Глава первая
Мне кажется, история еще не раз вернется к предвоенным месяцам.
Память моя хорошо сохранила неумелые беседы политрука нашей роты, пожилого, недавно призванного из запаса. Насупив черные мохнатые брови, он говорил нам об «акулах империализма», «свистоплясках» в международной обстановке.
Политрук, прищуривая светлые, напоенные детской чистотой глаза, призывал нас к бдительности и переходил к местным фактам. Густые брови его сходились в одну линию, когда он с укоризной говорил об отсутствии у меня солдатской смекалки. Он поощрял требовательность и находчивость нашего помкомвзвода Щербины, который во время стокилометрового похода (а шли мы с полной выкладкой в тридцать два килограмма) воспитывал в нас осмотрительность. Украдкой помкомвзвода вытащил из моей винтовки затвор, и, когда я это на привале обнаружил, он, поставив меня по стойке «смирно», отчитал и под смех товарищей вернул потерю. Впрочем, не один я фигурировал в живых примерах на политинформациях.
Позднее, в марте сорок первого года, политрук сообщал нам (чему мы, успокоенные газетными прогнозами, не придавали тогда должного значения) о многочисленных дивизиях гитлеровской армии, сосредоточенных вдоль наших западных границ.
А в апреле из военного городка, расположенного на окраине Ворошилова-Уссурийска, мы провожали товарищей на Запад. Как завидовали мы им тогда! Ведь они проедут через весь Союз и будут служить на Украине, в Белоруссии, Молдавии. Откуда нам было знать, что через полтора — два месяца наши товарищи примут на себя первые удары врага и многие из них погибнут, не успев зарядить винтовки.
* * *
К началу войны я окончил курсы младших лейтенантов по специальности связиста, вступил в комсомол и принял командование взводом. Я обучал солдат и сам учился у них. Вскоре меня назначили командиром роты связи. Это было трудное время. Шла осень сорок первого года. С фронтов приходили безотрадные вести. Раздумывая над ходом войны, я старался определить, сколько она продлится.
Я просился на фронт. Но мне и моим товарищам офицерам отвечали: «Понадобитесь — пошлют». А пока из моей роты отправляли лучших солдат, заменяя их призванными из запаса.
Только в мае сорок третьего года я получил приказ выехать с маршевой ротой на Запад.
Путь лежал мимо моего города. Я не видел родные места четыре года. О матери осталось лишь одно воспоминание — могильный холм с крестом и памятником. Почерневший от времени крест поставила («на всякий случай, а может быть, и есть бог») бабушка, а обелиск из черного гранита привезли сибирские партизаны. Местный кузнец сбил с полированной поверхности гранита надпись: «Здесь покоится прах раба божия купца второй гильдии Евлампия Северьяновича Шевелева» и неумело, коряво высек: «Погибла за дело революции в борьбе с колчаковской сволочью Надежда Ольшанская. Спи, наша верная пулеметчица-большевик».
Помню, ходили мы с бабушкой на кладбище. Садились у могилки, гладили бархатистую зелень травы.
— А отец твой, — рассказывала бабушка, — и белых и японцев воевал, под Волочаевкой убили его…
Как хотелось мне повидать бабушку. Ведь она заменила мне и отца, и мать, и всю родню…
Эшелон прошел родной городок ночью, без остановки. В темени промелькнули редкие фонари, освещенные окна, звездочки огней городского парка.
Хотя бы раз еще пройти знакомой улочкой, по которой я ходил сначала в школу, потом на рабфак. Там подружился я с Ефимом Перфильевым, моим ровесником. Ефим писал стихи. Не о любви, а призывные, революционные. Ефим старался, чтобы его стихи походили на стихи Маяковского.
Я считал своего друга талантливым.
— Здорово! — восклицал я, слушая его.
— Не хвали, — охлаждал Ефим. — Мнение одного человека очень субъективно, если этот человек не Белинский или Добролюбов. В конечном счете оценивают литературу не отдельные люди, а человечество. И слава богу, а то Толстой вычеркнул бы Шекспира, Писарев — Пушкина, а я был бы возведен в ранг классиков тобой.
Где сейчас Ефим — честный, прямой, отзывчивый друг? Ему поведал я первые тайны сердца, как и он свои тайны — мне. По каким дорогам войны идет он теперь? В последний раз видел я его после того, как он вернулся из Монголии, где побывал в боях на Халхин-Голе.
Остались позади огни родного города. Эшелон шел дальше. Я написал бабушке открытку и опустил в почтовый ящик на первой же остановке: «Как жаль, что не смог повидать тебя! Я окончил курсы младших лейтенантов и еду на фронт. Жди встречи. Целую».
Будет еще встреча.
Проехали Урал.
Эшелон несся вперед.
Уже осталась позади Москва.
Нас выгрузили в небольшом прифронтовом городке. Я оказался в запасном офицерском полку. Здесь занимались, признаться, без особой охоты, повторяя давно известное, с любопытством слушали рассказы фронтовиков и нетерпеливо ждали отправки в действующую армию. С тревогой следили мы за летними боями под Курском и Белгородом. Я нисколько не преувеличу, если скажу: в запасном полку я не знал ни одного офицера, который не стремился бы поскорее попасть на фронт.
Но только осенью сорок третьего года, я вместе с другими офицерами получил назначение в действующую армию.
Эшелон проходил по степи, убранной в краски ранней осени. Далекие леса смыкались с кромкой горизонта. Степь мелькала перед глазами, то щетинясь живьем, то изредка открывая взору черную землю, вспаханную под зябь, то колыша пушистый ковыль. Пустынной казалась она. Только изредка, припадая на лету, прострижет синеву неба сорока или над крышами теплушек появится, делая круги, коршун.
Приближалась Украина… Яблоневые сады, сосенки вдоль пути — свеже-зеленые, хрупкие еще, видно посаженные незадолго до войны. Среди них чернеют воронки от бомб. Встречные разъезды и станции щерятся темными впадинами окон и дверей. По сторонам пути то и дело видны груды закопченных, разбитых кирпичей. Одинокая труба, как укоряющий перст, указывает в небо.
Здесь проходил фронт. Я впервые увидел, что оставляет после себя война. Мне стало не по себе…
Как бы поняв мое состояние, ко мне подсел старший лейтенант Бильдин, командир пулеметной роты, возвращающийся на фронт после ранения. У него была густая, курчавая, отпущенная в тылу борода.
— Поковеркана матушка-земля! — сказал он.
— Ты бывал в боях, этот вид тебе привычен, — отозвался я.
— Привычен, говоришь? Трудно, брат, к войне привыкнуть. Вот еду, и снова ёкает ретивое. Но сдерживать его надо. Солдаты видеть должны — командир спокоен.
— А как тебе было в бою в первый раз? — спросил я.
— Первый раз? Я его не разглядел. Были мы под Старой Руссой. Немец, когда наступал, все господствующие высоты занял. А мы имели такой приказ — изматывать противника. Прем в атаку, как на ладони перед ним, а он косит нас. Не знаю, маленький я человек, но скажу: атаки эти лобовые нам пользы не приносили. В первом бою я был часа два. Вот память… — Он раздвинул пальцами бороду, и я увидел глубокий челюстный шрам. — Скользом пуля прошла. Помню, поднялись мы после чахлой артподготовки и побежали к высотам, где немцы, а они нас оттуда огнем. Все у них пристреляно было. А под ногами слякоть, болото… бойцы вокруг падают. В том-то бою меня и стукнуло.
Мне стало неловко. А я-то думал: бороду носит он для форса.
В нашем вагоне находились офицеры различных специальностей: стрелки, связисты, пулеметчики и один инженер-сапер. Сапер этот, капитан Васильев, — большой любитель крепко заваренного чая, попивая густой напиток из собственного котелка, говорил на остановках:
— Ну-с, товарищи, до войны еще одним перегоном меньше осталось.
На остановках из штабного вагона нам приносили сводки Совинформбюро. Наше наступление продолжалось. Мы жадно читали сводки, и нам казалось, что состав идет невыносимо медленно и ему не догнать наступающие по Украине к Днепру войска.
«Конечно, — рассуждал Васильев, — форсируем Днепр, немцам и задержаться негде будет, — где мне с минами поспеть, в танкисты проситься буду».
Чем ближе к Днепру подходил эшелон, тем продолжительнее были остановки. На одной из таких остановок мы увидели близ пути сбитый немецкий бомбардировщик и гурьбой отправились посмотреть его.
Мы подошли к врезавшемуся в землю мотору, из которого торчали разноцветные провода. Мотор походил на огромного спрута с обрубленными щупальцами, а лежавший в стороне фюзеляж напоминал злого дракона с обожженной пастью. Два немецких летчика лежали рядом, касаясь друг друга рыжими космами. Вид мертвых тел неприятно подействовал на меня. Я еще не видел этих рыжих бестий в «работе», не видел, как они бомбами и пулеметным огнем убивали наших людей. Пока в моем сердце еще находилось место для сентиментальных размышлений при виде мертвых тел, даже если это были тела врагов.
Когда мы возвращались к нашему эшелону, по соседнему пути, пыхтя и отдуваясь, паровоз тащил какой-то состав. В дверях теплушек стояли обнявшись девушки в шинелях и пели.
От паровоза к хвостовому вагону, нарастая, неслось:
Я и Бильдин очутились между двумя составами в узком проходе.
Песня смолкла. Из теплушки, мимо которой мы шли, звонкий веселый голос крикнул:
— Связисты идут!.. На погонах паучки!
Я оглянулся. В дверях теплушки стояла девушка в шинели, лихо заломив пилотку на затылок. В эшелоне начали новую песню, она пошла от вагона к вагону:
Мы остановились. Мне показалось, что где-то я видел эти темно-голубые глаза, такие густые на вид черные волосы и эту маленькую белую руку. А теплушка, покачиваясь, проходила мимо.
— До свиданья! — крикнул я девушке.
— Запишите адрес! — бойко отозвалась она. — Фронт, первый окоп, до востребования, мне… — она прокричала еще что-то, но слова ее потонули в дружном хоре девичьих голосов:
Миловидная незнакомка на прощанье махнула нам рукой, и я обрадовался этому. А Бильдин, кажется, всерьез рассердился:
— Субординацию плохо усвоила! Ты офицер, как она смеет с тобой шутить!
— Не будь строгим! — попросил его я.
Глава вторая
На одной из станций, от Киева километрах в восьмидесяти, эшелон остановился. Кончался короткий осенний день. Кто-то авторитетно заявил, что приехал за пополнением, то есть за нами, командир дивизии вместе с начальником политотдела. Вскоре слух подтвердился. К нашему вагону подошел высокий грузный полковник в сопровождении нескольких офицеров. Нас выстроили в одну шеренгу. Полковник шел вдоль нее, тяжело и неровно ступая на правую ногу.
— Ну, как говорится, добро пожаловать, — сказал он глухим, простуженным голосом. Потом остановился на краю шеренги и, подождав шедшего следом худенького, низкорослого подполковника, обратился к нему:
— Ну, начислит, хлопцы славные, дальневосточники, сибиряки.
— У нас все хорошие, — мягким и неожиданно густым голосом сказал подполковник.
Рядом с грузным, большим комдивом начполит выглядел подростком, и я подумал, что, наверное, он и в делах дивизии где-то сбоку, занятый газетами, сводками, политдонесениями.
Нас отвели от станции километра на три. Здесь в одном из сохранившихся зданий фермы совхоза размещался дивизионный клуб. Он был выбелен, имел сцену, у стен стояли скамейки. Тускло, с неровным накалом — очевидно от движка — горели электрические лампочки. На стенах висели плакаты, портреты, лозунги.
Мы сидели на скамейках, а комдив, начполит и еще несколько штабных офицеров, рассматривая нас, стояли у сцены. Сейчас я хорошо разглядел комдива. У него были вислые украинские усы, и это придавало ему поразительное сходство с Тарасом Шевченко.
Комдив сказал:
— Стрелки, поднимите руки!
Взметнулось десятка два рук.
— Саперы!
Поднял руку Васильев.
— Пулеметчики!
— Я! — крикнул Бильдин таким тоном, что все вокруг заулыбались.
— Ишь ты! — комдив тоже улыбнулся.
— Связисты!
Я поднял руку.
И уже обращаясь ко всем, комдив продолжал:
— Будем знакомы — Деденко. А это наш начальник политотдела — подполковник Воробьев… Предстоят большие сражения, на формировке простоим недолго. Используйте каждую минуту для учебы.
Воробьев, поглядывая на нас умными, внимательными глазами, заговорил густым басом:
— Познакомитесь с подразделениями, коммунисты и комсомольцы встанут на учет. Готовьтесь к боевым походам… Нам с вами жить вместе долго. Так долго, пока не разгромим врага. Будем узнавать друг друга, помогать в беде, радоваться победам. Сейчас вы еще незнакомы, но привыкайте уже к тому, что вы — единая семья. Единая и нерасторжимая!
Тут же в клубе всех нас, прибывших офицеров, распределили по полкам. Я, Бильдин и любитель чая Васильев попали в шестьсот сорок пятый полк, остальные в шестьсот восемьдесят восьмой и шестьсот семьдесят седьмой. Полки сокращенно называли: «пятерка», «семерка» и «восьмерка». Размещены они были в ближайших деревнях.
— Ждем представителей из полков, — объявил нам Воробьев. Потом, спросил:
— Не проголодались? Нам сообщили, что вы обеспечены продуктами по сегодняшний день включительно…
— Обеспечены! — раздались голоса.
— Ну и хорошо. Привыкайте сами себе варить. На фронте часто бывает, что кухне к передовой не подойти.
Воробьев достал портсигар, оделил нас папиросами. Кому не хватило папирос, тот свернул цигарки из махорки. А через минуту мы сидели вокруг Воробьева плотным кольцом, и он казался нам давно знакомым. Воробьев рассказал про дела на фронте: наши части отогнали противника на сто километров от Киева.
В «пятерку», куда я был назначен командиром взвода связи, вместе со мной ехали Бильдин и Васильев. Нас вез на тарантасе командир второго батальона капитан Оверчук, который отныне стал моим начальником. На дорогу он угостил нас свекловичной самогонкой, мясными консервами и пеклеванным хлебом.
Мы ехали, напевая песни, чувствуя себя уже старыми фронтовиками. Я разглядывал Оверчука. Молодой, сухощавый, белобрысый, с тонким шрамом над левой бровью, он казался мне очень мужественным и чуть загадочным. На вопросы комбат отвечал односложно. От него мы узнали, что в полку сейчас «башковитый замполит» — майор Перфильев… Я встрепенулся и спросил:
— Молодой?
— Виски седые.
«Не тот», — огорчился я.
Мы ехали темной степью, навстречу южному влажному ветру. Васильев задумчиво напевал:
— Реве та стогне Днипр широкий…
Он пел долго, в разговор не вступал. Оверчук, видно не охотник до песен, оборвал:
— Помолчал бы ты, сапер! — и Васильев смолк.
Комбат сидел, погрузившись в свои думы. Вскоре он нам их высказал:
— Надеялся получить хотя бы десять офицеров, а мне дали всего двух, да и то один из них связист. Без связиста я могу обойтись: взводом связи Сорокоумов командует, толковый солдат, его вся дивизия знает. И без пулеметчика можно бы обойтись. А вот офицеров-стрелков после боев под Орлом не хватает. Повыбивало многих.
* * *
Я сидел в хате и знакомился с солдатами своего взвода. Их было пять.
— Коммунисты есть? — спросил я.
— Есть, — встал Сорокоумов, приземистый, с широкими плечами. Опустил тяжелые руки по швам и колкими зеленоватыми глазами из-под взъерошенных бровей оценивающе оглядывал меня.
«Не обстрелянный», — казалось, говорил мне этот взгляд.
— Комсомольцы?
— Один я, — встал паренек с женскими поджатыми губами, придававшими умному, бледному лицу оттенок скрытности и тонкого ехидства. Но ясный и застенчивый взгляд противоречил выражению губ, а когда паренек заговорил, впечатление ехидства и вовсе исчезло.
— Из Кургана я, по фамилии Миронычев.
— Из пяти человек один коммунист и один комсомолец, на первый случай достаточно, — вслух подытожил я.
— Ну, а вы почему в комсомол не вступили? — спросил я у молодого солдата, рассматривающего голенища своих сапог, кажущиеся короткими на его длинных ногах. Солдат бойко вскочил.
— Пылаев, непартийный большевик! На днях прибыл в полк. В комсомол вступлю на фронте! — отрапортовал он и, заложив язык за щеку, скорчив правую сторону лица, стал причмокивать.
— Что, конфетку сосете? — полунасмешливо спросил я.
— Нет. Два года конфет в рот не брал, зуб болит.
В манере Пылаева держаться было что-то беззаботное, птичье. И хотя он в боях, как я узнал, не бывал еще, веяло от него фронтовой лихостью. Он трогал больной зуб языком, причмокивал, кривился и, слегка наклонив голову набок, смотрел на меня лукавым взглядом.
Во время этого знакомства нас разыскал ординарец Перфильева.
— Едва нашел вас, — обрадовался он, узнав моих связистов. — Вот, думал, придется пошагать, если вы свою паутинку в поле раскинули. Товарищ лейтенант, вас вызывает майор Перфильев.
Дорогой ординарец пояснил мне:
— Майор всегда всех новичков вызывает. Так у нас заведено.
А я, слушая его, думал: «Перфильев, Перфильев. Однофамилец? Конечно, однофамилец. Мало ли Перфильевых».
— Вот на этой квартире они с командиром полка стоят, заходите, — показал ординарец на пятистенный крытый железом дом.
Замполит сидел за столом, перебирая бумаги. Он повернул к нам голову, порывисто шагнул ко мне.
— Сережа, Сергей, товарищ лейтенант! — кричал он, тряся меня за плечи.
— Ефим! Как ты побелел! — изумленно шептал я, приподняв голову: он был выше ростом. Мы обнялись и расцеловались.
— Федя, выпить и закусить! — весело крикнул ординарцу Перфильев.
Это был прежний Ефим. Вот так он бегал по комнате, читая свои стихи, пять лет тому назад. Он повесил мою шинель на гвоздь, вешалка оборвалась, он бросил шинель на кровать.
— Ничего, это моя койка, — пояснил он, — а это — Ефремова. Он уехал в штаб дивизии, дела у него там, да и дочка. У связистов на коммутаторе дежурит. Я ее видел — славная девушка, недавно приехала к нам в дивизию. Мать ее оставила Ефремова, еще до войны, в Одессу уехала, там, наверно, погибла. А дочь у тетки воспитывалась, потом курсы телефонисток кончила…
Ефим, говоря это, подошел к этажерке, показал на фотографию в небольшой рамке.
— Вот, отцу прислала, — и отвернулся к окну.
Я глянул на карточку и вскрикнул:
— Это она!
Ефим посмотрел на меня, как мне показалось, встревоженными глазами.
— Ты ее знаешь?
Я ему рассказал о встрече на станции.
— Ну, хватит об этом, — сказал он. — Напоминает она мне… — Не договорил, позвал: — Садись к столу.
Я смотрел на грудь Перфильева, украшенную несколькими наградами, среди них блестел орден Ленина.
— Ну, а со стихами как? — спросил я.
— Все мы поэты от шестнадцати до двадцати лет, — улыбнулся Перфильев. — Сейчас пока поэзия забыта.
На столе уже все было готово.
— Давай, Сережа, окрестим тебя в начсвязи боевого полка. Ты на этом месте как впаянный будешь. Такое только пригрезиться может: Сергей Ольшанский — у нас в полку…
— Нет, выпьем за другое, — перебил я, — за тебя живого, хоть и сивого.
А когда поднимали вторую рюмку и Перфильев возобновил тост, я его поправил:
— За командира взвода связи. Зачем скидки на дружбу? Я еще не обстрелян и связи полка взять на себя не могу — не справлюсь.
— Справишься!
— Нет. Пока научусь, жертвы будут. Взводным буду. Суворов и тот с солдата начинал.
— Ишь ты, сравнил! — усмехнулся Перфильев.
— И взводным — много, когда в подчинении солдат Сорокоумов…
— Пожалуй, ты прав, — согласился он. — Неволить не будем. Выпьем за взводного.
Мы выпили и налили еще — за предстоящие бои.
В бой дивизия должна была вступить, видимо, скоро, В полк прибыли еще две группы офицеров. Оверчук ходил радостный и возбужденный.
— Ну, — говорил он, — укомплектовался я офицерами — теперь их столько в полку, что даже собственный резерв создан. Прав был Перфильев, говоря: пришлют — и прислали.
О Перфильеве Оверчук отзывался с особым уважением. В полку замполита любили. Были в этой любви и боязнь оконфузиться перед ним, и стремление получить от него похвальное слово. Даже отчаянные, чуть-чуть партизанистые разведчики при Перфильеве делались подтянутыми.
Однажды во время занятий Перфильев ходил по подразделениям в поле и остановился около моих связистов, которым я ставил учебную задачу.
Я только что набросал схему примерной боевой обстановки: дать связь двум ротам, одной — в лесу, другой — на открытой местности. Ездовой должен был стрелять из трофейной ракетницы для обозначения переднего края противника. Солдатам было приказано провод основательно маскировать, прокладывать линию ползком. Перфильев стоял и слушал, трогая длинными тонкими пальцами раздвоенный, волевой подбородок.
— Товарищ лейтенант, я по лесу, я высокий, наведу и подвешу, — попросил Пылаев при распределении заданий.
— Ползать боишься, — улыбнулся Сорокоумов, — а в бою придется. — Он накинул ремень катушки на плечо, взял в руки телефон и боком лег на землю, ожидая команды.
— Пылаев будет начальником направления связи, поведет по лесу, — сказал я.
— Правильно, я длинный!
— В лесу форсируете озеро. (Местность была мною заранее разведана.)
Перфильев улыбнулся, Сорокоумов захохотал:
— Выгадал!
— Слушаюсь! — отрапортовал Пылаев, всем своим видом стараясь показать, что он с удовольствием выполнит любую задачу.
Я посмотрел на часы.
— Миронычев — оборудовать ЦТС. Приступить к работе!
Начальники направлений связи поползли. Пылаев — вправо, к лесу, Сорокоумов — прямо на бугорок, из-за которого ездовой пустил первую ракету. Она описала светящуюся дугу и с шипеньем упала в сухую траву.
Миронычев, сжав и без того тонкие губы, рыл окоп под ЦТС. Вид у него опять был ехидный, и мне показалось, что солдат иронизирует над педантичностью своего необстрелянного командира.
Я взял лопату и стал помогать ему; он молча посторонился. Мне снова показалось, что у Миронычева на лице мелькнула самодовольная улыбка: дескать, заставил нас зря копаться, так и сам потрудись.
— Товарищ лейтенант! — позвал меня Перфильев. — Пойдем посмотрим, что делает Пылаев. — И добавил: — Посредникам разрешается во весь рост.
Мы шли по сухой траве, местами еще не пожелтевшей. Перфильев говорил:
— Я пошел разведчиков посмотреть, да увидел тебя. Твои тоже ползать не любят.
В лесочке мы увидели небрежно заброшенный на ветви деревьев телефонный провод. Вблизи уже слышался голос Пылаева:
— Нерпа, докладываю: нахожусь на месте.
Мы увидели Пылаева. Удобно разместившись в кустах на ближней стороне озера, он покуривал, с наслаждением вытянув на траве свои длинные ноги.
— Вы почему приказание не выполняете? — спросил я.
Пылаев вскочил, встал по стойке смирно и, скосив виноватый взгляд на Перфильева, неуверенно ответил:
— Вбовд нельзя… сапоги промокают, да и глубоко там, наверное. Игра же это… Я представил, что я там…
— Не игра, а учеба перед боями.
— А может быть, так, — поправился Пылаев, — в боях со второго этажа прыгать придется. Скажем, атака противника, я заскочил на второй этаж, а за мной гонятся…
— Может быть, — ответил я, сдерживая накипающее раздражение.
— Значит ли это, товарищ лейтенант, — продолжал Пылаев, — что нам сейчас надо со второго этажа прыгать?
— Это казуистика, Пылаев, — ответил я. — Ты берешь исключительный случай. Наша же учеба предполагает характерные случаи в характерной обстановке.
