Перенесенное волнение не прошло даром. Бабушка слегла. Ни микстура, ни порошки не помогали. У Дины валились из рук учебники, она не находила себе места. «Вот что я наделала, вот что наделала!» — мучилась она.
Рынок, магазины, уборка — все было на ней. Она и нынче поднялась чуть свет, купила мяса, картошки, круп. Корзина оттягивала руки, но нельзя было позволить себе остановиться передохнуть: ждало неоконченное сочинение по литературе, задачи по геометрии.
— Дина!
Дорогу ей преградили Шурка Бурцев и Алик Рудный.
— Идем в добровольное рабство: давай корзину, — предложил Шурка.
— Сама донесу. Чего увязались?
— Пардон! Мы не увязались, а, мягко говоря, напросились в провожатые. Иннеса не в настроении?
Шурка никогда не говорил просто. Именно эта черта привлекала в нем Ляльку и отталкивала Дину.
С полгода назад Бурцев начал дружить с Аликом Рудным, навязчиво рекламировал везде и всюду достоинства новоиспеченного друга. Алик-де и шахматист, и в искусстве разбирается, как никто в классе, и спортсмен. Дина втихую посмеивалась: спортсме-ен! На шею этого спортсмена посмотрите!
Недавно Дина стала замечать: Алик выделяет ее среди других девчонок. То пальто в раздевалке подаст, то провожает после уроков. В прошлое воскресенье на каток пригласил. Хотела отказаться, но, вспомнив, что о Рудном говорят, будто он здорово катается, согласилась.
Алик в самом деле катался мастерски, и вечер прошел бы отлично, не начни он «ухаживать».
— Разреши! — Рудный цепко взял Дину под руку.
— Пусти, — Дина рванула руку.
— Да что ты, Дин, маленькая?
Он снова потянул к себе ее руку, но Дина решительно высвободилась.
— Земля тебя плохо держит? В поводыре нуждаешься? — грубо спросила она.
Алик удивленно взглянул на нее, долго шел рядом молча.
— Хочешь знать, какой должна быть женщина? Как чай: крепко заваренная, горячая и не слишком сладкая. Вижу: ты крепко заваренная.
— И абсолютно не сладкая, — в тон ему ответила Дина, швырнула на плечо перевязанные коньки, ушла, не попрощавшись.
Три вечера Алик поджидал Дину после уроков у дверей школы, чтобы «выяснить отношения», но Дина убегала от него черным ходом.
— Всё, рыцари, прибыли. Отдавай, товарищ Бурцев, корзину.
Дина упорно не смотрела на Алика.
Шурка приподнял шапку, изогнулся в шутовском поклоне, хитро стрельнул в нее и Рудного глазом:
— До скорой встречи, Дульцинея!
…В школе, на большой перемене, Дину отозвала в сторону Лялька:
— Вечером мы придем к тебе — я, Шурка и Алик. Не злись, не злись. На операцию он завтра ложится. Тебе что — трудно поговорить с ним? Ты ему нравишься, Динка!
— Дальше что?
— Ничего. Нравишься хорошему парню. Мало?
— Микроскопически.
— Почему так?
— Потому что мне он не нравится. И тебе тоже. Ты поешь с чужого голоса.
Она шла домой, повторяя, как заученное: «Скажу бабушке, кто б ни спрашивал, меня нет».
Бабушка тотчас откликнулась на скрипнувшую дверь:
— Ты, внучка?
— Я, бабунь. Тебе не лучше?
— Будто чуток полегчало.
Дина радостно обняла худые бабушкины плечи.
— Умница ты на-а-ша! Быстро выздоровеешь. Ты крепкая.
Готовя ужин, Дина не переставала думать о Золотовой. Чем же ей помочь? К кому обратиться? И тут она вспомнила, что Иванова, которая живет в их доме, на первом этаже, — прокурор. Ну конечно, надо обратиться к ней. Она поможет Марусе. Она непременно поможет.
