Куликов приказ об увольнении Антона Лагунова прочитал лишь к концу дня. Ему сделалось жарко. И не потому, что Шерстобитов снова вмешался не в свои функции, а оттого, что добивал лежачего: дух Лагунова и без того сломлен. За чрезвычайное происшествие в генераторном ответил мастер Хомяков — схватил два года лишения свободы. Что ж, все правильно: не проконтролировал, как включался мотор. Пошел, стервец, в такое ответственное время «перекусить». Правильно даже то, что ему, Куликову — главному инженеру завода, а не Зархину — главному энергетику — влепили на бюро «строгача». Но увольнять Антона — неправильно, невозможно.
Вошел Зархин. Он был так высок, что невольно горбился, казалось, он вечно напрягает слух, словно его вышина мешает ему слышать тех, кто пониже.
— Как хотите, Иван Трофимович, я не согласен. — Он держал в руках копию шерстобитовского приказа.
«Хорошо, что и он не согласен», — подумал Куликов.
— Почему дирекция не нашла нужным спросить моего мнения, назначая к энергетикам нового мастера?
Куликов вторично пробежал приказ глазами. Огорченный увольнением Антона, он на последующее в приказе не обратил внимания.
Постучали. Шариком вкатился добродушный, с младенческим пушком на голове, начальник энергоцеха Кузьмин. Он обиженно поинтересовался: не так, кажется, давно здесь, в кабинете у Куликова, оговаривали совсем другую кандидатуру взамен Хомякова. В чем же дело?
Решили идти к директору. Пока Шерстобитов диктовал секретарю какое-то письмо, они дожидались в приемной. Зархин ходил по мягкой дорожке, растирая, словно они у него замерзли, руки, неимоверно сутулясь. Он не любил решать дела с Шерстобитовым. Кузьмин шумно сопел, также не испытывая удовольствия от ожидаемой встречи. Иван Трофимович с горечью отметил, что и он неспокоен. Какой же динамит заложен в Витьке, если взрыва его все так боятся?
— Прошу, заходите, — с подчеркнутой любезностью пригласил Шерстобитов.
«Мягко стелешь — жестко спать будет», — подумал Куликов. Он начал разговор первым. Спросил, почему отдан приказ, ни с кем из них не согласованный? Виктор изобразил на лице удивление. Этакие пустяки? Он посчитал, что товарищи пришли к нему с серьезными вопросами.
— Движение людей на заводе — самый серьезный вопрос, — тихо произнес Зархин.
Пальцы Шерстобитова плотно приникли один к другому.
— Вместо того чтобы самим требовать внимания и дисциплины от подчиненных, вы, кажется, пришли выговаривать директору за то, что сим занимается он?
— Простите. — Голос Зархина набирал силу. — Вы отлично знаете, Виктор Николаевич, что на место снятого мастера мы, то есть я и Иван Трофимович, прочили Окольца. Вы, помнится, не возражали. Мы переговорили с Окольцом. Степа Кузьмин уже вводил его в курс дела…
— Напрасно. — Шерстобитов миролюбиво улыбнулся. — Теперь Кузьмину придется вводить в курс дела Жовтня.
Кузьмин перестал сопеть. Расправив под поясом серую рубаху навыпуск, он подбежал к директорскому столу. Куликов диву дался, услышав его срывающийся голос.
— Не солидно, Виктор Николаевич. Не солидно по отношению к Ивану Трофимовичу. Он нам авторитетно рекомендовал Окольца. Мы Окольца со всех сторон обсудили: какой он есть производственник, какой человек. Получился полный ажур. Подходит Околец цеху. А вы вроде над всеми нами посмеялись.
Виктор нетерпеливо забарабанил по столу:
— Собственно, о чем речь? Полагаете, я отменю приказ?
— Ты его не имел права отдавать.
Куликов давно не обращался к Шерстобитову на «ты». Непростительное панибратство!
— Ваши уши (на слове «ваши» Шерстобитов сделал ударение) слышат, что болтает язык?