Пылаев опустил глаза, и на его губах застыла хитроватая улыбка. Наступило неловкое молчание. Перфильев осуждающе посмотрел на меня. Я слегка растерялся, но, чувствуя свою правоту, спросил:
— Ты пытался переправиться на ту сторону?
— А как же! — бойко ответил Пылаев. — Но разве бы только крылья мне помогли.
— А плот мог бы помочь? — быстро спросил я.
— Безусловно, — простосердечно согласился Пылаев.
— Пошли.
Пройдя по берегу метров пятьдесят, я показал на видневшиеся в камыше связанные бревнышки. Губы Пылаева сделались детскими, обиженными, и на лице его застыла та наивность, которую я в нем неоднократно наблюдал потом, зная уже ей истинную цену.
— Недоучел, товарищ лейтенант, — сказал он виновато и, вдруг оживившись, попросил:
— Разрешите исправить ошибку.
— Исправь.
Вооружившись шестом, Пылаев на плотике подплыл к тому месту, где стоял его телефон. Он надел катушку с кабелем на ремень за спину и поплыл через озеро. Временами он останавливался и, прикрепив за кабель запасной железный штырь заземления, опускал его в воду.
— Для чего это он делает? — спросил меня Перфильев.
— А чтобы кабель ложился на дно. При форсировании рек это необходимо: иначе плашкоут, катер или моторка могут порвать провода.
Вскоре Пылаев переправился и, включившись в провод, доложил об этом на ЦТС.
— Ну, с плотиком тебе повезло! — сказал мне Перфильев.
— Нет, — ответил я, — просто я вечером все здесь осмотрел. А Пылаев поискать поленился.
Перфильев улыбнулся:
— А я, брат, признаться, вначале подумал, что ты зарапортовался: прохладно сейчас купаться. Ну, действуй, пойду к разведчикам.
После ухода замполита я навестил Сорокоумова. Солдат дежурил у телефона, сидя в отрытой им ячейке. Его линия была тщательно замаскирована, имела запасы слабины на случай порывов. Миронычев, хоть и покряхтел, но окопчик для ЦТС отрыл добросовестно. Даже сделал углубление для телефона и сиденье.
— Земелька мягкая, — сказал он, — на фронте бы такую.
С занятий мы шли за повозкой, на которую погрузили имущество.
— Ты что, два раза озеро форсировал? — с ехидцей спросил Пылаева Миронычев.
— А как же! — раздраженно ответил тот. — Наш полководец приближает нас к боевой обстановке.
Все засмеялись.
— Прекратить разговоры! — обернувшись, скомандовал я и пошел сбоку строя, наблюдая за порядком.
В это время я вспомнил своих дальневосточных солдат, которые все до одного так хорошо ко мне относились, вспомнил, как они провожали меня на фронт…
Глава третья
Через несколько дней полк выступил в поход. Наши войска, освободив Киев, гнали врага за Фастов, к Житомиру.
Передовые части, которые нам предстояло догнать, подходили к Житомиру. Они двигались так стремительно, что отстала артиллерия, застряв в осенней грязи, на разбитых шляхах. Меж тем поговаривали, что Гитлер уже бросил навстречу нам танковые соединения Роммеля, еще недавно находившиеся в Африке. И как обычно перед немецким контрнаступлением, днем над дорогами высоко в небе кружили разведывательные самолеты противника, прозванные за свой вид «рамами».
Взвод связи замыкал батальонную колонну. Взвод пополнился и теперь состоял из девяти человек. В боях это было минимальное число: к трем стрелковым ротам — по два человека в каждую, одного — к минометной роте, одного — с лошадьми и одного — на ЦТС, — так распределил я солдат.
Сорокоумов шагал рядом со мной.
— Бывал я в этих местах в сорок первом, — говорил он, хмуря мохнатые брови, обращаясь не то ко мне, не то к Пылаеву, посасывающему больной зуб.
— А через Днепр по мосту отступал или на подручных средствах переправлялся? — заинтересовался Пылаев.
— Вплавь — боком, на спине — всяко, лишь бы пилотку с красноармейской книжкой не замочить да винтовку.
Миронычев рассмеялся.
— На такой спине год плавать можно, — сказал он сквозь смех, — а на пылаевской и часа не продюжишь.
— Часа, часа! Много ты знаешь, — огрызнулся Пылаев.
— Пловец куда там!.. Держаться можешь на воде, где глубина по колено, — не унимался Миронычев.
Сорокоумов пристально посмотрел на обоих, и они умолкли.
— Мост жалко, — сказал он, — красивый, большой был. Взорвать быстро можно, а строить — долго.
Мимо батальона обочиной дороги проехал «виллис» с комдивом и начальником политотдела. Деденко сидел задумавшись. Воробьев, пригнувшись, что-то говорил шоферу.
— Привет связистам! — крикнул начполит, поравнявшись с нами.
На вторую ночь мы подошли к Днепру. Здесь, чуть севернее Киева, он не очень широк. Через реку был наведен понтонный мост. Вода под ним пенилась, клубилась, клокотала.
— Может быть, те же саперы и строили, что взрывали? — задумчиво проговорил Сорокоумов. Я посмотрел на него с уважением: хлебнул фронтового лиха этот солдат. Сотни километров линии навел он и исправил своими широкими, лопатообразными руками.
Многое Сорокоумов повидал на своем веку. Строил мельницы, служил лесником, а перед уходом в армию заведовал в колхозе птицеводческой фермой. Об этом увлечении он не любил говорить: солдаты шутя называли его куролюбом. Мирон посмеивался, пряча в душе чертей.
— Верхогляды, — говорил он, — да вы знаете, что такое курица? Если эту курицу блюсти хорошо, она выгоднее свиньи. За газетами надо было следить. Читали выступление Хрущева перед войной? Я после этого выступления и поступил на ферму. Знаете, сколько мяса, яиц, пера мы сдали государству? Инкубатор у меня был, все было. А вы говорите… — И тут черти выскакивали из его души:
— Молчать мне, а то зашибу! Каждый должен горизонты государства видеть, а не только свой нос.
Сорокоумов любил всякую работу. Жила в нем вековая традиция русского трудового человека: он и на войне все делал обстоятельно, не думая о том, на день это делается или на год. Уж если наведет линию, так есть на что посмотреть. И красиво и прочно.
Четыре раза после лечения в госпиталях возвращался Сорокоумов в свою роту. Его оставляли старшиною в медсанбате, но он просился снова в свой полк. Он был хорошим помощником мне во всех боевых делах.
У понтонного моста полк остановился: перед вечером мост бомбили немцы, один пролет был разрушен. Саперы, торопясь, чинили его. Взошел месяц. Кривой, как турецкий ятаган, висел он в темном небе, слабо освещая кусты, обозы, людей. Над противоположным берегом мигнул и погас огонек — это с опознавательными огнями пролетел самолет, наверное У-2.
«А может быть, скоро мой первый бой?» — подумал я, и в сердце шевельнулась тревога.
Мост поправили. Снова заскрипели колеса, послышались голоса, тревожное ржание коней.
Поздним вечером мы остановились на привал в какой-то пустой деревне. Поступил приказ быть в полной боевой готовности. Редкие хаты сиротливо стояли меж пепелищ. Пахло прелой соломой, жженым навозом. Откуда-то сочился тошнотворный дым. Минометчики сгружали боеприпасы с машин на повозки. Пролетали конники, распластав крылья плащ-палаток.
— Видно, противник близко, — сообщил Сорокоумов, наблюдая предбоевое оживление. — Наверное, завтра еще марш — и в бой.
Оверчук приказал навести связь в три стрелковые и в минометную роты. Я развернул ЦТС и разослал ННСов, как принято сокращенно называть начальников направлений связи, в роты, оставив при себе одного ездового, пожилого солдата Рязанова. Рязанов был опытным связистом. Он знал все виды проводок: шестовую, кабельную, постоянную на столбах. Рязанов умело прикрепил к коммутатору концы провода, идущего от рот, и провел линию в дом, где расположился комбат. Вскоре на нашу ЦТС в сопровождении полкового связиста, притянувшего провод от полка к комбату, зашел Бильдин. Вид у него был воинственный.
— Ты что? — спросил он, угрожающе выставив на меня клинышек курчавой бороды. — Всем связь, а пулеметчикам нет?
Я обнял его и усадил рядом:
— Таков приказ комбата. Людей у меня больше нет, да и с проводом туго.
— Людей нет! — добродушно ворчал Бильдин. Чувствовалось, что он зашел не поругаться, а повидаться. — Вон у дивизионных связистов тоже не хватает людей, однако всех обеспечивают. Между прочим, я был на КП полка, видел одну связистку. Такая деловая дева, сержант, Ниной зовут. Ты не знаешь, где мы ее с тобой встречали?
— Нет.
— А она спросила о тебе. Привет передала.
— Брось разыгрывать!
— Я серьезно. И знаешь кто это? Дочь Ефремова. Мы видели ее — помнишь эшелон? О проводах она пела, чернявая, огнистая такая.
— А где она дежурит? — спросил я, с головой выдавая себя.
— У командира полка.
Я подошел к аппарату полкового телефона, взял трубку у дежурившего солдата и нажал зуммер. Мне ответил девичий голос.
— Простите, что беспокою, это говорит Ольшанский. Помните, мы виделись на полустанке, я вам тогда сказал, что встретимся… Вот и встретились.
— Ольшанский? Ах, да… — ответила она, и в голосе ее послышалось такое безразличие, что у меня сразу пропало желание быть озорным. Я стушевался.
— Я хочу поздравить вас с началом боевой службы.
— Спасибо.
— И поблагодарить за привет…
— Какой привет?
— Вы передали с офицером, у которого кудрявая бородка!
— А-а… ну это шутка…
Трубка захрипела.
— Вы меня слышите? — продолжал я.
— Да, — ответила девушка таким тоном, который исключал всякую возможность дальнейшего разговора.
— До свиданья… — сухо закончил я, решив, что разговаривать нам больше не о чем.
Подъем был ранний, тревожный: ночью дивизия получила новую задачу — форсированным маршем выдвинуться южнее городка Малин.
Я увидел на карте комбата место сосредоточения дивизии. Оно было обведено красной овальной чертой на зеленом массиве леса близ Житомирского шоссе.
Шли очень быстро, привалы делали редко. Все стали сосредоточенными и серьезными.
Связисты шагали уверенно и привычно. Пылаев, прищурив глаза, о чем-то думал. Конечно, его мысли, как и мои, были заняты предстоящим боем. Я как-то не очень верил, что меня могут убить. Это свойственно молодости — верить в бесконечность жизни.
Мы шли к назначенному месту. В небе долго кружила «рама», оставляя за собой молочные бороздки. Через некоторое время три немецких самолета, внезапно налетев, ринулись на нашу колонну. Солдаты рассыпались по обе стороны дороги. Захлопали винтовочные выстрелы. Мы с Пылаевым, Сорокоумовым и Миронычевым остались у повозки и дали из автоматов несколько очередей по самолетам.
— Как спаренный пулемет! — захохотал Сорокоумов, обнажив наискось поставленные, потемневшие, как у заядлого курильщика, зубы.
В это время над головой пронесся вихрь.
«Из пулемета», — я инстинктивно пригнулся.
«Юнкерсы» не бомбили. Они взмыли вверх и ушли. На дороге лежали два только что убитых бойца с бледно-желтыми лицами.
Солдаты торопливо выкопали могилу в поле близ обочины, дали салют из винтовок и автоматов, и мы пошли дальше. Шагающий рядом со мной Сорокоумов внимательно посмотрел на меня и опытным взглядом пожившего уже человека определил, что командиру взвода немножко не по себе после налета.
— В сорок первом, — заговорил он, слегка шепелявя, — нас у Днепра бомбили, был такой грохот, что мы пооглохли все. Это я потом уже узнал от артиллеристов, что в такое время рот надо открывать.
Сорокоумов говорил буднично, спокойно и постепенно отвлек меня от мрачных дум.
В район сосредоточения полк пришел глубокой ночью, в непроглядной тьме, и сразу же батальоны развернулись в боевые порядки и начали окапываться.
Навстречу противнику была послана разведка.
— Уверенно вы по карте ходите, — сказал я комбату Оверчуку.
— Я — что! — ответил комбат. — Вот Ефремов с Перфильевым по азимуту хоть лесом, хоть степью тютелька в тютельку приведут. Степью еще труднее ходить: она, брат, обманчива, и ориентиров природных на ней нет. На Центральном фронте пришлось нам по ней походить… — И вдруг, точно перебив самого себя, закончил резко: — Дайте ротам связь.
Осевую линию к роте, окапывавшейся в центре, повел Сорокоумов. Это была самая ответственная линия: она соединяла с батальонным коммутатором провода двух соседних рот. Эти роты связью обслуживали новички.
Миронычеву я поручил навести линию в минрепу, расположенную в овраге за КП батальона. Пылаев остался на ЦТС.
Выкопав совместно со мной небольшой окоп буквой «Г», он уселся в нем и, прислонив трубку к уху, стал ждать.
— Сорокоумыч навел, — вскоре доложил он.
Потом последовали сообщения от Миронычева, от новичков из рот, и линия заработала. Командиры подразделений сообщили комбату о ходе оборонительных работ, о дозорах, полевых караулах. Впереди слышался нарастающий орудийный гул, сопровождаемый временами монотонным рокотом вражеских самолетов.
— Наступают, — лаконично заметил Оверчук, высунувшись из своего окопа, который находился рядом с нашим.
Я подменил на дежурстве Пылаева, уставшего от похода, замученного флюсом.
— Подежурю… не хочу спать, — уверял он, но, сменившись, пристроился в уголке окопа и тут же заснул крепким сном.
Предположение Оверчука подтвердилось. Становилось все тревожнее. Полковые связисты притянули свой провод, подав его конец к нашему коммутатору. Из штаба стали звонить оперативники, требуя срочно представить схему обороны батальона, а артиллеристы запрашивали о наличии боеприпасов к минометам и пушкам.
Я сидел и слушал переговоры, старался уяснить себе сложившуюся обстановку.
Мне было известно, что Первый Украинский фронт, в состав которого входила наша дивизия, развивая после освобождения Киева стремительное наступление, выбил противника из Житомира. Но всякое наступление имеет наивысшую свою фазу и фазу затухания. Не всегда победы можно считать заслугами, а поражения — промахами полководцев. Фронтом командовал очень способный генерал Ватутин. И если бы все дело сводилось к умению руководить, то наш успех был бы обеспечен.
Нет, для наступления, кроме умения воевать, нужно должное количество войск, техники, снарядов. Мне тогда еще не было известно, что на нашем участке всего этого было недостаточно в условиях, когда Гитлер бросил на нас отдохнувшую после африканского похода, пополненную личным составом и машинами танковую армию Роммеля.
Сидя в окопе рядом с Оверчуком, я по телефону слышал приказание Ефремова Оверчуку завалить деревьями перед обороной батальона ведущее на Житомир шоссе.
— Завал делайте выше, а по бокам его поставьте противотанковые орудия, сейчас они к нам подойдут.
— Слушаюсь, — ответил Оверчук и попросил разрешения уйти в роты.
В это время мне позвонил из роты Сорокоумов и сообщил, что «второй» — таков был условный позывной Перфильева — сейчас был в траншеях вместе с парторгом, комсоргом и агитатором полка.
— И когда он только спит? — с оттенком восхищения сказал Оверчук. — Вот и в бою, попробуй ему что-нибудь неверно ответить, когда он на НП батальона из штаба идет через роты и все уже знает: и как кормили, и чем кормили, и сколько раз, и какой глубины окопчики у солдат, и то, что они иной раз чрезмерно экономят патроны.
Мне отрадно было слышать это о своем товарище.
Оверчуку позвонили из штаба полка: танковые колонны противника прорвали нашу оборону под Житомиром и движутся вперед с задачей овладеть Киевом; вражеские танки в любую минуту могут появиться перед батальоном. Оверчук, выслушав это сообщение, поспешил в роты.
Я сидел в наскоро отрытом окопе, напряженно всматривался в темноту; мне казалось, что противник вот-вот появится и начнется то неизведанное и, чего греха таить, страшное, что зовется боем. Я так и не уснул в эту ночь, впрочем, как и все офицеры полка.
Противник не появился.
Перед самым рассветом к нам на КП батальона пришел Перфильев. Он сел около меня и неожиданно заговорил о жене.
— Я потерял ее в начале войны, а думать не перестаю о ней каждый день. Жива она — значит я уже отец, нет ее — вдвойне сирота… Сережка, Сережка, милый мой лейтенант, до чего же хороша жизнь! Стоит она, черт возьми, чтоб за нее так сражаться! Весь мир на нас смотрит: победим — всех осчастливим. Не станет меня, тебя, а победить должны…
Меня тронули его слова. Мы посидели молча, погрузившись в раздумье. Потом Ефим попросил по телефону связать его с политотделом дивизии, вызвал подполковника Воробьева. Разговор их был коротким, и в конце его Перфильев сказал:
— Понятно.
Обняв меня, осторожно зашептал, прислушиваясь к храпу Пылаева:
— Сережа, милый, впереди нас части отходят… Вот-вот будут здесь. Завтра быть бою. Поспи немного. Мне все равно не уснуть.
Я отрицательно покачал головой:
— Лучше ты усни, Ефим: у меня взвод, а у тебя полк, тебе завтра будет больше работы.
— У тебя, Сережа, от взвода бессонница, а ну-ка, умножь ее на масштаб полка. Да притом я днем выспался, ехал верхом и дремал. Ты же пешком шел. Поспи.
— Нет. Надо линии проверить. Чуть развиднеется — пойду.
Из роты позвонил Сорокоумов:
— Обозы передовых частей подъехали. Кони в мыле. Гнали галопом.
Перфильев выпрыгнул из окопа и ушел снова в роты. А еще через час, уже на рассвете, стали уплотнять оборону потные и усталые солдаты отошедших под натиском противника передовых частей.
Я прошел по линии. Возле домовитого окопа Сорокоумова сидели Бильдин и незнакомый солдат, очевидно, из еще недавно находившейся впереди части.
— Техникой берет, — говорил солдат, жадно вдыхая махорочный дым. — Откуда ее столько… на нашу роту перло двадцать пять «тигров». Звери, не машины.
— А вы их и били бы, как зверей, — вставил Сорокоумов.
— Били. Шесть штук подожгли, а их еще девятнадцать. Ловко вот здесь говорить. Сегодня представится случай тебе отличиться.
— Что ж, нам не первый раз. Видали зверей и почище «тигров». А ты не паникуй!
— Паникуй? Ишь какой храбрый у телефона, а танки завидишь — и амуницию забросишь всю.
— Ну, ты, сопля, потише! — угрожающе предостерег Сорокоумов. — А то дам в ухо… до Курска колесом проскочишь.
— Да что ты взъелся?
— А то, что еще в сорок первом нам велели к ногтю прибирать таких, как ты.
Бильдин сидел, теребя свою бородку, слушая, посмеивался одними глазами.
— А красноармейскую книжку ты не потерял? — спросил он у солдата.
— Да за кого вы меня принимаете? — обиделся тот и бросил самокрутку.
— Эй, Тимоха! — крикнул он.
Из окопа неподалеку поднялась заспанная голова.
— Чего тебе?
— Скажи им, кто я.
— Курский соловей, вот ты кто… Спать не дал.
Сорокоумов расхохотался:
— Вишь, как угадал! В Курске такие свистуны только и бывают.
Обескураженный солдат ушел.
Вместе с Бильдиным я сходил в обе роты. Большинство солдат спало. Было совершенно тихо, и траншеи с нацеленными на запад ружьями ПТР, с пулеметными гнездами, обжитые уже и замаскированные, казались учебными, как в дни маневров. Я осматривал передний край, пересекающий разбитое, грязное шоссе, прямое, как просека в лесу. По обеим сторонам шоссе тянулись захламленные кюветы и полосы недавней порубки.
— Партизан боялись, — сказал Бильдин, указывая на неровные пни вдоль дороги. Между этими пнями лазили наши саперы, минируя поле.
— Естественные надолбы, — отозвался я.
— Нет, — отмахнулся Бильдин, — тонковаты, низки и редки.
Слева от нас в небе, позади траншей, полоснулось черное облако, рявкнуло и расползлось дымом.
— Немец бьет. Шрапнелью, — определил Бильдин.
И сразу в траншеях солдаты зашевелились, приникли к пулеметам, винтовкам, автоматам.
— По местам, — сказал тихо Бильдин. И, торопливо пожав мою руку, ушел к своим пулеметам, маленький и сутулый, торжественно подняв бородку.
Возвращался я по своей линии, присматриваясь, как лучше придется устранять порывы под огнем. Черные мазки шрапнельных разрывов пятнали небо почти над моей головой. Я старался не смотреть на них, не слушать сухой треск разрывов: проверял свое самообладание. Но все же при каждом разрыве я невольно горбился.
Навстречу мне попался подполковник Воробьев в сопровождении Перфильева. Шли они налегке, в телогрейках, оживленно разговаривая. Я на ходу поднял руку к шапке, мне также на ходу ответили. «Бодрствует начальство всю ночь», — с уважением подумал я.
«До рот метров пятьсот», — прикинул я в уме. И еще раз осмотрел местность, стараясь запомнить каждую лощинку и каждый бугорок.
— Ну как, связь будет работать? — встретил меня вопросом Оверчук, когда я пришел на батальонную ЦТС, находившуюся возле его командного пункта. Оверчук лежал у своего окопа на бугорке, с которого хорошо было наблюдать за расположением рот.
— Постараемся.
— Смотри… я в бою сердитый.
* * *
Немцы прощупывали нашу оборону методическим огнем. То впереди, то сзади позиции рвались шрапнельные и фугасные снаряды. Сила этого огня увеличивалась поминутно. Я недоумевал, почему молчит наша артиллерия, и спросил об этом Оверчука. Тот криво улыбнулся моей наивности:
— Зачем обнаруживать себя до времени? Им это и надо: засекут и подавят.
— Ну, а наши засекают сейчас?
Ответа не услышал: сзади все задрожало в переливчатом грохоте. Небо, казалось, раскололось, и красные молнии, промелькнув над нашими головами, неистово завывая, умчались к немцам.
— Катюши заиграли! — восхищенно сказал Пылаев и тут же тревожно спросил: — А их не засекут?
— Лови их… они уже укатили на зарядку, — ответил Сорокоумов.
Немецкая артиллерия притихла.
К окопу ЦТС подошел ездовой Рязанов. Он принес суп в двух котелках, хлеб и флягу с водкой. Сидя на краю окопа, он покашливал, багровея и беззлобно ругаясь:
— Простыл, язви ее! — Давясь кашлем, сообщил: — В полк танки и самоходки пришли.
— Много? — спросил любопытный Пылаев.
— Возле церкви пять видел. Напротив полковой ЦТС еще три… Восемь штук. Стало быть, нам придадут два, либо три… наверно, три: мы в центре и шоссе тут.
— А по селу бьет, Рязаныч? — спросил Пылаев.
— Лупит. Дивизионные связисты линию ладить замучились. Дочка Ефремова в одной гимнастерке взад и вперед по нитке носится… она у них линейным надсмотрщиком, ну и на КП у отца дежурит.
Я представил Нину на линии под снарядами… Девушка могла бы сидеть на дивизионном коммутаторе.
За окопом упал снаряд. Осколки со свистом пролетели над ЦТС. Связь прекратилась.
— Пылаев, нитку! — приказал я.
Пылаев выскочил из окопа и побежал вдоль линии. В это время со стороны противника застучали пулеметы. Кто-то крикнул:
— С бронетранспортеров бьет!
Рязанов, сохраняя внешнее спокойствие, спустился в окоп, кашляя и покуривая изогнутую форфоровую трубку, видимо трофейную. Вскоре я отослал его к лошадям, а сам, приподнявшись на земляную ступеньку, стал наблюдать за Пылаевым. После первой пулеметной очереди он не лег на землю, а продолжал бежать, слегка пригнувшись. Немецкий пулемет, помолчав несколько секунд, учащенно застрочил, его поддержал другой, третий. Пылаев упал.
