8.1. Развивая лейтмотив, заданный во Введении и неоднократно звучавший во всех главах, важно увязать языковой вкус и речевую моду как крайнее его проявление, в целом языковое чувство с нормой, уже прямо связанной с языковой системой.
При любом понимании соотношения языка и речи, ясно, что динамика первого определяется процессами речевой деятельности, хотя, разумеется, в системе языка откладывается далеко не все из происходящего в индивидуальной и даже общественной коммуникативной практике. Некое сито (может быть, это и есть важнейшая черта, «облагораживающая» функция литературного языка, «образованного стандарта»?) отсеивает изобретения моды да и многие издержки вкуса, вообще-то претендующего на фиксацию.
Языковая система лежит в основе речевой деятельности. Она детерминирует норму, языковое чутье, вкус и даже речевую моду, хотя эти категории во многом определяются также и экстралингвистически – социальными факторами, внеязыковой действительностью, даже сознательным научным воздействием, психологической установкой, воспитанием. В то же время эта система как первооснова, как сдерживающий и облагораживающий регулятор стихии общения в целом сама испытывает воздействие всех этих категорий в соответствии, так сказать, с влиятельностью, силой, существенностью каждой из них в из взаимосвязи.
Разумеется, взаимосвязь ее и их неравноценна в двух своих направлениях, но именно второе приводит к тому, что, как заметил, Евг. Замятин в статье «О языке», «каждой среде, эпохе, нации присущ свой строй языка, свой синтаксис, свой характер мышления, ход мыслей» (РР, 1993, 1, с. 26).
Категоричность этого мнения не должна смущать: язык способен принимать очень разные обличья, оставаясь самим собой. Этому служат его внутренние ресурсы, вариативность форм и особенно смыслов, но он остается длительное историческое время идентичным сам себе, несмотря на многие частные новшества и изменения на разных своих ярусах, прежде всего, в лексике, стилистике, синтаксисе. Такие изменения и новшества, вызываемые к жизни модой, диктуемые вкусом, если они поддержаны чутьем языка и кодифицированы нормой, запечатлеваются именно как элемент структуры языка – в исключительных случаях даже тогда, когда противоречат языковой системе, но не нарушают ее сущностных параметров.
Разумеется, при этом механизм опробования включается на полную силу, самый же процесс осуществляется через вариативность и смену норм. Узус, подчиняющийся языковому чутью, вкусу, даже прихотям моды, воздействует на норму, обеспечивающую преемственность литературного стандарта, бронируя его структуру от излишних изменений. Желание понять и изобразить эти взаимоотношения заставляет многих ученых уточнять, усложнять соссюровскую дихотомию (или отказываться от нее, признавая неделимость «языка-речи»!), вводя, по крайней мере, понятие «троякого аспекта»: узус – норма – система; ср. более модную сейчас триаду: способность – тексты – структура.
Повторим: как бы ни решались эти вопросы, ясно, что всевозможные отклонения в речи, тиражируемые изо дня в день, безусловно, влекут за собой структурно-языковые сдвиги, причем необязательно такие, которые можно причислить к желательным (см.: А. С. Петухов. Язык перестройки или перестройка языка? РР, 1992, 2). Имеем ли мы в результате некий новый язык? К счастью, нет, но привычный нам лик литературного языка меняется более или менее существенно. Если угодно, на нем появились морщины – не от старости, а от небрежения гигиеной.
На фоне торжествующей моды становится вполне возможным и массовое сознательное расшатывание нормы, что, наряду с речевым неряшеством, когда описок и ошибок перестали стесняться, может деформировать не только речь, но и самый язык. Примером сознательного отхода или ухода от литературно-языковой традиции может служить обострившееся стремление к обновлению применяемых языковых средств, к смене устоявшихся вариантов выражения, к новым типам словосочетаний, к непривычным построениям предложения. «Почва для усиленного хода языковой эволюции в революционный период самая благоприятная» (Е. Д. Поливанов. Избранные работы. Статьи по общему языкознанию. М., 1968). А мы живем сейчас именно в эпоху коренных реформ.
Русский язык (именно язык, а не только индивидуальная речь, даже не только норма) сейчас во многих точках и заметно деформируется, теряет идентичность с предшествующим своим видом. Оставаясь самим собой во всех сущностных чертах, он эволюционирует явно быстрее, чем положено. И это в известной мере оправдывает желания многих повторить сегодня слова ревнителей русского слова в послереволюционные 20-е годы: «Русский язык в опасности!».
В то же время не стоит преувеличивать угрозу: как и тогда, русский язык отнюдь не на краю гибели и даже не в кризисе. Он просто приобретает новый облик, что, как показывает история, всегда воспринимается, особенно лицами старшего поколения, как порча привычно-надежного. Тут уместно повторить тезис, к которому не раз подводил анализ фактического материала: предшествующая эпоха излишне тормозила все изменения языка, в том числе и оправданные (тут можно напомнить различения «естественных» и «неестественных» языковых изменений у голландских лингвистов).
