Вика взвился ошарашенный. Уставился в собственные руки. В руках не было ножниц. Ну и при чем это к делу? Их там и не должно было быть. Ножницами орудовал в документальном фильме, вырезывая тени, не Вика, а дед. Как только мысли устроились, сделалось ясно, что о документальной ленте речи нет. Слава богу, и трупа нет. Это кошмар, он закончился. Бред, перевозбуждение! Измочалился Виктор, столько уж ночей не спя. Беспокойство и полнолуние.

Ночь только начинается. Время час. Носом дышать не могу, значит, заснуть не смогу. Дыша ртом — воздух режет воспаленное горло. Снотворное так и не приехало. Лежит на подзеркальнике в Милане. На котором, если верить Нати, его нет. Наталия тоже лежит в Милане. Она, конечно, была бы альтернативой снотворному.

Протянул руку, принял с тумбочки что-то из миланских бумаг и уткнул туда нос, надеясь, что от усталости рано или поздно все это осядет на одеяло и его мозг если не отключится, то хотя бы войдет в ночную расслабленность. Блокнот, правда, не таков, чтобы расслабляться. Это набросанные им, Викой, за Лиорой отрывки и воспоминания. Кстати, обилие света в том бреду — это, сказал бы аналитик, конечно, в честь Лючии и, конечно, в честь Лиоры. Отблеск их светлых, светящихся имен. Ну ладно, значит, в тему. Перелистаем блокнот, куда я записывал ее запомненные «пластинки».

О, Лерочка, засели в памяти и выплывают просто так на фоне жизни — даже не тексты, а интонации. Странно, там сплошь и рядом идиш. Хотя Лера его не знала. И тем не менее идиш лез как вата из стеганого одеяла — пер наружу, где дырочки прострочены, по молекуле, по волоконцу. А, вот, нашел. Не слышанное с детства «шланг ароп» — «проглоти!». Это Лерочка в сарафане и болеро, с сигареткой, изнывая в столовой Дома творчества в Дубулты, где уже не осталось никого, все на пляже, и ей хочется на пляж, — пятилетнему исчадию ада, неподвижно сидящему над тарелкой с комом за щекой.

— Ну шланг ароп, ну давай уже.

— Я не могу прожевать. Попроси у них сосиску.

— Попроси! Вот еще взялся пурыц (принц). Кухню закрыли. Доедай, не выдумывай, что тебе принесли, детонька, и скорей пошли купаться. Уже на пляже все!

А вот связный кусок, он был записан, когда ей было уже за восемьдесят. Он записывал за нею полдня, сосредоточившись, придя к ней в гости в тот далекий отсек Лериной памяти, в котором она обитала, практически не выходя.

Проблема в том, что платиновые тигли я не знала кому передать. Из Киева все, кто могли, бежали. Немцы были уже в пригородах. Но все же тигли были на балансе института. Оставить их, уйти, не взяв расписку, означало попасть под суд.

Дотянули мы до последнего. Мужнины родители и семья отказались уходить из города. Как я ни уговаривала их. Они считали, немцы ничего не сделают старикам и женщинам. Говорили, можно дома пересидеть, пока наши вернутся. Если и будет сдан город, то ненадолго.

Я же в самые последние дни перед приходом немцев, что-то двигало, перло изнутри, поняла, что не останусь, сама выйду, ребенка унесу и маму уведу. И оставила я к чертовой матери тигли эти, затолкала в печь поглубже, под загнет, без всякой расписки. Я одна оставалась в институте. Кто мог бы там расписываться уже.

Ну, как прорвалась в последний эшелон — не могу рассказать тебе. Это целая эпопея, тут мне какое-то божество послало подмогу. Я отодвинула последнюю дверь теплушки, сил двигать уже не было, изо всех остальных нас повыгоняли, а в эту пустили.

Как мы ехали без еды, без питья, без мытья и без уборной — тоже можно рассказывать месяц. Это месяц и длилось.

— Целый месяц?

— Нет, не месяц. Девять дней. Но я пережила их хуже, чем месяц в других условиях. Невыносимо. Поить детей — нужен был чайник, а у меня же с собой не было ничего, кроме чемоданов с лучшими пальто и платьями. Жалко было бросать. У меня, кстати, был подобран замечательный гардероб перед войной.

Куда ехали — мне тоже было непонятно. Но я наметила себе как-то стараться угодить в Саратов, потому что там у Доси была родня. Да, с нами же Дося ехала и Майка. Пять нас было. Досю знаешь?

— Как я могу не знать Досю, она моя тетка.

— Тетка? Да какая она тебе тетка, брось молоть ерунду. Я же помню, как ты с ней познакомился, сказал — приятно, что у Майи такая молодая мама. Или это не ты сказал? Майин жених? Ну вы с ним оба, позволь сказать, зачем-то эту Досю идеализировали. Дося очень нелепая особа. Хотя была смазливой.

Мы были пятеро женщин. Нас не хотели пускать. Одну, ну или троих, с мамой и с мамой, другое дело. Я кстати, была очень привлекательная тогда. А с Досей на прицепе — уже другой компот. Ну пять так пять, и все же нас взяли, и мы ехали.

Но не про страшное она предпочитала рассказывать, даже когда о войне. Все больше про интересное, про еду и про театр.

Там у нас был МХАТ эвакуированный. Целый год пробыл, занимали помещение ТЮЗа. Качалов, Москвин, Еланская, Тарасова, Ершов, Яншин — можно было прямо встретить их на улице! В перерывах имелась возможность без карточек купить один бутерброд и стакан лимонаду.

Бутерброд я заворачивала, конечно, домой, маме и Люке.

Важно было поспеть в первую тройку или в первую десятку, тогда за тот же антракт можно было попытаться совершить дополнительный подход.

Но кто это мог? Честно говоря, не я, с моей запоминающейся внешностью. Вот могла наша чертежница Ира, серенькая мышка.

Но и еще одно мешало. Если мы выбегали из зала и становились в очередь в буфете слишком рано — получали шумную ругань и нам ничего не продавали. А если доходили до прилавка, когда звенел звонок с антракта, — перед носом с размаху ставили табличку «Закрыто».

Только это мы и видели. Вообще еды не было. Я не бывала в местах шикарного общепита в войну.

Но однажды в Москву приехал Ян, Нюсин муж, с фронта. Вот он сводил меня пару раз в ресторан. Там в основном сидели такие, как Ян, фронтовики, получившие короткий отпуск, и с ними накрашенные молоденькие женщины в костюмах с задранными вверх ватными плечами. Я не только такого костюма не имела, но и вообще впервые видела эту моду. Было понятно, мужчины хотели забыть о фронте на три дня. Но я смотрела, что это как раз совершенно им не удавалось. Наоборот, за каждым столиком вокруг они видели врага — тыловую крысу, пригревшуюся за их спинами. Чуть что, выхватывали боевое оружие. Потасовки, мат, вскакивают, бокалы падают, тарелки гремят…

И так Вика до зари то читал, то задремывал. Обычное для него всасывание текста через сон.

Пора было подниматься. Тело ломило, потому что не после ночи, а после ночного схождения с ума.

Дозвонился до Наталии. Тон у Нати был тихий, непривычный. Сказала: Джанни явился поздно, не смогла на Викину квартиру вчера, сейчас пойдет. Приехал Джанни и все, похоже, берет в свои руки. Жизнь стала проще и удобнее.

Не так уж приятно слышать все это Виктору.

Но отложим терзания. На них нет ни времени, ни сил.

Наталия торопится к нему на квартиру, потому что потом опять должна в редакцию.

— А ты сюда собиралась?

— Как бы то ни было, редакционное задание надо взять. Я позвоню тебе из редакции. Нет. Даже раньше, как только окажусь у тебя на квартире.

— Если только в туннеле телефонная связь не будет обрываться.

— А ты что, Виктор, в подземельное странствие держишь путь?

Теперь еще Ульрих. Слушая Ульриховы новости, одевался одной рукой. Не в каску камуфлированную и не в бронежилет. Хотя, быть может, и следовало бы. Откуда берутся эти мысли? Во сне Бэр, что ли, навеял? Скорее это подспудный страх за Бэра проявляется. Сегодня у Бэра риск. Сидеть в президиуме, в тире, Бэр будет мишенью, желтком на сковородке. Надеюсь, там хоть металлодетекторы есть для посетителей израильско-немецкого междусобойчика. Мало ли параноиков! Неужто опять окажется прав старый перестраховщик Ульрих?

— Запомни, я предсказываю! Напрасно Бэр ваш ставит себя под удар. Что делать, если меня никто не слушает. Хорошо хоть тебя на этом выступлении не будет.

— Как это не будет? Мирей сказала, что я должен сидеть в зале и создавать публику.

— Ох, Вика, лучше бы ты где-нибудь в другом месте посидел. Хотя, зная твою пунктуальность, есть надежда — опоздаешь. Кстати, докладываю, дом твоей Мирей освидетельствовали.

— Ты, что ли, ездил?

— Ортанс там побывала. Тишь да гладь. В квартиру непосредственно не попала, но ей хватило разговора с привратником. Представилась: от коллегии адвокатов. Портье пошел, проверил, в квартире мирно. Как и вчера и позавчера, когда он заходил поливать цветы. Теперь по поводу переговоров с болгарами. Она говорит, что права на документы принадлежат тебе. Дед явно отправлял те документы твоей матери, а ты наследник. Это чистое дело. Кто присвоил и держит документы, он их держит незаконно. Эта дама, Ортанс, не исключаю, скоро прибудет к вам во Франкфурт. По своим делам собиралась. Договорись с болгарами о встрече в пятницу. Она сказала, с тобой пойдет. Посуфлирует в беседе с продавцами документов. Она думает, сумеет получить для тебя бумаги.

Это здорово, что Ульрихова адвокатша так активно помогает. Конечно, до пятницы еще дожить. Но задумываться опять-таки некогда. Ждут уже коллеги из гуверовского архива. Так что им говорить об Оболенском?

Завтрак, столик. Украинки, что позавчера переговаривались над яичницами, на этот раз в дальней части зала. А у входа уже сидят толстый и тонкий переговорщики-гуверовцы.

Как же они удивлены, когда Виктор выпаливает, что, не исключено, предстоит все-таки объявить аукцион. Это может решить только Бэр.

— Как? Разве не договорились о прямом приобретении прав на архив Оболенского? Что случилось? Мы можем оказаться в затруднении. Поднять бюджетный потолок… Наша администрация может воспринять это с неудовольствием… О’кей, оставим до завтра. Обсудим ситуацию после приезда профессора Бэра.

Пришлось Виктору сказать им: подождем.

Пришлось насторожить стенфордцев, сильно портя отношения.

А самого-то просто корежит, как вспоминает про Хомнюка.

Вдобавок язык обметан, сопли льются. Гуверовцы сидят в промокшей одежде. Ливень за окном… Сейчас и мне под ливень лезть. Намотаю в три слоя шарф. Эх, если бы Хомнюка послать к чертовой бабушке! Да невозможно! Заглянул в бумажку в кармане — оферта вдвое больше, нежели договорено со Стенфордом. Не имею права Хомнюка посылать, Бэру не показав. Хотя, пусть и дважды замечательный гонорар, Хомнюк ведь требует досрочно рассекретить для публикации? А эта просьба невыполнима? Минуточку… Да так уж невыполнима ли? Нет, пусть решает Бэр. Может, Бэр скажет: мы обязаны показать клиентам. Если клиенты решат… Это уже не в нашей компетенции. А клиенты вполне могут решить. Копия копии, ничего невозможного в принципе не вижу.

(В скобках мелькнула мысль: а кто аппарат готовить к этому изданию будет? Халтурная кобяевская команда?)

Побежал наверх в номер, захватить зонт и плащ, ехать в Кельн.

Температура ночью упала до двух градусов, да так оттуда и не поднялась. Льет и льет, еще и с пронизывающим шквальным ветром. Сказать спасибо можно в подобных обстоятельствах лишь тому, что не минус два, а плюс два. В две тысячи третьем году в аналогичную ярмарочную среду термометр лежал как пьяный в мерзлой луже и не поднимал свою кислую голову от минус пяти…

Горло режет как ножиком. Насморк лавинный. Главное, не проболтаться Лерочке про насморк и проблемы — она расстроится… Здрасте! Теперь уже ты не можешь совершенно ничего от Лерочки скрыть. Она тебя, глупого, сверху насквозь видит. Хорошо еще, что она, и после смерти присутствуя в тебе, доказала: у нее такое чувство юмора, такая разумность шаловливая, что даже твои вялотекущие цоресы ей нипочем.

Как были нипочем, и когда Лера была среди живых.

Интересно, как на радио говорить буду. А еще интереснее, как буду в телевизоре выглядеть. Тут бы таблетку от аллергического ринита. Но и таблетка в Милане. Забыта на полочке под зеркалом в прихожей с прочими лекарствами.

А чтобы вылечить алые следы от сморкания, иметь бы снадобье для заживления кожи. Кстати, было бы хорошо продолжать иметь усы. Так ли уж они мешали, если подумать хорошо.

В общем, аптеки не миновать. Беги в аптеку, Виктор. У тебя остается мини-люфт приблизительно в двадцать минут. А потом поезд.

Где билеты? Во внешнем кармане чемодана. То есть по идее должны они там быть. Мирей положила у меня на глазах. Тьфу ты. Вот и нет! Кто-то их похитил. На билетном месте машинопись какая-то… Ну, откуда?

Еще новость! Снова подсунули! Протырились в комнату и ткнули!

Боже, помоги выдержать. Что это у меня в руках? Что за чертовщина? «Фацеция о королеве Елене»… Как? Лёдикина «Фацеция», арестованная Конторой, отнятая в семьдесят втором, которую Плетнёв искренне считал утраченной?

Чертовщина продолжается. Воланд ли, Мефистофель, без архивного черта не обошлось.

Каким наваждением сделался для меня за эти три последних дня Плетнёв В. Н.

Тут как раз звонит Наталия.

— Хочу описать, что вижу в квартире. А что у тебя с носом?

— Наталия, не отвлекайся. Я растроган твоей заботой, но с носом у меня понятно что, а минуты мало сказать считаные.

— Так вот, в квартире. Беспорядок дикий по сравнению с предотъездным вечером. Я сперва решила, ты бурно паковался.

— Из-за чемоданишки квартиру разорил? Я мало разбрасываю. У меня примерно такой же, как у тебя, опыт быстрых сборов.

— Ну тогда… Если не ты устроил этот переворот… Не могу понять. Посреди комнаты валяются одеяла и веревки!

— Вероятно, Мирей что-то паковала.

— Посреди одеяло клетчатое. Комом. Тряпки какие-то и жгуты. Куча пластиковых пакетов. А может, Люба в воскресенье у тебя перед выходом что-то увязывала? Она свои тюки вечно пакует, перепаковывает… И завязывает такие специальные базарные узлы. Называются «восьмерки». Которые я не умею распутывать. Люба ведь торгует на базаре по воскресеньям. Все это Николай этот ее. Вот вижу, на конце шнура точь-в-точь типичная Любина восьмерка.

— Нет. Это кто-то другой. Твоя Люба наоборот — аккуратно мусор с пола взяла и в карманы к себе сунула. Я даже поразился. После нее беспорядка точно не оставалось.

— Какая-то изжеванная бумага… Может, воры залезли?

— Странные воры. Накидали-нарезали веревок и обратно положили под коврик ключ.

— Ну, обычно воры бросают награбленное в хозяйские наволочки и веревками завязывают. Как-то все-таки я волнуюсь, Виктор.

— Наверно, это дело рук Мирей. Она в истерике в последние дни. Искала, во что бы завернуть лэптоп, чтобы по дороге его не кокнуть.

— А может, и да. И для этого клетчатое одеяло хотела взять.

— Какое клетчатое?

— Сине-желто-красно-зеленое, всех цветов радуги.

— Боже, она соседское одеяло втащила в дом. Ближних одеяло. О, это хуже всего, Нати. У меня с ними и так отношения не то чтоб радужные. Повесь его срочно обратно на перила. Пусть видят, что мы на их одеяло не покусились.

— Я все же должна, ну, спросить… Было ли между тобой и Мирей что-нибудь конфликтное. Что ей по нервам ударило?

— Нати, я тебе честно отвечу, это могло и быть. Но только если считать, что способен к взрыву давно подмокший порох. Но он иногда способен. Надеюсь, ты поняла меня?

— Понимаю. Не мое дело. Странно, что она свои цепочки с китти не забрала с дивана.

— Не язви и не пиявь. Лучше бы ты не уделяла столько внимания тому, что не заслуживает. Мы с тобой счастливее были бы.

— А какие у меня проблемы? Я и так счастлива. Ну, отложим романтический вариант, возвратимся к тривиальному. Мирей не злодействовала. Мирно оставила ключ под ковром. Воры его использовали. Искали деньги, утащили компьютер, а одеяла и пакеты приготовили — паковать награбленное. Обычно в наволочки кладут. Но я не знаю, сколько у тебя наволочек и взяли ли они их. Воры явно трясли книги и рылись в ящиках. У тебя были драгоценности?

— С ума ты сошла, что ль?

— Ну, значит, не нашли ничего. Обозлились. Украли только компьютер. Поломанный, чего они не знали. Тем не менее следует заявить в полицию.

— В данный момент ты не можешь вызывать полицию, потому что ты не в состоянии перечислить, что пропало, а что на месте. Да и как ты им объяснишь, кто ты сама? А я сегодня не могу вернуться, потому что радио, телевидение, аукцион и приезжает мой шеф, Бэр. Так что брось все как есть. То есть, конечно, входную дверь желательно закрыть, а ключ возьми с собой. Я сейчас, несмотря ни на что, еду в Кельн. Попозднее сегодня увижусь с Бэром. С шефом. Передам Бэру дела. После этого сразу вылечу в Милан и, естественно, вызову полицию. Извини, я перезвоню, тут прорывается мой отчим из Швейцарии. Чао, кариссима.

— Виктор? Это опять я. Я звоню все-таки сказать…

— Ульрих, у меня воры влезли в миланскую квартиру. Хотя погоди, сперва сообщу хорошую новость, вчера забыл, а так как для тебя это приятно, то вот, про твою книгу психологических практикумов: ее французы взяли на опцион.

