Музоньке исполнилось тридцать. Она защитила диссертацию по истории своей науки и работала на родном факультете. Там ее побаивались — она держалась обособленно, ни с кем не сходилась, не сплетничала и не держала речей в честолюбивых или выставочных целях. Когда встречалась с несправедливостью, всегда подавала голос против, лаконично объясняя: считаю, что это подлость, сделана ошибка, ее надо исправить. Иногда ее слушались, помня, кто есть ее отец, но со временем был распущен примирительный слух о том, что она не в себе после бегства мужа, блаженная. Она нисколько не изменилась внешне. Мужчины (а желающих хватало) ее совершенно не интересовали. Ее пятнали модным словом «фригидная». На самом деле она должна была выбрать его сама, но герой в бедламе тогдашнего отупенья и охаменья, не просматривался, не проявлялся. Ее сердце спало, а ее тело подчинялось приказам сердца.
Трудилась она много и старательно. Ее общественные взгляды изменились. Она по-прежнему не доверяла родной партии, но считала, что общественные изменения должны быть подготовлены кропотливым трудом миллионов честных людей. Узнав об этом, Иван Трофимович развеселился и перекрестился. Теория малых дел, стало быть, — остепенилась девочка. Уже легче. Где же кружка?
На такие мысли навел Веру оппонент ее диссертации, старик-профессор из Киева. Он был в нее влюблен и делился откровениями об эволюции, постепенности, фазах равновесия в общественной жизни. «Нам остается возделывать свой сад, Верочка, надо возделывать свой сад. И глядя на нас, этому научатся другие». Он имел в виду и что-то свое, и даже что-то нафталиновое, но Вера поняла его по-своему.
Год назад умер Иван Трофимович. Его погубил рак. Хоронили его, конечно, торжественно, помпезно. Роза Хасановна говорила Вере, что его считали старомодным, негибким руководителем; первый секретарь, которого теперь называли Хозяин, не любил Ивана Трофимовича. Вера очень жалела об отце.
Они зажили вдвоем с мамой, очень дружно, доверительно, хотя Розу Хасановну смущало, что дочь подминает ее, подчиняет своим взглядам, и ей приходилось на работе думать одно, а дома — другое. Они ходили в кино, в театр, и в один прекрасный вечер по-студенчески остались на обсуждении премьеры знаменитого «Золотого Слона», вещи очевидно антисоветской. Роза удивилась, ничто из увиденного и услышанного ее не покоробило. А происходящее на сцене показалось ей более интересным, ярким, что ли, сочным, что ли, чем, например, в ловких пьесах Погодина…
И тут случился форменный скандал, после которого Веру выжили с работы — «вынесли», на жаргоне тех лет. Она выбрала слепого.
Первого сентября 1979 года профессор, он же секретарь парткома университета В. Ю. Брехт в 8:45 вошел со звонком к первокурсникам в старинную аудиторию-амфитеатр, с удовольствием представился и, ласково щурясь на солнышко, начал читать им вводную лекцию по истории партии. Не успел он сказать первую фразу, как сверху послышался странный, негромкий, но вызывающий стукот. Он остановился, всмотрелся в лица студентов — на одних читалось недоумение, на других неловкие усмешки. Он продолжил — возобновился и стук. Стучали по партам, явно несколько человек. Неужели, подумал он, вот так, глупо, в моем университете, мы дождались наглых политических провокаций? Лицо его потемнело. Но к нему бежал уже староста потока. Он сообщил, что в аудитории находятся незрячие студенты. Они конспектируют лекции, ударно накалывая листы тонкого картона специальным металлическим крючком, сверху вниз и направо, от чего и стучат.
— А-а-а…, ну, в добрый путь, товарищи, — сказал повеселевший Брехт. К концу первого часа он привык к необычному аккомпанементу и ловил себя на том, что его подмывает им подирижировать: то ускориться, то замедлить темп, повесить паузу, вылепить длинное, сложноподчиненное предложение. Он мог, он лекции читал без бумажки, из самого себя. Забавная установилась между ними связь. Когда Брехт закончил, он чуть не сказал: «Спасибо, товарищи», имея в виду, что они неплохо помузицировали.