В частности, как уже отмечалось (см. 0.4 – о встрече разных ориентаций на месте одной, признаваемой и насаждаемой установки, а также о унифицирующей – в соответствии с задачами пропаганды – роли масс-медиа) официально не одобрялся и подавлялся важнейший мотив языковой эволюции – наличие и взаимодействие диалектов, особенно социодиалектов, которым, строго говоря, отказывалось в праве на существование. Гетерогенность нынешней речевой жизни, естественно связанная с повышенной вариативностью и утвержденным авторитетным достоинством ряда субсистем, не может не сказываться на литературном каноне, внося в него без особого оправдания и общего согласия разные новшества.
Далеко не все новшества суть деформации, многие впоследствии оказываются нормой и совершенствуют самый язык. Только в самых исключительных случаях (при особо сильном и длительном давлении языка завоевателей, например) новшества достигают критической массы и действительно ведут к разрушению языка. Вообще же переход языка на новую ступень эволюции – постоянный исторический процесс, который полностью никогда, видимо, не является деградацией, оскудением, упадком, вырождением. В социальном плане этот переход, даже если его излишне высокие темпы грозят устойчивости и преемственности литературного выражения, есть звено вечного процесса приспособления языка к меняющимся условиям жизни общества, его идеалам, установкам, вкусам.
И вообще кто мы, чтобы судить, что есть обеднение, регресс языка и что есть его обогащение, прогресс? Не говоря о том, что по мнению фундаменталистов, эволюция есть вообще условный человеческий конструкт, применительно к языку, как и к искусству, художественному творчеству в целом, понятие прогресса, совершенствования, восхождения весьма относительно, а может быть и неприменимо. Если еще можно в какой-то мере объективно (количественно, анализируя развитость синонимии и т. д.) судить об оскудении или обогащении словаря, то что признать деформацией или развитием грамматики, фонетики? Не всегда помогает и предложенное Б. А. Серебренниковым различение абсолютного и относительного прогресса в языке.
Вводя понятия языкового вкуса и моды, мы пытались не столько объективировать ответ на эти непростые вопросы, сколько объяснить их социально-психологическую природу. Мы полагаем, что ее знание дает какую-то возможность управлять процессом эволюции, хотя бы уберегать общество от крайностей.
На вопрос, почему и особенно зачем в языке что-то меняется, а что-то остается стабильным, по глубокому замечанию академика Н. И. Толстого, которое могло бы служить эпиграфом к нашей книге, «отвечает история культуры, история общественной мысли и общественного вкуса» (Н. И. Толстой. История и структура славянских литературных языков. М., 1988. Выделение мое. – В. К.).
Разумеется, это не означает отрицание имманентных законов развития самой системы: язык есть «код плюс его движение» (Ю. М. Лотман. Культура и взрыв. М., 1992, с. 13).
При рассмотрении конкретного материала мы видели, что сегодняшние тенденции использования русского литературного языка и, следовательно, типичные черты его облика в ближайшем будущем складываются отнюдь не только из-за низкой грамотности и неряшливости, но в силу именно осознанной установки, желания следовать определенным вкусам, задаваемым влиятельной частью общества, в целом достаточно образованной и весьма неплохо знающей, но сознательно деформирующей нормы и стилевые закономерности литературно-языкового стандарта.
Между прочим, аналогично стоит говорить и о сегодняшней культуре: российское общество отнюдь не впадает в бескультурное одичание, но на первый план в нем, несомненно, выдвигается культура слоев еще недавно неэлитарных, периферийных или даже находившихся в сокрытии маскировки, а теперь ставших сразу наиболее влиятельными. Эта культура, хотя и приемлется далеко не всеми, затмевает всех и вся, будучи щедро финансируема и пропагандируема. И вряд ли это пройдет бесследно для русской культуры в целом, как не прошло для нее бесследно насаждавшееся чуть ли ни целое столетие известное разделение национальной культуры на две культуры.
8.2. Среди лингвистов, наблюдающих за живыми процессами наших дней, большинство склонно полагать, что все носят собственно речевой характер и не сопрягаются с какими-либо определенными процессами в языке или с заметными изменениями имманентных «внутренних законов» развития его системы.
20–23 мая 1991 г. в ИРЯ РАН прошла конференция «Русский язык и современность. Проблемы и перспективы развития русского языка». В ходе ее подготовки Н. Ю. Шведова высказала мысль о том, что сложное и противоречивое функционирование русского языка в нынешних условиях ведет к такому количеству «отрицательного» языкового материала, что заставляет беспокоиться о состоянии русского языка (ср. цитировавшуюся оценку его Л. К. Чуковской – «ужасающее состояние»). Это сочетание и стало ведущим для всей конференции и проведенного анкетирования крупнейших ученых. Практически все ответили оптимистическим несогласием с таким мнением (см. публикации – РР, 1992, 2–6).