— Дома? — послышался Лялькин голос.
— Дома. Заходи, — пригласила бабушка.
«Тьфу! — сплюнула Дина. — Забыла предупредить…»
— Одевайся, Динухастик! Мальчишки ждут внизу.
— Скажи им: меня нет.
— Ты что? Кто так делает? Человек завтра на операцию ложится… — Лялька не на шутку рассердилась.
— Выйди, внучка, да объясни: «Не до гулянок, мол, мне, бабка болеет». А не хоронись. Некрасиво, — подлила масла в огонь бабушка.
— Вот наказание! — Дина укуталась в бабушкину клетчатую шаль, накинула на плечи пальто, побежала впереди Ляльки.
Осуждение можно чувствовать спиной, видеть закрытыми глазами. От Лялькиного молчания исходило возведенное в куб осуждение.
«И пусть, и пусть! — шагая через три ступеньки, твердила Дина. — Пусть не навязывает, пусть не навязывает…»
Алик и Шурка курили, облокотясь о решетчатые ворота. Дина впервые увидела их с папиросами.
— Ты хотел со мной поговорить? Я слушаю.
— А если не так официально? — попросил Рудный, гася о ворота папиросу. — Спасибо, Лариса! — сказал он, пожимая руку Ляльке и Бурцеву. Пожатие выражало, вероятно, не столько благодарность, сколько надежду на то, что его с Диной оставят наедине. Друзья поняли.
— До завтра, Дина, — сухо бросила Лялька.
— Прощай, донна Дина! — щелкнул пальцами Бурцев.
Дина и Алик пошли по Соляному спуску, к реке. Было странно видеть, как мальчишка, которого Дина знала столько лет, знала, что он не из робких, идет, глядя себе под ноги, подыскивает особые слова, путается, не находит их, и в голосе его то звучит надежда на ее, Динину, к нему милость, то страх, что сейчас она его прогонит, не станет слушать.
— В прошлом году, Дина, я познакомился в Крыму с девушкой — Светланой. От нее узнал, что каучук означает «слезы дерева» и что женщина должна быть, как чай: крепко заваренной, горячей и не слишком сладкой. Светлана мне нравилась, но мы расстались, и я забыл о ней. Почему? Тебя увидел. Не смейся. Увидел вдруг тебя. Ты не похожа ни на кого в классе. Прикажи: «Алька, искупайся в ледяной воде» — вырублю прорубь в речке и искупаюсь. «Прыгни с крыши самого высокого дома» — прыгну. Не вышла б ты ко мне сегодня, завтра б я не лег на операцию. — Он помолчал в ожидании. — Скажи что-нибудь, Дина.
Дина поддела тупым носком ботинка свалявшийся черный ком снега, отбросила его на дорогу. Непривычными и странными казались услышанные от Алика слова. Что это — объяснение? Ей, десятикласснице, говорят: «Прикажи искупаться в ледяной воде — искупаюсь»? Кому-то, пусть всего-навсего Рудному, она кажется особенной, не такой, как все?!
Только сейчас Дина заметила, что Алик идет без шапки, что ворот пальто распахнут и шея открыта. Она остановилась, сосредоточенно, не торопясь, застегнула его пальто, подтянув к шее шарфик, провела рукой по его влажным, чересчур мягким волосам, изменившимся голосом сказала:
— Даже не знаю, что тебе сказать.
Бывают минуты, когда не нужно слов. Никаких. Ни высоких. Ни значительных. Алик этого не знал, но его обрадовала скупая забота Дины, и он поспешил выдать ей все накопленное вечерами ожидания, когда Дина убегала от него черным ходом.
— Удивительная особь — человек. Он не может без труда произнести простое и великое: «Я люблю». Наверное, поэтому у многих народов до сих пор существуют традиционные способы признаний. Влюбленный австралиец надевает на голову «чилара» — повязку, натертую корой эвкалипта. В этой повязке он старается как можно чаще попадаться на глаза своей избраннице. Конголезец подает любимой жареную птицу и говорит: «Убита моею рукой». Что должен сделать я, Дина?
