Напряженная линия

Костюковский Григорий Александрович

Часть вторая. За рекой Прут

 

 

Глава первая

В бою при форсировании Прута меня ранило. Было раннее утро. От полноводной реки, затопившей луга, поднимался туман. Ночью стрелки нашего батальона подползли к траншеям противника почти вплотную. В минуты затишья, когда не светили ракеты и отдыхало оружие, я слышал голоса немцев. Мне становилось не по себе оттого, что враг так близко. Через час или два с ним придется драться на короткой, самой опасной дистанции.

В пять утра подали голос батальонные восьмидесятидвухмиллиметровые минометы. Они выпустили по десять — пятнадцать мин каждый. Еще стоял звон в ушах от минометной стрельбы, как сразу же отозвались полковые пушки и дивизионные гаубицы.

Красные ракеты, разрывая в лохмотья туман, рванулись в небо.

Солдаты ворвались во вражеские траншеи. Связисты не отставали от стрелков. Я бежал по ходу сообщения, ища командира стрелковой роты, чтобы спросить его, где ставить телефон.

Добежал до разветвления траншеи. Прямо передо мной — черная дыра блиндажа. Дыра осветилась. Меня ударило в ногу ниже колена. Я упал.

Ко мне нагнулся бежавший следом Пылаев. Он разорвал зубами индивидуальный пакет и неумело, торопясь, принялся накручивать бинт мне прямо поверх штанины.

Кругом еще трещало, гремело — бой продолжался. Гитлеровцы оборонялись ожесточенно. Пылаев тревожился. Немцы не были еще выбиты из траншей и могли в любую минуту вновь появиться здесь.

Подоспел санитар. Он и Пылаев понесли меня на плащ-палатке. Я потерял много крови. Казалось, что земля качается, что воздух наполнен сплошной гарью и я вдыхаю в легкие горячие иглы. Было душно, с каждой минутой я слабел, и сознание то гасло, то вспыхивало, словно кто-то громко щелкал выключателем, то открывая мне приметы жизни: лицо санитара, клочок поля, угол дома, то снова пряча все в жуткую тьму с прыгающей в ней зеленой птичкой.

Когда я пришел в себя и осмотрелся, то увидел, что лежу на соломе в ряду других раненых. Рядом спиной ко мне сидел рослый человек с перевязанной шеей. Когда он обернулся, я узнал его: старший лейтенант Каверзин. Вот как привелось встретиться! При форсировании Прута ему снова изменило короткое фронтовое счастье: задачу своим батальоном он выполнил блестяще, но был ранен.

— Очнулся? Вот хорошо! — пробасил Каверзин и крикнул: — Доктор, доктор, сюда!

В хату вошел военный врач.

— На улице великолепно, только грязь, — сказал кому-то врач с легким кавказским акцентом.

Я узнал его. Это был капитан Горян из медсанбата. Когда наступление шло быстро, он с двумя санитарами, если возможно — с повозкой, образовав так называемый передовой узелок, двигался за полками, принимая раненых, группируя их, оставляя под присмотром населения или местного медперсонала. Горян всегда в телогрейке, на плечах которой топырятся измятые погоны, поверх правого погона — ремень санитарной сумки, на поясе — пистолет и холщовый мешочек с парой гранат. Капитан — весельчак, острослов, но сейчас он не расположен шутить. Лицо у него серое, помятое, измученное.

Врач подошел ко мне.

— Очнулся, лейтенант? Ну и прекрасно. В ноге у тебя от осколочка дырка. Видно, гранаткой метнули в тебя. Да нашего брата карманной артиллерией не удивишь. Ну, проси, чего душа желает. Есть хочешь? Этого, брат, нет. Впрочем, пойду, атакую какую-нибудь проходящую кухню.

Вскоре капитан раздобыл супа, но целительным он оказался не для всех: к вечеру двое раненых все-таки умерли.

Крупно шагая по хате, Горян негодовал:

— Сам, все сам! Сам — медсанбат, сам — похоронная команда!

В хату доносился гомон движущегося мимо обоза. Уставшие лошади храпели, возницы, погоняя их, изловчались на все голоса: то ласково упрашивали шагать побыстрее, то сыпали отборными ругательствами. То и дело скрипели двери. В комнату заходили солдаты, занося на сапогах пудовые пласты липкой грязи.

— Куда же вы? — сердился врач. — Разве не видите — раненые.

— Погреться! — отвечали солдаты. — Единственный дом остался, да и тот вы заняли…

Солдаты закуривали, грелись. Уходили.

Каверзин, мой сосед, большую часть времени сидел: рана на шее не позволяла ему лежать. Опершись на правый локоть, склонясь ко мне, он неторопливо рассказывал:

— Я, паря, человек с заквасочкой, потомственный ангарец. Фамилия наша распространенная. Родня моя в рыбаках, в охотниках, в казаках, в партизанах. У Лазо на виду была. А дядя мой, отца родной брат, ходоком к Ленину был в восемнадцатом.

Я говорил ему:

— Мы с тобой почти земляки. Я ведь красноярец.

— Вот это здорово. Сибирячок, значит? Будем держаться вместе.

К вечеру в хату вошла группа людей во главе с полковником — заместителем командира дивизии по тылу. На нем бурка, кубанка с огненным верхом, в руке нагайка. Свита его — на вид лихие рубаки, молодец к молодцу. Я и раньше замечал, что у тыловиков подчас больше военного шика, показного молодечества, чем у окопников.

Сбросив бурку на руки одного из своих подчиненных, полковник одернул гимнастерку с четырьмя орденами Красной Звезды. В дивизии офицеры шутили по его адресу: «Весь в звездах — только не светит».

Полковник сказал врачу:

— Придется, доктор, убрать отсюда ваших пациентов.

— А куда прикажете их переместить?

— В село, в больницу. Пока, до подхода госпиталей, раненых собирают там.

Врач охотно согласился.

— Давыдов! — крикнул полковник.

— Я! — звякнул шпорами солдат в плащ-палатке, сидящей на плечах на манер бурки.

— Слетай в село, организуй там волов для перевозки раненых. Да мигом!

— Слушаюсь! — козырнул конник и выпорхнул за дверь.

— Лихой казак! — похвалил врач.

— По должности сапожник, — пояснил полковник.

Меня температурило. Ночью я метался в бреду. К утру температура снизилась, но начала мучить бессонница. Стоны товарищей, чей-то залихватский храп, крики ездовых, доносящиеся с дороги, — все это казалось невыносимым; если стонал раненый — думалось, что боль его смертельна, если храпел кто-то во сне — казалось, что человек задыхается.

Я принялся усыплять себя испытанным способом. Мысленно взяв коробку спичек, стал доискиваться корня ее происхождения. Было дерево, а еще раньше семя… Уснул…

Рано утром нам объявили, что транспорт готов. Санитары вынесли раненых на улицу. К хате подтащилась бричка. Два чесоточных вола равномерно покачивали головами, прожевывая жвачку.

— Кого тут треба везти? — спросил длинноусый возница, затыкая кнутовище за пояс старенького бурого зипуна.

— Вот этих! — показал врач на Каверзина, меня и еще нескольких раненых.

— Добре. Я трохи волив подкормлю та колеса пидчищу: грязь скаженна.

* * *

Кончался март, но холод еще держался. По обе стороны дороги тянулась степь с редкими оголенными кустами. Бричка тащилась кое-как. Пожилой возница плелся сбоку, постегивая волов, покрикивая на них:

— Цоб, цобэ!

Он с трудом вытягивал ноги из грязи. Бричка тряслась, скрипела, проваливалась в колдобины, стонала на все лады. Волы, окруженные облаками пара, часто останавливались, с надрывом мычали, просительно поглядывая на хозяина.

Раненые замерзали. Кто мог — слезал на дорогу разогреться ходьбой. Я, к сожалению, был лишен такой возможности. У меня застыли ноги. Здоровой ногой я шевелил, но от лежания в одном положении она отекла и ее покалывало, как иголками, раненая же и болела, и мерзла, и нечем было ее согреть.

Я старался не думать о холоде, о боли и всматривался вдаль. Не покажутся ли там хаты села? Нет, не видно… А Каверзин не унывал. Он напевал развеселые частушки:

Моя милка маленька, чуть повыше валенка, В лапотки обуется, как пузырь надуется.

Нас привезли в районный центр.

Госпиталь должен был разместиться в сером двухэтажном здании. Пока госпиталь еще не подошел, нас принимали больничные врачи. Меня и Каверзина поместили в палату, предназначенную для офицеров.

Врачей в больнице оказалось достаточно. Главный врач недавно вернулся из партизанского отряда. Судя по значку участника хасанских событий, был он в военном деле не новичок. Украинец, он говорил по-русски хорошо, но трое его помощников, выходцы из Западной Украины, русским языком владели весьма неуверенно, путали польские слова с украинскими, в обращении к офицерам то и дело вставляли слово «пан».

— Товарищ! — постоянно поправлял их Каверзин.

— Да, да… товарищ… — смущались они. — Цэ есть не добздный привычк, пан офицер.

Вначале в офицерской палате нас было всего двое, но через несколько дней появились три летчика. В свободное время они играли в домино вместе с нами. Летчики играли с шиком и умело. Я быстро получал столько «шуб» и «козлов», что и со счету сбивался. Летчики надо мной потешались, и я не на шутку сердился.

— Зря кипятишься! Нам давно известно, что пехотка не особенно остра в этих делах, — говорил мне летчик с переломанной ногой и выразительно стучал указательным пальцем по своему лбу. Но за меня вступался Каверзин.

— Вы, мухи! Не оскорбляйте представителей царицы полей, а то крылья оборву, — басил он. — Пехоте все рода войск должны кланяться в пояс. А связи — до самой земли.

Каверзин присаживался на кровать ко мне и начинал информацию. Первым пунктом шла сводка Совинформбюро — ее вывешивали во дворе, на дверях, и он ходил ее читать. Вторым пунктом шли его дела сердечные с некоей госпитальной медсестрой: девушка себе на уме, дает понять, что серьезный разговор может быть после войны, а сейчас… ему воевать, а ей работать. Но не будь он Каверзин, если после войны не женится на ней, он ей докажет, что значит его слово.

* * *

Был апрель… Меня перевели в разряд «ходячих». И все чаще посматривал я из окна второго этажа в далекие посвежевшие поля. В высочайшей синеве проносились стаи уток и гусей. Я вспоминал своих товарищей, и меня непреодолимо тянуло к ним. Дивизия шла уже по Румынии. Мы с Каверзиным все чаще поговаривали о выписке. Его рана уже почти зажила. Госпитальное житье вначале, после фронтовых тягот, нравившееся нам, становилось все томительнее. Однажды по госпиталю пронесся слух: приехала комиссия, будут выписывать. Она и в самом деле появилась.

Всех офицеров пригласили в кабинет главврача, и председатель комиссии майор из санотдела армии заявил нам:

— Все ходячие раненые должны поездом (железнодорожное сообщение восстановлено) отправиться во фронтовой госпиталь в Вапнярку. Сюда поступят свежераненые с передовых позиций.

В этот же день вечером выписался Каверзин. Он уходил в часть, положил на память в карман гимнастерки вырезанную из его шеи пулю и сказал мне:

— Что ж, Сережа, поправляйся — да к нам в дивизию, будем счеты с фашистами сводить. Я тебе напишу, в каком батальоне буду…

— А вы, летуны, — обратился он к летчикам, — рубцуйте кости — да быстрее к нам в гости, на помощь пехоте.

И, пожав всем крепко руки, ушел.

Грустно мне стало без Каверзина. На другой день я получил в канцелярии документы и, прихрамывая на больную ногу, вышел на улицу, залитую весенним солнцем.

И вот я на станции. Здание вокзала разбито. Каким-то чудом в груде кирпича сохранилась одна комнатушка. В ней расположился начальник станции со всем штатом: тут и диспетчерская, и дежурный по станции, и стрелочники, и военный комендант. Комендант измучен, рассержен, сидит с телефонной трубкой у уха. Всем обращающимся к нему он кричит ожесточенно:

— Занят! Занят!

Я толкнулся в комнатушку, но в ту же минуту вернулся. Она была набита людьми, жаждущими разговора с комендантом. Узнать что-либо было невозможно. К счастью, подвернулась телефонистка — толстая, румяная, общительная девушка. Она быстро ввела меня в курс дела: сейчас в сторону Вапнярки пойдет эшелон с порожними цистернами из-под горючего, на них и нужно прыгать.

— А вон те дураки, — она показала в окно, — забрались в санитарный поезд и, бесспорно, сегодня заночуют здесь.

Поблагодарив телефонистку, я поплелся к составу с цистернами. На платформу мне помог забраться смуглый офицер средних лет, с усами и, несмотря на теплынь, в казачьей папахе.

— Ранен, дружище? — спросил кавалерист.

— Ранен, во фронтовой госпиталь еду.

— Я тоже, брат, весь исполосован, живого места нет, желудок, считай, весь вырезан… Скоро поедем, видать. Наш самый надежный, пары пускает уже… Надо кишку набить, а то в дороге трясет.

Так как у него желудок был «весь вырезан», он набивал пищей «кишку» и набивал обстоятельно. Мы разговорились.

— Ты из стрелковых частей?

— Да.

— Из чьей дивизии?

— Ефремова.

— Малозначительная дивизия. Я был у генерала Доватора, а сейчас у Плиева.

— Видишь ли, дорогой, бывают в малозначительных дивизиях значительные люди и, наоборот, случаются в прославленных дивизиях балаболки и трусы.

— Чего только не бывает, — миролюбиво согласился кавалерист. — Однажды мы с покойным Доватором по тылам у немцев рейд совершали. Генерал, как всегда, впереди, а я попал в головной эскадрон, за генералом. Ночь воробьиная. Влетаем в деревню. Клинки наголо! Боже мой… Каша с маслом! Пленных, обозов, пушек! Жители рыдают, целуют нас. Сказка, дружище, а не бой.

До Вапнярки мы сменили несколько составов. Выбирали поскорее отходящий, усаживались, и казак пичкал меня своими рассказами о лихих рейдах.

Мой новый знакомый был ранен во время бомбежки осколком в бедро. Звали его Миша Чувалов. Я решил не терять его из виду: вдвоем веселей.

На следующий день мы с Чуваловым отправлялись из Вапнярки, нас эвакуировали дальше, в тыл. В открытых дверях теплушки виднелось разрушенное поле аэродрома, разбитый «дуглас», покореженные части зенитных пушек, глубокие бомбовые воронки. На днях немцы совершили на Вапнярку массированный налет.

Тяжелобольных погружали в вагоны на носилках. Пронесли девушку без ног. Санитары под руку вели лейтенанта с забинтованным лицом, у него не закрывался рот.

В нашу теплушку привели военного фельдшера. Жестами он пояснял историю своей контузии. Потеряв на время слух и голос, фельдшер не потерял способности шутить. Он, оживленно жестикулируя, изобразил, как его подбросило взрывной волной, хватался за живот, намекая на приключившиеся с ним колики.

Эшелон тронулся. Без особых приключений мы прибыли в Черкассы. Там всех раненых на грузовиках стали развозить по госпиталям.

Город украшался флагами, транспарантами: приближалось Первое мая. Уцелевших домов в городе осталось мало. Окна были залатаны фанерой, жестью, заложены, кирпичом. Нас с Чуваловым привезли прямо в госпитальную баню. Баня была настоящая, теплая, чистая. Я давно не мылся с такими удобствами. Одно меня смущало, да и не только меня: между скамейками сновали одетые в белые халаты сестры, предлагая помыть тех, кто не мог обойтись без посторонней помощи. Молоденькая сестричка подскочила ко мне:

— Вам потереть спину?

— Что вы… Не надо, — обомлел я.

— Потрите мне, — попросил Чувалов, — рана в боку, не могу сгибаться.

Он оказался не очень застенчивым, шутил с девушкой, наговорил ей комплиментов. После перевязки нас отвели в палату, и мы улеглись в чистые постели. Потом появилась старушка библиотекарь и записала нас. После нее нас навестила старшая сестра и сообщила распорядок дня.

Увидев сестру. Чувалов привстал в постели:

— Знаете, сестрица, сердце болит — до дома мне не так далеко… С Ростова я, чистых донских кровей казак… У генерала Доватора служил, у Плиева. Отчаянные головы, ну и себе подбирают под стать… Да вы присядьте. В ногах правды нет.

— Простите, я тороплюсь, к вам зайду попозже.

Сестра ушла.

— Ну и девка! — зачмокал губами Чувалов.

И в самом деле девушка была хороша — высокая, статная, русоволосая, с сочными яркими губами.

— Чур, Сергей, дорогу не перебивать, я первый начал, — предупредил Чувалов. — И потом она, видать, умная: зрелым мужчинам больше доверяет. Слыхал?.. Позже придет… когда вы уснете.

Сестра не обманула, она пришла, но пришла вместе с начальником отделения, женщиной-врачом.

Начальник отделения стала заполнять истории болезней. Чувалов не желал сознаться в присутствии красивой сестры, что был ранен не на передовой, а в тылу при бомбежке.

— Где ранен?

— Ранен на самом что ни на есть поле боя, — отвечал Чувалов.

— Чем ранен?

— Осколком самой большой бомбы.

— Кто оказал первую помощь?

— Э-э-э… не помню: был без сознания.

Чувалов не хотел говорить, что первую перевязку ему сделали далеко от передовой. Ему так хотелось выглядеть героем.

Из Черкасс меня отправили в госпиталь легкораненых в Золотоношу.

Шла весна, по-украински теплая и пахучая. Сирень окуталась голубоватой дымкой цветения. Днепр возле Черкасс плескался яхонтово-зеленый, могучий и ласковый.

В Золотоноше, как и в Черкассах, вместо домов стояли серые скелеты зданий. В центре парка — братские могилы и граненый обелиск: памятник танкистам, погибшим в боях за город. Золотоноша! Красивое название, наверно, городок когда-то был похож на букет — так много в нем и вокруг него зелени.

Госпиталь помещался в огромном парке. Когда я шел через парк к нему, я увидел выздоравливающих солдат, кучкой сидящих на полянке, перед ними стоял и что-то рассказывал им офицер. Видимо, шла политбеседа. Я подошел поближе.

— А когда союзники второй фронт откроют, давно ведь обещали? — выкрикнул один из солдат.

Его голос показался мне знакомым. Пригляделся: Пылаев! Отойдя к дереву, я дождался конца занятий.

Встретились, как полагается старым друзьям, с объятиями, с поцелуями, с расспросами.

Кольку ранило на румынском берегу Прута разрывной пулей в мякоть седалища. Теперь он доживал в госпитале последние дни. Он высказал мне свои опасения: из госпиталя чаще всего отправляют в запасные части и тогда — прощай родной полк.

— Увезу тебя с собой, — пообещал я. — Мне через несколько деньков на фронт пора. Доберемся в полк, а там всегда примут.

Потом разговорились об однополчанах.

— А как наши там? Бильдин, Рязанов, Белкин? — спрашивал я.

— Бильдин ранен в голову, едва ли выживет, эвакуирован в тыл. Рязанов — в ногу. Белкина ранило под Бугом. Говорил фельдшер, что тяжело.

От этих новостей у меня больно защемило сердце.

Через несколько дней мы с Пылаевым сидели на крыше товарного вагона, и Колька, расстегнув ворот гимнастерки, без конца пел:

Ночь коротка, спят облака…

Ехали мы долго. Эшелоны шли только днем. На ночь останавливались где-нибудь на перегоне. Ночами немцы бомбили дорогу, станции. Обычно в сумерки мы с Пылаевым уходили в ближайшую деревню, чтобы переночевать там.

 

Глава вторая

И снова Прут. Только теперь через него наведен деревянный мост, и мост этот охраняется пограничниками. Мы с Пылаевым ехали на попутном грузовике. Я опасался, что Кольку могут задержать без документов из госпиталя, но все обошлось хорошо.

Весеннее половодье схлынуло. Река превратилась в узенькую шуструю речушку с высокими берегами. На правом, румынском берегу, на зеленеющих лугах пасутся стада овец. Стоит в воздухе зной. По дороге бегут военные машины. Изредка проплетется каруца «об один вол», поднимая за собой серую пыль.

Издали доносится перекатистое рокотание — это мощный голос фронта. Он звучит призывом. И сладостно, и в то же время с затаенной болью замирает сердце.

Мы с Пылаевым благополучно добрались до села, где находился штаб армии, там вняли нашей просьбе и отправили в свою дивизию. Мы шли по селу, у всех встречных военных спрашивая о дороге в дивизию. Но никто толком не знал.

— Пойдем по указкам! — решил я.

Мы вышли за село.

Потянулась чуть всхолмленная степь с реденькими лесками — дикой черешней, яблоней, сливой. Стояла гнетущая жара. Пыль поднималась от каждого шага, набивалась в нос, в уши, хрустела на зубах.

Сколько бы нам пришлось брести по степной дороге — неизвестно, если бы не увидели верхового солдата из своей дивизии. Он ехал с пакетом и проводил нас прямо до дивизионного командного пункта.

Командный пункт размещался в глубоком, заросшем лесом овраге. С обеих сторон оврага чернели двери землянок, блиндажей. Под развесистым дубом я увидел группу офицеров с полковником Ефремовым в центре.

Офицеры стояли в самых непринужденных позах, курили, смеялись. По всему чувствовалось, что беседа неофициальная.

Я подошел к Ефремову и отрапортовал о своем возвращении в строй.

— В связь направлен? — щуря колкие голубые глаза, переспросил он.

— Так точно, — отчеканил я.

— Вакантных должностей нет. В резерв к Оверчуку пойдешь?

— Пойду.

— Дай сюда командировочное, я отделу кадров черкну. А солдат — твой?

— Мой. Вместе воевали…

— Старая история. Воруете их из госпиталей… Но ничего: хороший солдат всегда в свою часть норовит вернуться.

Взяв в отделе кадров направление в полк, я пошел разыскивать свой батальон, который стоял во втором эшелоне.

Временем меня никто не ограничил, и я решил зайти в штаб полка, чтобы повидаться с Ефимом Перфильевым, которому я из госпиталя написал небольшое письмо, а от него получил настоящее послание.

Увы, с Ефимом повидаться мне не пришлось: оказалось, что он на сборах при штабе армии и вернется лишь через несколько дней.

Огорченный, я пошел в батальон Оверчука.

— Что ж, — сказал Оверчук, когда я доложил ему о прибытии. — Побудь пока в резерве, находись при КП батальона, а там видно будет.

Я поинтересовался, как обстоят дела во взводе связи. Там все были новички. В недавних боях батальон понес большие потери. В нем осталось всего семьдесят шесть активных штыков; связистов — семь. Заместителей комбата по политической и строевой части не было — оба погибли, новые еще не назначены.

Я устроился на жительство в землянке Оверчука. Целыми днями его не было — и при малом количестве людей у командира найдутся дела. А я, свободный от какой-либо должности, валялся на нарах. Что мне оставалось делать?

Однажды в землянку нежданно-негаданно ввалился Каверзин.

— Прибыл на должность замкомбата! — сообщил он.

— Как ты сюда попал? — изумился я.

— Из медсанбата.

— Разве тебя опять ранило?

— Ранило. Я ведь после того, как мы вместе в госпитале лежали, повоевать уже успел, в ногу меня легонько пулей колупнуло. Ранение пустяшное, в госпитале отдыхал просто. Ну и орден Красной Звезды там мне вручили, еще за корсунские бои. А из медсанбата — сюда. Должности штатной не было, согласился пока на замкомбата.

С этого же дня мы с Каверзиным стали ходить по ротам — проводили занятия, беседовали с солдатами. Поздно вечером мы усталые возвращались к себе в землянку. Нас ожидал Пылаев с неоднократно подогреваемым ужином.

Однажды ночью меня разбудил Пылаев:

— Товарищ лейтенант, всех офицеров вызывают к командиру полка!

Мы с ним вышли из землянки. Было очень свежо и очень темно. На юго-западе порхали далекие светлячки ракет.

В просторном штабном блиндаже за самодельным столом сидел командир полка подполковник Сазонов, низко нагнувшись над картой, освещенной неярким лучом аккумуляторного фонаря. За это время, что я его не видел, у него добавилась звездочка на погонах и ряд глубоких морщин на лбу и у глаз. Глаза… Они по-прежнему были бесстрашными, с проникающим в глубину души взглядом. Мне нравился Сазонов своей смелостью, расчетливой медлительностью, умением командовать в бою. Когда все собрались и вынули карты, он стал объяснять задачу, водя по карте толстым пальцем:

— Сейчас же свернуть свои хозяйства: идем подменять передовые части, вот сюда. Боевой порядок принимаем такой: первый, второй, третий батальоны с востока на запад. К трем ноль-ноль прием закончить. Моя квартира — северо-западная окраина Циганешти. НП мой на высоте 293. Комбатам выбрать НП по усмотрению. Как только связисты дадут нитку, доложите мне.

Полк ушел за реку Жижию, в первый эшелон.

Комбат из дивизии, занимавшей до этого оборону, указал нам свои траншеи, передал схему заминированной полосы. Предупредил, что минировали еще весной. Все заросло травой; противотанковые мины еще можно найти по схеме, а противопехотные немыслимо.