— Убит! — вскрикнул я.
Но в ту же минуту Пылаев пополз.
— Ольшанский! — прокричал Оверчук.
Я пригнулся, схватил трубку телефона. Линия молчала.
— Связь! — бешено кричал комбат.
Линии молчали. Не отвечала даже минрота, расположенная в овраге, за КП батальона. Тогда я выскочил из окопа и, ничего не видя, не замечая, кроме провода, змеящегося по земле, бросился вдоль линии. Пробежав немного, увидел бегущего навстречу Пылаева, лицо его было в грязных потеках пота.
— Есть? — крикнул он.
— Нет… беги на станцию… здесь я сам.
— Нитка целая, я всю связал.
— Наверно, снова порвало. Беги, дежурь!
Я пробежал еще метров сорок и увидел разбросанные концы провода, а рядом свежую воронку. Поймал один конец, другой, прыгнул в воронку и торопливо стал связывать провод. Но проверить линию не мог: телефона не было. Я злобно выругался: «Дурак!.. Так можно бегать весь день».
Оставалось одно — идти в какую-либо из рот. Я вылез из воронки и побежал вдоль провода. Близко свистели пули и осколки. Подлый комочек страха временами разрастался, заполняя всю грудь, но усилиями воли я загонял страх в самые дальние уголки сознания.
Из траншеи мне кричали Бильдин и Перфильев:
— Быстрей, быстрей… воздух!
Я на бегу глянул на небо.
«Юнкерсы» шли клиньями по звеньям. Они пикировали один за другим, и бомбы, дико завывая, черными, неправдоподобно огромными каплями неслись вниз, падали близ шоссе, меж пней на вырубке, за траншеями, в траншеях, наполняя окрестность грохотом разрывов.
Едва переводя дух от быстрого бега, я спрыгнул в траншею рядом с Сорокоумовым.
— Связь есть, — доложил он. — Шапку-то потеряли, товарищ лейтенант.
Я схватился за голову. Действительно шапки нет!
— Без телефона не ходите, — с легкой укоризной сказал Сорокоумов. — Можете без конца бегать по линиям, а прозвонить нечем… жизни это может стоить.
— Знаю, Сорокоумыч, — кивнул я, называя солдата так по примеру Пылаева, и попросил у него докурить.
Подошел Перфильев. Сдвинутая на затылок шапка придавала ему задорный вид.
— Работает? — спросил он, показав на телефон.
— Плохо, — ответил я, думая о линии.
— В бою всегда так. — Перфильев взял трубку и соединился с НП командира полка.
— Ну, как? — спросил он. — Отбиты? Чудесно!.. Сейчас я приду. — И поправил обеими руками шапку. — Чтобы не потерять, — пояснил, ни к кому не обращаясь, и хитровато посмотрел на меня: — Под пулями не ходи, как на пляже.
К нам подбежал Бильдин.
— Товарищ майор! — поспешно сказал он. — Немцы идут в атаку… за танками.
Я выглянул за бруствер. Около шоссе, далеко впереди, немцы бежали неровными шеренгами, а впереди них ползли неуклюжие угловатые танки. Наша артиллерия, до этого не выявлявшая себя, открыла огонь. Не умолкали и немецкие пушки. Даже в нашем окопе земля вздрагивала.
Линия связи рвалась вновь и вновь.
Сорокоумов, исправив очередной порыв, свалился в окоп. Его большой с залысинами лоб был в крупных каплях пота. Показывая свои передние, наискось срезанные зубы, он прокричал в трубку:
— Амур-р, Амур-р, проверяю!
А потом, повернувшись ко мне, сказал:
— Вас вызывает комбат на КП.
Я подошел к Перфильеву, молча наблюдавшему за противником. На бровке окопа около него лежали две толстые противотанковые гранаты.
— Товарищ майор, — строго по-уставному отрапортовал я, — разрешите остаться в роте… — и горячо зашептал, забыв субординацию: — Ефим, голубчик, что я там буду делать на КП?.. Тут атака, а комбат туда приказывает…
— Идите на КП! В бою у каждого свое место, — жестко отчеканил Перфильев и, не глядя на меня, сунул мне в руку коробку папирос.
— «Пушки», — машинально прочитал я и выскочил из траншеи.
Внезапно установилась тишина. Так бывает перед бурей.
И буря грянула. Снаряды рвались впереди, сбоку, сзади, пули визжали по сторонам, над головой.
Я бежал, связывал провод, падал, снова бежал. Мимо меня, брызжа пеной, проскакали кони артиллеристов — одни, без седоков, бренча передками. За ними галопом на тяжеловесном коне гнался молоденький солдат, цепко держась в седле с оторванным стременем.
На ЦТС было пусто. Я нажал кнопку зуммера и поочередно проверил все роты. Связь работала.
Вскоре появился Пылаев.
— В минроту бегал, — доложил он и подал мне мою шапку.
— Чуть не убило, — покосился Пылаев на след от пули на шапке.
Бой не утихал. Снова стреляли «катюши», их снаряды огнем полосовали небо, шурша и воя.
В сумерки Оверчук доложил в полк:
— Атаки отбиты.
Но с наступлением темноты немецкие пушки заговорили вновь.
Высоко в темном небе вспыхивали немецкие осветительные ракеты. Связь то и дело рвалась. Я разослал по линии всех солдат. Наконец после бомбежки бросился вдоль провода сам, придерживая рукой болтавшийся на плечевом ремне аппарат. Нашел порыв, исправил, проверил линию. Работает.
Заскочил в траншею, где находились Перфильев, Бильдин и Сорокоумов.
— Танки! — крикнул в это время Бильдин, выглянув за бруствер. Явственно донеслось железное рычанье. Я выхватил телефонную трубку у Сорокоумова:
— Амур!
— Амур слушает! — ответил Пылаев (он успел прибежать к комбату).
— Передай, — отчаянно выкрикнул я, — идут танки!..
Эта весть полетела по проводам дальше и достигла Ефремова.
— Отрезать пехоту! — приказал командир полка через Пылаева и меня Оверчуку.
Танки, гремя гусеницами, уже переваливали траншею слева от нас, утюжили ее; поворот в одну сторону, поворот в другую. Солдаты по траншее отбегали в сторону от танков, бросали гранаты в наступающих гитлеровцев и стреляли по ним.
Я выхватил автомат у убитого и, приникнув к бровке траншеи, стал строчить по едва приметным в темноте силуэтам. Наползая, выросла и вдруг дохнула на меня горячим бензинным угаром огромная тень — у траншеи появился танк. Я отскочил. Танк переполз траншею. Взрыв потряс землю, и огонь охватил стальное чудовище. Это Перфильев и Сорокоумов бросили разом две противотанковые гранаты под брюхо машины.
На танке, в дымном пламени, с дробным треском стали рваться снаряды, которые танкисты возят в ящиках на броне позади башни.
Лавина немецких танков, разбросав завал на шоссе и подавив противотанковые пушки, прорвалась через наш передний край и пошла дальше. Но мы остались на своих местах.
Подоспел подполковник Воробьев с резервом комдива. Дивизионные разведчики, солдаты учебной роты и саперы открыли огонь и окончательно отсекли немецкую пехоту от танков. Солдаты боепитания принесли запас ракет, и теперь местность периодически освещали наши ракетчики. В секунды, когда вспыхивали ракеты, я видел в поле у шоссе сожженные остовы танков, обгоревшие пни и пенечки и совсем близко от нашей траншеи — трупы немцев.
Я сидел рядом с Сорокоумовым, часто проверяя связь. В общем линии работали хорошо. Оверчук перебрался к нам в траншею. Минрота осталась на старом месте, и к ней шел осевой провод. Пылаев остался на ЦТС, отныне превращенной в контрольную станцию.
Оверчук послал меня к Пылаеву.
Держа наготове автомат, то и дело спотыкаясь в темноте, я побрел вдоль линии.
Впереди на горизонте неровное, с острыми клиньями, пламя рассекало густую темень неба. Горело село.
Я добрался до Пылаева и здесь почти столкнулся с высоким человеком. Вскинув автомат, я крикнул:
— Кто идет?
— Ефремов, а ты кто?
— Ольшанский, связист Оверчука.
— А! Где комбат?
— В траншеях.
— Перфильева не видел?
— Он там же.
— Связь с полком есть?
— Нет. С ротами есть.
— Так… — Ефремов помолчал и вдруг обернулся назад. Только сейчас я заметил, что он был не один, а с группой людей.
— Шамрай, — обратился он к рослому парню. — Доберись до комдива, он на КП у оврага, близ минроты Оверчука, и скажи ему: я буду здесь в батальоне. Скажи, что радисты у меня убиты, проводная связь нарушена, жду указаний.
Шамрай повторил приказание и исчез в темноте.
— А вы, голубчик, — обратился Ефремов ко мне, — найдите бывшее мое НП в доме лесника, отсюда метров пятьсот, — параллельно КП Оверчука, поищите там провод от дивизии, включитесь. Если есть связь, сообщите в штадив то же, что я сказал Шамраю. Если нет связи, с полчаса подождите… там линейный надсмотрщик — девушка провод исправляет. Появится — скажите, пусть идет в штадив… Комбату передам, что отослал тебя, — незаметно перешел он на «ты». — Будь поосторожней: там «тигр» прошел, стрелял в дом. Вон, видишь, горит?
Я шел торопливо, стараясь не упустить из виду багровое мигающее пятно. Дом, видимо, догорал.
Огонь впереди становился все тусклее. Надо спешить, иначе собьешься с пути. Я побежал. Упал, споткнувшись о телефонный провод. Нащупал его и, перебирая в руках, пошел дальше. Это был оборванный конец полковой линии, наверное в этом месте прошел танк и утащил на своих гусеницах второй конец. Провод привел в лесочек. Я осторожно стал пробираться меж кустами и деревьями. Со стороны догоравшего дома несло едкой гарью. Нужно было идти осторожно. Я шел, оглядываясь вокруг.
«А ведь всего каких-нибудь два часа назад здесь был наш тыл…» — думал я.
Наконец моему взору открылась полянка, освещенная слабым светом догорающего пожара. И прямо перед собой я увидел сидящего на корточках человека. Сомнения не было: кто-то возился с линией.
«Неужели немец?» — обожгла мысль. Пламя догорающего дома вспыхнуло с новой силой. Сидящий поднялся, я увидел девушку и сразу узнал ее.
— Нина!
Она прислушивалась, еще не веря, что кто-то ее позвал.
Я выбрался из кустов и подошел к Нине Рядом с ней на земле стоял включенный в линию телефон.
— Молчит Нерпа, — сказала она, — и, вытирая рукой глаза, добавила: — Проклятый дым.
— Меня прислал Ефремов, — начал я, — сообщить в штадив, что его НП сменен.
— Он жив? — вскрикнула Нина.
— Жив, на НП у Оверчука.
Нина бросилась ко мне, обхватила мою шею, но тут же, смутившись, отпрянула.
— Я только сейчас подполковника видел. Он велел передать линейному надсмотрщику, чтобы тот шел в штаб дивизии.
— Линейный надсмотрщик — я. А в штадив не пробраться: там немецкие танки. — И она указала рукой на горизонт, где полыхалось далекое, зловещее пламя, уходя алыми языками к густо-темному небу.
— Горит, — со вздохом сказала Нина, — а давно ли у нас коммутатор там стоял!
— Я дежурила на НП, оборвалась связь со штабом дивизии, — рассказывала она. — Побежала по линии, включилась, поняла, что КП перешел на другое место. Вернулась назад — домик, где был НП, горит. Признаться, я растерялась. — И совсем тихо добавила: — Хорошо, что вы подошли. С вами мне совсем, совсем не страшно. Хорошо б всегда вместе воевать.
— Не хотел бы этого, — тоже тихим голосом сказал я, — мне было бы страшно за вас.
Нина остановилась. Приблизила свое лицо к моему. Затаив дыхание, я ждал — она поцелует. Не поцеловала… Только отбросила прядь волос с моего лба и, чуть задержав ладонь на щеке, сказала:
— Спасибо вам, спасибо.
— Пойдемте в батальон, — поспешно позвал я.
Мы шли молча. Помню, про себя я разговаривал о ней. Но вслух — не решался.
Небо начало сереть. Наступал рассвет. На передовой усилилась перестрелка.
* * *
Штаб дивизии по приказанию комдива перебазировался в овраг, где разметалась минрота батальона Оверчука. Дивизионные связисты навели линии в полки. Командиры полков получили приказание выделить подвижные группы. Эти группы предназначались для ликвидации немецких автоматчиков, проскочивших на бронетранспортерах за танками.
Когда мы с Ниной вернулись на ЦТС, в бывшем окопе Оверчука застали дивизионного связиста. Ефремов перенес сюда полковой наблюдательный пункт. Нина заняла свой прежний пост.
Ефремов и виду не подал, что обрадовался ее приходу. Она же не скрывала радости и, обращаясь к нему по-уставному, не таила в голосе нежные нотки.
Сидя неподалеку, в своем окопе, я часто слышал ее голос.
Весь этот день прошел в большой тревоге. Немецкие танки, прорвавшиеся накануне, ушли дальше в наш тыл. Прошел слух, что ими нарушена связь, разгромлены склады, медсанбаты. Слушая телефонные переговоры, я узнал: наша дивизия и ряд соседних окружены. Танки Роммеля шли тремя клиньями на Киев, и где-то под Малином эти клинья сомкнулись.
Поздно вечером последовал приказ об отходе. В траншеях остались группы прикрытия, преимущественно из разведчиков. Я приказал солдатам смотать линию, ведущую в роты. Первым вернулся Миронычев, за ним — Сорокоумов с тремя катушками кабеля.
— Жарко было, — сказал он охрипшим от бессонницы и усталости голосом. — Танки подходили почти к НП комдива.
— Где ННСы рот? — спросил я.
— Убиты, — коротко ответил Сорокоумов. — Рязанов вот-вот должен прибыть с верховыми лошадьми.
Немного погодя Рязанов привел пару лошадей, он с ними укрывался в овраге.
Катушки связали попарно, погрузили на лошадей.
Дивизия отступала лесом. Марш длился всю ночь. Впереди нарастал гул и грохот.
Я шел в батальонной, за день сильно поредевшей колонне и, с усилием отгоняя сон, подбадривал Пылаева. Он спал на ходу, склоняя голову на грудь и вяло переставляя ставшие чужими ноги.
— Коля, держись, — говорил я.
— Держусь, — сонно отвечал он, встряхиваясь и болезненно зевая.
— Это ты с непривычки, — вступил в разговор шедший рядом Миронычев, сам едва борясь со сном.
Сорокоумов слегка шлепал широкой ладонью по спине то одного, то другого, чтоб взбодрить.
На рассвете вдоль батальонной колонны прошел Перфильев. Я слышал, как он, отвечая на чей-то вопрос, сказал идущим рядом с нами бильдинским пулеметчикам, тянувшим на лямках колесные «максимы»:
— Скоро придется вам поработать.
— Эх, и надоела эта петрушка! — вздохнул пожилой пулеметчик.
— Что надоело? — мягко спросил Перфильев.
— Да что… отступать. Ведь учили нас до войны, что если придется воевать, так на чужой территории это будет. А здесь свою землю-матушку кровью поливаем третий год.
— Учили, — тем же мягким тоном повторил Перфильев. — Учили немного не так, друже, вот что. Война, по природе своей, не может иметь заранее установленного расписания. Наше дело правое — победим. А такое отступление — частный эпизод.
— Победить-то победим, — согласился пулеметчик, — только скорее бы.
— А с Гитлером, — спросил Миронычев, — могут сейчас мир наши заключить?
— Нет, — жестко сказал Перфильев, — с Гитлером никогда! С самим немецким народом в будущем разговор поведем, чтоб в дружбе жить.
— Ох, насчет дружбы — не верится! — усомнился пулеметчик.
— Поверишь! — сказал Перфильев.
— Далеко фронт, товарищ майор? — спросил я его.
— Километров тридцать. Скоро прорвемся к своим. Он прошел вперед вдоль колонны.
Я с уважением провожал глазами своего друга, мне хотелось походить на него во всем. Даже фигурой!
К исходу второго дня дивизия связалась по радио со штабом армии и получила указание о времени и месте прорыва. Мы расположились в лесу, неподалеку от одного села. К лесу ушли разведчики. От них долго не поступало никаких известий. Было спокойно. Ласково пригревало солнце, щедрое на тепло, как обычно на юге, несмотря на глубокую осень. Меж верхушками деревьев голубело чистое, бездонное небо, и в нем парил коршун. Спокойный лёт коршуна нарушила, надсадно завывая, «рама».
— Нас ищет, — указал на нее Сорокоумов, подавая мне сухари и колбасу. — Перешли на энзе, — добавил он, — но ничего, завтра-послезавтра кухня довольствовать будет. Наделаем немцам ночью шума и грома и выйдем к своим.
— Связь придется изо всех сил поддерживать, — отозвался я. — Тянуть будем одну осевую линию, по мере наступления — конец сзади подматывать, а впереди наращивать.
Пылаев принес ключевой воды. Отдав фляги мне и Сорокоумову, сказал:
— Товарищ лейтенант! Там майор Перфильев офицеров собирает у штаба.
Я пошел лесом и на полянке увидел сидящих кучкой офицеров. С ними беседовал начальник политотдела Воробьев.
— Этот танковый рывок немцев, — говорил он, трогая тонкими пальцами гладко выбритый подбородок, — является очередной авантюрой Гитлера. Гитлер хочет пустить пыль в глаза: дескать, я отступаю там, где хочу выровнять линию фронта, а наступаю там, где целесообразно по стратегическим соображениям. На самом деле танки Роммеля, дивизии «Мертвая голова», «Викинг» и другие брошены на Киев, чтобы сорвать наше наступление на юг Украины — в Донбасс, на Умань, Винницу. Но планы Гитлера, как и всегда, закончились крахом. Его контрнаступление захлебнулось. Наш фронт стабилизировался. Очевидно, сегодня ночью мы соединимся со своими.
Мы сидели молча, слушали.
Я смотрел на окружавших меня мужественных людей, с загорелыми лицами, с воспаленными от бессонницы глазами, и наполнялся гордостью от сознания, что и сам становлюсь таким же, как они.
Вернувшись к своему взводу, вместе с солдатами проверил имущество связи. Мы перемотали некоторые катушки, залили водой батареи телефонов, протерли аппараты. Надо было торопиться сделать все до возвращения разведчиков.
Вскоре разведчики вернулись. Сообщили: в селе немцев нет.
Снова начался марш. Артиллеристы тянули на лошадях по лесным тропинкам уцелевшие семидесятишестимиллиметровые пушки, минометчики несли на себе плиты и стволы минометов, пэтэровцы — свои длинноствольные ружья.
Миновали одно село. Другое. Подошли к третьему.
Была уже ночь. Спереди, с востока, где находилась линия фронта, отчетливо доносилась перестрелка.
Разведка донесла, что в селе противник.
Мы с ходу вступили в бой. В селе оказались только обозы. Стрелки батальона Оверчука быстро их разогнали.
Марш продолжался. Связь тянули за ротами прямо из леса. По мере продвижения вперед осевая линия удлинялась. Ее тянул Миронычев, подматывал Сорокоумов, а катушки с проводом подносил Пылаев.
Я дежурил у телефона комбата. Оверчук пояснил мне, как предполагается осуществить прорыв:
— Здесь, по данным разведки, — говорил он, — заслоны немцев. Наш полк прорывает, два других расширяют прорыв и идут дугой, охраняя с флангов, а еще одна дивизия прикрывает наш тыл. Сегодня прорыв осуществится в нескольких местах. Теперь не сорок первый год: панику гитлеровцы не посеяли, из окружения выйдем, как по расписанию. Нас окружением уже не удивишь.
В лесу пахло прелью и хвоей. Лежа на куче сухих листьев и вздрагивая от ночной свежести, я, прильнув к трубке, слушал переговоры. Из рот сообщили, что немцы подбросили на бронетранспортерах автоматчиков, те ссаживаются, идут в атаку. Пылаев возбужденно кричал в трубку, что автоматические пушки на бронетранспортерах ржут, как жеребцы: ду-ду-ду! Я не находил ничего общего между этими звуками и ржанием, но на передовой давно стали называть бронетранспортеры «жеребцами».
Вдруг связь прекратилась. Я ждал минуту, две, три. Линия продолжала безмолвствовать.
Послать на линию было некого: Миронычев находился в ротах, Пылаев унес к нему кабель и остался там, Сорокоумов подматывал провод сзади и еще не подошел. Я приказал Рязанову привязать покрепче лошадей к дереву и подежурить у телефона, а сам попросил разрешения у комбата выйти на линию. Комбат разрешил, пообещав прислать на помощь Сорокоумова, как только тот вернется.
Провод лежал на траве, местами прикрепленный к пенькам и деревцам. Я держал провод в руках и шел по нему, выставив одну руку вперед, чтобы не наткнуться лицом на ветви; шел вслепую, сетуя на непроглядную темень.
Вдруг мне послышался шорох в кустах и чьи-то осторожные шаги. Я прилег рядом с проводом, приготовил автомат. В кустах трещало, кто-то продвигался напористо и шумно.
— Кто идет? — крикнул я. Мне ответили враз два голоса:
— Сорокоумов.
— Связной.
Я поднялся. Связной сообщил, что немцы атакуют с двух сторон, вклинились между семеркой и восьморкой. В селе бой, но пройти можно, если соблюдать осторожность.
— Ну вот, мы и будем ее соблюдать, — сказал я.
Двинулись дальше. Линия в нескольких местах была порвана. Сорокоумов быстро делал сростки, второпях обкусывая обмотку кабеля зубами, — его кусачки остались в линейной сумке.
Когда мы подошли к крайним хатам, наткнулись на Бильдина, сидящего у пулемета с двумя бойцами: он прикрывал фланг батальона.
— Автоматчики просочились, — сказал Бильдин, узнав меня, — но мы им так подперчили хвост, что они позабыли, где восток, а где запад. Мечутся по селу.
Соблюдая осторожность, мы вошли в проулок, свернули влево и, пересекая узкий длинный двор, выбрались за огород. Здесь провод лежал на земле. Мы увидели, что он оборван.
— Сорокапятка растащила, — определил Сорокоумов.
Один конец провода держал я, другой искал, ползая, Сорокоумов. Над нами пронеслось несколько пуль, потом сзади вспыхнула ракета, разбросав по небу пучок разноцветных искр. Мы прилегли. Как только свет погас, Сорокоумов быстро пополз вновь.
— Нашел, — радостно прошептал он, — ракета помогла.
Сделав сростки, Сорокоумов включился в линию и передал мне трубку.
Ответил батальон:
— Я слушаю, — раздался старческий голос Рязанова. — Здесь спокойно, а у вас как?
— У нас загорать можно, только солнца нет, — пошутил я и добавил: — Идем дальше.
Дальше провод был целый. По нему дошли мы до какого-то подвала. По шатким ступенькам спустились ощупью, наткнулись на дверь. Я пошарил пальцами и нашел ручку.
— Наверное, здесь командир одной из рот, — сказал я и дернул дверь подвала. Она скрипнула и открылась. Внутри мигнул и погас огонек.
— Эй, коптилку потушили, — раздался в подвале недовольный голос Пылаева.
— Почему связь не работает? — спросил я.
— Не знаю, товарищ лейтенант, ищу.
— Командный пункт ротного здесь?
— Нет. Был здесь, да перешел. Сорокоумов, закрой дверь…
Чиркнув куском стали о кремень, Пылаев выбил искру, и огниво загорелось.
— «Катюша» спасает, — сказал он и зажег коптилку, сделанную из гильзы от патрона к ружью ПТР.
— Мучаюсь минут тридцать, — бурчал Пылаев, — сюда включу — слышу роту, сюда включу — Рязаныч отвечает, а рота молчит. Как заколдовано.
— Внутренний порыв, — определил Сорокоумов, — это тебе, Коля, не баян, там все кнопки видно, а здесь щупать надо, порыв внутри нитки, а сверху изоляция целая.
— Это от включения иголками может быть или от перегиба, — пояснил я Пылаеву.