Новизна и необычность минуты исчезли. Перед Диной стоял прежний, давно знакомый ей Алька Рудный, с толстой шеей и мягкими, длинными, как у священника, волосами.
«Интересно, — подумала Дина, — это он специально для меня вызубрил или многим уже демонстрировал свою «ученость»? Толкнуть ему цитатку из «Рудина», что ли? «Дарья Михайловна изъяснялась по-русски. Она с намерением употребляла простые народные обороты, но не всегда удачно».
— Ты молчишь, Дина?
— Разве? — Дина коротко рассмеялась. — Нечего мне сказать, Рудный. Право, нечего. И что ты во мне увидел особенного? Белобрысая. Никакой э-ру-ди-ции. Я правильно произнесла? Прическа у меня, по словам бабушки, «черт летел — копейку искал». И вся я такая. Дружить со мной — одно беспокойство. Счастливо тебе завтра прооперироваться!
Она едва не произнесла излюбленное бурцевское: «Счастливо, дон Алик!». Но она не произнесла, и после, вспоминая, радовалась, что издевательское «дон Алик» не сорвалось с ее языка.
До самых ворот Дина бежала. Запоздалый морозец пытался прихватить чавкающую грязь, тонкие ледяные пластинки обламывались под ногами. Захлопнув железную калитку, Дина с облегчением вздохнула, словно прочно отгородила себя и от чавкающей грязи, и от Рудного с не по-мужски мягкими длинными волосами, и от своей минутной нежности, которая теперь и обижала, и смешила.
2
Прыгая через ступеньку, Дина спустилась к Юлии Андреевне Ивановой. Сегодня она не была столь уверена, что Иванова обязательно согласится помочь Марусе, однако пошла к ней.
— Что налегке? — спросила Юлия Андреевна, выходя на ее стук.
— Теплынь.
Иванова повела Дину в огромную комнату, похожую на танцзал, в который наспех внесли шкаф, кровати, письменный стол да поставили, где попало, и стоят они до сих пор не на месте, в ожидании хозяйской руки. Только крошечный круглый столик у окна был аккуратно прибран, альбомы сложены стопочкой, накрыты пестротканой салфеткой.
— Посиди. Я обед разогрею, папа вот-вот придет, — сказала Юлия Андреевна.
В облике Юлии Андреевны ничего не было женственного. Короткая мужская стрижка, узловатые жилистые руки, грубый голос. Она ходила в темных юбках, кофтах английского покроя, глухо застегнутых у ворота, туфлях на низких каблуках. Ее удлиненные серые глаза можно бы назвать красивыми, но их портили вечно разлохмаченные чернющие брови, похожие на щетки. Дворовые мальчишки называли Юлию Андреевну старой девой, ее отца — буржуем, не успевшим сбежать в октябре семнадцатого. Дина вечно с ними спорила.
Андрей Хрисанфович Иванов был действительно «из бывших». До революции он содержал контору по семенной торговле и огородничеству, его коллекции семян завоевывали дипломы на выставках. Решив, что Советам такие, как он, не нужны, Андрей Хрисанфович уехал из России в Германию, а Юлия Андреевна осталась. В двадцать седьмом году Иванов возвратился с женой-немкой, которую во дворе стали называть по-простому: теткой Паулой. (Мать Юлии Андреевны умерла от родов). Тетка Паула легко сходилась с людьми, была частым гостем то в одной, то в другой квартире, охотно садилась обедать, если приглашали, везде говорила один и тот же комплимент: «Ах, Анычка (Лизанка, Ксенушка), как ви аппетитно варитэ». Поговаривали, что она до ужаса жадная, на завтрак дает старику Иванову по половине крутого яичка и хвост селедки, но когда тетка Паула умерла, хоронили ее всем двором, даже плакали, и уж, конечно, вспомнили с десяток ее добродетелей.