На факультет приняли целую группу слепых — из городов Западной Сибири свезли трех юношей и двух девушек. Всем им было лет по двадцать пять, все они отличались неординарными способностями, даже талантами, и изъявили желание получить высшее образование. У них была необыкновенная память, они говорили на хорошем русском языке и умели себя вести среди зрячих. Развитый слух позволял им легко ориентироваться в пространстве, они узнавали людей по походке, запаху, дыханию. Они аккуратно причесывались, гладили брюки, стирали белье и читали свои огромные книги, водя пальцами по пухлым страницам, как гусляры-баяны. При общей дисциплине и неожиданной любви к спиртному (наследие интернатского прошлого) они были разными и выглядели по-разному.
Слава Бородин видел свет и на сильном солнце — контуры предметов и людей. У него были обычные с виду глаза. Подвыпив, он за символический рубль читал желающим наизусть нетленного «Луку Мудищева», сладострастно играя голосом. Желающих было много. Витя Сатанеев (Сатана) был кос, слабо-слабо видел под большим углом и при разговоре вставал к собеседнику боком, как будто собирался его ударить. Он был меломан, играл на гитаре и имел дорогой магнитофон «Комета». Впрочем, магнитофон приказал долго жить, Сатана по пьянке выбросил его из окна с целью узнать, как он будет играть на лету. Коля Беневский, из ссыльных поляков, был сухой, очень сильный, симпатичный. Он не видел ничего, его глаза смотрелись мраморными, с нарисованными зелеными зрачками. Он был самым интересным, любознательным. Он мечтал построить свой дом, с верандой, красотами убранства и картинами, на которые будут любоваться его зрячие дети. У него был полный набор столярных инструментов, и его комната превратилась в столярку. В ней пахло стружкой, канифолью, лаками. Он ежедневно что-то ладил — художественные табуреты, этажерки, полочки, работал очень ловко и быстро. Он различал породы дерева на ощупь. Ремесло свое он то продавал, то отдавал, был щедрым, но стал самым богатым человеком в общежитии.
Вера все это про него знала, когда он однажды при ней сказал, сидя с приятелем на соседней скамейке в университетской роще: «Люблю цветы — трогать, нюхать, выращивать. У меня кругом будут клумбы. Розы, гвоздики, флоксы, и табак хочу. И георгины — таких форм цветок, само совершенство, твою мать!»
Да, он злоупотреблял матом и алкоголем. После этого Вере достаточно было услышать, что этот слепой красавец, жрец прекрасного, что-то стал частенько прикладываться к бутылке, чтобы она пришла к нему и представилась, погладив его по руке. Он поднял голову и почувствовал ее тепло, ее дыхание, ее фигуру и то, свыше, что дано почувствовать слепым. И безумно влюбился. Они сошлись.
В считанные недели Вера освоила систему Брайля и азы деревянного дела. Коля был великолепен. Он оказался выходцем из шляхты и учил ее польскому языку, очень удобному для бесед о цветах и маневрах столяра.
Роза Хасановна не стала падать в обморок. Она скорее обрадовалась, чем огорчилась. Она любила Короленко, и знакомство с новым зятем настроило ее на отреченный сентиментальный лад. Она огорчилась, когда Вера, горячо поддержанная стыдливым Колей, категорически отказалась жить в их квартире, и сняла, с помощью Розиных знакомых, квартирку с отдельным входом на той же улице Крылова, в трех шагах. Там было печное отопление, но был закрытый дворик. Хотя бы так, вздохнула Роза, по соседству, и забегала к ним каждый день после работы. Весной молодые посадили цветы в дворике, под окном.
Коллеги Веры были оскорблены и встречали ее гробовым молчанием, отворачивались. Живет-сожительствует со студентом, слепым, младшим ее на пять (!) лет! Некие основы вопиюще подрывались. Ассистент Молчанова, любовница директора мебельного магазина, встретила ее на кафедре с закаченными глазами, стуча по столу костяшками пальцев. Это было чересчур, и ей попеняли.
