Разбирая архив

Что может быть смехотворнее, нежели фигура беллетриста, пытающегося что-то присочинить к фантастическому ХХ веку… Это столетие преподнесло нам такую россыпь волшебных сюжетов, такой ворох человеческих экземпляров, что куда там самой разнузданной фантазии!

Если бы саркастичный демиург дежурил в палате желтого дома и добросовестно воплощал мозговые миазмы неизлечимых больных, я думаю, получилось бы нечто вроде ХХ века. А вы говорите, художественная проза. Самая почва из-под нее вымыта.

Если уж запрячь как следует воображение, я написал бы подобие диккенсовского романа, где новое поколение уважает предыдущее и ненавязчиво ждет наследства, где карьера вершится в дубовых присутствиях и цветущих колониях, где жених приводит в дом невесту, а невеста жениха и все обсуждают аромат чая. Но – тьфу на вас, кому нужен безалкогольный ром, обезжиренное сало?! Не лучше ли остаться при своих незавязанных узлах, протекающих днищах, счастливой незавершенности жизни, непредсказуемости ее, при траве, растущей из каменных и асфальтовых щелей, при ужасающей силе и упорстве этой клочковатой травы…

Я выбираю непридуманное.

А вот огромный деревянный ящик в глубине моего кабинета выбрал иное.

Без малого восемьдесят лет в нем копятся рукописные и машинописные романы, повести, рассказы, реже – стихи. Кои хранились от возможности обыска и конфискации, иные – от активной жены, время от времени выкидывавшей из квартиры лишнее. Иногда потеющий автор приносил мне опус и пропадающим голосом просил оценки, да так и не являлся за нею в назначенный срок, вероятно, из липкого страха. И вот днище моего сундука постепенно обросло культурными наслоениями.

Поймаем-ка наудачу…

“Она порывисто прошлась из угла в угол.

– Что ж, Евгений, если вы готовы так дешево отказаться от собственного счастья…

– Лиза! – перебил он ее с пылкостью. – Что мне мое счастье, когда речь идет о благополучии той, за которую я охотно пожертвовал бы самой своей жизнью! Поверьте мне, в последнюю очередь я думаю сейчас о себе.

– О ком же? – спросила она, нервно поламывая пальцы.

– О вас, – отвечал он с нотой изумления в голосе. – О вас, представляющей предмет всей моей…

– Отлично, отлично, мой друг. Если вы уж так исследовали сей предмет, в чем же вы видите мою перспективу?

– Вы так прекрасны, очаровательны, умны…

– Оставим это перечисление. Перейдем к делу.

– О, – невыразимо светлое чувство озарило его лицо, – я полагаю вас в развившемся блеске вашей молодости, в самой сердцевине здешнего света…

– Оставим мазурки и веера. Это утомительно и скучно.

– Весьма вероятно, вы найдете себя в искусстве, выразите себя, свой талант и душу, в музыке и живописи…

– Увы, я так же бездарна, как моя болонка. Странно, что вы, при вашем внимании к моей персоне, не сумели этого заметить. Музицирую я один и тот же вальс Шопена, а мои акварели похожи одна на другую, как этот вальс сам на себя.

– Пусть так. Но что может быть важнее для молодой прекрасной женщины, я разумею, прекрасной снаружи и внутри, то есть, вернее сказать, душою и телом… Извините меня. – Краска бросилась ему в лицо, он совершенно смешался.

Лизонька благосклонно коснулась пальцами его руки.

– Продолжайте, – попросила она мелодично.

Евгений потер виски и обнаружил почти ускользнувшую нить мысли.

– Что может быть важнее… – его голос стал тверже, в нем просквозила безнадежность, – нежели взаимная любовь (он всхлипнул)… любовь с… любовь к достойному вас мужчине.

– И как вы представляете себе такого мужчину? – спросила Лиза с живым интересом.

– Это должен быть воин, герой, – неживым голосом произнес Евгений,

– человек, испытавший превратности судьбы и видевший смерть в лицо, но не омертвевший душою, а чуткий и добрый, способный любить и страдать. Я убью его, – завершил он ровно.

– Ужасная судьба, – вполголоса сказала Лиза.

– Отчего?

– Ужасно – явиться на мгновение из фантазии влюбленного юнца и пасть от руки собственного создателя. Успокойтесь, Эжен, я не люблю героических мужчин. Они кажутся мне сошедшими с конных статуй, и я с удовольствием усадила бы их обратно.

– Каких же мужчин вы любите?! – вскричал он, сжимая кулаки. По его щекам пробежали красные и белые пятна.

– Боже, – отвечала она почти не шутя. – Так я вам и скажу! А через неделю в губернских газетах будут писать об эпидемии, поражающей отчего-то молодых здоровых мужчин одного типа.