Во-первых, многие отвергли самый термин «состояние языка» (полагая более уместным говорить о типических чертах языка 80–90-х годов, о тенденциях его развития, характерных для этого периода) – все понимали под ним нечто обязательно отрицательное, синонимизируя с кризисом, умиранием. Очень немногие понимали под состоянием очередной синхронный срез, ускоренный переход к некоему новому эволюционному этапу, который, конечно, связан с новшествами, антипатичными старшему поколению.
Во-вторых, все выразили крайнюю неудовлетворенность функционированием русского языка (необъяснимо отрывая функционирование от системы и, соответственно, систему от функционирования), речевой компетенцией очень многих его носителей, качеством многих порождаемых сегодня текстов. Язык же как структура, его грамматический строй, словарь и его описания возражений не вызывали, ибо, как бы скверно ни говорили люди, как бы уродливо ни писали журналисты, язык наш не оскудел и не выродился, раз есть на нем и доброкачественные, даже блестящие в языковом отношении тексты. То, что действительно наблюдается, так это падение уровня речевой культуры, плохое знание и использование ресурсов, имеющихся в языке.
Представляется, что эти тезисы противоречат друг другу. Они, например, игнорируют контраверзы вроде: один ли русский язык, скажем, в начале и в конце XVIII века, – т. е. как будто не признают известного свойства языка оставаться самим собой, меняясь, приобретая иной вид. Единогласие мнений возникло, видимо, по разным причинам. Каждый участник по-разному понимал соотношение языка и речи, системы и ее функционирования, но никто не хотел идти на отрицательную оценку русского языка, пусть даже на временном этапе его эволюции.
Характерно такое развитие «древесной метафоры»: «Применительно к современному русскому языку я все-таки вижу здоровое, крепкое дерево с мощным стволом и густой кроной. Многие ветви, правда, обломаны, деформированы, на некоторых видны безобразные наросты, кое-где листья уничтожены вредителями. Но дерево полно соков и энергии» (Г. Н. Скляревская, 5, с. 40). Но как при таких симптомах не обеспокоиться состоянием больного и верить в его энергию и соки?
В программном докладе Ю. Н. Караулова на конференции было справедливо замечено, что «текущим языком» лингвистика никогда по-настоящему не занималась. И это еще одна причина рассматриваемого противоречия: формулируя ответ на ключевой вопрос, авторы исходили не из анализа материала, а из своих оценок и навыков, полагая, что, находясь в речевой среде, они и из отдельных попавшихся им на глаза примеров, без систематического обследования этот материал знают. В такой ситуации лишь естественно, хотя для лингвиста и наивно, сравнить свое знание системы и ее образцовое использование с речью окружающих и сделать вывод, что первые безупречны, а вторая никуда не годится, не допуская печальной возможности, что она базируется на деформированной системе, именно на ином ее состоянии в головах окружающих.
В. Г. Гак посоветовал автору этой книги различить «качество языка» (его состояние) и «норму» – по аналогии с социолого-экономическим противопоставлением «качества жизни» и «уровня развития». Он указал при этом на изданную в Канаде книгу «Кризис языка»; это сочетание оказывается универсалией сегодняшнего развития: так оценивают свои языки французы, англичане, венгры и многие другие. Причиной служит, несомненно, общая либерализация, общий вкус нынешнего поколения, требующий выхода за пределы канона и стирания жанрово-стилевых ограничений, с чем никак не мирится старшее поколение.
Последовательный сбор материала, даже частичный – как в нашей работе, убеждает в том, что все-таки не о кризисе русского языка следует говорить, но именно о его состоянии. Оно включает и «качество» (т. е. речь) и «норму», ибо язык не остается безучастным к происходящему в речи (а это отнюдь не просто круг «культурно-речевых проблем»!) и, более того, начинает регулировать уже эту речь, сам переходя в новое качество.
Характерно, что для участников дискуссии фактически не вставал вопрос о хронологических рамках обсуждаемого состояния, и часто имелись в виду типичные черты, существенные своеобразия языка всей советской эпохи, никак, кстати сказать, не отличающейся гомогенностью языкового развития. Так, многие ссылались на «канцелярит» и номинализацию как самый яркий его симптом, на обороты тоталитарного единомыслия, на языковое единообразие и «пуританство» авторитарного режима, хотя сегодняшнему состоянию русского языка эти болезни предшествующих состояний как раз совершенно не свойственны: они заменились противоположностями – расширением границ литературного стандарта, размытостью и вариативностью норм, жадным обновлением средств выражения.
Нет сомнения в том, что сейчас разрушен или быстро разрушается литературно-нормативный язык образованной части общества с его положительно консервативной, интеллигентски и художественно облагораживающей сущностью и регулирующей, консолидирующей всю речевую деятельность нации ролью.
Заметим, кстати, что глубокие различия разных, даже противоположных по вкусовым тенденциям периодов развития «русского литературного языка советской эпохи» не учтены, к сожалению, в очень интересной и добротной работе – I.H. Corten. Vocabulary of Soviet Society and Culture. A Selected Guide to Russian Words, Idioms, and Expressions of the Post-Stalin Era, 1951–1953 (Duke University Press, Durham and London, 1992). Такое объединение или соединение, имеющее очевидную практическую ценность, конечно, противоречит нашей идее – рассмотреть в качестве движителя развития языковой вкус именно начала послегорбачевского «перестроечного» периода. Между прочим, будучи весьма наблюдательной исследовательницей, Ирина Кортен оговаривает, что «ситуация драматически изменилась после 1985 года» (Предисловие, с. 13).