— Как — влезли воры? С чего ты взял?

— Компьютер украли и зачем-то аптечку с лекарствами. Разорено, набросано, бумаги-тряпки-веревки.

— Куда там моя книга психологических практикумов. Это с тобой, милый мой, сплошной психологический практикум. Может, это не воры. Может, Мирей взяла компьютер? Может, по просьбе Бэра. Ты почем знаешь? С Бэром ты не связался? Ну вот. Может, Бэр попросил ее. Чтоб ему компьютер. Может, Мирей понадобилось что-то запаковать. Может, это Мирей перед уходом намусорила. Вариантов куча. Погоди со скоропалительными выводами.

— Хорошо. Уже в полпятого Бэр сюда прилетит. Расскажет, просил он Мирей паковать что-нибудь или не просил. Тогда и будем решать. Но, думаю, надо мне, как только Бэр прорежется, в Милан ехать быстро.

— Знаешь, Вик. Ты не очень-то можешь Франкфурт бросать сейчас. Может, лучше Бэр сам пусть едет искать мадемуазель Мирей? Потому что Бэр, если распсихуется, он не даст тебе выкупить документы у болгар. Лучше тебе еще денек поработать во Франкфурте и вместе с Ортанс довести до конца болгарскую операцию.

(Вот далась ему Ортанс, мелькает у Вики! Да, а я у нее должен не забыть спросить, как можно оформить все законным порядком, если клиент решит рассекретить две странички из оболенского корпуса в виде исключения, досрочно.)

Ульрих продолжает:

— И, кстати, Бэру твоему, повторю, опасно торчать во Франкфурте и вообще туда соваться. Даже у нас по телевидению то же самое кричат, что идет опасный скандал с датскими карикатурами. Ты передай ему, чтоб поберегся. И, очень прошу тебя, ни в коем случае не сиди с ним рядом. Как бы в тебя не попало то, что предназначено Бэру.

— Он Вечный жид, ему вообще ничто не угрожает.

— Вот именно. Не угрожает. В том и опасность, что вместо его глотки перережут твою. Чисто случайно. Наблюдали мы уже подобные случаи. Подальше от него садись. Я, собственно, звонил тебя об этом предупредить.

С чего Ульрих так настаивает, чтоб я дистанцировался от Бэра? Он тоже ревнует? Ну, все на этом свете всех ревнуют. А вдруг… А вдруг ему взбрело в голову, что я Бэру не просто сотрудник? Да нет, что за бред, нереальная гипотеза! Бред! Хотя… в этой нереальной гипотезе как раз имелось бы объяснение, почему я во всех случаях защиты и совета у Бэра ищу. Бэрово присутствие мне придает спокойствие и уверенность. Нет, куда, слишком невероятно! Хотя… Вдруг Ульрих думает, что Бэр и Люка могли быть знакомы? Они почти одногодки. Приблизительно. Полно, да каким же образом? Люка жила в Киеве, Бэр в Англии-Польше-Израиле. Но дело-то было на фестивале в Москве? Интересно, приезжал ли тогда Бэр на фестиваль? Вряд ли. Он в Москву не завзятый ездок. Кстати о Москве!

— Ульрих, Бэр в любом случае быстро уедет из Франкфурта. Он уедет по совершенно другой причине. Он отправится в Россию хоронить Александра Яковлева!

— Что ж ты мне не говоришь, что Яковлев умер? Эх. Был приличный человек. Высказывался против ввода войск в Прагу, выступал против националистов. А я с ним знаком. Встречался в Канаде. Вспоминаю с удовольствием. Очень жаль, что Яковлев умер. Отчего?

— Не могу сказать, Ульрих. Я сейчас в таком напряжении, что как бы самому не помереть. Извини. Пошутил. Мне тут новый документ от Плетнёва подкинули.

— Какой новый?

— Старый то есть. Эссе о королеве Елене. В гостинице в чемодан.

— Одним больше, одним меньше. Болгарская работа… А про Бэра, да, логично! Когда узнает Бэр, что Яковлев умер, он и поедет в Москву. Но только ты не говори Бэру про свои дела. В этих путаных твоих приключениях не могу разобраться даже я. Вот найдем объяснение, тогда и расскажем все.

— Ладно, Ульрих. Будем ждать. К завтрему, может, само как-нибудь растопчется.

— Теперь, Виктор, дальше. Я думаю, Мирей уехала куда-нибудь отдохнуть от всех вас. Проверим рейсы. У меня еще кое-кто жив и на ходу. А ты сосредоточься. У тебя сегодня, кажется, трудный день.

— Еще б не трудный. Раз — радио. Два — выступление на телевидении. В моем сморкатом состоянии просто мечта… Три — съемка в кино.

— И четыре, ватрухинский аукцион. Будет объявлен завтра. Насколько я понимаю.

— Тут два аукциона. Дело с архивом Оболенского тоже, я чувствую, из очень спокойного превращается в аукционное.

— Два аукциона. И еще гора забот, которые я отсюда не могу разглядеть. Ты не имеешь права уезжать из Франкфурта, бросить все, оголить фронт. Попроси друзей в Милане позвонить в отделы хроники. Пускай твои журналисты узнают и в полиции, не поступали ли сигналы в эти дни.

— Я уже попросил.

— Хорошо. Когда увидишься с Бэром в пять часов — скажи ему про Яковлева. Он, вероятно, двинется в Москву не откладывая. Потом перезвони. А я тем временем продолжу обдумывать головоломку. Вечером мы свяжемся. Я сообщу, что я надумал. И как я предлагаю действовать.

Бережет, стережет меня. Командует, повелевает мной. Вот так когда-то из Парижа увозил. Сейчас удерживает вдалеке от Милана, от опасности. Видно и сегодня, какую силу Ульрих представлял собой в золотые годы: супермен, управитель, ревнитель и огородитель.

— Ну пока. Да, смотри меня, Ульрих, по ARD из Кельна! Меня будут передавать нынче вечером или завтра утром.

— Ты что, в копелевском форуме что-то затеваешь?

— Да нет. Это совсем не связано с архивом Копелева. Наоборот, любимая твоя стихия, перебежчики, шпионы… Если, конечно, доеду до места. Билеты Мирей напечатала и ткнула в чемодан, но теперь я не нахожу, куда запропастились…

— А ты в правильном чемодане смотришь, Виктор?

— В каком правильном? Неправильном? Не понимаю, что ты хочешь… Господи, а ведь ты прав! Варнике! Как ты разгадал издалека!

— Хорошо тебя знаю.

— Я от недосыпа охренел. Копался в чемодане, но в Бэровом. Сразу вынулась рукопись моя, то есть Плетнёва… вот я и подумал — там рукописи лежат, где должны билеты быть? А это я сам, в Мальпенсе, от клошара, от лжеклошара в Бэров чемодан, в карман чемодана впихнул. Ну, значит, посмотрим теперь в моем чемодане… Ага, билеты. Мама! Поезд через двадцать минут! Перезвоню, как смогу. Держись, старичина.

Дребезжит старорежимная звонилка у кровати. Это Курц извещает, что такси внизу. Виктор выскакивает сломя голову. Резервные двадцать минут до поезда просвистаны. Теперь уж не попасть в аптеку — только если чудом успеть на месте, до выступления. На выходе Курц сует Виктору в руку распечатку. Из жанра Курцевых подарочков. Долгожданное, от Мирей? Расписание наконец?

Нет! Какая-то рассылка, макулатура.

В левой руке, дабы не потерять, билеты и Мирейкина инструкция. Итак, я должен быть в Кельне к тринадцати на «Немецкой волне» об архивных находках. Потом интервью на «Транс Тель». Туда обещали привезти в секретной машине Серафима Ватрухина. Потом обед на водокачке с Глецером, Федорой, российскими кинематографистами — для юбилейного фильма о Плетнёве. Водокачка, самый шикарный в городе ресторан, найти нетрудно, отовсюду видно, говорила Мирей. Сказать две или три фразы и мчаться. На Бэрову презентацию, которая на ярмарке в шесть тридцать, и надо быть.

Гутен таг, мне срочно Хауптбанхоф.

Добежал до вагона. От задыхания саднило в и без того огнедышащей шее. На мягкой лавке, протирая очки, просмаркивая нос, стряхивая воду с плаща, Виктор попал взглядом на соседскую газету. В Ираке начинается суд над Саддамом… Этого не хватало! Исламские экстремисты остервенеют еще в сто раз! Вот прямо сейчас, ей-ей, раскаленные от злобы моджахеды бегают по выставке и караулят меня… Еще активнее они Бэра, конечно, ищут.

Бэр сядет в четыре тридцать. В шесть он на ярмарке.

Это даже любопытно: крестовый поход янычар. Охота мусульманской гвардии на Вечного жида. Тьфу, тьфу, не сглазить. Бэр неуязвим. Неуязвим для опасностей. Добро пожаловать, моджахеды! Зубки у вас на Вечном-то жиде обломаются.

Зачем все же Курц дал бумажку. Не до бумажек. Мне выступать. Продумаю выступление.

За окном дрок, лиловый вереск и домики. Темные облака. Почему? Буря, не иначе, шумела рядом и взметнула в воздух пласты земли.

С чего же я начну на радио? Сольное выступление, я сам себе ведущий. Название «Скаут архивов». Ну ладно, я — скаут. Понадобятся хохмы, заготовки, репризы. Йес, плиз. Есть реприз.

Ну, для начала скажу им: главное для архивиста, во-первых, не быть аллергиком. Во-вторых, уметь сортировать информацию и отбрасывать восемьдесят процентов, то есть бороться с переизбытком. И в-третьих, уметь додумывать, то есть бороться с недостатком.

Еще скажу: не верьте, будто документ сам за себя поет. Он, конечно, поет, но он поет на непонятном языке. Честь и слава тому, кто сделает так, чтобы этот язык стал внятен. Как только документ попадет в контекст, он откроет рот и послышится громкий его рассказ.

А бывает ли, что документ вопит не своим голосом? Бывает, бывает. В ненатуральной компании, в неправильном контексте.

Архивы обольстительны и опасны, скажу. Они могут осыпать золотым дождем, могут и затянуть в болото. Расскажу одну из версий, как обнаружили, кто скрывался под псевдонимом Абрам Терц. Искали автора книги, запрещенной в СССР. Никто не знал, что это был литературовед Андрей Синявский. И это якобы удалось рассекретить по одной детали: он вставил в текст, что-де «больной Ленин в Горках ночами выл на луну». Цитата из медицинской карты Ленина, а она хранилась в партийном архиве. Взяли список пользователей архивной папки — вычислили Синявского!

Схватили, засадили. Так мстят архивы.

Научно-технический прогресс многое поменял. О да. Сегодня я пессимистичнее, чем был в молодости, потому что средства дезинформации стали мощнее. Однако и оптимистичнее, ибо что-либо истребить в эпоху интернета невозможно. Единственный на свете экземпляр второй книги «Поэтики» Аристотеля можно было сжечь в восьмидесятом. Но не сейчас, по прошествии двадцати пяти лет.

Что угодно найдут в стертом файле, отсканируют, вывесят. И кто-нибудь когда-нибудь кликнет. По «Гуглу». Или наугад. Рано или поздно на либеральный диссидентский текст напорется, при подборе порнофото, неискушенный «бритоголовый». И — бац! — вдруг, скотина, впечатлится? Задумается? На планетарных просторах плевел кое-какие добрые злаки выживают…

Перейти к технике нашей работы. А, нет, сначала про цель. Цель — чтобы мировые издатели, европейские и т. д., без грантов, матрешек, притопов-прихлопов-прилепов, по собственной воле издавали, рекламировали и продавали через настоящие магазины книги, составленные нами. (В общем, надо будет сказать в подобном роде нечто.) Чтобы наши книги не оказывались, под фанфары фондов «Россика» или «Руссико», надетыми как горшки на художественно сплетенный тын в российском стенде, где слышатся и не слышатся «Подмосковные». В очередном дальнем торце выставки.

О технике. На грани детектива. О перевозке запретного. Об умыканиях, о тайных знаках. Романтика агентского дела. О Лючиином опыте? Нет, это нет. О том, как Пастернак использовал условные жесты: придет от него письмо по-французски — выполнять указание, по-русски — не выполнять.

Кстати, имя Пифагор в записке Лёдика…

Об этом ли сейчас? Не время, Виктор. Выступление. Соберись.

Приведу пример с Хрущевым и его мемуарами. Когда «Тайм-Лайф» послал ему две нелепые шляпы, красную и черную. С просьбой сфотографироваться в какой-нибудь. В знак, что согласен на публикацию мемуаров за границей. Хрущев снялся с обеими шляпами: одна была у него на голове, другая в руке.

Перейти непосредственно на Ватрухина.

Ватрухин — самая эффектная работа агентства за много лет. Если позвонят радиослушатели и спросят, как вообще удалось найти Серафима Ватрухина, ответ — он свалился сам в руки. На коллоквиуме в Институте истории в Тренто один из собирателей документов для сборника «Заключенные итальянцы в ГУЛАГе» сказал мне, что вроде бы в Москве в частном хранении имеется солидный корпус архивных документов о работе спецслужб в конце советского периода, и даже, невероятно, почти вплоть до нынешнего дня. Я поехал и встретился с Ватрухиным. На первую встречу со мной в Москве в один из самых дешевых и неприметных квартальных продмагов он пришел с пенсионерской сумкой на колесах. В сумке под батоном, пакетом молока и свернутым пыльником кипой лежали машинописные и рукописные листки.

Шел март девяносто девятого. Ватрухинская коллекция создавалась в течение двенадцати лет, в последние годы СССР и после распада системы. По званию Ватрухин майор ФСБ, по виду — скорченный человечек в кепке.

Получив вдруг доступ, в связи с перекройкой архивной системы спецслужб, к самым суперохраняемым бумагам, Серафим Ватрухин стал переписывать документы. Комкал, они летели в мусорную корзину. В финале дня скомканные бумажки засовывались в носок. Дома он укладывал их для расправления под матрац.

Сперва Ватрухин перепечатывал свои неразборчивые каракули на машинке, потом перестал перепечатывать и просто складировал их в баке для выварки белья.

«Затем-то он их и складировал неразборчивыми, чтобы быть самому живым ключом к архиву, — сказал Бэр, услышав результаты первого собеседования. — Если допустят, чтобы его укокошили, материалы никто не разберет. Теперь мало кто вообще умеет читать почерки».

Поэтому действовали через Британию. Ватрухин получил стоящую охрану из британских коммандос. За «Омнибусом» признали опционное право. Но только, разумеется, когда пройдут первые британские проверки и будут получены британские допуски.

Англичане, когда Ватрухин наконец к ним попал, обращались с ним очаровательно. Лечили от мании преследования — у него настоящая болезнь… Дело в том, что наполненные баки Ватрухин закапывал под дачей, в погребе. Каждый раз, когда они наполнялись. Бак наполнялся приблизительно раз в два года. И так шесть раз. Вот у Ватрухина и нарушился сон, зубы стали самопроизвольно стучать.

Однажды он приехал на дачу, увидел на участке незнакомца и решил, что все, это крышка. Однако обошлось: залез бомж. Но у Ватрухина начались ни с того ни с сего обмороки.

В России спецслужбы крепли. Пора было убирать и бумаги и Ватрухина. Именно тогда убили Галину Старовойтову, призывавшую провести люстрацию и запретить государственную службу сотрудникам бывшего КГБ.

Границы не очень сторожили. Серафиму удалось уехать без приключений. Жить, правда, ему с тех пор приходится под чужим именем.

Понадобилось еще шесть лет на расшифровку, перепроверку. Первый опус, отредактированный и составленный литературно-архивным агентством Бэра, вышел в Англии и США в сентябре прошлого года под названием «Щит и меч».

Тайн разведки там не было: англичане не дали Бэру допусков. И все-таки детали! Чего стоили детали! Например, сломать Рудольфу Нурееву одну, а лучше обе ноги! Перед такими прожектами Конторы меркнут подозрения самого танцовщика, которому казалось, что на премьере «Спящей красавицы» в шестьдесят первом году сцена парижской Оперы была посыпана битым стеклом.

Или о том, как академик Арбатов (агентурная кличка «Василий») вербовал Сайруса Вэнса, будущего госсекретаря в администрации Картера. Вербовал-вербовал, так и не завербовал. Однако квитанцию на двести долларов, которые академик якобы потратил на вербовку Вэнса, в Ясеневе бережно подшили.

Дело другого академика, Примакова, Ватрухин в руках держал, но переписать не успел — помнит только, что кличка была у него «Максим».

Все это не говорить, сократить. Что-нибудь одно. Если ляжет в тему. Может, лучше про тайники. Из документов, опубликованных в издании, явствует, что на территории Северной Америки, Западной Европы, Израиля и Японии заложены многочисленные тайники с оружием, взрывчаткой и шпионским реквизитом. Швейцарская полиция недавно размонтировала один тайник, в газетах сообщение прошло.

Далее рассказать, как «Омнибус» боролся и выиграл тяжбу против англичан. Теперь можно публиковать, не испрашивая британских допусков. Завтра объявим аукцион. В каждой стране одно издательство получит эксклюзивное право публикации.

Концовка — о душевном смысле нашей архивной работы.

Ремесло архивщика — это обогащение руды, то есть деталирование расхожей правды. Нет конца и краю этой работе. Анналы всегда отредактированы победителями. Свидетелей сплошь и рядом вообще не остается. Или те свидетели, которые остались, молчат и мрут, и только давний зафиксированный текст может сказать за них настоящим голосом.

Именно! Разобраться в подробностях — полдела, надо еще уметь хорошо рассказать. Так, чтобы детальная правда сумела перекричать суммарную. Трудная вещь — раскраска черно-белых виньеток. В редких счастливых случаях это умеет литература, умеет кино.

Найденные в Биркенау записки Градовского в пепле подле газовых печей звучали страшно и требовательно: «Дорогой находчик, ищи везде».

Мы находчики.