Евгений опустился на диван и прикрыл лицо руками. Лиза заботливо присела рядом с ним и накрыла его руки своими. Он схватил ее руки и принялся исступленно их целовать.

– Лиза! – говорил он прерывисто. – Мой ангел, счастье мое, смысл всего моего существования, умоляю вас, не убивайте меня холодностью, дайте мне крупицу надежды!

– Отчего крупицу? Большая доза также способна вас убить?”

И так далее пачка страниц толщиной в два пальца.

Какая ахинея! Действительно, прав бедный Ося: в бездревесности кружилися листы. И до возникновения первого телевизора уже шли сериалы. Кто написал это, когда? Теперь уж Бог весть. Черпнем-ка еще…

“Гаднер привычно уклонился, так, что его отражение в витрине попало за фонарный столб, и незнакомец, хоть и оглянулся, ничего не сумел заметить. Неожиданно он свернул в темный проулок. Гаднер размеренно прошел мимо – нет, никто не затаился за углом, – потом повернулся на пятках и тем же прогулочным шагом подошел к черной дыре. Впереди чуть поблескивал мокрый асфальт.

Гаднер побежал, правой рукой непосредственно в кармане снимая кольт с предохранителя. Глаза начинали привыкать к темноте, как вдруг…”

Чушь. Вот однажды мне пришлось везти депешу от Деникина к

Ворошилову. Там стояло единственное слово “нет”, зато начертанное собственной рукой Антон Иваныча, да еще ради унижения абонента с ятем и ером. Время было задорное, и за один адрес на конверте меня могли вывести в расход как белые, так и красные. А если учесть, что в банде у Нестора Ивановича Махно традиционно хромала дисциплина, его ребятки пришили бы меня за одну лишь карюю тужурку, не больно заботясь бумагою из внутреннего кармана.

В итоге от Екатеринодара до Ростова я добирался порядка месяца. Пару станций мне удалось преодолеть по железной дороге, но не поездом, а пешком по шпалам. Я цеплялся за каждого мужика в форме и со штыком, визгливо прося о протекции, – верный способ истребить интерес к себе. Неделю я шел, вернее сказать, продирался лесом, питаясь мясом волка, коего убил ударом ботинка. Потом вышел к заброшенной деревне и заночевал в сеновале, а когда проснулся под утро, то обнаружил вокруг себя то ли банду, то ли отряд одной из армий, мне недосуг было разбираться, какой именно. Так и провел четверо суток в стогу, питаясь росой и непосредственно сеном. Но спустя месяц Клим Ефремыч нашел депешу в заднем кармане собственных кальсон. Я же предпочел не афишировать свои почтовые услуги и махнул за Дон, как, впрочем, и за

Днепр, а впоследствии и за Дунай.

А вы говорите Гаднер.

И вы говорите fiction. Да окститесь наконец.

Миша Булгаков виртуозно врал. Миша Зощенко тоже неплохо, но не так детально. Однажды мы с Мишей (естественно, Булгаковым) шли по

Патриаршим, и Миша привычно начал фантазировать насчет того, что он тут якобы был позавчера и встретил интереснейшего субъекта.

– Представьте, Михаил Моисеевич, кто это был, – сказал Миша одушевленно.

Тут моя нога поехала на обертке от эскимо, я чуть не упал и непроизвольно выругался:

– Черт…

Я был уверен, что Миша, увлеченный своим враньем, и не заметит моей реплики. Он, однако, надолго замолк, а его симпатичное лицо обрело выражение несильной зубной боли.

Дальнейшее вам известно.

Поэтому мне смешно, когда досужие литературоведы ищут истоки того или иного шедевра в письмах, предыдущих текстах автора, в читанном им, заметках на полях. Надо просто там быть, там и тогда жить.

Я помню: яркий солнечный день – но вовсе не жаркий, как внутри романа, а мокрый весенний. Длинные черные лужи. Я помню, как на пустой скамейке (кому охота мочить тылы) была отколота щепа, и серо-голубой цвет эмали, темный от влаги, вмещал в себя острое вкрапление рыже-коричневого, тоже промокшего и смуглого. Я был тогда зорок и заметил рисунок древесины на отколотом. Скол был очень косым, и все эти полоски, потемнения и кольца, кои идут на пне с нормальной частотой, тут располагались редко, как бы замедленно. И я зацепился взглядом за продолговатую ссадину скамейки – и поймал эту медленность, засмотрелся – и, разумеется, не заметил обертки от эскимо. Бумажки и палочки в молочной жиже.

И поехала нога – вот вам и реальный исток великого романа.

Порассуждайте теперь, насколько это вероятно и мотивированно.

Однако это так.