— Теоретически я знаю, а практически трудно найти, — оправдывался Пылаев. Сорокоумов ощупывал руками провод.
— Вот здесь, — сказал он, взял в зубы один конец и, быстро обкусив его кругом, сорвал обмотку. Она сползла аккуратным рукавчиком. С другим концом он проделал то же самое. Потом связал оголенный провод узлом и концы закрутил спиралью в противоположные стороны.
— Готова дочь попова, — смеясь, сказал Сорокоумов. — Отвечают батальон и роты. Закурим.
Мы полезли за кисетами. В это время распахнулась дверь. Струя воздуха потушила коптилку. Лязгнул затвор. В темноте кто-то наугад шагнул вперед и пьяным голосом гаркнул:
— Русс, сдавайсь!
Сорокоумов метнулся вперед и вместе с немцем рухнул на пол:
— Вяжи его!
Мы с Пылаевым подбежали на помощь.
— Хук! — прохрипел немец, и Пылаев полетел в угол.
Я выхватил наган.
Сорокоумов вывернулся из-под немца, оседлал его.
— А ну, — крикнул он. И немец застыл от сорокоумовского удара. Я забросил руки немцу за спину и связал их кабелем.
Пылаев зажег коптилку.
— Мы не обучены английскому боксу, — сказал Сорокоумов, — мы по-русски, — и вытер мокрый лоб широкой тяжелой ладонью.
Я закрыл дверь.
Пылаев подошел к пленному и пнул его в бок.
— Коля! — гневно остановил его я.
— А что, он не мог меня в другую скулу? И так зуб болит.
— Все равно тебе бы угла не миновать: немец здоровый, — заключил Сорокоумов.
— Даст ист нокаут, — залопотал, очухавшись, пленный. — Гитлер капут, криг фертиг, кончать война, их фаре ан Москау, ту-ту-ту!
— Как бы тебе, друг, не проехаться на тот свет, — задумчиво молвил Сорокоумов. — Если не сможем провести в батальон — худо тебе придется.
— Пройдем, — обнадежил Пылаев, — вроде потише стало.
И действительно, стрельба поутихла. Мы доставили пленного в штаб. Потом нам стало известно, что его показания оказались ценными.
К рассвету полки пошли в наступление и осуществили прорыв.
Утром дивизии было приказано отойти дальше в тыл. Уходя, мы видели систему нашей глубоко эшелонированной обороны. Массивные самоходки, прозванные «зверобоями», нацелили свои жерла на запад. Повсюду траншеи, извилистые и длинные ходы сообщения, окопы, врытые глубоко в землю минометы, «катюши» с настороженными рамами, пушки.
— Вот это заслон! — восторгался Пылаев. — И когда только успели?
У края дороги, осматривая проходящие колонны, стояла группа офицеров. Среди них выделялся плотной фигурой круглолицый генерал. По рядам быстро разнеслась весть, что это командующий фронтом — генерал армии Ватутин. Деденко на ходу отрапортовал ему. Ватутин подозвал его:
— Вами доволен, хорошо стояли.
Он говорил еще что-то, щуря светлые глаза и властно разрубая воздух полной и сильной рукой.
Командир дивизии отошел от командующего, на лице его было выражение, свойственное людям, получившим поощрение.
Проходя мимо шедшего сбоку полковой колонны Ефремова, Деденко сказал ему:
— Отдыхать будем близ Киева.
Эта весть быстро облетела солдат.
Глава четвертая
Село, предназначенное для дислокации штаба полка Ефремова, носило на себе следы недавних боев. Стояли сиротливые, изрубленные осколками грушевые и вишневые деревья; разлапистые и приземистые яблони, сбитые снарядами, валялись на земле; белые стены хат были покарябаны осколками.
Я с теплотой думал об извечном украинском гостеприимстве. Тысячи наших солдат проходили в эти дни через селения, и всем им изведавшие горе люди давали приют и пищу. Я со своими солдатами был определен на постой к одинокой старушке. Она устроила нам место для ночлега на теплой лежанке. Проснувшись утром, я увидел в углу темный лик Николы Угодника, обрамленный чистыми рушниками.
— Верите, бабуся? — осторожно спросил я.
Старушка помедлила и, разгладив пальцами край чистого передника, сказала:
— Память это… у меня лет пятьдесят висит, да у родителей и деда висела… Привычка, какая уж вера…
Старушка напоминала мне мою бабушку, которая в свое время поставила крест на могилу моей матери («на всякий случай, а может быть, и есть бог»), и я, пока квартировал здесь, старался ей помогать в маленьком ее хозяйстве: колол дрова, носил воду, чистил у коровы, разгребал снег во дворе.
В судьбе моего взвода произошли изменения. После боев сильно поредела полковая рота связи и взвод по приказу командира полка влили в нее. Остатки батальона Озерчука расформировали. Теперь в задачу взвода входило обеспечение проводной связью двух батальонов. Штат взвода не изменился. Я подобрал в стрелковых ротах трех смышленых солдат и обучал их искусству наводить линии, подключать телефон, исправлять в нем простые повреждения.
Пылаев с новичками вел себя как бывалый связист-фронтовик.
— Знаете, — важно рассказывал он им, — мы одного немца в плен взяли во время прорыва. Здоровенный такой!
— А мы два танка подбили, — скромно отвечали новички.
— И у нас Сорокоумыч подбил, — не унимался Пылаев.
Вечерами он отпрашивался у меня на часок-другой.
— Куда? — спрашивал я.
— Товарищ лейтенант, не допытывайтесь, только не по худому делу. Скоро узнаете… Вот Сорокоумыч поручится, он в курсе.
Сорокоумов кивал головой.
В один из дней на дворе ремонтировали кабель. Не было только Сорокоумова: его вызвал командир полка. Падал мягкий и теплый снег. В минуты отдыха Пылаев ловил снежинки и, бережно поднося их на варежке к лицу, удивленно говорил:
— Мироныч, смотри, как чудно в природе устроено все. Формы какие у снега — разные звездочки.
— Ишь ты, звездочки его интересуют? А кабелек не вызывает у вас восхищения? — ехидно поджимал губы Миронычев, старательно изолируя черной липкой лентой сросток на проводе.
Он не любил отдыхать, и если брался за работу, то непременно кончал ее.
— Тюря ты курганская! — сердился Пылаев и надевал варежку.
— Коля, без оскорблений, — предостерегал Миронычев, прикрывая смеющиеся голубые глаза черными длинными ресницами. — Не волнуй меня, а то я могу тебя обозвать московским водохлебом. Чем тебе наш Курган досадил? А знаешь ли ты, что там батареи к нашим телефонам делают?
— Батареи, батареи! — передразнил Пылаев. — А все-таки ты тюря. Я уверен, сегодня вечером на боковую завалишься, а в клуб не пойдешь.
— Устыдил, Коля, пойду. И Рязаныча возьму с собой, а ты подневалишь…
— Нашел дурака! Он в клуб, а я — дневальным?
— Опять не угодил. Как же изволишь тебя понять?
Я молча слушал солдат, внутренне улыбаясь, заранее зная, что полемика эта кончится миром.
Пылаев с Миронычевым симпатизировали друг другу и никогда не сердились один на другого после подобных перебранок. Вот и сейчас Пылаев наклонил свою с виду беззаботно лукавую голову набок и, прищурившись, заговорил:
— Мироныч, и ты пойдешь в клуб и я. Рязаныч подневалит. Пойдем, очень хочу. И одолжи, пожалуйста, мне свою гимнастерку, она глаже на мне сидит.
— Франт Иваныч, ему форс нужен, а мне — как попало идти?
— Мироныч, будь другом: жертва твоя окупится с лихвой.
— Если так, то мы… хоть и курганские, а чувства имеем.
С улицы, из-за угла хаты, прямо в зияющий пролом забора ввалился Сорокоумов.
— Был у парторга полка, — сказал он, садясь на катушку около меня. — Сегодня вечером командование собирает штабные подразделения. Будет вручение наград, а после — концерт самодеятельности.
— Пойдем все, повозки сдадим под охрану ротному дневальному, — решил я.
Вечером мы пошли в клуб.
В клубе дежурил Бильдин. Он расхаживал меж скамеек и указывал места командирам подразделений.
— А, Ольшанский, — приятельски улыбнулся Бильдин, увидев меня, — усаживай своих орлов на скамейку у сцены. Вы, связисты, так сказать, полковая интеллигенция.
Я сел между Сорокоумовым и Миронычевым. Пылаев, посидев немного, встал. Я заметил, что он, подойдя к кудрявому богатырю разведчику Шамраю, пошептался с ним и улизнул из клуба. Вслед за ним, шагая вразвалку, ушел Шамрай.
— Что бы это значило? — обратился я к Сорокоумову. — Не на вечеринку ли они пошли?
— Нет, — тоном посвященного ответил Сорокоумов.
— Так куда же?
— Не велено сказывать. Скоро узнаете.
Клуб, устроенный в сельской просторной школе, заполнили солдаты и офицеры. На сцену поднялись командир дивизии Деденко, начальник политотдела Воробьев, Ефремов и Перфильев.
Торжественную часть открыл Деденко. Он предоставил слово начальнику политотдела.
— Боевые друзья! — заговорил Воробьев. — Сейчас мы вручим ордена и медали солдатам и офицерам, отличившимся на Центральном фронте. Были эти люди и в недавних боях на Украине в первых шеренгах бойцов.
Получающие награды один за другим поднимались на сцену. Орден получил Шамрай, бережно положил его в карман гимнастерки.
— Награду оправдаю, — сказал он, осторожно пожимая руку командира дивизии своей огромной ручищей.
Ордена и медали получили саперы.
А потом был вызван Сорокоумов. Он уверенной походкой поднялся на сцену, и комдив прикрепил ему на грудь третью медаль «За отвагу». «Трижды отважный», — назвал Сорокоумова комдив.
Когда все награды были вручены, Воробьев объявил:
— А сейчас — концерт самодеятельности.
Занавес закрылся и вновь открылся. На табурете сидел Пылаев с баяном на коленях.
Из-за занавеса показался Шамрай.
— Конферансье, — сказал он, — это по-французски разведчик: пидсмотрит, шо артисты затеяли, и иде, докладае зрителю.
В зале засмеялись.
— Вальс «Дунайские волны».
Пылаев склонил голову и развел меха. Баян вздохнул, и со сцены поплыла нежная музыка.
Я прикрыл глаза — только так и любил слушать музыку еще с детства.
Пальцы баяниста бегали ловко и проворно по разноцветным клавишам. Пылаев поднялся, сделал шаг и закружил по сцене, аккомпанируя себе. Он кончил и поклонился.
— Полька-мельница, — объявил Шамрай следующий номер и скрылся за занавесом. Стало тихо. Чуть слышно раздалась трель, одна, другая, и сразу заполнилось все вокруг баянной скороговоркой. Рязанов, сидящий рядом с Сорокоумовым, задвигал плечами в такт музыке и, подавляя кашель, восхищенно речитативом говорил: — Ой, Коленька, ой, молодчик!
А Миронычев, прихлопывая ладонями, дополнил:
— Носи мою рубаху, Колька, попросишь штаны — отдам. Ей-богу, отдам!
После Пылаева Шамрай спел шуточную украинскую песню. Артисты из дивизионной самодеятельности показали маленькую инсценировку, высмеивающую Гитлера.
Впереди меня на подставные стулья сели комдив с Воробьевым, а рядом с ними — Ефремов и Перфильев.
— Русская народная песня «Тройка», исполняет Нина Ефремова.
Я вздрогнул. Нина прошла по сцене, в волнении приложив руку к груди. Ее ноги были обуты в маленькие черные туфли. В синей юбке и белой кофточке она выглядела юной и нежной. И если бы она вышла на сцену не петь, не декламировать, а просто показаться зрителям, одним этим снискала бы наше признание. Зал замер. Тронув рукой свои густые вьющиеся волосы, Нина запела грудным сочным голосом «Тройку» под аккомпанемент баяна Пылаева.
Пела она так, что я замирал и холодел.
Я слышал, как Воробьев шепнул Ефремову:
— У тебя клад, а не дочь.
Нину и Пылаева вызывали несколько раз. Они возвращались, взявшись за руки. И еще она пела «Средь шумного бала», и мне казалось — это я на балу встретил незнакомку и мне понравился стан ее тонкий и весь ее задумчивый вид.
Когда шли домой, Сорокоумов серьезным тоном спросил Пылаева:
— Уж не влюбился ли ты в дочку командира полка?
— Может быть, есть красивей моей Маши, но милее ее нет, — проговорил Пылаев и, немного помолчав, добавил: — Плохо вы знаете Кольку, у него твердокаменное постоянство. Я слово Машеньке дал. Вот Шамрай чуть не влюбился, но, когда Нина пела, он нашел, что его Ганна поет лучше. Как запоет, хоть святых выноси. И нежности у его жинки больше: взглядом плавит.
— А по-моему, так, — сказал Миронычев, — пока война не кончится, любовь на пятый план: для любви нужно время, покой… а здесь все мысли заняты боями, линией нашей. Вот когда линия работает хорошо, в душе соловьи поют, а когда порывы без конца…
— Вороны каркают, — закончил Сорокоумов и засмеялся.
Я шел молча, давая возможность солдатам высказаться.
Тогда — я хорошо это помню — я тоже разделял мнение Миронычева: в боях мысли заняты другим. Вот когда в тыл отведут на формировку — что-то такое появится… какая-то тоска в сердце. Но время формировки недолгое, и мгновенья эти коротки:
— Завтра, — сказал я солдатам, — будем строить линии к батальонам.
— Строить? — недоверчиво спросил Пылаев.
— Строить, Коля, из суррогата.
— Это вроде постоянку? — спросил молчавший до этого Рязанов. — Хлопот много, столбы надо, опять же — изоляторы, когти, чтобы лазить, провод трехмиллиметровый.
— Нет, друзья, все это проще.
— А как? — не удержался заинтересованный Миронычев.
— Возьмем колючую проволоку и натянем ее на шесты, без изоляторов, — подсказал Сорокоумов.
— Так будет утечка тока, и слышимости не станет, — возразил Пылаев.
— В том-то и дело, что слышимость будет чудесная. Утечки тока, безусловно, не избежать, но на слышимость это не повлияет, — сказал я.
В хате мы уселись вокруг стола, и я стал чертить схему связи на листе бумаги, при этом поясняя:
— В полевом проводе очень много сростков. Если провод был в эксплуатации, сростки плохо изолируются, замыкаются с землей, когда ток идет по линии. А в нашей линии на шестах утечка тока будет меньше, да и линию эту в любое время можно бросить. Отключил аппарат — и делу конец.
— Это дело следует опробовать, — рассудительно сказал Сорокоумов, — терять мы не теряем, а приобрести можем многое. В соседних дивизиях так давно делают.
На том и решили: опробовать.
С утра принялись за работу. Рязанов подвозил шесты, Сорокоумов долбил ямки для них, а Миронычев, Пылаев и я натягивали колючую проволоку. Когда-то в этом месте проходила оборона немцев и колючая проволока валялась, скрученная в большие круги.
Мы строили линию ко второму батальону, навстречу нам дул северный ветер, обжигал лицо колким снегом.
— Дьявольская крупа, — ворчал Пылаев, то и дело вытирая глаза.
— Коля, без выражений, — поправлял Миронычев, раскручивая проволоку, — что до меня, так мне колючка весьма приятна, она кусается, царапается и отравляет всю радость новаторского труда. А вот когда по линии не будет слышимости, я, ей-богу, лишусь чувств.
— Остряк-самоучка, дурак-самородок! — огрызнулся Пылаев.
— Коля, вы забываете, что здесь поле деятельности, а не подмостки самодеятельного театра.
Да, здесь было поле, голое поле, с голыми кустами по обеим сторонам дороги и с далекими крышами хат на горизонте.
— Подмораживает, — Сорокоумов с силой вырвал лом из земли.
Я смотрел в поле и соображал.
«Если подморозит и выпадет снег, это будет хороший изолятор… тогда можно оголенный провод класть прямо на снег. Долой шесты, долой лишний труд!»
Ничего не объясняя начальнику связи полка капитану Китову о своей работе, я просто сообщил ему, что веду солдат в поле в учебных целях наводить новую линию. Когда линия была готова, я включил в нее батальонный телефон и вызвал полковой коммутатор. Коммутатор ответил. Слышимость была чудесной.
— Товарищ седьмой, — вызвал я Китова, — докладываю по новой линии.
— Сколько распустили кабеля?
— Ни сантиметра.
— Что за шутки?
— Мы дали линию из колючей проволоки.
— А где достали изоляторы?
— Навели без изоляторов, прямо по шестам.
— Невероятно, — только и сказал начсвязи и оборвал разговор.
Иного ответа от него я не ждал. В тоне капитана Китова, в его отношениях к подчиненным, всегда сквозила какая-то подозрительность. Чувствовалось, что он постоянно обеспокоен сохранением незыблемости своего авторитета и очень осторожен к различным начинаниям. От начальника так и веяло холодком, никогда не согреваемой официальностью. Китов готов был ежечасно обвинять солдат в лености, нерадивости, медлительности, тугоумии. Но сам он не вызывал у нас восхищения своим интеллектом и не горел на работе. Он строго соблюдал режим дня, особенно в отношении сна и еды.
Возвращались на повозке Рязанова с песней с присвистом, любуясь шеренгой шестов, между которыми полудужками провисала мохнатая, уже облепленная снегом колючка.
На середине линии нам повстречался Китов в сопровождении командира роты связи старшего лейтенанта Галошина и командира штабного взвода. Они ехали верхом, и ветер развевал полы их шинелей. Длинноногий капитан слез с лошади и, подойдя ко мне, небрежно сказал:
— Это ненужный эксперимент. Я слыхал о таком виде связи, но в бою не до этого.
Меня это обескуражило: как и каждый человек, любил я слово одобрения. А его не последовало. Да и солдаты почувствовали китовский холодок. Когда начальник связи уехал, они нахмурились и больше не пели.
Перед селом на учебном плацу мы встретили Бильдина. Он занимался со своими пулеметчиками тактикой, Я с ним поздоровался и, отослав повозку с солдатами в роту, стал наблюдать за занятиями.
Вскоре к нам подъехал командир полка. Ефремов сидел верхом на сытом, играющем меринке молочного цвета, с белыми трепещущими ноздрями. Меринок считался лучшим в дивизии.
— Короткими перебежками вперед! — командовал Бильдин, вздернув курчавый клинышек бороды.
Солдаты перебегали, падали, бежали вновь. Со стороны казалось, они играют. Это не понравилось Ефремову, и он, склонившись с седла, начал поучать Бильдина:
— Главное — внушить солдату на учении самостоятельность действия. Ведь в бою не всегда боец услышит твой голос… Махни рукой, а он понять должен — вперед нужно, да скрытно, голубчик, без поражения, от ямки до ямки, от бугорка к бугорку. Вперед, упал наземь, — копни лопаткой у головы, барьерчик от пуль сделай.
Высказав все это, командир полка стал наблюдать за перебежкой.
— Как бежишь?! — вдруг закричал он маленькому солдату в большой шинели. Полы ее путались у того в ногах. Солдат покраснел, его мальчишеское лицо с черными испуганными глазками приняло плаксивое выражение.
— Разве можно едва волочиться под пулями, тебя же убьют! — прокричал Ефремов.
Солдат остановился.
— Ну и пусть… чем так-то…
— Как так-то?
— Так…
— Ну, как так?
— В шинели большой.
— Видите? — Командир полка показал рукой на солдата.
— Вижу, — ответил Бильдин.
— Замените шинель.
— Заменю, они только вчера прибыли.
— А это я вас не спрашиваю… Выполняйте.
— Есть заменить.
— Ну, а ты, — обратился Ефремов к юному солдату, — не падай духом из-за пустяков.
— Духом я не падаю, так вот, плашмя, случается.
Ефремов улыбнулся.
— И так не надо: падают слабые. Держись, друг, на ногах крепко: далеко еще нам шагать…
Он повернул коня и крупным наметом помчался к деревне.
— Учимся, Сережа, — говорил мне Бильдин, после отъезда Ефремова, — скоро в бой опять: под Звенигородкой намечается что-то интересное.
— В бой так в бой, — тоном старого фронтовика ответил я.
* * *
Утро было морозное. Ночью выпал снег. От холода он стал похожим на груды блестящих кристалликов. Мы заменяли провод, натянутый в батальоны, железным суррогатом. Была здесь и колючая проволока и трехмиллиметровая телеграфная.
Линию солдаты укладывали прямо на снег, лучшего изолятора не найдешь. В мирное время такая связь казалась нам неосуществимой: мы боялись утечки тока.
Рядом на повозке ехал Рязанов. Шинель у него подвязана по-деревенски, как армяк, — в талии плотно, а ворот раскинут, полы шинели, как обычно, заправлены под ремень.
— А-а-а… — напевал он, изредка подстегивая вороных кругленьких лошадок.
К вечеру весь кабель заменили.
Ночью я доложил начальнику связи о проделанной работе.
А на следующий день Китов отправил меня в армейские склады за получением имущества связи по накладной. Я ехал на огромном «студебеккере». Маршрут у меня был записан в блокноте.
Снег навалил толстым пластом. Запорошенная дорога обозначена вешками, стоящими по ее краям: палки, а на них метелки из скрученной соломы.
Пробираясь от деревни к деревне, я ориентировался по указательным стрелкам — «Подмиговцы 20 км», «Суслоны 17 км».
Впрочем, как только фронт отодвинулся дальше от этих мест, за указками перестали следить: одни торчали острыми концами вверх, а другие вниз. Мне приходилось расспрашивать жителей, куда ехать. Кое-как добрались мы до тылов армии. Долго получали на складе и грузили имущество. Время приближалось к вечеру.
По улицам кружила метель, шел густой, непроглядный снег. Ехать обратно в такую пору было небезопасно. Поговорив с шофером, я решил заночевать. К утру погода успокоилась. Мы выехали. Я догадывался, что Китов этой командировкой испытывает меня: связист должен быть расторопен.
Довольный выполненным заданием, я сел в кабину. Машина тронулась. Снег забил дорогу. Цепей шофер не имел. Колеса буксовали, вязли, «студебеккер» ревел, трясся от напряжения, продвигался медленно, как бы нехотя.
— Горючего жрет уйму! — пожаловался водитель.
Нас догнал «зис». На его колеса надеты цепи, и он продвигается с силой, расшвыривая в стороны снег. По следу «зиса» проехала полуторка, потом трофейная машина итальянской марки. За ними тронулась и наша машина.
Не доезжая километров пятнадцать до стоянки полка, шедшие впереди машины свернули в сторону, и наш «студебеккер» остался один.
В трех километрах от КП дивизии машина истратила запас горючего и остановилась. Шофер откинулся на сиденье:
— Все!
— Надо где-то бензин достать.
— Не мешало бы, — меланхолично ответил шофер.
— Жди у машины, пойду в дивизию.
КП дивизии стоял в большом селе. В нем сеть запутанных улочек с могучими тополями, припорошенными снегом.
Я долго ходил по селу, разыскивая узел связи. По жгутам проводов над крышей одного домика я догадался, что здесь ЦТС. Зашел. За спаренными коммутаторами сидела Нина.
— Вам пятого? — громко говорила она. — Даю. Минуточку, — извинялась она перед кем-то и переставила штепсель в другое гнездо.
— А надо без минуточек, — вмешался маленький лейтенант, с узким разрезом глаз, толстощекий, крепкий. На груди у него на красной колодочке висела медаль «За отвагу». Он стоял у стола и коротенькими ручками чертил схему связи.
— Разрешите мне поговорить с полком Ефремова, — обратился я к лейтенанту.
Нина обернулась.
— Здравствуйте, товарищ лейтенант, — приветливо улыбнулась она. — Вы Китову звонить будете?
— Да. Мне нужно позвонить ему, чтобы прислал бензин.
— Позвоните, — разрешил лейтенант и углубился в схему, что лежала на столе, расцвеченную красными и синими линиями.
— Минуточку! — Нина обернулась на дребезжание бленкера, бьющего по номеру коммутатора, как мотылек в стекло окна.
— Третий не отвечает, — сообщила она в телефонную трубку и обернулась ко мне.
