Я берусь за перо

Видит Бог, я хотел избежать мемуаров, потому что мне всегда претила легкая банальность, заложенная в самых основах этого жанра. Есть ли смысл в том, чтобы вспоминать родовую усадьбу, впоследствии успешно реквизированную комбедом? Колеблющиеся ветви вишни против солнечного света – то цветущие, то отягощенные крупными ягодами… Хозяйственную

Петровну, в семнадцатом сокрушавшуюся оттого, что погиб годовой запас сала, – и невозможно было вразумить ее, что погибает нечто большее… Едкий паровозный дым, стелющийся над холодной топкой равниной; напряженную легавую, чутье которой оскорбляет этот дым; тяжело и низко, как будто через силу летящих уток, легчайший иней на траве – стоит ли вспоминать?

Но что поделать, если память не спрашивает своего хозяина, да и кто кем владеет, в конце концов? И дело, конечно, не в том, что прилавки

(нынче их именуют стеллажи) завалены воспоминаниями самозванцев, еле заставших Первую мировую, а Государя Императора видавших исключительно на картинке в учебнике. Просто многое, как говорила

Аня Ахматова, хочет быть высказано моими дряхлыми связками, ибо не находит других.

Связки… да… дело, разумеется, в связках – в тех металлических скрепках, коими прошита живая ткань истории, и кто не видел тусклого блеска этого металла, тот еще толком не жил.

Например, один корнет-растратчик, Звонарев. Я знавал его отца, прилежного присяжного, ярого сторонника земств и апологета гражданского общества. Старший Звонарев был падок на белую рыбу и с тем же рвением, с каким защищал новые веяния в политике, отстаивал специальный нож для ее (рыбы) разделки – тусклый блеск этого небольшого ножа я и сейчас различаю сквозь поволоку времени. Чахотка сожрала несчастного присяжного с тем же аппетитом, с каким он поглощал севрюгу. И на похороны приехал его долговязый сын, в фуражке и прыщах. Выглядел растерянным.

Потом я встречал корнета в Петербурге в тринадцатом. Малый потерял полковые деньги – по его версии; я был уверен, что проиграл или спустил на кокоток. Я запомнил лишенное всяческого выражения лицо корнета, словно по нему прошлись тряпкой. Он повторял как заклинание

– войну бы. Войну бы. Войну бы. Логика этого урода была элементарна – большие потрясения пожрали бы малые. Ровно год – и горячая просьба придурка была исполнена саркастичными высшими силами. Гекатомбы похоронили под собою полковую казну.

В двадцать первом я встретил корнета в Крыму, уже без сабли и без погон. Бегающие полубезумные глаза, карман шинели оттягивал маузер.

Мы наскоро обсудили температуру воды и разошлись, спасая каждый собственную шкуру. Я вернулся в Москву, одолев последние двадцать верст на дрезине без тормозного рычага. Что до Звонарева, то он, думал я, достиг Константинополя.

Представьте себе мое удивление, когда, выправляя документ после очередного уплотнения, я обнаружил корнета большевистским чиновником средней руки. Звонарев заседал в товариществе; щеки его налились, как яблоки, руки были по локоть в нарукавниках, голос обрел тот характерный бесцветный тембр, по которому семь десятилетий кряду мы различали выдвиженца, бюрократа и хама. Проходимец ни единой жилкой не выдал нашего с ним знакомства; мне бросаться ему на шею тоже не пристало. Мою справку украсила витиеватая подпись вора – и он надолго исчез с моего горизонта.

Вероятно, корнет смухлевал еще раз, потому что на Европу пала тень

Второй мировой. Интуиция подсказывает мне, что Звонарев и на сей раз вышел живым из огня. Не однажды мне казалось, что я слышу андрогинные интонации вечного корнета или вижу его дистиллированное лицо. Нет, то всякий раз оказывался не он.

Длинная металлическая скрепка тянется под зеленым сукном истории, и недалеко ее второй тупо поблескивающий конец. Согласно моему опыту,

Звонарев вскоре должен всплыть как моралист либо в штатском, либо в полном церковном облачении. Можно было бы форсировать реальность, навести справки, но это излишне. Пазл мирового маразма, извините меня за неологизм, складывается сам, да так искусно, что нам остается лишь ликовать, глядя на него.

Зелено-серая волжская волна (другой берег неразличим ввиду тумана); неправдоподобно синие балтийские воды, лижущие бледный песок Латвии; грязно-карий поток Амазонки… С некоторой точки зрения, все эти годы, проведенные мной на планете, все индивидуумы, чей путь пересекся с моим, – это капля в груде воды, песчинка на бесконечном пляже…

Но с других точек зрения это может быть любопытно.