Терпение Ивана Трофимовича исчерпалось. Торопясь, словно опасаясь, что Виктор не даст ему договорить, Куликов выкладывал обвинения. До каких пор Виктор будет вмешиваться в технологию? Когда поймет, что планировка оборудования, выпуск продукции, ритмичность работы цехов находятся в компетенции главного инженера? Требуй выполнение плана, требуй качество, но не подменяй ни главного инженера, ни главного энергетика. Черт знает что! Даже хлорирование воды нельзя произвести без санкции директора. Два цеха на заводе загружены лишь наполовину, а строятся новые производственные корпуса. Расходуется уйма денег, а нужны новые корпуса заводу? Коллектив при неполной загрузке мощностей и без того сталкивается с серьезными трудностями в сбыте продукции. Посчитался Шерстобитов с возражениями инженеров, цеховых начальников?
Все злее говорил Куликов, все замкнутей, отчужденней становился Шерстобитов. Зархин и Кузьмин не скрывали удовольствия. Главный энергетик даже сутулиться стал меньше. По-видимому, Куликов затронул и их наболевшее. Сам Иван Трофимович не сомневался, что смелость его даром ему не пройдет, да будь что будет.
С редким спокойствием, питаемым молчаливой поддержкой Зархина и Кузьмина, перечислял он причины, по которым нельзя увольнять Лагунова: у него нет родителей, на заводе он нашел семью, его полюбили, ему помогут преодолеть угнетенное состояние, связанное с происшедшей в генераторном бедой, а оторванный от коллектива, Антон способен наделать глупостей.
Шерстобитов слушал, не перебивая. Он держался подобно богу Саваофу, уверенному, что успеет покарать ослушников. Дождавшись конца куликовской речи, он обратился не к Ивану Трофимовичу, а к Зархину.
— Надеюсь, вам известно, что за пуск всякого агрегата на заводе отвечает главный энергетик?
Зархин побледнел. Намек был неприкрытым: «За ЧП в газогенераторном ты мог, дружок, серьезно пострадать, я, директор, отвел от тебя неприятность, а ты, Моська, лаешь на Слона!».
— Вы хотите сказать, Виктор Николаевич…
— Хочу сказать, что видеть в глазу другого соринку, а в своем не замечать бревна — неблагородно.
Он перевел взгляд на Кузьмина. «И ты, кролик, мог бы, как начальник цеха, поплатиться. Я и с тебя снял ответственность, переложил все на мастера, благо он в тот момент надумал завтракать. Так-то помнишь мое благодеяние?!» Вслух он произнес:
— Итак, на этом закончим. Лагунов увольняется, мастером у энергетиков будет Жовтень. Других вопросов нет?
Громко возмутился Кузьмин. Снова ссутулился Зархин. Куликов, тяжело ступая, направился к выходу.
— Иван Трофимович, задержитесь.
Куликов возвратился. Он догадывался, что ему скажет Виктор. И тот сказал именно то, о чем Куликов догадывался:
— Не обессудьте, я обязан сделать представление в Главк об освобождении вас от обязанностей главного инженера.
2
Модест Аверьянович держал слово: если выдавался свободный вечер, он отправлялся либо к Ивану, либо к Виктору. Однажды ему удалось провести вечер в обществе Елены. Она рассказала об удручающей ее болезни: у нее усыхает подбородок. Как бы невидимая рука стачивает его слева, врачи проделали с десяток анализов, но природу заболевания установить не могут.
— О чем в таких случаях думает женщина? Рак, — закончила она свой рассказ.
— Вы мнительны? — спросил Сущенко.
— Нет. Но подбородок — довольно заметная на лице деталь. — Куликова невесело улыбнулась.
— Иван знает?
Она утвердительно кивнула.
— А Виктор?
Она не удивилась — почему, дескать, спрашиваете о нем, дольше положенного задержала на Модесте взгляд:
— Нет.
И все стало само собой ясным: Иван не оказался фантазером, не валил напраслину на Витьку.