Пока оформляли акт приема и сдачи, Оверчук разговаривал с комбатом, который передавал нам оборону, спрашивал его:

— На формировку пойдете?

— Да нет, какая там формировка, — недовольно бурчал комбат. — Под Яссы бросают… Только здесь обладили и — на тебе! Вы-то на готовенькое садитесь. Сколько мы трудились, пока траншеи отрыли в полный профиль… Распишитесь в акте, да пойду. А то как только рассветет — пошевельнуться не дадут немцы и румыны. Они на господствующих высотах сидят.

 

Глава третья

В четыре часа утра с вражеской стороны ухнули орудия. Словно перегоняя друг друга, стали падать вдоль траншей снаряды и мины. Телефонная связь с ротами рвалась. Посыльные прибегали мокрые, ошалевшие, едва переводя дух. Сведения их были разнохарактерны: один уверяли, что движутся сотни немецких танков, другие — якобы видели уже в пятидесяти метрах от наших окопов наступающих румын и венгров.

Оверчука ранило. За него остался Каверзин, но он ушел в роты, и на КП батальона около телефона оказался один я.

Командир полка и его начальник штаба требовали от меня точных ответов. Какой силой перед батальоном наступает противник? Есть ли танки? Сколько их?

Но что я мог сообщить?

От траншей батальона до меня было не больше трехсот метров, но за дымом разрывов я ничего не видел. Прижавшись к стенке окопа, я глядел, как ручейками струится по стенкам сотрясаемая взрывами земля. Наконец из роты позвонил Каверзин и приказал мне перевести КП в ротную траншею.

— Тяните нитку за мной! — крикнул я полковым связистам и выпрыгнул из окопа. Побежал, припадая к земле — при близких разрывах трудно от нее оторваться.

Артиллерия противника переносила свой огонь в глубь нашей обороны. Пришел черед авиации. Десятки «юнкерсов», зловеще посверкивая крыльями, налетали, сбрасывали бомбовый груз. Появились наши истребители. Они всаживали трассирующие очереди в хвосты и спины вражеских бомбардировщиков. Те падали, кружась в дымовом вихре.

Перебегая, я видел, как загорелось Циганешти, загорелся лес на высотке за селом.

Все отчетливей и отчетливей в общем гуле слышались голоса наших пушек. Их снаряды неслись над нами, и это бодрило. Почти у самой траншеи я упал: совсем близко разорвался снаряд и что-то тяжелое ударило по ноге. Нет, меня не ранило. Головой на моем сапоге лежал полковой связист. Я освободил ногу и спрыгнул в траншею. Пылаев — за мной.

— Ну, как здесь? — спросил я у пожилого солдата, испачканного в глине и земле.

— Та ничего, терпим.

Я окинул солдата взглядом: вид мало воинственный, худой, среднего роста, лицо темное от загара. У пояса отвисли две сумки с гранатами, в жилистых руках автомат стволом вниз.

— Зачем так оружие держишь? В немца целься, не в землю.

— Це я так, пока з вами говорю, — заморгал глазами солдат и улыбнулся, обнажив желтые, прокуренные зубы. Было в этой улыбке что-то покровительственное.

Слегка нагнув голову, я пошел по траншее. Солдаты прижимались к стенкам, пропуская меня.

В траншее находились наскоро перебинтованные раненые, идти в санчасть они не хотели и держались бодро. И я, глядя на них, почувствовал себя увереннее.

— Потерь много, ротный? — спросил я у молодого лейтенанта, командира роты.

— Один убитый и три раненых, — почему-то шепотом ответил лейтенант и перебросил пистолет из правой руки в левую.

В траншею спрыгнули красные вспотевшие полковые радисты.

— Танки! — передал кто-то из них сдавленным голосом.

Все зашевелились, забеспокоились. Прибежал Каверзин, волоча за ствол противотанковое ружье. Сдвинув на ухо пилотку, он примостил ружье на бруствере и стал ждать, отдав команду приготовить гранаты.

Сперва показались один за другим стволы танковых орудий, потом башни. Немецкие танки как бы нерешительно остановились. Стволы поворачивались влево, вправо. Один за другим они выбрасывали пламя.

— Передай! — крикнул Каверзин радистам. — На нас идут до двух десятков коробочек, пехоты пока не видно. Просим огня на триста вперед. Второй.

— Готово, — сказал радист, — принимаю ответ. Сазонов говорит: будут работать «катюши», ждите птичек.

Немецкие танки продолжали вести огонь, медленно маневрировали.

— А, проклятые! — услышал я возле себя. Обернулся и увидел того пожилого солдата, которого встретил, когда спрыгнул в траншею.

— А, и ты здесь! — сказал я. — Как фамилия?

— Роман Смищук.

Он хозяйственно разложил гранаты на бровке окопа, посмотрел в сторону маневрирующих вражеских танков:

— Шлы бы, чи ушлы бы.

Через несколько минут над нами натужно взвыла снаряды «катюш» и танки закрыло разрывами.

— Отлично! — восхищенно крикнул Каверзин, привстав на носки.

Проскрежетали многоствольные немецкие минометы. Завывая, высоко промчались их мины.

Танки повернули на нас, за ними торопливо бежали зеленые фигурки. «Мессеры», стремительно вырвавшись из-за горизонта, начали выбрасывать на наши траншеи кассеты с гранатами.

Шквал вражеского огня переместился ближе к нашим траншеям, прижал солдат к земле. Я все же выглянул. Немецкие танки спускались уже в нейтральную полосу. Укрываясь за ними, спешила пехота.

— Приготовиться к отражению атаки, — приказал Каверзин. Команда пошла по цепи. Каверзин прижался к противотанковому ружью.

— Посмотрим! — крикнул он. — Посмотрим!

Танки открыли огонь по нашей траншее. Слышен скрежет гусениц, гул моторов. Бьют наши пушки. Вспыхивает один вражеский танк, второй. Черный смрад ползет к небу.

— Так их, так! — кричит Каверзин. Ствол его ружья дымится. Из подбитого им танка выскакивают немецкие танкисты. Но другой «тигр» продолжает двигаться на нашу траншею. Еще миг — и он подомнет под себя тех, кто в ней. Вот он развернулся боком, чтобы проутюжить траншею вдоль бруствера. Гусеницы его, как лемеха, отворачивали пласты жирной земли. Смищук метнул под брюхо танку связку гранат. Машина остановилась. В ней кляцнуло что-то, она повернулась, заполняя воздух зловонным перегаром.

— Горит! — прокричал Смищук и перебежал по траншее навстречу следующему танку. Он бросал гранаты, метал бутылки с горючей смесью. Вот вспыхнул еще один танк, затем другой, третий. И вдруг на минуту наступила тишина. Смищук вернулся к нам, опустился на корточки. Его била нервная дрожь. Но вот позади нас снова проревели «катюши». Немецкие пехотинцы, наступавшие вслед за танками, заметались меж разрывов. «Тигры» и самоходки, еще не дошедшие до траншеи, повернули обратно и скрылись в дыму.

Курилось поле. Наступали сумерки.

* * *

На передовой было удивительно тихо. Полковые связисты восстановили проводную связь. Каверзин по телефону разговаривал с командиром полка, просил наградить Смищука.

— Представим на Героя, — пообещал подполковник.

К восьми часам утра по телефону Перфильев передал нам сводку Совинформбюро: немецко-румынские атаки в районе Ясс и севернее отбиты с большими потерями для противника.

Были и другие важные новости: союзники высадились на побережье Северной Франции. В операции участвовало до одиннадцати тысяч судов.

— Наконец-то выкарабкались, — сказал по этому поводу Каверзин.

В траншею спустился полковой переводчик Каленовкер. Он высунул за бруствер рупор и, приставив его ко рту, обратился к солдатам противника на немецком и румынском языках:

— Теперь вы зажаты меж двух огней. Второй фронт открылся. Самое благоразумное для вас — капитулировать. Идите, сдавайтесь нам. Мы не будем стрелять. Поднимите белые флаги!..

На бровке окопа разорвалась мина. И вслед за этим зазвучал голос немецкой радиолы:

А девочка Надя, чего тебе надо? Ничего не надо, кроме шоколада…

И долго еще слышалась эта песенка. Немцы делали вид, что им весело.

Мне передали приказание явиться к Китову, который стал теперь начальником связи дивизии. Взяв с собой Пылаева, я пришел в заросшую кустарником лощину, где размещался штаб дивизии.

По всему чувствовалось, что наступило затишье. Дивизионные связисты не спеша натягивали провода, подвешивали их на деревья.

День подходил к концу. Красное огромное солнце нижним краем уходило за кусты, переливались вокруг него по небу, гасли розоватые блики.

Я решил зайти на дивизионный узел связи, хотя пару часов назад запретил себе это, узнав, что там сейчас Нина. А встреч с ней я избегал, не отдавая себе отчета почему.

Коммутатор стоял в маленьком блиндаже. Я постучал в дверь.

— Войдите! — послышался знакомый голос.

Я вошел и увидел за коммутатором Нину. Сразу заметил, что она бледна и глаза заплаканы:

— Папа опять ранен, — сказала она.

За время моего отсутствия Нина похудела; худоба ей шла. Отросшие волосы она заплела в косы. На груди блестела новенькая медаль «За боевые заслуги».

В этот раз, скрывай не скрывай даже от самого себя, я уже твердо знал, что эта девушка мне дорога… Но я, боясь как бы она не догадалась об этом, скомкал разговор с нею и вышел. Не до меня ей сейчас…

Ища Китова, я зашел в расположение дивизионной роты связи. Там шли занятия. Радисты за дощатым длиннущим столом, стоящим на прогалине меж кустов, возились около рации, несколько солдат работали на ключах — «давили клопов». Над столом раскачивался острый штырь стальной антенны, телефонисты перематывали кабель, ремонтировали его. Верещали оси катушек и барабаны станков для смотки и размотки провода.

Все это напомнило мне такие далекие теперь дни, когда я еще служил на Дальнем Востоке и мечтал поскорее попасть на фронт.

Наконец я нашел землянку Китова. Он сидел в нательной рубашке у столика, освещенного маленьким оконцем. Перед ним была разложена схема связи с красными стрелками, направленными в сторону противника, синими — в нашу. На схеме аккуратненькие треугольники с молниями — радиостанции, прямоугольники с точечками в середине — коммутаторы, флажки и флаги КП и НП частей и соседей слева и справа.

Выслушав мой бравый рапорт, Китов приоткрыл удивленно рот.

— Где вы были? Как попали в батальонный резерв?

— Из госпиталя, после ранения.

— Значит, в мое распоряжение?

— Так точно. Вы же вызвали меня.

— Вызвал…

Китов задумался.

— Есть место командира взвода в полку Сазонова, а если хотите — идите в другой полк командиром роты связи.

— Как найдете нужным, — ответил я.

— Останетесь у Сазонова.

Он взял трубку телефона.

— Дайте Антонова. — Подождал. — Антонов? К тебе придет сейчас Ольшанский, оформи его к Сазонову, на место Старцева. Старцев пусть помощником остается.

Старший лейтенант Антонов, командир дивизионной роты связи, высоченный силач, принял меня в своей землянке. Оценивающим взором осмотрел меня и, усадив напротив себя, стал вводить в курс дела.

…В команде тринадцать солдат. Два старых ездовых — лучшие связисты — опора командира взвода. Сержант Старцев полтора года был взводным. Парень оторви да брось — весь в татуировке. Во взводе много сержантов, на отделениях будут стоять Старцев и Ежов. Остальные — рядовыми. И еще что нужно учесть: полк Сазонова переходит севернее, новую линию дает Старцев, но просмотреть ее не мешает. Имущество надо принять по описи. Акт подать в роту.

Я ликовал и немного тревожился. Ликовал я оттого, что попал в связь, а тревожился из-за опасения не справиться с работой по наведению связи от полка в дивизию.

Вызванный Антоновым Старцев приехал верхом на сереньком мерине. Лихо спрыгнув с коня, он встал по стойке «смирно» и, выслушав ротного, сказал, деланно бодрясь:

— Вот хорошо. Я давно хотел, чтобы офицера прислали, трудно мне. Пусть другие расхлебывают, а Ваське что… скажут: нитку вон туда — ладно, сделал работу — отдыхай. — Белесыми глазами он измерил меня, нехотя улыбнулся, обнажив ряд стальных коронок. На меня он произвел впечатление тертого парня. Сейчас он лукаво прибеднялся, пытаясь скрыть уязвленное понижением в должности самолюбие.

«Ничего, как-нибудь сработаемся», — подумал я.

Мы шли в полк. Я расспрашивал сержанта о людях, о работе, о средствах связи. Старцев скупо отвечал и все хаял: провод, аппараты, условия работы. Хвалил только людей и лошадей: солдаты опытные, трудолюбивые, побывавшие не раз под огнем; кони сильные, сытые.

Взвод встретил меня неприветливо. Незнакомые мне солдаты отвечали сквозь зубы, глядели хмуро, всячески подчеркивали свое расположение к Старцеву, обращались к нему по каждому пустяку. Я был для них чужаком.

— Товарищ лейтенант, это не дело! — предостерегал Пылаев, которого мне разрешили взять с собой. — Изжить они хотят вас, со старым спелись.

— Брось, Коля, это кажется так, просто не привыкли еще.

От природы доверчивый, я и в помыслах не имел, чтобы ко мне могли относиться плохо без всякого на то основания.

Я собрал солдат, усадил вокруг себя и начал с ними знакомиться. Справа от меня уселся Старцев, за ним маленький худенький Ежов. Дальше на корточках сидели два ездовых, поглядывая на четверку лошадей, привязанных к деревьям. Два солдата сидели, обнявшись, как родные братья, склонив друг к другу головы; один из них огромный большеротый Егоров, взводный балагур и весельчак, посверкивая светлыми глазами простака, но каждым своим словом опровергая это, вполголоса сказал хитро посматривающему на меня приятелю:

— Вот, мил-друг, посовещаемся сейчас, и слышимость в линии громовой станет…

Весь взвод захохотал.

Старцев смеялся с таким видом, как будто говорил: «Ну что вы хотите ог моих орлов?! Любят они меня, а другого командира не станут признавать… Извините».

— Успокоились? — спросил я, оглядывая всех солдат.

— Да не с чего, лейтенант, особенно спокойным быть. Война! — съехидничал Ежов.

— Верно, война! — сказал я и, поднявшись, скомандовал:

— Встать!

Солдаты стали подниматься с ленцой, словно после сна, подмигивая друг другу: «На этом, мол, далеко не уедешь…»

— В шеренгу по одному становись! Равняйсь! Смирно! Слушай мой приказ: паяцов, клоунов, шутов здесь не нужно. Нужны советские солдаты, сыны революционеров и сами революционеры. — Я помолчал немного, прошелся вдоль шеренги.

— Соображает!.. — громко шепнул кто-то. И опять приглушенный взрыв смеха.

— Кто заговорил в строю? Кто заговорил? — повторил я.

Все молчали. Солдаты, не шевелясь, следили за моими глазами.

— Сержант Ежов, соберите свои вещи и — марш в роту. Вы больше не нужны, — сказал я маленькому сержанту.

— Это не я, товарищ лейтенант, — взмолился Ежов. — Это Егоров, он всегда бахнет что-либо.

— Люди воюют, — сказал я, — а вы тут развлекаетесь. Расхлябались! Помните, что Ленин сказал? «Кто не поддерживает всеми силами порядок и дисциплину в Красной Армии, — тот предатель и изменник». Поняли? — И, разгораясь все больше и больше, начал рассказывать о последних боях, о герое Смищуке, о батальоне Оверчука.

Я видел, что слова попали в цель.

— Вы были, товарищ лейтенант, в батальоне Оверчука? — миролюбиво спросил Егоров.

— Да, — ответил я. — Так вот, поговорили и хватит. Оборона установилась надолго. Надо кабель заменить железным суррогатом, времянку делать.

После обеда принялись за работу. И когда солдаты увидели, что я умело провожу замену кабеля железным суррогатом, сам, сняв гимнастерку, работаю лопатой, топором, они почувствовали меня своим. Старцев старался показать свою беспристрастность, суетился, бегал, подносил колючую проволоку.

Новая линия превзошла все ожидания, слышимость по ней была превосходная. Солдаты поочередно подходили к телефону переброситься словцом с телефонистами соседних станций.

— Ну как, гремит? — заводили Егорова товарищи, а он широко улыбался.

— Я зря не скажу: говорил, что при лейтенанте греметь будет.

 

Глава четвертая

В июле погода держалась ясная, тихая; в полях вызревали хлеба. Сочные травы поднялись почти в человеческий рост. Из тылов подводили к передовой столбовые телефонно-телеграфные линии, улучшали дороги, прокладывали новые.

Штабы то и дело выезжали подальше в тыл разыгрывать наступательные бои. Связистам сутками приходилось разматывать и сматывать провода.

Отношения мои с солдатами взвода стали дружественными. Старцев старался показать, что он примирился со своим новым положением. Но нет-нет да и проглядывало в нем недовольство тем, что ему пришлось уступить мне должность взводного.

Однажды полк переходил на новое место. Мы повели линию заранее. Рассвет слабо пробивался сквозь туман.

Идти нужно было на запад через три леска и через три высоты. Мы пошли напрямик по азимуту, послав повозки в обход. У солдат не было уверенности, что я их веду по компасу и карте правильно. Старцев загадочно улыбался и как бы мимоходом бросал:

— Эх, и поплутаем сегодня! Дороги бы держаться нам: хороший она ориентир.

Связь навели. Настало утро. А штаба полка нет и нет.

Старцев, пряча недобрую усмешку в глазах, уверял, что линия уведена километров на семь в сторону. Я волновался. Но вот из-за горы вышла группа людей во главе с командиром полка Сазоновым.

— Штаб полка идет! — радостно крикнул Пылаев, а я бросился докладывать Сазонову о готовности связи.

После этого случая Старцев окончательно притих.

В начале июля меня вызвали в штаб дивизии. Поправился Ефремов и в честь возвратившегося из отпуска Романа Смищука, которому присвоили звание Героя Советского Союза, давал обед. Перед торжеством вручали ордена. Орден Красного Знамени получил Каверзин. Орден Отечественной войны первой степени начальник политотдела Воробьев прикрепил к моей гимнастерке.

Я стоял перед Воробьевым растерянный, с волнением поглядывая на орден с золотыми лучами. К моему удивлению, Китов с гордостью пояснил всем, что я его воспитанник.

После обеда дивизионный ансамбль самодеятельности дал концерт. Пела блондинка, солистка, театрально заламывая руки. Я подумал, что даже при самых благоприятных условиях ей не попасть в консерваторию…

Пела Нина Ефремова под аккомпанемент баяна Пылаева. Мы очень весело провели этот день. И даже танцевали, не смущаясь острой нехваткой дам.

В тот день мне пришлось порадоваться еще раз. К вечеру явились из госпиталя Сорокоумов и Миронычев с назначением в нашу дивизию. Они пришли проситься в мой взвод. Я позвонил Китову, и он, помявшись, как всегда, разрешил их принять, а взамен — прислать в дивизионную роту двух солдат.

Из старых моих солдат, с которыми я воевал на Украине со мной снова были трое — Пылаев, Миронычев и Сорокоумов.

* * *

В это лето наступал Второй Белорусский фронт генерала Рокоссовского, гнали врага Прибалтийские фронты генералов Черняховского и Баграмяна, наступал Первый Украинский маршала Конева, Первый Белорусский маршала Жукова. Войска генерала Говорова прорвали немецко-фашистскую оборону под Выборгом.

Война приближалась к завершению. Солдаты все чаще говорили об этом.

Приказы Верховного Главнокомандующего появлялись ежедневно, извещая все человечество о новых победах советского оружия. Немецкая стратегия трещала по всем швам.

По всему чувствовалось, что и мы вот-вот пойдем в большое наступление.

Поступало новое вооружение. Тяжелые пушки с тракторами-тягачами в минимально короткий срок прибыли из-под Выборга. Это была артиллерия прорыва. Танки Т-34 пришли с Урала, гвардейские минометы — из-под Москвы. Сотни минометов и пушек резерва фронта и РГК попали на участок нашей дивизии. Количество стволов достигало семидесяти пяти на километр.

Как бы что-то предчувствуя, противник вечерами посылал десятки бомбардировщиков, но вставала им на пути завеса зенитного огня, и самолеты улетали назад.

Восемнадцатого августа в шесть утра заговорили сотни наших орудий: сосед слева, гвардейская дивизия, пошел вперед. Гвардейцы заняли первую линию румынских траншей, а потом, искусно сманеврировав, оставили их, сделав вид, что отступили вынужденно.

Радио Бухареста хвастливо оповестило весь мир, что русские предприняли наступление, но потерпели катастрофическое поражение. Антонеску и Гитлер обменивались ликующими депешами.

— Русские обрели могилу под Яссами, Кишиневом и на побережье Черного моря, — кричали немецкие и румынские радиостанции.

Еще двумя днями раньше, в ночь на шестнадцатое августа, полк Сазонова перешел на исходное положение северо-западнее Ясс. Пехота разместилась в траншеях на южном скате безымянной высоты, а КП — на северном. Вблизи от командного пункта, в лощине, стояли тщательно замаскированные стодвадцатимиллиметровые минометы и полковые семидесятишестимиллиметровые пушки, чуть дальше виднелись дивизионные гаубицы, батареи приданной артиллерии и дивизионы гвардейских установок, крытых маскировочными сетями.

Более мелкие огневые средства выдвинулись на прямую наводку. Зенитные пушки и пулеметы, сорокапятимиллиметровые орудия — все это находилось прямо в траншеях.

Противник сидел в двухстах метрах перед нашими траншеями.

В тихие дни обороны наши разведчики-наблюдатели видели на вражеской стороне проезжающие кухни, а иной раз и строй солдат, марширующих вдоль улицы по селу Ирбичени, находившемуся за передним краем врага. До села было от силы полтора километра.

На новые позиции мы наводили связь ночью, «задействовали» километра три брошенной кем-то колючки на кольях, остальное надставили кабелем, прикрепляя его колышками к стенкам ходов сообщений.

Полковая ЦТС развернулась в расширенной ячейке. У аппарата дежурил Пылаев. Я вылез из окопчика и прилег, задумался. Какой уже раз переживал я минуты ожидаемого наступления и опять чувствовал острую тревогу, — было в ней ожидание новых трудностей, были в ней заботы об исходе предстоящего боя и скрываемое даже от себя волнение, не придется ли мне и моим товарищам завтра умереть?

Тарахтели невидимые в ночи румынские «кукурузники».

Из ячейки доносились монотонные призывы Пылаева:

— Амур, Амур! — И немного погодя: — Лейтенант, Амур не отвечает.

На прорыв отправлялся линейный надсмотрщик, линия снова начинала действовать.

Движение к передовой шло беспрерывным потоком, проводов протянуто было много и тянули еще множество, их рвали пушки, лошади, повозочные на свои нужды — подвязать, укрепить что-либо, вырезали чужие телефонисты. Несмотря на строгий приказ и суровые наказания за умышленную порчу связи, артиллеристы рвали у пехотинцев, пехотинцы у танкистов, танкисты у «катюшечников», «катюшечники» у кого попало; рвали, портили друг у друга связь, налаживая свою, и по простоте не понимали, что их связь, без связи у других, ничего не значит.

Я не сомкнул глаз всю ночь. К утру в ходах сообщений оказалось столько телефонных линий и так они перепутались, замыкались между собой, что на одной линии слышались все рода войск, за исключением разве флота, была даже авиация с позывной «синичка».

Но постепенно все стало упорядочиваться. Движение к передовой, такое сильное ночью, к рассвету затихло.

Днем местность выглядела пустынной: орудия, минометы, «студебеккеры» с «катюшами» — все скрылось в земле или под маскировочными сетями.

В пять утра двадцатого августа мы получили размноженное политуправлением фронта обращение Ставки Верховного Главнокомандования. Оно призывало идти вперед для разгрома немецко-румынских фашистов.

«Тысячи самолетов и танков будут поддерживать вас», — говорилось в обращении.

В 6.30 утра началась артподготовка. Проиграли «катюши», метнув огненные рокочущие струи, отозвались крупнокалиберные минометы, стопятидесятидвухмиллиметровые гаубицы — заревела, замолотила, затараторила артиллерия. Нарастающий гул потрясал и небо и землю.

Нервный ком подкатил к моему горлу. Я сжимал кулаки и шептал в ритм выстрелам, следя за огненной лавой: так, так, так!

Чуть не рыдая от радости, от сознания мощи своей армии, правоты ее дела, я кричал вслед снарядам:

— Так, так, так!

Артподготовка длилась два часа. Из батальонов пришли вести: противник не выдержал огня, бежит.

Я слышал — по телефону Сазонов докладывал обстановку Ефремову.

— Кончат «катюши», налетят наши птички, дайте белые ракеты — и вперед! — выслушав, распорядился комдив.

…И вот — наша артиллерия переносит огонь в глубь обороны противника. В воздухе нарастает тяжелый стон, десятки наших бомбардировщиков летят под прикрытием вертких истребителей. Взлетели сигнальные ракеты. Стрелки поднялись в атаку.

Из немецких окопов навстречу нам вели под руки пленных. Они не в состоянии были двигаться самостоятельно. Многие сошли с ума.