Ладно, приблизительно вот этим будем чаровать слушателей, сказал себе Виктор. Все продумано… До чего тихо тут. В Германии молчат в поездах. В Италии платок на роток попутчикам набросить невозможно. В первом классе — самый несносный гам. Во втором хотя бы экономят деньги. А в первом, к сожалению, никто не опасается телефонных расходов, все командуют биржевыми операциями и отечески, с плохо скрываемым раздражением журят любовниц.

Нет, не в том дело, что тихо, а это у меня уши заложило в туннеле и еще вдвойне расперло от простуды.

Что у меня тут в руках? Это билет. И интернетовую распечатку зачем-то дал Курц. «19 октября» — напечатано сверху крупно. 19 октября — пушкинский день. Мы дарили училке сувенирную шариковую ручку — перо, выдранное из гуся, на волосяной части красовался жирной черной надпечаткой профиль поэта.

19 октября. Несколько часов не может вылететь из аэропорта Гонконга один из аэробусов Китайских восточных авиалиний, направляющийся во Франкфурт, из-за пробравшейся на борт лайнера крысы. На борту находятся 272 пассажира. В течение двенадцатичасового перелета крыса способна перегрызть электрические кабели и пластиковые тяги в самолете, что может повлечь за собой тяжелые последствия. Внутри самолета рассыпан специальный порошок, на котором крыса должна оставить следы.

Ни фига себе. Это Бэров самолет. У Курца записан номер рейса — выслать машину. Вот Курц и реагирует на новость… Разве не могут привести пинчера? Бэр, стало быть, застрял с крысой? А круглый стол? Вот и славно, и не отделают его, Пушкина нашего, лепажевым стволом, дуэльной дулей, Бэру крыса вставила перо… Крыса — пернатое? Перьевое? Да нет, перо в смысле, как вставили Пушкину… Я сплю?

Дремота все-таки укатала Вику, крутые горки. Голова сползла на грудь, очки с головы. Но тут поезд со скрежетом остановился у кельнского перрона, и, подхватив свой рюкзак, Вика поскакал, чтобы добежать на фоне величественного собора (опять в собор зайти не получится…) в начало очереди на такси.

На радио — через «не могу» — нужно быть веселым. Не подведи, товарищ здоровье! Ну, Вика выдал полный концерт: лучшая наша программа, бум выставки. Шпарил точно по намеченному сценарию.

Дальше пришла за Виктором какая-то стажерка в шнурованных кирзачах. Повела на «Транс Тель». Вальяжный, неподготовленный ведущий, видимо, только что получил в руки сценарий программы. Он отбрасывает тонкой рукой промытые и художественно распрямленные волосы, с профессиональным шиком острит. Он считает, что именно он, а не его приглашенный гость — центр интереса.

Ведущему неохота распространяться о Ватрухине, поскольку он не успел прочесть ни строки о личности бывшего майора. Поэтому для начала в передачу впихивают короткий фильм о перебежчиках. Виктор вяло внимает закадровому голосу. Мелькнул на киноэкране сам Ватрухин: мелкий, усатый, в очках с затемненными стеклами, со строгим лицом. За спиной у него архивные стеллажи с приставленной к верхней полке стремянкой. Живого Серафима привозить на передачу все-таки побоялись. А может быть, побоялся он сам.

Наконец дают слово Виктору:

— Ватрухин учел ошибки предшественников на скользкой стезе перебежчика. Прекрасно понимая, что сведения, которыми он располагает, не представляют оперативного интереса…

— Почему? — немедленно перебивает его, взвизгнув, ведущий, на что угодно готовый, чтобы отобрать микрофон.

— Да потому, что сведения, представляющие оперативный интерес, никто не сдает в архив! С ними работают, ну, оперативничают. Ватрухин сделал упор на объем и документирование информации. Хорошо систематизированный архив способен заполнить лакуны в досье западных разведок: подтвердить или опровергнуть имеющиеся данные.

Ведущий снова перебивает, и, надо отметить, хоть не готовился, но в тему:

— Я беседовал с историками. Эти документы вызывают ажиотаж. А вот меня смущает, что у вас нет оригиналов. Все переписано от руки…

— Если копия снабжена архивными шифрами и прочими реквизитами (имена, должности, даты), она поддается проверке по контенту. Фальсифицировать досье такого объема, как ватрухинское, чрезвычайно трудно.

— Но все-таки возможно?

— Ну, в общем, все возможно, — помявшись, соглашается Виктор.

— А значит, тень сомнения будет всегда сопровождать эти документы.

— Знаете, фальсификатов столь масштабного объема в мире не оприходовано. Но я согласен с вами, в архивном деле первый вопрос: видел ли кто оригинал? И, исходя из формального параметра, если оригиналы недоступны… Ну хорошо. Примем для абсурда, что все это выдумал какой-то грандиозный надувала. Тем более эти бумаги станут настоящим кладезем для развлекательных программ, детективов, для кино.

Ведущий-красотун, хотя и импровизирует, но правильные задает вопросы. Новая острая реплика:

— Мы извиняемся перед нашими телезрителями за то, что обещанное участие Ватрухина отменено из соображений безопасности. Кстати, Зиман, а ведь вас это тоже касается. Не боитесь мести советских спецслужб? Нам известно, что нередко жизни любознательных журналистов угрожают. Документы эти выкрадены из архивов российского госдепа. Мы знаем, что в России угрожают и политикам. Вспомним относительно недавний случай с убийством Галины Старовойтовой. А что, если документы Ватрухина еще не потеряли актуальность? Ведь в истории разведки «мертвый хватает живого»?

— То есть вы имеете в виду, мне или «Омнибусу» могут угрожать?

— А вам еще не угрожали? С вами, Зиман, ничего не происходит необычного?

— Нет… то есть, может быть, происходит, но, по-моему, Контора тут ни при чем.

— А вы уверены, что знаете, чем занимается Контора?

С ответом на этот вопрос Виктор замешкался, приготовился чихнуть, зашарил по столу в поисках платков, стащил очки и замахнулся на бутылку минералки. Ведущий панически вдавил аварийную кнопку, и обливание Виктора холодным душем происходило уже off air.

Пускай мокрый, но Виктор отбомбился! Осталась только съемка к столетию Плетнёва. Поверить невозможно — Лёде сто лет… Простуженный, мокрый, спешащий, но как же Виктор может не пойти, если снимается программа памяти Лёдика!

А костюм ничего, по дороге просохнет небось.

…Напрасные мечты. Покуда Вика мчался на место съемки, пробегая мимо исторгающих пар бассейнов, где прыгали голые люди, вопя по-русски, хляби разверзлись, и он до того дополнительно вымок (а зонт оставил на радио), что история с купанием в минералке перестала иметь вообще какое бы то ни было значение.

В нижнем этаже городской водокачки — что в этом городе, кроме воды? — в тесных стенах из необработанного кирпича, под сиянием софитов уже сидели Федора и Глецер: обоим по восемьдесят с гаком, оба работали на радио во времена Бото Кирша, Лёдика, мамы, диссидентства. У них лица белые, без цвета. У Федоры волосы такие же бесцветные и непрочесанные, а у Глецера никаких волос уже нет. Одежда вся в серо-светлых и серо-бежевых тонах, немаркая и по стилю «аккуратно спортивная». Это, собственно, и есть опознавательный стиль небогатых и давно выехавших на Запад русских.

— Сидим, вспоминаем, как работалось на «Немецкой волне» в исторические времена.

— Когда мы тут жили без выходных.

— А почему без выходных? Расскажите, пожалуйста, подробнее!

— Потому что главные эфиры на Союз шли по субботам и воскресеньям. Народ в СССР выезжал на дачи. Глушили больше в городах. За городом было слышнее. Поэтому по выходным у нас было главное вещание.

— О, помню эти муки, — вступает Виктор. — Сидели, настраивали приемники. То на тридцать один, то на двадцать пять…

— Надо было покупать «Сакту» рижскую, она автоматически выводила на девятнадцать! Да, наши передатчики постоянно меняли частоту, уходя от глушилок. Вы бегали за нами по частотам, поэтому главные новости мы говорили сразу, в первые несколько минут, чтобы дошли до всех. А потом начинали читать самиздатские произведения и тут уж скакали с волны на волну. Это был цирк! «Немецкая волна» специализировалась на подаче с голоса хорошей литературы. Мы в 1974 году прочли весь «ГУЛАГ».

— В бабушкину «Спидолу» попала молния, как раз когда мы слушали этот ваш «Подвиг»!

— Но это раньше. Когда, Федя? Летом шестьдесят седьмого?

На столе то и дело сменялись стаканчики «Кёльша».

— А что происходит на радио сейчас? Слушают вас еще? Цензуры в России ведь теперь уже нету. Что говорит ваш сын? Он ведь вроде ведет радиоколонку?

— Говорит, что Корнелия Рабитц делает что может, но не так уж много может. А про «нет цензуры» все не так просто. Радиостанции в России, говорит мой Даня, побаиваются нас ретранслировать. А начальство объявило: в России цензуры нет больше, ну и половину бюджета — долой. Новые свободные времена! Боюсь, отменят полностью устное вещание. Всю информацию выложат на русском языке просто в интернет. Вот тогда наших детей повыгонят. Свои затраты сведут к нулю, пить будут по горло, денег будет по мешку!

— Извините, мы собирались здесь о Плетнёве говорить, — попытался ввести разговор в русло Виктор.

Времени-то мало. Ему через полчаса-час обратно ехать, а эти пращуры то о насущных, то о незапамятных проблемах судачат.

— Нет, — замахали тут киношники, которые прибыли из России снимать стариковский обед. Он оператор, она режиссер, оба негромкие, вдумчивые. Они как раз направили на Федору, отпахнув настежь дверь сортира, еще одну дополнительную лампу. — Пожалуйста, говорите, не думая о камере, свободно, все, что приходит в голову. Нарезку о Плетнёве мы сами настрижем. Хотим набрать материал. Нам все интересно.

Вика вздохнул.

Федора и Глецер со своими очередными запотевшими стаканчиками радовались жизни, как дети. Воспоминания до того их разманежили, что наслаждение просто физически исходило от старичков и, как пьяное пиво, переливалось в Вику. Он то и дело мотался в уборную, но хотя жидкость и выливалась, а также вытекали безостановочно сопли, но внутри нечто нежное, давнее и праведное струилось, переливалось и булькало, и явно не сопли и не моча. Эликсир благой памяти? — попытался угадать Вика. В общем, было очевидно, что он со старичками тоже рассиропливается. Вот сидят, вот вспоминают, живехонькие, живые! Понятно, это уже не повторится… Они любили Лёдю. Они любили и знали маму. И Виктор, заказавший себе третью порцию «Кёльша», взял да и выбросил из головы, что по идее должен уже сидеть во Франкфурте на выступлении Бэра.

Вспоминали с бору по сосенке. Кто что мог, то и выпаливал о Лёдике.

— А почему он гастролировал у вас, хотя был в штате на «Свободе»?

— Они давали совмещать, входили в положение.

— Обольстительный бонвиван. Время терял щедро-щедро. Думал жить вечно. А умер в шестьдесят семь, мальчишкой.

— Мы с Олегом были младше его, но он такой был моложавый, веселый, что до конца он кому угодно мальчишкой казался.

— А выработка за жизнь получилась, скажем прямо, куцеватая. Один короткий роман удачный, второй не так чтоб удачный, десяток очерков, чуть-чуть сценариев.

— И пять, вроде, повестей. И около шестидесяти скриптов для радио.

— Все потому что талант — это и дисциплина. А Лёдик как доедет до писательского Дома творчества, так и одна и та же песенка: «Бешеная работа не получается. Куда уж работать, когда небо безоблачно, солнце светит вовсю и море гладкое, тихое и теплое».

— Да, кстати, как во Францию переехал, стал писать ходульно. Правда, Олег? В стиле: «Раньше я видел мир, как советский писатель, зажатый, а сейчас могу видеть, что хочу, читать, что хочу».

— Наши воспоминания, ну, о последнем времени, когда он у нас подрабатывал, вам как реконструкторам ничего полезного не сулят.

— Не называйте реконструкторами, — оторвался от камеры молодой оператор. — «Реконы» совсем другое значат. Это люди, которые занимаются не тем.

— А чем занимаются реконструкторы?

— Чем? Я как раз о них снимал сюжет. Читал их сайты, встречался. Сайты у них — с ума сойдешь. На хоум-пейдже девиз: «Кто в танковом бою не бывал, красоты не видал».

— Так что они делают, реконы?

— Устраивают костюмные мизансцены и мистерии. С интригой. В основном виртуально в интернете. «Зима в Сталинграде». Ну вот вам их афишка.

— Дай, дай сюда. «На Великую Отечественную! От экрана ноутбука — за башенный прицел, в перекрестие которого уже вползает бронированная туша „Тигра“. Из танкового симулятора — в боевое отделение реального танка, будь то прославленный „расейняйский“ КВ, в одиночку остановивший целую танковую-группу вермахта, ленд-лизовский „Валентайн“, серийный Т-34 или самодельный одесский эрзац-танк на тракторном шасси, вошедший в историю как НИ — „На испуг!“».

— Во-во. Сидишь себе дома в кресле, жмешь на кнопки. Все понарошку. Для начала ты подписываешь, что принял правило: «Ни шагу назад». «Вам придется пользоваться только этим правилом, перед вами будут полчища фашистов, и судьба страны будет зависеть только от вас».

— «Ни шагу назад»! Сучьи дети! Их бы к нам во время Гжатской операции. А интересно, есть ли у них там в компьютере «Смерш»? — распаляется Глецер. — Есть ли у них проверки? После боя смершевцы нас вызывали показывать оружие. В принципе, если нестреляное — самого к стене.

— А по правде сказать, мало кто знает, случалось, во время боя полсостава не стреляло. Ведь не знаешь, в кого попадешь, — задумчиво продолжила за Глецером Федора. — Тоже и если возьмут в плен — лучше на себе иметь нестреляное. Конечно, не в моем собственном случае. На истребителях как не стрелять.

— Она летчица, летала с Коккинаки, — откомментировал Виктор в камеру.

— Штрафные батальоны в компьютере есть? — не унимался Глецер.

— Кстати, о чем вот хочу сказать, — перебила Глецера Федора, — знаете, что идею штрафного батальона Сталин перенял у Гитлера вместе со словом «штраф»?

— Как не знать! А Гитлер сколько всего у Сталина скопировал! Комиссаров в ротах! В каждое отделение в вермахте… Поглядели на нас и начали направлять представителей СД. Заградотряды Гитлер тоже передрал с нашего примера. В западных армиях было нормальное человеческое убеждение, что у любого страдания есть предел, после которого не стыдно и в плен сдаться…

— При чем тут западные армии. Армия демократической страны не может драться с таким ожесточением, как армия диктатора, — сказал оператор. — Еще я ходил и смотрел реконструкции в реале.

— В чем?

— Ну, уже не в компьютере. На поле. Инсценированные сражения. Выедут на поле и стреляют.

— На потешных играх не пострелять! Дурацкое дело нехитрое.

— Потешные были при Петре.

— На петровских потешных войнах стреляли по-настоящему и рубили друг друга истово. Нет, теперь, насколько знаю я, стреляют не по-всамделишному. Они, фишка в другом, воскрешают антураж. Добровольно прутся в мерзлые сугробы, — рассказывал оператор.

— Я вчера обедал с одним денежным мешком, — сказал Виктор. — Любит риск, однако чтобы риск был в комплекте с комфортом. Всего за пару миллионов долларов дотопал по снегу на Южный полюс, а над ним низко плыл в воздухе вертолет с коньяком «Мартель».

— Миллионы! А и за игры настоящие, поучаствовать, знаете, сколько платить надо? — продолжал оператор. Видно, не на шутку захвачен этим материалом. — По миллиону рублей. Это на доллары получается тридцать тыщ.

— И тоже вертолет с коньяком?

— Ну, вертолеты тоже задействованы, само собой. Для съемки сверху. Потом они монтируют фильмы. Меня звали оператором, платят будь здоров.

— Вот интересно, в ходе игрушечной войны схлопотать неигрушечную плюху по жопе от какого-нибудь злобного психа. Викингом одетого, в сбруе.

— Думаю, случается. Эти игры теперь заняли место дворовых разборок. До кровянки. Только у них не викинги. У них преимущественно эсэсовцы. Или, скажем, казачьи сотни.

Виктор на минуту оклемывается. Совершенно ясно, что происходит. На пленку пишут пьяное старческое словоблудие. Болтовню оператора. Когда ж хоть слово о Лёдике? Глецер явно перебрал и на спокойные рассказы теперь негоден. Он годен только вскрикивать, поднимая пиво: «Да будет он вечно в нашей памяти, омэйн!»

Вика заводит глаза вверх и вправо, сосредоточивается, и… о! Вдруг Лёдик, как живой, как на снившейся телепередаче, выходит к нему из загашника мыслей. И не один, а с Жалусским.

— Я хочу сказать о кино… Эта парочка, Плетнёв и Жалусский, хоть Плетнёв был важный классик, любила устраивать розыгрыши. Очень много и с удовольствием дурачились и хохмили. Сняли, у меня есть, любительское пародийное кино «Роман и Ева». Это капустник. Смеялись над официозом Союза писателей. Прилепливались к веселой жизни киношников. Торчали в Одессе на съемках фильма «Поезд в далекий август»…

— Где Иосиф Бродский играл первого секретаря горкома Одессы Наума Гуревича в средних и длинных планах, а с крупных планов его потом срезали, поскольку он предатель Родины, на крупных планах пересняли другого актера, — вставила режиссерша. — Мы когда Бродского в документальном фильме в Венеции снимали, он нам об этом во всех подробностях рассказал.

— Да, на съемках Лёдик с Бродским подружились. Когда Лёдик стал тоже отщепенцем, он хотел с Бродским повстречаться, но не успел.

— Ты знаешь, Витя, хоть Лёдик не очень интересно писал в парижский период, но стоит тебе все же взглянуть, мы сохранили одну его вещицу в отрывках. Он получил под нее аванс в начале семьдесят четвертого. Но не дописал ее. После его смерти я положил рукопись в папку с его личным делом, — вдруг возникает Глецер.