И в самом деле, ситуация сейчас такова, что заставляет сомневаться в том, что все происходящее проходит мимолетно, никак не затрагивая систему русского языка. Нельзя, например, не прийти к выводу о заметных сдвигах в привычных соотношениях нейтральных и маркированных средств выражения, в традиционных принципах выбора и композиции их, в изменении их окрасок (чаще всего в сторону нейтрализации или даже детабуизации), иными словами о сдвигах в устоявшемся балансе центра и периферии. А это уже явно относится к системе, а не просто к сиюминутной и преходящей специфике функционирования языка, к «речевой добавке» (пользуясь термином М. Н. Кожиной).
Как уже замечено, дихотомия язык – речь, если ее понимать догматически, далеко не всегда обладает объяснительной силой. Связи кода и его функционирования столь органичны, взаимопереплетены, сложны и многогранны, что далеко не всегда удается эти два понятия разграничить и тем более противопоставить. В принципе все системные изменения начинаются в речи, хотя, разумеется, далеко не все речевое системно фиксируется. Можно думать, что сегодня в нем отражается и закрепляется слишком многое, что проверочно-охранный литературно-языковой механизм перегружен и пропускает излишне многое.
Во всяком случае, не кажется вполне правомерным утверждение, будто русский язык, развиваясь в полном соответствии со своими историческими традициями, вне какой-либо опасности, хотя пользующиеся им – в силу ли моды или своей персональной малограмотности – пренебрегают его нормами, стилевыми и стилистическими закономерностями, правилами выбора, отбора, композиции синонимических, параллельных, соотносительных средств выражения.
Состояние языка – это, конечно, оценочная категория и, как все социальные оценки, вполне во власти субъективизма, хотя по логике вещей и должна была бы базироваться на каких-то объективных качествах оцениваемого предмета.
Это отлично показал в своем ответе на анкету о состоянии русского языка Л. Н. Мурзин: «В массовом языковом сознании господствуют ложные ценности, трудно искоренимые предрассудки. Одни из них связаны с отношением языка к мышлению, а другие – с представлениями о языковой норме… Суждения о состоянии языка в значительной степени основаны на убеждении в принципиальной неизменности языка… Такой взгляд на язык влечет отрицание вариативности языковых единиц… Поэтому подлежат безусловному осуждению заимствования, диалектизмы, тем более сленговые формы и т. п. Говорящий, столкнувшись с возможными вариантами, якобы обязан выбрать один и только один, единственный, но правильный вариант, т. е. по существу лишен свободы выбора; язык навязывает ему свою волю. Это соответствует внедренной за десятилетия в наше сознание “социалистической морали”, идеологизированной культуре, устоявшемуся стандартному мировоззрению!»
Вдумчивый исследователь справедливо продолжает: «Сегодня, когда идеология рушится, а язык стремительно обогащается, протест у носителей языка вызывают новации разного рода…; с бедностью, как это ни парадоксально, они мирятся охотнее, чем с его обогащением. Очевидно, здесь сказывается также идеальность языковой нормы в общественном сознании, норма есть привычка говорить так, а не иначе; а привычка, как сказал поэт, свыше нам дана. Поэтому, уже в силу консерватизма общественного сознания, состояние языка оценивается негативно в большей степени, когда наблюдается языковая раскованность, обретает большую силу свобода языка, расшатываются языковые привычки» (4, сс. 52–53).
Указывая на то, что русский язык (в смысле его устройства, структурной целостности на сегодняшнем этапе эволюции) не утратил своей функциональной самостоятельности и активности, даже переживает пору особенно интенсивного развития, Г. Н. Скляревская справедливо пишет в своем ответе на анкету: «О жизнеспособности русского языка говорит, в частности, его словообразовательная активность: стоит появиться новой реалии, как вокруг обозначающего ее слова тотчас выстраивается целый ряд дериватов… О гибкости и жизнеспособности языковой системы свидетельствует также ее открытость. Поток заимствований в русский язык, принявший в последнее время, кажется, тотальный характер, не должен расцениваться как негативное явление: ведь на дальнейших этапах развития язык неизбежно отторгнет избыточные элементы, те, которые не адаптировались, при этом оставшиеся не засорят, а обогатят наш язык, как уже неоднократно случалось в прошлом. Открытость системы для периферийных средств (жаргонизмов, терминов и др.) также не следует драматизировать: происходит обычное перемещение языковых элементов по оси “центр – периферия”, только значительно более интенсивно, чем обычно» (5, сс. 39–40).