Дине Иванов был симпатичен. Высокий статный старик с белой гривой волос оживлялся, лишь заговаривая о сортах овощей, фруктов или цветов.
Как-то Дина попросила у него семян флокса для пришкольного участка. Он долго расспрашивал ее, что значит «пришкольный участок», и все повторял: «Кто бы мог подумать?» Потом он объяснил, что в девятьсот девятом, памятном для него девятьсот девятом, когда он получил за коллекцию семян на Каменской выставке сельского хозяйства высшую награду «Почетный диплом» — двадцать пятый по счету, — он горевал, что у него нет сына — продолжателя его прекрасного дела. Юлька? Э! Уже тогда ее интересовала только юриспруденция. И вот через много лет приходит девочка и просит его образцовых семян для пришкольного участка. Подумайте, для пришкольного! А намедни приезжали из северных районов области, также кланялись: помогай, мол!
— Я-то, дурак. Понимаете, такой глупейший старый дурак (Андрей Хрисанфович даже двенадцатилетним говорил «вы»), бежал из России, считая, что у большевиков мне нечего будет делать. Вы знаете, какие я рассылал своим покупателям визитные карточки? «Вниманию господ покупателей! Все наши семена, за исключением русских сортов овощей и некоторых немногих сельскохозяйственных — клевер, тимофеевка, — прибывают от первоклассных заграничных (слышите, заграничных!) специалистов. Дешевого заграничного, так называемого рыночного товара, а равно продуктов русских семеноводов-любителей, совсем не имеем». Так и объявлял, дорогая девушка: своих, русских, не имеем. А сейчас вы просите у меня семена флокса. Вы, обыкновенная школьница! Кто бы мог подумать! Да, да. Я их дам вам. Пренепременнейше. И астру «канарейка». В девятьсот десятом на Российской выставке общества садоводства мы за нее получили Большую золотую медаль. Эту астру очень любит Юлька. Ах, Юлька, Юлька! Ей спасибо, что правду о новой России написала. «Возвращайся, отец. Ты нужен». И я вижу: ну-жен. Кто бы мог подумать?!
Альбомы Иванова вводили в мир удивительных названий: дыня «жемчуг», капуста «эрфуртская», морковь «несравненная», огурцы «уникум». Иванов был в душе поэтом, что очевидно не только из названий, а и из подписей, поставленных его рукой под фотографиями:
«Отборные исполинские петунии. Отличаются чрезвычайно крупными волнистыми цветками, красиво расписанными жилками. Цветки держатся на стеблях стройно, не принимают, как другие, от ветра или непогоды растрепанного вида. Они горды, как люди, коих никто с рождения не унизил грубым словом».
— Чего не садишься, Дина? — прервала Динины мысли вошедшая в комнату Юлия Андреевна.
Дина рассказала ей о своем «приключении», о ночи в КПЗ, о Марусе Золотовой. Пока она не называла Маруси, Юлия Андреевна слушала спокойно. Но только с языка Дины сорвалась Марусина фамилия, Иванова поднялась, закурила, ее узловатые пальцы забарабанили по спичечной коробке.
— Эка он ее, — произнесла она непонятную для Дины фразу и вдруг устремилась к письменному столу, стоя принялась что-то писать на голубом листе бумаги. Писала она, не придерживая лист рукой, потому что в левой продолжала держать папиросу, часто затягиваясь и сбивая пепел прямо на стол. Лист у нее елозил, тянулся за пером, Дина придавила угол листа пресс-папье.
— Возьми, — сказала Юлия Андреевна, вкладывая записку в конверт, на котором крупно написала: «Модесту Аверьяновичу Сущенко». — Сегодня уже поздно. А завтра сходишь туда, скажешь дежурному: «Мне надо передать письмо лично в руки товарищу Сущенко». Лично в руки. Поняла?