— То есть у вас лежит неопубликованная повесть Плетнёва?

— «Повесть московского двора». Текст без конца. Если я правильно помню. Давно это было.

— Для меня это важно. Мне для реконструкции… То есть я не имел в виду реконов… Для реконструкции плетнёвского метатекста. Это нас интересует. Давайте мы вам позвоним по телефону. Вам позвонит наша сотрудница Мирей Робье. Хотя… Ну, в общем, даже если позвонит не Мирей, мы все равно позвоним. Оформим, конечно, конфиденциальность и условия публикации.

— Да я не знаю, зачем возиться с формальностями. Ну не интересуют «Немецкую волну» эти старые обрывки. Я тебе вытащу, Виктор, и просто отдам. Проблема только, что документы упакованы. Даня говорил, сейчас как раз все перевозят в Бонн. Я скажу Дане, чтоб он в Бонне поискал вам эту папку Плетнёва. Даня будет у вас на ярмарке. У него встречи в стендах и на «Мемориале». Даня каждый год бывает во Франкфурте и для «Волны» делает выставочный репортаж и в виде статьи, и в виде записи на радио.

— А я нашла, — радостно вытаскивает что-то Федора. — Захватила, чтобы вас порадовать, осталось от Лёдика. Вроде не издано. Ты это тоже не знаешь, Олег. Это стишок Евтушенко в честь Плетнёва. Думаю, не публиковался. Написан в начале семидесятых прямо перед Лёдикиным выездом из Союза, когда у Лёдика уже возникли серьезные сложности. Особисты посадили Лёдика в самолет и отправили в Киев. Я сама еще жила тогда в Москве. Все происходило у Лили на квартире. Лиля была одна, ее муж как раз снимал фильм о Распутине. Тот фильм, который, вы знаете, положили потом на полку. И Лиля срочно меня вызвонила, чтоб ей не в одиночку с оперативниками говорить. Я позвонила немецким корреспондентам. Под корреспондентов появился вдруг и Евтушенко. Оказался в центре внимания, прочел стих, и вот с тех пор у меня сохраняется этот листик, как ни удивительно.

— Лёдика, выходит, не только в Европу из СССР выдворяли, но даже и внутри Союза, в Киев из Москвы.

— Любили они это занятие, «выдворять». И слово какое ублюдочное использовали!

— Да. Это особистам и посвящено. Видите название? «Посвящается первым читателям этих стихов при перлюстрации».

Вика развернул сложенный вчетверо лист, прыгающая машинопись:

Каким вниманьем Ка Гэ Бэ Вы одарованы в судьбе! Читатели такие Так любят вас, что создают На Украине вам уют И ни за что вам не дают Покинуть город Киев. Вам эмиграция в Москву Нелегкой стала наяву — Настолько вас кохают Там, где великий Днепр течет, А улетите — в самолет Обратно вас пихают. Чуть вы исчезнете в ночи — О вас рыдают стукачи С привязанностью детской. Письменник милый! Это честь, Когда такой писатель есть У нас в стране советской. Но как Украйна ни нежна, Любви дистанция нужна, Поэтому с любовью Вас приглашаю прилететь И славу Киева воспеть В окопах Подмосковья.

— У тебя о нем ребяческая память, Витенька. А у нас память взрослых. Ты одну его сторону помнишь, мы помним другие. С тобой он мог быть нежен. С тобой он мог быть архиоткрыт, — прошамкала Федора.

И, видя бедственное Викино положение, сунула ему розовый носовой платок, пахнущий трамваем, и можно было уловить первичный запах, когда платок еще был свеж, — тогда он пах незнакомым стиральным порошком и чужой глажкой.

Глецер встрепенулся и выдал, похоже, домашнюю заготовку.

— Все же скажу пару слов о «Линии огня». Вот это у него удачно вышло. Ей-богу. Не помпезная, не лгущая повесть. Об окопном быте и о мыслях людей, которые больше года защищали Сталинград. Санград, как тогда выговаривали…

— Санград? А ведь при желании можно искать в этом прононсе смысл, что не «сталинский город», а «святой город»?

— Не знаю. Натянутое объяснение, но может, что-то и есть. Там такая молотилка была, что даже у командующего Чуйкова началась нервная экзема, и он «воевал в белых перчатках» — следом за ним ходила медсестра с тазом марганцовки и с бинтами. Они там больше года протянули. И книга Лёдика все передала с совсем несильным приукрашиванием, почти честно. Фильм тоже отличный был. Фразы из фильма мгновенно в фольклор попали. «Если это можно назвать окапыванием, то — окопались».

— «Я теперь и на Луну смотрю с точки зрения ее пригодности в военном деле», — подхватила Федора.

— «Самое страшное на войне — не снаряды и пули, самое страшное — незнание, куда приложить силы», — завершил терцет Виктор.

Мысли Вики куда-то откатывались, как и положено в пограничном состоянии между недосыпом и обмороком.

— Еще о другом, — заговорил он на камеру, сознательно отворачиваясь от старичков, чтобы в очередной раз не сбили мысль. — Может, это получится нетактично… Скажу, как думаю. При всей своей недюжинности Владимир Плетнёв все же был, как все в СССР, резко выражаясь, проституирующим интеллигентом. Все понимающим, над всем подтрунивающим, не питающим иллюзий ни по поводу правительства, ни по поводу партии. Однако желавшим печататься. И, как и все, не брезговал ни сусальной риторикой, ни идейным грандером. Лишь бы только не слишком. Лишь бы в гомеопатических дозах. В нем было, однако, не гомеопатическое жизнелюбие. Которое ему не простили. Даже ему! Не простили. Уже в пятьдесят шестом году у него начались неприятности. Десталинизация раздражала. Народ любил суровый и строгий военный миф. Тогда и был написан протест Главного политического управления МО СССР в ЦК КПСС о невозможности выхода на экраны кинофильма «Бойцы» по плетнёвской повести «На линии огня». И тогда же Плетнёв, а он еще не успел понять, что геройский плащ превращается в шагреневую кожу, завел себе моду возмущаться в приватном пространстве по довольно простым, естественным поводам. Ну например. Тут выписано.

Что может быть унизительнее (для власти, не для нас!), когда ты вынужден читать, передавать из рук в руки фотокопии, нет, не антисоветчины даже, а, ну допустим, «Других берегов» Набокова — мне под величайшим секретом дали их почитать в Ленинграде — «смотрите не оставляйте в гостинице, носите с собой».

— Это он о Набокове? — вставил Глецер. — Ишь возмущался как, подумать только. А если правду вспомнить, то Лёдик Набокова совсем не любил. Прислал мне такой отзыв про «Дар»: «С муками читал. Действия никакого. Только на двухсотой странице начинается роман. Уебет ли, сомневаюсь…»

— Ну вот, я думал, хоть этот кусок в фильм пойдет, а теперь вы все вырежете, конечно, — бормотнул Вика оператору.

— Ни за что, это лучшее из всего!

Когда хохот утих, продолжили чтение выписанной Виктором цитаты:

Что может быть унизительнее (для власти, не для нас!), когда у тебя с книжной полки забирают Анну Ахматову (ах да, там «Реквием»!), Марину Цветаеву (там же «Лебединый стан»!), Гумилева (он же расстрелян!), даже «Беседы преподобного Серафима Саровского с Мотовиловым» (гм-гм… Не пристало писателю советскому всяких там преподобных читать). У знакомого в портфеле нашли «Мы» Замятина. Он получил два года лагерей.

Федора перебила:

— Тогда за Лёдей и начали следить повсеместно.

— Да, — отозвался Виктор. — Вот я не захватил сюда еще один документ, потому что торопился, теперь жалею. Мне сунули стенограмму подслушанного чекистами разговора Плетнёва с моим дедом Жалусским.

— В каком смысле? Кто сунул, как сунул?

— Не могу ответить. Пока что я и сам не понимаю. И с этой же стенограммой сунули старую рукопись, эссеюшку недописанную. Называется «Фацеция о королеве Елене».

— А вот эту фацецию мы знаем! Он из нее передачу делал! О средневековой девочке, которая мечтала стать королевой, и ее чуть было не сожгли. Устроили аутодафе, обвинили в laesae majestatis. И Лёдик сравнивал с историей о племяннице одного приятеля, Ляльке, которую в киевской школе исключили из пионерской организации, когда ей было одиннадцать лет, что-то там она болтанула в школе, будто ее кумир — это Мария Стюарт из книги Стефана Цвейга. Исключение происходило перед выстроенной в каре дружиной. Барабанный бой, торжественное сдирание пионерского галстука. То ли декапитация Марии Стюарт, то ли гражданская казнь Дрейфуса…

— Помню, Плетнёв планировал несколько таких полужурналистских эссе.

— Одно еще эссе должно было называться «Небольшая веселенькая история…».

— «Небольшая веселенькая история о начале скурвления нас с Хрущом». Он это для нас, для радио, восстановил. Как сначала он восхищался Хрущевым и ценил в основном за то, что тот выпустил людей из ГУЛАГа, но еще и как художником, за его талантливость к абсурду.

— Причем Лёдик цитирует такие перлы, просто оторопь берет. «Хрущев на одном из митингов сказал: идеи Маркса, это, конечно, хорошо, но ежели их смазать свиным салом, то будет, дескать, еще лучше». Плетнёв не мог забыть это высказывание.

— А потом появились первые знаки того, что Хрущ от ангельства далек, и у самого Плетнёва начал портиться характер.

— Вернее говоря, его характер начал проявляться.

Федора сказала:

— Так о повести. Вообще-то она называется не «Повесть московского двора», а «Тайны московского двора».

— Что называется?

— Повесть Плетнёва. В определенный момент он замыслил восстановить «те вещи, которые суки забрали». Приехал тогда в Кельн заключать на это дело договор с «Немецкой волной». Ночевал у нас с Цветовым. Еще Цвет живой был. Они с Лёдиком ночь пробаламутили. Лёдик по пьянке забыл у нас блокнот с черновиком. А в блокноте он первую вещь восстанавливал. Там окончание этой повести про московские дворы, о которой ты, Олег, сказал, что у тебя хранится начало текста. Лёдик тогда начало отдал тебе, вы сходили в бухгалтерию, Лёдик получил аванс и сказал: пропьем аванс, а уж как пропьем, то ударными темпами добьем это сочинение. И мы пили на тот аванс, и с того аванса Лёдик купил себе это клятое радио.

— Значит, у тебя конец того начала, которое я в личное дело вложил! — удивленно крякнул Глецер.

— Недописанное, наброски, водотолчение, — отмахнулась Федора. — Публиковать там, по-моему, нечего. Я на следующий день нашла этот блокнот и позвонила. Лёдик сказал — да-да, набросок финала, заберу в другой приезд. Приезда другого, эхма, не случилось.

— А где теперь блокнот?

— Да вот. Видите, здесь сбоку вписано: «Тайны московского двора».

— Федора, давайте пойдем быстро отксерим это.

— Да забирай себе, Витенька, блокнот. Он тебе нужней. Ты из нас всех был к Плетнёву ближе. Перечерки на перечерках, я даже и не читала эту штучку-то.

Киношники не держатся на ногах. Снимаемые тоже. И не удивил никого в первую минуту Глецер на полу, но тут же все сообразили и переполошились: старик с ругательствами, показывая науку саперной школы, проворно полз по грубым плитам пола на телекамеру, напрочь, естественно, пропав из кадра, забрасывал гранатами врага. Еле успели подхватить треногу, а Глецер застыл, прибыв ползком в сортир.

Оператор собирает аппаратуру, у всех от усталости бледность трупная… Обязательно посмотреть в поезде плетнёвский блокнот. Виктор глянул: текст неотработанный, прерывистый. Трогательные ляпы наподобие «второе лицо в Третьем рейхе».

— Из квартиры социальной грозятся выселить. А ведь у меня сердечная недостаточность. Со смерти Цвета все беды, все несчастия… аль моя плешь наковальня, — заплакала подвыпившая Федора.

От умотанности Виктор почти не мог сидеть. Десять раз клюнул носом, преодолевая сон. Говорил во сне и выговорил какой-то снящийся бред, наподобие того, что улитка — это насекомое. Оператор, дай ему боженька здоровья, со своею молодой женой проводил его куда-то, где гремело поездами и пахло поездами. Требовал зачем-то денег от обморочного Вики, пришлось дать, прогрохотало прямо в ухо: «Билет, ваш билет!» Сон продолжался в рифму: что улитками теперь предстоит питаться вместо котлет. Какой-то выплыл из дальней пазухи сознания Древний Рим и чья-то фраза: «Под видом Азелия Сабина Иуда прокрался на Тибериев ужин и получил там двести тысяч сестерциев в награду за сочиненный им спор между белым грибом, кабаньей головой, устрицей, улиткой, каперсом и дроздом, а затем вылакал целую амфору вина».

В поезде он проснулся и тут-то вспомнил: ох, Бэр! Ты забыл, Виктор, забыл, дурак, протрындел то время, которое обязан был сидеть на презентации Бэра. Простит ли Бэр? Узнать не позвонил, как приземлился начальник. И как прошло мероприятие. Без эксцессов? Ну, издергался. Да у тебя вообще с самого утра телефон отключен. С самого начала съемок и записей. Представляю себе, все звонили, наверно, по сто раз. Про Бэра даже ты не узнавал, не съели ли его моджахеды. Наталии ты обещал, помнится, срочно лететь в Милан. И тоже не отзвонил ей: ну, теперь она законно надуется. Старый Ульрих своим чередом рвет и мечет, конечно. Ему Виктор тоже не позвонил. А уж Мирей… Нарочно из сознания ее вытесняешь, что ли? От чувства вины? Ты соображаешь, ситуация какая дикая?

Так. Выкопаю телефон со дна рюкзака и включу. Хоть погляжу, кто мне звонил в эти часы.

Потерев лоб и шею, попытавшись просморкаться, Виктор полез за телефоном, но рука вмялась прямо в нутро Федориного блокнота. Что же там, в «Тайнах московского двора»?

Эмилия была уже не киевской Милочкой, а парижской дамой. Коллеги из редакции подарили ей щегольские водительские перчатки, тем открыв автомобильный сезон. В ее «Две лошади» могли были бы быть вделаны и безопасные ремни, как это сейчас устраивают. Но рок, издеваясь и хихикая, подбил Эмилию раздражиться на мужа, когда тот нудно настаивал купить и этот опшионал вместе с авто. Поэтому, вероятно, из упрямства Мила не пожелала заказать ремни. Вообще, мы можем, читатель, заподозрить, что нашу даму в ее недолгой жизни раздражала вечная опека всевидящего мужа. Занудный муж также пытался восстать и против модели с новомодной системой тормозов и телескопических амортизаторов вместо инерционных. Телескопических-гидравлических-непроверенных, черт их знает, впервые установленных на модель, которую как раз хотела Мила. Но разве Милочка когда-нибудь слушалась родственников? Не послушалась и парижская Эмилия.

Тут голову ломать не надо, чтоб расшифровать эту Эмилию, сказал себе Вика. Это ведь повесть о маме? О смерти Люкочки? Хотя… как же о смерти, если «Тайны московского…» были отобраны гэбухой в Киеве за год до маминой гибели? А, нет, понятно. Лёдик в эмиграции переписал повесть совершенно по-новому. С новым печальным концом.

…Просто не мог ушам поверить… Особенно в свете того, что узнал за пять минут до этого… когда с переделкинской дачи эта скотина, паук, дергала ниточки, доходившие до дальних стран. Порекомендовав мне шустро драпать, хозяин всего этого роскошества хохотнул и разоткровенничался:

— И вы там потише, аккуратней. Не лезьте на рожон. Глядите, чем кончается, и делайте выводы. Друг-то ваш локти кусает, что не отговорил дочь от неосторожного шага. От нескольких неосторожных шагов. Даже предусмотрительный супруг ее не спас. А ведь на месте Эмилии всякий бы докумекал. Даже без пядей во лбу. Ей же дали по-простому, по-пролетарски понять, что соваться в публикацию того крупного расследования — боком вылезет. Но ведь характер задирчивый! Удивительно! Она перебегала дорогу, и кому? Мне! Я терял и репутацию и деньги. А еще что отчебучила? С отщепенцами в машине через испанскую границу рванула. Противозаконно. Тут и опытному водителю пришлось бы нелегко… А уж этой неумехе… Она о жидкости тормозной не знала… Будет и вам наука…

Вика то читал, то вырубался. Повизгивал от ужаса, просыпаясь в читаемое. Опять читал. Пропадал. Колотил озноб. Кружилась голова. Дотерзавшись до Франкфурта, все же понял, где он, и вывалился из поезда.

Стал. Стал столбом.

Из этого текста выходит, что Левкас бравировал, нагло давал понять: он знал о приказании запугивать, а потом уничтожить маму. Может, даже сам передал это приказание. И о тормозах без жидкости, выходит, Левкас знал.

Ульрих всю жизнь проискал убийцу.

Лёдик назвал убийцу.

Лёдик после смерти дал показания в суде.

Может быть, Вике примерещилось? Сон сквозь бодрствование? Наподобие вчерашнего миража с вырезными фигурами и демобилизацией?

Его всполошил в сорок минут первого драндулет, рокочущий на перроне, перевозящий тюки. Оглушительно пукнул в затылок. Вика вздрогнул и пошел ногами. Перебрел полукруглую площадь. По ту сторону рельс чьи-то дома. Ни кишащей толпы, ни трамваев. Фигуры тоже невнятные в отдалении. Ну, теперь дуй пешком до отеля, несись! Ветер сильный. Германия, зимняя сказка, вознегодовала на его желание пойти поспать в кровать.

На полпути Вике вспомнилось, что на свете существуют такси. Но уже было бессмысленно. Вика плелся по Таунусштрассе.

Остолоп собачий. Буря с градом, ты уже без голоса, как работать будешь? Мало, что ль, измытарился?

На радио едва хрипел. Окончательно осип на телевидении. Потом еще надрывал связки со старыми перцами на водокачке. Всех перекрикивал. Ледяное пиво дул. И теперь, ну конечно, горло. Теперь меня не отличить от Любиного Николая.