Между тем, глядя на семью Шерстобитовых, даже такой наблюдательный человек, как Сущенко, не увидел трещины. Там царила этакая патриархальная благость. Приходя домой, Виктор, не стесняясь посторонних, целовал Любу, называл ее женушкой, дружочком, уговаривал оставить школу, от которой она чрезмерно устает, охотно посвящал ее в дела завода. Люба, в свою очередь, называла мужа Витянькой, папочкой, спрашивала совета, как поступить в том или ином случае с «трудным» пареньком в классе. Она выглядела типичной учительницей: высокая, худощавая, со спокойными движениями и отработанным четким голосом, в меру строгая, в меру приветливая. Кажется, она не догадывалась о предательстве мужа: слишком открыт был ее взгляд, устремленный на него, слишком по-доброму и часто касалась ее рука головы Виктора. А может, Люба была той женой, которая в угоду семейному спокойствию слепла и глохла к временным увлечениям мужа?
Затащить к себе одновременно Виктора и Ивана Модесту удалось лишь однажды. Друзья сидели в разных углах комнаты, не глядя друг на друга. Иван вскоре собрался уходить, но Модест не отпустил его. Общий разговор поддерживался воспоминаниями. Вспомнили, как Модест, работая грузчиком в порту, ложился в полдень подремать прямо на берегу, приклеивая к рваным ботинкам записку: «Не будить. Разбудишь — плати рубль». Как перешел потом в кузню к Тяпке (Тяпкой прозвали хозяина кузни за хромоту) и как тот за малейший промах нещадно наказывал. Как Иван орал на весь Собачий хутор хаявшим революцию: «Злыдня! Вы жили плохо и будете жить плохо. Наша взяла!». Как тщательно конопатил в отцовском доме полы и окна каждую осень Виктор.
— Ты с детства обнаруживал хозяйскую жилку, — сказал Виктору Модест.
Не уловив, с похвалой или иронией произнесена фраза, Шерстобитов промолчал. И тут началось… Что ни слово — удар по совести, неприкрытый намек. «Желаешь до конца узнать человека — попади к нему в зависимость», — говорил Куликов. «Жизнь требует здравого смысла, ее на бога не возьмешь», — парировал Шерстобитов. «Черствяка хоть на десяти огнях поджаривай — он мягче не станет». — «Кто думает добреньким в социализм въехать, штаны изорвет в дыры».
Модест не вмешивался. Пусть выговорятся.
После ухода Куликова Виктор попросил разрешения позвонить. Говорил он по телефону сдержанно, но с такими интонациями, что Сущенко представил себе, как должен передрейфить на другом конце провода какой-то Сагиб Мхтияров.
— Кто тебе сказал, что азба — крошка легкая? — отчитывал Виктор Сагиба. — Пятнадцать, самое меньшее — десять килограммов в ведре, как и цемента. Шляпа ты. Каждому дураку веришь. Пошли его к дьяволу. Всю закупай, да. Ничего, он себе достанет. Зачем ждать понедельника? Сегодня оплачивай. Проворонишь — не обижайся.
Виктор опустил на рычаг трубку, посмотрел на Модеста:
— Чего не приходишь?
— Дела.
— Д-да, заедают. Любавка порывалась тебе звонить. Смотри, Модька, не околдуй мою жену. Вспоминает она о тебе часто.
— Я на жен друзей не зарюсь.
Глаза Виктора совсем обесцветились и точно провалились в глазницы.
— Кто тебя знает, бобыля! — Виктор протянул Модесту портсигар.
Сущенко не притронулся к папиросам:
— Как думаешь расхлебывать с Иваном?
— Не понимаю.
— Брось, Виктор!
— Ты же был на бюро…
— После бюро прошла вечность.
— Не понимаю. — В голосе Шерстобитова послышалось раздражение.
— Мне все известно, Витька! — Сущенко не спускал с Шерстобитова глаз. — Не играй в простачка.
— Не понимаю! — в третий раз произнес Виктор, и это третье «не понимаю» прозвучало как выстрел.
— Врешь! — потерял хладнокровие Модест Аверьянович. — Понимаешь, врешь. Как ты посмел? В детстве делил с Иваном поровну кусок хлеба и решил, что в зрелые годы можно так же делить жену?
Слово вырвалось. Но не только не убило, а даже не ранило.
— Кто дал тебе право? — Шерстобитов захлебнулся негодованием. — Не желаю говорить.