Я получил приказание тянуть связь в только что освобожденное от врага село Ирбичени.

Переходил на новый НП, вперед, командир полка Сазонов. Этот спокойный, на вид даже вяловатый человек шел через минное поле, словно оно и не было минным полем. За ним цепочкой тянулись офицеры. Саперы проложили на границах разминированной полосы узенькие ленточки белой бумаги, их сдувало ветром, но и так уже было видно, где проход: на примятой траве — следы прошедших. А трава высокая, сочная, подпаленная разрывами, кое-где скрывающая пятна крови, а то и самого раненого.

Впряженные в тележки пробегали четверки санитарных собак — на них увозили раненых.

Со стороны Ирбичени несло черный дым: село горело.

Невыносимо палит солнце. Обливаясь потом, с тремя солдатами я вхожу в Ирбичени. Село пусто, разорено. И только садов не коснулась война. Они в зелени, ветви обвисли под тяжестью созревающих яблок.

Со мной Пылаев, Сорокоумов и Егоров, по линии идет Миронычев, маскируя ее. Сорокоумов успевает размотать свою катушку и тут же наполнить ее совместно с Пылаевым трофейным кабелем.

Связь притянули в церковь. Там сидит начальник штаба полка майор Стремин. Я оглядываю внутренность церкви. Полно икон, некоторые из них повисли косо, сорванные со своих мест взрывными волнами, на каменном полу разбросаны страницы церковных книг.

Майор Стремин встретил меня, заговорил каким-то охрипшим голосом:

— Вы дружили с Перфильевым?

— Да, — сказал я.

— Так вот… — сделал он паузу. — Короче говоря, его тяжело ранило.

— Давно?

— Часа два назад. Увезли его без сознания.

— Увезли?

Мне показалось, что я осиротел. Я упрекнул себя зато, что после возвращения из госпиталя так толком и не повидался с другом, не поговорил, как бывало, по душам. А теперь, может случиться, больше и не увидимся…

И опять мы тянем линию по садам и огородам. На наших гимнастерках выступил пот. Мы на ходу срываем яблоки, пытаясь утолить жажду. Но пить от этого хочется еще больше. Пылаев раздобыл где-то несколько пакетиков легкого табака и папиросной бумаги. Мы с жадностью закурили.

Пересекли долину. Стали взбираться на высоту. На ней нас уже ждал Китов. Он указал мне, где будет КП Ефремова, а где — Сазонова.

Надвигались сумерки.

Натянули связь Сазонову. Подполковник подсел к телефону, скрипя портупеей нового ремня. Он доложил комдиву обстановку. Потом долго выслушивал, что говорил ему тот.

— С рассветом, наверное, снова наступать, — сказал Сазонов мне, положив трубку. — Со связью не отставайте.

Бой возобновился с трех утра. Артиллерия чуть не всей дивизии обрушилась на высоту, занятую противником. Вплотную за шквалом огня пошла наша пехота. И высота совсем была бы уже взята, но наши пехотинцы попали под огонь своих пушек. Как стало известно потом, подвела связь пехоты с артиллерией. Очухавшиеся гитлеровцы контратаковали и закрепились на прежних своих позициях. Только к девяти часам стрелки вновь, на этот раз полностью, овладели высотой и без остановки пошли дальше.

За шесть часов боя мы набрали десять километров трофейного кабеля. И как нам было приказано, начали тянуть дивизионную линию за наступающей пехотой.

Мы должны были подключиться на осевую линию Старцева: он давал связь соседнему полку в село Сырки, от места нашей ночевки за десять километров. Я усадил солдат на две догнавшие нас повозки взвода и по проселку выехал на Сырки. Нам пришлось пересечь только что отбитую у врага высоту. Вся она изрыта зигзагообразными траншеями, заплетенными сверху прутьями для маскировки. Траншеи разрушены снарядами. Возле одной из траншей сложены в форме пятиконечной звезды, ногами внутрь, несколько искалеченных трупов наших солдат, очевидно ранеными попавших в плен к гитлеровцам.

— Рассказыч, погоняй! — попросил Сорокоумов ездового. — Сил нет смотреть на это.

Укутанное в зелень, показалось село Сырки. Шоссейная дорога, ведущая к нему, вся забита движущимися танками, обозами.

Когда наши повозки подъехали к самому селу, на шоссе позади нас застрекотали мотоциклы. Обгоняя обозы, они мчались мимо. В колясках мотоциклисты — запыленные, грязные, с автоматами и ручными пулеметами в руках. Сотни мотоциклов катились в образовавшийся прорыв.

— Даешь Бухарест! — кричал вслед мотоциклистам Пылаев. Его голубые детские глаза блестели от радости.

* * *

Танки громыхали по шоссе, пехота двигалась по полевым дорогам, проходя деревню за деревней теперь уже без боев. В деревнях жителей не видно — наверное, эвакуированы. На улицах рассыпаны снаряды, стоят брошенные повозки, повсюду белеют валяющиеся бумажки. Ералаш, который оставляет после себя поспешно убегающий противник…

Мы двигались быстро: иногда в день по сорок и больше километров. Мой взвод ехал с обозом полковой роты связи. Остановки были короткими: противник почти не оказывал сопротивления. В случае надобности я связывался по радио с Китовым, узнавал у него место, где расположится КП дивизии, и мы прямо от полка давали туда телефонную связь.

Нередко случалось и так: дадим от полка в дивизию связь, вернемся, а полка на старом месте уже нет — снялся, ушел. И снова сматываемся, грузимся, едем вперед, за полком…

 

Глава пятая

Румыния капитулировала. Антонеску был арестован. Представители Румынии вылетели в Москву для заключения мирного соглашения.

В Бухаресте поднялось народное восстание против гитлеровцев. Румыния перешла на нашу сторону.

Навстречу нашим войскам по всем дорогам двигалось со своим скарбом эвакуированное из прифронтовой полосы население — обратно на свои места жительства. Мы уже не брали румынских солдат в плен. Многие из них разбредались по домам. Наши солдаты обменивали своих измученных лошадей на более исправных и мчались дальше. Вся пехота была на повозках.

В попутных городках открыты рестораны, магазины, идет бойкая торговля. Наши деньги очень ценятся: на пять рублей можно отлично пообедать вдвоем.

Вошли в чистенький город Бакэу.

— Здравствуйте, здравствуйте! — кричат солдатам жители. Бродячие музыканты — скрипачи, большей частью цыгане, наигрывают «Волга, Волга, мать родная», «Дунайские волны», ребятишки приплясывают у повозок, выпрашивая деньги.

— Весело им, — комментирует Егоров, — пляшут.

— Нужда пляшет, нужда скачет, нужда песенку поет, — говорит Миронычев.

Жители с любопытством глядят на загоревших, запыленных наших солдат, беспрерывно проезжающих по улице. На тротуарах толпы людей машут руками, кричат, на своем языке поют «Катюшу».

— Чудаки! — бурчит Сорокоумов. — Думают, у нас лучше песни нет.

Среди местных жителей, приветствующих нас, приметны люди в богатых костюмах, с холеными, настороженными лицами.

— Буржуи, — показывает Пылаев. — В первый раз живых вижу.

Впереди образовалась пробка. Обозы остановились, прекратился дробный перестук подков об асфальт. Справа базар. Солдаты соскакивают с повозок, покупают арбузы, яблоки, румынскую водку — цуйку.

Обозы вновь тронулись. Проезжаем центр города. Здания добротные, с претензией на вкус. Вот дом — весь в затейливых балкончиках. На его фасаде ползучий плющ смешался с гирляндами цветов. На веранде в кресле сидит толстая седовласая дама, флегматично рассматривая проходящие войска. По тротуарам спешат девицы в чрезвычайно коротеньких юбках, проходят в изящных костюмах, с тугими портфелями делового вида мужчины. В длинных домотканых рубахах по колено и в узеньких брюках из белого холста идут селяне.

Проехали город. Потянулись деревеньки с глинобитными хибарами, с кукурузными полями вокруг…

Наша дивизия взяла направление на Брашов, к венгерской границе. Но до Брашова ей пришлось выдержать бой с немцами в городах Фокшаны и Рымникул-Сэрат.

Двадцать седьмого августа тысяча девятьсот сорок четвертого года дивизия получила девятую, со времени Корсунь-Шевченковской операции, благодарность Верховного Главнокомандующего.

Все-таки я научился ездить верхом и теперь гарцевал вдоль колонны на гнедом иноходце. Нелегко далась наука верховой езды, но труд мой оказался не бесплодным.

Мы въезжали в Брашов. В центре — вездесущий для каждого румынского города памятник солдатам первой мировой войны. Окраины разбомблены американской авиацией. Видны обгоревшие остовы домов, битый кирпич, щебень, развалившиеся лачуги.

На железнодорожных путях стоят вереницы платформ с цистернами, пустыми вагонами — и ни одного паровоза. Асфальтированное шоссе, окаймленное ровными рядами диких яблонь, уходило в долину, к Северной Трансильвании, — туда держит путь наша дивизия.

Проскочив на коне вперед, я остановился и пропустил мимо подразделения штаба дивизии (полки где-то впереди). На тяжелых немецких повозках движется саперный батальон, за ним — рота, дальше — связисты, в фаэтоне едет Китов. Нины не видно, она, вероятно, уже на новом дивизионном КП.

В такие минуты, когда мы мчались в погоне за противником, мне хотелось побольше увидеть, узнать, запомнить. Ведь ехать приходилось по чужим странам. Другой, чем у нас, была архитектура зданий, иным был образ жизни людей. Иначе одевались женщины. На короткий миг я представил Нину в одном из тех пестрых платьев, которые носили румынки и венгерки, в туфлях на высоких каблуках. Нет, не такой она была мне дорога: я привык видеть ее в гимнастерке и солдатских сапогах.

Мне очень захотелось увидеть ее. Больше недели не приходилось нам встречаться. А вспоминает ли она меня? Наверное, вспоминает. Ведь не скрывает она радости при встречах. Думая о ней, я нахожу столько слов, веду живую, долгую беседу, а встречусь — и сразу все слова растеряю. Как хочется сказать ей просто и прямо:

— Ты для меня самая, самая лучшая девушка на свете.

Я подъехал к своим повозкам. От Брашова мы уже километрах в шести. Слева от шоссе, где-то за горой, ударила батарея. Прошумели над головой снаряды. Перелет. Повозки помчались, грохоча. Ездовые нахлестывали лошадей. Я пришпорил своего конька.

Мы укрылись от обстрела за каменными стенами не то большого села, не то маленького города. Когда обстрел утих, я и Пылаев зашли в ближний дом попить. На стенах, под потолком, висят тарелки с разрисованными донышками — это для украшения; по середине стены — изображение богородицы с пышными, по пояс, волосами. И в этом доме нас никто не встретил. Обезлюдила жилища война.

Вскоре наши повозки снова катили по дороге.

Наступал полдень. Немилосердно палило солнце.

Приблизились к небольшой речке по названию Кикиш. За нею начинается Трансильвания — румынская область, отданная Гитлером Венгрии. Берег Кикиша — высокий, выгодный для обороны — венгры превратили в хорошо укрепленную оборонительную полосу. Железный мост, ведущий через речку, оказался взорванным.

К Кикишу противник нас не подпустил.

Полки развернулись в боевые порядки. Я получил приказ тянуть связь в полк Сазонова — в село, расположенное неподалеку от Кикиша.

Нас встретил Китов. Он показал двухэтажное здание: вверху разместился НП сазоновского полка, внизу — КП. Недалеко от этого дома, с чердака трехэтажного здания, комдив наблюдал за действием артиллерии. Нам пришлось натянуть туда отдельную линию.

Когда работа была закончена и солдаты занялись обедом и кормежкой лошадей, я зашел на КП полка. Там моим глазам представилась следующая картина.

Подполковник Сазонов, спустившийся сверху поесть, сидит за школьной партой. Перед ним развернута салфетка, на ней — белый домашний хлеб, сваренные вкрутую яйца, красные помидоры, курятина и фляжка.

Перед Сазоновым стоит его адъютант, молодой, щеголеватого вида лейтенант. Спокойным, невозмутимым голосом, одновременно закусывая, Сазонов пробирает его:

— Три дня я тебя не вижу, плетешься в обозе. Я на передовой, а ты все сзади. Зачем мне такой адъютант?

— Простите, больше не буду, — лепечет лейтенант.

— Э, нет, голубчик (эту манеру обращения Сазонов унаследовал от Ефремова), хватит, пойдешь в роту.

Сазонов берет телефонную трубку и вызывает командира батальона Оверчука.

— Я тебе посылаю разгильдяя одного. Он у меня адъютантом был. Ты покрепче жми на него. — Сазонов кладет трубку.

— Товарищ подполковник… — умоляюще произносит адъютант.

— Всё! — обрывает Сазонов. — Родине нужно честно служить. Шагом марш!

Следующим под разнос попадает повар, которого все, несмотря на его солидность, зовут почему-то Мишкой. Мишка — прославленный полковой кулинар, на обязанности которого — кормить командира полка и штабных офицеров. Мишка кое-когда хитрит: уходит готовить обеды в тыл, а если есть опасность — долго не возвращается. Мишке лет тридцать пять, он кругл, лыс. Стоит, опустив руки по швам широченных, не по росту брюк, и, помаргивая глазами, слушает Сазонова.

— Опять я весь день голодный был, — прожевав очередную порцию пищи, говорит Сазонов.

Мишка в знак согласия кивает: дескать, правда, но увы… Обстоятельства.

— А ты где-то в тылах болтаешься.

Мишка безмолвствует, только кивает.

— Ну, так пойдешь на исправление в батальон.

Мишка продолжает молчать. Он знает: подполковника даже на коленях не умолишь изменить раз принятое решение. Мишка стойко переносит справедливое возмездие. Впрочем, такое возмездие он переносит не впервые. Он знает, что после «исправления» его вернут на комендантскую кухню.

Отпущенный Сазоновым, Мишка, уходя, замечает меня. Сердце его, на прощанье, преисполнено доброты. Он приглашает:

— Кушать будете?

Иду за ним на кухню. Пока я ем, слышу, как Мишка поучает повара, которому «передает дела»:

— Корми хорошенько командиров, чтобы вовремя, значит, и повкусней. А то много ли они накомандуют? Да матчасть кухонную не растеряй мне, пока я уничтожаю отребье человечества.

Пришли разведчики, привели семь немцев, пойманных ими в лесу. Немцы бегут, они растеряли орудия, связь и даже командование, многие из них не знают, куда идти, прячутся где придется.

Явился полковой переводчик Каленовкер, стал допрашивать пленных. Я остался послушать.

Когда перед Каленовкером появлялся пленный, Каленовкер сразу становился строгим, напыщенным. Разговаривал с пленными раздраженно. Но их не обижал, доставал им еду и очень сердился, когда ему говорили:

— Мягок ты с пленными…

— У меня есть много оснований ненавидеть их: они повесили мою мать. Но пленный есть пленный.

Пленные стоят перед Каленовкером руки по швам, отвечают заученными фразами.

Один из разведчиков, доставая из кармана кисет, тоном старого знакомого спрашивает у крайнего к нему немца:

— Ну, как ваш фюрер себя чувствует?

— Вас? — переспрашивает немец, горя желанием вникнуть в смысл сказанного.

— Бесится, говорю, фюрер ваш, Гитлер? — как глухому кричит немцу разведчик.

— Гитлер капут! — немец заискивающе улыбается. Поскольку он услышал слово Гитлер, он уже знает, что к нему добавить.

Каленовкер вскипятился:

— Что вы мне мешаете собирать оперативные данные? Посторонние, удалитесь!

— Каленовкер, — полюбопытствовал я, — спросите, верят ли они теперь в победу Германии?

— Еще верят, ослы! — вздыхает с сожалением Каленовкер.

Перед речкой Кикиш мы простояли всю ночь. Прошел слух, что утром ее начнут форсировать с боем. Мы непрерывно проверяли готовность связи, но на рассвете позвонили с переднего края, сообщили, что противник бросил свои позиции без боя и ушел.

Ранним утром мы переезжали по мосту через Кикиш. Возле моста виднелись бетонные доты с бутафорскими домиками над ними. Вдоль берега тянулись ряды траншей, искусно спрятанных под заплетенными прутьями.

Мы въехали в первую венгерскую деревню. Она ничем, кроме вывесок, не отличалась от известных нам румынских деревень. Такие же каменные домики, крытые черепицей.

Жителей почти не видно. Редко-редко из-за калитки выглянет человек. Но возле некоторых домов женщины стоят с ведрами и, черпая из них кружками воду, предлагают солдатам напиться.

— Вы руманешти? — спрашивает Пылаев, соскочив с повозки. Женщины отрицательно качают головами.

— Мадьяр, ма-адь-яр, — старательно выговаривают они, указывают руками туда, куда едем мы, наперебой рассказывают:

— Герман, герман шок пушкат, шок танки, шок авион. Зольдат, офицер, — хабар, хабар. Не корош! — и смеются тому, что им удалось сказать по-русски.

Следующее село оказывается румынским. Румынам мы радуемся, как старым знакомым, наперебой кричим, показываем леи (денежное содержание начфин выдал румынскими деньгами):

— Ова есте?

— Пыне есте?

— Цуйка есте?

— Нуй, нуй, нуй, — слышим в ответ, — герман, герман! — жители показывают, что немцы их обобрали.

Но солдатам не нужны ни «ова», ни «пыне», ни «цуйка» — они спрашивают так, интереса ради.

На деревенской улице, по обе стороны дороги, сидят румынские солдаты — у них привал. Это солдаты румынской добровольческой дивизии, сформированной на советской территории.

— Здорово, товарищи! — кричат они.

— Даешь Трансильванию! — отвечаем мы.

Миновав село, вся колонна останавливается в тени придорожных деревьев. От походной кухни доносится запах доваривающегося супа. Чернявый повар, татарин, важно расхаживает возле кухни, размахивая поварешкой.

— Скоро твоя баланда поспеет? — спрашивает Пылаев.

— Какой баланда? — обижается повар. — Чушка варится и два баран, капуста, помидор, лук, пять куриц.

— Рассказывай про царево кушанье!

— Чего рассказывай, иди, нюхай! — сердится повар.

Предвечернее солнце отдает последний жар. Мы приготовились к обеду. Я снял сапоги. Звенят кузнечики. Поля, виднеющиеся вдали, темноватые горы — все дышит покоем.

Этот покой нарушил бешеный рев. Вскинув голову, я увидел: шесть самолетов режут воздух, заходя в пике. Схватив сапоги, я рванулся в сторону от дороги. А сзади уже рвало, гремело, трясло. Побомбив обоз и постреляв по разбегающимся от него, немцы улетели. Я вернулся к своим повозкам. Одна из них была разбита, не уцелели и кони.

Прихрамывая, морщась, подошел наш ротный писарь.

— Товарищ лейтенант, вас зовет командир.

Я отправился к Антонову. Вместе со мной подошли и командиры других взводов. Антонов лежал на боку, ротный фельдшер суетливо бинтовал ему ногу. Старшина докладывал о потерях:

— Убит Савельев, ранено трое…

— И я, — подсказал писарь.

— Ну, ты не в счет.

— Это верно, я здесь останусь.

— Повозок разбито четыре.

Антонов дал нам распоряжение: с разбитых повозок уцелевшее имущество погрузить на оставшиеся, в ближайшей деревне раздобыть новые. Потом Антонов сказал:

— Ну, а пообедать все-таки надо.

Мы сели вокруг командира роты. На плащ-палатке в мисках жирные щи, в большой бутыли зеленоватая цуйка.

— Выпьем, — сказал Антонов, — за то, что остались живы.

Я не мог ни пить ни есть.

Через час мы уезжали с места стоянки, оставив под могучим придорожным дубом свежий холмик.

 

Глава шестая

По дороге, вьющейся меж гор, мы двигались в глубь Трансильвании.

Впереди ротных повозок верхом на коне скакал старший лейтенант Панаско, принявший роту после отъезда в госпиталь Антонова. Мы надеялись на скорое выздоровление нашего ротного и поэтому относились к Панаско, как к временному человеку, хотя и добросовестно выполняли все его указания. Сухонький, подвижный, новый командир боится начальства, не умеет постоять за интересы роты, дергает без пользы себя и людей, и поэтому он сразу не полюбился всем.

На пути я почтительно, но настойчиво сказал Панаско:

— Если мы еще при такой скорости наступления будем заниматься при каждой остановке смоткой и размоткой, то у нас к нужному моменту, к моменту боя, не окажется ни людей, ни связи.

— Вы меня не учите! — вспылил Панаско. — Молод еще, разболтанный!..

И хотя он погорячился, но все же приказал перейти на радиосвязь.

После этого мы гнались за противником на рысях, радуясь быстрому продвижению наших войск и тому, что нам, связистам, можно хотя бы в походе отдохнуть от нашего тяжелого труда.

Ехали всю ночь и только к утру остановились.

Противник впереди занял оборону. Я получил приказ проскочить с повозками связи в село Ернут, где намечалось развернуть ЦТС дивизии, а оттуда дать связь полкам. Меня предупредили: противник дорогу в село простреливает с занятых им высот. Мы галопом мчались по дороге. Тотчас же возле нас выросли черные столбы разрывов. Вражеские минометы ударили беглым огнем.

В кукурузном поле, близ дороги, валялись трупы лошадей, разбитые повозки. Видно, тем, кто ехал впереди нас, не удалось проскочить.

Осколки свистели и жужжали, комья земли стукались в лошадей, в солдат, в колеса. Ездовые во всю нахлестывали лошадей. Только влетев в Ернут, мы опомнились. Сзади еще стлался сизый дым разрывов. Загнав коней под стены каменных домов, мы запрятались в подвале. Сорокоумов и маленький солдат из штабного взвода пошли искать командира дивизии. Вскоре они вернулись.

Ефремов приказал воздержаться от проводки связи до утра. Нам было приказано вернуться назад, в лесок перед Ернутом, где временно разместился КП дивизии.

Мы опять начали бешеную гонку по шоссе, опасаясь вражеского огня.

В лесу переночевали, а утром потянули связь мимо Ернута по железнодорожному полотну к небольшой речке, возле которой заняли позиции полки.

Взвод размотал десять километров кабеля, давно не ремонтированного и поэтому замыкавшегося с землей в оголенных местах и в сростках.

Линию подвели к самому берегу, поставили телефон за высокой насыпью железной дороги. Сорокоумов и Миронычев отправились за речку. Я пошел искать командира седьмого полка, чтобы дать ему связь в первую очередь.

НП полка я нашел на высотке в траншее. Как раз в это время там находился Ефремов и какой-то генерал, посматривавший в бинокль за реку.

— Ну, чего бродишь? — спросил меня Ефремов. — Манит в пехоту? — Он улыбнулся приветливо, но тут же, забыв обо мне, обратился к генералу:

— Товарищ генерал, румыны сменят нас ночью?

— Да, здесь пока остается оборона. А мы уж наступать будем на другом участке.

— Недавно, товарищ генерал, — доложил Ефремов, — приходили два румынских полковника…

Кряхтя, генерал вылез из траншеи и сказал:

— Знаю. Сдавай участок, да акт составь по всей форме, чтоб союзники не придрались. И марш, марш на новую квартиру!

Генерал ушел в сопровождении своего адъютанта — худенького, почти мальчика, лейтенанта.

Около стереотрубы крутился важного вида молоденький сержант, ординарец комдива. В последних боях он получил орден Славы третьей степени. Стряхивая песок с черно-оранжевой муаровой ленточки, он поглядел на меня и тоном старшего спросил, что мне нужно.

— Не знаешь, где Сазонов?

— А вон там, за мостом где-то, — показал сержант на взорванный, обрушившийся в речку однопролетный железнодорожный мост.

Я подошел к оставленному нами возле железной дороги телефону одновременно с Сорокоумовым и Миронычевым. Они доложили, что Сазонова нашли за рекой. В ту сторону они перебирались по обломкам моста, и немецкий снайпер у Миронычева сбил пилотку, а у Сорокоумова прострелил штанину. На обратном пути они разыскали маленький плотик, на нем можно переправиться и протянуть линию. У реки крутые берега и между ними, уверял Миронычев, как у Христа за пазухой.

Сазонов вместе с артиллерийским капитаном, командиром дивизиона семидесятишестимиллиметровых пушек артполка дивизии, сидел в подвальчике близехонько от моста. Они совещались, расположившись прямо на полу, оба громоздкие, спокойные.

Я поставил телефон, сообщил Сазонову о предстоящей перемене позиции.

— Ну и хорошо! — обрадовался подполковник, — а то сиднем сидим. Уж думали пушки перетягивать сюда. А как? Вот загвоздка в чем.

К вечеру полк сменили румыны. Я смотал линию и выехал из Ернута на КП дивизии.

Шоссейную дорогу немцы все еще обстреливали из пушек и минометов.

С затянутых теменью высот раздавалось разноголосое уханье. Мелькали вспышки орудийных выстрелов, монотонно выли снаряды, а вслед затем грохотали разрывы. Казалось, сама природа стонала. Метались в придорожной пыли издыхающие лошади. Все было так, как бывает на войне, только звезды, чистые и блестящие, спокойно глядели вниз.