Дина кивнула.
«Модест Аверьянович… Я где-то слышала это имя или мне кажется? Наверное, кажется».
Она поднялась, но Юлия Андреевна усадила ее, стала расспрашивать, как выглядит Маруся, на кого оставила дочку?
— Вы знаете Золотову? — Промелькнула радостная догадка. — Вы та прокурор-женщина, что уже один раз… Да?
Папироса, положенная на край стола, очутилась снова в руке Юлии Андреевны, после затяжки ее огонек ожил, а вместе с ним ожили и не совсем обычные глаза Ивановой.
— Попробуем ей помочь, — не ответив на Динин вопрос, сказала Юлия Андреевна. — Что интересного у тебя?
То не был праздный вопрос. Юлию Андреевну действительно все интересовало. Как в школе? Здорова ли бабушка? Чем занимается Борис?
Юлия Андреевна обладала огромным даром: умела слушать. Поэтому ей и хотелось рассказывать. Но и говорила Юлия Андреевна великолепно.
Обдумывая ее слова: «… Гнусность иногда так спрячется, ее не распознаешь», «…Прощать гнусность нельзя. Ее простишь раз, она силу почувствует, не одному вред причинит», Дина соглашалась, что все это, конечно, верно, но если гнусность умеет крепко прятаться, как же ее, в конце концов, распознать?
— Получается: смотри и смотри? А вдруг гнусность здесь спряталась, а вдруг там? — сердито спросила она.
— Нет, — ответила Юлия Андреевна, — на поводу у подозрительности тоже идти не следует. Подозрительность мельчит душу, разъедает ее.
— Разъедает, — согласилась Дина.
Они помолчали. Было слышно, как о деревянный порожек ударяются капли: кап-кап. Таял снег.
— Давай, Дина, почаевничаем. Загулял где-то наш Андрей Хрисанфович. Ох, эти мужики!
Юлия Андреевна рассмеялась. Отступили, открыв глаза, брови-щетки, и Дина опять подумала, что глаза у Юлии Андреевны необычные, только она сама того не знает и прячет их, а их не надо прятать, и вообще не надо ей коротко стричься, отрастила бы косы — волосы у нее красивые, каштановые, — и не к чему ходить в длинных грубошерстных юбках, туфлях без каблуков. Тогда дворовые мальчишки не дразнили бы ее старой девой.
Вздохнув от жалости (почему об этом нельзя сказать вслух?), Дина с удовольствием глотнула крепко заваренного ароматного чая.
Едва Дина переступила порог кабинета начальника УГРО, едва увидела приветливо кивнувшего ей человека, как узнала его. «Ты буриданов осел, Модест. Извини меня, но ты буриданов осел». Он! Друг Лялькиного отца. Седые виски. Выправка, как у спортсмена. Значит, он приехал не погостить?
Дина протянула ему конверт.
Сущенко извинился перед сидящим у окна посетителем, пригласил Дину сесть. Прочитав записку Юлии Андреевны, он обхватил двумя пальцами подбородок, долго, не моргая, смотрел на Дину. Под его пристальным взглядом стали ощутимыми жесткость стула, неудобство позы. Хотелось отвести глаза. Но Дина не пошевелилась, не отвела глаз.
— А с Юлией Ивановой ты когда-нибудь встречаешься? — спросил Модест Аверьянович мужчину.
Тот медленно, как бы нехотя, оторвался от окна, ответил:
— Нет.
— Живете в одном городе и не видитесь? А я с нею уж раза три повстречался. — Сущенко бережно, как показалось Дине, расправил загнувшийся угол записки.
— Тебе положено. — Гость Модеста Аверьяновича уютно, по-домашнему, уселся в кресле. — Старая любовь не ржавеет. — Он рассмеялся.
— Ты хотел сказать: «Старая дружба», — поправил Модест Аверьянович. — Да. Шерстобитов, старая дружба не ржавеет.