— А я желаю. И ты будешь слушать. — Сущенко вернул себе спокойствие, приобретавшееся годами. — Нас троих многое связывает. Трудное детство. Трудная юность. Одни идеи. Мы не можем быть честными в одном и подлецами в другом. Ты смертельно обидел Ивана.
— Он тряпка, твой Иван.
— Он человек, наш Иван. У него мягкая душа, но это не порок. Он любит людей…
— А Шерстобитов их ненавидит.
— Шерстобитов, прежде всего, любит себя. Он и в работе любит раньше себя, потом работу.
— И потому тянет тридцать три воза, как проклятый? Что ты знаешь о моей работе? У меня в любом деле — живинка. Дай мне самый запущенный участок…
— И ты, как сиракузский мудрец Архимед, сдвинешь землю, перевернешь мир? Ладно, не спорю. Нет бога, кроме Аллаха, а Магомет — пророк его. Не о том я. Ты держишь на заводе всех в черном теле. Даже в телефон кричишь: «Проворонишь — не обижайся». Обычную Ванькину фразу, обращенную к молодежи: «Ищите истину, а нашли, отстаивайте перед любым авторитетом, не щадя авторитет», ты возвел в крамолу. Чего ты испугался? Что молодые специалисты немедленно ринутся подтачивать советские устои? Или твои, директорские? Нельзя так жить, Витька. Наша власть прочна доверием, а не подозрительностью, наши дела строятся не на песке. Коммунист имеет право на ошибку, он живой человек. Смотреть надо на то, какие из ошибок сделаны выводы. Говоришь, дай тебе самый запущенный участок — поднимешь? Пусть так. Но люди пойдут за тобой не в силу высокого уважения к тебе, Шерстобитову, а в силу своей высокой организованности, преданности делу.
— Главное, чтоб пошли.
— Нет. Грош цена руководителю, если его боятся. Такой недолго продержится.
— Как видишь, держусь.
— Походил по заводу, убедился: непрочно.
Шерстобитов изменился в лице. Он требовал фактов: «Докажи, что у меня связь с Леной. Докажи, что меня не любят рабочие». Он отрекался от друга, брызгал слюной. «И этого человека, — думал Модест Аверьянович, — Иван называл силой, способной уничтожить?». Сущенко поднялся. Вероятно, его глаза сказали больше слов, ибо Шерстобитов разом потух, спросил:
— Ты считаешь самобичевание лучшим методом борьбы с собой? У меня ничего нет с Леной. Это правда. Да, я полюбил ее. Захоти она, и я, нет задумываясь, оставил бы Любу, уехал из родного города. Я сто раз наплевал бы на Христову заповедь: «Не пожелай жены ближнего своего», коли б почувствовал, что нужен ей. Понял? И все. И не лезь больше ногами в душу. А завод мне дороже жизни. Знай.
Шерстобитов ушел. Модест Аверьянович долго сидел, погрузившись в глубокое раздумье. Его огорчало не то, что ему не удалось примирить Виктора и Ивана, не то, что он не сказал Витьке главного: «Ты стоишь, как диктатор, не только над заводом, но и над партийной организацией», его огорчало и обескураживало собственное поведение. В беседе с другом он стремился лишь обвинить, а не понять. Пожалуй, он воистину «лез ногами в душу», и потому Виктор чурался его, не захотел полностью раскрыться. Какая же польза от подобных разговоров? И надо ли было «примирять» Ивана и Виктора, если они того не хотели? Мало что — старая дружба. Прошли годы. Годы изменили уклад жизни, характеры, взаимоотношения… Постой, постой. Значит, открещивайся от прошлого? Перечеркивай все некогда дорогое? Да плюй на Христовы заповеди хоть миллион раз, но не на чистоту человеческих отношений. А если любовь?..
Сущенко входил в управление с тяжелой головой.
3
Для Шерстобитова не существовало ни выходных дней, ни отпусков, ни отгулов за переработанные часы. Он дневал и ночевал на заводе. Но в это воскресенье он остался дома.