Нашу дивизию перебрасывали к Турде. За этот город несколько дней шли жаркие бои с переменным успехом. Немецко-венгерские войска, имея количественный перевес, бросались в контратаки, отбивали назад квартал за кварталом. Половина Турды была в руках наших войск, половина у противника.

Мы ехали по асфальтированному шоссе к Турде, откуда доносился грохот боя. Вдоль дороги стояли вдребезги разбитые «тридцатьчетверки» и самоходки. Было видно: тараном напролом шла танковая армия, сквозь орудийный смерч и ценой больших потерь пробилась, проложив дорогу остальным войскам. В небольшой котловине валялись сотни изуродованных лошадей, покалеченных повозок, — как обычно в последнее время, за передовыми частями ринулись, чтоб не отстать от пехоты, обозы, и, вероятно, их разбомбила немецкая авиация. Зияли глубоченные воронки, из-под рыхлой земли торчали ноги лошадей, колеса, дышла.

Мы остановились в деревне перед Турдой. По направлению к городу то и дело пролетали эскадрильи наших бомбардировщиков в сопровождении истребителей. Обратно самолеты летели низко над домами, воздух свистел под десятками пропеллеров.

Я отправился к Панаско за распоряжениями.

Панаско, усадив меня рядом с собой, показал, где должен остановиться полк. Я отметил это место на своей карте.

— Четыре километра тянуть, — сказал Панаско, — срок вам — час. Это будет испытание, годитесь ли вы в ННСы, товарищ лейтенант.

Мы повели линию.

Длинная, узкая улица — два ряда глиняных домиков, крытых красной черепицей, — вела в ущелье. Далеко слева, на одинокой возвышенности, уходя шпилем в небо, виднелся старинный костел, рядом с ним высокие стены и башни полуразвалившегося замка, а справа — пологие склоны в желтых квадратах кукурузных полей.

За мной шел Сорокоумов, придерживая пальцами ремни станка, с которого барабан распускал кабель. Сорокоумов любил ходить первым номером и всегда что-нибудь рассказывал. Вот и сейчас, предложив мне пересечь, для краткости пути, высоту наискось, он делился со мной своими мыслями о доме. Трое детей у него. Пишет жена — картошки три мешка посадила. А разве этим ребятишек прокормишь? В колхозе сейчас трудно, жена зарабатывает мало. Скорее бы война кончилась. Вдвоем как-никак способней.

Мы поднялись на высоту. Впереди, внизу, как в пригоршне, меж холмами — небольшое село, заросшее садами.

Туда мы и держим путь.

Когда мы с Сорокоумовым вошли в село, полка там еще не было. Подключив аппарат к только что проложенной нами линии, я доложил об этом Панаско.

— Но ведь полка-то нет? — с ехидцей спросил он.

— Но ведь я его не могу сделать! — в тон ему ответил я.

— А может быть, вы заблудились?

— Я вам сейчас претора подведу к телефону, он удостоверит вам, что мы в селе.

— Смотрите, не прозевайте полк, а то дело судебное.

— Если он придет, не прозеваем.

Я отошел от телефона озлобленный, недовольный всем и вся. Хотя и понимал, что беспокойство Панаско не беспричинно, но его недоверие меня раздражало. Я помнил, как доверял мне Антонов, как доверял комдив. Если б меня не удерживала любовь к своему делу и привязанность к солдатам, я попытался бы отпроситься в пехоту.

Полк пришел через пару часов. Спустились по крутой горе повозки, кухни, пушки, вошла пехота. Приехали и повозки нашего взвода. Мы завернули их в один из дворов.

Пылаев, очень недовольный скаредной хозяйкой, пожалевшей для нас даже ведра, учил ее русскому языку:

— Ты, домна, — хвороба!

— Хвороба, — повторяла хозяйка.

— У нас ваши все хапали, а тебе для нас воды жалко? А, чтоб вы погорели!..

Я начал утихомиривать его. Но он все изливал свои чувства:

— А ну их, товарищ лейтенант! Кровь моя не терпит! Мы ведь победители. Не в гости к ним пришли…

Кончилось миром. Мы напоили лошадей. Хозяев пригласили пообедать вместе с нами.

— Бун русешти, бун, — говорили они всей семьей, когда мы уезжали.

— Наконец-то разобрали! — смеялся Пылаев.

* * *

Мы шли все дальше и дальше в горы. Северная Трансильвания нежилась под нежаркими лучами сентябрьского солнца. Неубранная кукуруза тоскливо клонила тяжелые початки, выглядывающие из желтых задубевших листьев.

В условиях непрерывного наступления нам, связистам, приходилось нелегко. Мы должны были своевременно давать линию на новое положение, не теряя связи со старым. Требовалось на место, куда предполагалось перевести КП полка, давать связь заранее. Но КП часто намечали в одном месте, потом, сообразуясь с обстановкой, переносили в другое. Потерял связь полк — виновен начальник направления связи, то есть я. Пока линия начнет работать с нового положения, крови попортишь немало…

Приходилось постоянно находиться в ежеминутной готовности дать связь на новое место, а для этого необходимо было всегда знать, где пехота, не продвинулась ли она, не переходит ли на другой участок. Весь сложный механизм управления: штаб, связь — все работают, глядя на солдата, наблюдая за его действиями, направляя эти действия и в зависимости от их хода составляя новые планы. Обстановка и задачи менялись порой неожиданно, и нам поневоле приходилось быть изобретательными. Часто мы делали так: следили за осевой связью, идущей от КП полка к батальонам (от этой связи полковому командованию невыгодно отрываться), а кроме того, не теряли из виду КП полка при переходе, тянули за ним линию, а чтоб не потерять его (КП полка передвигался быстрее, чем натягивался провод), я посылал Сорокоумова или Пылаева — они-то уж не прозевают, узнают и — бегом встречать нас.

* * *

Боевой марш по Северной Трансильвании продолжался. В один из дней октября мы вошли в Клуж — самый крупный из здешних городов.

Над дворами, над крышами поднимались красные стяги. Радостно-шумливые толпы жителей приветливо махали руками.

— Трансильван руманешти? — без конца вопрошали из толпы. И мы не уставая отвечали:

— Трансильвания снова румынская!

Беспрерывно цокали по асфальту подковы, катились машины с мотопехотой. А по западной окраине еще били пушки противника и висли в воздухе шрапнельные разрывы…

Остался позади Клуж, остались позади многие городки и села. Наступление шло почти непрерывно. Противник под нашим нажимом оставлял один за другим населенные пункты, за ним гнались, настигали, закипал бой, мы врывались в село или город, — и снова мчались обозы по полевым дорогам, каменистым трактам, асфальтированным шоссе.

Мы с интересом приглядывались к здешним людям. На остановках завязывали разговоры, интересовались всем, ибо пришли сюда не завоевывать, а освобождать, и старались больше узнать о народе, который становился в лагерь наших друзей.

На прощание с Румынией, уже возле венгерской границы, в небольшой деревушке довелось нам увидеть румынскую свадьбу; ее праздновали, несмотря на военную обстановку. Жених шел под руку с невестой серединой улицы. Он был в новом овчинном жилете, в поярковой шляпе. А невеста — вся в лентах, монистах. За женихом и невестой — толпа, в которой мы, непривычные к местной одежде, с трудом отличали мужчин от женщин. Мужчины одеты в широкие холщовые шаровары длиной до колен; казалось, что они в юбках. На плечах расшитые овчинные жилеты, из-под черных широкополых шляп видны длинные волосы. По сторонам новобрачных — «дружки» с расшитыми полотенцами через плечо.

— Чуют конец войны: женятся! — сказал Сорокоумов.

— Разбой капут? — прокричал Пылаев, запомнивший румынское слово «разбой» — война.

— Капут, капут! — донесся многоголосый ответ.

Наши повозки въезжали в пограничные ворота с полосатыми столбами.

— Прощай, Румыния! — замахал рукой Егоров.

— До свидания! — поправил его Сорокоумов.

Не знал храбрый солдат, что в Румынии ему больше не бывать…

 

Глава седьмая

Стояла пасмурная сырая погода. Осень уже вступила в свои права. Повозки роты связи катились по венгерской равнине к реке Тиссе.

Мы обсуждали последнюю новость: войска Второго Украинского фронта недавно овладели городом Дебрецен, там образовано новое венгерское демократическое правительство.

— Придется теперь нам помогать венграм, — сказал Егоров.

— Мы всем помогаем — кому хлебом, кому добрым советом, — добавил Сорокоумов.

Пылаев уселся поудобней, отодвинул ноги подальше от колес, с которых летела грязь на сапоги, и высказал свое мнение:

— Насчет совета я ничего не имею, а вот хлебом не сильно нужно: не густо его у нас. Финляндии перед войной помогли, а она за хлеб штыком расписалась.

— Слушай! — сказал я Пылаеву. — Мне кажется, ты согласишься с тем, что с НП больше видно, чем из простого окопчика.

— Понятное дело…

— Ну так не думай, что ты умней правительства. Оно знает, кому хлеб давать.

Егоров подтрунил над Пылаевым:

— Вот, Коленька, — газетки надо читать, все понимать будешь. А тебе бы только есть, да спать, да гоголем мимо девок ходить.

Попадались в степи обширные усадьбы с кирпичными службами, окруженные оголившимися уже садами.

— Кулачье живет, — приглядывался Сорокоумов. — Поди всю землю себе заграбастали…

— Не нравится мне здешняя земля, — вступил в разговор Рассказов, придерживая разгоряченных лошадей, — куда ни глянь, все болота и вода. У нас на Урале земля — хоть перину клади, и опять же против уральского хлеба не едал я. Здесь он вроде и белый, а трава-травой. Где же такой почве родить вкусный злак?

— Дома, известно, все лучше, — резюмировал Сорокоумов, и разговор перешел на перспективы войны.

— Фланги Второго и Третьего Украинских фронтов жмут на Будапешт, аж бус идет, — сказал Миронычев.

— А Первый Белорусский и Первый Украинский, я слыхал, на Берлин уже замахиваются, сотня километров до Берлина осталась, не больше. Гуляют по Восточной Пруссии наши «братки», шутейное ли дело? — с пафосом размахивал рукой Пылаев. — Я думаю, Черчилль не с потолка взял, что летом сорок пятого года может кончиться война.

— Для того чтоб теперь предсказать конец войны, не надо сидеть в черчиллевском кресле, — сказал я. — Недолго уж осталось нам воевать.

— Бомбой пришлепнет? — съехидничал Мирокычев.

— Кого и пришлепнет, — Сорокоумов произнес это спокойно, — только все равно войне долго не длиться.

* * *

Приближался праздник Октябрьской революции. Наша дивизия встречала его, не доходя до Тиссы двадцати пяти километров.

На стоянке взводу пришлось тянуть линию на десять километров.

Была глубокая ночь, когда, получив задание, мы вышли на улицу.

Чавкала под ногами вода, лил дождь, и мы шли медленно, преодолевая ухабы и рытвины.

Чтобы быстрее навести линию, я всегда старался сократить путь. И в этот раз повозки послал по дороге, а сам с Пылаевым и Миронычевым пошел напрямую, чтобы не давать петли.

Вся степь от дождя превратилась в болото. В этих местах прошли бои, и многочисленные воронки наполнились водой.

В одну из таких воронок я и упал, испив не шеломом, а прямо ртом грязной воды бассейна Тиссы.

Я еще барахтался в воде, когда мне на голову свалился Пылаев: как первый номер он шел послушно за мной; как человек, подверженный сильному влиянию сна, он по обычаю дремал на ходу.

— Где мы? — спросил Колька.

— В воронке, вот где… Проснись!

— Да я и то, какой уж сон здесь…

Мы были с ним вдвоем, остальные отстали, и никто нам не мог оказать помощи. Долго мы карабкались, скользили по краям воронки.

Наконец Пылаев меня подсадил, я вылез на край воронки и подал ему руку. Он оказался тяжелым для моих уставших рук, и я, не вытянув его, снова сполз в воронку.

Наконец мы кое-как вылезли, но оборвали линию, спутали кабель на барабане и, судя по тому, что шедшие следом долго не появлялись, поняли: они не могут найти оборванный конец.

Я вернулся по линии.

Мне было досадно: оборванные концы находились не более как в пятидесяти метрах друг от друга. Я и Миронычев, тоже искавший место обрыва, по голосу набрели друг на друга.

Мы снова пришли к Пылаеву.

Он еще не распутал кабель на барабане. Барабан у нас был один: я рассчитал, что хватит двух километров тонкого трофейного провода.

Кое-как мы распутали кабель и побрели дальше. Дремотно верещал у меня за спиной Колькин барабан. Меня преследовала мысль, что время идет, а связь наводится убийственно медленно.

Так мы распустили весь кабель, но повозок с запасным поблизости не оказалось.

— Рассказыч, Рассказыч! — кричали мы.

А время шло.

Я включился в линию и попробовал поговорить с Китовым. Он с олимпийским спокойствием ответил:

— Объяснения будете давать в трибунале…

Но вот мы увидели вдали мигающий огонек. Я пошел к нему.

Оказалось, Рассказов искал нас по дороге.

Я заблудился, идя по карте, — ориентиров никаких не было, ночь темнющая, дороги все расползлись. Дождь лил и лил… Когда я включался в линию и звонил Китову, тот ругался, кричал.

Мы не спали всю ночь. Утром я увидел, что дал большой крюк. Обманчива степь ночью.

Полк мы нашли в пятнадцати километрах от ЦТС. Когда, обрадованный удачей, я позвонил в дивизию, мне ответила Нина:

— Китов, — сказала она, — хотел вас под суд отдать и доложил об этом отцу.

— Ну и что? — спросил я, чувствуя горячую волну гнева, прилившую к груди.

— Отец приказал Китову самому найти полк и доложить, сколько времени ушло на это. В попутчики нашему начальнику дал разведчика.

— Ну и что?

— От них нет известий до сих пор.

…Китов выехал верхом на Серебрушке, положив планшетку с картой себе на колени и посвечивая на нее карманным фонариком.

Разведчик следом за ним ехал безучастно: он был поднят с постели и пытался доспать в седле.

Они ехали рысью, плелись шагом. И утром их взору представились мутные воды Тиссы.

— Надо бы по нитке ехать, — недовольно пробурчал разведчик.

Китов невнятно что-то пробормотал и, отбросив планшетку на бок, повернул лошадь назад.

Долго ехали два странника.

— Вот! — обрадованно крикнул Китов и впервые за много лет взял в руки грязный провод, как волшебную нить.

Не выпуская из руки спасительной нити, Китов доверился ей и в полдень приехал… в штаб соседней дивизии. Оттуда позвонил глухим, уставшим голосом комдиву.

— Ну как? — спросил комдив. — Будем оформлять дело на Ольшанского в трибунал? Кстати, он дал связь в полк в восемь утра, — расстояние от штадива пятнадцать километров.

— Нет, товарищ комдив: карта врет.

— Передайте карту разведчику, а то потеряетесь…

Когда мы двинулись дальше к Тиссе, я увидел Нину. Она стояла напротив церкви у свежих могил наших солдат, старательно разбирая надписи на деревянных памятниках с красными звездочками.

Нина была грустной. Такой она мне и запомнилась. Теперь я ее видел редко: в боях она дежурила на НП комдива, я же был все время в полку. И опять я растерял все те слова, которые находил, мечтая о ней. Взяться бы вот так за руки, постоять молча, зная, что мир уже облетела долгожданная весть о близком конце войны. Но ничего об этих думах я Нине не сказал, только украдкой глядел на легкий пушок над ее обветренными губами. Как будто ждал: откроются они и скажут заветное слово. Не открылись, не сказали… Наскоро пожав мне руку, Нина уехала на машине к переправе. А я долго стоял, оглядывая церковь, исщербленную осколками, маленькое кладбище и грязную дорогу, ведущую к Тиссе.

И вот мы на переправе. На стальных тросах ходит обортованный плот — грузят на него две повозки и десять солдат. Вода, мутная, зеленая, урчит.

Переправившись, проезжаем прибрежное село. Колеса повозок начинают тарахтеть о камень грунтовой дороги. Все темней и темней ночь. Сильней и сильней идет дождь.

Въезжаем в небольшой город. Кое-где, сквозь щели ставней, виден тусклый свет.

Где-то невдалеке совсем неожиданно падает снаряд, немного погодя — другой, и еще и еще.

Стрельба все усиливается, а струи дождя превращаются в водяные пики, с треском бьющие в наши плащ-палатки.

* * *

Мы тянули связь по железнодорожной насыпи, вдоль передовой. Немцы сидели в трехстах метрах от полотна, на высотах, постреливали. Стояла темная ночь. Изредка светили ракеты.

Тянуть связь в такой обстановке — нелегко. Но днем тянуть линию было бы еще труднее.

Противник своим огнем парализовал все движение на переднем крае. По замеченным повозкам били минометы и пушки, по людям — автоматчики и снайперы.

Еще днем я ухитрился осмотреть железные провода, натянутые по столбам, идущим вдоль железной дороги. Провода легко можно было починить с наступлением сумерек, использовать для связи, и тогда мы могли бы снять наш кабель. Так мы и сделали.

Но радость наша была недолгой: утром, после очередного артналета, связь со штабом дивизии и батальонами оборвалась. На порыв отправился Сорокоумов. Он спокойненько шел вдоль насыпи, подняв голову и вглядываясь в обвисшие провода. Все дальше и дальше удалялся он. Можно было подумать, что противник щадит его. Вот он исчез из виду.

Долго Сорокоумов не подавал о себе никаких вестей. Я не выдержал и, взяв с собой Пылаева, пошел искать его. Густая сетка дождя заволакивала все вокруг. Попался на дороге убитый солдат. Он лежал в такой позе, как будто хотел выбраться из кювета на насыпь.

У самых наших ног взвизгнула пуля. Мы с Пылаевым залегли на дно кювета и, осматривая провода снизу — целы ли они, поползли. Одежда промокла, отяжелела. Где-то близко ухнула мина. Пылаев вскрикнул:

— Вон Сорокоумов!

Я посмотрел вверх. Сорокоумов сидел на столбе в одной гимнастерке, пилотка и плащ-палатка лежали на земле, прикрывая от дождя телефонный аппарат. На столб Сорокоумов забрался без когтей, при помощи поясного ремня. Он связывал провод, один конец замотал вокруг столба, другой тянул изо всей силы к себе. Мы стали помогать ему. Мимо нас пролетали пули, но мы продолжали работу. Чувствовалось, что немецкий стрелок, сидящий где-то очень далеко, охотится за Сорокоумовым: пули свистели около него, а он спокойно зачищал и связывал провод. Кончив, соскользнул вниз.

— Устал, Сорокоумыч? — участливо спросил я.

— Нет, — ответил он.

Прозвонив линию, мы залезли в канаву и, прикрывшись плащ-палаткой, закурили.

Когда мы вернулись назад, нас встретили нежданной вестью: полк уходит на правый фланг, там наши танки сделали прорыв, в него нас и вводят. Жаль было оставлять с таким трудом восстановленную линию. Одно успокаивало: кабель снят, садись на повозки — и марш, марш вперед.

 

Глава восьмая

Начальник штаба дивизии вел переговоры по корпусному проводу. Мы любили его подслушивать — это помогало уяснять обстановку, а кроме того, просто было интересно: начштаба часто разговаривал с начальством «на ножах».

Вот и в этот раз я слышал его хрипловатый недовольный голос, как бы поучающий старшего по службе собеседника.

— Смотрите, — говорил начштаба, — вы у руля, но мне кажется, — мы лезем в мышеловку: фланги открыты, фриц зашнурует мешочек.

— Не бойтесь, все продумано, — заверяли сверху.

Обстановка складывалась неясная. Все три полка дивизии шли и шли вперед. Сазонов сообщил по радио, что нашел в лесу и занял бетонированные склады с вооружением; командир другого полка — подполковник Ногин уверял, что до города Мишкольц остались считанные метры, слышен гул работающих заводов; командир третьего полка — лихач и красавец майор Яковлев регулярно, каждый час, с исправностью хронометра, докладывал:

— Гоню, гоню!..

И все трое напоминали, что фланги открыты, можно ждать ловушки.

А корпус настаивал: «Вперед».

Командира дивизии полковника Ефремова ранило в мякоть бедра, он временно передал командование своему заместителю по строевой части Гуцулову, огромного роста пятидесятилетнему полковнику, ветерану трех войн. За особенности характера подчиненные звали его «нервомотатель». Он мог с удивительным спокойствием вогнать в пот бесконечными вопросами. При разговоре по телефону Гуцулов, соблюдая правила скрытности, всегда старательно «кодировал» себя, придумав себе псевдоним «Чкалич». В боях полковник ходил за Ефремовым или, посланный представителем в полк, сидел на НП, беседуя с командиром полка и допекая его бесконечными «почему».

Впрочем, человек он был не злой. Загнав в конце концов кого-либо в тупик своими вопросами, он сам отвечал на них.

Как только Ефремов вручил ему бразды правления, Гуцулов весь наполнился энергией, натянул на себя болотные сапоги, накинул на плечи резиновый плащ, нацепил на пояс еще один пистолет и, дав команду протянуть ему на НП в район захваченных складов связь, усадил учебную роту и дивизионных разведчиков на повозки и поспешил к полкам.

Китов заторопил меня:

— Скорей, скорей, от НП тяните к полкам связь.

И мы погнали лошадей по шоссейной дороге, между расставленными на ней дальнобойными пушками, редко и торжественно бьющими по Мишкольцу. Солдаты в пути разговаривали:

— Сорокоумыч, ну почему ты волосы не острижешь! — спрашивал Пылаев. — Ведь на макушке два пера и те не павлиньи.

А Сорокоумов, погладив короткой, сильной рукой лысину, улыбнулся и, по обыкновению своему, сплюнув через зубы, заговорил:

— Был у меня дед. Мы тоже вот так пристанем к нему, как Колька ко мне пристал: «Деда, говорим, побрей голову». А он: — «Нельзя, дети». — «Почему?» — «Да потому, обреюсь я, да и, случись, умру. Меня в рай не пустят, подумают, что я голой задницей лезу».

Пылаев, поймав мой укоризненный взгляд, заморгал глазами как нашкодивший школьник и переменил тему разговора. Он достал из кармана гимнастерки бумажный треугольничек.

— Я, ребята, — начал он доверительным голосом, — из тыла письмо получил от девушки, стахановки чулочной фабрики. И карточку ей послал. А она пока словесно себя обрисовывает. «Я сероглазая, — прочел вслух он, — брови черные, рост средний, вечерами занимаюсь в кружке по изучению истории ВКП(б). Переписку очень интересно поддерживать, тем более ребята все на войне. Убей, Коля, в честь меня одного фашиста».

— Та-та-та, — ехидно улыбнулся Егоров, — бедный Коля в честь себя и то еще ни одного не убил.

— Это неправда, — вступил в разговор я. — А наша работа — разве пустое дело? Мы своей связью десятки немцев убиваем.

Егоров кивнул головой, подмигнул мне и, сделав наивное лицо, стал упрашивать Пылаева уничтожить пару гитлеровцев во имя дружбы.

Обычно мы по нескольку раз перечитывали полученные из тыла письма. Читали их до тех пор, пока не приходили новые.

Когда разговор затих, я достал из планшета письмо от бабушки и перечитал его. Бабушка писала, что дома все хорошо, корова доится, огород обещает хороший урожай, чувствует она себя назло немцам чудесно, прямо молодеет, слушает сводки Совинформбюро, особенно о Румынии и Венгрии. Деньги по аттестату она получает исправно, приходит в военкомат, и ей выдают ежемесячно шестьсот рублей. Сейчас цены снизились, уже можно на эти деньги купить килограмм масла. И еще бабушка писала, что отдала в фонд обороны серебряные ложки… «А как же, нужно ведь, вон колхозник Головатый 150 тысяч отвалил. Правда, я таких денег не имею, редкие люди за свой труд такие деньги имеют, но чем богата, тем и рада». Милая бабушка, она отдала единственное достояние свое — старые, почерневшие от времени ложки. Я уверен, что она, не задумываясь, отдала бы и жизнь…

Свернули на ведущую через лес тропинку. Немного проехав по ней, увидели склад — длинное из серого бетона здание, наполовину скрытое в земле.

— Вот здесь будет НП Гуцулова, — сказал я.

Полковника Гуцулова мы увидели на небольшом холме, за которым темнел высокий лес. На этот-то лес и посматривал полковник — высокий, крупноголовый, в долгополом резиновом плаще. Его окружало несколько офицеров штаба дивизии.

— А, связисты прибыли? Хорошо, — сказал отдуваясь Гуцулов и, стирая пухлой ладонью пот с лица, добавил: — Тяните в гущу леса, там обоз Сазонова стоит, они направят.

— Слушаюсь! — отчеканил я.

— Только вы осторожно, — шепнул мне капитан из оперативного отдела, — мы сейчас едва из леса ноги унесли: немец там бродит. Правее держитесь: там заслон из казаков, веселее будет.

«Кажется, свершается пророчество начальника штаба, — подумал я, — фланги открыты, немцы закрывают их».

Оставив повозки около бетонированного склада, в котором штабной взвод установил коммутатор, я приказал солдатам взять на плечи катушки с семью километрами кабеля, и мы быстро стали распускать провод.

