инфаркт добил его. В его кармане нашли заявление в КГБ. В нем, с приведением дат, времени суток и дословных цитат, изобличалась деятельность сына и внучки. Кум просил для внучки снисхождения, для сына-рецидивиста — сурового наказания.
У примолкшего дяди Севы исчезло лицо. Его выгнали, и след его простыл. Было глухое известие, что в 1986 году он перебрался в Страну Исковерканных Имен. Ни отец, ни мать не пытались объясняться с Верой. Они приняли случившееся на свои плечи, как дань зигзагам времени.
А в жизни Веры наступила героическая эпоха. Она решила служить правде, а поскольку «девушка ждет» — служить людям, ее несущим, то есть любить такого молодого человека. Найти — и любить. Таким человеком и оказался Миша Стригунов, ее лобастый и остроносый сверстник, горящий любовью к общественному благу.
Кстати, упомянутую косынку (вернее, косынки, их у Веры три — черно-серая, сиреневая и бежевая) Вера повязывает ежедневно, в любую погоду уже почти пятьдесят лет. Роза была права.