Несмотря на оптимистически-оправдательный тон этих слов, внутренне сама Г. Н. Скляревская, тонко и поэтически чувствующая слово, заметно обеспокоена именно состоянием языка. Правда, вербально тревогу у нее вызывает «массовое косноязычие, производящее впечатление национальной катастрофы», но многозначительны слова: «Неутраченная способность нашего языка к саморегулированию оставляет надежду на то, что современный язык освободится от порчи».
И в самом деле, наивно не видеть, что его явно и существенно деформирует отмечаемая ею перестройка центра и периферии, даже если и преуменьшать воздействие массы «непросеянных» англицизмов, неорганизованного и небрезгливого обильного потока жаргонизмов и пр. Этого, впрочем, делать не следует, так как такие явления тоже затрагивают сущность языка, о чем свидетельствует пусть излишне категоричное мнение В. Н. Телия: «Жаргоны никогда еще не способствовали подлинно национальному развитию языка» (5, с. 42).
Конечно, если под состоянием языка понимать почему-то обязательно его функциональную гибель, то можно подписаться под главным тезисом Г. Н. Скляревской – сегодня оно «не должно вызывать тревоги». Но достаточно приведенных ею самой характеристик сегодняшних живых процессов в русском литературном языке, чтобы утверждать, что перед нами именно новое его состояние – в смысле очередного этапа эволюции. Язык перестает быть идентичным самому себе во всех точках, т. е. переходит на следующий срез своей истории, отчего, конечно же, не перестает быть самим собой и не теряет функциональные потенции (скорее наоборот: он приспособляет их к новому состоянию общества).
Что при этом, особенно с учетом очень высоких темпов изменений, очевидно, так это неизбежность большого разброса оценок формы и сущности выявляющегося набора новшеств, вплоть до диаметрально противоположных мнений. В то же время русский литературный язык (а именно о нем мы и печемся!) не может не оставаться – с учетом и всех негативных перестроек его системы – высшей формой русского национального языкового развития. Как таковой он, естественно, хранит стабильность на оси времени, обеспечивая преемственность культурных и языковых традиций, всего общенационального единства.
Тут уместно напомнить, что и все плохое, что есть в индивидуальной речи, объясняется не только низким уровнем культуры говорящих, незнанием литературного языка, его норм и законов, но и тем, что слишком велики сегодня допуски в его составе и строе, слишком быстротечны перегруппировки и обновления его средств, а, следовательно, относительны самые свойства устойчивости, преемственности, всеобязательности. И, как неоднократно нами замечалось, двигателями этого выступают как раз весьма грамотные люди и в духе времени именно такое состояние языка приветствуют, охотно им руководятся в своей речевой практике влиятельные общественные слои, задающие тон всей коммуникации нашего общества.
Характерно весьма удачное обобщение из программного доклада на конференции Ю. Н. Караулова: «Ставя сегодня вопрос о состоянии русского языка, о состоянии текущей языковой жизни общества, мы должны прежде всего думать и говорить о среднем носителе русского языка, который является средоточием всех его нынешних плюсов и минусов, целью и смыслом нашей просветительско-образовательной деятельности, объектом многочисленных разнонаправленных, частично деформирующих, частично развивающих русский язык воздействий (прежде всего со стороны средств массовой информации), но одновременно и активным субъектом, творцом современного русского языка» (1. с. 4).
Такие оценки выражались и в ответах на анкету о состоянии русского языка. Так, Е. А. Земская написала: «Состояние современного русского языка не вызывает у меня тревоги. Язык раскрепощен, свободен… О хорошем состоянии языка свидетельствуют многие явления – расцвет публицистики, появление превосходных ораторов как в Верховном Совете… так и на телевидении… И еще одно соображение. Общение с лингвистами других стран (Германии, Финляндии и др.) показало, что мы гораздо большие пуристы, чем многие другие народы. Диалектная фонетика или просторечные вкрапления в речь немца или финна не производят на слушателя такого впечатления, как у нас» (3, с. 43).
Сходно высказался Л. Н. Мурзин: «Отрицательные (положительные?) оценки состояния языка и само состояние отнюдь не всегда соответствуют друг другу. Меня не смущают усиливающиеся голоса протеста против русского языка в его современном состоянии. Напротив, они служат достаточным основанием для оптимистического, если не мажорного тона, когда мы оцениваем русский язык в настоящее время и перспективы его развития» (4, с. 54).
Да, русский литературный язык остается литературным русским языком, хотя и предстает в ином, достаточно видоизмененном виде. Вероятно, в конечном счете он будет не хуже и не лучше, чем был вчера и позавчера, но более приспособленным к новым условиям и новому поколению россиян. Пока же можно и говорить, и беспокоиться о его состоянии, ибо оно мешает нормальному протеканию общения, уже потому что вызывает неудовлетворенность старшего поколения общества. Есть и другие причины; М. И. Черемисина, например, заметила: «Перестает различаться живое и мертвое в речи, жизни, душе» (6, с. 326).
Ангелу-хранителю России судить о том, насколько исторически плодотворны лежащие в основе нынешнего языкового состояния хозяйственно-производственные факторы «свободного рынка» и соответствующие мировоззренческие и вкусовые принципы.