Наступали сумерки. Из леса тянуло свежестью. Тревожило ожидание неизвестного.

Сорокоумов перебросил кабель через оказавшийся между складом и лесом овраг, закрепив его с обеих сторон за верхушки деревьев. Я направился по лесной дороге. Солдаты шли гуськом, озираясь, прислушиваясь, держа наготове автоматы. Было так тихо, что я слышал биение своего сердца. Со мной пять солдат, идем мы в лес на ночь глядя. А что в лесу?

Справа затрещали ветки. На дорогу выскочил кто-то с автоматом. Мы насторожились, свой или чужой? Неизвестный молча озирался и вдруг нырнул в чащу.

— Лейтенант, немцы, — шепнул Пылаев.

— Ложись, — сказал я ему и крикнул: — Кто в лесу? Отвечай!

Ответа не последовало.

— Немцы! — снова шепнул Пылаев. Сзади раздался топот, но и впереди не стихал треск веток.

— Окружили, — сказал Сорокоумов.

— Спокойно, товарищи, живыми не сдаваться.

— Понятно, — тихо, почти в один голос, ответили Сорокоумов и Пылаев.

— Отползать от дороги в лес, — шепотом скомандовал я.

Мимо нас по дороге стали проходить какие-то люди. В темноте нельзя было разглядеть, кто они. Они шли молча. И только в голове колонны кто-то заговорил на русском языке:

— Здесь обоз должен быть…

Этот голос я узнал, радостно крикнул:

— Каверзин! — и выскочил на дорогу.

— Серега, ты что здесь?

— Связь тяну, а ты?

— Да немец тут отрезал наших, меня прорывать послали. Семьдесят два солдата дали, они в пополнение пришли. Братва ничего, но черт его знает… Везет мне. Был в медсанбате. Выздоровел. Направился в полк, а мне говорят: «С боем туда иди».

Из леса выбежал солдат. Он запыхался.

— Ты откуда? — спросил Каверзны.

— В полк ходил.

— Где полк?

— Не знаю. Немцы метров триста отсюда: я с врачом ходил, отстал оправиться… нагоняю, а врача нет…

— А обоз роты связи видел там?

— Да, он чуть левее, в лесу стоит.

— Звони, Серега, по телефону в штадив, — сказал Каверзин.

Я позвонил. К телефону подошел капитан из оперотдела. Я доложил, где нахожусь и что мне известно.

— Очень хорошо, — ответил капитан, — утром начнем прорывать, придет к вам учебная рота, за ней связь потянут полковые связисты, а вы потянете за Каверзиным.

— Вот это порядок, выставим дозоры да поспим, — сказал Каверзин, — а то прись ночью на рожон.

Телефонный аппарат я поставил около подвод роты связи. Их пригнал сюда старший лейтенант Галошин еще до моего прихода. Увидев меня, он стал жаловаться:

— Кабеля — половина у меня и людей. А при штабе горстка осталась, как они обслужат батальоны — не знаю. И я, маленько бы — и к немцу попал. На, фриц, лошадей, которых я взял у тебя под Корсунью!

Маленький, одетый в длинную, не по росту телогрейку и высокие румынские сапоги, Галошин выглядел очень потешным.

— У тебя кухня есть, корми моих солдат, да и нас заодно, — распорядился Каверзин.

— Да я обед вез для своей роты…

— Твои орлы в Мишкольце в ресторане поедят. И потом: устав знаешь? Первое — я старший. Второе — пища должна храниться не больше четырех часов.

— Да ладно уж, ешьте.

— То-то!

— Миронычев, крой за баландой, — распорядился Пылаев, — возьми ведро у старшины роты, получи на нас и на двух офицеров.

— Пылаев, когда я тебя отучу от блатного жаргона? Что за «баланда»?

— Суп, товарищ лейтенант.

Миронычев принес ведро с супом и, крякая от удовольствия, высыпал в него добрую горсть соли.

— Очумел! — перекосил рот Егоров.

— Да нет, в самую меру.

— В самую меру, от Воронка ты выучился соль любить.

— Беда с Миронычевым, — смеялся я, — так любит соль, перец и горчицу, что хоть не садись с ним есть.

— Здоровей будет! — успокоил Каверзин.

Ночь прошла без тревог. Рано утром подошла учебная рота, и Каверзин, объединив ее со своими солдатами, стал сближаться с немцами. Я со своими связистами пошел за ним.

Противник, увидев наступающих, открыл частый огонь. Мы стали рыть окопчики лежа, едва приподнимаясь на локтях.

Я копал по очереди с Пылаевым. И когда мы вырыли себе укрытие на метр глубиной, облегченно вздохнули, закурили. Мы почувствовали себя в условиях того солдатского комфорта, при котором фронтовику легче дышится и воюется. Правда, отдохнуть нам не пришлось: линия часто рвалась и мы выбегали на порывы.

Бойцы Каверзина медленно продвигались лесом, ощупывая каждый куст и почти непрерывно ведя перестрелку с врагом. Каверзину помогали артиллеристы. Но и немцев поддерживала их артиллерия. Между деревьями клубился дым разрывов, трещали сшибаемые осколками сучья. К полудню огонь противника настолько усилился, что Каверзин не мог с прежнего места руководить наступлением своего батальона. Он наказал мне тянуть связь левее, за небольшую, поросшую кустами высотку. На новое место уходили ползком. Дорогой попалась разбитая «сорокапятка», ей угодило снарядом прямо в ствол.

За высоткой пули не доставали, зато свои снаряды от семидесятишестимиллиметровых пушек, задевая за верхушки деревьев, засыпали осколками. Одним из них убило полкового связиста.

Представитель артиллеристов, бледный, взволнованный лейтенант, теребя пилотку, кричал в телефон:

— Завысьте, бьете своих!

Ему ответили, что это пушки казаков, а не нашей дивизии.

Каверзин послал связного к казакам. Только немного погодя после этого снаряды пошли над лесом выше, куда им и полагалось, к противнику. В ответ противник усилил огонь. Теперь все ближе к нам рвались его снаряды.

Выло, шумело, трещало в лесу. Осколки с визгом проносились над нами, сшибая ветви.

— Нервничаешь, Сережа? — спросил Каверзин, давая мне прикурить. — Ничего, братуха, то ли мы видели.

Мимо нас обочиной дороги, подминая под себя кусты, протарахтели четыре танка.

— Может, «тридцатьчетверки» угонят немцев? — сказал Каверзин. Над переносицей у него нависла красная капля — след малюсенького осколка. Ранение пустяковое, поверхностное. Но я взглянул Каверзину в глаза, и они показались мне такими отрешенными — будто все, что сейчас делалось вокруг, не имело для него никакого значения. Глаза Каверзина стали светлыми, светлыми. Только ноздри его хищно раздувались, беспрерывно выпуская тонкие прозрачно-голубоватые струйки табачного дыма, да крепкая рука сибиряка сжимала ветку с зелеными нежными листьями, только что срезанную осколком и упавшую на Каверзина.

— Немцы побежали! — выкрикнул прибежавший от рот связной.

— Пошли! — махнул веткой Каверзин.

Пылаев распускал с барабана провод. Мы шли мимо окопчиков солдат учебной роты. Для некоторых из них курс наук сегодня окончился. Они лежали в ямках, вырытых ими накануне, обняв землю и созерцая ее невидящими глазами.

Лес кончался. Стихла стрельба. На широком плато валялись убитые немцы. Возле здоровенного гитлеровца стояла пробитая пулями радиостанция в металлическом ящике. Пальцы убитого закостенели на ключе.

В нескольких шагах от нас шла цепь пехоты. Два — три разрыва заклубились сзади и сбоку. На соловом, пляшущем дончаке выскочил в сопровождении конного ординарца казачий генерал в короткой бекеше и синих галифе с красными широкими лампасами.

— А ну, быстрей! — кричал он нам, заламывая папаху набекрень. — Я вам танки отдал… Марш на Мишкольц! — Он круто повернул коня и ускакал обратно в лес.

Мы с Пылаевым провели связь правее дороги, прямо по полю. Кабеля у нас хватило до дубняка, завершающего плато.

В дубняк въехал обоз Галошина. Я попросил у него кабеля до подхода моих повозок, которые вызвал уже по телефону.

Впереди, между деревьями, виднелись четыре танка и разбросанная, чего-то ждущая пехота вперемешку с казаками.

Когда мы поравнялись с танками, из чащи хлестнул несколькими очередями немецкий пулемет. Солдаты попрятались за деревьями. Крупнокалиберные пулеметы танков трассирующими очередями ударили в сторону противника. А мы, не задерживаясь, потянули провод дальше.

Пройдя пару километров, мы вошли в заросшее лесом ущелье и наткнулись на передовые посты полка Ногина. Полк уже два дня сидит в круговой обороне — и уже два дня без пищи, боеприпасы на исходе. Нам удивлялись: как это мы сумели протянуть линию и не попались немцам на глаза?

Мне пришлось дать связь вначале Ногину, а потом от основной (осевой) линии дать провод на КП Сазонова, находящийся на высоте. Полку майора Яковлева, занявшему окраину Диошдьёра, дал линию другой командир взвода, приехавший позднее, а пока осуществлялась связь через наш полк, как от соседа к соседу.

Задача была выполнена. Я успокоился, но ненадолго: ночью оборвалась наша линия. На порыв ушли Егоров и Сорокоумов. Долго от них не было вестей, и я стал беспокоиться: ни немцы ли тому причиной? Телефон молчал. Вдруг он заговорил:

— Гутен абенд! — послышалось в нем. У меня екнуло сердце: наверное, немцы снова окружили.

— Это я, Егоров.

— Чтоб ты обомлел, не можешь без фокусов! — возмутился я.

— Хороши фокусы: здесь в лесу наш танк стоял, охранял дорогу, немцы подползли и подожгли его. Танкисты успели выскочить, мы им подсобили поймать трех фрицев и за порчу социалистического имущества забрали их в плен.

— А с линией что?

— Перерезана противником.

— Ступайте назад, исправляйте.

— Слушаюсь!

Я решил заночевать в полку Ногина, а у Сазонова оставил двух телефонистов. Ночь была тревожной: немцы контратаковали Яковлева. Его КП находился в каменном доме, из-за угла улицы вышел «тигр» и ударил из пушки в стену один, второй раз. Яковлев и его солдаты отошли в ущелье, к Ногину.

К утру обстановка улучшилась, но положение восстановить не удалось. Полк Яковлева оставил Диошдьёр. А утром немцы взорвали гидролизный завод, что стоял на левой стороне ущелья, сзади КП Ногина.

Казалось, рушатся скалы. Движение по дороге прекратилось. Едкий, зловонный дым стлался по ущелью. Еще не унялся бушующий пожар завода, как по ущелью открыли беглый огонь пушки противника. Едва они успели смолкнуть, показались идущие в атаку немецкие автоматчики.

В это время оборвалась связь с полком Сазонова. Послать было некого — всех кого можно я уже разослал устранять повреждения. Я сам выбежал на порыв. Одетый в шинель и плащ-палатку, я скоро выбился из сил, едва забрался на насыпь узкоколейки, идущей поперек склона горы. Прямо на насыпи у станкового пулемета, откинувшись на спину, лежал солдат с мертвенным лицом.

Над моей головой провизжало несколько пуль. Меня заметили. Я залег за щиток пулемета, поправил ленту.

Выглядывая из-за щитка, я наблюдал за противником. Он начинал перебежки.

Уходить я не решался: подымусь — увидят немцы. Да и как оставить пулемет? Утащить его с собой? Но нельзя оголять позицию. Меня удивило то, что у станкового пулемета был всего один солдат из трех полагающихся в пулеметном расчете. Мне одному придется защищать эту высоту, пока не подойдет помощь.

Цепочка немецких солдат показалась над насыпью, метрах в двухстах от меня. Я дал им возможность подойти еще поближе и нажал на рукоятки. «Максим» отдал дробным стуком, немцы попадали в траву. Стало тихо, и эта тишина действовала угнетающе. Высоко над головой разорвалась шрапнель. И снова поднялась залегшая немецкая цепь. Я послал вторую очередь… Вдруг сзади затрещали кусты. «Обошли», — подумал я. Протянув руку, отстегнул сумку с гранатами у мертвого пулеметчика. Выскочившие из кустов немцы бежали прямо на меня. Их было трое. Один из них уже рвал с пояса гранату. Я успел раньше него — бросил свою. И одновременно с моей разорвалась еще чья-то граната.

— Глуши их! — крикнул знакомый голос, родной голос Сорокоумова. Сорокоумов упал возле меня.

— Спасибо! — сказал ему я. И спросил: — Связь есть?

— Есть, — ответил Сорокоумов, — пришлось гада с провода снять: подслушивал.

Вдвоем нам было веселее. Пусть теперь Китов попробует поругать нас: связь работает, да еще в каких условиях!

Сорокоумов залег за пулемет, а я включился в линию и, вызвав полк, попросил помощи.

Вскоре она пришла.

— А, Серега! — крикнул, подбегая, Каверзин. — Здоров, брат! А щеку надо перебинтовать, — сказал он, — испортили лицо тебе… сволочи.

Я взялся рукой за лицо, и пальцы обагрились кровью. Сгоряча я не заметил, чем мне рассекло щеку, осколком или пулей? И Сорокоумов не заметил.

* * *

Противника остановили. Нашу дивизию отвели левее, в соседи к румынской дивизии, в деревушку, населенную словаками. Днем противник не обстреливал ее.

Я не ушел в медсанбат. Ротный медик сделал мне перевязку. Рана меня не беспокоила. На ночь я устроился в доме рядом с Пылаевым на деревянной широкой кровати в простенке между окнами. Хозяева запрятались в подвал. Лошадей ездовые завели в каменную конюшню.

Перед рассветом противник стал вести методический огонь. Снаряды ахали через каждые пять — десять минут. Дребезжали окна, звенели выбитые осколками стекла, но мы продолжали спать.

Удар потряс дом.

«Цел я или нет?» — растерянно шарил я рукой по голове, засыпанной щебнем. В простенке между окнами зияла дыра. Соскочив с кровати, я выбежал в сени. Там хозяин дома освещал лежащего Егорова керосиновым фонариком. Рука хозяина тряслась, и прыгающий свет скользил по стенам, освещая испуганные лица детей и женщин.

— Куда? — спросил я Егорова.

— В плечо.

Я поднял у него рубаху. Раны нет, синеет ушиб.

— Кирпичом тебя ударило.

— Да, кирпичом… — у Егорова от нервного напряжения трясся остренький подбородок.

— В бедро меня еще… — прошептал он.

Я оглядел бедро.

— И здесь ушиб камнем.

Присутствующий при этой сцене Миронычев не удержался, чтобы не пошутить:

— Слышу, Егоров кричит: «Помогите!» Бросился помогать, а его и след простыл. Вот так раненый…

— Тебе бы все шутить, — огрызнулся Егоров.

— Довольно вам. Конечно, человек испугался, — сказал я.

— Я думал, ногу мне вывернуло, — простонал Егоров.

В этой деревне мы стояли три дня, и каждую ночь противник устраивал артиллерийские концерты.

На четвертый день с рассветом дивизия пошла в наступление.

Мы взяли курс на город Мишкольц. Пробирались по густому сосняку. Впереди царило непривычное молчание. В такие минуты хотелось помечтать. Под ногами валяются сосновые шишки. Хорошо бы побросать их, а еще лучше поиграть с Ниной в догоняшки. Бежать за ней. настигнуть, повернуть за плечи к себе лицом и заглянуть в тайники глаз. В мечтах время шло быстро. Среди стволов деревьев, в лощине, показался город. В розоватом свете раннего утра виднелись фабричные трубы и остовы разбитых домов.

Мы, ненадолго остановившись в усадьбе, стоявшей у дороги, расположились по привычке в подвале. Сорокоумов позвал меня наверх поесть. Там, в одной из комнат, через которые мы проходили, полковой переводчик Каленовкер и Стромин беседовали на немецком языке с двумя только что вышедшими из подполья венгерскими коммунистами, сохранившими свое боевое знамя со времени революции 1919 года. Сорокоумов привел меня в маленькую комнатку. Посредине ее стоял стол, а рядом, в углу, — пустой шкаф с полуоткрытыми дверцами.

Сидели в комнатке две молоденькие девушки, черненькие, маленькие, настороженно поглядывавшие на нас, и пожилая, с величавыми манерами, седовласая женщина. Все трое вязали кружева.

Вошел Пылаев, неся сковороду с шипящей яичницей. Егоров принес хлеб, вино, сильно перченую колбасу.

Мы пригласили хозяев к столу, но они упорно отказывались.

— Напуганы, — сказал Сорокоумов, — думают, мы, как немцы, с ними.

Мы поели, извинились за беспокойство и ушли.

* * *

КП дивизии к вечеру перебрался в пригород Мишкольца.

Мы провели связь на новое положение, но нас это не удовлетворяло: была возможность переключиться на постоянные телефонные провода, идущие по столбам. Правда, они местами оборваны, но их можно поправить.

На разведку линии был послан Пылаев. Мы долго ждали от него весточки, но ее не было, линия молчала. Я нервничал, не отходил от телефона. Пасмурные сидели связисты.

Первым заговорил Сорокоумов:

— За это время, — сказал он, — можно построить новую линию.

Немного погодя к нам подошел знакомый полковой связист.

— Товарищ лейтенант, — обратился он ко мне, — я ходил в штаб дивизии и дорогой… в общем нехорошее дело: ваш Пылаев какую-то венгерку в подвал затащил.

Я немедленно послал за Пылаевым Сорокоумова. Сорокоумов, схватив автомат, побежал по линии.

Минут двадцать длилось напряженное ожидание. Вдруг телефон зазвонил громко и радостно:

— Докладываю, — раздался звонкий голос Пылаева, — линию восстановил.

— Бегом ко мне.

— Есть!

Вскоре Пылаев и Сорокоумов вернулись. Они казались разобиженными, отворачивались друг от друга. Мы обсуждали поведение Пылаева все.

— Расскажи, Пылаев, почему так долго ремонтировал линию? — спросил я.

— Странное дело! — повел плечами Пылаев, оглядывая товарищей и ища у них поддержки. — Порванная была, один ведь я был.

— Нет, не один, — поправил его Сорокоумов. — Я шел сзади тебя и местах в пяти залазил на столбы, устранял порывы.

— Проглядел, значит, — оправдывался Пылаев. — Торопился задание выполнить.

— Какое? — язвительно спросил Миронычев.

— Какое? Известно: связь установить.

— Какую связь? — многозначительно спросил Егоров.

— Телефонную.

— Пылаев, комсомольцу не к лицу заниматься такими делами, выкладывай все начистоту. Тебя засекли с венгеркой в подвале! — перебил его я.

— Ничего плохого у нас с ней не было, — откровенно заговорил Пылаев, опустив голову. — Был артналет, а она у стенки дома прижалась, боится. Я и втолкнул ее в подвал, чтоб спрятаться от артналета. Ну, понравилась она мне. Стал ей объяснять… Не понимает. Хотел руку погладить… Отскочила. Я ей сказал: «Напугали вас немцы, ох, и напугали… Честным людям не верите. Их либ дир, черт тебя побери». А она мне одно: «Нинч! Нинч!» Ну, я распрощался. Ну задержался… виноват… Плохого же не было.

— Пылаева осуждали все: Сорокоумов говорил о воинском долге, Егоров напомнил Пылаеву блудного сына Тараса Бульбы — Андрея, Миронычев упрекнул друга за то, что он посмел увлечься иностранкой.

— А может быть, она шпионка?..

— Ну, уж ты скажешь: разве шпионки с такими глазами бывают? — отозвался Пылаев. — Шпионкам есть резон к генералу в доверие войти… а ко мне — что? С меня взятки гладки.

Провода мы исправили, кабель заменили. Как обычно бывало в боях, назревала новая задача: КП полка переходил вперед, на бумажную фабрику. Она стояла от Диошдьёра километрах в двух, в глубине леса. Высокая кирпичная труба фабрики зияла сквозным отверстием — пробоиной.

В каменной ограде фабрики подполковник Сазонов, обследовав маленький гаражик, обнаружил легковую автомашину. Когда-то до войны он изучил шоферское дело и до сей поры увлекался им. Он поднял капот машины, испробовал стартер и сказал:

— Хватит пешком ходить, буду ездить.

В двухэтажном здании хозяина фабрики разместился КП. На паркетных полах ковры, на окнах кисейные шторы, на дверях бархатные портьеры. Немцы, отступая, перерыли шифоньеры, ящики, сундуки, чемоданы из крокодиловой кожи с блестящими замками. На полу разбросано тонкое дамское белье с замысловатыми кружевами, пижамы, накрахмаленные манишки, разноцветные галстуки, подтяжки, лебяжьи одеяла, пуховые перины со вспоротыми чревами. Пух еще летал в комнатах.

— Бандюги! — сказал Сорокоумов. — Своих грабят.

Поставили телефон у фикуса. Цветок в большой кадушке, а вокруг его ствола торчат окурки немецких сигарет. Раздался звонок. Меня вызывал Китов. КП дивизии переходил севернее. Мне предлагалось обследовать дорогу и задействовать там железку, то есть использовать постоянную линию на столбах.

Я положил трубку. Капитан Китов был верен себе. Несколько дней тому назад дивизионная рота связи по новым штатам реорганизовалась в батальон. Штабной взвод превратили в роту. Предполагалось пополнение личным составом, но пока пополнения не было, и от роты, переименованной в батальон, Китов требовал работы, как от батальона. Вот о чем я думал. Больше всего меня беспокоило место, по которому нужно было идти. Даже Сазонов не знал, свободно ли оно от противника, заминировано или нет. Полки вошли в оборону противника клиньями, и между ними могли временно оставаться немцы.

Я решил взять с собой Сорокоумова и Егорова, а Пылаева оставить за себя на КП. Он обиделся, что я не беру его с собой.

Собравшись, мы вышли со двора бумажной фабрики. Пройдя немного по дороге, наткнулись на подорванный «виллис». Лежал он на кузове, капот в стороне, шины разорваны, рядом воронки от противотанковой мины.

— Ну, если такими заминировано, то для нас не страшно, — сказал Сорокоумов. — Хоть наступи на нее — не взорвется, потому что ей надо груз не меньше ста двадцати килограммов. Лишь бы противопехотных не было, а это пустяки.

Мы миновали разбитую машину, из-под нее торчали ноги водителя, и было такое впечатление, будто он ее исправляет.

Я шел головным, осторожно ступая по липкой грязи. Болела раненая щека: два дня без перевязки. Но природа бодрила и успокаивала. Широко и привольно раскинулся хвойный лес. Зеленый простор сливался с голубым простором, и хотя был декабрь, мне, привычному к сибирским холодам, не верилось, что это зима. Вправо по лощине уходила к высоте высоковольтная линия, а рядом с ней бежала на коротких столбах однопроводная телефонная линия, брошенная противником. Она пока шла попутно нашему маршруту. Китов был прав: выкроить связь здесь можно.

Миновали полянку, оголенный березняк. Снова потянулся сосняк. Гигантские деревья — прямые, пушистые, их стволы покрыты оранжевой корой, тонкой, как папиросная бумага. Мы идем молча, только шишки хрустят под ногами. Тихо, тихо.

Мы насторожились, увидев красный немецкий кабель, тщательно натянутый на ветви деревьев. Так только немцы проводят линию — с крепкими узлами, с большими запасами слабины.

Огляделись во все стороны — ничего подозрительного. И Егоров, высокий, гибкий, как лесная кошка, моментально взобрался на дерево, подключился к проводу. Сорокоумов послушал в телефон — молчание, покрутил ручку индуктора — нагрузки нет.

— Линия брошена, — с удовлетворением сказал он.

Мы быстро смотали этот красный кабель — уж больно хорош. Набрали его метров шестьсот. Пошли дальше и наткнулись на зеленый кабель, опять подмотали. Немножко повеселели: значит, противник отошел.

Маленькая столбовая линия привела нас в гущу леса и там оборвалась. Но еще теплилась надежда на высоковольтную линию, которая отходила к высоте: может быть, нам удастся где-нибудь на нее переключиться?

Вышли на край леса. Посидели, покурили, соскоблили пласты грязи с сапог — и дальше в путь. Начиналась пахота. За ней в ложбине — деревушка, дальше — гора, а на горе — разрывы от снарядов.

— Ого, где противник-то! А мы в лесу кошачьим шагом шли, — засмеялся Егоров и тут же осекся: из-за бугра, метрах в двухстах от нас, показались немцы.

Я крикнул солдатам:

— Ложись! — и бросился на землю.

Немцы застрочили по нас из автоматов. Мы им ответили.

С полчаса шла перестрелка. Подошли солдаты полка Яковлева. И тогда я со своими спутниками поспешил на его КП. Яковлев устроился со своим КП в лесу, в подземном помещении непонятного назначения. Здесь были сыроватые комнаты, но с удобствами, даже с ваннами.

— Дружище! — вскричал Яковлев, увидев меня. — Да ты молодец. Не задержи ты фрица, дал бы он моему штабу пить.

Эксцентричный Яковлев в дивизии слыл удальцом. Получить от него похвалу мне было лестно.

— По открытому флангу прошли! Ну, молодцы! — хлопнул он меня по плечу. — Ей-богу, комдиву доложу.