Вера не переживала, ей было некогда, она была счастлива. Она отважно ходила с Беневским по городу в черных непроницаемых очках, чтобы он водил ее, чувствовал себя главным в их семье, уверенным мужем зрячей женщины. Со слов тещи, он привык называть ее Музонькой, потому что это точно выражало суть их отношений. Им было очень хорошо, и мы, как один, неудачно женатые люди, им по-хорошему завидовали.
Нас удивляла, пожалуй, что Вера приучилась употреблять, всегда к месту, крепкие выражения, и что-то изменилось в ее пластике. Из-за всего этого мы стали глядеть на нее куда более земными глазами, чем раньше. Мы заметили, что юбки ее сделались короче, и с трудом отводили глаза от ее ног, от выреза ее платья — а ведь и ноги, и грудь ее оставались такими же, как прежде!
Этот Беневский был жизнеутверждающий персонаж, гурман, любитель виноградья!
Но, пожалуй, чересчур. Несмотря на то, что они почти не расставались, любили друг друга при первом удобном случае, а этот случай подковой висел у них на косяке, он безумно ревновал. Его слепота оказалась непреодолимой стеной между ними. Любой ее разговор с другим мужчиной приводил его в плохо скрываемую ярость. Купаясь в неслыханном счастье, он ежеминутно думал о том, что она наиграется им и бросит его — ее красоту он ценил и понимал острее нас, а красота, известно, притягивается красотой… Как все слепые, он страдал резкими перепадами настроения, изводил Музоньку, изводился сам. Это он оттягивал день регистрации их брака, не желая проснуться однажды нелепым рогатым слепцом.
В общем, счастье было опять недолгим. Вера настояла на браке и готова была стать Беневской. В августе, накануне официального бракосочетания, он сбежал, мыча от горя и чувственности. Перед этим он пил целую неделю.
Через два месяца он женился на слепой девушке из ВОС. Ей было семнадцать лет, она была маленькая, с крохотным торсом и большими толстыми ногами, словно состояла из них. Ее прищуренное лицо было ассиметрично и на редкость некрасиво.
Вера не простила его и разлюбила. Она вернулась домой, но ходила ухаживать за цветами в их бывший дворик. Они встретились на улице год спустя. Николай шел ей навстречу с женой. Вера остановилась, молча пропуская их. Он узнал Веру, как умел, по ее присутствию. Он не вздрогнул, но лицо его жутко исказилось. И молодая жена крепко ухватила его за рукав и заставила его ускорить шаг. Она гневно прищурилась на Веру, а потом распахнула перед ней свои молочные зрачки. «Мне было их жалко, ее сильнее, чем его, — рассказывала Вера, — но он, жалкий человек, пошевелил губами: Музонька.» Из Николая ничего не вышло. Он замерз в сугробе, подшофе, оставив жену с тремя зрячими детьми в грязной, неухоженной квартире.
А вскоре кафедра спровоцировала ее уход. Почувствовав запах крови, коллеги предъявили претензии идеологические и моральные. Отец умер, бояться было некого. Она не вспылила, она встала, холодно сказала им, что они ей не судьи, невежи и лицемеры, и, не садясь, ушла домой. Без тени сожаления, она устроилась работать воспитателем в детский дом, по совместительству вела там уроки. Ее не волновал престиж. В отличие от университетских, ей в голову не приходило, что все другие профессии — будь то дворник, будь то великий полководец — всего лишь вспомогательны и поставляют сырье на стол их историка и толкователя. Все лето Музонька проводила с детьми на огороде и клумбах. Добрый десяток лет гороно регулярно давало ей грамоты за лучший уход за школьным двором. А еще она основала в детдоме столярный кружок, являясь единственным в области педагогом-женщиной такого профиля. Женщина в ней вновь заснула надолго. Но полно и безупречно проявило себя зрелое материнство. Роза Хасановна молилась на нее, принимала на праздники толпы чужих ребятишек, кормила, мыла и развлекала их, вспоминая, что татарские семьи от века были большие, бывало, дедушки не помнили имен внуков и внучек, а отцы путали детей.