— Я сейчас устрою вам переговоры. Только смотрите: в целях скрытности по телефону работать по позывным… ни званий, ни должностей, ни-ни…
Я тихо рассмеялся. Лейтенант заметил это и полушутливо пробурчал:
— Довольно странно предупреждать офицера связи об элементарных правилах переговоров.
— Ну и что же? — не растерялась Нина. — Повторение — мать учения.
Я сообщил Китову о положении своих дел и, получив обещание, что бензин вышлют, стал ждать, когда его привезут. А пока вышел на улицу и остановился у ворот, всматриваясь в начинавшую темнеть улицу. В разгоряченное лицо дул теплый ветерок, бросая легкие снежинки.
Я размышлял: расстояние до полка километра три, пока получат бензин да подвезут его, пройдет не меньше часа. Может быть, лучше обождать на ЦТС, там теплее? И там Нина…
Только шагнул в калитку — навстречу Нина.
— А я как раз пошла вас искать, — сказала она. Сейчас звонил Китов: кладовщик отсутствует, а без него горючее никто не отпустит. Придется немножко подождать. Знаете что, — решительно продолжала она, — пойдемте к моей хозяйке, она угостит борщом; вы же наверняка целый день голодны?
Меня тронуло ее участие, я действительно был голоден, но идти к ней стеснялся. Она заметила мою нерешительность.
— Вы не стесняйтесь: мы же солдаты.
Когда мы вошли в хату, освещенную керосиновой коптилкой, Нина сказала:
— Шинель можете повесить сюда, руки помыть вот здесь, сесть сюда. Выполняйте! Дайте хоть раз сержанту покомандовать лейтенантом.
Ее шутливый тон помог мне избавиться от чувства стеснения.
Нина засучила рукава гимнастерки, обнажив округлые руки, и ходила по хате на цыпочках, чтоб не разбудить хозяйку, мирно посапывающую на печи.
Я украдкой наблюдал за Ниной и ловил себя на мысли, что в иных условиях едва ли так просто пришел бы к ней. А здесь и встреча случайная и жизнь наша в условиях таких боев, как говорят, каждый день на волоске.
Нина сказала:
— Я перед вами в долгу, — она проворно нарезала хлеб и придвинула его ко мне, — помните ночь под Житомиром?
— Да нет же — я просто выполнял приказ командира полка и не знал, что вас встречу…
Я быстро поел, оделся.
— К нам в гости наведывайтесь, — сказал я на прощанье и приложил руку к шапке.
Будучи рядом с Ниной, я не находил в ней чего-то особенного. Она казалась мне простой девушкой, озабоченной повседневными своими делами, далекой от романтики.
Но вот она встала, улыбнулась и превратилась в ту, которая и раньше звала меня к себе улыбкой, беззвучным движением губ. Она протянула мне руку. Маленькая рука ее послушно лежала в моей ладони. Так не хотелось ее выпускать. Но рука выскользнула…
— Не сердитесь на меня за шутливый тон. И правда, вы хороший, Перфильев так говорит… — поспешно добавила она. — Как вы без шапки по линии шли во весь рост под огнем? Это очень смело… я хотела бы так.
— Ну что здесь смелого? Вот Перфильев смелый: танк подбил.
— Он — да… Как я хотела бы быть мужчиной… разведчиком, сильным, как Шамрай.
— Лучше не надо! — шутливо сказал я и вышел на улицу. Я шел быстрым шагом в поле, подгоняемый ветром в спину, шел и напевал. Засунув руки в карманы шинели, я обнаружил в них два свертка. В одном лежал хлеб, в другом — мясо. «Шоферу», — сообразил я и запел еще веселее. — Нина, Нина, Нина, Нина! — в этом имени для меня была музыка.
Шофер сидел около костра. Он очень обрадовался моему приходу.
Вскоре Рязанов подвез в канистре бензин и машина тронулась.
Встречали нас Пылаев, Миронычев и Сорокоумов.
— Товарищ лейтенант, — сказал Сорокоумов, — завтра партийно-комсомольский актив нашего полка. Мы с вами приглашены.
— Хорошо, пойдем.
В следующий вечер мы с Сорокоумовым шли к зданию клуба, где должен был собраться актив. Клуб помещался в школе. Оттуда слышались смех и веселый говор, совсем как в мирное время. Только отдаленный гул разрывов напоминал о войне.
— Опять станцию бомбят, — сказал кто-то.
— Бомбят, — отозвался Сорокоумов. — И так каждый день, как по расписанию. Прилетят, отбомбятся, побьют людей, дома пожгут и улетят… сволочи!
Я тоже чувствовал озлобление к врагу. Теперь это чувство не покидало и меня. Припомнились два трупа рыжеволосых летчиков, которые мы с Бильдиным видели по пути на фронт. Тогда у меня на миг возникло что-то похожее на жалость к погибшим… Сейчас я был бесконечно далек от этого.
Народу собралось уже много, хотя до начала собрания оставался еще целый час.
Группа солдат и офицеров — все подстриженные, побритые, посвежевшие за время отдыха — окружила Перфильева. Стройный, по-военному подтянутый, Ефим рассказывал что-то окружавшим его и временами раздавался дружный громкий смех. Басовито хохотал Шамрай.
— Це так и було, як воны излагают. Я цього хрица отодрал от пулемета, поставил на ноги и говорю: «Хоть у нас пленных не бьют, но тебя, стерву, за твой гнилой фанатизм надо трохи». Я его и смазал, а он не сдюжил, залег и не встае… А потом у него трохи прояснилось и вин по-ихнему пытае, де вин. А я кажу: «В социалистичной державе, кажу, не робей, мы еще с тебя людину зробимо. Вставай, кажу, який ты неустойчивый хвизически и политически».
Я постоял, послушал, посмеялся вместе с остальными я пригласил Сорокоумова к шахматному столику.
— Сыграем?
— Можно.
Сорокоумов начал игру двумя конями.
— Итальянская партия, — пояснил он.
Я насторожился: «Кажется, он меня разгромит».
— Любит Перфильев вспоминать веселые истории, — сказал я, старательно обдумывая ход.
— Любит и умеет, — подтвердил Сорокоумов и, немного помолчав, добавил: — Только он всегда старается посмешней рассказать, чем бывало на самом деле. Вообще он серьезный человек и ничего не прибавляет, все как в боях было. Вот он, скажем, вспоминает бой под Пустынкой… Гарде! — построив так называемую вилку конем под ладью и королеву, предупредил Сорокоумов.
— А что за бой был под Пустынкой? — делая вид, что вилка нисколько меня не озадачила, спросил я.
И когда Сорокоумов стал рассказывать, я с удовольствием слушал его, оттягивая минуту полного своего поражения.
— Да, — закуривая и потихоньку пуская дым, начал Сорокоумов. — Перфильева я знал еще младшим политруком, с двумя кубиками в петлицах. Это в начале войны было, дивизию нашу только сформировали, дали ей номер — «два», так до сих пор с этим номером воюем. Так вот Перфильев был тогда политруком роты, состояла она из балтийцев. Видите, он хотя роста и высокого, но среди балтийцев казался маленьким: во, дяди были, под потолок. «Мы из Кронштадта», — любили говорить. Подымались в атаку — пели «Интернационал». И весь полк подхватывал. Помню, бегут матросы с автоматами вперед, только тельняшки пестрят. Но эти бои были, как говорят, местного значения… А фронт отходил. Закрепились мы под селом Пустынкой. Немец рвался вперед, да не мог уж: и техникой мы поокрепли, и владеть ею научились получше, и опытнее стали. Но все же приходилось туго. Это вот Перфильева сейчас послушать — смешно. Только удивляешься, когда он успел тогда все рассмотреть: как фрицы на корточках прыгали, шмутки теряли и бога звали на помощь. Но до этого очень трудно приходилось. Пустынку хорошо укрепил противник. Сидел этот пункт на шоссе, как очки на носу. Семь раз ходил наш полк в лобовую атаку, будь она неладна. Давно поредели матросские роты. Я тогда стрелком был. Пришлось хлебнуть на передовой. На Перфильева поглядишь — диву даешься: кремень — не человек. В бою всегда впереди, с солдатами, и вроде с каждым успеет поговорить. Мы с боем тогда проползли метров триста под огнем, а Перфильев километры оползал. Он и в траншеях не отдыхал. Ходил от бойца к бойцу, предупреждал: немец в контратаку собирается… И взяло меня удивление: какой крепости человек. Я как-то спросил его попросту: «Младший политрук, где ты силы для боев берешь?» А он отвечает: «Партия дает». Крепко запали мне его слова в память. Вскоре я и сам в партию вступил. Рекомендацию Перфильев дал. Многих в полку он рекомендовал. Он всегда в боевых порядках, видит, кто коммунистом быть достоин.
Немного помолчав, мой партнер спросил:
— Ну что, доиграем?
— Зачем… Мой проигрыш, — сознался я в своем поражении.
Перед началом собрания был избран президиум из лучших людей батальона: капитан Оверчук, Шамрай, Перфильев, старший лейтенант Бильдин вместе с парторгом своей роты.
Встал Перфильев и попросил почтить память погибших в последних боях. Потом он сказал:
— В недавних боях мы задержали немцев, не дали им стратегического простора, помогли командованию фронта создать сильный заслон, и в этом есть заслуга всех присутствующих здесь. Сегодня получено радостное сообщение: под Шполой и Звенигородкой окружена группировка немцев, в ней больше десяти дивизий.
— Ура-а! — закричали с мест.
Когда «ура» стихло, Перфильев закончил:
— В новых боях, надеемся, коммунисты и комсомольцы поведут за собой наших славных солдат.
Начались выступления.
Первым говорил Бильдин, трогая свою бородку сухим кулаком:
— Скоро слово предоставим пулеметам, управлять которыми будут обученные на формировке пулеметчики. Заверяю вас, они не подведут.
Потом слово взял Сорокоумов:
— Боевые товарищи! Партия была и есть в авангарде всех начинаний и дел нашего народа. В труде она ведет и в боях. Мы, коммунисты, всегда должны это помнить. Заверяю вас от имени связистов нашего взвода, что мы обеспечим вам управление в бою, а где нужно — и огнем поможем. В этот раз и связь мы давали, и пехоту огнем от танков отсекали, и танки поджигали.
Сорокоумову долго, дольше чем он говорил, аплодировали. Он стоял на сцене и водил смущенно рукой по высокому лбу с залысинами.
— Ну вот и все, кажется, что я хотел сказать, — в общем не подведем.
Закрывая собрание, Перфильев сказал:
— До встречи в боях!
Я видел, как он обвел всех взглядом пожившего человека. В эту минуту не верилось, что ему всего двадцать четыре года.
* * *
Полк готовился к новому походу.
Занимаясь с солдатами в поле, я видел, как автомашины привозили только что полученные новенькие пушки, свежевыкрашенные в зеленый цвет, — полковые короткоствольные и дивизионные, с длинными стволами. Обозники подбрасывали боепитание.
В один из дней полк был поднят по боевой тревоге. Начался марш в район Корсунь-Шевченковского. Мой взвод шел за повозкой Рязанова. Погода стояла слякотная, поля пестрели белым и черным, падал липкий снег. Сотни ног месили густую тягучую грязь.
Я шагал, сдвинув на взмокший затылок шапку. Кирзовые сапоги промокли и терли ноги. Ватные куртка и брюки набухли, отяжелели, а револьвер, болтаясь на ремне в парусиновой кобуре, пребольно колотил по боку.
Обозы то и дело застревали. Лошади надрывались, волоча нагруженные повозки. Солдаты толкали подводы, вытаскивали их из ухабов, крыли на чем свет стоит погоду.
Когда выехали на более твердую дорогу, Рязанов сказал мне:
— В наших краях такого нет. У нас лучше. Зима так зима. А здесь не разбери-бери. Тоже мне климат!..
— На войне, милый, везде плохо, — возразил я. — Хоть и в Крыму воюй…
На взмыленном коне подъехал Перфильев. Он слез и повел коня в поводу.
— Ну, лейтенант, — сказал он тихо, — важную задачу решать идем. Немцам под Корсунью устроим второй Сталинград.
У Перфильева под глазами синие тени и на гладковыбритых скулах желтизна.
«Устал ты, Ефим», — подумал я. И в то же время меня кольнула его официальность. Что, он имя мое забыл?
«Все же чин обязывает, — с иронией подумал я. — Что ж, будем официальны».
— Наверное, не спал, товарищ майор?
— Почти что. А ты устал? — в свою очередь спросил он.
— Нет.
— Садись на лошадь. А то мне в седле дремлется… Сон надо разогнать, солдат подбодрить. Садись, отдохни, взмок весь.
— Нет, товарищ майор. И у меня солдаты есть.
Перфильев нехотя взобрался в седло и вдруг наметом умчался по полю в голову колонны.
К вечеру остановились в маленьком селе, близ города Белая Церковь. Село носило следы недавних боев. Кругом разбитые снарядами хаты, свежие воронки, трупы лошадей в кюветах.
Привал предполагался обычный, шестичасовой. Я отдал распоряжение ННСам навести линии в батальоны и, когда связь появилась, зашел в хату, где сидели командиры взводов, просушивая портянки перед ночью. Лейтенант-радист, опустив портянки на пол, сидя дремал перед огнем.
Я сбросил промокшие насквозь сапоги и улегся спать на солому, набросанную на полу. Что может быть приятней для усталого солдата! В это время проснулся лейтенант-радист, поднял портянки и снова задремал. Когда голова его, отягощенная сном, падала на грудь, он спохватывался, тусклым взглядом осматривался по сторонам и в его добрых глазах возникал вопрос:
«Когда же это кончится?»
— Ложись спать, а портянки на скамейке раскинь, — предложил я.
— Нет, — сонно ответил радист, — сейчас в Белую Церковь поеду, там у меня тетка и сестренка… не знаю, живы ли.
Вскоре он уехал. Я спал до подъема. Стоянка по приказу командования продлилась до вечера.
Ночью подходили к Белой Церкви. Слышно было, что город бомбят. В ответ били наши зенитки.
Около города к нам подъехал верхом лейтенант-радист. Он побывал в Белой Церкви. Поравнявшись со мной, слез с лошади.
— Тетю убили… Сестренка одна осталась… — сказал и замолчал, скрипнув зубами. Чувствовалось, он не хотел утешений, и я, поняв это, просто молча протянул ему папироску. Радист взял ее и жадно начал курить.
Переход от Белой Церкви показался мне бесконечным; моросил мелкий дождь, грязь по колено. Шинель набухла и давила плечи.
На одном из коротких привалов ко мне подошел Бильдин.
— Что ты здесь стоишь?
— Сесть негде: мокро везде.
— Пойдем под навесик, там суше.
Привал был на хуторе, от которого остался длинный кирпичный остов сарая. В одном углу солдаты на скорую руку сделали соломенный навес, жались под ним. А возле сарая, на слякотной дороге, раскинулся обоз, уходя далеко в туманное марево. Ездовые, завернувшись в плащ-палатки, сидели на передках, и над ними курился жидкий табачный дым.
Мы с Бильдиным сели у стены сарая на снег, и он стал рассказывать о своей роте:
— У меня не солдаты, а золото. Представь, тащат «максимы» по такой грязи и только одно от них слышу: «Ничего, до боя дотянем».
Как водится в таких случаях, я похвалил своих.
Марш продолжался. Из строя выбывало все больше и больше лошадей. Артиллерия отставала.
Оверчук мобилизовал волов и на них тянул батальонные противотанковые пушки сорокапятки.
Комдив Деденко, проезжая на «виллисе», увидел Оверчука. Тот ехал на горячей гнедой кобылице вдоль колонны, подбадривая отстающих.
— За волов — молодец комбат! — крикнул ему Деденко. А подполковник Воробьев, ехавший вместе с Деденко, остановил машину, слез и пошел пешком с солдатами:
— Ничего, сегодня придем. Цель близка.
Глава пятая
Корсунь-шевченковскую группировку противника наши войска окружили после удачных боев в районе Звенигородки. Десять дивизий немцев были сжаты в сомкнувшемся кольце.
Наша дивизия находилась в резерве фронта. Она в зависимости от быстро менявшейся обстановки переводила вдоль передовой на угрожаемые направления, вставала в глубоко эшелонированную оборону, закапывалась в землю.
Тринадцатого февраля под вечер полк Ефремова остановился на ночлег в селе Комаривка. Полковая разведка связалась с частями первого эшелона. Все было благополучно. Дивизия сосредоточилась во втором эшелоне внутреннего обода кольца.
Первый эшелон штаба армии разместился неподалеку от Комаривки, в Журженцах. Для охраны этого пункта фронтом на запад окопался выделенный из полка Ефремова третий батальон. Он был в оперативном подчинении армии, однако связь с этим батальоном непременно нужна была и Ефремову.
Для сокращения линии Китов договорился с начальником связи дивизии дать линию в батальон от дивизионного коммутатора.
Мы выехали на повозке прокладывать эту линию.
Разыскав дивизионную ЦТС, я вошел туда, оставив повозку у ворот.
Дежурила Нина. Приветливо улыбаясь, она поглядела на меня, но я, озабоченный предстоящей задачей, спросил:
— Куда подать конец линии? Тянем в Журженцы.
— Пойдемте, я покажу. — Она набросила на плечи телогрейку и вышла в сени. Я за ней.
— Вот сюда, — сказала она, открывая кладовочку.
Повернув голову, девушка посмотрела на меня долгим, как мне показалось, вопрошающим взглядом, но сказала обыденные слова:
— Провод привяжете у окна. Придут линейщики — подключат.
Солдаты разматывали катушку, закрепляли линию, маскировали ее, а я шел впереди, давая им направление. Нужно было торопиться: приближались сумерки, да и Китов наказывал управиться побыстрее.
Очевидно, в этом месте нам предстояло воевать.
Я шел, стараясь думать о предстоящих боях, а мысли непроизвольно уносили меня обратно к Нине. «Увалень, — ругал я себя, — не умеешь ей и слова сказать». Я хотел видеть ее постоянно, а увидев, точно замыкался в какую-то скорлупу.
Я был недоволен собой. Последнее время чувствовал постоянную раздражительность. Набежало невесть с чего какое-то облачко на мои отношения с Перфильевым. Я шел, ругая себя за это.
Подходили к Журженцам. Летом село, вероятно, было окутано кружевом зелени и сквозь нее поблескивала золоченая маковка церкви. Сейчас же голые ветви деревьев уныло качались на ветру. На эти ветви солдаты забрасывали специальной палкой с рогулькой на конце подвесной кабель.
— Как можно выше, — наставлял я, — чтобы машины не сорвали.
— Не сорвут, — успокаивал меня Сорокоумов, — хоть танк с антенной пройдет…
КП батальона нашли на южной окраине. Комбат Каверзин, которого мы обслуживали связью, брился в хате. Я спросил, куда поставить телефонный аппарат.
— А вот сюда, — показал комбат на табуретку около кровати, — чтоб и днем, значит, и ночью при управлении.
Каверзин смугл, высок, сухощав. Он недавно вышел из госпиталя — «ремонтировался по пятому разу».
Подключив к клемме телефона линию, я позвонил. С ЦТС дивизии ответила Нина. Я сразу узнал ее голос. Мне захотелось искупить свою вину.
— Нина, милая! — сказал я в телефонную трубку.
— Кто вам дал право на такую фамильярность? — неприязненно спросила Нина.
— Извините, — сказал я. — Я не думал… Я случайно…
Я не понимал, почему Нина на этот раз разговаривает со мной так холодно. Не потому ли, что в последнюю нашу встречу я сам так разговаривал с нею?
— Надеюсь, в последний раз? — все тем же тоном спросила она.
— В первый и последний, — не столько ей, сколько себе сказал я. Меня соединили с Китовым. Я доложил:
— Нахожусь на месте.
— Быстрей назад! — приказал Китов.
— Значит, опять повоюем? — на прощанье спросил я Каверзина.
— Да, — ответил тот, соскребая бритвой со щеки жесткий волос.
В Комаривку мы возвращались ночью.
Еще не доходя до деревни, увидели, как нам казалось близкие, вспышки ракет и услышали отчетливый перестук автоматов. Но на полковой ЦТС царил покой.
Я сказал дежурному телефонисту:
— Очень близко стреляют.
— Близко? Километров пятнадцать, ночью далеко слышно, — снисходительно улыбнулся он и поправил прикрепленную бечевкой к уху телефонную трубку.
Кроме дежурного, все отдыхали вповалку на полу.
Даже дивизионный телефонист, человек богатырского сложения, уложив большую голову на руку и прислонясь к телефону, сладко всхрапывал.
Я тоже примостился. Натруженное тело просило отдыха. Незаметно для самого себя задремал. Мне мерещился бой, слышались выстрелы, топот ног.
Проснулся от шума. Из комнаты поспешно выскакивали солдаты. Я бросился на улицу. Деревня в нескольких местах горела.
По улице неслись лошади, люди. Освещенный пожаром, стоял на углу Ефремов.
— Куда? Куда? — останавливал он бегущих.
Красные струи трассирующих пуль сверкнули вдоль улицы. Ефремов упал. Я подскочил к нему и, забыв все правила субординации, спросил:
— Жив?
— Жив, — со стоном ответил Ефремов.
Я оттащил его в кювет и закричал:
— Ко мне! Командир полка ранен! — Но никто не откликнулся.
Я достал из кобуры наган, в котором было всего четыре патрона. Ефремов полулежал, обматывая рану на ноге бинтом. Помогая ему, я в то же время пристально всматривался в темноту.
— Ползите по кювету, — предложил я, разглядев дорогу. Ефремов немного поколебался, потом сказал:
— Дай мне свою пикульку, возьми мой маузер, да отстегни с кобурой вместе, дарю. Отходи за мной.
Ефремов отполз.
Из-за угла выскочили двое. Побежали по кювету. Один, обернувшись, полоснул из автомата. «Наши», — обрадовался я и крикнул:
— Сюда!
Это оказались Шамрай и еще один разведчик.
— Ефремов ранен, — сказал я им.
— Где он? — спросил Шамрай.
— По кювету пополз.
— Тикай до его, а мы сами, — сказал Шамрай.
Широкий в плечах, медлительный в движениях, он был спокоен, как всегда. Прядь волос, выбившаяся из-под шапки, падала ему на глаза.
— Иди к нему, — поддержал Шамрая его товарищ.
Быстро ползя по кювету, волоча на себе комья грязи, я выбрался в проулок и стал перебегать от хаты к хате. Сюда пули почти не залетали. На краю деревни окапывались солдаты. Подоспели кавалеристы. Они спешивались, занимали оборону. Коноводы на рысях угоняли лошадей.
Начали падать немецкие мины. Откуда-то сзади полетели снаряды наших пушек. Они ложились в центр Комаривки.
Совсем близко заухала самоходка, посылая в сторону противника трассирующие снаряды. Я увидел за стеной дома сидящего на земле Ефремова, ему подматывал бинт санитар, а коновод держал под уздцы двух топчущихся лошадей. Выстрелы нарастали. Донеслось близкое «ура»: наши пошли в контратаку. Справа и слева кричали немцы. Коновод торопил Ефремова:
— Товарищ командир… Садись! Поедем!
Ефремов уже отдал распоряжения комбатам, установил локтевую связь с соседом — спешенными кавалеристами. Оставаться здесь ему дольше не было необходимости.
Но он медлил, словно спрашивая самого себя:
— Нинка! Где же Нинка? Ведь она перед самой вылазкой немцев пришла в Комаривку…
У меня тоже защемило сердце…
В это время подоспел связной.
— Товарищ подполковник, — доложил он, — КП — в Гуте. Начштаба приказал разыскать вас и привезти туда.
— Ты Нинку там не видал?
— Там она, в штабе, плачет.
— Там? — обрадованно вскрикнул Ефремов.
— Ну вот, — сказал я, — ну вот! — И почувствовал прилив необыкновенной нежности к Ефремову, и к связному, и к Нине. И опять это имя, даже не произнесенное мною вслух, звучало для меня, как музыка.
Скрипнув от боли зубами, Ефремов забрался в седло и медленно поехал извилистой лощиной к Гуте.
