Нет большего наслаждения, чем отдыхать после экзаменов. День кажется бесконечно длинным, день — год. И сам ты легкий, словно сделан из папье-маше. Дунь на тебя — поднимешься под облака. Можно нарядиться и пойти в город, так, ни зачем, просто показаться: это я, свободный человек. Где-то далеко (батюшки, как далеко — через два месяца!) экзамены в институт, а сегодня — праздник. Сегодня — цветы, цветы, цветы…
Дина оглядела комнату. Всюду прибрано, наведен блеск. Борька лежит на диване, читает «Монте-Кристо». Борька — еще школьник. А она уже — будущая студентка.
— Борь! Ты хотел бы быть на моем месте?
Он отодвинул в сторону книгу, холодно посмотрел на нее, точь-в-точь как отец, и не ответил.
— Борь, ведь я школу окончила. Понимаешь? Окончила школу.
Борька продолжал читать, не обращая на Дину внимания. Противный бирюк! Она подошла к дивану, стала перед Борькой на колени.
— Братец хороший, братец пригожий, раздели со мной величайшую мою радость, — взмолилась она.
— Отстань.
— Борька, мне хочется тебя стукнуть.
Молчание.
— Борь, совсем недавно мы вовсю с тобой дрались, а сейчас выросли. Сейчас мы не будем драться.
Молчание.
— Если бы ты видел, как я выглядела на выпускном. Белое платье, черная лента в волосах, черные туфли — каблук шесть сантиметров! Борь, как ты мог не прийти и не посмотреть на меня?
— Сказал, отстань.
— Не отстану. Ты мне брат. Событие в моей жизни должно стать событием и в твоей. Посмотри на меня, Боренька, свет очей моих! Посмотри на свою старшую сестрицу…
— Уйди, получишь.
Борька толкнул Дину, она упала:
— Ах, так? Хорошо же!
«Я сейчас проучу тебя, бирюк поганый. Я заставлю тебя испугаться».
Она вскочила на подоконник. Вчера к дому подвезли машину песку и свалили под их окнами. Она мельком глянула: песок еще лежит? Лежит.
— Прощай, Боренька!
И прыгнула.
Ноги ушли в прохладный мокроватый песок, она повалилась на бок, подняла голову.
Сверху на нее с ужасом смотрел Борька.
— Ага, испугался, флегма несчастная! — крикнула Дина и громко расхохоталась. Но в ту же секунду смех ее захлебнулся. В окне показалась бабушка.
«Бабушка пришла. Она видела, как я прыгнула». Дина саженными шагами отмерила лестницу, коридоры и ворвалась в комнату.
— Бабунь! Я живая, невредимая.
Бабушка сидела, прислонясь к стенке. Пальцы ее мелко дрожали.
— Дура, псих, идиотка, — исступленно повторял Борька, подступая к Дине со сжатыми кулаками.
— Бабунь, там песок. Я прыгнула, чтоб Борьку встряхнуть. Он же идол каменный. Идол каменный.
Бабушка, стараясь унять дрожь пальцев, терла руку о руку.
— Фу, напужалась я. Ты никогда так больше, внучка, не делай.
— Не буду, бабунь! — Дина принялась целовать бабушку.
Та легонько отстранила ее, вынырнула из-под Дининого локтя, пригладила свои волосы-одуванчики, тронула Борьку за плечо.
— Не одна она за тебя тревожится, Борис. И я все поглядываю да думаю: «Чего он такой? Чем недоволен?» Ты пошто мольчишь все, мольчишь? (У бабушки очень своеобразно звучало смягченное «молчишь»). Обидел тебя кто — скажи.
— Никто меня не обижал.
— Так чего ты на мир индюком поглядываешь? Другим оттого неуютно.
— Да мне-то что — уютно кому или нет?
— А как же? — Бабушка вся встрепенулась, словно маленькая птичка, которую вспугнули, и она собирается слететь с ветки. — Ты не один по земле ходишь. Приноравливайся и к моему шагу, и к ее.
— Зачем? — Борька поглядел на Дину. — Она вечно бежит куда-то, мчится. А я спокойно хочу ходить. И вообще: люди все суетятся, суетятся. Противно! Вечно слышишь: «Скорее». Куда бежать?
— Ай, заговорил! — Бабушка ткнула искалеченным пальцем в Борьку. — Да ведь токо в твои годы и надо скорее. Пока голова свежая, пока нервишки не поистрепаны. Ты вон какой вымахал, вроде на сырости рос. А к чему у тебя большая тяга? Не видно. Что ни начнут твои руки — бросают. За выпиливание брался? Брался. За лепку брался? Брался. Все покидал. Кого из себя готовишь?
— Сам знаю, — огрызнулся Борька.
