Я взглянул окрест себя — душа моя уязвлена стала. Ее пронзила мысль о том, что на свилке наших перетекающих веков люди потеряли биографию, как некогда потерял свою тень Петер Шлемиль, герой литературы. Да, это так, и случилось это потому, что биография теперь — избыточна, род аутизма. Объективно — невозможна, субъективно — не нужна. Зачем ключи, если все двери настежь, Господи ты Боже мой?
Помнится, это произошло в июне, месяце циклической усталости, когда не стоит оглядываться на прошлое и прищуриваться в будущее, палит остановившееся в небе палестинское солнце. Весь мир сужается в комариную брачную полость и тополиный пух сторожит каждый вздох всего, что живо. И, забывая о творчестве, униженные пальцы человека чешут возмущенную кожу. Нет сомнений, «Экклезиаст» написан в июне.
Я вспоминал умершего друга. Его наследство — светящийся кирпичик в пирамиде поэзии. Я перебирал эпизоды его (своей) жизни — общения, женитьбы, переезды. Ничто не подтверждало и не объясняло, откуда взялся его голос и почему он окреп. Так, обрывки фраз и выраженья глаз — но слишком долго их надо растолковывать, предлагать на веру, чтоб сквозь них проступил его свет невечерний. Так называемые факты не говорили о нем, говорили не о нем, скорее, рассыпали его образ, клеветали на него… Почему, за что? Что же остается другим людям, без голоса, которых нынче безнадежно забывают в поколении внуков?
Биография — что такое биография? Ее основа — сопротивление времени, если оно неправо, если оно право. Она — первый признак и условие здоровья и одухотворенности общества. Оподельдок ему без больших и особенно малых героев! Это продолженная и в нужный час нарушенная, в продолжение собственной нити, родовая легенда, воплощенная в цепи поступков Этого человека. Эти поступки связываются в сюжет, волнующий нас своей достоверностью, свершенностью, принадлежа живому, а не вымышленному герою. Эти поступки — потому и поступки, что за ними — свободный выбор и внутренний долг, «великий Норд». Верно, свобода и долг не бывают в ладах с былинами сего времени, с его модой и его копейкой, как и положено одушевленной материи, коль уж она по определению не согласна с самой собой.
Ныне гилозоизм несколько смешон. Вот мы и вступили в мир, где нет ни судьбы, ни призвания. Труден он для нас, умевших найти себя и судьбу только от противного — сгибаясь от насилия, распрямляясь на Великой войне. Бездомно живя в узких или широких боксах с холодной или горячей водой, не зная, где нас похоронят, мы обречены на вынужденное бытие. Оно коварно — множество мелких сегодняшних предложений всегда победит один большой спрос — восходящее из тьмы эхо мертвых. Мы состоим из внешних, как одежда с чужого плеча, дел и речей, и часто, часто делаем что-то, безразлично, что, чтобы всуе подать себе весть: я — жив. Есть меня на этом свете. Скорбном свете, где двое дружат против третьего, а самый частый вопрос, который задают себе мужчины и женщины: почему она? почему он?
Нам встречается человек — он еще не упакован, но он и не хочет быть упакованным, он, видите ли, имеет творческие фантазии, а это — бестактная заявка на биографию. Это беспокоит окружающих. Это саднит — они уже упакованы и последним знанием «знают», что такие попытки обречены. Они еще смиряются с тем, что где-то у колец Сатурна, на далекой от них периферии кто-то умудрился взлететь на восковых крыльях, но ближний, деливший с тобой рабский хлеб жизни — и расправляющий бесстыдно крылья — невыносим. Он — никчемный диссидент, но теперь расправляется с ним не государство — осаживают и добивают его первые соседи по жизни: сокашники, друзья, родители, любимый человек — и учителя!
Нет, мы встречаемся или встречались со своей душой. Но куда нам до наших деревенских бабушек, угольков большого народного очага. Увы, это бывает в минуты усталости, когда устаем улыбаться без радости или пить, чтоб невзначай не услышать музыку сфер (музыка сфер — потом, завтра, сегодня она нас умаляет). Но мы ее мало что не стыдимся — мы строим глубокую, эшелонированную, простите, защиту ее от других, включая себя. Мы надеваем личину, нередко скоморошью. Трусится время, личина все туже стягивает нам лицо — врастает в него. А завтра (завтра тебя ждала музыка сфер, не помнишь?) ты уже уверен — личина «сброшена» — есть ты. Почему-то тебя зовут Иван Иванович или Иван Никифорович, но это, видимо, недоразумение. Случайный песчаный человек. Случайный сосуд культуры — должна же она во что-нибудь излиться!
В зеркале мы видим измену, отчего бреемся с дотошностью. А все остальные измены — мелкие подробности, может быть, необходимые в бытийной игре в чет и нечет. «Вчера под проезжающую лошадь попал…» — главное, что попал, реализовал свое священное право.
«Облетают последние маки».
Нет, я не увлекся, не забыл про Веру Огареву. Я и хочу сказать, что у Веры Ивановны Огаревой есть то, что давным-давно, когда бледнели краски эллинизма, в затянувшихся сумерках от нечего делать назвали биографией.
Впрочем, возможно, что я сегодня выпил лишнего.