8.3. Тема состояния русского языка связана даже не с какими-то определенными процессами или с изменением имманентных тенденций естественного исторического развития, а именно с тем «вирусом разрушения» (см. 0.5), который дает сегодня о себе знать во всем – в отношении к власти, дисциплине и порядку, к гражданскому спокойствию, к повседневному поведению и, конечно же, к самому языку как таковому, вне, так сказать, его употребления. Текущие в стране события, популистские настроения (и отражающая их фразеология), чувство вседозволенности, элемент анархии и общая неряшливость создают питательную среду для нигилизма, сознательного отказа от привычного, в частности и литературно-языковой нормы.
Общая социальная атмосфера, торжествующая мода, определяя общественный вкус, создают особо благоприятные условия для победы коммуникативной целесообразности. Употребляя этот термин, мы обращаемся к пониманию ее взаимодействия с заботой о неизменности традиционной правильности как антиномии, лежащей в основе динамики литературно-языковой нормы (см.: В. Г. Костомаров, А. А. Леонтьев. Некоторые теоретические вопросы культуры речи. ВЯ, 1966, 5).
Если нормальное развитие нормы обеспечивается равнодействием сохранности традиции и коммуникативной целесообразности, то сегодня влияние первой ослаблено, а вторая преувеличена и часто понимается искаженно. Так, например, коммуникативная целесообразность заставляет в противоречие к нормативному оглушению согласных на конце слов произносить звонкие звуки на конце форм коллеГ, коД (чтобы избежать коммуникативного смешения их с формами калек и кот). Ситуация осложняется появлением массы новых орфограмм вроде Молдова, Абульфаз, кыргыз и т. д.
Вообще динамика языка обусловлена социолингвистически, а тенденция к устойчивости и социолингвистически (без синхронной «неподвижности» язык не мог бы обеспечивать общение), и внутрисистемно («давление системы»). Так вытесняются несистемные окказионализмы, архаизмы и т. д.; так реализуются антиномии стандарта и экспрессии, экономии и избыточности и т. д. Система органичнее в центре, где она «давит» сильнее, именно в ядре связи элементов прочнее, его стандарты обязательнее. Периферия же характеризуется известной аморфностью, разнообразием, идущей постоянно и быстро сменой элементов и их видоизменением (см.: Н. В. Черемисина. О трех закономерных тенденциях в динамике языка и композиции текста. В кн.: «Композиционное членение и языковые особенности художественного произведения», М., 1987). Здесь, видимо, имеет объяснительную силу разрабатываемое рядом лингвистов понятие «энтропии упорядоченности».
Для конкретной реализации принципа коммуникативной целесообразности, для самого понимания людьми удобства, желательного идеала формы и стиля общения принципиальное значение имеет торжествующая в данный момент мода, определяющая общественный вкус. Именно здесь надо искать ключ к пониманию механизма выбора, отбора и композиции имеющихся в языке синонимических, параллельных, соотносительных средств выражения, а также и создания новых выразительных средств. Стоит сравнить речевую манеру интеллигенции старших поколений с речью современной интеллигенции среднего возраста, чтобы почувствовать анахронизм литературной нормы, хотя она не содержит в себе никакой излишней сентиментальности. Ярким примером тут как раз служит резкая смена эстетико-смысловых представлений об экспрессивных нормах речевого этикета, о формах обращения и других речевых формулах быта.
Норма, по Э. Косериу, есть дескриптивное явление; в культуре речи – это прескриптивное явление. Норма реализуется в речи вообще весьма колебательно и вариативно. Отсюда роль вариативности в функционировании и в самом развитии языка. Речь – то, что живо, многогранно. Норма же – идеал, который предписывается, квалифицируется, насаждается. Но вряд ли этот идеал достигается, и далеко не все отклонения от нормы суть ошибки, даже если старшему поколению да и многим из среднего и младшего они лично не нравятся, не свойственны, вызывают идеосинкразию.
Анализируя живые тенденции в словообразовании, мы наблюдали заметную активизацию необычных для литературного стандарта и малопродуктивных, периферийных моделей, их центростремительное движение: той же передвижке элементов периферии в центр (и обратно) содействует вовлечение в словообразовательный процесс новых основ, мало считающееся с их стилистико-семантической спецификой и даже с их морфонологическим строением. O перераспределении центра и периферии наглядно свидетельствуют, в частности, активизация в литературном употреблении мало- и даже совсем непродуктивных словообразовательных моделей, а также внелитературных.
Перегруппировка ядерных и периферийных моделей словопроизводства служит убедительным свидетельством общих глубинных сдвигов (подвижек – в исконном геологическом или даже геотектоническом значении) ядра и периферии современного русского языка. Это, несомненно, позволяет говорить о его нынешнем состоянии (при этом «состояние» не надо обязательно понимать как бедствие, порчу, гибель, но лишь как существенное изменение, преобразование, в какой-то мере утрату идентичности). Главное новшество – не в появлении нового, а в отказе от многих принятых средств выражения, в актуализации того, что было как бы забыто или лежало вне литературного канона.