Шерстобитов!
И опять Дина вспомнила подслушанный из Лялькиной комнаты разговор:
«Модест! Обругай меня последним словом, но убеди. Убеди, что разумно живут Шерстобитовы, а я — труха от спиленного дерева. Ненавижу, презираю Витьку. Рано или поздно он это увидит. И тогда сомнет меня, уничтожит».
Динина память впитала каждое слово, оброненное в то утро Лялькиным отцом.
Не скрываясь, Дина разглядывала Шерстобитова. Он ничем не походил на силу, способную уничтожить. Невысокий, щуплый, узкоплечий, он скорее казался немощным, чем сильным. Может быть, сила пряталась в глазах? Их словно переставили с другого лица. Темно-карие, огромные, они ушли в такую глубину, что о них можно было сказать не «ушли», а «провалились». Или в руках? Короткие пальцы, плотно прижатые один к другому, были напряжены, точно сопротивлялись кому-то, кто хотел их сжать в кулак.
— Извини, Виктор! Мне надо поговорить с девочкой. Я приду на завод. Обязательно. И во всем постараюсь разобраться. — Они разом поднялись.
— Завод заводом, Модест, а дом домом… Я прошу быть у нас завтра в семь вечера. Не обижай Любу.
— Спасибо, Виктор. Не уверен, что смогу.
Они слишком поспешно протянули друг другу руки. Каждый пытался изобразить на лице сердечность, призвал на помощь улыбку, но оба, не привыкшие, очевидно, к неискренности, выдали себя взглядом.
— Значит, с этой женщиной… — дождавшись, когда вышел Шерстобитов, заговорил Модест Аверьянович, но не окончил фразы, умолк.
Дина понимала: Сущенко нужно именно сейчас, сию минуту, додумать что-то такое, чего невозможно будет сделать потом, ей нельзя выдать своего присутствия даже дыханием, и она сидела, не шевелясь, чувствуя, как замлевшую ногу стали покалывать мурашки.
— Да… бывает! — неизвестно о чем сказал Модест Аверьянович и, подперев щеку рукой, посмотрел на Дину ясным, видящим только ее взглядом.
Дина уходила от Сущенко, испытывая самые разноречивые чувства. Радость — от того, что он пообещал помочь Марусе. Волнение — от всего, что ей сказал Модест Аверьянович, сказал, не оглядываясь на ее молодость, на неполные семнадцать. Печаль — от сознания, что в жизни много еще дурного, оно рядится в разные одежды, живешь себе, не видишь, а Модест Аверьянович и Юлия Андреевна ежедневно видят, как же черно должно им казаться все вокруг!
Холодный резкий ветер бил в лицо, перекатывал по тяжелому небу тучи, но испортившаяся погода не уничтожала рожденного в разговоре с Модестом Аверьяновичем тепла.
— Альбиносы! — прощаясь с Диной, произнес Сущенко. — Так называют животных или птиц, лишенных красящего вещества — пигмента. Но белая ворона не перекрашивается в черную. Она такова, какой ее создала природа. Человек-альбинос перекрашивается. Его не сразу раскусишь. Не сра-зу.
Дина вскочила на ходу в трамвай, молча снесла выговор кондуктора: «Мало вам, шелопаям, ноги отрезает», молча кивнула, услышав неласковое: «Проходи, не одна в трамвае едешь». Ей было безразлично все, что делалось вокруг. Она торопилась увидеть Ларису, узнать подробнее о Сущенко.
— Жена его бросила, — рассказывала по дороге в школу Лялька. — Ушла к известному артисту. Она геолог, красивая и намного моложе. Отец говорит: он из-за того и перевелся сюда работать. Отец говорит: красота мечтает о блеске, а Модест блеска дать не мог. Она оставила ему сына: «Воспитывай. Мне не до него».
Дина возмутилась:
— Отдать мужу сына? Хороша мамочка.