Вчера он был на концерте Лены. Он запоздал, в зале уже погас свет, пришлось пробираться к своему ряду, держась стены. Он зачастил в филармонию не из любви к музыке, а чтобы поглядеть на Лену. Слушал он рассеянно, он, главным образом, смотрел. Как колдуют пальцы — тонкие, белые. Как наклоняется голова с высокой прической, как колышется в такт музыке фигура.
Слушая, Виктор каждый раз думал об одном и том же: что между ними легло, где он ошибся? Он не слепой: он ей нравился. Так почему она так решительно отстранила его? Нелепо, конечно, было помчаться за нею на курорт, но он потерял голову.
Сегодня Виктор решил во что бы то ни стало поговорить с Леной. После концерта он войдет к ней без стука, так будет надежней…
Но он, конечно, постучал, нерешительно произнес:
— Здравствуй.
Она едва наклонила в знак приветствия голову:
— Что-нибудь случилось?
— Да. Гибнет человек.
Подумал: «Глупая фраза». Заговорил как можно непринужденней.
— Лена, почему ты избегаешь меня?
— Помнится, ты уже спрашивал.
— Да, спрашивал. И спрошу еще тысячу раз, если не ответишь.
Она припудрила нос, провела пуховкой под глазами, сдула со столика трельяжа пудру, поправила прическу. Лицо выражало недовольство.
— Ну, будь по-твоему. Я достаточно эгоистична сама, чтобы не разглядеть эгоизма в другом. Мало? Более всего в жизни ценю покой. Опять мало? Страсть питаю только к музыке. Будь добр, открой после моего ухода форточку.
Так и сказала: «Открой после моего ухода форточку». Форточку в ее концертной комнате или гримуборной, или артистической, провались она пропадом. Он стал на пороге, не позволяя Елене выйти. И услышал невероятное:
— Да ты навязчивее моего Ивана.
Разговор произошел вчера, но Шерстобитова и сегодня захлестывала злость.
Философ Модька вообразил, что поймал его. Иисус без святого ободка. Начальнику угро полагалось бы быть человеком потоньше. Ему одно ясно: Шерстобитов полюбил жену бывшего друга — Куликова, на Шерстобитове надо ставить крест. А что Шерстобитов самого себя клянет, что Шерстобитову впору удавиться, того товарищ Сущенко знать не знает. Подумать только: он — навязчивее Ивана. Мягкотелого, безвольного Ивана, которого не любит жена, но любят рабочие. А если безвольным Ваньку сделала Елена? Зверь, а не баба. И его, Виктора, топчет, лишает самолюбия.
Он заметался по комнате: «Шалите, — говорил он то Елене, то Модесту, равно защищая себя и от нее, и от него. — Об меня споткнетесь, носы расквасите. Эгоист я? Пусть. А в главном? Государству от меня польза или вред? Отвечайте, польза или вред?»
Он открыл бутылку «Ессентуков», залпом осушил два стакана. Зазвонил телефон. Виктор взял трубку, раздраженно сказал: «Да, да». Шофер спрашивал, приезжать ли за ним. Ясно, приезжать. Сейчас же. Воскресенья, как и отпускные месяцы, — самые томительные дни в году. На людях можно говорить, что устал, смертельно хочется отдохнуть, а на деле отдых ему противопоказан. Дома он не находит себе места. Ну, почитает газеты. Ну, поспит. Решит пару шахматных задач. Тоска! То ли дело — производство. Сотни людей ждут твоего слова, сотни дел — разрешения. Планерки. Собрания. Совещания. Звонки из Главка, обкома, с других заводов. Но как быть с Иваном? Сгоряча он хватил лишку, пообещал сделать представление в Москву об освобождении его от обязанностей главного инженера. Не дурак он, чтобы наживать неприятности. Рабочие несомненно начнут писать всюду, отстаивать. Осуществить умную рокировочку? Поменять ролями Куликова и Зархина?
Внизу загудела машина. Шерстобитов тщательно повязал галстук, черкнул жене записку (он всегда сообщал ей, когда отлучался), и, отбросив все, способное вывести из равновесия — Ивана, Модеста, даже Лену, — поехал на завод, в свою вотчину, которая, чего доброго, рухнет, если он хоть на день от нее отстранится.