А говорить придется по шестнадцать часов в сутки. «Аль моя плешь наковальня?» Как это говорит Федора?

Мама, выходит, погибла, прав оказался Ульрих, от покушения. И дело действительно было в рукописях. Она действительно перешла дорогу, и не кому-нибудь, а Левкасу. И это он отрядил убийц. Левкас. Не зря с ним Ульрих запрещает мне якшаться. Кстати, напрасно. Мне теперь якшаться нужно. Необходимо. Если якшаться, я смогу задушить его. Голыми руками возьму его потную шею. Больше трех минут не понадобится.

Мама погибла. Возьми себя в руки. Это случилось не сейчас. С тех пор миновало уже тридцать лет. Но Левкас, гнида, жив. Ну, это пока еще! Пока еще жив! Недолго осталось ему. Он еще вспомнит Монте-Кристо. Пожалеет, что родился, клянусь.

Где ты, кстати, Монте-Кристо, ночуешь? Ты, опутанный тучами мыслей, забыл, в каком отеле у тебя размещена бронь. Во всем этом городе, помнишь, сам говорил Наталии, нет свободных мест даже на скамейке в городском саду под дождем. Все места в гостиницах раскуплены, Бухмессе! Город принимает Мировую Толкучку Книг.

Так куда я иду? В моем номере, естественно, спит Бэр. То есть в его номере. Навыступался и спит. Там разложены мои вещи: поди, обозлен. Добро еще, я почти ничего в номере не разбросал. Кстати, не разбрасывал и в миланской квартире. Бедлам — не я, а кто-то. Кто же? Кто залез? Воры… или? И что они сделали с Мирей?

Сдаю дела Бэру и срочно лечу в Милан. Заодно высплюсь. Высплюсь в самолете. А до завтра как-нибудь в холле в кресле пересижу. Курц не прогонит, нет.

Повернул за угол, теперь ветер в спину! Снег не залепливает очки и не набивается за воротник. Воротник я поставил торчмя. Значит, соображаю.

Коли б соображал, не ехал бы во Франкфурт в плаще, надел бы медвежью доху…

Кстати, а может, все не так. Может, не надо говорить про Мирей Бэру. Ульрих не советовал. Советчик и заступник.

Но почему? Неужели Ульрих не к делу стремится, не к разгадке, не к решению, а только хочет Вику из любой неблаговидной истории выгородить и защитить?

Через несколько часов, в четверг, Наталия проведет через каналы черной хроники быстрое расследование по поводу Мирей, не упоминая «Омнибус».

Ульрих тоже роет землю носом с помощью своих информаторов во Франции.

Ди эрсте колонне марширт, ди цвайте колонне марширт…

Бэр узнает о Яковлеве и непременно скажет: лечу на похороны.

А Виктор? Наутро, через несколько часов, с утра в четверг, с сердцем не на месте, не хотелось бы, но придется усаживаться за агентский стол.

Там, как помнит, первыми будут ненужные корейцы. Но после корейцев придут нужные болгарцы.

Решить дело с алчным «ЗоЛоТом». Может, можно поторговаться? Да! Договориться о новой встрече в пятницу, когда приедет французская адвокатесса. Она и поторгуется. Хорошо, что часть документов я уже заранее перевел на французский. Француженке потребуется время их посмотреть. Значит, пятничную встречу назначим на вторую половину дня.

Единственное, что я точно знаю, — что не пойду на четверговый ранний завтрак с членами комитета Иерусалимской ярмарки в 9.30 в «Хессишере». Пусть идет Бэр. Раздуваясь, принимать комплименты по поводу триумфального выступления накануне. И планировать следующую гастроль — на Иерусалимскую ярмарку. У Бэра в последнее время бывают припадки самолюбования. Ему уже шестьдесят семь. Начинаются слабости и странности. Забывает, с кем и о чем говорил. Трижды одно и то же мусолит. Нестабильные настроения. Полагается на действия и поступки Виктора. Но случаются и мелочные проверки. Ладно… Важно, чтоб не болел, не разрушался, не становился рамольным. Потому что летать по миру в качестве Бэровой свиты, с клизмами и капельницами будет не такое уж великое удовольствие, подытожил уныло Вика, поворачивая с площади на Кайзерштрассе.

Виктор в последнее время все активнее сопровождает Бэра. Он лучше Бэра знает подробности и детали Бэровой работы. Он проводит встречи почти как Бэр, на смеси интуиции (меньшей, чем у Бэра) и информированности (большей). И тем не менее самые лучшие результаты он выдает, лишь когда работает в паре с Бэром.

Викторово дело оперативно тащить из памяти комплексную инфу. Какие имели место до того встречи. Когда именно. О чем было помянуто. Что, напротив, было поставлено на очередь. Что последовало дальше, в течение отчетного периода, за первоначальным всплеском прекраснодушных грез. Были ли отправлены партнерам экземпляры, ревю, контракты и такс-формы? Отклонили они материал или, наоборот, решили печатать? А если решили — то перевели ли аванс? Как будут выпускать? Как намерены продвигать? Кто будет переводить? Если публикацию они уже сделали — то не забыли ли прислать в «Омнибус» агентские и авторские экземпляры? Где обзор прессы? Где новые обложки? Сканированы ли и вывешены на сайт?

Виктор, если его привести в рабочее состояние, отвлечь от любовей, травм, мечтаний и философствования, — всегда без таблицы знает, вернуло ли агентство очередному издателю подписанные fully executed контракты и выплачен ли праводержателям оприходованный агентством аванс.

Бэру такие подробности помнить не положено, он не хочет, не будет, не желает — не царское это дело. Это дело ассистентское, то есть Викторово. За все, что может быть провалено, отвечает Виктор Зиман. За это ему и платят. Чтобы он не давал ничему провалиться и складировал сведения в перегруженной голове. Да еще и соображал, как что употребить.

До сих пор Виктору перепадали басовитые похвалы от Бэра именно за профессиональную адекватность. Ведь от чего зависят внятность и собранность? От гормонов? Как только перед новым собеседником опускаешься на стул в новом стенде, пристраиваясь среди нагромождения каталогов и книг, переступая через наваленные сумки, у угла стендового столика, с усталым вздохом, не спуская замыленного, поверх переговорщика устремленного, оплывающего взора с фигур, снующих по центральному коридору, потому что необходимо понимать, кто пропархивает между стендами…. Как только собеседник суется за визитками и за блокнотом в карман пиджака, а собеседница запускает руку по локоть в сумку, отпахивая оседающий на защелку прозрачный фаевый шарф, чтоб нашарить бизнес-кард, перо, футлярчик с очками, Виктор уже на адреналине. Он уже готов в бой. Пролистывая в памяти страницу за страницей досье и каталогов, Виктор или выпаливает сам, или вшептывает в шерстистое ухо Бэру то, без чего Бэр и рот открыть в последнее время бы не смог. Бэкграунд каждого собеседника. Имя, должность, страну и название издательства. Какие права они у нашего, да и не у нашего агентства в прежнее время приобретали.

Приходит швед — Вика суфлирует: это он ввел в моду Скандинавию. Прежде было в моде азиатское — Китай, Вьетнам. А теперь все интересуются северными детективами.

Приходит главный из голландских издателей. Виктор шепчет Бэру: формируют серию «Оттенки снега». В прошлом месяце попросили «Омнибус» подыскать им русскую, берестяную, завьюженную и заиндевелую любовную драму. Это «Омнибусу» не по профилю, но попробуем предложить дневники лагерных конвоиров.

Появляется другой омнибусовский постоянный клиент, кореец. Виктор шепчет, защищая глаза от карандаша, в ухо Бэра: этот для прокорма публикует в основном триллеры про якудзу. Но поскольку триллеры ему, эстету, противны, он мечтает, чтобы мы ему нашли права на такое произведение из России и бывшего Союза, которое, при сильном авантюрном сюжете, умело бы звенеть, как закаленное лезвие, и возбуждать, как старое вино. И вдобавок еще содержало бы глубокие философские диалоги об устройстве мира…

На каждой новой встрече Виктор обстреливает собеседника информацией и вкладывает в руку каждому переговорщику буклет с резюме, сведениями об авторах, с отрывками переводов. В присутствии Бэра работа не меняется. Но эффективность встреч при Бэре возрастает. Хотя и нервное напряжение у Виктора возрастает тоже.

Все партнеры, естественно, и сами валятся с ног. То есть не валятся, а оседают, как куча тряпья, по другую сторону столика. На минуту-другую удается собраться с мыслями, восстановить историю. Но через секунду после первого всплеска больше уже ни на что сил нет.

Чтоб воскресить их к жизни, первое — проронить полфразы на узколичные темы. У кого дочка в прошлом году поступала. А у кого была, наоборот, беременна. Собеседника реанимировать — встрепенется и как минимум кивнет, что готов принять имейлом текст книги и подборку пресс-ревю.

Но с каждым годом Бэру требуется больше подпорок. Бэр теперь как Гёте. Когда Гёте стало под семьдесят, путешествуя по Италии, он злобился, что не может сосредоточиться. «Я вынужден интересоваться денежным курсом, менять, расплачиваться, все это записывать, делать пометки. А желаю я только размышлять, пестовать свои желанья, что-то задумывать, приказывать…» — брюзжал веймарский мудрец.

Ну, раз так, то и Бэр, сатрап, тоже завел себе живой хард-диск.

Ничего. Виктор согласен. Только отоспится… Или отплачется… Мама. «Тайны московского двора». Ульриху сказать, что тайны тридцатилетней давности разоблачены. Что догадка его подтвердилась. А где телефон? За ним же лез? Позвонить нужно Ульриху? Ничего, что на дворе ночь.

Погоди. Что ты? Как же можно говорить Ульриху, что ты знаешь фактического убийцу? Лёдик-то, даже болтун Лёдик, Люку любивший, как собственную дочь, даже Лёдик в свое время на разговор с Ульрихом не отважился.

Поберег Ульриха? Если так, Виктор теперь обязан вдвое беречь, втрое беречь. Ульриху восемьдесят пять. Нет-нет, знаешь, Вика, кому это известие послано?

Оно послано тебе. Так-таки тебе, Гамлет. Думай теперь на шатучих подмостках. Нафаршированных.

Рукоять меча в чьей ладони? Именно в твоей.

А старика от этого огради.

Только спросим, не нашлась ли Мирей и до чего он там доразмышлялся над своими грибницами.

Наконец, кровавя руки (в рюкзаке остроугольные какие-то папки), Вика нашарил телефон, включил и, вместо того чтобы вызванивать Ульриха, сразу же надавил на отбой звонка.

Посмотреть сначала сообщения.

Несколько звонков от Бэра. Ага, прилетел уже, разобрался с крысой. И, господи, что это! Это же звонок Мирей. Звонила Мирей!

Автоответчик, сдавленный голос Мирей. Плачет. Или смеется?

«Виктор, слушай автоответчик. Где же твой (задыхается)… Где твой ответ. Жду…»

Обрывается… Прослушал остальные сообщения — из химчистки, из книжного магазина насчет презентации. Никакого другого звонка Мирей. Ну что она? Разревновалась, наговорила что-то в запале? Вытерлась запись?

Ох, поскорее бы ее найти и уладить с ней.

Интересно также, как там дела у тоненькой Наталии.

С ней тоже надо помириться…

Хотя какие сейчас звонки, ночь на дворе!

Продолжает жать на кнопки, стоя посередине тротуара. Переулок ожил, автомобиль за спиной визжит. Виктор отпрыгивает, не отрывая глаз от экрана. Все это на Бетманнштрассе, на ночной улице Франкфурта, у двери в «Хоф».

Чуть не проткнув Вике глаз обжеванным карандашом «Фабер», запинаясь о надеваемый на ходу мокасин при выкарабкивании из такси, на него плавно пикирует, чертыхнувшись, начальник и руководитель, узурпатор постели, генеральный директор литературно-архивного агентства «Омнибус» Дэвид Ренато Бэр.

Как обычно, летит всей тушей, не разбирая пути, будто ему наподдали пинка в задницу буквально пару секунд назад.

Боже, как одет Бэр нелепо на этот раз.

С Бэром вообще надо быть готовым ко всему. Иногда он является павлином, в драдедамах-альпака, из Венеции или Парижа. А другой раз в непромокаемом, непродуваемом жилете с тысячью карманов, похожих на патронташ. Это из Израиля.

Бэр сейчас полуобнажен. В микроскопической майке. Не успел переодеться из Гонконга, где жуткая жара. Покрыт заклякшим потом: протомился тридцать четыре часа в невентилируемом самолете.

— Что же это вы в столь виде некошерном? С круглого стола? Как прошло выступление?

— А усищи где? Вы что, уже не голосуете за левых? Какой там круглый стол, Зиман. Не был там я. Фершпейтунг. Не много потерял. Там, похоже, имел место скандал. Все сам Йошка смодерировал. А меня, как водится, спасли сверхъестественные покровители. Талибанские посланцы действительно приходили мстить за карикатуры на пророка. Пронырнули в зал. Так я рад, что судьба рассудила за меня.

— Не судьба, а распоясавшаяся крыса за вас рассудила!

Ночи той не было. Откуда взялся в Вике драйв — пойми! По всем канонам к утру он должен был быть мертв. А носовые платки получил в оптовом количестве у Курца. Квадратную коробку на двести штук. И еще не кончился выкраденный из туалета в поезде рулон пипифакса. Счастье, в поезде успел поклевать носом, обхватив рюкзак.

Бэру хоть бы хны, у него джетлаг, спать он не хотел.

Проворачивая карандаш осатанелыми пальцами, Бэр вкувыркнулся через порог в «Ироху». Их проводили в кабинку «васицу». Виктору вообще мысль о ночевке уже и в голову не шла, так он был разволнован открывшимися безднами. Да и в какую гостиницу? Как узнать? Что же это все-таки вытворяет Мирей? Квартиру разорила, все вверх дном перелопатила, автоответчик какой-то, на котором не говорится ничего.

Ладно. По порядку о делах! Два меню «Теппан-Яки». Что там в меню — читать не будем. И без того слишком много читаем. Японское пиво… Мало, что ли, пива ты выпил сегодня, Вик?

Первым делом сообщил Бэру о Яковлеве. Что вот умер. Да. Похороны в пятницу.

Бэр надулся, покрутил толстой головой.

— Пойду на стойку к Курцу, закажу билет в Москву на завтра. Спасибо тому же Яковлеву, виза пока еще действительна. Многоразовая.

Бэр прогулялся из «Ирохи» через соседнюю дверь в салон «Франкфуртера». Быстро вернулся и продолжил с места, на котором оборвал:

— Знаете, я рад, что не попал на круглый стол. Но не из-за фантоматических покусителей. А вот решил, что вообще в юбилеях участвовать не хочу. Я просто… Как раз в этом году кончают переводить яд-вашемский сайт на русский язык. Русские анкеты надо расшифровывать. Собирать новые. Три миллиона убитых на территории СССР не занесены в Яд-Вашем. И с каждым днем все меньше тех, кто способен занести их. Я было думал — в зале русские издатели, агенты, к ним обращусь. Подумал, подумал и вдруг отчего-то совершенно по-иному увидел все. Юбилей, формальная болтовня, вдруг я лезу с нравственными призывами?

— Юбилеи вообще идиотство, — подпел ему Вика. — Памятные даты почему-то важнее, чем сама память. Не вникаем: а что, собственно, празднуется? Будто факт, что дата с ноликом, освобождает от самокопания?

— Ну вот именно! Восстановление отношений между Израилем и Германией! Трудненько делать вид, что забыто, вытерто с доски, обнулено!

Бэр теперь стареющий. Сварливоватый и в сторону банальности. Все-таки прервать его, подвинуть к делам. Дело первое — о контрпредложении Хомнюка по Оболенскому. Дело второе — поговорить о болгарском выкупе, получить о’кей.

Знать бы, как Бэр отреагирует. Не испортить. Хватило бы одного мафусаила в этой истории — Ульриха. И все же как без Бэра? С другой стороны, Бэр все равно улетит. Справлюсь с болгарами сам. Попробую. Попробую уговорить их.

Адвокатша поможет. Тем более Бэр не настроен выслушивать меня. Он, как всегда, чем-то собственным воодушевлен.

— Думаю, Зиман, капкан-то расставили гэбэшники. Обозлились за мои подвиги, особенно за Ватрухина. Крысу в самолет! Остроумно! Даже изящно! Кому-то не хочется, чтоб я довел до конца публикацию Ватрухина. Единственно вот жалко, что готовился, готовился — и зря. Навез материалов на круглый стол. Вот они. Еще о публикации не договорено. Но материалы очень даже стоющие! Святые отцы увидели бы, что я тут везу, они не то что крысу, крокодила бы запустили в самолет!

Виктор, хоть и ухайдоканный, изумляется, видя улов Бэра: дневники кардинала Жака Мартена «Мои шесть пап» начиная с тридцать восьмого года.

— Так это же опубликовано сто раз?

— Зиман, это полный текст без купюр! Это с самого начала понтификата Пия XII. Жак Мартен описывает, как часть курии, наблюдая из Рима за преступлениями нацизма, возмущалась молчанием папы. Жак Мартен был ответственным за французскую секцию Госсекретариата. Все записывал откровенно. Развернутый текст.

— Большая разница с текстом дневников, который публиковался?

— Гигантская разница. Перед публикацией Жак Мартен лично сам вычистил все критические пассажи. А тут — раз! — первоначальный дневник в полной красоте. Мартен выглядит по-новому. Официально он всегда работал на беатификацию папы. Выходит, что даже врал тем, кто допрашивал его как очевидца. Скрывал, что папа занимал германофильскую позицию. А тут у нас дневнички-то в первоначальном виде. Это и интересно… И об этом я приготовил доклад. Как вы понимаете, Зиман, самое интересное — выпущенные пассажи. Откровенность, когда он был наедине с собой…

— От Ватикана ждали, что Ватикан заголосит на следующий день после вторжения в Польшу! А Ватикан не принял ничью сторону — ни агрессоров, ни жертв.