Лариса как-то странно взглянула на Дину.
— Между прочим… меня мама тоже в оные времена оставляла. Потом возвратилась.
Дина испуганно произнесла:
— Извини. Я не знала.
Наступило неловкое молчание.
— Наши дорогие родители думают, что семилетний ребенок ничего не понимает. Отец при мне говорил маме: «Радость моя! Ты не пожалеешь, что вернулась. Я ничем не напомню. Ничем, ничем». Дурак! — Лялькины губы дрожали. — У меня не будет детей, — сдавленным шепотом продолжала она.
Дина во все глаза смотрела на Ляльку.
— Что? Крамолу говорю? — Из Лялькиных глаз, прозванных Бурцевым «Осторожно: смертельно!», сыпались искры. — Ты когда-нибудь мою мутер видишь дома? Нет? Я тоже. Она меня д о в е р я е т тете Сане. Как доверяет ей квартиру, рынок, шитье белья.
Впервые за долгие годы дружбы с Ларисой Дина подумала, что Лялька не такая счастливая, как кажется, что вообще, наверное, любой человек выглядит не совсем таким, какой он на самом деле, дружишь с ним, дружишь, а все равно до конца его не узнаешь.
продекламировала Лялька.
Дине сделалось грустно: «Почему — «свои мыши»?»
— Лялька! — тихо сказала она, взяв подругу за руку. — Лялька, важно не то, какие наши родители. Важно, какими мы с тобою будем. Через пять лет, десять… через двадцать. Не превратиться в альбиносов. Страшно, Лялька, превратиться в альбиносов.
3
Отца перевели на другое строительство, мать писала слезные письма. Дескать, и погано на новом месте, и скучно, и снятся ей Дина с Борисом каждую ночь, душа от тех снов разрывается.
«Приезжайте, деточки, хоть на каникулы. Деньги мы вам вышлем», —
писала она.
Но пока деньги пришли, Дина и Борька забыли, какие они были, эти каникулы.
Бабушка, сидя за машиной, говорила сквозь ухмылку:
— То ей нет компании для гулянок, вот душа и рвется. Глядь-поглядь, найдет партнеров, угомонится.
Жизнь их маленькой семьи сызнова потекла, как тихая, спокойная речка Мерлузка, на которой раскинулся бабушкин хутор. Бабушка шила, Борька занимался спортом, Дина — школой. У нее было столько обязанностей, что приходилось составлять недельный календарь.
— На лошадь, которая больше тянет, и взваливают больше, — выговаривала бабушка, встречая запозднившуюся Дину.
— Бабунь! — смеялась в ответ Дина. — Я двужильная.
Она ни от чего не могла отказаться: ни от редактирования школьной газеты, ни от драмкружка, ни от литгруппы, где властвовала Лариса со своими стихами, ни от кружка немецкого языка…
Она ни от чего не хотела отказываться.
— Долгова! — остановил стремглав летевшую по лестнице Дину завуч. — Зайди ко мне.
На крохотном носу завуча неуютно сидело пенсне, он часто приглаживал светлые вьющиеся волосы, словно стеснялся, что они так вьются у солидного человека.
— Долгова! В третьем «В» заболела учительница. Сможешь позаниматься с ребятами?
Дина повела плечом: «Не знаю».
— Вот книга. Для начала почитай им. Потом проверь домашнее задание по арифметике, реши с ними задачу. У вас литература. Я предупредил Ирину Михайловну.
У нее сильно забилось сердце, когда завуч, пропустив ее вперед, распахнул двери в третий класс.
— Дети, — сказал завуч, поправляя готовое свалиться с носа пенсне. — Валентина Иосифовна заболела. Урок проведет ученица десятого класса Дина Долгова. Ведите себя хорошо. Она почитает вам.