Вскоре в Гуту пришел и я.
В хате, где разместили штаб, сидел Китов. Он недовольно посмотрел на меня:
— Где ты был? Что, я за вас связь давать буду?
Впервые за это время я вскипел. Меня давно раздражал этот вылощенный, длинноногий капитан, раздражали его красные надменные губы, скользкий взгляд, переход от фамильярного «ты» к официальному «вы»…
Наволновавшись за эти часы вынужденного отступления, я зло ответил:
— Был там, где стреляют!
За этими словами скрывался подтекст, и Китову он не понравился.
— А где вы взяли маузер?
— Командир полка подарил.
— Интересно… Восстанавливайте связь.
— Слушаюсь.
Пока на этом разговор прекратился. Пока…
* * *
В эту ночь, как и в предыдущие, немецкие транспортные самолеты беспрерывно курсировали, доставляя окруженной группировке боеприпасы, горючее и провиант. Командованию стали известны условные знаки немцев для их самолетов. Было решено воспользоваться этим, лишить врага поддержки, а попутно — пополнить наши запасы.
Мне с двумя солдатами было поручено ночью раскладывать сигнальные костры. Мы успели разложить их, но меня через посыльного срочно вызвал Китов. Обстановка на передовой обострилась. Под Комаривкой противник теснил «пятерку».
К утру подошла «семерка» и с ходу вступила в бой. Полк выбил противника из Комаривки, но вслед за этим, внезапно контратакованный, отошел к мельнице за пруд, где и закрепился на двух окраинных улицах.
Китов приказал навести новую линию к батальону. Двух комбатов обслуживал один провод; в случае порыва связь терялась с обоими.
Я взял с собой трех солдат. Они несли кабель и два телефонных аппарата. Линию прокладывали лощиной: размотаем катушку, прозвоним. После третьей катушки Сорокоумов (он остался при ЦТС полка) сообщил нам:
— На ваши костры немцы сбросили бочонок рому, две бочки бензину, пять ящиков патронов и бухту кабеля на три километра.
— Клюнуло! — обрадовался я.
Со стороны Комаривки везли раненых. Те, кто мог идти, охая шли сами. Попались нам по пути батальонные разведчики во главе с Шамраем.
Я обрадовался, увидев их.
— Откуда идете?
— Были у фрицев в гостях, идем до дому, — на ходу ответил Шамрай. Он был невозмутим, как настоящий разведчик.
— Маузер Ефремова? — спросил он, мельком взглянув на деревянную кобуру.
— Его… подарил.
Разведчики попрощались и пошли дальше.
От КП батальона навстречу нам вышел пожилой связист из недавно прибывших. Он стал помогать нам тянуть линию.
— Далеко вы расположились? — спросил я его.
— Нет, близко. Вот за этим обрывом КП. Только осторожней, бьет он здесь…
Мы ползком стали пробираться вдоль глинистой кручи, прокладывая провод. Несколько пуль прозвенело над нами… Прижались к земле. Но вот миновали кручу и в небольшом овражке увидели несколько человек. Это и был батальонный КП. К моему удивлению, здесь оказался Оверчук. Он расхаживал по оврагу, разогреваясь ходьбой.
У телефона Дежурил Миронычев. Он поздоровался со мной, посетовал:
— Ох, и замерз!
Разорвалась над нами, на бугре, мина. Осколки с шипеньем и надрывным свистом пролетели над нашим овражком.
— У тебя, связист, наверно, сухой табачок есть? — спросил Оверчук.
— Есть.
— Давай закурим. — Он подсел ко мне.
Я решил удовлетворить свое любопытство:
— Ваш батальон ведь был расформирован?
— Был, но я только что принял этот: предшественник мой сегодня убит…
Наведя линию в батальон Оверчука, вернулись на ЦТС.
Мы сидели возле котелков и обедали, когда порвалась связь с Оверчуком. Сорокоумов побежал ее исправлять. От него долго не было известий.
Наконец он позвонил: «Порыв устранен. Я ранен в плечо».
А через полчаса Сорокоумов пришел. Лицо его побледнело. Он осторожно сел, взял остывший котелок.
Основательно поев, он отряхнулся, осмотрел свой тощий вещмешок.
— Ну, лейтенант… на ремонт пойду, а вы держите знамя высоко! — И тихо добавил: — Привык я к вам.
Прощальные слова старого солдата глубоко тронули меня.
* * *
Полк предпринимал атаку за атакой, пытаясь очистить от врага всю Комаривку.
Во время очередной атаки я находился на НП полка. Наблюдательный пункт размещался на высоком холме.
Видно было, как бежали по снежному полю цепями наши солдаты, обходя немцев в Комаривке с фланга, как откатывались цепи назад к своим позициям. А вслед за тем немцы поднимались, делали перебежки четко, по уставу, но, контратакованные нашими, убегали без всяких правил.
Сверху поступали приказания одно настойчивее другого: взять Комаривку, преградить путь противнику (с внешней стороны кольца, чтобы прорвать его, немцам осталось пройти всего четыре километра).
На полковой НП приехал комдив Деденко. Он глядел в стереотрубу. Спокойно, с расстановкой, мягким украинским выговором отдавал указания, как овладеть Комаривкой.
Долго длился этот бой. Немало бойцов полегло перед Комаривкой, но немцев из нее к вечеру выбили. Деденко собрался выехать в нее, но его задержал разговор по телефону с членом Военного совета. Я слышал этот разговор. Поблагодарив командира дивизии за успех, член Военного совета сказал, что приедет сам поглядеть на село, стоившее стольких жертв.
— Вышлите мне навстречу маяков, я сейчас буду у вас.
Член Военного совета прибыл минут через двадцать пять на «виллисе». Поспешно выпрыгнув из машины, поддерживая полы бекеши, остановился принять рапорт. Деденко подошел четким солдатским шагом:
— Товарищ генерал! Комаривка снова в руках противника.
— Как?! — изумился член Военного совета.
— В роще за деревенькой стояли «тигры» и «фердинанды». При их поддержке противник только что выбил нас.
Член Военного совета гневно отвернулся. Он молчал минуты две. Комдив, стоявший перед ним, походил на провинившегося школьника.
— Деденко, — наконец горячо загсшорил член Военного совета. — Деденко… такими вещами не шутят! Над вами взведен курок.
Генерал резко повернулся, быстро вбежал в гору, прошел по траншее и, приникнув к стеклам стереотрубы, долго наблюдал за полем боя. Там клубились разрывы, сплетались трассы пуль, на снегу виднелись убитые.
Как только стемнело, на смену нам прибыла гвардейская дивизия. Мы шли в тыл, в Гуту, промокшие, измученные беспрерывным боем, раздосадованные неудачей.
В Гуте разошлись по хатам на отдых. Задымили трубы. Сушили у печей портянки, куртки и штаны, пекли картофель.
Перфильев читал солдатам сводки Совинформбюро.
Слушали с жадностью. Известия об успехах на других фронтах радовали всех.
Ночью полк снова вывели на передовые позиции к лесу, близ Хильков. У опушки стояли батареи. Они вели редкий огонь по Хилькам. Противник отвечал. Тяжелые мины и снаряды разных калибров рвались в кустах, падали деревья, летели сучья.
Глава шестая
Полк готовился наступать.
Утром пришли пять танков Т-34 — грязные, с остатками белой маскировочной краски на броне, закопченные с ящиками снарядов у башен. Вокруг них копошились чумазые танкисты. Перед наступлением пополнялись стрелковые роты, изрядно поредевшие в бою под Комаривкой. Новых пополнений не поступало. Подчищали тылы полка, снимали лишних ездовых, портных, сапожников и всю обслуживающую братию. Химики и связисты попадали под эту чистку в первую голову. Это называлось «изыскивать резервы у себя».
Из моего взвода взяли двух человек.
Частично из этих резервов сформировали отдельное подразделение, пополнили его солдатами из роты автоматчиков. Это подразделение предназначалось в танковый десант, командовать которым был назначен Бильдин. О храбрости пулеметчика в полку знали многие. Бильдинский десант должен был первым ворваться в Хильки.
Встретившись со мной, Бильдин беззаботно улыбнулся. И только я, хорошо изучив своего приятеля, по особому выражению его лица понял, какого усилия воли стоило ему сохранять внешнее спокойствие в минуты смертельной опасности.
— Тяни мне связь в Хильки, — шутливо сказал Бильдин.
«Милый ты человек!» — подумал я, зная в какое рискованное путешествие на броне отправляется он. В тон ему я ответил:
— Возьмешь Хильки — натяну…
Видел я с НП полка, как танки с десантом ушли к Хилькам. Их поддержали небольшой пятиминутной артподготовкой.
Наконец пять танков выползли на высотку перед Хильками. Ближе и ближе село. Уже рукой подать до крайних хат. Взрыв. Горит головной танк, падают с него опаленные бойцы.
…Из батальона сообщили: все танки разбиты, десант погиб. «Вот и отжил Бильдин», — с болью подумал я.
…Но Бильдин остался жив: он был ранен в обе ноги и солдаты волоком на шинели вытащили его из-под огня.
В полку с восхищением говорили о Бильдине. Но Хильки остались в руках противника.
Мне в этот день пришлось тяжело: линии так часто рвались, что их едва удавалось исправлять. Я окончательно заболел. Ох, этот проклятый отдых на снегу…
Я чувствовал в теле жар, в голове сумбур. Временами мне хотелось упасть, забыть обо всем и навсегда. Усилием воли я возвращался к действительности. Никому я не говорил о своей болезни: знал — впереди умирают солдаты и не время думать о недомоганиях, да еще таких.
С того злополучного дня, когда я с Бильдиным сидел на снегу, меня одолели фурункулы. Об этом может и не стоило бы упоминать, тем более, что фурункулы, будь они неладны, высыпали на том месте, о котором не принято говорить в изящной литературе. Но я пишу солдатские записки и надеюсь на снисходительность моих читателей, особенно тех, которые пережили войну на фронте и в тылу.
Я страдал, как от серьезного ранения, и, что особенно было плохо, моей болезни не виделось конца.
Ночью батальон Оверчука переходил на другое место. Капитан Китов направил меня руководить прокладкой новой линии к батальону.
Я брел по снежному полю к едва приметному в темноте лесу. Мне хотелось упасть от усталости, но я шел.
В лесу разыскал своих связистов. Пылаева не оказалось, он ушел вместе с Оверчуком, чтобы узнать, куда тянуть линию.
С минуты на минуту он должен был возвратиться, чтобы провести связь на новое положение.
Я доложил по телефону Китову, где нахожусь и что делаю. Сел у костра. Все плавало у меня в глазах. Качался лес. От тепла разморило, я стал дремать. И только хруст опавших веток под ногами подошедшего Пылаева насторожил меня.
— Ну, где Оверчук? — спросил я.
— Там, на бугре, у лощины, — неопределенно ответил Пылаев.
Мы пошли искать Оверчука. Пылаев повел связь и заблудился.
— Черт его знает… Вроде где-то здесь, — разводил он руками.
Мы проплутали несколько часов. Взволнованный Китов спрашивал по телефону:
— Скоро вы найдете Оверчука? Начальник штаба обеспокоен.
— Приложим все усилия, чтобы найти.
— Продолжайте поиски, желаю успеха. — В голосе его звучало неподдельное сочувствие.
— Слушаюсь, — ответил я и подумал, что Китов чутко, по-человечески отнесся ко мне в эти трудные минуты, когда я готов был расплакаться от свалившейся на меня неудачи.
Мы снова начали поиски.
Подошли к крытому брезентом танку. Наконец Пылаев узнал местность и привел меня на КП батальона.
Уже рассвело. Оверчук стоял рядом с оказавшимся здесь комдивом, припав на правую ногу. Вчера он был ранен осколком, но в медсанбат не поехал. На нем был белый полушубок, шапка-ушанка и трофейные войлочные сапоги. И эта одежда не согревала его: он зарывался подбородком в воротник, вздрагивая от озноба. Деденко, как и всегда опрятно одетый, что-то пояснял комбату глухим простуженным голосом. Адъютант комдива, молодцеватый лейтенант, держал перед ним карту.
Включая в линию около Оверчука аппарат, я прислушивался.
— Здесь и стереги противника, не пропустить его через горловину лощины — твоя задача, — говорил Оверчуку Деденко.
— Не пропустим.
— Держись, Оверчук!
— Есть держаться!
Комдив пошел на свой НП, расположенный неподалеку в лощине. Мне показалось, что в мощной фигуре полковника чувствовалась усталость.
Деденко не прошел и двадцати шагов, как близ него разорвалась мина и он упал.
К нему подбежали адъютант, Оверчук, несколько солдат.
Комдив вспотел, лицо его мгновенно пожелтело. Из груди, чуть правее, сочилась кровь, окрашивая в розовый цвет серое сукно шинели.
Батальонный фельдшер перебинтовал рану.
— Осколком в легкое, — заключил он.
Деденко заметно бледнел, вздрагивал и, закрыв глаза, повторял:
— Вот тебе и курок… вот тебе и курок!
Позднее всезнающие дивизионные связисты передавали, что комдива срочно на У-2 отправили в госпиталь, но дорогой он скончался.
В этот же день Китов вызвал меня к телефону и коротко сообщил:
— Передали из медсанбата: у Сорокоумова дело плохо… Сильно температурит.
Сорокоумов, Сорокоумов… Сидит он на привале и, мечтательно покуривая, вспоминает мирное время… Бредет по вязкой пахоте, и за его спиной верещит катушка, распускающая кабель… Делает перебежки под огнем, проверяя линию связи… На дежурстве, согнувшись возле телефонного аппарата, пишет письмо жене… Я вспоминал о своем любимом солдате, отгонял мрачные мысли.
После того как Деденко отправили в госпиталь, командовать дивизией стал Ефремов, — всего три дня полежал он в медсанбате и, как передали мои всезнающие связисты, ходит еще с палочкой.
Прошел день. Мы оставались на прежних позициях.
Несколько раз пытались немцы то извне, то изнутри прорвать кольцо окружения, но все их усилия оказались бесплодными. Противник понял, что его вооруженные части обречены. И он в отчаянии предпринял последнюю попытку. Гитлеровцы, собрав все силы, что у них остались, ринулись напролом, колоннами: впереди — пехота, позади — обозы. По немецким колоннам открыли огонь наши пушки и пулеметы. Немцы, бросив повозки, рассеялись по полю, некоторые залегли. Наша пехота, развернувшись цепями, начала атаку. Солдаты шли, стреляя на ходу. Я со своими связистами двигался следом за стрелками. Нас догнали наши танки и вырвались вперед. Подразделения противника, сбиваясь в кучу, лощиной побежали к Гуте, на Оверчука, оттуда послышалась частая стрельба. Встреченные огнем, немцы побежали обратно, на нас, бросая винтовки и поднимая руки. По снежному полю потянулись длинные вереницы пленных.
Мы вошли в Хильки. Улицы опутаны немецкими проводами — красными, черными, желтыми, для всех родов войск. В различных позах лежат убитые гитлеровцы. Огромный немец застыл, запрокинув голову с раскрытыми серыми глазами. Возле — несколько фотографий, на одной из них выбритый, гладко зачесанный великан снят в обнимку с миниатюрной белокурой немкой.
Еще пролетали редкие пули, но исход битвы был уже решен. Теперь не одиночками, а большими группами, поддерживая раненых, немцы шли сдаваться в плен.
— Гитлер капут! — старательно кричали они.
Я смотрел на них. Шли они мимо, грязные и косматые, потеряв всякую воинственность.
Вдоль улицы скакали солдаты на трофейных лошадях с куцыми хвостами. Кони тяжелыми копытами вдавливали в землю валявшееся на дороге немецкое белье. Одну темновороную кобылицу, рвущуюся вперед, подпрягли в постромки полковой пушки. Солдат вскочил в седло. Кобылица дернула пушку и потащила ее.
Нас вызвали на КП полка.
Штаб расположился в кирпичном доме. В передней находились раненые сельчане. Они терпеливо ждали врача, с надеждой встречая глазами каждого входящего.
В штабе нам сообщили, что полк пока остается в Хильках, батальонам надо дать связь. Мы тотчас же начали работу.
Вскоре с темного неба повалил огромными хлопьями снег, завыл ветер, началась метель. Она быстро наносила сугробы, придавая месту недавнего боя мирный вид.
* * *
Эта метель наделала хлопот: провода завалило снегом. Всю ночь мы бродили по селу, налаживая связь. В небе за селом взлетали ракеты. Или это озорничали наши солдаты, или давали сигналы уцелевшие кое-где группы противника.
К рассвету, когда мы, исправив все линии, вернулись, прервалась связь с третьим батальоном. Прихворнувший Китов, лежа в постели, подозвал меня и приказал:
— Поезжайте верхом по линии, найдите порыв. Да поторапливайтесь! — добавил он тут же недовольным тоном.
— Слушаюсь! — только и сказал я и пошел к конюшне, раздумывая над опасным и тяжелым, в условиях этой снежной ночи, заданием. Почему командир роты Галошин, видя мое состояние, видя нелегкий мой труд в течение всех этих бессонных дней и ночей, не дал мне отдохнуть? Есть же другие офицеры в роте, они не так устали, как я. Но нет, ехать нужно мне, ведь это дело командира линейного взвода. И будь я на месте начальника связи и командира роты, я поступил бы, как они.
Галошин долго выбирал для меня лошадь. И ту жалел и другую. А я облегченно вздыхал, видя, что ротный собирается дать самую тихую, покорную. Меня по-прежнему беспокоили фурункулы… В конце концов его выбор выпал на гнедого невзрачного конька. Я взобрался на него.
Гнедко едва шагал, палки он не боялся, можно было стучать по его ребрам, как по пустой бочке. Голова моя устало опустилась на грудь.
В лесу началась перестрелка; я хорошо различал стрекотание немецких автоматов…
Гнедко насторожил уши и вдруг помчался от леса, — я ухватился обеими руками за седло, держался неумело, но цепко.
Вздорная скотина остановилась внезапно. Через ее голову я чуть не перевернулся в сугроб.
— Сволочь! — выругал я коня и, взяв его за повод, зашагал к лесу. Холодный пот струйками стекал из-под шапки, заливая глаза, спина взмокла, ноги дрожали.
Стало совсем светло. Навстречу из леса вышли солдаты во главе с Шамраем. Вот и он не спит ночами.
— Когда отдыхать будешь, Шамрай?! — неожиданно повеселевшим голосом крикнул я.
— После войны! — махнув рукой, так же весело ответил он.
— Что за стрельба была?
— Фрицам мозги вправляли.
— Вправили?
— А то как же!..
В лесу нетронутый снег. Белые его пласты лежат на зеленых ветвях елей. А внизу, у стволов, сквозь него кое-где розовеют пятна крови, валяются запорошенные снегом, раскинув рыжие и светлые волосы, «завоеватели вселенной», в пятнистых бушлатах и войлочных сапогах, обшитых кожей.
Кружась по леску, я видел почти на каждом шагу трупы немецких солдат.
Линии своей я не смог найти. Не нашел я ее и в поле, и на краю деревни. Мне стало ясно: ее кто-то смотал.
Наконец я въехал в Журженцы. По улице наши солдаты вели колоннами пленных немцев. Их вылавливали в поле, и они плелись, усталые, поддерживая под руки раненых.
И на окраине, у дороги, валялось много трупов вражеских солдат. Здесь события развернулись позже, всего несколько часов тому назад. Немцы от Комаривки бросились в атаку на Журженцы с намерением пробиться к линии внешнего кольца фронта, но «катюши», что стояли у церкви, остановили их своим огненным дыханием.
После такой обработки в поле вырвался танковый батальон и довершил дело — вражеская пехота стала сдаваться гуртом. Наши солдаты, возбужденные и бравые, неслись по сельской улице на трофейных повозках, их легко катили попарно запряженные куцые кони с подстриженными гривами.
Нескончаемые обозы вперемежку с верховыми лошадьми мчались мимо меня, вихри снега взметались из-под колес.
Потом я увидел окруженного небольшой свитой высокого рыжеватого человека. Это был командующий армией генерал-лейтенант. Он шел, осматривая колонны пленных.
Ездовые придерживали лошадей и, круто повернув головы в сторону командующего, натянув вожжи, отдавали ему честь.
* * *
В штабе третьего батальона я застал Каверзина. Он курил душистую папиросу. Это был человек короткого фронтового счастья. Старослужащие полка рассказывали, что он обычно в боях бывал недолго, но всегда отлично выполнял свою задачу. При первом нашем знакомстве Каверзин отнесся ко мне пренебрежительно: он любил самозабвенно пехоту, а все остальные рода войск терпел по необходимости. Позднее мы с ним стали друзьями.
Перед Каверзиным стоял пленный.
Широкоплечий, давно не бритый немец с льстивой заискивающей улыбкой тараторил:
— Их бин… я знай код… код до армей… Гитлер армей капут ам код.
Немец просил, чтоб его побыстрее отправили в высший штаб.
— Да ты не финти, не финти! Толком поясняй! — требовал Каверзин. — Отправлю я тебя в штаб, что ты там дашь? Какие показания?
— Герр командир, — перешел пленный на плаксивый тон, — их ин дер штаб код… ферштеен?
— Ничего не ферштейн! — разводил руками комбат и брался за новую папиросу, обнюхивал ее и жмурился.
— Товарищ старший лейтенант, — сказал я, — немец, очевидно, радист.
— Раадиц, раадиц! — удовлетворенно закивал немец.
— Не перебивай! — остановил его Каверзин.
— Он знает важный код для радиостанций.
— А нам теперь этот код не нужен, пусть он с прабабкой пользуется им. Кончилось! Один код раскодировали, возьмемся за другой.
Солдат, приведший пленного, злобно на него покосился:
— Ишь, стервец, задумал рассказать, как порох делают, — он подтолкнул его: — Пойдем!
Немец испугался.
— Их знай во лиген дойче генерал… шоссен…
— Где? — заинтересовался Каверзин.
— Вальд… Их вайсе… показаль.
— Вот это дело! — встал комбат. — Покажи, где генерал лежит.
— Айн момент! — радостно воскликнул пленный.
Его увели.
Мне не удалось узнать до конца историю убитого немецкого генерала. В штабе батальона появился Миронычев, обслуживавший здесь линию после ранения Сорокоумова.
— Куда у тебя девалась линия? — напустился я на Миронычева.
— Кто-то вырезал. Километра четыре, — потупившись, ответил он.
— И ты сидишь… руки опустил? Почему через армию не связался с нами? Возле батальона есть же линия от штаба армии?
— Они не давали возможности переговорить, — пригорюнился Миронычев.
— Связист должен уметь добиваться переговоров, — сказал я, переходя на более мирный тон. — Сейчас вызову коммутатор армии и поговорю. А ты иди привяжи лошадь к дереву, около окна, да сними с нее седло.
От армии к корпусу, от корпуса к дивизии, от дивизии к Китову, но я дозвонился и рассказал ему о причинах прекращения связи с батальоном.
— Вырезали? — удивился Китов. — М-да… плоховато! Что ж, держите обходную связь.
Позже начальник связи полка приказал мне вместе с командой прибыть на северную окраину Медвина.
* * *
Миронычев поймал двух беспризорных лошадок, раздобыл захудалую таратайку, загрузил ее имуществом связи, провизией, и все это сверху прикрыл лохматым трофейным одеялом.
Когда повозка была готова, он браво доложил мне:
— Все в порядке, можем выезжать.
— А где мой гнедой конь? — спросил я, выйдя из хаты.
— Не знаю, — Миронычев растерянно посмотрел кругом, поджимая тонкие губы.
— Да понимаешь ты, что Галошин съест меня за это?
— Седло-то я снял, а коня привязал к вербе, его, видать, увели. Но я сейчас другого поймаю. — И он убежал.
Через полчаса сияющий Миронычев вернулся верхом на пегой лошади, с черненькой челочкой на белом лбу. Этот конь казался получше Гнедка. Я успокоился.
Лошади поминутно останавливались. Они с трудом везли повозку.
Пегонький конек оказался с норовом. Он брыкал задними ногами, старался сбросить меня. Очевидно, хозяева этого конька молились за тех, кто увел его.