— Ватиканские «Оссерваторе романо», «Ла Круа» и ватиканское радио — единственные в Европе, кто мог бы восстать против гитлеровских зверств или хоть робко заикнуться. Ничего не сделали. Вот Ватикан и получил от всех гарантии неуязвимости. Ни одного боевого налета, ни одной бомбы. Рим был пощажен. Полагаю, что все это было на переговорах обусловлено.

— Вот найти протокол.

— Нет ничего, кроме досье Тиссерана о том, как церковь выгораживала от бомбежек Рим. Папа ни разу не высказался по поводу поражения гражданских целей в Германии! Ни слова не сказал о Дрездене. Ни слова даже о Хиросиме и Нагасаки.

— Хотя они все знали… Разведка у попов работает — дай бог Моссаду. Взял недавно «Акты и документы Святого Престола». Цитату ищу. Гляжу — рабочая записка секретариата Ватикана от мая сорок третьего. Приводится цифра уничтоженных евреев: четыре с половиной миллиона.

— В сорок третьем!

— Да, в сорок третьем. Это значит, что они уже знали. Пишут, уничтожено четыре с половиной миллиона. Газовые камеры упомянуты. Названа Треблинка. Описаны вагоны для скота, герметически закрытые. Пол… негашеной известью залитый пол. Это официально в открытой печати опубликовано. «Акты и документы», том восьмой.

— То есть опровергается утверждение, будто папа не знал о холокосте.

— Опровергается и утверждение, будто они о холокосте не знали, когда после войны в монастырях укрывали убийц.

— В общем, только боюсь, мой друг, как бы документы эти, открыв, сразу не закрыли бы. Живем как на вулкане. Недавно Амалия Ибаррури закрыла архив.

— Ну, она дочь. А у кардиналов и пап нет законных детей и вдовушек…

— Зачем им вдовушки, у них есть тайные архивы. Восемьдесят пять километров архивных полок в Апостольском дворце и под дворцом в подземном бункере. Архив закрыт с семнадцатого века, документы там начиная с восьмого. Подвал находится прямо под широким двором, где памятник сосновой шишке.

— Тайны соснового двора.

— Что?

— Ничего, это я от усталости.

— Отдыхать надо больше. Документы Ватикана закрыты все. За редкими исключениями. Поскольку они меряют историю по понтификатам, на данный момент пока засекречено все, что начинается с Пия XII. С марта тридцать девятого — нельзя узнать ничего.

— Не совсем. Архив Второго Ватиканского собора в свободном доступе.

— Этот архив был всегда открыт. И еще папа Войтыла один фонд рассекретил. Фонд по военнопленным, 1939–1947 годы.

— Только по военнопленным? Не по военным преступникам?

— Нет, не по преступникам!

«Ироха» себя исчерпала. Японки из подвала, приседая, вытеснили Бэра и Вику в один из нижних салонов отеля.

— Что же, идти вам некуда. Прекрасно, и я с вами останусь. Тем более что, к вашему сведению, начался Суккот. Положено уходить из дому, спать в шалаше.

— Мы с вами в пустыне Аравийской.

— И блуждать нам, знаете, по миру сорок лет… Чем я по мере своих сил, Зиман, и занимаюсь.

Три часа ночи. В полутьме холлов, мимо бархатных диванов, в зеркалах проплывают лощеные силуэты в позолоченные сортиры по охрусталенной лестнице. Попав в просторный предбанник, там можно сразу опуститься на козетку и насыпать на банкнот беленькую дорожку, даже не обязательно укрываясь внутри кабин.

— Без горячительных, без кокса, без амфетамина долго ль протрубишь тут? — услышал Виктор хохот в ответ на свое лицо.

Да уж. Выживают в натуральном виде разве что один Бэр, на природной заядлости, и Виктор — на гипертрофированном чувстве долга.

— Но выживаю не авантажно, — сам себе прохрипел Виктор, доматывая сморкательный рулон и разглядывая в зеркале красный нос.

По этой причине (не носа то есть Викторова, а что вокруг сплошные зомби, начиненные порошками и таблетками), как и по многим другим, Бэр чувствительно рассержен тем, что видит вокруг.

— Во «Франкфуртер Хофе» перемены. Душа поднывает о былом.

— Потому что ночь.

— А и ночью все выглядело иначе. Великие итальянцы вымерли. Леонардо и Арнольдо Мондадори, Валентино Бомпиани, Джулио Эйнауди, Марио Спаньоль, Ливио Гарзанти, Эрик Линдер — где? Все сюда наезжали. А потом настал мор, мор и есть.

— Итальянцев теперь меньше, власти меняются. Нынешний генералитет из Америки. По другим гостиницам ночуют. Главные люди «Саймона и Шустера» и «Харпер Коллинза» живут в «Хилтоне». «АОЛ Тайм Уорнер» в «Хессишере», а «Рэндом Хауз» заселяет ту самую «Арабеллу Шератон Гранд», в которой будет завтра вечером четверговый банкет «Бертельсмана». В нашем «Хофе» мельтешат теперь русские неясного восхождения, невесть что издающие. Устраивают банкеты с икрой, икру чтобы ложками жрать.

— Старое поколение вымерло.

— Среднее тоже редеет. У кого инсульт, у кого инфаркт. А ведь это мое поколение.

— Рано, — пробормотал Бэр. — Рано вам иметь такие болячки. И мама ваша слишком рано погибла. Я встречался с Лючией в свое время, рассказывал вам, Зиман?

— Только сказали, что фамилию знаете…

Как это, Бэр опять перешел с рабочей тематики на личное? До разговора в аббатстве Неза этого с ним вовсе не бывало. А уж о маме я вовсе не помню, чтобы он упоминал. Стал сентиментален? Или… мои вчерашние догадки… Брось, Виктор, бред. Бруд, брод, брад.

— Я Лючию помню. Рано она погибла. А нет — сидела бы тут во главе какого-нибудь из самых видных столов. Ее поколение, то есть и мое, на мировой арене оказалось с огромной форой. Старших братьев выбило войной, или они не доучились.

— Я тоже думал. Даже вообразить не могу это состояние, когда такое море возможностей.

— Да, мы забрали все. Вашему поколению, Зиман, уже, можно сказать, ничего не досталось. И сегодня наши годы рождения все еще у власти. Хотя нам место в богадельнях. Между тем мы до сих пор у руля. Я не имею в виду в правительствах, хотя и там везде мы. Я имею в виду в культурной власти. Директорами библиотек, завкафедрами, завпроектами. Еле-еле начинаем вам кресла освобождать. Вот и я состариваюсь. Намерен передать вам в руки полностью агентство.

— Господь с вами, предпочту умереть от голода, чем от такого беспокойства. Не отдавайте мне ничего. Это я вам отдать, кстати, кое-что должен. Чемодан ваш.

Вика опять плывет, как в тумане, в облаке измотанности. Надеется, что Бэр уловит намек, выпустит Вику из лап и он полчасика подремлет.

Но не тут-то было. Еще чего!

— Даже хорошо, что сразу в Москву лечу и не иду на ваши скучные встречи сидеть в павильонах! Уже не те собеседники и издатели не те.

— Да… Им подавай неизданные рукописи Хемингуэя, о которых пустил слух Карлос Бейкер. Несуществующие.

— Берите выше! Им эзотерические сенсации требуются! Собственноручное письмо Иисуса Христа к царю Авгарю. Дневник Марии Магдалины. В издательствах год от году все хуже, маркетинг идет войной на каталог, эдиторы обожествляют эзотерику, жонглируют символами, хотя не понимают их. Вот вам и смена поколений.

— Но только что вы жаловались, что поколения не сменяются. От какой же чумы помирать? Что-нибудь все-таки одно, пожалуйста.

— Нам пора уходить… Но перед уходом пусть бы вы от нас хоть чему-нибудь поучились. Существует теория, что только те идут хорошей дорогой, кто вовремя выслушал отцовский совет.

— У меня отца не было, как известно.

— Да и у меня отца не было, как известно. У вас как минимум был дед.

— Это правда. А как максимум, вице-отцов было целых три. Дед, Плетнёв и, естественно, мой отчим Ульрих Зиман.

— С прекрасной профессией шифровальщик. Жаль, что вы не пошли по его стопам, Зиман. Для агентства было бы полезно.

— Он не виноват. Он как раз советовал, пытался приохотить. Обучал шифровке по своему обожаемому словарю братьев Гримм. Немецкому языку меня учил по ходу дела. Поскольку Якоб Гримм скончался прямо посередине статьи Frucht, отчим настаивал, чтоб я сам предложил вариант, как этот Frucht был бы дописан Гриммом, если бы Гримм не умер. Восстановить логику мысли, реконструировать неродившийся текст. Допытчивость и глубину прививал, как мог.

— Лучшее, что может передать сыну отец. Потому из вас и вышел архивщик.

— Трудно сказать. Сумасшествие он мне точно привил, вот главный Frucht. Хотя я и до Ульриха был ненормальным. Выучил наизусть энциклопедию «Птицы Европы». Срисовал ботанический опознаватель. Чертил на ватмане раз в неделю футбольный чемпионат, каждый раз ирреальный. Заполнял телефонную книжку телефонами богов: телефон алжирского бога, телефон болгарского бога, телефон вьетнамского бога и дальше по алфавиту. Надо будет срочно обратиться — вот, в любой стране известно, какому богу звонить.

— Поразительно. Вы допускали, что можете оказаться в другой стране. Из СССР никто же никуда не выезжал.

— Я с семи лет ждал, что мы с мамой уедем во Францию. Научился ждать. Это длилось три года. Превратилось в идею фикс. Изобрел себе герб с буквой «Ф».

— Фрухт?

— Франс. И везде этот герб рисовал: на учебниках, на пенале, на парте. Почему-то больше всего манил Алжир, барханы, океан.

— Океан не там, а в Марокко.

— Думаю, я путал по малолетству. Алжир! Французы оттуда уходили как раз, а я мечтал: может, мне повезет? Может, передумают? Города с роскошным «Ф»: Джельфа, Айн-Дефла… Финики, фиги. Я написал алжирскую автобиографию. Верный слон, став на колени, вынимал из моего тела отравленные дротики. Кончалось в духе чьего-то очаровательного: «заблудился в пустыне, там меня съел лев, там меня и похоронили…» Бэр, знаете что? Нужно обсудить кое-что о Стенфорде.

— А что о Стенфорде? Оболенский архив? Разве не улажено все?

— Поступило новое предложение…

— Мы слово дали, какие новые предложения!

Виктор вынимает из кармана проштемпелеванный билет, испачканный носовой платок Федоры, чехол от утраченного зонтика, картонку от гостиничного номера и визитную карточку Пищина. Из второго кармана, после многих бумажных салфеток, вытягивается предложение Кобяева.

Бэр развертывает и на некоторое время даже забывает вращать карандаш.

— Я должен подумать. А вы мне должны объяснить, кто эти предлагатели.

В полной тьме Вика откашливается и заводит эпическую песнь про Хомнюка. В это время мрак боковых гостиных пронизывается светом фонарика. Это, не зажигая люстр, как Диоген, блуждает Курц, почему-то робко и очень медленно. Выясняется, что ищет он не кого-нибудь, а именно Виктора. С каким-то странным похмыкиванием, что-де умеет понимать шутки, вкладывает Виктору в руку лист чистой стороной вверх.

— Вот наконец, герр Зиман, вы ждали факс? Это он самый?

Стремительно схватив, Виктор переворачивает лист. С бумаги на него уставляется отрубленная от туловища голова Мирей Робье.

Это фото казненной головы Мирей. Голова лежит в каком-то ящике. Фотошоп, конечно. Лицо у Мирей вполне живое, но перепуганное.

Бэр резко выдергивает бумагу из руки Виктора, у Курца — фонарь. Лист залит жирной факсовой краской: на ладони Виктора осталось большое круглое пятно. Что они, картуш новый в факс-машину зарядили? Кто это сделал? Слепой Пью прислал черную метку?

Крупная надпись хамским имитатором ручного почерка, типа «Хэндрайтинг Дакота».

YOU RISK TO LOOSE HER.

Бэр пытается разглядеть получше — нашаривает очки, сажает на нос вверх ногами, шипя на неудобство ушных грабелек и неустойчивость седла «в современных модных оправах — все для красоты, ничего для пользы». Вика деликатно показывает ему пальцем — перевернуть.

«Ты рискуешь потерять ее». Да, с ошибкой, но смысл понятен.

Виктор неестественным голосом, сам дрожа, приступает к путаному объяснению про Мирей и недавние странности. И наверное, хорошо, что ни одному из них лица собеседника не видно. Можно только по голосу догадываться, какою жгучей яростью налит Бэр.

Диким басом Бэр перебивает объяснения, густо взрыкивает, разъяренный:

— Никуда сбегать я не буду, пусть моджахеды зарубят себе на носу!

Оказывается, у Бэра представление почему-то такое, что Мирей — это мишень вместо него самого.

Следом за этим Бэру приходит в голову еще более дикое толкование:

— Или сама устраивает шуточки? Намекает, у нее уже голова кругом?

У Виктора все четче складывается впечатление, что шеф агентства просто помешался, и все.

А сам Вика, как компьютер, проворачивает в голове собственные объяснения.

Это не могут быть мстители за карикатуры, зловещие фундаменталисты. Откуда и что бы знать им про секретаршу «Омнибуса»?

Зачем им именно ее преследовать вместо Бэра? Они же за Бэром гонятся.

А вот зато, если припомнить слова ведущего на передаче, кагэбэшной каверзой… это вполне может быть… Прессингуют из-за Ватрухина?

— Вполне не исключено, Бэр, что это Контора гадит.

При их хитрости немереной, быстро прокручивает факты в голове Вика, они, а почему и нет, решили воспользоваться старыми бумагами Жалусского. На семинаре в бывшей Штази, помнится, рассказывалось, как агенты залезали в квартиры неблагонадежных граждан, меняли местами полотенца, переставляли книги на стеллажах. Психические такие атаки на гемютную немецкую психику. Доводили бедняг до больницы. И в Милане не поймешь кто в квартиру к Вике залез.

А что? Разве не четкая гипотеза? Все же сходится. Одна дурацкая выходка в Мальпенсе, другая с письмом мертвеца. Болгар каких-то, вероятно, подставных, на Вику натравили. Теперь зачем-то изображают отрезанную голову Мирей… И все это в ярмарочную неделю, с явной целью затерроризировать нас, отбить охоту насолившего им Ватрухина продвигать.

— Слушайте, Бэр. На передаче сегодня меня спрашивал ведущий, не было ли устрашающих маневров со стороны ГБ.

— Может, вы и правы. Скоро узнаем. Я завтра в Москве буду. Свяжусь с Павлогородским, он имеет прямой выход на безопасность.

Так. Теперь еще о болгарах необходимо рассказать. Бэр в Москву летит через несколько часов, не сейчас, так когда же? Ночь протрындели невесть о чем, а главное не сказал еще. Вика зажмурился и выпалил о нестандартных способах субмиссии. О мелодраматических подсовываниях на ресепшне псевдописьма с того света. О подбрасывании кагэбэшной расшифровки в аэропорту. О запросе болгарского агента. Теперь эта фотография. Нами заняты какие-то неуравновешенные личности.

Нужно показать Бэру бумаги. Вика нашарил и зажег торшер. Что такое? Не шевелясь и даже не шевеля карандашом, Бэр сидит застыв и выпучившись, со ртом разинутым.

И это он-то! Зверь травленый, битый и стреляный на своем веку!

Вика понял, что Бэр видит его, Вику, законченным дегенератом.

— Неужели я так нелеп? — тихо спросил себя упавшим голосом Виктор.

Бэр сглотнул и наконец закрыл рот.

— И вы молчите. Так вот же она! Вот мощная интрига! Молчите, а с этого начинать! Дело даже не в деньгах, которых с вас запросили в десять раз больше. Дело в том, что они юродствуют, изгаляются. Конечно, в сговоре работают с Конторой. Откуда они, по-вашему, прослушку достали? Подумать только. Головы резаные! Я им самим головы пооткушу.

— Бэр, я заранее приготовил все документы. Вот план, как сделать том из материалов, которые уже есть, и из болгарских бумаг, которые мы в конце концов выкупим. Вот проспект, вот наброски предисловия. Это на будущее. Вы пока что, если нет времени, не читайте. Это карта саксонских тайников и рапорты деда.

Самый прекрасный способ Бэра укротить! Подсунуть нечто невиданное для чтения. Особенно его заинтересовали рапорты.

— Да, я согласен, Зиман. Эти докладные записки, хотя и писались для ЦК, больше похожи не на военные реляции, а на художественные очерки.

— Особенно второй вариант.

— Он, может быть, уже имел на руках подписанный договор о книжной публикации?

— Если даже эту книгу, «Семь ночей», ему еще тогда официально не заказали, все равно уже приохочивали его к работе…

— Ух ты, Зиман, смотрите, появляется леди!

Она вскоре успокоилась, поняв цель нашего посещения. Я объяснил ей, что наша армия заинтересована в сохранении памятников культуры и искусства, и убедительно просил ее рассказать все, что она знает о судьбе Дрезденской галереи. Оказалось, что ей известно следующее.

В январе, вскоре после большого наступления советских войск и перехода ими германской границы (20 января 1945 г.) Геббельс отдал распоряжение об изъятии и вывозе музейных ценностей. Руководил этой операцией гауляйтер Саксонии Мучман. Осуществлялась она в строжайшей тайне, силами охранных отрядов СС, по ночам. Никто из сотрудников музеев не допускался. Места, куда вывозились предметы искусства, никому из них не были известны. […]

Я попросил ее помочь отыскать хоть какой-нибудь след местонахождения коллекций, заверив ее, что наши солдаты и офицеры сделают все возможное, чтобы не допустить гибели или повреждения культурных ценностей.