Оказывается, мы прошли в стыке между полком Сазонова и Яковлева, как раз там, где немцы пытались просочиться. Не окажись там случайно наша тройка связистов, немцам мог бы удаться их замысел.

В этот день переместился в лес из Диошдьёра командный пункт дивизии. За последнее время, с тех пор как начальником оперотдела стал издерганный, неуравновешенным, боязливый человек — подполковник Юницкий, КП дивизии нередко располагался не в центре между полками, а где-нибудь сбоку, большей частью на самом правом фланге. Получалось так: до правофлангового полка связь приходилось тянуть шесть — семь километров, а до левофлангового — восемнадцать — двадцать. Наш полк наступал левофланговым, кабеля у нас едва набиралось двенадцать километров, вот и приходилось применять смекалку, собирать суррогат, чтобы обеспечить связь.

У Яковлева встретился мне командир кабельной роты Панаско, и я ему рассказал о телефонных линиях — высоковольтной и на маленьких столбиках. Мы с ним договорились, что я использую эти линии для установления связи с Сазоновым.

Мы вновь подключились к телефонной линии и, поглядывая на провода, целы ли, быстрым шагом пошли в полк. Мы торопились: не ушел бы КП Сазонова, а то что сделают без нас Пылаев с Миронычевым? И кабель у них на исходе, и сил не хватит тянуть. А уже наступает вечер. Ползут длинные тени в лесу.

То и дело мы прозванивали линию. Только гул шел по новенькому оцинкованному проводу. Китов, выслушивая нас, радовался и торопил. Больше торопил. Километра два линия служила исправно, а потом у проселочной дороги свернула в лес, где мы вели перестрелку с немцами.

Чтобы соединить эту линию с высоковольтной, пришлось размотать и красный и зеленый трофейный кабель. Высоковольтная линия состояла из проржавевших толстых проводов с подковообразными перемычками для переключения тока через каждые пять — шесть столбов.

Все шло хорошо, слышимость была прекрасная. Проверив всю линию, мы повернули обратно, к бумажной фабрике. Вон ее труба. И к фабрике тоже идут по столбам постоянные провода. Только через шоссейную дорогу перебросили перемычку из кабеля — и работа закончена. Хорошо: вся линия, можно сказать, сделана из подсобных средств, в любой момент при надобности — бросил ее и ушел.

Не в силах побороть радости по случаю успешного окончания работы и завершения такого рискованного путешествия — ведь мы прошли там, где еще не проходил никто из наших, — я позвонил в дивизию. Слышимости почти не было. Мы поняли, что нас подвели железные перемычки на высоковольтной линии. Оставалось одно — сбегать на КП, принести барабан и заменить пролет в пятьсот метров. Уже стемнело. Проводов не видно.

Слышимость была хотя и плохая, но я разобрал, как ругает нас Китов за плохую связь. В это время Егоров, успел сбегать на фабрику и узнать, что КП полка уже ушел вперед. На дороге показался всадник. Я окликнул его, он остановился. Это был инженер полка Васильев, с которым мы вместе приехали в дивизию еще на Украине.

— Твой Пылаев занял нитки у полковых связистов и потянул линию вслед за полковым КП. Я знаю, где новая квартира. Поедем, Ольшанский, со мной, — пригласил Васильев.

Я опустил руки: так хорошо все шло и так плохо все кончилось. Если бы вот эту линию переключить на кабель от Диошдьёра — всю линию со старого положения можно было бы сматывать — вот тебе и резерв. А так… Весь день возились и зря.

— Товарищ лейтенант, сейчас прозвоним провода, найдем свою линию, и обходным путем вы поговорите с Китовым, чтобы апломб, значит, не терять! Так, мол, и так, КП ушел, пока поговорить придется по старой нитке. И авторитет наш цел и дело не пострадает, — высказался Сорокоумов и, надев когти, полез наверх подключаться к проводам. Их по столбам шло несколько — артиллерийские и один дивизионный.

Я с внутренней благодарностью принял предложение Сорокоумова. Васильев слез с коня, чтобы подождать нас.

— Спешить мне некуда, — сказал он, усаживаясь около меня.

— Что ты в Диошдьёре делал? — спросил я.

— Да мины там на повозки укладывал, отчетность начальству отсылал, наше дело саперное такое: в обороне тыкай мины, в наступление — собирай их, считай, кое-когда блиндаж начальству строишь. В общем работа простая. Не то что ваше паучье дело — хуже и канительней его не найти в армии… Ну, а еще я тебе скажу, подруга там у меня хорошая завелась, мадьярочка. Не понимаем друг друга, а говорим, говорим…

Мы нашли свой провод. Я переговорил с Китовым. Он дал мне два часа сроку для перехода на новую линию: круговая линия работала на тридцать километров, могла оборваться.

Сорокоумов слез со столба.

— Что, товарищ лейтенант, делать будем? Железку собирать или кабеля привезем?

— Конечно, кабеля, с железкой больше провозимся. Мы добрались до нового КП, он расположился в лесистом ущелье, в небольшом хуторе. Возле стояла какая-то батарея. В ограде — подводы, кухни, всхрапывают кони, похаживают автоматчики-часовые.

Наступал рассвет, а мы все возились с линией. А когда закончили работу, пришлось сматывать кабель. КП полка стал переходить в лес.

* * *

Мы снова шли вперед, следом за сазоновским КП.

Повозки с трудом пробивались через заросли. Добрались до развилки дорог: одна дорога идет прямо, другая — направо. Лежат ящики с немецкими снарядами, левее бежит ручей, правее крутая гора, поросшая кустарником; как черные пасти, зияют в ней гроты. Повозки мы послали по правой дороге, как распорядился Стремин, а сами двинулись напрямик, через густой кустарник, обдирая одежду о шипы, запыхались, устали. Я, с одной стороны, был рад тому, что движение замедлилось. По такому пути далеко Сазонов и Стремин со штабом не уйдут, связь успеем дать, а то упусти из виду начальство — в таком лесу не найдешь.

И повозки и люди сошлись в одно место. Связные, посланные в батальоны, еще не вернулись. В лесу тихо. Стремин и все его штабные опустились в уютную, поросшую травой котловинку. Стремин распорядился выслать автоматчиков в круговые дозоры. Только они ушли — совсем близко началась стрельба. Прибежал связной:

— Немцы рядом!

Штабные, на ходу изготавливая оружие к стрельбе, побежали на помощь к автоматчикам.

Началась жаркая перестрелка. Пули срывали кору с деревьев. Стремин успел распорядиться, чтобы мы не ввязывались в бой, а быстрее шли туда, где должно быть КП, и обеспечивали бы связь.

Под пулями мы кое-как протащили через заросли повозку Рассказова, на которой было наше имущество связи.

Перестрелка позади нас вскоре стихла: немцев отогнали. К тому времени мы прошли на указанное нам Стреминым место, включились в только что протянутую нами линию. Я желал только одного: чтоб не оборвался провод, подвешенный высоко на деревья, а то исправить его сейчас было почти невозможно.

Пришел Стремин, переговорил по телефону с ушедшим вперед Сазоновым. Положив трубку, сказал мне:

— Опять Сазонов на новое место переходит. Сматывать вам да тянуть.

…В лесу быстро темнело, быстрее, чем на открытом месте. Вот уже и не разглядишь ничего вокруг…

Нам нужно сматывать линию, и это среди темной-претемной ночи, по грязи, среди фронтовых неожиданностей, без дороги. На все это Китов, которому я позвонил о переходе, дал три часа времени. Бегом бежать — и то не добежишь: расстояние километров четырнадцать. Да и людей для работы маловато: всего пятеро, включая ездового и меня.

Мы приступили к смотке линии. Один идет с автоматом на изготовку, другой ощупью снимает с деревьев кабель, а третий сматывает. Я иду около подводы с ефремовским маузером в руке: может быть, поблизости в ночном лесу бродят немцы.

Хотелось затаить дыхание, заставить смолкнуть скрип колес. Как назло, с громким треском надламываются ветки под копытами лошадей, под нашими ногами. Хотя бы луна выползла. А может быть, и хуже при ней? Если немцы окажутся близко — при луне сразу увидят.

— Кто идет? — неожиданный негромкий оклик.

— Связисты! — ответил я, направляя в темноту маузер. — А вы кто?

— Огнеметчики. Поставлены фланг прикрывать. Вы тише: немец в ста метрах.

Отлегло от сердца. Прикрытие есть.

Дошли до гущи леса, где повозке не пройти. Я повел ее в обход. Наказал Сорокоумову встретиться с нами у знакомой развилки, где лежат ящики с немецкими снарядами.

Рассказов не любил ездить молча. Обязательно или спрашивает что-нибудь, или сам рассказывает.

Но на этот раз он молчал. Я заговорил сам:

— Ну как, Петр Филиппыч, сердце ёкало, пока по лесу ехали?

— А оно ведь, что ёкай, что не ёкай — все равно, чему быть, того не миновать. Ежели немцы вокруг — вертись не вертись — быть стычке. Подрались бы, выполнили бы долг. Коней жалко, а то и убежать недолго: туда-то, назад, свободно. Но-о, бутончики, пошевеливай… — Рассказов по привычке зовет лошадей серыми, а в паре ходит уже рыжая кобылица вместо тяжело раненного светло-серого меринка.

С хрипом дышат лошади, таща повозку по лесному бездорожью. Из темноты вырастает куча ящиков. «Ага, развилка, выехали правильно. Вот здесь и ждать Сорокоумова с Пылаевым», — обрадовался я. Приказал Рассказову остановить повозку. Он, сделав это, склонил голову, задремал с вожжами в руках.

Посидев немного, я решил чуть пройти навстречу своим солдатам. Вскоре я услышал чьи-то осторожные шаги. Спрятался за дерево, держа маузер наготове, окликнул.

— Это мы! — ответили Сорокоумов и Пылаев.

Обрадованные, мы подошли к повозке, уселись возле нее, закурили, пряча огонек, и стали расспрашивать друг друга:

— Как вы?

— А как вы?

Я рассказал.

— А мы, — начал Пылаев, — идем, я со станком на плечах накручиваю кабель на барабан. Вдруг: тара-бара, тара-бара. Аж нутро оборвалось. «Влип», — думаю. И уж хотел бросать станок. Да тут Сорокоумыча осенило: «Камрад! — кричит. — Руманешти?» — «Руманешти!» — отвечают. — «Русешти!» — говорит Сорокоумыч. И ничего. А это союзнички румыны подтянулись, здесь их минометная батарея стоит.

Мы подмотали остальной кабель и, торопя лошадей, заспешили на КП дивизии, куда нам приказал вернуться Китов. Возвращались мы той же дорогой, где подорвался на противотанковой мине «виллис». Машину уже оттащили с дороги, шофера похоронили.

Может быть, на дороге еще остались мины?

Я ехал с таким ощущением, как будто уселся на качели и вот-вот меня взметнет в воздух. Только на качелях покачался — и слез, а здесь…

Ночь темная-темная, массив леса кажется глыбой сплошной черноты. Чавкает грязь под ногами лошадей. Я слез с повозки. Двумя короткими цепочками, с автоматами на изготовку, идут по обе стороны дороги мои солдаты. Во главе одной цепочки Пылаев, во главе другой — Миронычев. На Миронычева можно надеяться: он был исполнительным солдатом. В дивизии воевал с сорок третьего года, придя в нее восемнадцатилетним юнцом. Сначала он с трудом переносил тяготы войны, но постепенно врастал в ее быт, привыкал к снарядам, пулям, к точности работы на линии. Он взрослел у всех на глазах. Он пришел в дивизию под Житомиром вместе со мной. С самого начала за ним не числилось ни одной провинности. А вот за Пылаевым нужен был глаз. Я пристроился к Пылаеву, зная его способность засыпать на ходу, — хотел разговором отвлечь от дремоты.

— Вот здесь мы, Коля, шли с Сорокоумовым и Егоровым, километра два отсюда будет то место, где мы на немцев напоролись.

— А сейчас могут здесь немцы быть?

— Я даже уверен в этом, Коля. Но, может, проскочим.

В глубине души я думал иначе: немцы если и бродят в лесу, то сами боятся встречи с нами. Я нарочно пугал Пылаева, чтобы он не заснул на ходу.

Дорогой нам попалась засевшая в грязи кухня. Если бы поблизости были немцы, они бы давно расправились с ней: ездовой так кричал на лошадей, что лесное эхо охрипло повторять его.

— Шоб вам пузы повылазили, шоб с вами трясовица зробилась…

Мы остановились.

— Что на лошадей кричишь? Разве они виноваты?

— Скажи им, шо воны безвинны, так воны здесь и останутся. Воно так и иде: я тоже не виноват, шо грязь такая, а мне начальство всыплет за задержку. А, шоб ты…

Стали помогать ездовому вытаскивать из ямы кухню. Грязь была густая, как клей, кухня засела в ней глубоко.

«Ну и храбрец обозничек, — думал я, — один в такую ночь по лесу, где бродит противник, прется, не боится и еще, поди, своим криком немцев напугал, бегут, наверное, не очухаются».

Дружным натиском мы вытянули кухню.

— Спасибо, хлопцы, — сказал повар, — сидайте, поснидаем, у меня дюже добрый звар, та и горилка е.

Мы уселись на обочине, где посуше. Наливая в кружку вино, повар говорил:

— Я кажу так: самый наикращий город в загранице — Диошдьёр: бо в нем горилки богато.

Мы выпили, поели картофельного пюре с мясом. И — дальше в путь.

Сознание того, что еще недавно грозившие нам опасности уже позади — веселило нас. Пылаев и Миронычев, как обычно в подобные минуты, начали подшучивать друг над другом. Изредка вставляли словечко и Егоров и Сорокоумов. Иногда и я включался в этот шутливый разговор. Жили мы дружной семьей, ели из одной посуды — военная коммуна, как могли развлекали друг друга, были как братья и в беде, и на отдыхе. И ко мне солдаты относились если не как к отцу — я был для этой роли слишком молод, — то как к старшему брату-пестуну.

Ночь бледнела. Не то, чтобы рассвет наступал, а просто мрак поредел. Посветив фонариком, сверились по карте. До КП дивизии осталось около двух километров. Вот и безымянная высота справа. Вот и мостик через речонку. Повозки затарахтели по каменистой дороге. Мы понукнули лошадей. Они, почуяв жилье, побежали быстрее.

Показались первые домики села. Брешут ночные, охрипшие псы. Сорокоумов, поглядывая по сторонам, говорит:

— Что-то не пойму, кажись, и здесь дома попадаются без труб, значит и здесь налог с дыма берут.

У дороги колодец, крытый конической крышей.

— Это хорошо! — заметил Рассказов. — Приеду после войны в деревню, в сельсовете буду ставить вопрос, чтобы колодцы накрыли, а то мусорятся.

Разыскали ЦТС.

На сдвинутых вместе скамьях спали Китов и Панаско. Я обиделся, увидя их безмятежность. Сладко всхрапывают, не беспокоятся о нас.

Разбудил Китова. Доложил о прибытии.

— Ну, вы это… с часок отдохните, поешьте, что ли, — спросонья сказал он.

Я понял, что сейчас проводная связь не к спеху, но, чтобы лучше выяснить обстановку, решил зайти на коммутатор.

Дежурила Нина. Она была одна. И хотя я тайно надеялся на эту встречу, все же растерялся.

— Ой, — только и выдохнула Нина, увидев меня. — А мы думали, что ваша команда погибла…

Она повернула ко мне лицо. На ресницах блестели капли слез. И на губах застыла растерянная улыбка.

— Спасибо, спасибо, — только и смог выговорить я. Подойдя к ней, взял ее маленькую руку, пожал и вдруг порывисто нагнулся и поцеловал.

— Что вы? — вскрикнула Нина. — Что вы? У дворян руки целовали…

Я поднял голову и приблизил свои губы к ее губам.

— Не надо… потом, после войны… — услышал я взволнованный шепот.

Затрепетал бленкер коммутатора. Нина принялась за свою работу. Заглянул Егоров:

— Товарищ лейтенант! Командир роты вызывает. Я вышел, направился к Панаско. Он сказал:

— Ольшанский, получай скорей пополнение во взвод и гони связь к полку.

Старшина кабельной роты передал мне по арматурной ведомости пять новых связистов. Дивизионный батальон связи получил пополнение, иначе бы он не справился со своей задачей в гористой и лесистой местности, в какой нам теперь приходилось воевать. Здесь повозки могли пройти не всегда, да и то обходным путем. Связистам приходилось носить кабель на себе, людей требовалось больше.

 

Глава девятая

Все эти дни полки дивизии воевали в лесу.

А тут вышли на простор: виноградники, поля, фруктовые сады, то тут, то там видны деревни, занятые противником. Командир приказал одну из них брать полку Яковлева, а другую — Сазонова. Солдаты два дня ничего не ели, кухни и обозы отстали в лесах, артиллерия тоже, только батарея сорокапятимиллиметровок чудом поспевала за стрелками Сазонова, но и у ней снаряды были на исходе.

Я с большой радостью подтянул Сазонову линию, найдя его на опушке леса. Я знал, чем порадовать его.

— Товарищ подполковник, — подавая ему трубку, сказал я. — Ефремов из медсанбата вышел, очень хочет с вами побеседовать.

Сазонов просиял, схватил трубку. Ефремова он глубоко уважал еще с тех пор, как они вместе воевали в полку.

— Пятый, — спросил Ефремов Сазонова, — доложите, где вы сейчас?

Сазонов назвал квадрат.

— Ага, вижу. Торопитесь сесть в соседний.

— Тороплюсь. Но сами знаете, товарищ первый, хвосты наши еще в лесу.

— Хвосты ваши потороплю.

— Спасибо, товарищ первый. Как здоровье ваше?

— Ничего. Приеду сегодня к вам ночевать. Приготовь молочка от бешеной коровки и Оверчука из батальона вызови, ему пришло звание Героя. Корпус предлагает повысить его: майор, старый комбат. Давай сделаем его твоим заместителем по строевой.

— Парень он хороший, но на батальон кого посадим?

— Каверзина. Все равно он числится комбатом, а командовать ему пока нечем.

Когда Ефремов разговаривал по телефону, он иногда забывал про скрытность переговоров. Когда бывало кто-нибудь из офицеров-связистов скажет ему об этом, Ефремов, виновато улыбаясь, разводит руками.

— Грешен, грешен… Больше не буду. Но я на своих связистов надеюсь, они так линию охраняют — ни один немец не подключится. Да и где ему взяться, если моя дивизия по этому месту прошла?

Переговорил Сазонов с Ефремовым — и будто силы ему прибавилось. Жмет на комбатов.

— Берите деревню!

И деревню при поддержке артиллеристов-сорокапятчиков взяли. Но удержать ее оказалось труднее. Лежала она в лощине, словно огромная деревянная ложка, а в ней рассыпаны крупинки — домики. Ох, и лупил же немец по этим домикам, когда пехотинцы вошли в деревню, только кирпич летел! Вокруг косматый лес, из этого леса то и дело немцы ходили в атаку, пытаясь вновь овладеть деревней. Тогда в оборону ложились все до единого человека, в том числе и мы, связисты.

Во время одной из таких атак кончились снаряды у артиллеристов. На исходе и патроны. Немецкие цепи приближаются к нам. Хоть в пору в штыки принимать их. Немцы поднялись во весь рост — огонь наш ослаб. И в это время по ним — пушечные выстрелы, картечью. Кто остался из немцев жив, — обратно в лес.

Долгожданные повозки с боеприпасами успели подойти в самый решающий момент — Ефремов сдержал свое обещание. Противник, понеся потери, больше не пытался повторять атак.

Но мог попытаться в любую минуту: его позиции на склонах лощины угрожающе нависали над нашими.

— Ну, теперь комдив может ехать к нам гостевать, — сказал Сазонов.

К вечеру приехал Ефремов с адъютантом, тем самым, который служил еще у Деденко, и с ординарцем, Ефремов привел и всю учебную роту. Он всегда держал ее в резерве, а в случае надобности посылал на самый угрожаемый участок. Сейчас таким участком был участок полка Сазонова.

Учебная рота вскоре пошла в атаку, отбросила немцев дальше от деревни. Теперь меньше стало опасения, что противник вновь попытается овладеть деревней.

Позднее за ужином Ефремов поздравлял Оверчука с высокой наградой и с новым назначением. Каверзин принял батальон Оверчука.

Едва забрезжил рассвет, Ефремов приказал Сазонову наступать дальше. Мы спешно стали сматывать связь.

 

Глава десятая

Осталась позади венгерская граница. Вьющаяся меж гор дорога вела нас в глубь Словакии.

Я ехал и думал о Нине. Мне не пришлось ни повидать ее, ни поговорить с нею после того, как мы виделись на КП дивизии. Надо было сказать ей, что люблю, что буду ждать конца войны… Увезу ее в далекую и милую Сибирь…

Солнце почти опустилось к щетинистым от леса холмам, когда мы въехали в деревню, в которой, как и в других попутных деревнях, еще не было видно жителей — пока что они еще сидят в убежищах.

Дивизионную ЦТС я нашел возле церкви. А в это время Сорокоумов разузнал, где находится КП сазоновского полка.

Мы дождались повозок и навели линию Сазонову, размотав всего один барабан кабеля.

Я обрадовался, что мы быстро дали связь. Позвонил на ЦТС, доложил Китову о выполненном задании.

Он пробурчал в ответ:

— А быстрее — нельзя было?..

Я уже не впервые замечал: если у Китова и нет причин для недовольства — сделает вид, что недоволен. Наверное, считает: надо подчиненных в строгости держать.

После разговора с Китовым я вышел на крылечко: время было свободное. На крыльце сидел Каленовкер, задумчиво покуривал. В руке его белела свежая «Правда».

— Что нового? — спросил я, показав на газету.

— В филиале МХАТ идет «Пикквикский клуб», — ответил Каленовкер. — Какой спектакль по счету — не знаю. Я был на пятисотом. Перед войной, когда проездом на курорт был в Москве. Да, тогда походил я по столице. Ленинград рядом, а все раньше в столицу никак не мог выбраться. А тут приехал, знаете, спустился в метро и дух заняло. Мрамор, волшебные поезда, двери сами закрываются, раскрываются. Стою, остолбенев от восторга. А из туннеля, как буря, — поезд за поездом, поезд за поездом! Сел я, и ну катать по всему маршруту, только станции мелькают… В свое время и в Ленинграде будет метро. Не война бы — давно уже было.

— А мне еще не пришлось быть в столице. Да и в Ленинграде тоже не был. Мимо Москвы вот проехал один раз. А хочется побывать…

— Обязательно нужно. И в Ленинграде побывайте. Он красивый. Белую ночь посмотрите у нас, она молодит. Правда, вы и так молоды…

В этот раз мы долго беседовали с Каленовкером, и я спросил его, большая ли у него семья и как он переносит разлуку с нею?

— Жена, дети, как и у многих; скучаю, конечно. Я ведь с первых дней войны… В ополчение вступил — сразу в бой нас. В окопах под Ленинградом сидел. А затем — на Центральном воевал, рядовым пехотинцем, потом стал переводчиком.

— Тишь-то какая — будто и войны нет… Но, дорогой Каленовкер, тот паук, что ползет по небу, мне не нравится!

В фиолетовых полосах заката, все громче гудя, летел четырехмоторный самолет. На темном его фюзеляже нельзя было разобрать опознавательных знаков. На наш он не походил.

Сделав широкий круг, самолет с большой высоты выпустил зачем-то красную ракету, потом еще и, сделав разворот, с диким воем помчался в пике.

Все притаились. Черные комки летят из самолета: пять, шесть, семь…

Самолет отвернул и врезался в сосняк за горой. К небу поднялся красноватый столб дыма.

Я слушал по проводам поднявшуюся шумиху. Комдив запрашивал все полки: «Что за самолет? Кто сбил?»

Хотя по самолету, наверное, никто и не стрелял, но кому не лестно записать такой успех на свой счет?

Сазонов спокойненько доложил, что сбили его солдаты. Ведь упал-то самолет перед фронтом его полка. Но Ногин, когда комдив сказал ему об этом, стал уверять, что самолет сбили люди его полка.

После разговора с комдивам Ногин тотчас же позвонил Сазонову и стал доказывать свой приоритет.

Переспорить Ногина — нужно съесть пуд соли. Сазонов махнул рукой: «Ладно, твои подбили».

Смеркалось.

Ефремову из корпуса позвонили, что в расположении его соединения упал подбитый зенитным огнем над территорией Германии американский самолет «Летающая крепость», базировавшийся в Италии и летевший с задания. Последнее, что экипаж передал по радио: «Выбрасываемся с парашютами».

Я передал услышанное Сазонову. Тот тихонько улыбнулся. Минут через сорок Сазонову позвонил Ефремов.

— Я все же сомневаюсь, кто же сбил самолет? Скажите честно, вы или нет?

— Сначала, товарищ первый, я думал, что мои сбили, а потом, проверил — не сбивали. Сосед уверяет — он сбил.

Ефремов позвонил Ногину:

— Вы проверили, что самолет сбили именно ваши?

— Как на святом духу, товарищ первый! Могу перед всем фронтом заверить.

— А уверены ли вы, что это немецкий самолет?