Я слез с пегого и, привязав его к повозке, пошел пешком. Миронычев правил таратайкой.
В степи нам встречались блуждающие кони. Они копытами разгребали снег, ища корма. Одна из лошадей, белая, гигантская, казалась призрачной в наступающих сумерках. Когда мы поравнялись с ней, она жалобно заржала, прыгнула несколько раз за подводой, неся на весу окровавленную ногу.
А дальше стоял огромный куцехвостый немецкий мерин, мохноногий, с выбитым глазом. Я подошел к нему. Конь взглянул настороженным глазом, на ресницах его сверкала льдинка.
— Плакал, брат? Достается и вам. — Потрепал я холку мерина.
Конь вдруг зло ощерил зубы. Я отскочил:
— Подлец ты! Весь в своих хозяев.
Роту связи мы нашли за Медвиным в поселке. У конюшни около двух огромных коняг возился Рязанов.
— С обновкой тебя! — поздравил я.
— И всех нас, — буркнул ездовой.
— В чем дело? — изумился я.
— Опять в батальон идем…
— Почему в батальон?
— А это у капитана узнаете… Он в этой хате, — недовольно проговорил Рязанов.
С крыльца хаты спустился Галошин. Маленькое морщинистое лицо его дышало презрением.
— Явился?
— Прибыл.
— А где мой Гнедко?
— Мы эту животину обменяли… Другого привели, — ответил я.
— Какого другого?
— Легонького, с челкой.
— На черта мне пегонький? Мне Гнедка подай!
— Сдох ваш Гнедко. Околел, — слукавил я.
— Как сдох? Кадровый конь, с Северо-Западного… Ни связи, ни самого, ни лошади. Да что это такое? Не нужен ты мне!
— Так бы и сказал сразу! — бросил я и пошел в хату.
Там сидел капитан Китов и играл на трофейном аккордеоне.
— Там-там-дарам! — подпевал он себе в темпе марша, пристукивая ногой и пожимая плечами.
Он не сказал мне в упрек ни одного слова. Торжество чувствовалось во всей его фигуре. Казалось, весь его вид говорил: «Я прав, как всегда. Смекалкой ты не богат. Эх, люди, люди, как работать с вами!»
Но я все сделал, что было в моих силах, и поэтому твердым голосом, четко, по-уставному, доложил:
— Товарищ капитан, задание выполнено.
— Задание выполнено, а связи нет!.. Ну ладно, — покровительственно проговорил Китов. — Давай садись. Может, подстричься хочешь? Ваня, приведи его в божеский вид, — весело кивнул он в сторону находившегося в хате санинструктора.
Я провел рукой по обросшей голове и согласился.
— Стриги.
— Извольте «полубокс»? — вежливо осведомился наш доморощенный цирюльник.
— Нет, «под польку».
— Внимание, — приподнял руку Китов, — сейчас я вам, для увеселения, исполню штраусовскую рапсодию.
— Давно вы научились, товарищ капитан? — полюбопытствовал я.
— С того времени, как вы соизволили отбыть на порыв линии, — отчеканил Китов.
Когда стрижка закончилась, Китов подозвал меня и сказал:
— Должен сообщить вам: вы вместе с командой уходите в батальон Оверчука.
Я искренне обрадовался возможности освободиться от докучной опеки Китова.
* * *
Назавтра мой взвод был передан Оверчуку.
Я застал Оверчука за картой. Комбат склонил над ней русую вихрастую голову. Желваки играли на его широких скулах. Каждый раз, встречаясь с Оверчуком, я открывал в нем какие-то новые черты характера. Вот и сейчас я смотрел на Оверчука, узнавал его и не узнавал.
Нос у него перебит, и шрам придает лицу довольно свирепый вид. Комбату двадцать два года, он весь изранен, носит на левой стороне груди лестницу красных и золотых полосок.
Вытянув руки по швам, я доложил, что прибыл в его распоряжение.
— Комплектуй взвод. Можешь в ротах подобрать… человека три, — сказал Оверчук.
— Маловато, — возразил я.
— Ишь ты? Маловато! — сурово улыбнулся комбат. — Ну, возьми чуть побольше… между нами… Возьми. — Оверчук нахмурил брови: — Обучайте, и чтоб в бою связь была.
Выйдя от Оверчука, я разыскал Рязанова. Тот сидел у телеги, на бревнышке, болтая хворостинкой в ручейке, который воровато пробивался из-под снега. Стояли уже последние дни февраля, резко потеплело, на небе не было почти ни облачка.
Щурясь от яркого света, солдат спросил:
— Ну как у нас со штатом?
— Связистов надо, Рязаныч, подбирать.
— Ну, я связист… а ездового другого можно.
— Нет. Ездового труднее найти.
— Найдем связиста. Эх, Сорокоумов бы пришел! Опять ранило его. Это уж, считай, в пятый раз.
— Да, тяжелые бои были…
— Куда уж тяжелей…
— А знаешь, сколько немцев побили? Пятьдесят шесть тысяч!
— Здорово…
Закурили, помолчали.
— Имущества, Рязаныч, маловато у нас.
— Маловато. Значит, имеем бухту кабеля на полтора километра, еще, значит, четыре фоника, да два индукторных немецких, — это я подобрал, — и еще три катушки, да четыре заземления. Вот повозку надо заменить. Ну, трех коней — на случай грязи… Пара-то не тянет. А меринок сивый — ничего. И чалый тоже. Кобылка рыжая, вроде на сносях.
— На сносях?
— Я ж говорю — вроде. Эвон, расперло всю.
— Хорошо, посмотрим лошадок твоих.
Рязанов затянулся, закашлялся. Его обветренное красное лицо побагровело еще больше.
— Никудышный табак германский… Один дым… Кашель только с него. Нет ли у вас, товарищ лейтенант, чего-нибудь покрепше?
— Сигары куришь? На вот трофейную.
— Можно и сигары… Экая толстая, — дивился он, — поди на два раза хватит. — Разломил. Рассыпалась. — Вот окаянная, — спрятал в карман. — Разрешите еще. Там у нас на повозке целый мешок табаку, а таких нет.
Приедет, ужотко, Пылаев, он ковать лошадей повел — угощу. — Курил, похваливал:
— Хороша, забористая.
Рязанов рассказывал о себе:
— Я, товарищ лейтенант, в Москве был… В полку связи учился, а как же? Шестовку строил. А на фронте в ездовые определили. Люблю лошадок. В этом батальоне год как.
Посидев с Рязановым, я вышел за ворота. Прислонился к забору и, сдвинув на ухо вымененную у командира хозвзвода кубанку, раскуривал сигару.
Деревенские женщины подходили к колодцу. Катауровцы — так называли располагавшихся рядом с нами артиллеристов по имени давно уже погибшего командира дивизиона Катаурова — доставали им воду и уже называли их Олями, Манями, Катями.
Вверху ползли жидкие облака. Дорога бурела. Цокали о выступавший из-под снега булыжник подковы лошадей — это конники штаба дивизии гарцевали на глянцевитых рысаках. Краснощекий наездник делал стойку на буланом коне, перемахивал через плетень, на скаку хватал с земли шапку.
— Вы с гастролями подальше отселя, — выступил рыжеусый катауровец, — а то разверну пушку и как дуну-у!..
И улица, и люди на ней, и разговоры солдат — все это не говорило о недавно минувших боях… Только далекие-далекие разрывы, смягченные расстоянием и эхом, своими «уу-х!» напоминали о прошлом и настоящем.
Хотелось с жадностью использовать эти часы, когда можно походить во весь рост, не опасаясь пули.
Хотелось насладиться неповторимой свежестью этого дня — предтечи весны.
Я нерешительно полез в сумку и, оглянувшись вокруг, не смотрит ли кто, достал свое бритвенное зеркальце в черном ободке.
Глянули на меня серые, с усталинкой глаза, мальчишеский, слегка вздернутый нос, обветренные губы. Я повернул голову влево, вправо. Какой-то другой стал, старше. На лбу две глубокие линии, к вискам протянулись морщинки…
Но тут же я устыдился: о себе ли думать сейчас? Ведь война…
Я поспешно спрятал зеркальце в карман и ушел за ограду. Подъехал Пылаев. Он стоял на повозке, держа вожжи в руках.
— Тпру! — лихо осадил он, хотя лошади и без того остановились.
— Подковал!
— Опять у нас все по-хорошему, — порадовался Рязанов и, подойдя к коням, тронул коренную саврасую за живот.
— Не знаю, сколько еще проходит.
— Да она, Рязаныч, вот-вот развалится, — засмеялся Пылаев, — насилу доехал…
— Развалится, развалится! — передразнил ездовой.
— Жалостливый! — шепнул мне Пылаев.
После обеда сидели на улице.
— Людей нам дают? — степенно спрашивал Пылаев, скручивая толстую папиросу из раскрошенной сигары, преподнесенной ему Рязановым.
— Будем подбирать в ротах.
— Надо Белкина взять из второй роты. В связи был. Понимает.
— Возьмем Белкина.
Пошли в роту. Пылаев указал на возившегося с вещмешком белоголового толстенького паренька.
— Вы со связью знакомы? — спросил я того.
— Ась?
— Со связью, спрашиваю, знакомы?
Белкин выпрямился, расправил под ремнем сборки рубахи.
— Знаком… Детально.
— Ну, а что знаете?
— Трубку там… эту-у…
— Микротелефонную, — подсказал Пылаев.
— Совершенно верно. Потом это… футляр. Шнур… питание. Ремень, на котором цепляется телефон.
— А говорить умеете по телефону?
— А как же… Беру трубку, — он важно надул щеки и приставил кулак к уху. — Товарищ Белкин слушает!
— Ну, ладно, товарищ Белкин, — вздохнул я, — возьму вас.
— Сейчас или подождать, я тут укладываюсь?
— Потом за вами Пылаев придет.
— Подожду.
Остальные солдаты хотя и заинтересовались приходом связистов, но продолжали любовно чистить винтовки. Чувствовалось, что сменить их на телефон они сочли бы за измену.
Я подошел к высокому сутулоплечему пехотинцу, с игривыми искорками в черных глазах.
— Вы не желаете в связь?
— Нет. Повременю.
— Почему? В связи же интересней.
— Интересу мало, бегай в бою, как чего потерял. А в стрелках она, родимая, — указал на винтовку, — счет с врагом сводит.
— Ну, пехотинец знает только винтовку, а здесь поговорил — и стреляй.
— Я молчком постреляю, — буркнул солдат.
— Отмочи-ил! — прыснул кто-то.
— А что же вы на связь зуб точите?
— Не точу, но не желаю.
— Почему?
— Это пехота в квадрате. Перебило провод, бегай без ума, а тебя гонят — скорей да скорей.
— Иной раз, конечно, достается связистам, но зато честь какая! — старался убедить я. — Ведь у нас говорят: — Нерв армии! Не будь связи — как пехотой, артиллерией управлять, самолетами? А потом — где и побегал, где и посидел.
Меня слушали, но я чувствовал — мои уговоры действенны не очень.
Я стал рассказывать солдатам о связистах, особенно о Сорокоумове. А когда кончил, слово взял тонкий веснушчатый паренек.
— Мы пойдем, чего там, — сказал он.
Я записал новых связистов и напомнил Пылаеву:
— Завтра начнем учить.
Вечером я раздобыл у Китова семь катушек кабеля.
Китов за последнее время стал мягче относиться ко мне, как и ко всем подчиненным. Случилось это, как я потом узнал, после серьезной беседы, которую провел с ним Перфильев. Наблюдательный замполит, уже давно заметивший у начсвязи равнодушие к делу и к солдатам, сделал ему внушение. И Китов немножко изменился. Но чувствовалось: много еще нужно ему, чтобы переломить себя.
Состав взвода связи батальона в боях был обычно самым текучим: люди быстро выходили из строя, ведь линию приходилось почти всегда наводить и обслуживать на глазах у противника. И часто солдаты не успевали изучить свое дело, как расставались с ним. Поэтому я всегда торопился использовать дни стоянки и отдыха для учебы взвода.
Утром мы начали занятия. Я ознакомил солдат с устройством индукторных и фонических аппаратов, конечно, не полностью, а с элементарными понятиями: как подключать линию, как послать вызов на соседнюю станцию; у индукторного телефона — звонком, у фонического — зуммером; как при работе нажимать разговорный клапан у микротелефонной трубки. А потом вывел их в поле и занялся практикой. Под конец занятий я велел Пылаеву приводить в порядок кабель, а сам решил поучиться верховой езде и приказал Рязанову оседлать коня, которого мы случайно заполучили из числа трофейных. Рязанов почистил коня, напоил. Он уверил меня, что конь отличный.
— А как под верх, Рязаныч?
— Огонь! — мотнул головой ездовой.
— Огонь? — с тревогой переспросил я.
— Нет, он не то, чтобы уросить, но ежели плетью его — бежит.
— Это хорошо.
— Экий ты, все бы играл! — любовно гладил Рязанов смирного коня, дремлющего на ходу и опустившего мокрую губу.
Я уселся в седло и натянул поводья.
— Ты его того… отпускай, — советовал Рязанов. — Он умный. Он побежит.
— Знаю, Рязаныч. Попробую его.
Чалый тронулся, опустив морду к самой земле. Встречавшиеся на пути посмеивались:
— Лейтенант, на свалку конька?
— Подкормить надо: не дойдет!
Около дивизионной ЦТС чалый вдруг встал как вкопанный.
— Пошел, пошел, — легонько стукал я его по бокам ногами. Конь не шевелился.
— Но! — дергал я за поводья.
— Экая упрямая скотина! — посочувствовал прохожий солдат.
Вокруг собирался народ: солдаты, любопытные бабы. Вышла Нина. Заправив густые волосы под шапку, она соболезнующе посоветовала:
— Вы его, товарищ лейтенант, ногами пощекотите.
Не хватало мне только, чтобы еще и Нина смеялась надо мной. Но я видел — она не смеялась. Судя по выражению ее лица, растерянно-радостному, она была рада видеть меня даже в таком смешном положении. Это ободрило меня. Я чувствовал прилив отваги.
— Будь добра! — крикнул лихо я Нине. — Принеси мне хворостинку.
Она сбегала к ограде, принесла тонкий прут.
И только я взял из услужливых рук девушки хворостинку, лошадь взмыла на задние ноги и, дико заржав, рванула, делая многометровые прыжки.
Я попытался уцепиться за седло, но не успел — и в следующую секунду мешком грохнулся наземь. Так я и не понял, подшутить надо мной решил Рязаныч, или сам он не знал, как ведет себя под седлом злосчастный конек. Мечтал я показаться Нине в позе кавалериста, а очутился в комическом положении.
Когда я вернулся, Рязанов, снимая седло, спросил меня:
— Под палкой бешеный, а так с места не сдвинешь?
— Да, с норовом конек: пока не припугнешь, не пристращаешь — ни тпру ни ну, — вздохнув, ответил я Рязанову.
Потом мы с ним вдвоем поджидали солдат с занятий.
— Хорошо я начал жить до войны, — вспоминал Рязанов. — Дочку свою выдал замуж за серьезного человека, прораба.
— Ну вот, кончим войну и опять будем жить, — сказал я.
— Да налаживать все надо. На сколь годов работы! Эвон как немец разорил все.
— Ничего, наладим.
— Конечно, наладим: нам к труду не привыкать.
Глава седьмая
Дивизия готовилась в новый поход. Поступило пополнение с освобожденной территории: партизаны, с алыми ленточками на шапках, в широких немецких штанах лягушечьего цвета, юноши, подросшие за время немецкой оккупации. Сотнями вливались они в дивизию.
Комдив Ефремов, уже в погонах полковника, выстроил всю дивизию — с обозами и артиллерией.
Высокий, костлявый, он прошел вдоль строя, опираясь на инкрустированную трость. Остановился, поднял руку, с торжественностью в голосе обратился к солдатам:
— Бойцы второй! Получена радостная весть. Нашей дивизии присвоено звание Корсунь-Шевченковской!
— Ура-а-а! — всплеснулось от одного края и, нарастая волнами, пошло дальше.
Когда утихло, комдив продолжал:
— Предстоят новые бои. В них мы должны оправдать звание славных корсунцев. Вперед, друзья, за новой славой во имя Родины!
И вот мы снова на марше. Мы идем полями недавних боев. Пушки с поникшими стволами, обгорелые танки, разбитые повозки, перевернутые грузовики и везде — окопы и окопчики, доверху залитые водой. И часто по краям дороги — сиротливые печные трубы, кучи угля и пепла.
— Было здесь делов, ого-го! — дивился Пылаев.
— Было… Коля, — отвечаю я, жадно потягивая дым от цигарки, и, переведя взгляд на Белкина, спрашиваю:
— Ну куда ты такой мешок тащишь?
— А как же, товарищ лейтенант?! Солдату все надо: портяночки, сахарок, табачок, хлебец да пара исподнего бельеца… Попрошу, ежели убьют, переодеть.
— Ты живи, а мешок на телегу брось, — примирительно говорю я.
— Ладно уж, донесу… — лошадкам тяжело.
В одном из попутных сел мы остановились на продолжительный привал.
Здесь несколько дней назад закончились бои, но солдаты трофейно-похоронной команды все еще собирали по полям убитых. Мимо нас проехала повозка, прикрытая серым узким брезентом. Из-под брезента торчали руки и ноги. Чьи-то мертвые, скрюченные пальцы бились о колесо…
— Эй, ездовой! — крикнул я пожилому солдату, сидевшему на передке с вожжами в руках. — Посмотри, как везешь-то!
— А! — повозочный остановил лошадь, слез, забросил руку убитого под брезент и поехал дальше.
Вечером всех офицеров собрали в штабе батальона в небольшой хате.
Здесь я увидел недавно выписанного из медсанбата Бильдина. Ранение его оказалось не из тяжелых. За время лечения он даже посвежел.
Когда все собрались, вошел взволнованный Оверчук. Он энергично сбросил ватник, сказал нам:
— Товарищи! Есть сведения, что немцы оттягивают обозы и технику в тылы на сто километров. Это происходит у них не от хорошей жизни. Они хотят избежать нового окружения. Нам приказано немедленно наступать. Наш батальон назначен штурмовым.
Брезжил рассвет. Солдаты пробирались по густой грязи, где обочинами дороги, где по колеям — в них грязь жиже и мельче.
Было тихо. Только лошади шумно храпели, карабкаясь с горки на горку, да впереди слышались негромкие голоса пушек и далекие разрывы. Вдруг колонна остановилась. Мимо проскакали обрызганные грязью конники, выезжавшие вперед на разведку.
Батальон свернул с дороги и, пройдя по вязкой пахоте километра три, развернулся в боевые порядки по склону горы. НП батальона обосновался под горой в небольшом поселочке.
Мы с Оверчуком остановились у крайней хаты.
— Видишь? — показал он мне на гору. — За нею немцы. Так что постоим тут. Ты со своими орлами вырой щель за этой хатой, — он показал, — и тяни в роты связь.
В вышине провыл снаряд, и где-то далеко ухнул разрыв.
— Балует, — покосился комбат.
Из-за поворота улицы показались люди. Вереницей мимо нас шли старики, подростки, женщины. Каждый нес на плечах по снаряду.
— Что это? — спросил я Оверчука.
— Грузовики застряли, вот жители и помогают нам.
Потянули связь. Я ждал у аппарата, установленного в только что отрытой щели. Наконец пискнул зуммер.
— Кто?
— Товарищ Белкин на месте, — послышалось в трубке. У меня радостно стукнуло сердце: ай да товарищ Белкин!
— Ротный там?
— Курит.
— Товарищ капитан, с шестой есть! — доложил я Оверчуку.
Снова зуммер.
— Натянул, — сообщил другой телефонист.
Молчала еще одна рота, но скоро снова пискнул телефон.
— Нахожусь у хозяина, — сообщил только что дотянувший линию связист.
Комбат говорил с командирами рот.
— Как там? — спрашивал он. — Противника видите? Что, сидит? Смотрите, может и подняться. Зарывайтесь пока.
Мы с Оверчуком поднялись вверх по склону на приготовленный для него наблюдательный пункт, куда уже была протянута связь.
Впереди виднелось голое поле с вражескими траншеями, глубокая лощина, за ней, на горе, село Чемериское.
Тонко, густо, басовито выли, визжали вверху немецкие мины; снаряды — эти летели дальше в тыл. Некоторые, летевшие с негромким шипеньем, рвались вблизи нас. Может быть, противник готовится нас атаковать?
Я сидел в четырехугольной яме, в нескольких метрах справа от окопа комбата.
— Чаще связь проверяй! — крикнул мне из своего окопа Оверчук.
— Работает, — отвечал я.
Пылаев и Белкин сидели рядом со мной.
— Что это она? — спрашивал Белкин, показывая на мечущуюся по дну окопа мышь. Мышь бросалась на стенку, срывалась, бросалась снова. Каждый близкий разрыв делал ее прыжки выше.
— Смерть чует, — сказал Пылаев.
— Но-о? — с опаской покосился Белкин. — Они ведь и вправду чуют пожар, воду, смерть…
Я прервал его:
— Ничего она не чует, нас боится.
— Ангара, Ангара, Ангара! — надрывался Пылаев. — Молчит, порыв…
— Белкин, на линию! — приказал я.
Солдат выполз из окопа и, возвышаясь над землей горбом вещевого мешка, стал переползать вдоль линии.
— Быстрей! — торопил я.
— Я и то! — крикнул Белкин, вскочил, побежал, упал, снова вскочил…
Свистели, жужжали осколки, а он бежал вперед, держа провод в руке.
Чуть высунув голову, я следил за ним. Порыв где-нибудь у траншеи. «Ротный телефонист медлит», — злился я. Белкин опять вскочил, дернулся, подался вперед, рухнул на бок и забороздил ногами.
Из траншеи, до которой Белкин не добежал, выскочила маленькая фигурка, устремилась прямо к Белкину. Это спешил связист из роты. Вот он уже около Белкина, откинул от него мешок, перевернул на спину. Потом отполз в сторону и надолго залег.
— Не стукнуло ли его? — беспокоился я.
— Не знаю. — Сидевший рядом со мной Пылаев с тревогой глядел на меня: следующая очередь идти на порыв была его.
— Нет связи? — спросил комбат.
— Нет, — ответил я.
Пылаев съежился, нажал зуммер. Ответа нет. Еще раз нажал.
— Пойду! — вздохнув, сказал он. Но в это время пискнул зуммер.
В этот день противник так и не поднялся из своих траншей. Видимо, стрелял лишь в расчете вызвать ответный огонь и тем обнаружить расположение позиций наших батарей. Но наша артиллерия не отвечала. К ночи огонь врага стих.
А на следующий день утром ударили наши пушки. В небо врезались огненные вихри: в оркестр артподготовки вступили гвардейские минометы. Все сотрясалось, дрожала земля, казалось, кто-то наносил по чугунным листам громовые удары. Бьют молоточки, молотки, молоты. Стоял сплошной гул.
Меня охватило боевое волнение. Ведь я уже знал, что Оверчук только что получил приказ подымать батальон в атаку. Я видел, как готовились солдаты. И сам встал во весь рост.
— Пошли! — крикнул Оверчук.
— Сматывай линию! — сказал я Пылаеву.
Впереди бежали уже поднявшиеся для атаки солдаты.
Бильдин и два пулеметчика тянули на лямках ковыряющий землю стволом «максим».
Прямой наводкой по наступающим била вышедшая на бугор немецкая самоходка «пантера».
Все в дыму, в смраде, в гуле.
Неподалеку от нас к опустевшей траншее подъехала автомашина с гаубицей на прицепе. С «доджа» спрыгнул рослый полковник, начальник артиллерии дивизии. Увидев выползшую на бугор «пантеру», он скомандовал:
— Огонь!
Рявкнула отцепленная от грузовика пушка. «Пантера» дернулась, опоясалась дымом.
— Ха-ха-ха! — загрохотал дюжий полковник. Он стоял выпрямившись, наблюдая в бинокль.
«Завороженный», — с восхищением думал я о полковнике.