Здесь надо сказать, что в те дни трудно было ожидать какого бы то ни было содействия и понимания от людей, отравленных, запуганных, надломленных геббельсовской пропагандой. Д-р Георга Ранкинг колебалась. Она знала, что вокруг оставлены диверсанты, агенты Геббельса, и что она может поплатиться. И тем не менее она поделилась с нами своей догадкой. По имевшимся у нее сведениям, под зданием Академии художеств, находящимся неподалеку, был вырыт туннель неизвестного назначения. […]

У нас не было никаких подручных средств для вскрытия, и я немедля отправил Захарова с рапортом в батальон. Сообщив комбату в общих чертах ситуацию, я просил его немедленно выслать группу бойцов с оружием и саперным инструментом (ломики, киркомотыги), фонарями и проч.

Через час Захаров привел полуторку. Прибыли бойцы (отделение ст. сержанта Бурцева). С помощью инструмента был сделан пролом, и перед нами открылась темная дыра туннеля. Взяв фонарик, я влез в пролом. Луч сразу вырвал из темноты запрокинутую голову мраморной статуи.

Бойцы один за другим входили в туннель, светя фонариками.

Даже в служебной записке в ЦК, думал Вика, дед обращает внимание на лучи света, на театральность, освещение. Диву даешься, до чего отточен этот текст. Не протокол, а повесть, пьеса, сценарий. Покадровая роспись для будущего фильма.

…Все впереди было сплошь забито скульптурами. Статуи, бюсты, мраморные головы Эллады, бронзы Ренессанса… Это был «Альбертинум». Д-р Георга Ранкинг плакала слезами радости, глядя на все это.

Но, кроме скульптур, было в туннеле и другое. Шесть ящиков взрывчатки, прикрепленные к опорам туннеля, — вот что мы увидели. Шашки тола со снаряженными капсюлями-детонаторами и шнур, выведенный по стенам вверх. Обезопасив взрывчатку, мы вынесли ящики с толом наружу. Видимо, только стремительное развитие событий помешало геббельсовской агентуре осуществить свой план. […]

В конце туннеля мы натолкнулись на шкаф-секретер с закрытой пластинчатой шторкой. Это была картотека с выдвижными ящичками. Просмотрев все ящики, я выдвинул нижний — плоский и широкий. Там лежал сложенный вчетверо лист плотной бумаги. Развернув его, я увидел карту — абрис Саксонии с нанесенным на нее множеством условных значков, сделанных зеленоватой и красной тушью.

— Что это? — спросил я у Георги Ранкинг.

— Не знаю, — ответила она. И прибавила: — Быть может, вы нашли то, что искали.

У входа в туннель была выставлена охрана, здание оцеплено. Пришлось просить д-ра Георгу Ранкинг ни с кем не общаться, никуда не выходить за пределы «Альбертинума».

На ст. сержанта Бурцева была возложена ответственность за точное соблюдение этой просьбы.

Я вернулся в батальон и доложил обо всем происшедшем комбату…

Вика подумал: только Георга помогла Жалусскому найти карту — он тут же велел старшему сержанту Бурцеву эту Георгу арестовать! Но одновременно (Вика помнил, что скоро будет сказано и об этом) снабдил ее хлебом и консервами. В общем, дед действовал и обаянием, и запугиванием, и подкупом. И кстати, был обаятельным, красивым. Нет, Георга равнодушной к нему остаться не могла.

Эх, если бы повезло отыскать Георгин текст.

… Немедленно было отправлено в подкрепление отделению Бурцева еще несколько человек и продовольствие сухим пайком (были посланы продукты питания и для Георги Ранкинг, судя по всему, уже долгое время недоедавшей). Мы же принялись за расшифровку карты.

Буквами К. G. обозначены места, где укрыта живопись (Königliche Gemäldegalerie  — таково было официальное название Дрезденской картинной галереи). Ku  — могло означать Kupferstichkabinett (собрание графики и эстампов). Bi  — библиотеку. Ясно было, что значок Grün.G. означал Grimes Gewölbe  — всемирно известную коллекцию высокохудожественных ювелирных изделий. Подавляющее большинство нанесенных на карту точек совпадали с теми или иными населенными пунктами. И только два пункта остались нерасшифрованными.

Один из них, обозначенный буквами P. L ., лежал в 84 километрах к юго-юго-западу от Дрездена, близ города Мариенберг. Второй же, обозначенный буквой T ., лежал примерно в 32 километрах к юго-востоку от Дрездена.

С него и решено было начать, имея в виду, что именно под столь тщательно зашифрованным значком могло крыться наиболее важное.

На рассвете 9 мая мы выехали в назначенном направлении. На этот раз за моей легковой машиной следовала грузовая с бойцами.

Проехав положенные 32 километра, мы начали поиски, привязываясь к ориентирам. К юго-западу от нанесенной на карту точки находилась крепость Кенигштайн, высившаяся на неприступной двухсотметровой скале. С северо-востока находилось село Гросс-Кота. Что же касается положения самой точки, обозначенной буквой Т. , то выходило, что она лежит в чистом поле где-то между этими двумя ориентирами. […] Между деревьев — щелевидный овраг с вертикальными, обрывистыми песчаниковыми стенами. В самом конце оврага, среди естественного нагромождения камней, мы заметили искусственно выложенный кусок, по контуру напоминающий полуциркульную арку.

Необходимо было немедленно вскрыть этот кусок, что мы и сделали. Перед нами открылась глубокая темная штольня-туннель. (Видимо, буква Т. и обозначала его.) Мы ринулись внутрь, освещая себе путь фонариками. Под ногами был рельсовый путь — узкоколейка, и вскоре впереди на рельсах мы увидели закрытый товарный вагон.

Открыв дверь вагона, я поднялся внутрь его, и за мной поднялись бойцы. Прямо против нас у стены стоял плоский деревянный ящик размером 3×4 м. Справа к стенке вагона была прислонена стопка картин. Тускло поблескивало покрытое пылью золото рам. Я осветил холст, но за пылью было плохо видно. Осторожно протер я поверхность холста рукавом гимнастерки и увидел лицо Рембрандта. Это был знаменитый «Автопортрет с Саскией». За ним стояли: «Спящая Венера» Джорджоне, затем «Похищение Ганимеда» («Ганимед в когтях орла») Рембрандта, «Возвращение Дианы с охоты» Рубенса, «Портрет дочери Лавинии» Тициана и «Святая Инесса» Риберы.

Мы были вне себя от радости и в первые минуты не обратили должного внимания на ящик. Но когда я затем посмотрел на него, то подумал о том, что же может быть в этом ящике, если столь знаменитые шедевры брошены в вагон навалом. Мы боялись верить своей догадке. Насколько я помнил, «Сикстинская мадонна» была именно таких размеров.

Вот он — момент. В этот центр воткнута игла циркуля, очертившего круг жизни и смерти пишущего. В отличие от многих других людей, ему выпало прожить такую жизнь, в которой точка для втыкания циркуля — присутствовала.

И, завидуй не завидуй, думай, читай дальше.

Кстати, запоминай фигурантов. Их воспоминания тоже надо искать. Запирай в каморы памяти. Дед достаточно методично, как видим, всех их хватал, запирал, арестовывал и подкармливал на всякий случай. Забавно!

Артур Грефе ( Gräfe ), любезный седой человек, оказался, как выяснилось впоследствии, тем самым центром, к которому должны были сходиться все нити. «Особоуполномоченный» и личный друг Геббельса, он должен был выполнить план своего патрона. В качестве «научного» консультанта при нем состоял профессор Вильгельм Фосс, известный знаток живописи, почетный доктор множества университетов. Тогда мы еще не знали, с кем имеем дело. Но, так или иначе, от этой минуты ни Грефе, ни Фосс, ни кто-либо иной уже не могли покинуть замок Веезенштайн, и войти в замок теперь также никто уже не мог. Тяжелые ворота закрылись, наши бойцы взяли охрану замка в свои руки.

Таким образом сразу же была отсечена возможность связи центра с диверсионной агентурой.

— Ну вы подумайте, Бэр, он арестовал такую уйму интеллигентных людей.

— Ох, Зиман, вы совершенно ничего не понимаете. Это война. На войнах мы если бы только арестовывали! Грехи такие невзначай ложатся на душу, что потом… не оправдаешься и на Страшном суде.

…11 мая с утра мы подъехали к крепости Кенигштайн. Какой-то флаг маячил над крепостью, на самом верху, на высоте двухсот с лишним метров. В бинокль мы разглядели три полосы — флаг был французский.

Как оказалось, крепость Кенигштайн в период войны использовалась гитлеровцами в качестве лагеря-тюрьмы для высших французских офицеров. Там были заключены пленные генералы и полковники. Поднявшись по высеченной в теле скалы крутой и узкой спиральной дороге, мы увидели массивные решетчатые ворота с устрашающей головой Медузы на фронтоне. За воротами сидел французский офицер в черном берете, с ручным пулеметом. Офицер довольно чисто говорил на немецком и с грехом пополам по-русски (он жил некоторое время в лагере, где были русские пленные). Он объявил нам, что сидящие в крепости генералы и офицеры, лишенные всякой связи, не решились до сих пор спуститься вниз, т. к. не знали обстановки. Охрана исчезла 7-го, а 8 мая к крепости подъехали на «виллисе» два американских офицера. Они увезли с собой коменданта крепости полковника Келлера, которого французы сумели захватить, не дав ему бежать.

Кроме того, как рассказал нам француз, они прихватили с собой несколько книг — как выяснилось потом, то были ценнейшие рукописи, в том числе два манускрипта Мартина Лютера.

Наблюдательные французы знали, что в крепости спрятаны какие-то ценности, и объясняли повышенный интерес американцев к полковнику Келлеру тем, что у того были ключи от всех тайников и казематов.

Крепость Кенигштайн имела множество мест такого рода. Здесь были высеченные в камне тюремные камеры, подземные ходы, чумные колодцы, пороховые погреба и все прочие атрибуты феодальной крепости. Кое-что упрятанное в этих местах нам удалось сразу обнаружить. Сквозь железные решетки подвальных камер мы увидели груду ящиков. На карте против точки «Кенигштайн» имелось два значка: H. M. , что могло означать Historisches Museum , и Grün.G ., — что, без сомнения, означало «Грюнес Гевёльбе». Интерес американцев к Кенигштайну становился еще яснее. Высказывалось предположение, что они могут ночью пересечь демаркационную линию и, воспользовавшись услугами полковника Келлера, попытаться вывезти, что можно, из драгоценностей знаменитой ювелирной коллекции, где, как известно, были работы Динглингера, Бенвенуто Челлини и др.

Но теперь это уже стало невозможным. Местоположение крепости и подходы к ней позволяли отделению обороняться против дивизии — достаточно было лишь держать под пулеметом узкую спиральную дорогу.

Становилось ясно, что масштаб событий требует осведомить о них более высокие инстанции. Большая часть наших бойцов уже была разбросана в пунктах обнаружения. Батальон жил напряженно, уже не хватало своих ресурсов. В то время у меня недоставало времени и не было возможности остановиться, чтобы суммировать все и подробно изложить в рапорте.

У Жалусского недоставало времени рапортовать. И только тетради и его неопубликованный меморандум позволят разобраться, как и что на самом деле происходило. Сквозь напластования интерпретаций и версий.

13 мая с утра я заехал в «Альбертинум», чтобы проверить посты у туннеля. Там я застал трех генералов медицинской службы. Как оказалось, генерал-лейтенант Кротков, прибывший в Дрезден, заинтересовался состоянием музеев и просил товарищей сопроводить его. Они увидели руины. Но в разговоре с сержантом Бурцевым они узнали в общих чертах о том, что мы ведем поиски, и заинтересовались подробностями. Я показал и рассказал им, что мог, и тут же, по их совету, написал краткий рапорт на имя маршала И. С. Конева. Генерал-лейтенант Фомченко обещал вручить этот рапорт по назначению в тот же день.

Действительно, ночью, вернувшись в батальон, я застал на своей койке постороннего человека, оказавшегося майором из отдела контрразведки 1-го Украинского фронта. (От руки вписано — «майор Рогачев».) Он прибыл по приказанию маршала И. С. Конева, чтобы немедленно проверить соответствие моего рапорта истинному положению дел.

Вот опять она гудит, сирена судьбы. Снова острый момент. До той минуты Сима в аффекте действования не останавливался, не записывал, не докладывался начальству. Он только рыл. Рыл землю туннелей, где лежали заминированные сокровища. И Сима вытаскивал их оттуда.

А тут наступает миг соприкосновения с реальностью: формальной, бюрократской, а главное — завистнической. И в тот момент Симу фактически, как видим, арестовывают. Пока везли его, он вспомнил все, что могли бы ему предъявить, — в первую очередь плен.

Чего только он не передумал, пока везли его.

Наверное, думал, как везли из дома на Институтскую улицу в «черном вороне» арестованного тестя. И шурина…

И может, наконец примерил к себе, каково было тем, кого он арестовывал сам. Например, профессорам-немцам. Не говоря уже о Георге.

Но его самого, однако, не убили, не связали, а действительно высадили на месте действия и потребовали объяснений, потребовали фактов, кричали и шумели (почти наверняка). «То есть как! Почему начальство не извещаете! Самоуправство!»

Действительно. Предстояло же решить, кто рапортовать будет и кого занесут в наградные списки.

Мы выехали с ним на рассвете, и я показал ему каменоломню, Веезенштайн и Кенигштайн. Затем мы направились в пригород Дрездена Радебейль, где помещался штаб 1-го Украинского фронта. Там я составил подробную справку для маршала Конева. Там же я встретился с искусствоведом Н. И. Соколовой, прибывшей из Москвы по специальному заданию Комитета по делам искусств.

О приезде Соколовой дед подробно рассказал Плетнёву в писательском ресторане. Это запечатлено в прослушке. И вообще в детстве Виктора часто упоминали эту Соколову.

О том, что сокровища Дрездена уже нашли, эти искусствоведы понятия не имели. Их вывезли в Германию и в штабе фронта поставили в известность, что Жалусский картины уже откопал. Ну, те разинули рты! Чуть не попадали!

Симу, не евшего, не пившего, грязного, снова сунули в «додж» чуть ли не в качестве арестованного и погнали все показывать заново. У Соколовой началась истерика, как Вика мог судить по ее поздним письмам. А дед, чистым чудом отпущенный из контрразведки, счастью не веря, снова опрометью к своему главному занятию. Заскочил в «додж» и понесся по дорогам Саксонии в соответствии с зашифрованной картой — дальше рыть!

Тем временем, продолжая разведку, мы занялись значком P. L . Под этим значком крылась заброшенная известняковая шахта, находящаяся между селами Покау и Ленгефельд, невдалеке от германо-чехословацкой границы.

В затопленные штреки этой шахты гитлеровцы бросили 350 полотен величайшего значения. Вода, насыщенная известью, пропитывала полотна, проникала в мельчайшие поры, в трещинки-кракелюры. Картинам угрожала близкая гибель. Необходимо было, не медля ни дня, извлечь их оттуда. Мы получили по приказанию маршала Конева в помощь автобатальон и группу погранвойск под командованием капитана Сараева.

Известняковая? А можем ли мы быть уверены? А может, затопленные штреки, ну, вода эта радоновая, ну, все, что сказано Ребекой, думал Вика. У деда не сказано о том, что зараженные места. Видно, не знал он, ничего не знал.

Энкавэдэшники, как именно мы вот тут читаем, споро набросились и споро отодвинули Жалусского. Ничего себе, какой опять-таки счастливчик. За поиск в подобном неподлежащем месте могли бы не отодвинуть, а уничтожить или значительно подальше загнать!

…Н. И. Соколова подобрала место для своза спасенных ценностей. То был загородный дворец в Пильнице — пригороде Дрездена. Штаб фронта одобрил выбор, и мы приступили к извлечению картин из шахты.

Многие из них находились в катастрофическом состоянии. Так, например, на «Вирсавии» Рубенса местами сильно вспучился красочный слой. (На знаменитых волосах Вирсавии образовались крупные пузыри диаметром в 4–5 см.) Грозило осыпание красочного слоя. Ни о какой перевозке не могло быть и речи. Воины бережно переносили холсты к выходу из главной штольни. Там их принимали другие и поднимали наверх из ложбины на специально сооруженных салазках, плавно и медленно скользивших по наклонно положенным бревнам.

Наверху, под открытым небом, реставраторы, прибывшие из Москвы, накладывали консервирующие наклейки, подготовляя картины к перевозке. Из шахты были извлечены и спасены такие мирового значения произведения, как «Динарий кесаря» Тициана, «Четыре сцены из жизни святого Зиновия» Боттичелли, «Мария с младенцем» Мурильо, «Суд Париса» Рубенса, «Портрет мужчины» Ван Дейка и многие другие.

Тем временем, исследуя развалины замка (дворца) Иоганнеум в Дрездене, мы нашли несколько обгоревших древних китайских монет, что натолкнуло нас на мысль о близком местонахождении известной нумизматической коллекции. Тщательные поиски не сразу привели к результату.

Однако, находясь в обгорелом, усыпанном пеплом и обломками библиотечном зале, мы обратили внимание на ящик с песком для тушения, стоящий посреди помещения.

Нас удивило то обстоятельство, что поверхность песка абсолютно чиста, не усыпана, как остальная поверхность пола, пеплом и обломками. Сдвинув в сторону ящик, мы обнаружили под ним закрытый квадратный люк. Приподняв ломиками тяжелую каменную плиту, мы увидели глубокий подземный бункер, в который вела вертикальная металлическая лестница (трап). Спустившись вместе с бойцами по трапу, я увидел стоящие высокими стопками выставочные нумизматические планшетки. Первая же осмотренная планшетка убедила нас в том, что здесь сосредоточены фондовые ценности исключительного значения. Под первым бункером оказался еще второй, также полный выставочных планшеток с нумизматикой.

Поднявшись наверх, мы закрыли люк, я опечатал его и, оставив охрану, немедленно отправился в штаб фронта, где доложил об этой находке начальнику ОКР «Смерш» генерал-лейтенанту Осетрову и просил его принять бункеры под свою охрану, что и было выполнено.

В двадцатых числах мая маршал И. С. Конев, генерал-лейтенант И. Т. Кольченко, генерал-лейтенант Осетров и сопровождавшие их лица приехали в крепость Кенигштайн и осмотрели места, где были укрыты ценности. Я подробно доложил маршалу. (Приезд снимал оператор военной кинохроники.)