— Да боже мой! Четвертый год доходит, как воюем, и чтобы не узнать стервятника?

— А самолет это американский! — с лукавством в голосе сказал Ефремов. — Вот кого вы подбили!

— Американский?!

— Да. Ответите за то: союзник.

— Товарищ первый! Товарищ первый! — забеспокоился Ногин. — Мне сдается — не мы, сосед подбил…

Я слушал, как Ефремов, выслушав горячие оправдания Ногина, говорил ему:

— Доведет вас вранье когда-нибудь! Боевой командир, пять орденов, а язык как у… — Тут Ефремов осекся, видимо вспомнив, что его слушают не только Ногин, а и связисты на линиях. — Если еще замечу — так и знайте, простимся. Последний раз чтобы… Засеки на лбу. А сейчас вместе с соседом организуйте поиски американских летчиков.

— Слушаюсь.

Поздно ночью полк взял впереди лежавшую деревеньку, и КП стал переходить туда. Я заранее послал Пылаева навести линию в деревню. Пылаев еще не успел позвонить с места, а КП снялся. Я с оставшимися при мне связистами пошел за начальником штаба. Шли по проселку молча, цепочкой. Впереди полковые разведчики, потом Стремин, мы — связисты, Каленовкер и другие. Впереди было подозрительно тихо. Я слышал, как один из разведчиков, подойдя к Стремину, сказал:

— Товарищ майор, на карте значится одна дорога, а я разведал: две. Одна левее идет, так как бы нам на нее не попасть, а то вместо деревни к немцу угодим. Идемте по правой, она, пожалуй, вернее.

Мы пошли по указанной разведчиком дороге. Долго шли в темноте. Подошли к такому месту, где дорога вплотную прижалась к скале. Под ноги то и дело попадали камни, наши шаги, наверное, были слышны издалека.

Откуда-то из темноты застучали пулеметы и автоматы. Пули высекали искры из скалы.

Мы отхлынули за поворот скалы.

Оказалось, что мы прошли за передовую соседа и чуть не попали на позиции противника. В темноте сбиться не мудрено.

Вернулись назад. Наконец попали на нужную нам дорогу, она извивалась по ущелью, тонула в грязи.

«Не заблудился ли Пылаев?» — беспокоился я.

Дорога вывела нас из ущелья наверх. Предстояло перевалить через гору. И хотя стояла отменная темень, противник наугад, очевидно еще днем пристреляв местность, беспрерывно строчил из пулеметов.

А полку требовалась немедленная связь… Я не знал, что с Пылаевым. Сазонов сидел в деревне, не имея связи с дивизией. Необходимо скорей пробраться в деревню.

По скользкой, оползающей под ногами почве я стал взбираться в гору, придерживая рукой маузер. Когда выбрался на бугор, побежал. С неистовым визгом неслись пули.

Перевалили гору. Под нею безопасно, пули проносятся поверху. Теперь уже действительно не страшно.

Деревня тонула в ночной тьме.

Мы остановились на окраине, послав разведчиков на поиски Сазонова.

Прибежал запыхавшийся Пылаев.

— Товарищ лейтенант! — воскликнул он. — Мы вас ждем у церкви. Сидим с Сазоновым, вот только сейчас связь с дивизией оборвалась.

Мы быстро устранили повреждение линии и направились к церкви.

Дорогой Пылаев рассказал, что немцы три раза ходили в контратаку на деревню, но их уняли, а теперь они только из пушек бьют.

Сазонов расположился в доме какого-то богача. Уйма комнат. Ковры. Рояль. Радиоприемник. Столы и столики — шахматные, карточные, туалетные. Большой зал. В нем мягкие кушетки зеленого бархата с бахромой, круглый стел. На столе и на полу возле него разбросаны журналы.

Рядом с Сазоновым сидит в сером комбинезоне с автоматической застежкой американский летчик. Его нашли в лесу и привели к Сазонову батальонные минометчики.

Вошедший Каленовкер по-английски приветствует летчика.

— Гуд ивнинг! — улыбается американец.

Входит повар Мишка, втаскивает огромную корзину провизии. Он расставляет на круглом столе посуду и раскладывает жареных куриц, яйца, пельмени, разливает борщ, вино.

Сазонов приглашает летчика:

— Садись, союзник.

Каленовкер разговаривает с летчиком и поясняет нам, что тот, как и весь экипаж «Летающей крепости», выбросился с парашютом, после того как стало ясно, что подбитый самолет не дотянет до посадки. Американец волнуется. Он волнуется и за себя, и за товарищей, о судьбе которых ничего не знает. Летчик подтверждает, что повреждение их бомбардировщик получил над Германией.

— С Ногиным ему побеседовать! — усмехается Сазонов.

На улице грохает снаряд. Дребезжат стекла окон.

— Фугас? — побледнев, спрашивает американец. Сазонов усиленно потчует его, но у летчика после всего пережитого, видно, пропал аппетит.

Порция пельменей, положенная ему на тарелку Мишкой, приводит его своим количеством в неподдельный ужас.

После ужина Сазонов приказывает отправить летчика в штаб дивизии:

— А оттуда его препроводят к своим.

Американца увели. Возле дома все чаще падают снаряды.

— Немец дает сигнал к отбою, — вставая из-за стола, потянулся Сазонов.

…Утро выдалось тихое, морозное, грязь затвердела, блестели стеклышками маленькие лужицы.

Продвигаясь дальше, полк уходил от деревни по направлению к Озду — пограничному венгерскому городку. За Оздом — Чехословакия. Там будет все же легче: и язык понятнее и население, наверное, поприветливее.

Мы шли по проселку. Он привел к белой, в белых же каменных столбиках по краям, шоссейной дороге. Извиваясь, она вела в гущу леса.

В небе, чистом и безоблачном, но по-зимнему мутноватом, все выше поднималось солнце, тоже мутное.

Я шел впереди с офицерами штаба. Сзади с катушками кабеля на плечах — связисты. Повозки отправлены обходным путем с обозом полковой роты связи.

Забрались на поросшую лесом гору. Впереди в лощине различаются постройки Озда. Кое-где над ними возвышаются фабричные трубы. На карте этот город небольшой, но очень вытянут в длину. Мы долго приспосабливались. В городе не видно никакого движения. Не слышно, чтоб кто-нибудь стрелял по нему. Неизвестно, оставлен он немцами или нет.

Пока что я не давал в полк проводной связи, и поэтому Сазонов приказал приданным полку дивизионным радистам развернуть радиостанцию.

Радисты забросили антенну на ветки деревьев.

— Послушаем, что в эфире творится, — сказал Сазонов.

А в эфире творилось вот что: Яковлев докладывал Ефремову, что он полностью взял Озд силами своего полка.

— Молодец! — похвалил его комдив.

— Утер нам он нос! — сказал Сазонов, узнав об этом, и, растерянно посмотрев вокруг, передал через связных комбатам приказ: подымать подразделения и идти в Озд. Вскоре к нам подошел Каверзин — его батальон был близко.

— Не верю, — зло сказал он Сазонову, — чтобы Яковлев один забрал такой город. Врет, крест на пуп ложу, врет. В аванс это он. Он же у меня с правого фланга сидел, я вперед вышел. И вдруг… город взял.

— Почему врет? — ответил Сазонов. — Наверно, взял: парень он не робкий.

— Знаю, не робкий… А это чьи плетутся? — торжествующе вскрикнул Каверзин, указывая на взбирающихся в гору солдат. Они катили за собой станковые пулеметы, несли минометные плиты на плечах.

— Какого полка? — окликнул их Сазонов.

— Яковлева.

— Что я говорил? — пожал плечами Каверзин.

— Ничего не понимаю, — сказал Сазонов. — Одно понятно: здесь какое-то недоразумение… Яковлев честный и храбрый человек… Идем в Озд, там все выясним.

Быстрым шагом по лесным тропинкам мы стали спускаться к городу. Перед самым городом высотка, похожая на кулак в лохматой шерсти, с нее мы сходили по вырубленным в каменистом грунте ступенькам. Навстречу пехотинцам, торопливо шагающим к городу, выбегают из лачуг пестро одетые, черноволосые ребятишки, молодые цыганки, старухи. Они бегут, сбиваются в кучу, кричат, размахивают руками, обнимают солдат и плачут: фашисты уничтожали цыган так же, как и евреев.

— Немцы есть?! — спрашиваем мы.

Цыгане отвечают на разных языках:

— Нинч!

— Нихт!

— Ну!

Радуясь нашему приходу, мужчины и мальчики цыгане, стоя возле дороги, играют на скрипках вальс «Дунайские волны», широко улыбаются, поджимая красные от холода, полуобутые ноги. Мы проходим мимо, приветственно кивая головами. Я вижу, как один из бойцов утирает шапкой скупую солдатскую слезу.

Мы вышли на широкую улицу. Вслед пели скрипки.

И вдруг откуда-то сверху хлестнули автоматные очереди. Все разбежались, спрятались за дома.

Каверзин, сдвинув набок черную кубанку, вел цепь в наступление огородами на лесистую высоту, откуда стреляли немцы. Он бежал с автоматом, припадал на колено, стрелял и бежал дальше, увлекая за собой солдат все выше и выше.

* * *

Пока Каверзин выбивал немцев с высотки, мы наладили линию, связывающую полк с дивизией.

Я слышал, как Сазонов желчно докладывал Ефремову по радио, что полк дерется за Озд и уже вошел в него, а Яковлева там еще нет.

— Не горячись, не горячись! — успокаивал Ефремов. — И Яковлев прав. Вы — на восточной окраине, пришли туда час назад, а Яковлев — на западной уже с ночи. Карта устарела. Город-то вырос. Яковлев этого не знает и думает — весь город у него в лапе. У меня нет пасынков; вижу, кто чего стоит. Давайте действуйте.

Я, по договоренности с Китовым, должен был подключиться к линии, идущей от КП дивизии до Яковлева, и таким образом дать Сазонову связь. Пылаев и Сорокоумов, посланные на разведку этой линии, вернулись с таким известием:

— КП дивизии переходит на три километра западнее города в село, а от него идут железные провода по столбам, но их кое-где нужно ремонтировать.

Я взял с собой четырех человек. Мы захватили барабан кабеля и когти, быстро собрались и пошли разыскивать КП дивизии. Дорогой рассматривали затейливые богатые виллы, с колоннами, башнями, увитые ползущим плющом, с которого уже опали листья, — висит он на стенах темной сетью, похожей на паутину огромного паука. Ни души не видно ни за окнами, ни в оградах. Бежали хозяева или забились в подвалы, выжидают — чья возьмет?

Противник притих. Только где-то слышна перестрелка, пулеметная дробь. Мы подошли к углу улицы, здесь стоит будка для афиш. Если ее крутнуть — вертится.

На афише под названием кинофильма — балерина на цыпочках, готовая к прыжку.

— Придется отложить сеанс: немного помешали мы, — пошутил Миронычев. Крутнул будку. На другой стороне ее, на плакате, — чудовище с окровавленным ножом в руке и в шлеме с красной звездой, окруженное пламенем пожаров.

— Ишь, собаки! — возмутился Пылаев. — Под нашей звездочкой себя нарисовали!

И нажал на будку, чтобы свалить ее.

— Стоп! — сказал я. — Брехню — сдери. А будка пусть стоит. Может, наклеют на нее другое — нам не в хулу, а наоборот.

Пылаев старательно содрал плакат.

Село, где должен был разместиться КП дивизии, по карте стояло от Озда в трех километрах. Но дома тянулись и тянулись. Может быть, с того времени, как составлялась карта, село срослось с городом?

Мы шли до тех пор, пока не догнали коменданта штаба дивизии, катившего в фаэтоне с несколькими автоматчиками.

— Ваш Китов минут через шестьсот будет! — лихо крикнул нам комендант и остановил фаэтон. Соскочив на землю, бряцая шпорами, скрипя ремнями и портупеями, он пошел в сопровождении автоматчиков распределять квартиры начальству и выставлять охрану.

— А ЦТС где будет? — спросил его я.

— Вот в этом дворце, — пренебрежительно указал комендант на невзрачный домик. Он всегда отводил связистам самое плохое место.

Меня взяла обида.

— Старшина! — крикнул я коменданту. — Хуже не нашел?

— Берите, что даю. А то и этого не будет.

Чувствуя, как кровь приливает к лицу, я надвинулся на коменданта.

— Давай хороший дом под ЦТС, да с подвалом!

Комендант попятился:

— По-хорошему сделаю, по-хорошему. Какой ваш дом?

— Вот этот, — указал я на двухэтажный особняк.

— Берите!.. Автоматчики, за мной! — И пошел опять грозный и важный.

— Вот это вы его прижали, — смеялся Пылаев. — А мы думали — он заартачится. Уж я бы тогда…

— Что, драться бы полез?

— Нет, но…

Мы решили дожидаться остальных связистов в первом этаже отведенного нам дома.

Дом пуст. Комоды, ящики открыты, на полу валяется одежда. В спальне стоят сдвинутые вместе кровати из полированного дерева.

— Это очень ловко, — рассудил Рассказов, — не поладил с женой — укатись на свою кровать и спи спокойно.

На витой лестнице, ведущей со второго этажа, заскрипели ступени.

— Кто там? — крикнул Миронычев. По лестнице спустился старик. На его лице, обросшем седой зеленоватой бородой, блестели колкие черные глаза. На голове старомодного вида картуз, рубаха по-русски подпоясана пояском, штаны заправлены в сапоги. Жилистая красная рука цепко держит длинный посох.

— Здравия желаю, господин офицер и солдаты! — крепким голосом поздоровался старик и, став во фронт, откинул посох, как ружье, по-ефрейторски на караул.

— Ты что наверху сидел, дед? — спросил Пылаев.

— А к богу ближе. Думаю, убьют, так душе ближе лететь. Ан, гляжу, христиане православные, ну, думаю, поживу годков двадцать еще. Ведь сто одиннадцать годиков мне, внуки…

— Ого! — в один голос вскрикнули мы.

Древний дед сплюнул три раза через левое плечо:

— Не сглазьте.

— Дедушка, а, дедушка! — закричал ему в ухо Пылаев. — По совести скажи, прибавил для смеху полсотни?

— Да не ори ты, родимый, я слышу. Нет, не прибавил. Гляди. — Старик сиял картуз, на коричневатой коже черепа вился белый пух. Старик уселся на кушетку.

— Зачем мне врать, годы прибавлять? В солдаты меня и так не возьмут. Я свое отслужил в уланах его величества, царствие ему небесное, Александра-ослободителя. Это первое ослобождение было не настоящее, второе-то настоящее, без меня уж было. Лениным сделано. Я уж у мадьяр был. Они у себя тоже хотели ослобождение сделать, да не вышло.

— Вы крепостное право помните? — спросил я.

— А как же. Закрою глаза — вот и барский дом, и дворня, и сам барин, царствие ему небесное.

— Что, хороший человек был?

— Да ить как сказать про мертвого? Барин был. В заграницу меня брал. Я тогда совсем молодой был, дивно все. В Милан ездил, в Италию, в Парижах гостевали, я все чай подавал. Ужасть любил барин чай. Може, вам не завлекательно говорю я, да соскучал крепко о земляках. Все хожу и вижу Расею-матушку и все быдто двор свой вижу с березой у крыльца самого…

Вот и сюда с барином попал. А венгерка одна, вдовая была, и давай мне кугли-мугли строить, а я допреж, окроме русского языка, и не знал, мадьярского — ни-ни. И после два года на дух принимать не мог. Позарился на ту вдову. Дом каменный, хозяйство. Она-то все оглядывает меня, за руку берет, хихикает, стерва. А потом нашла толмачиху, дотошну бабу. Та — так и так. Залез, мол, ты ей в середку, кидай своего хозяина, и мы повенчаем вас. У меня ум за разум… Может, вам интересу нет слушать?

— Нет, — сказал Сорокоумов, — продолжай, дед.

— Сорокоумов про семейную жизнь готов сутки слушать, — поддакнул Егоров.

— А баба она, энта, котора за мной вьется, туловом едрена, в боках узка… Господи, думаю, жени уж. Барин в дорогу собирается, а я поклонился в мыслях ему да в лес. Ищи ветра в поле. Так и укатил без меня. Тогда была уже слобода, когда служил я у него, не крепость. К венгерке пришел: твой, мол. Как повисла на мне, и ну меня мусолить.

Дед помолчал и закурил предложенного ему табачку.

— Ну, а дальше что было, дедушка?

— Сыграли свадьбу. Да не умеют по-нашему… Водки не пьют, вино слабенькое, да и закуска — так себе, печенье. А жених с невестой вокруг стола должны ходить и целовать всех. Я мужиков по усам усами, ну их, иноязычников, а баб — как сгребу да взасос, аж она, бедна, краской изойдет, обомлеет вся. А у меня кровя колобродят. Эх, думаю, и ту бы помял и эту — и помаленьку моргаю им: приходите, мол, когда на часок, хозяйки ежели не будет. И мысля всяка в голове: может, продешевил, побогаче бы выбрал, за русского люба пойдет.

Жить начал. Скука, охота поговорить по-своему, а не с кем. Ругаю бабу: сманила! Крою ее по-русски. А она по-мадьярски спрашивает: «Поди ругаешься, кобель?» Я говорю: «Нет, соображаю» Живем, живем. Детей не рожат. Пуста как-то, наша бы русска всю каменну ограду детворой запрудила. Скрести меня за середку стало: жизня-то пуста… Да, о ту пору бог и прибрал ее. Ну, думаю, я хозяин дому, продам его и — домой, в Расею. Ан наследники выявились, дом, оказалось, на них приписан. Така обида меня взяла! Друга мне баба подвернулась. Вдовая тоже, справна така, тридцати годов. Говорит, ребят будет рожать. Муж, мол, не гож был: стар. Пожил с ней двадцать годков, дочь родила, сына. Да и померла. А мне тогда всего семьдесят годков было. Девку замуж отдал, парню бабу с домом нашел. Плохо одному. Еще женился. Третью — сухожилу взял, дюжей, думаю, будет. Молода: сорока годов. Но така зараза! Полюбилась крепко. Все выпытала. И как по-русски ругаться — и то научилась:

«Нет, — говорит, — едрена мать, меня ты не похоронишь, я тя быстрее в гроб вгоню». Да где им супротив русского устоять? Мне бы сичас мяса уланский харч — фунт, да водки русской бутылку на день, я бы, как Карла Великий, жил, и с надбавкой на нацию.

— Любил, дедушка, водку-то? — поинтересовался Сорокоумов.

— А как же. Жизню сократил через нее. Да. Не было ее тут. А в ихней, кроме фрукта, ничего нет.

— А как сейчас, дедушка, у тебя здоровье? — спросил я.

— Никудышно. Вязанку хворосту с лесу принесу, аж вспотею, а посля поел бы и в сон клонит. А в другорядь голова заболит чтой-то. Покуришь — отойдет.

— А зубы есть?

— Этого добра хватат, что за человек без зубов?

— А дети твои живы?

— От второй-то? Нет, рыхлы, в мать пошли. А вот от сухой — три живы, еще молоденьки. Старшенькому сорок на покров было, а девкам тридцать восемь и тридцать шесть.

— А на войне-то бывал?

— Не довелось. Стращали, еще молодой был: на турка пошлют. А баили про его всяку страсть, мол, об один глаз он и кинжалы глотат, а сила, мол, самсонова в усах, длиннущи, сзади в косу заплетены. Убегат он, поймал за косу — твой: дух терят, а нет — убег. И пули, мол, его не брали, что ему пуля, когда он кинжал глотат. Стреляешь в него из пищали — кричи: «Господи, порази».

— Из пищали стрелять — на бога только надеяться, — с иронией сказал Сорокоумов.

— А как же? Без бога ни одно оружие в силу не входит… Надоел я вам, детки, а?

— Да нет, дедушка, нам все равно сидеть.

— Ну вы сидите, располагайтесь, а я к старухе сбегаю, в подполе она, проведаю.

Старик ушел.

— Вот это дед! — выпалил Егоров. — Чужого века отхватил одиннадцать годочков да еще сулится двадцать выкроить.

Старик скоро вернулся.

— Земляки, — сказал он, — совсем ить забыл спросить вас: в бога то веруете?

— Нет, — за всех ответил Сорокоумов.

— Почто так?

— Попы все это выдумали. Нет бога, вранье все, — добавил Сорокоумов.

— Как нет?! Куды он делся. Эстолько был и вдруг нет… Али война чижало ему далась: тот просит пособи, да этот, можа, и ушел он от греха куда подале?

— Да и не было его, люди все это выдумали сами, как про турка раньше у вас в деревне. Враки все это, — стал пояснять Сорокоумов.

— Оно ить враки аль нет, а при боге веселее, надо ить верить в чего-то, пусто человеку без веры жить, скушно.

— А мы верим, дед, что без бога своими руками можно хорошую жизнь на земле построить. Вот мы ее и строим, и верим в это, — сказал я.

— А церкви у вас есть?

— Есть, дед.

— А молиться можно? Ведь тут баяли, что нельзя.

— Можно, дед, молись сколько хочешь, если есть желание. Власть не запрещает и верить и не верить, свобода вероисповедания, даже в законе записано, в Советской Конституции.

— Вот это хорошо. А допреж было, неохота в Церковь на исповедь идти, а тя гонят, поп страшат. А теперь хошь иди, хошь нет. Это по ндраву мне. Поеду назад в Расею. Вот соберусь и поеду.

— А как дом бросишь, дедушка?

— Не хочу боле каменного. В деревянном хочу, в рубленом. По российски! А у вас, сказывают, дают дома, кто не имеет?

— Поступишь в колхоз — дадут дом.

— А как в колхозе проживу?

— Как все.

— Я ить еще могу сторожем, али кем, веревки вить.

— А старуху куда денешь?

— С собой возьму… Много мы маяты с ней на веку изведали.

Мы разговаривали со стариком до тех пор, пока не подошли остальные связисты и повозки.

Подай конец провода в дивизионный коммутатор, мы подключились к постоянной линии и пошли вдоль столбов. Цел пролет — идем дальше. Порвано — ремонтируем: один солдат сидит на одном столбе, другой — на следующем.

Миновали будку, с которой Пылаев сорвал фашистский плакат. Остановились. Связываем два провода.

По-прежнему на передовой тихо. Но вдруг за горой стал захлебываться немецкий пулемет, и очередь от него пронеслась над площадью. Казалось, зазвенели десятки железных ос. Меня больно, с силой, ударило в ногу у щиколотки.

Мы забежали за дом.

— Наверно, меня ранило, — сказал я Сорокоумову.

— Куда, товарищ лейтенант?

— Пуля в сапоге сидит — застряла, значит, — сказал Сорокоумов, бегло оглядев мою ногу. Щипцами-кусачками он выдернул пулю. Длинная, из красной меди, с бороздками у основания, она лежала у Сорокоумова на ладони.

Бинтуя мою ногу, Сорокоумов говорил:

— Ну вот, не успел на лице у вас рубец зажить — появилась отметина на ноге.

После этого мы работали осторожней. Прошли миме костела. Здесь, через улицу, под горой, стоят уже на огневых позициях сорокапятки.

Сазонова я нашел на чердаке большого двухэтажного дома: через дыру в черепичной крыше он наблюдал в бинокль. Я доложил ему, что связь наведена, и спросил, где ставить телефон.

— Тащите сюда, я с комдивом поговорю. А стемнеет — вниз перенесете, Стремину.

Связь работала бесперебойно. Можно было и отдохнуть. Я сидел в просторном зале на мягкой кушетке у стола, рядом с Каленовкером и Стреминым — в том же доме, на чердаке которого Сазонов облюбовал себе наблюдательный пункт.

Подняв голову, я рассматривал огромную, во всю стену картину: Иисус Христос, распростертый в небе над полем. Воюющие люди, опустив копья и луки, подняли головы к нему, забыв об оружии. И подумал: «А у каждого немца на пряжке — «С нами бог» отштамповано».

Каленовкер, раскрыв «Краткий русско-венгерский разговорник», изданный политуправлением Второго Украинского фронта, зубрит мадьярские слова: наш переводчик владеет несколькими языками, легко постиг и румынский и словацкий, но мадьярский дается ему туго.

Стремин старательно укладывает в планшет карту, на которую он только что, поговорив с батальоном по телефону, нанес обстановку.

Я спрашиваю его:

— Товарищ майор, мы долго будем стоять здесь?

— Очевидно, заночуем. Хотите чаю? Заходите ко мне.

Я был тронут этим приглашением.

Стремин при всяком удобном случае уединялся в какой-нибудь комнатушке или чуланчике. Попросит, чтоб ему поставили телефон, сядет за столом, склонившись над картой или схемой переднего края, и шевелит пальцами босых ног, — обязательно сапоги снимет, дает ногам отдохнуть — про запас на случай внезапного похода.

В такой позе я застал его вечером, когда Сазонов спустился с чердака, а Стремин устроился в маленькой комнатушке за кухней, куда мы поставили ему аппарат. Когда я вошел, Стремин, поправляя очки, составлял оперативное донесение, и его темные близорукие глаза были задумчивыми и сосредоточенными.