Дина начала читать, не узнала своего голоса. Ни с того ни с сего он осел, охрип, язык цеплялся за свистящие согласные. Завуч постоял немного, вышел. И только он вышел, Дина осмелела. Высоким голосом, тем самым, которым она говорила Арбенину в «Маскараде»: «О нет, я жить хочу!», она читала сейчас о мальчике Чоппеле, преодолевшем бездорожье, чтобы добраться в лазарет к больному отцу.
Неожиданно Динино ухо что-то легонько задело. Она подняла голову, увидела мальчика, прячущего между колен рогатку.
— Иди-ка сюда, читай, — позвала его Дина.
Мальчик неохотно поднялся, направился, волоча ноги, к столу. Читал он плохо, в классе зашептались.
— Как тебя зовут? — остановила его Дина.
— Николкой, — шмыгнув носом, ответил мальчик.
— Врет, врет! — крикнула девочка с синим бантом в волосах. — Петька он. Кизякин Петька.
— Ладно, Петя-Николка, — сказала, засмеявшись, Дина, — садись со мной за этим столом. Слушай.
Она продолжала читать. Она тащилась вместе с Чоппеле по грязи, вываливалась из его дырявых сапог, дрожала у двери палаты, не уверенная, что отец жив. И вместе с Чоппеле онемела от горя, услышав, как чужой человек на костылях сказал: «Я буду тебе отцом».
Петя сидел, понурив голову, расставив ноги. На его колене болталась рогатка.
— Петя! — позвала его Дина. Мальчик поднял голову. — Ты бы пошел к больному отцу в другой город по такой грязи?
Лобастая головенка Пети смешно потянулась кверху, одно ухо покраснело.
— Идти долго. Я бы поехал.
— А не удалось бы поехать, только пойти. Пошел бы?
— Тю. Я бы для своего папы не только что это сделал. Он кочегаром на паровозе. Он всю землю видит, когда едет.
Дина провела рукой по красному уху мальчика.
— Чем же, ребята, вам понравился Чоппеле?
Тридцать рук взметнулись кверху.
— Он добрый.
— Он любил отца.
— Он…
Дина позволила всем, кто хотел, высказаться, а потом заговорила. Передуманное ею после ночи в КПЗ, после разговоров с Юлией Андреевной и Сущенко вылилось сейчас во взволнованные слова о чистоте и красоте души человеческой.
Зазвенел звонок.
— Ты и на втором уроке придешь к нам? — окружили ребята Дину.
— Она и на втором уроке придет. — В дверях стоял Николай Николаевич. Потому ли, что Дина редко видела его улыбающимся или потому, что он снял пенсне, но лицо завуча поразило ее. — Она будет приходить к вам каждый день, пока не выздоровеет Валентина Иосифовна, — закончил он.
В коридоре к Дине бросилась Лялька:
— Динка, ты жива? Крокодилы из третьего «В» тебя не слопали?
— Лялька! — мечтательно проговорила Дина. — После десятилетки я иду в педагогический.
— Умереть! Дин-Дин, ты станешь сухой, как Балтимора (Балтиморой называли преподавательницу химии), будешь ходить, точно проглотила линейку, хлопать в ладоши, призывая к тишине, брать за плечо расшалившегося и просить, чтобы он вспомнил, где находится. Дин-Дин, умоляю: пожалей нас.
— Лялька! Я буду учить, Мне это интересно, понимаешь? Мне это интересно.
После уроков Дина долго бродила по тихим улочкам города и думала о том важном, что ей открылось.
Да, это увлекательно — учить, воспитывать. Но нелегко. Сколько детей — столько характеров. С ними нужно быть мудрой, иначе… А если у нее не хватит мудрости, такта, доброты? Э, волков бояться — в лес не ходить. Решено. После десятилетки — педагогический.
Валил крупный снег. Было приятно ощущать его на лице, ресницах, даже за воротником пальто, хотя он и таял там, холодя и щекоча шею. Было радостно от сознания, что найдено место в жизни, найдено призвание.