Батальон Оверчука занял первую траншею противника. Мы перешли туда, протянули линию. Огрызалась немецкая артиллерия. Сгорел подожженый снарядом «додж». Начальник артиллерии, сев к нашему телефону, плевался, кричал в трубку:
— Пять-семь, пять-семь! Огонь! Огонь!
Ефремов пришел в занятую батальоном траншею.
— Рассчитаю! Толкутся на месте. Рассчитаю! — ругался он в адрес приданных танков. Танки маневрировали левее по лощине, их сдерживал огонь врага. Комдив часто оборачивался к следовавшему по его пятам радисту с рацией на спине, отдавал приказания.
Опять заговорили наши батареи. Солдаты снова поднялись и, обходя разложенные по полю мины в деревянных шкатулках, через мокрый овраг вступили в деревню.
Возле хат валялись трупы наших солдат и немцев. В канаве вверх лицом, широко открыв рот, лежал головой на вещмешке убитый солдат.
Над селом крутились три «юнкерса». Пробегали спешащие куда-то бойцы. Брызжа грязью, заполняя все окрестности ревом моторов, проносились через село наши танки.
Я считал их: десять, двадцать, тридцать… шестьдесят. Машины ушли туда, где скрывался багровый диск солнца.
Прорыв совершился.
Глава восьмая
Немцы отступали к Бугу. Они старались оторваться от нас.
Оверчук, с которым я шагал рядом, вел свой батальон напрямик, полями. Было раннее туманное утро. Я высказал опасение, не собьемся ли с дороги? Оверчук ответил:
— А карта для чего? Мне все равно, туман или дождь, ночь или день.
Я с уважением глядел на Оверчука: на войне смелому да умелому — почет.
Завеса тумана редела, выползали из-под нее кусты, мохнатые и сонные. Вырисовывались впереди призрачные контуры домов.
Прибежал разведчик. Едва отдышавшись от быстрого бега, крикнул:
— В селе впереди немцы!
— Командиры рот, развернуть людей в цепь! Радист, брякни вверх: «два» принял бой, заданный квадрат, — распорядился комбат.
Тяжело ступая по сырой пахоте, солдаты, развернувшись в цепи, пошли на деревню.
— Связь тянуть? — спросил я комбата.
— Подожди, — помедлив, ответил он. — Пройдет пехота еще — тогда.
Оверчук, следя за своими ротами, остановился в небольшом леске, встретившемся на пути. Здесь он определил место НП батальона. Оверчук дал команду окопаться, и мы забрались в наскоро вырытую щель. Подоспели противотанковые сорокапятимиллиметровые пушки.
Командир артиллеристов, ступая кривыми кавалерийскими ногами, подошел к нам, пробасил:
— Спрятались, хорьки! Куда бить?
— Бей по краю села, лев, — огрызнулся Оверчук, слегка высунув голову из окопа.
— Да ты не серчай. И правильно зарылись, чего гробить себя зря, — захохотал, оскалив крепкие желтые зубы, артиллерист.
— Ох и гвоздь ты! — улыбнулся Оверчук.
Они вместе с начала войны и знают цену друг другу.
— Такие уж мы, сорокапятчики! — И, обернувшись назад, артиллерист зычно подал команду:
— Огонь!
Бережно поддерживая полы шинели, приблизился новый командир минроты, изящненький лейтенант. Он шагал осторожно, точно боялся запачкаться. Я взглянул на на него и безошибочно угадал, что лейтенант на передовую попал впервые.
— Где это вы гуляете? — стал отчитывать минометчика Оверчук.
— Расставлял минометы.
— Где расставлял? Я вот расставлю тебе!
— В ложбине, метров двести отсюда. Сейчас три мины пущу по краю села.
— Пусти шесть.
— Слушаюсь.
Лейтенант обернулся к связисту, притянувшему за ним линию, и торопливо, ломким голоском, закричал в телефон:
— Павлинов, Павлинов же!.. Моментально истрать шесть огурцов. Давай, пожалуйста!
Оверчук вмешался:
— Ты не миндальничай с ними, а приказывай, как у вас, минометчиков, положено. Павлинов! Угломер — двадцать, прицел — сто двадцать, или как там… шесть мин, беглый огонь.
При поддержке артиллеристов и минометчиков батальон подошел к селу, но, не дойдя до него, вынужден был вновь залечь: впереди расстилалось чистое поле. Противник простреливал его всё.
Под огнем оказались и мы — Оверчук переместил КП. вперед, чтоб не быть слишком далеко от наступающих рот.
Пылаев, пыхтя и нещадно ругаясь, рыл окопчик, выбрасывая в сторону землю и стараясь не поднимать даже локтей. Пуля выбила из его рук лопатку, насквозь продырявив черенок.
Укрывая голову в наспех вырытой ямке, я сделал земляной барьерчик. Пули взрыхляли его, с посвистом неслись слева, справа, поверху. С визгом пролетали осколки мин. И все эти звуки припечатывались басовитыми разрывами снарядов.
Кто-то мягко опустился рядом.
— Сережа, привет! Курить хочешь?
Я приподнял голову. Рядом лежал Перфильев.
— Как ты попал сюда? — удивился я.
— К ротам пробираюсь.
Вдвоем было веселее. Вражеский огонь на время стих. Мы лежали, курили. У меня исчезло к Ефиму то неловкое чувство, которое возникло однажды в походе из-за его подчеркнуто официального отношения ко мне. Я тут же рассказал ему об этом, а он, подтянувшись на локтях поближе, пожурил меня за мнительность. Потом спросил, давно ли я писал домой? К стыду своему, пришлось признаться, что за последние дни как-то не нашел времени для этого.
— А бабуля-то твоя беспокоится, — с укоризной сказал Ефим и, помолчав, добавил: — Письмо прислала… я ей ответил, что ты бодр и здоров, закрутился в сутолоке боев, скоро напишешь.
— Спасибо, — растроганно сказал я.
— Ну, бывай, а я дальше.
— Бывай, друг!
Перфильев ловко, по-пластунски, пополз, вскочил, сделал перебежку и опять пополз.
Противник возобновил обстрел, стараясь не пустить нас в село.
Затишье пришло лишь с наступлением сумерек.
Роты остановились на достигнутых рубежах. Измученные боем солдаты лежали на еще холодной земле.
Из полка притянули связь, и тотчас же к телефону вызвали Оверчука.
— Приказывают не медля вперед, — сказал он мне, положив трубку. — А солдат мало… — Чувствовалось по его голосу, что он озадачен.
— Ольшанский, связь в роты! Через пять минут не будет — сам пойдешь… — срывая на мне злость, вдруг прокричал Оверчук.
Я разослал солдат по ротам, приказав им вести одну осевую линию с тремя ответвлениями, наказал:
— Поторапливайтесь!
— Торопимся и так, — пробубнил Пылаев. — Никто не скажет: пожрите… А торопить — все торопят.
— Ты же знаешь, и я не ел.
— Да я вам что… ничего… Есть, кроме вас, кому подумать.
— Днем, ты сам видел, кухню подвезти нельзя было.
— А сейчас?
— Скоро привезут.
— У чертова таратайка, — злобно крутнул Пылаев катушку, и она взвизгнула. Он надел катушку на спину и пошел.
Немцы бросали ракеты, они вспыхивали в ночи, освещая местность мертвым светом. Изредка врезался в темное небо спектр светящих шаров: синих, красных, зеленых, мирно, как в фейерверке, опускались они.
Я лежал в окопе, закрыв глаза, и в минуты тишины старался забыть обо всем: об огне, о голоде, о еще молчащем телефоне. Не дожидаясь, когда комбат разразится бранью, я сказал ему:
— Связи нет. Пойду в роты.
— Иди.
Взяв провод в руки, я пошел. Вспыхивали ракеты — я бросался наземь, гасли — шел вперед.
Провод привел к окопу. Я присмотрелся. Громко всхрапывая, спал Пылаев. Я сердито потормошил его.
— Ну чего? — сонным голосом проговорил он.
— Ты что? Так связь тянешь?
— Не спал я… С катушкой все. На минуточку только.
Я хотел выругать его, но мне вспомнилось: Пылаев плетется по пахоте с телефоном, с катушкой, с карабином, нагруженный до предела, вымотанный за день боя…
— Пойдем! — сказал я. — Бери катушку.
Мы прошли немного и наткнулись на Бильдина.
— Мне телефончик?
— Не тебе, дружище, а командиру стрелковой.
— Говори шепотом: немец под носом. И телефон мне ставь, в центр.
Я зуммернул. Линия работала. Мне ответил Рязанов.
— Еду привезли, — сообщил он. — Скорее возвращайтесь, остынет.
— Принесите-ка сюда.
Передавая трубку Пылаеву, я предупредил:
— Не вздумай уснуть.
— Нет, товарищ лейтенант, я теперь себе иголку загонять под ноготь буду, чтоб сон не брал.
Рязанов принес котелок супу и полфляги водки. Мы присели к котелку. Пить Пылаев отказался.
— Не люблю я ее: от нее, говорят, отец сгорел.
Уходя, я попросил Бильдина:
— Пособите парню дежурить.
— Не бойся, не обидим, — заверил пулеметчик.
Только к полуночи, убедившись, что все линии работают исправно, я вернулся на КП батальона.
Перед рассветом позвонил Бильдин.
— Сережа! — шептал он в трубку. — Немцы обходят слева и справа!..
— Не горюй! Нам сейчас помогут, — как мог, успокаивал я Бильдина.
Немного позже позвонил из роты Воробьев:
— Узнайте, где сейчас Перфильев, пусть позвонит мне сюда.
Я удивился энергии начальника политотдела. Он буквально был вездесущ, ведь совсем недавно, как сообщили мне всезнающие связисты, он разговаривал со штабом дивизии из соседнего полка.
Светало. Стрельба со стороны немцев усилилась. Трассирующие пули неслись над нами крест-накрест.
— Идут, — снова позвонил Бильдин, — обходят.
В это время на КП подоспел старшина боепитания Овчинников. Он разослал своих хозяйственников в роты с патронами и гранатами, а сам распластался во весь свой огромный рост около окопа Оверчука и негромко докладывал комбату о боеприпасах, отведя в сторону руку с зажатой в пальцах недокуренной папиросой.
Я смотрел на старшину и удивлялся, как он успевает обеспечить боепитанием батальон; наверное, он не спал несколько суток.
— Старшина, оставь покурить, — попросил я.
Овчинников приподнялся на локте, перебросил мне папироску и внезапно приник головой к стенке окопа.
Пылаев подобрал дымящуюся папироску и передал ее мне. Оверчук тронул Овчинникова.
— Ну, а мин сколько дали? Да что ты? Заснул, что ли?
— Да он убит, товарищ капитан, — тихо проговорил Пылаев. — Должно, шальная.
* * *
Только к вечеру нам удалось отбросить врага, пытавшегося контратаковать, и перейти в наступление.
Мы вышли на бугор, перед нами открылось село, в которое уже вошли передовые подразделения полка.
По склону бугра валялись немецкие повозки, то завязшие по самую ось в грязи, то перевернутые вверх колесами на обочинах. Немцы, отступавшие недавно по этой дороге, впопыхах обрубали постромки, беря лошадей под верх.
Вокруг повозок — всяческий хлам, особенно много противогазов в длинных круглых коробках. В хламе рылись деревенские женщины, подбирая белье, куртки, шинели немецких солдат. Они делали это с немыми, ожесточенными лицами — не жадность, а нужда заставляла их копаться во всем этом барахле.
Батальон поднялся на бугорок. Навстречу отчаянно прыгал одноногий человек, выбрасывая костыли вперед. Он с усилием вырывал ногу из грязи и втыкал ее на шаг дальше. На лямках он тянул тележку. Сзади тележку толкала девочка лет восьми и женщина с большим животом. Подол ее платья был подоткнут за кушак, синие колени обнажены. Калека исступленно ругался, то и дело вытирая широкой ладонью пот с худощавого лица. Было в этом человеке на костылях что-то общее с птицей, раненной в крылья: подпрыгивает, тщится взлететь, а не может. Женщина отупело смотрела в пространство, изнемогая, опускала голову на плечо. Создавалось впечатление — не она движет тележку, а тележка тащит ее. Девочка держала в руках галету, всхлипывала. Когда мы поравнялись с ней, она так посмотрела на нас, словно молила о помощи. Солдат с тяжелым стволом батальонного миномета на плечах, как бы оправдываясь перед ребенком, ласково сказал:
— Своя ноша велика, детка!
Мы с Пылаевым помогли вытащить тележку на более сухое место. В памяти моей навечно осталась эта девчушка с красной потрескавшейся рукой, увязшая в земляной жиже. «Сколько же фашисты нам горя причинили! Сколько горя!» — думал я, и девочка, как печальное видение, вновь и вновь возникала перед моим взором.
В селе еще не утихли пожары. Дымилось белое каменное здание без окон. Пылали соломенные крыши. То там, то тут торчали трубы уже сгоревших домов.
Я шел мимо всего этого вместе с Оверчуком вслед за нашими солдатами. Оверчук был не по-обычному молчалив.
Возле одного пепелища Оверчук остановился, скорбно опустил голову.
Я с недоумением посмотрел на него. Он уловил мой взгляд, тихо сказал:
— Мой дом…
Потом он медленно пошел по пепелищу, осмотрел то место, где был садик, там уцелело всего два дерева. Одно из них — вишню посадил отец в день рождения будущего комбата. Оверчук отвернулся, сгорбился, постоял минуту молча, сказал:
— Что ж, вперед…
Глава девятая
Остался позади Южный Буг с его каменистыми обрывистыми берегами.
Батальон шел степью по вязкой пахоте. Солдаты тащили на плечах плиты минометов и связанные попарно за стабилизаторы мины: две на груди, две на спине.
Выпадал мелкий дождик, в воздухе теплая испарина. Мы были измучены. Нам хотелось упасть на землю, вытянуться и отдохнуть. Но впереди государственная граница, к которой надо выйти скорее.
Выдержав еще несколько скоротечных боев, мы подошли наконец к Могилев-Подольску. В городе кое-где горели здания, освещая темную полосу реки. Жители толпами встречали нас, приветливо кричали:
— Наши пришли, наши!
На углу центральной улицы впереди толпы стояла девушка, махая красной перчаткой. Солдаты широко улыбались ей.
Женщины выносили лучшие лакомства, что нашлись у них, и совали в руки солдатам. Были здесь ватрушки, вареники и знаменитое украинское сало.
— Хай живе Радяньска влада! Хай живе Червона Армия! Слава избавителям! — раздавалось со всех сторон.
Наш батальон ушел правее города, в село Серебрию. Противоположный правый берег Днестра здесь сильно возвышен. Где-то на нем немецкие траншеи.
Оверчук сказал мне:
— Надо делать плоты. Ночью будем переправляться, связь будешь давать через реку.
Мои связисты разобрали бревенчатый сарай, скрепили бревна в небольшие плоты на трех — четырех человек.
— Помнишь, Пылаев, как через озерко связь давал? — спросил я.
— Помню.
— А здесь лучше нужно будет давать.
Наступила ночь. Наши пушки били по занятому врагом берегу. Оттуда изредка постукивали немецкие пулеметы. Солдаты спускали плоты на воду. Вода хлюпала о бревна, ластилась к ним. От Днестра веяло бодрой, весенней свежестью. Изредка всплывала над рекой немецкая ракета, с легким шелестом падала в воду и тонула. Густой мрак ложился на землю.
Я забрался на первый плотик и улегся так, что крайнее бревно, специально приспособленное, служило барьером от пуль. С плотно прикрепленной катушки распускался кабель и ложился в воду.
Закончились все приготовления. Только бы добраться до противоположного берега! Под обрывом — мертвое пространство, пулеметным и ружейным огнем немцы, не достанут, но могут забросать гранатами. Надо успеть опередить врага!
…Солдаты лежа гребут досками, просто руками. С новой силой бьют наши пушки. Снаряды шелестят над головой. Сверкают немецкие ракеты, струи трассирующих пуль проносятся над рекой.
Плоты выплыли неровной шеренгой на середину реки и заколыхались, освещенные ракетами. Плюхаются, в воду мины, два плота перевертываются, над рекой всплывают человеческие головы, торопливые руки хватаются за бревна.
Шумит река, светится и пузырится. Трое солдат гребут, а я посматриваю из-за бревна, распуская с барабана кабель. Плотик медленно двигается вперед. Ругается Пылаев, работая обломками доски. Раненый рулевой, чертыхаясь, держится рукой за ягодицу и привстает на локте:
— Ну куда же я такой?
— Ложись и молчи! — кричит Пылаев.
Солдат прилег, заохал.
— Пылаев, перевяжи, и пусть рулит, — прошу я.
— Ну, не канючь, не канючь, чуть царапнуло, а ты уж раскис, — успокаивает Пылаев солдата.
Я окинул взглядом освещенную ракетами реку. Через нее плыли десятки плотиков. Мне вдруг захотелось пить, я лег плашмя и стал черпать воду горстью. Вода теплая, теплая. На миг вспыхнула далекая картина детства. Сами собой закрылись глаза. Я плещусь в воде…
Мы вылезли на берег мокрые. Залегли. Бильдин, командовавший десантом, подполз, прошептал:
— Милый, сейчас ползи вперед. Подползешь к обрыву, бросай вверх гранату — и к немцу в траншею, только без криков.
Я подключил телефон к проводу, проведенному через реку, и доложил Оверчуку:
— Находимся на правом берегу, идем дальше. Дайте огня по траншеям.
Солдаты молча взбирались на крутой берег. Мне временами казалось, что силы исчерпаны и не то, что участвовать в рукопашной схватке, но даже наблюдать за ней я не могу. Но сил хватило. Вскарабкавшись почти до самого верха, я бросил гранату.
Где-то впереди, совсем близко, орали в темноте немцы.
Вместе с солдатами я спрыгнул в траншею.
Пылаев подключил телефон. Подошел Бильдин. и взял трубку.
— Товарищ комбат! — попросил он. — Дайте беглого минометного на бугор, за траншеи метров сто?
— Вот так, хорошо, — сообщил он несколькими минутами позже, когда послышались разрывы наших мин.
Наш много на своем веку повидавший провод лежал на дне реки, и, хотя слышимость была плохая, он оказал большую помощь при форсировании.
Наша артиллерия перенесла огонь подальше от берега, противник прекратил ответную стрельбу.
— Драпанули фрипы, — сказал Пылаев.
Появился Перфильев, он форсировал реку с соседним батальоном. Подошел ко мне, положил руку на плечо и очень тихо, по-братски сказал:
— Сережа, ты жив… Как я рад! Думал — не встречу. — Он убрал ладонь с моего плеча. Наши руки встретились в горячем пожатии. До сих пор я помню эту минуту.
Наступило утро.
Солдаты вылезали из только что отбитых ими у врага траншей и шли на запад. Весь берег Днестра, направо и налево, — в человеческих фигурах. Строились батальоны, выходили на шоссе Могилев-Подольск — Бельцы. Позади еще курился гаснущими пожарами освобожденный город, у временного наплавного моста грудились торопливые обозы.
И с этого дня началось. День и ночь — марш-преследование. Гитлеровцы убегали к Пруту, не давали себя догнать, но успевали напоследок пакостить в селах и городах: там сожгут дом, там изнасилуют женщину, здесь угонят скот.
Тянулась залитая весенним солнцем бессарабская степь. Она в холмах, лесов почти нет, всё полоски, полоски единоличников. На полях зеленели озимые хлеба, подымалась молодая трава. В ней пели весенние птицы.
В пути нас нагнал Бильдин. Он ехал на паре волов, в длинной молдавской каруце. Прославленный командир пулеметной роты покуривал трубку с длиннющим мундштуком, сплевывал в сторону, мурлыкал под нос песенку; всем своим видом он напоминал мирного чумака из тех, что когда-то колесили со своими обозами по украинским шляхам.
— Ну, как тебе эта земля нравится? — подошел я к нему.
— Мученица. Сорняки ее давят да межи. И народ на такой земле — мученик.
— Народ колхозы и здесь создаст, — сказал я.
— Создаст, — согласился он. — В этих местах — простор для тракторов: равнина. — И, вынув трубку изо рта, запел:
— Ох, вы кони, вы кони стальные…
В небольшом городке состоялся привал. С походных кухонь раздавали обед, подоспевшие обозники искали сено, овес для лошадей.
В двухэтажном домике с готическими башенками по углам разместился КП полка. Оверчук попросил меня сходить туда за почтой для него. Я охотно согласился.
Я шел по выложенной камнем улице и по профессиональной привычке обратил внимание на телефонный провод.
«Дивизионная линия», — подумал я. И не ошибся. На углу улицы увидел Нину Ефремову. Когда я к ней подошел, она, подняв с земли телефон и штырь заземления, сказала:
— Внутренний порыв был, товарищ лейтенант.
— Научились отыскивать? — спросил я.
— Научилась.
— Значит, стали настоящим связистом.
— А вы что, свою линию здесь проверяете?
— Нет, иду за письмами.
— А мне не от кого ждать, — Нина погрустнела. Я понял: вспомнила о матери.
Она стояла рядом со мной, я видел полуприкрытые ее глаза, голубые, влажные. А на носу, с маленькой горбинкой, уютно разместилось несколько веснушек, крошечных, очень идущих ей.
— Да и мне, если бабушка или солдат Сорокоумов напишут, получаю, а так тоже не от кого.
— Совсем, совсем не от кого?
— Да, — просто сказал я.
Нина помолчала, потом, переложив в другую руку железный штырь, чуть слышно проговорила:
— До свиданья, — и подала мне руку.
Ее маленькая ладонь на прощанье согрела меня, и от этого в сердце осталась особая нежность.
Я пошел к штабу полка, а Нина — на ЦТС. На пункте сбора донесений я забрал почту на весь батальон и среди груды писем нашел письма себе — от бабушки и Сорокоумова. Бабушка радовалась, что мы наступаем: «Я по карте слежу, где ты идешь, Сережа». Я представил, как бабушка, надев на нос пенсне с черным шнурком, водит по ученической карте старческим дрожащим пальцем.
От Сорокоумова письмо было лаконичное: «Поправляюсь, скоро приеду в часть».
Давай, старикан, приезжай… Будем с тобой тянуть линии в Трансильванских Альпах, через синий Дунай, вдоль берегов лучистого Балатона. Путь наш лежит через страны Восточной Европы в Южную Германию.
На улице я подошел к группе солдат, окружившей Перфильева. Майор вслух зачитывал сводку Совинформбюро, только что принятую по радио.
— Итак, — говорил он, — до государственной границы нам нет больше водных преград. Впереди только река Прут.
В толпе солдат стоял Пылаев. Лицо его светилось радостью.
— Поздравьте, — встретил он меня.
— С чем?
— Зуб запломбировал. Кончились Колькины мучения.
* * *
Наша дивизия подошла к городку Бельцы. Я с нетерпением посмотрел на карту: до границы от Бельц совсем близко. Дымились здания. По площади в середине города разбросаны кирпичи, щебень, валяются убитые лошади.
В сквере около площади хоронили павших в бою за Бельцы. Вечерний воздух усиливал звучное эхо винтовочных салютов. Из степи тянуло прохладой. Люди расходились от родных могильных холмиков каждый к своему подразделению.
И вот уже Бельцы, последний приграничный городок, позади…
От Бельц к Пруту идет шоссе, километров на восемь оно асфальтировано, а дальше утрамбовано гравием. Вдоль шоссе глубокие и мелкие воронки.
Немцы уходят, не принимая боя. Им не за что зацепиться. Да и сил у них, видимо, маловато.
Впереди блеснула под весенним солнцем река. Прут! Рубеж Родины.
Напрямик, без дороги, мы по степи подошли к самому берегу. Граница! Многие из нас не дошли сюда. Лежат они в наспех вырытых могилах, а дома их терпеливо ждут, ждут, будут ждать и не дождутся.
Вытирая застилавшие глаза слезы, я оглянулся на такие израненные, отныне свободные родные просторы.
Под ногами я заметил втоптанную в землю листовку. Одна из тех, что все эти дни сбрасывали нам немецкие самолеты. Черный крупный шрифт истерично призывал: «Русские, вы идете на гибель! Одумайтесь, бросьте оружие!»
Нет уж, коль мы его взяли, — не бросим!