— Хочу сострить, Бэр. У Горького была вещица «Девушка и Смерть». Пошлейшая.

— На которой Сталин написал: «Эта штука посильнее, чем „Фауст“ Гёте».

— А, вы знаете. Вот предлагаю название. Не «Девушка и Смерть», а «Дедушка и „Смерш“». И тоже как «Фауст» Гёте… Представляете, прежде он был практически незаметен, одинок, мал, и вдруг его привозят для доклада к генерал-лейтенанту «Смерша»? Маршал Конев по его приглашению выезжает на осмотр местности? Все снимают операторы?

— Эта хроника, может быть, где-нибудь лежит еще, Зиман.

— Да, я именно о ней думаю. Как бы мне хотелось разыскать этот фильм, Бэр.

Затем мы направились в каменоломню: маршал и сопровождавшие его лица осмотрели место, где была найдена «Сикстинская мадонна». Там еще находилась часть оставшихся картин под охраной наших бойцов. […]

В августе 1945 года, приехав в Москву, я оставил в Музее изобразительных искусств им. А. С. Пушкина докладную записку, где сжато описал вышеизложенные события. В мае 1946 года я передал аналогичную докладную записку в ЦК ВКП(б), т. П. И. Лебедеву.

Сообщаю краткие сведения о себе: родился в 1912 г. Член Союза советских художников Украины с 1939 года. Военное звание — младший лейтенант. После Великой Отечественной войны, работая в области театра и книжной графики, выступал и как литератор. Опубликовал повесть «Пробуждение», где в отвлеченной, беллетризованной форме была изложена история спасения нашей армией сокровищ искусства. Опубликовал также более 10 рассказов в журналах «Октябрь», «Огонек», «Советская Украина» и ряд очерков в «Литературной газете». Мой адрес: г. Киев, ул. Мало-Васильковская, д. 23, кв. 12.

Вот. Он и начальству в рапорте подчеркивает, что сам — автор, литератор. Неуловимо подсказывает: «Опишу, напишу». Хотя на каком опасном камушке он стоял после войны. Как ему удалось сохраниться, ему, коснувшемуся тайн? Потому ли, что сплясал необходимые ритуальные па? Или как раз потому, что текстом защитился?

— Ну, — говорит Виктор, — Бэр, выпутаем правду из паутины недомолвок. Реконструируем историю по зарисовкам на дверях казармы и на стенах кабака.

— Казармы, кстати, устраивали обыкновенно в старинных замках, и надписи там до сегодняшнего дня — учитаешься!

— И нигде еще не сказано, как эти сокровища разворовывали…

— Можно представить как. «Не хватало никаких часовых», — пишет ваш дед.

— В общем, из чтения явствует, что интересных фактов там навалом, сплошной саспенс.

— Да, Жалусский ввел саспенс даже в цековский протокол.

— Нажимали на пуп розы, высеченной в родовом гербе, часть стены отходила, открывалась темная винтовая лестница. Между кирпичей выпирал засохший раствор — ясно, что мастерком удавалось заровнять лишь ту сторону, которая глядела вовне, но, разумеется, не внутреннюю…

— И кстати, шикарно, где у него про этих офицеров-французов, которые сидели в Кенигштайне.

— Я вспомнил «Великую иллюзию»!

— Да? Вы любите старое кино. Короче, ваш дед планировал перестрелку с американцами. Отделением воевать против дивизии… У меня нет слов. Джигит! Его бы в цахаловский спецназ, вашего дедушку.

— Я всегда считал, что он не способен убить и комара. А, Бэр, ваше мнение, если бы картины передали американцам, было бы значительно больше порядка?

— Что вы, какое! Ни один американский солдат не возвращался без трофея. Что, например, произошло с линцскими альбомами Гитлера? Знаете? Их же по кусочкам до сих пор в Штатах собирают!

Бэр еще толкует про Линц. А Виктор заигрался зеркальцами совпадений. Унесся мыслями на Бойню номер пять. Именно в то помещение, куда в феврале загнали Билли Пилигрима. Вот о чем думал Билли в переводе Райт-Ковалевой:

Шествие, хромая, спотыкаясь и сбивая шаг, подошло к воротам дрезденской бойни. Пленных ввели во двор. Бойня уже давно не работала. Весь скот в Германии давно уже был убит, съеден и испражнен человеческими существами, по большей части в военной форме. Такие дела. Перед входом была установлена на массивном гранитном пьедестале бронзовая статуя быка.

Та статуя, которую, рассказывает дед, огибали перед входом на бойню советские солдаты в пилотках, заносившие высокий ящик стоймя. Чтобы разместить «Сикстинскую мадонну», вывели и отпустили пленных американцев. Получается, что Курта Воннегута выпустил, освобождая место Рафаэлю, именно Жалусский. Узнал ли Воннегут, для какой прекрасной дамы освобождал помещение?

Если сделаем сборник, ответим на многие вопросы. Дедушка обо всем, что произошло потом, прикусил язык.

Что в армии делали со спасенными картинами? Как реставрировали? Картины были подмочены. Но для реставрации не хватало, например, клея. Клей съели в войну.

Скольких вещей недосчитались? Советское правительство не признало краж и свалило исчезнувших Рембрандтов-Веласкесов на нацистских иерархов. Выходило, что нацисты наприсваивали множество полотен, чтобы выменивать через посредников, через, мы знаем, монастыри… на аргентинские паспорта.

Бэр говорит:

— Зиман, многообещающе. Суматоха царила. Никто не может сказать, все ли ценности нашли. Может, в подземных норах золотые медали Лютера до сих пор дожидаются. Есть немая карта. Все ли он успел проверить значки, ваш покойный дед? Карта эта интересна нацистам. То есть их наследникам. И последышам «Смерша». В Конторе есть подробное на Жалусского досье. Они знают, у него были бумаги и эта карта…

— Оригинал карты у них самих в архиве ЦК!

— Да, но пойди ее найди. Фонды передавались из военных хранилищ в партийные, в правительственные, еще куда-то. Не говоря уж, что секретная карта кому попало не выдается.

— Да она напечатана в книге.

— А та ли это карта напечатана, Зиман? Может, не та? Что, если настоящая припрятана? Кто-то хочет карту вашу смотреть.

— Вы подразумеваете — кто? Слепой Пью и его товарищи?

— В том и вопрос. Откуда я знаю кто.

— Минуту, Бэр. Они же не требуют от меня карту, а предлагают, чтоб я сам купил бумаги.

— Вам предложили приманку. Какие-то доли архива они уже добыли. Теперь хотят от вас бумаги, которые, думают, вы держите. Думают, теперь вы и за свои бумаги возьметесь. Можно будет купить их у вас. Или отобрать. Будоражат, трясут. Заломили несусветные деньги. Расшифровка-то из архива ГБ. Вот она-то, Контора, и подключила болгар.

— Да у меня ничего нет.

— А в этом вы попробуйте убедить их…

Они сидели в тишине, приводили в порядок мысли.

— Если задача — расшатать мои нервы, считайте, они преуспели, — сказал Виктор. — В квартиру в Милане залезли. Еще и отрезанная голова, глупая страшилка. Мирей же с ними не в сговоре?

— Да, вам нервы действительно расшатали. Неужели вы можете подозревать в чем-то Мирей?

— Да нет. Я просто не в себе. Вымок и проморозился. Будто на леднике ночевал. Всю жизнь мне холодно, особенно в архивах. Они не разрешают в свитерах ходить, чтобы не воровали у них документы, как Ватрухин, например.

— Вас и вправду трясет. Успокойтесь. Ну вот что, я вам расскажу о холоде, после которого любой другой… Я никогда не рассказывал. С того времени у меня жизнь другая. Я стал как Вечный жид. А дело было, хоть не на Суккот и не в Аравийской пустыне, но почти что. На Голанских высотах. Расскажу в первом лице. Хотя хотелось бы спрятаться за комфортабельное «он».

И Вика наконец услышал о том, о чем всегда ломал голову, — о тайном проклятии Бэра. О его самоказни. Низкая лампа погасла. Отельные служащие вывернули выключатели. Они друг друга не видели. Бэр мог считать, что Виктор дремлет, потому что ни разу за весь рассказ он не ответил и не прервал его.

— Это было во вторую войну. Она началась неожиданно, пятого июня. Мне прислали повестку. Я прибыл на регистрационный пункт, потолкался, отметился, получил спальный мешок — все, что осталось на складах подразделения связи. Я был резервистом связи. Должны были по идее мне дать ботинки «Тип 2», высокие, на крепких шнурках. Но уже не оставалось таких ботинок. Взамен ботинок выдали хороший берет.

Сразу увидел толпу иностранных корреспондентов около штаба. Некоторые заслуженные, пожилые. Я подумал: они были в Израиле и в сорок восьмом, видели рождение страны. А теперь, возможно, приехали посмотреть на ее гибель.

Меня окликнул знакомый англичанин. Мы поболтали, а глядя на нас, и начальство тоже меня кликнуло. Знаешь английский? И какие еще языки? Польский, русский, немецкий? Выдернули меня и направили на радиоперехват.

В первый же день наши ВВС уничтожили почти две трети ВВС Сирии. Мы понимали, что дальше будет продвижение наших на Голанские высоты, чему противились не только, естественно, арабы, но даже и американцы. Гибель от нашего огня шпионского американского корабля «Либерти» восьмого июня была ярким знаком, до чего опасно обостряется конфликт интересов.

Меня как раз туда и отвезли. На высоты. И посадили собирать сведения для оправдания следующих боев. Я понял, на меня возлагают большие надежды. На нашу разведгруппу, которая сидела в наушниках и слушала радио. Задание было — ловить переговоры советской роты связи, ну там, обнаружение, выдача координат, опознавание своих самолетов и самолетов противника. То есть документально доказать участие в военных действиях истребительного полка ВВС СССР, дислоцированного вместе с местной бригадой ПВО, чьи позиции находились по другую сторону шоссе, километрах в десяти от командного пункта Первой танковой сирийской дивизии, прикрывавшей на Голанских высотах дамасское направление в районе Кисве. Мы считали, что это советские зенитки регулярно огрызаются, чуть наша авиация поднимется в воздух.

Стороны находились близко, разглядывали друг друга в артиллерийские буссоли. В расположении их дивизии кишели самые натуральные советские «ЛАЗы», мотались туда-сюда, оттуда выскакивали какие-то в штатском, с военной выправкой. В тренировочных костюмах. Понятно, инженеры, командовали рытьем окопов, щелей, капониров, размечали обваловку вокруг техники. Группами по три-четыре человека. С ними были местные переводчики. Ездили туда-сюда, мы видели в бинокли, как радужные лучики бегали у них по стеклам.

Ну не арабы же ездят в «ЛАЗах». Как у них там пелось, «из-под арабской желтой каски смотрели русские глаза». А Москва на все ноты отвечала монотонно: «Советские военные специалисты в боевых действиях против Израиля не участвуют».

Мы просидели несколько дней неподвижно. Я был на перехвате. У них работала радиостанция, опять же советская, которую через месяц мы захватили с разбитой кодировочной частью — арабам для этой цели выдавались специальные кувалды. Радиостанция, как мне объяснили, была мощная, восемьсот двадцать четвертая. Это ее я сидел тогда и слушал. Сплошь шифровки. Разговоры не ловились вообще. Какая-то политинформация по-арабски. Ноль сведений, болтовня и агитация насчет того, что англичане все подкупные, американцы поджигатели, израильтяне оголтелые. А вообще у них была в основном музыка: Далида, «Битлз», Демис Руссос. Русским, видимо, нравилось. В СССР этого не крутили. А в командировках слушайте от пуза. И с ними я.

Мне пришлось по двадцать часов подряд сидеть без сменщика, не снимая наушников. Я почти падал. И только глядел и глядел из моего окопа на окружающую равнодушную, противную природу. Днем жара сорок градусов, а ночами температура понижалась до нуля. Изо рта выходил пар. Барханы покрывала такая густая, обильная роса, что воду было хоть шапкой собирать. Казалось, колышется море. Набрать и напиться. Мы и пили. Как кочевники и бедуины. От кочевников и бедуинов тоже поступали сведения, что «руси хабиры» там всюду. Русские мотаются по арабским деревушкам, говорили арабы, скупают в окрестных городках гипюр и мохер. Нам рассказывали, что лавки в районе держат для них водку «Столичная», венгерские маринованные огурцы. Но требовалось доказать, что это действительно советские военные специалисты. Желательно было изловить парочку, чтобы окончательно подтвердить этот факт.

И вот на третий день я услышал переговоры по-русски и догадался, что на летних квартирах седьмой бригады Первой танковой сирийской дивизии начинается военное совещание. И ясно было, что «руси хабиры» поехали туда. Я сообщил. Израильтяне решили рискнуть, пустили по полной программе танковую атаку — срочным образом окружить их сходку. А те, представьте, нам в руки не дались. Или пронюхали что-то, или, может, нашим не повезло. В общем, мы долго захватывали ложную копию командного пункта. Вместо настоящего. Потеряли время и в конце концов сумели поймать всего одного человека без оружия, переодетого в крестьянскую одежду, от страха не владевшего ни языком, ни сфинктерами. Феллахи на него указывали как на хабирского переводчика. Уверяли, что он говорил по-русски.

Ну не захватили советских военных, так пусть будут показания переводчика.

Мы посадили его в яму и не дали еды. А он такой был голодный… Нам был известен полевой рацион сирийцев. Сирийцы имели очень скудную кормежку. На три дня в пустыне им давали одну флягу воды, три лепешки и одну, самое большее две банки консервов. Так что он от голода просто сходил с ума. Мы повесили наверху ямы хлеб, консервы, помидоры, воду, даже пиво. Пиво «Стелла». Кстати, может быть, вы знаете, что пиво «Стелла» не портится на жаре. Имейте в виду, если понадобится. Ну ладно. Идея была такова: пускай он признается, что работает переводчиком с русским, я его допрошу и составлю протокол, вслед за чем мы его вытащим, дадим еду и отвезем в штаб командования. На этом данное нам задание будет успешно выполнено.

Ребята пошли отсыпаться, оставив меня караулить на верхотуре, поскольку было понятно, что если араб по-русски заговорит, именно я должен буду его допрашивать.

А к нашему командному пункту, я должен сказать, в тот день подогнали необычные военные трофеи, тоже доказательства советского присутствия. Дело в том, что тогда в Дамаске гастролировало советское шоу, балет на льду. И вот на пути туда был перехвачен караван огромных советских рефрижераторов с искусственным льдом.

Наши бойцы их обстреляли, их шоферы разбежались, наши перегнали фуры с искусственным льдом к КПП и пошли спать.

В общем, Зиман, долго ли, коротко ли, араб молчал. На мои вопросы на русском языке он не поворачивал головы. Я сидел над ямой. Усталость навалилась и душила меня всем своим диким грузом. Удерживала мысль о скорпионе или фаланге, которые только и ждут моего засыпания. Посидел я, поклевал носом и все-таки ненадолго вырубился. Еще мертвее заснул, чем давеча на лекции отца Джелли в аббатстве. Даже не могу сказать, лежа, стоя или сидя, но факт есть факт: вырубился. Хорошо, не свалился в яму. Спали все, кроме отдаленных караульных. Возле меня кругом спали просто все.

Однако, конечно, спать на службе — дело нельзя сказать спокойное, да и совесть, естественно, не дремлет. Через полчаса я открыл глаза. Араба в яме не было. И отсутствовали питье и продукты. Я в холодном поту огляделся. Неужели ушел, куда? Нигде не было следов на песке. И караульные не пропустили бы! И вдруг я заметил неподалеку именно этого беглого. Сомнения не было, это был он, в своей крестьянской одежде. Он крался. Он вползал, хоронясь, в одну из припаркованных машин.

«Да ведь это холодильник», — сказал я себе с нескрываемым злорадством. И в несколько прыжков доскакал до той фуры, рванул дверцу к себе. Араб отчаянно тянул внутрь. Я озлобился, помедлил и дощелкнул до упора. «Ну, не убежишь», — проговорил я куда-то в воздух и, уверенный, что пленный под контролем, на затекших ногах доплелся до лежбища наших и с товарищами моментально заснул.

Не могу вам сказать, Зиман, соображал я тогда или вовсе не соображал. Скорей всего, я вообще не задавался вопросом, сколько может просуществовать человеческий организм при температуре минус десять. Просто я этого не знал. А сейчас хорошо знаю. Остановка жизненных функций наступила примерно через полтора или два часа после того, как я защелкнул араба в холодильнике.

Скорее всего, я не думал. Я просто был измотан и мечтал провалиться в сон. Я был зол на араба за то, что он бежит, и за то, что не желает сознаваться в простом факте — что он переводчик русских. Мы ничего бы ему не сделали. В нашей армии вообще не били и не пытали пленных. Меня зло взяло, зачем он вот так заткнулся и не соглашается ни слова сказать. Кроме того, я был такой усталый. Не задумался, что происходит с человеком при минус десяти. Я думал, посидит, замерзнет, мы скоро выпустим его, и он станет поумней.

Я, Зиман, не ведал, что творю. Но это не причина, чтобы меня прощать и признавать нормальным членом человеческого общества. Я спал примерно три часа. А кузов мы открыли, как только я вскочил и схватился за голову. Он там лежал с закутанной в галабию головой, с обмотанными краем галабии ступнями, спеленутый — невыносимая боль должна была ударить прежде всего по капиллярам пальцев, а также по вискам, а дрожь, наверное, подкидывала его внутри машины чуть ли не до крыши — я узнавал потом подробную медицинскую картину того, что он перетерпел прежде, чем умер. Этот араб даже не могу сказать, что мне снится по ночам. Он просто не исчезает: он не дает мне спать. И жить. И он же парадоксально не допускает меня до смерти. По крайней мере, кто-то мне сказал, что это проклятие Агасфера, который в свое время не позволил Иисусу отдохнуть.

— Бэр, и вам мучение помнить, и мне теперь мучение знать, — сказал тусклым голосом Вика. — Хорошо, что я временно сейчас засыпаю. И мне все равно, хоть потоп, что хотите, хоть оледенение, хоть огонь.