Активизация редких, совсем недавно малопродуктивных или даже совсем непродуктивных, «мертвых» моделей образования слов, типов словосочетаний и т. д., а также заметные сдвиги на всех ярусах под сильным внелитературном и иноязычном воздействии приводят к тому, что исключения все более тяготеют превратиться в правила! Все это и заставляет многих вопрошать: не явился ли «новояз»?
Примеры свидетельствуют об активных процессах перестройки стилистической системы на базе двух сильных перекрещивающихся тенденций, порождаемых либерализацией общения, – к «оразговориванию» и к «вокнижению» всех типов (стилей) речи. Это, несомненно, не замедлит сказаться на системе и характере функциональных стилей, в основе которых лежат «стили языка». Сближение стилей литературного языка, по природе своей книжного даже при устной форме реализации, с раскованной разговорной речью становится глобальной, всеохватывающей тенденцией современного языкового развития. И здесь возникает небезосновательное опасение за судьбу традиций литературного выражения.
Увязывая ситуацию в языке с общим падением культуры, которую теперь не «уничтожают извне», не ссылают и расстреливают, а с «американской деловитостью и сутенерским безразличием выбрасывают на рыночную панель», «тихо удушают изнутри безразличием», писатель В. Непомнящий возмущается: Главный редактор самой многотиражной и самой «прогрессивной» московской газеты, говорящей языком улицы и подворотни, в ответ на упреки во всеуслышание заявляет, что язык у нас один – то есть литературного языка уже не признает… Язык ежеминутно уродуется средствами массовой информации, которые просвещение сменили на растление, пропагандируя бизнес как высшую ценность жизни, стимулируя в людях потребительские устремления, инстинкты корыстолюбия и похоти… переливая из интеллектуально-пустого в духовно-порожнее… Уничтожение различий между высоким и низким, черным и белым – и есть разрушение культуры (РВ, 11.9.93).
Отсутствие таких различий есть, конечно, и угроза литературному языку как высшей форме языка общенационального.
8.4. Стремление к объективности, оправдание наблюдаемых изменений языка не может, конечно, быть беспредельным. Переход в новое состояние неизбежен, но он должен обеспечить преемственность литературного выражения и не разрывать веками выработанные традиции. Не признавать наступления нового периода в развитии фактически значит игнорировать законное, приемлемое и незаконное, недопустимое, а на деле согласиться с порчей самого языка, списывая ее на неграмотность речи отдельных людей. Но эти процессы связаны, и угрозу не следует преуменьшать: истории известны примеры, когда гибель языков начиналась с деградации речевой практики общества.
К сожалению, язык отражает и даже отчасти фиксирует дремучую неграмотность и грубость некоторых парламентариев, сознательную ставку на «блатную музыку» многих газет, бездарность популистской фразеологии и рождающегося рекламного языка. А чего стоит уродливое следование американизированной молодежи зарубежному сленгу, а деловых людей – речи иностранных бизнесменов. Сейчас профессионалы пера, даже художники слова, часто высказывают свои суждения, не сверяя их со всем тем, что с ответственностью уже говорено и написано. И, к сожалению, подтверждают такие суждения практикой; много сомнительных языковых явлений несет ставшая популярной литература русской эмиграции. Влияние же талантливого и популярного писателя таково, что может прямым путем воздействовать на существо языка.
И для лингвистов в этих условиях началась новая эпоха: приказы не выполняются в самых серьезных сферах жизни общества, тем более мало кто склонен считаться с рекомендациями языковедов, коль скоро они идут хоть как-то вразрез с установившейся демократической или нередко псевдодемократической модой. Это обстоятельство как и выводы, следующие из него для практической культурно-речевой деятельности, особенно наглядно иллюстрирует орфографическая практика, по существу своему тесно связанная именно с императивно-командным принципом.
По мнению Ю. Н. Караулова, нельзя ограничиваться оценочным отношением и надо вскрывать причины нового лингвистического содержания самого объекта – (1) языка-системы, (2) языка – совокупности текстов и (3) языка – способности, принадлежности говорящих. В отличие от (1) и (2) последнее умозрительно: тут нет чего-то материализированного, доступного прямому наблюдению. Концепция языковой личности позволяет интерпретировать все три ипостаси в одном ряду, обнаруживая материального носителя (3) в Ассоциативно-Вербальной Сети русского языка. Эта сеть воспроизводится в свободном ассоциативном эксперименте и обладает свойствами, роднящими ее и с (1), и с (2). Объект тут – язык литературы и прессы плюс разговорная речь (к сожалению, не хватает для полноты картины речи русского зарубежья, исторических текстов и пр.). Получается, что состояние русского языка – это литературный стандарт с акцентом на (1), (2) и (3), причем в (1) изменений практически не обнаруживается (разве только в лексике), (2) и (3) связаны, а в (3) свобода в том, что влияет идеологическая позиция, общая культура и установка говорящего.
