Перспектива

Перспектива у нас одна – смерть. Принимать совершенно всерьез гипотезы о загробном существовании мне мешает одно соображение: их порождает отчаяние. Заметьте, я не утверждаю, что одно лишь отчаяние, но отчаяние – исправно. Сейчас входят в моду разнообразные тесты, когда вслед за задачей даются варианты ответов. И тут мы имеем дело с задачей невероятной сложности и глубины, которую мы не только не в состоянии решить, мы и готовый ответ подставить в нее не можем. Выручает лишь то, что в списке готовых ответов всего один вариант. Мы его ничтоже сумняшеся подчеркиваем, но ни заслуги, ни ответственности в этом жесте нет.

А если и есть потустороннее существование, то каково оно и не гаже ли и злее этого бестолкового, но трогательного мира? Ведь согласитесь, есть такие мгновения уходящей натуры, будь то гаснущий день или стынущая осень, которые так и хочется удержать, – и стоишь в какой-то прострации, а мимо виска свистят экспрессы, а иногда и пули… впрочем, Тютчев Федор Иванович об этом вполне состоятельно написал.

Я лично знал трех человек, которые лично знали Тютчева.

Ну и что?

Интереснее и честнее ретроспектива. Оглядываясь назад, я вижу отнюдь не руины, а величественные храмы и веселые частные коттеджи. Патина небытия, линза времени – весь этот нехитрый инструментарий прекрасно сохраняет их от тления. Мерцание памяти – вот единственный их враг в колодце прошлого.

Леня Андреев был еще тем неврастеником.

Он глушил неврастению алкоголем и хотел остаться в памяти прогрессивного человечества как алкоголик (ну, опуская ярлык писателя), но в основе своей был не алкоголиком, а неврастеником.

Искренним и натуральным алкоголиком был Саша Куприн.

Не считая мелочей, по-хорошему мне удалось выпить с ними два раза.

В шестнадцатом году в Москве – и откуда-то в изможденном войной городе появились лощеные лакеи, шампанское, икра, цыгане, медведь. И в тридцатом году в Париже (вместо Лени был его сын Вадим) – с теми же лакеями и цыганами и – вы будете смеяться – с тем же медведем, словно он собакою следовал за Сашей Куприным по странам и весям.

Ваня Бунин в своих воспоминаниях описал, как пьяный Куприн однажды потяжелел и выкатил на него шары своей ревности и зависти. Должен признаться, что и я однажды угодил в подобную ситуацию.

Лицо Саши вдруг обрело какие-то трезвые и четкие очертания, он придвинул к себе водку и махнул три стакана подряд совершенно одинаковым манером, как автомат. Его видимая трезвость от этой процедуры лишь усугубилась.

– Что он себе думает? – спросил меня Саша.

– Кто?

– Да Ванька Бунин. Выставляется, выпендривается, как вошь на лобке.

Великий писатель, трендить его мать.

– Неплохо пишет, – отметил я, чтобы потом прямо смотреть в глаза

Ване Бунину. Ждал взрыва, однако Саша Куприн прямо-таки ухватился за мое замечание.

– Вот! В точку, Миша! – Он пожал мне руку. Я поморщился. Он продолжал: – Неплохо пишет. И только. – Куприн соорудил из своих огромных пальцев щепоть и аккуратно по воздуху продозировал последнее высказывание. – И-толь-ко. Подумай сам, Миша, раскинь мозгой, может ли быть умеренность великой? Можно ли стоять в фартуке над кастрюлей, швырнуть туда ровно три с половиной грамма базилика и сварить нечто великое?! Не великий, заметь, суп, а нечто более великое, чем суп?!! – Вот тут его опьянение обозначилось в первую очередь в мутной поволоке глаз. Саша сжал вилку в кулаке так, что костяшки пальцев побелели. – Это все еврейские штучки, Миша, поверь мне, мне ли не знать сей род хитроумия? Вот ты хоть и Моисеич, но русский по духу. Дай я тебя поцелую? Ладно, потом. А Ванька пусть изгаляется. Там, – Саша энергично ткнул вилкой вверх, – эти его штуки не пройдут. Там разберутся, Миша.

И так далее минут на сорок пять.

Но писатель был волшебный, нутряной. Да и Леня Андреев обладал какой-то нечаянной точностью. Граф Лев Николаич глумился над ним, мол, пугает, а мне не страшно. Так ведь каждый своего боится, граф дорогой. Отсюда и легионы разнообразных демонов в духе сегодняшних супермаркетов, на любой, самый рафинированный, вкус…

Вчера, кстати, в нашем потребительском раю с каким-то вселенским названием, которое я никак не могу выучить наизусть, появилась вобла. Эта народная рыба, поддавшись моде, примерила вакуумную упаковку и напялила штрихкод. Произвела ее на свет очередная “Вобла

Инкорпорейтед”. Есть ее не хочется.

А какая чудная вобла была на Волге в семьдесят шестом, засоленная лично Тамиром, под водку и закат…

Если (не дай вам, конечно, Бог) разбить бутылку подсолнечного масла, из осколков потянется такая ленивая золотистая струйка, вязко-извилистая, словно хочет изобразить зигзаг, да смазывает углы.

Вот примерно так растекалось солнышко по реке.

Да и сейчас, вероятно, растекается.

Я люблю гулять холмистыми районами Москвы. Возраст не позволяет мне нырять в эти крутые переулки, особенно когда наледь, да и вам не советую. Зато можно в них заглядывать. Крыши, блестящие тусклым металлом. Антенны. Золото куполов. Рваный городской горизонт, составленный из мельчайших, еле видных отсюда строений и конструкций. Если повезет, серая вода реки. И вдоволь неба, небо сегодня бесплатно.

Вот это перспектива. А больничная палата, капельница, хлор, далее везде – это морок, частность, заслуживающая лишь великолепного презрения.

Как там у Миши? Отряд не заметил потери бойца? Вот-вот. Даже сам боец – и тот не заметил.