— Верно, сам. Но можно б и с нами когда думку свою поворошить. Будь кем хочешь, внучек, но, прежде всего, ты эти мои слова запомни: прежде всего — будь человеком.
Она провела рукой по Борькиной голове, будто усмиряя в нем его гордыню, и Дина увидела, как потеплело лицо брата, как неловко улыбнулся он в ответ на бабушкину надежду, что он, ее внук, обязательно будет, обязан быть человеком.
2
Отец и мать снова собирались в отпуск. Назад они должны были возвращаться с Диной. Но Дина послала им длиннющее письмо, в котором объясняла, что поступает в педагогический, надо ходить на консультации, пользоваться библиотекой, поехать с ними ей никак нельзя. А чтобы они были за нее спокойны, обещала готовиться к экзаменам в бабушкином хуторе. Рядом — река, можно всегда искупаться, а многочисленная бабушкина родня станет поить ее парным молоком.
Дина укладывала чемодан. Из учебника по геометрии вывалилось письмо. Каллиграфические буковки. Так писать может только Иван Борщ. Обратный адрес: «Город Харьков». Много писем прислал он Дине, не на все она ответила, но читать письма героя финской эпопеи она любила.
Дина достала письмо.
«Здравствуйте, рыжик! (Скажите, «рыжик»). А у нас уже весна. Уже появилась зелень и веснушки на моем лице. Оговариваюсь: на лице только веснушки, а то подумаете, что и зелень. Работаю, аж пыль столбом. Но и отдыхаю. Вчера ходил в поход. Как много теряют люди, привязанные к одному месту. Сегодня стараюсь перенести на полотно виденное. Вы ведь не знаете, что я рисую. А что вы обо мне знаете? Ничего. А я о вас кое-что успел узнать. Вы отлично говорите по-немецки, предпочитаете Томаса Манна Генриху Манну. Любите греблю, волейбол и не жалуете футбол. Вы гордая и нежная. Гордости больше, и она подавляет нежность. А жаль.
Эта весна — последняя ваша школьная. Когда уходит последняя школьная весна, мы грустим. Одни больше, другие меньше. Что ж пожелать вам в вашу последнюю школьную весну? Оставайтесь такой, какая вы есть».
Дина вложила листок в конверт.
«Последняя школьная весна»! Вот и прошла она. Впереди — институт. При мысли о вступительных экзаменах Дина почувствовала ноющую боль под ложечкой. У нее вечно ныло под ложечкой, когда она чего-нибудь боялась.
— Платьев не набирай туда, — говорила тем временем бабушка, дострачивая Динин купальник.
— Ба, разве я рыжая?
— Кто сказал?
— Находятся такие.
— Очки пусть наденут. Блондинка ты.
— Конечно, блондинка. Ба, сколько тебе было, когда ты за дедушку вышла?
— Без малого осьмнадцать! Глупая! Самое — живи, красуйся…
Дина, будто невзначай, погляделась в зеркало. С тех пор как Иван Борщ выписался из госпиталя и уехал, она изменилась. Покруглело лицо, расширились плечи. Если бы не эти белобрысые, разметанные в стороны косички! Вот бы локоны на лоб. А, какие там локоны!
— Ба, — с печалью в голосе сказала она, — а я, наверное, никого не полюблю.
— Фу, об чем горести! Каждая поганка найдет своего поганца.
«Каждая поганка найдет своего поганца, — выстукивали колеса увозившего ее поезда. — Найдет, найдет, найдет…»
«Оставайтесь такой, какая вы есть. Какая есть, есть… есть…»
Можно любить без ответа? И волевой тот человек или слабый? Его надо уважать или презирать? И какой станет она, когда полюбит? В ней больше гордости, чем нежности? Но нежность должна рождаться нежностью. Лялька говорит, что в нежности Михаила утонешь, как в реке.
Пригородный поезд тащился, останавливаясь на каждом полустанке. Дина не отрывалась от окна. Она знала эту дорогу, как знают линии своих рук, знала на память названия всех остановок, знала, что Рассошное подступает к самому железнодорожному полотну, а Первомайская приветствует садами издали; что за Надеждиным вынырнет река, блеснет ножом и скроется, и лишь перед бабушкиным хутором развернется — тихая, зеркальная, с мягким песчаным дном.
А вот и хутор! У него смешное название: Мокрый Чакан. В нем до сих пор нет электричества — керосиновые лампы и, как роскошь, у некоторых — лампы-«молнии»; он неуклюж — дома громоздятся наверху, а сады в ложбинах; до ближайшего клуба, где можно посмотреть кинофильм, — пять километров. Но он родной. Он самый родной, этот хутор, потому что здесь родилась бабушка и вынесла отсюда свою мудрость, свое знание законов жизни, свое высокое требование: будь кем хочешь, но прежде всего — будь человеком.