По мнению ученого, явления, знаменовавшие царившую последние полвека тенденцию – максимально сглаживать личностное начало, достигать расплывчатости, которая позволяла бы полиамбивалентно интерпретировать сказанное, характеризовали состояние сознания говорящих, но не состояние языка. В то же время, по его же формулировке, они составляют глубинный слой.
В самом деле, снижая свою актуальность при торжестве новых вкусовых установок, они отнюдь не исчезают, оставляют глубокий след. Даже поверхностные их проявления в виде набора штампов живут и вопреки желанию их забыть, если не как общеязыковые единицы, то как приметы эпохи или группы говорящих, то есть сохраняются в качестве принадлежности языка. Точно так же и даже в большей степени чертой языка становятся рассмотренные нами многочисленные новшества современной речевой практики.
Поэтому трудно согласиться с тем, что все это не относится к «состоянию системы», хотя, конечно, не идет речи о каком-то новом языке, как и раньше, строго говоря, не было особого «новояза», самодостаточной lingua sovietica, заменяющей русский язык или существующей параллельно с ним. Вообще такой newspeak, кажется, всерьез обсуждаемый лингвистами, – не более, чем сатирический прием, остроумная выдумка социального фантаста.
В то же время можно в этом видеть констатацию серьезных деформаций именно системы, отражающей речевую практику, когда она массово воспроизводима и выходит за рамки привычных речевых реализаций. Лингвистический смысл выражение «новояз» имеет не как обозначение какого-то нового языкового образования, но как обозначение ощутимых изменений в существующей языковой системе.
Отражение сегодняшнего состояния сознания говорящих, их нового вкуса, даже мимолетной моды не создают, конечно, нового языка, но отсюда отнюдь не следует, что они не меняют каких-то фрагментов системы, видоизменяя ее в целом. В сущности, весь рассмотренный нами материал свидетельствует как раз о том, что очень многие ее фрагменты подвергаются существенным изменениям, что наблюдаются сущностные сдвиги и перестановки в соотношении ядра и периферии системы.
Аргумент, что в эпоху «идеологической афазии» создавались и образцовые русские тексты не имеет достаточной доказательной силы. В русле сегодняшней демократизации языка тоже могут создаваться на нем самые разные тексты. Разумеется, нельзя не признать, что с субъективной и оценочно-нормативной точек зрения торжествующее сегодня личностное начало намного благороднее и перспективнее того, что объективно наблюдалось в период тоталитаризма. Но нельзя и не сказать, что взаимоотношения человека и языка достаточно сложны, неоднозначны и вряд ли легко уложить их в одну стройную теорию (вспомним хотя бы оценочные позиции Лео Вайсгербера).
Видимо, можно утверждать, что современное языкознание находится под знаком антропоцентризма (следствием чего и выступает попытка сделать понятие вкуса лингвистической или психолого- и эстетико-лингвистической категорией). В самом деле, язык приспособляется к нуждам людей в данный момент развития общества, страны, человечества в целом. И сегодня русский язык приспособляется к нашему переходу от единомыслия и конформизма к плюрализму и индивидуальному разнообразию, что в общечеловеческом плане, видимо, соответствует веку информатизации и высоких технологий. В этом процессе не может не быть издержек – ведь переходят люди к неизведанному и пугающему. К тому же массы, которые все же – главный творец языка, действуют по большей части бессознательно, «нутром чуя» неизбежное новое.
Если встать на точку зрения тех лингвистов, которые исторически протяженное и непрерывное движение языка увязывают не столько с эволюционной динамикой, сколько со взрывами или скачками, то можно – не без опасений и сожаления – предполагать в недалеком будущем серьезную перестройку русского литературного языка. Этим проблемам посвящена громадная и противоречивая литература: из новейших работ назовем близкую нам по выводам статью: М. Алексеенко. О специфике динамической синхронии лексики русского языка новейшего времени (в сб.: Historia i terazniejszosc Rosii w swietle faktow jezykowych. Krakow, 1993).
Для серьезной перестройки языка есть все условия: резко возросла плюралистическая информативность системы, очевиден поиск ее приспособления к новым потребностям общества, обострена борьба антитез – новаторства и традиции, периферии и центра социальных факторов и культурных, психических, эстетических и политико-экономических. Главное же в том, что изменился языковой вкус общества, общественное отношение к языку из идеолого-державного стало коммуникативным или, будем надеяться, культурно-коммуникативным и историчным.
Наивно думать, что можно повернуть вспять сегодняшнюю языковую ситуацию. Неизбежное, конечно, неизбежно. Опасность тут одна – любая односторонняя крайность моды, любая халтура уродуют национальный вкус, а он в свою очередь, меняя чутье языка, отравляет эстетическую флору настолько, что способен низвести язык Тургенева до краснобайства или удручающей скудости.
Помочь может только профилактика общей культуры, постоянное приобщение людей к образцам классики. Вероятно, противодействием этому отнюдь неоднозначно оцениваемому процессу могут стать и станут педагоги, прежде всего преподаватели языков. Велика ответственность работников средств массовой информации. Врачевание отравленных абракадаброй возможно, если вселить веру в бессмертие великих традиций языка.