Я смотрел на этого человека, который еще не был мне другом, но к которому я тянулся всей душой. Он привлекал меня своим хладнокровием в боевой обстановке, спокойной рассудительностью в беседах, последовательной принципиальностью в отношениях с начальством и подчиненными, трезвостью взглядов, — что дается не только образованием, но прежде всего умом. Мне хотелось с ним говорить, спрашивать его советов. Мне казалось тогда: спроси я его, когда кончится война, и он, слегка подумав, как бы подсчитывая что-то, ответит. Но я знал, что мне этого никогда не спросить: может быть, я боялся, что до конца войны еще долго и лучше не гадать, а воевать по-прежнему. Я был еще мальчиком, влюблялся в людей и хотел подражать им. Счастливая пора.

— Я быстро, сейчас закончу и попьем чайку, — сказал Стремин. Он глядел на меня тем дружелюбным взглядом, который так располагал меня к нему. Большой, худощавый, он не производил впечатления физически сильного человека. От него веяло обаянием, обаянием ума, доброго слова, сердечного привета.

Связной Стремина принес нам чай. Мы сидели, радуясь возможности поговорить спокойно. Обстановка располагала к откровенности. Стремин вспомнил о своей довоенной учительской работе. Потом стал расспрашивать меня о моей жизни.

Рассказывая о себе, я очень тонко, как мне показалось, намекнул, что здесь, в дивизии, есть девушка, которая дороже мне всех на свете.

Стремин понимающе улыбнулся.

Я расстался со Стреминым довольный проведенным вечером.

Утром мы вновь тянули связь на новое место. Где-то впереди била артиллерия, и эхо размножало отзвуки разрывов. Чтобы сократить дорогу, линию прокладывали по лесу. Погожий осенний день ласкал нас теплом, под ногами шуршала сухая листва. На голых ветвях дерева стрекотала пичужка.

Когда Сорокоумов размотал очередной барабан кабеля, я подключил телефон и, услышав разговор, узнал голос командира соседнего полка Яковлева — его связисты тянули нитку от нашей, которая стала осевой.

— Товарищ первый! — докладывал Яковлев комдиву. — В лесу остались группы противника. Лес надо прочесать…

Значит, в лесу, по которому мы идем, — враг. А нас — всего пять человек, да вьючная лошадь с запасом кабеля. Впереди — я с Сорокоумовым, сзади маскируют линию Пылаев, Миронычев и Егоров.

Я коротко рассказал об услышанном Сорокоумову, и мы решили с ним залечь, аппарат не отключать, ждать остальных.

Теперь, когда мы знали обстановку, тишина в лесу казалась зловещей. Я позвонил на ЦТС.

Мне ответил мелодичный голос Нины. Узнав, где мы, она с нескрываемой тревогой, торопясь, сказала, что доложит сейчас Китову.

Китов не заставил себя ждать.

— Что, — сказал он с усмешкой в голосе, — испугались какого-то заблудящего фрица? Да если он и есть там, сам от страха спрячется.

В это время близко застучали немецкие автоматы. У трубки, которую я держал в руках, был нажат разговорный клапан, и отзвук выстрелов дошел до Китова.

— Что, стреляют? — спросил он таким голосом, как будто бы стреляли в него.

— Да, — коротко ответил я, осматриваясь кругом, ища глазами противника.

— Ждите указаний, — приказал Китов.

Указаний… Я знал, если они и последуют — будет поздно.

Мы лежали настороже, с автоматами на изготовку.

Вскоре подоспели Пылаев и остальные. Привязали лошадь подальше и залегли.

Но сколько можно было лежать? Я решил послать рассудительного Сорокоумова и легкого на ногу Пылаева в разведку.

Они быстро уползли вперед.

Зазвонил телефон.

— Как у вас? — все тем же взволнованным голосом спросила Нина.

— Пока тихо.

— Не лезьте на рожон-то, — попросила она.

Мне показалось, что прошло не больше пяти минут с того момента, когда уползли Пылаев с Сорокоумовым. И вот они уже возвращаются назад, почему-то приближаясь к нам перебежками из-за деревьев.

Нет, это были не они. Это был противник. Двое, трое, десять. Я узнал светло-зеленый цвет немецких шинелей и круглые коробки неизменных противогазов. В этот момент кто-то из гитлеровцев, очевидно, заметил наших разведчиков — простучала очередь немецкого автомата.

— Огонь! — скомандовал я. Три автомата судорожно затряслись в наших руках.

Немцы попадали. Над нашими головами зазвенели их ответные пули.

В этом коротком бою мы убили пятерых, троих тяжело ранили.

Сорокоумов и Пылаев зашли немцам в тыл, и это решило исход боя. Когда к нам на помощь подоспели стрелки, все было уже кончено. Мы сдали санитарам троих раненых немцев и вслед за цепью стрелков, прочищающих лес, стали прокладывать линию.

* * *

Вечером, когда стало смеркаться, батальоны полка вошли на окраину большого словацкого села. Одновременно в село вошел соседний полк. Село разделял на две половины большой пустырь. Вторую половину еще занимал противник, его артиллерия вела огонь по занятым нами улицам.

Предстояло полностью очистить село от противника. А пока Стремин по приказу Сазонова пошел со штабом на уже занятую окраину.

Мои связисты потянули линию туда же. Они отстали от меня: я держался около Стремина, со мной был Сорокоумов. Мы шагали по шоссе, обсаженному по сторонам подстриженными яблонями.

Впереди над крышами летели искры: где-то горели подожженные снарядами дома. Чертили темноту трассирующие пули.

Мы вошли на окраину и остановились возле двухэтажного каменного дома. Под его стеной прятались от вражеского огня солдаты и офицеры штабных подразделений соседнего полка, их КП только что перешел сюда. Мы присоединились к ним, и я послал Сорокоумова вслед Стремину узнать, где КП Сазонова.

Среди штабистов, вместе с которыми я стоял, шел многозначительный разговор: немцы идут в атаку, сопровождаемые танками, а у нас здесь танков нет.

Близко разорвался снаряд. Вдоль улицы загремели колеса рванувшихся из села назад обозных подвод. Мимо дома, вдоль улицы, замелькали полосы багрового огня. Немцы прочесывали дорогу из пулеметов.

Из-за угла дома к нам подбежал солдат.

— Танки! — крикнул он.

Люди со двора метнулись в поле.

— Стой, стой! — кричал полковник Ногин. Маленький, толстый, путаясь в полах распахнутого кожаного пальто, он размахивал крошечным пистолетом.

Взрыв. Загорелся где-то вблизи стог соломы, освещая убегающих. А за домами нарастал скрежет танковых гусениц.

Оставаться было бессмысленно.

Мы добежали до железнодорожной насыпи и упали за ней. Немцы не преследовали. Освещенное горящим стогом, поле хорошо наблюдалось. По селу открыли огонь наши гаубицы. Я прошел вдоль насыпи, нашел Сазонова. Он молчал. Стремин едва вытянул его из села: Сазонов не хотел отступать.

— Пока побудем здесь, — сказал Сазонов недовольным голосом. — Не надо бы, — признался он, — со старого места уходить. Останься наш КП там — меньше паниковали бы. Ну, да ладно, — к утру отобьем: танки немцы отсюда уберут. Так, пугнули слегка. Иди, Ольшанский, назад, организуй связь со штадивом.

Я пошел в тыл, туда, откуда недавно мы выступили в это злополучное село. Я беспокоился, что долго нет моих связистов. Не пошли ли они другим путем? Как бы не попали в самое пекло…

У хутора, в котором мы находились перед этим, мне навстречу выбежал Пылаев.

— Цел, лейтенант? — радостно крикнул он и бросился обнимать меня. — Мы за вами не успели подтянуть линию, — торопливо пояснил Пылаев, — а к железке стали подходить, увидели — наши отходят…

Нас догнал Стремин, сопровождаемый связными. Позади плелся командир полковой роты связи Галошин. Он горестно вздыхал:

— Потерял я своих соколов…

В середине ночи наши бойцы внезапной атакой выбили немцев из села, и мы опять дали туда связь. Тянется село в одну улицу вдоль шоссе. Остыли, опепелились пожарища. Огнем вылизаны каменные остовы домов, почернели здания, потрескалась на них штукатурка, выбиты окна, на дороге щебень, краснеет разбитая черепица. Пусто. Пахнет гарью, особой гарью боя. Ползут по небу серые облака. Шпиль церкви накренился, держится чудом. Дымятся руины.

А на пустыре, разделяющем село на две части, собрались солдаты и офицеры. Из подвала, прилегающего к пустырю дома, вынесли тело полкового связиста Остапа Нехто. Он не покинул своего поста, когда немцы ворвались в село. Его пытали перед смертью. У него выкручены руки и ноги. Лицо от мук фиолетовое, только лоб прозрачно желтый.

Сержанта Нехто знал весь полк. Это был сорокавосьмилетний колхозник из Винницкой области. Во время оккупации у него погибла жена, осталось трое детей, старшему четырнадцать, младшей девочке два года. С приходом нашей армии Нехто ушел воевать, поручив надзор за детьми соседке. В разговоре где-нибудь на привале сержант любил вспоминать маленькую дочурку Олесю. Свернув козью ножку и плавно водя рукой, говорил:

— Как убили мать, соской годувал я Олесю. Она все молчит, думает о чем-то и глазами шпыняет…

Во время таких воспоминаний его лицо светлело, вокруг рта собирались улыбчивые морщинки.

Нехто всегда очень сердился, если его хотели перевести подальше от передовой: его жгла месть. Он хотел видеть врагов, стрелять в них.

И вчера он стрелял до последнего патрона, пока его не осилили.

Случилось это, как я впоследствии узнал, так. Нехто совместно с двумя своими товарищами навел линию от КП полка к КП батальона. Комбат сидел в подвале каменного дома, метрах в ста от окопавшихся на краю пустыря своих солдат.

В разгар контратаки врага, когда появились его танки, комбат поспешил в роты, а связь приказал оставить на старом месте. Наблюдая в низкое решетчатое окно подвала, Нехто в отсветах пожара видел отходивших назад солдат батальона, но комбат не появлялся. А приказ оставался приказом, и Нехто и два его подчиненных не покидали своего поста. Связь с командованием работала хорошо, Нехто докладывал обо всем, что видел.

Он еще успел доложить о танках, перешедших пустырь и открывших пулеметный огонь. В это время линия оборвалась, и Нехто послал на порыв обоих своих товарищей. Один из них не вернулся. Второй вернулся через несколько минут. Истекая кровью, он сообщил, что наши отступили и бывший КП остался в тылу у противника. Нехто сказал ему: «Ты ранен, уходи». Солдат ушел и успел спастись.

Наверное, провод привел в подвал первых двух немцев, они остались на пороге, пристреленные сержантом Нехто. Выстрелы привлекли других фашистов, и они жестоко расправились с одиноким советским солдатом.

И вот сейчас он лежит на плащ-палатке. Вокруг него стоят товарищи, и парторг полка говорит надгробную речь. Его слушают и выползшие из подвалов жители.

— Словаки? — тихо спрашиваю я одного из них.

— Словак!

— Понимаете — показываю на оратора.

— Да, да.

Парторг кончил. В заключение он сказал:

— Отдадим солдатскую честь герою Отечественной войны сержанту Нехто, троекратным салютом… Приготовились!

Мы подняли оружие.

— Пли!

В свежевырытую могилу опустили завернутое в плащ-палатку тело. Скоро набросанный солдатскими лопатками вырос холмик рыхлой земли.

* * *

Продвигаясь в глубь Словакии, наши войска взяли город Лученец.

Под Лученцом у немцев была долговременная оборона. Траншеи с проволочными заграждениями, доты, дзоты, опять траншеи, и опять проволочные заграждения.

Подводы дивизионной роты связи ехали по шоссе. Я сидел на повозке Рассказова. Сбоку дороги, среди засыпанного снегом поля, чернело проволочное заграждение в три кола, местами разрушенное. Здесь заграждения брались штурмом. То там, то здесь виднелись немецкие могилы со стальными шлемами на крестах.

Ехали мимо вчерашнего поля боя, серого, угрюмого. На снегу темнели воронки.

Впереди слышался нарастающий гул канонады.

Нам предстояло навести линию к полку Сазонова, который развернул боевые порядки в пяти километрах от КП дивизии, в селе Нитра. Для нашего взвода наводка линии длиной в пять километров была делом часа работы. Я поглядел на карту, по ней ползла красная змейка шоссейной дороги. Но как она извивалась! Если провод вести строго по шоссе, надо размотать лишних пару километров. Практика показала, что линию лучше вести в стороне от дороги. Сколько раз вырезали у нас кабель обозники, связисты других родов войск, в запальчивости преследуя только одну цель — обеспечить связью свою часть. Да и случайные повреждения близ дороги были вероятнее. Еще раз я внимательно изучил по карте отрезок пути до Нитры: кустарник, одиночные деревья, тригонометрический пункт, высота, овраг, еще высота, лесок, хуторок (здесь будет контрольная станция), задворки села.

Посоветовавшись с Сорокоумовым, я решил дать связь напрямую. Мы взяли на плечи три барабана трофейного тонкого кабеля, примерно километров на шесть, и, объяснив ездовым путь на хуторок, стали наводить связь.

Огромными хлопьями валил сырой снег. Встретившиеся нам на пути высоты, такие безобидные на карте, оказались крутыми, и мы едва взобрались на них. Щеки и нос прихватывал легкий мороз, и тем было удивительней, что во встретившемся нам на пути овраге стояла вода.

Когда переходили овраг, вода набралась за голенища сапог и хлюпала в намокших портянках.

На счастье хутор оказался не занятым солдатами других подразделений. Туда уже подъехали подводы, и я установил контрольную станцию, сообщил об этом на ЦТС дивизии.

И снова по сумеречному полю пошли мы на Нитру, откуда доносились отзвуки пушечной стрельбы и картавая скороговорка автоматов. Ноги скользили по сырой земле, присыпаемой сырым снегом. «Нам тяжело, — думал я, — а каково стрелкам лежать сейчас на холодной земле?» Казалось, что время тянется необычно медленно.

Мы быстро провели в Нитру линию. Падал мягкий снег. Он шел всю ночь, и к утру на земле лежал белый пушистый ковер.

* * *

Корпус, в который влилась дивизия Ефремова, готовился к наступлению. Ночью на наш участок прибыли танки, артиллерия.

Шли оживленные телефонные переговоры. Из них я, как всегда, узнавал обстановку на нашем участке фронта.

А снег все валил и валил. И когда, в начале дня, после пятнадцатиминутной артподготовки батальоны стали продвигаться, поле, по которому они наступали, превратилось в море воды. Маленькая речушка набухла, потемнела, выступила из берегов; вода в ней, смешавшись с растаявшим снегом, поднялась на метр с лишним и все прибывала и прибывала от ручьев, стекающих с гор. Проводная связь нарушилась. Никакие ухищрения не помогали восстановить ее. Мы ставили колья, поднимали на них провод, но течение выворачивало колья, рвало кабель, концы в бурном потоке невозможно было найти и срастить.

За всю войну мы еще не бывали в таком трудном положении. Даже корпусные связисты, дающие свою линию, оказались бессильными против водной стихии, несмотря на то, что они имели настоящую шестовую линию с крепким медным проводом, с рольчатыми складными шестами-пиками. Их шесты тоже вырывало водой.

А тем временем полк Сазонова, преодолев неожиданно возникшую водную преграду, продвинулся вперед, к следующему населенному пункту. Надо было давать связь дальше. Повозки мы отправили в обход по торной дороге, а сами побрели через залитую ледяной водой пойму реки. Шли спотыкаясь, проваливались в рытвины, выплывали мокрые, продрогшие, с полными сапогами воды, в разбухшей одежде.

А был январь… Январь! По сибирским понятиям самый лютый месяц зимы. Да и здесь было не тепло. Мокрая одежда, если остановиться, быстро леденела. Но мы шли не останавливаясь.

Выбравшись на противоположный берег, по каменистой дороге вошли в только что взятое полком Сазонова село. На дороге валялись убитые немцы. Прошло то время, когда, отступая, гитлеровцы успевали аккуратно увезти всех своих убитых, и тем приводили нас в недоумение: мы видели своих убитых и ни одного вражеского трупа. Четко слаженная военная машина противника теперь портилась окончательно, начиная от больших, винтов и кончая маленькими.

Кончался второй день наступления. Мне было приказано тянуть линию одновременно за двумя командирами полков. Мы подвешивали провод на деревья, стараясь поспеть за Сазоновым и Ногиным, которые шли в трехстах метрах впереди нас, вслед за своей пехотой.

Это был один из тех редких случаев, когда два командира полка, имея одно задание овладеть впередилежащим населенным пунктом, выбрали для своего движения одну дорогу, сошлись на ней и решились действовать совместно. Так как противник отступал на этот раз почти без сопротивления, командиры полков шли почти за цепями батальонов, готовые в нужный момент остановиться и быстро выбрать себе НП для руководства боем. Не опьяняясь успехом, рассудительный Сазонов действовал осмотрительно, посылал вперед и в стороны «глаза и уши» — разведку.

Мы с Сорокоумовым шли за командирами полков, не выпуская их из виду. Маленький, круглый, как шарик, Ногин, пыхтя и отдуваясь, шел напролом.

— Ой, Ногин, как бы не запороться так, — предупреждал Сазонов.

— Э, брат, война! Кто смел, тот и съел, — отвечал Ногин и прибавлял шагу.

В лесу уже темно. Забрались на крутую гору, внизу деревня. Кое-где из щелей в ставнях пробивается осторожный огонек.

— Видел? — сказал Сазонову Ногин. — Немцы или удрали или спят.

— А мы разведаем, — ответил Сазонов.

— Чего разведывать? Время не ждет. Прикажем комбатам атаковать. С горы легко.

— Ой, Ногин, тяжело тебе будет с твоим животиком драпать в гору.

— Трусишь?

— Нет. Но осторожность не вредит. Давай хоть сорокапятки оставим на горе.

— Ни в коем случае! Я их внизу на шоссе поставлю. — И Ногин, командуя, покатился под гору вслед за своими солдатами. В селе затрещали выстрелы.

Мы с Сорокоумовым едва поспевали за командирами полков, стараясь не потерять их в темноте. Наша пехота уже очищала село. Постепенно стрельба стала стихать. Вслед за Сазоновым и Ногиным мы зашли в один из домов. Притянули сюда линию. Сазонов и Ногин еще не разъединились. Сидя за столом и углубясь в карту, они обсуждали совместные действия.

Прибегали связные от батальонов, докладывали:

— Взято двенадцать пушек!

— Захвачено полсотни повозок.

— Прекрасно! — Ногин повернулся ко мне. — Связист! Вызови комдива.

Я крутнул ручку индуктора. Нагрузки не было: ручка крутилась легко.

— Порыв, — сказал я. — Сейчас устраним.

Сорокоумов отправился на линию.

— А! — махнул рукой Ногин. — Ждать тебя! Радисты! Разверните шарманку.

Он выхватил у радиста трубку.

— Докладываю: Сонечку взял вместе с соседом. Богатые трофеи. Как поняли? Прием, прием!

Сазонов сидел нахмурившись, опершись обеими руками на трость, поставив подбородок на кулак.

— Ногин, а все же наш успех не закреплен. Артиллерии-то мы не дождались всей. Пустят по шоссе немцы танки, ох, говорил же я тебе: тяжело в горку будет бежать, свои сорокапятки оставишь.

Ногин только рукой махнул. Но чувствовалось уже, что и его берут сомнения. И вдруг проникнувшись решимостью, велел радистам вызвать комдива и заговорил в трубку, не прибегая к коду:

— Товарищ первый, товарищ первый! Прошу помощи трубами, опасаюсь коробочек! Выйдут на шоссе и выгонят. Прошу труб, у меня только сорокапятки…

— Да ты что, в открытую катишь?! — пытался остановить его Сазонов.

— А, брось! Не порти мне нервы! — отмахнулся Ногин.

Я сидел у телефона с трубкой возле уха. Линия молчала. Но вот в ней что-то зашуршало, раздался скрип, вздох, — я понял: кто-то продувает микрофон.

— Проверяю, проверяю! — услышал я голос Сорокоумова, и одновременно отозвались с ЦТС.

— Порыв устранен, — доложил я.

Сазонов попросил меня вызвать комдива и обстоятельно доложил ему обстановку.

Прошло с полчаса. Противник не проявлял себя.

— Лучше бы он стрелял, — проговорил Сазонов, закуривая сигаретку.

Над крышей дома с ревом пронесся снаряд.

— Пожаловали! — поднялся Сазонов. Опасения его оправдались. Мы выбежали на улицу. В темноте скрежетали гусеницы, гремели выстрелы из пушек, стучали автоматные очереди.

— Ну-с, кто был прав? — злобно спросил Сазонов Ногина, когда мы, мокрые, усталые, карабкались по горе к лесу: гитлеровцы, обладая численным превосходством, заставили нас оставить только что занятое село. Сазонов радовался хоть тому, что артиллеристы сумели вовремя отвести сорокапятимиллиметровые пушки и подорвать захваченные трофейные.

У Ногина было хуже. Две его сорокапятки остались, артиллеристы успели унести только замки.

Отступая из деревни, мы смогли унести аппарат, но наведенную линию смотать не успели.

Не без труда удалось закрепиться и остановить раззадорившегося противника.

Как только бой затих, мы подключились к линии, ведущей к штадиву. Вскоре я был вызван к проводу Китовым и получил хороший нагоняй за то, что в злополучном селе в нужный момент не оказалось проводной связи и Ногин сгоряча прибегнул к открытым переговорам по радио.

Дивизия заняла прочную оборону. Но прошло несколько дней, и мы снова пошли вперед.

 

Глава одиннадцатая

Наша дивизия ускоренным маршем шла под Будапешт.

Нам уже было известно, что войска Третьего и Второго Украинских фронтов окружили столицу Венгрии. Противнику было предложено капитулировать. Но наши парламентеры были зверски убиты. Фашисты не прекратили кровопролития, продолжают разрушать красивейший в Европе город. Ходили слухи, что Будапешт голодает, в нем гибнут мирные жители, противник уничтожает исторические памятники, мосты через Дунай. Столица Венгрии стоит в руинах, а мне она представлялась такой красивой, какой я видел ее на открытках.

Всматриваясь в карту-десятикилометровку, я поражался огромным размером Будапешта. Вот где придется, в случае чего, поискать КП полка, поплутать, наводя линию!

Мы едем по 60–70 километров в сутки, давая на коротких привалах связь полку. На асфальтированном шоссе морозный наст, все обледенело. И хотя лошади кованы шипами, но скользят, падают… А нам, связистам, надо опережать полк. Но и полк мчится на повозках.

Мы спешили к Будапешту, вокруг которого шли большие бои. Лошади уже выбивались из сил. И какова же была радость, когда в одном из сел нас нагнала колонна крытых брезентом «студебеккеров», прикрываемая с воздуха истребителями. Машины предназначались для нашей дивизии.

Китов приказал мне оставить на повозках только ездовых, а всех остальных с кабелем и телефонными аппаратами погрузить в машину.

Нашу дивизию выгрузили в местечке в пятидесяти километрах южнее Будапешта.

Мы думали, что будет только короткая остановка, а потом сразу Будапешт. Но прошел день, два, и вдруг поступило распоряжение: начать нормальные занятия по боевой подготовке, составлялись расписания из расчета десяти часов ежедневной учебы. Значит, нас держат в резерве.

Мы наводили линию от командного пункта дивизии к полку. Линия шла через кладбище по окраине местечка. Сорокоумов, крякая, вбивал шесты в землю, а Пылаев распускал с немецкого трофейного барабана кабель. Я шел рядом.

— Дивно наших здесь, — говорил Пылаев, посматривая на красные пирамидки со звездами на вершинах.

— В каждом селе найдешь… — Сорокоумов вбил очередной шест. — Вот, — сказал он, показывая на красные пирамидки, — сколько тут нашей кровушки пролито. Море. Разрешите, товарищ лейтенант, покурить? — Он уселся на пустой барабан.

Я осматривал могилы наших воинов и остановил взгляд на одной из надписей: «Рядовой Ю. М. Брюханов — погиб коммунистом»… Давно мечтал я вступить в партию, но не подавал заявления, ждал, когда накоплю фронтового опыта. Теперь, мне казалось, время настало.

— Слушай, Сорокоумыч, — вполголоса сказал я. — Вот в партию хочу вступить. Как ты думаешь?

— Это правильно! Я первый дам вам рекомендацию, а вторую — комсомольская организация.

Скупые слова солдата, с которым связала меня фронтовая жизнь, в эти минуты были для меня дороже пространных рассуждений. Я поблагодарил его за доверие. Мы подошли к дому, где размещался КП полка. Возле каменных ворот стоял капитан Каверзин и крошечный по сравнению с ним капитан Бильдин, исполняющий сейчас должность адъютанта старшего в батальоне Каверзина. После ранения на подступах к румынской границе Бильдин лежал в госпитале, а вылечившись, вернулся в полк.

Но прежде он долго воевал с медиками дивизии, которые хотели направить его в тыловую часть. Тогда этот спор разрешил комдив, и Бильдин стал штабистом.

— А вот и Серега! — вскричал он, увидев нас.

Я поздоровался со своими друзьями и хотел сказать о том радостном, что взволновало меня сегодня, но Сорокоумов опередил:

— Наш лейтенант в партию вступает. Я ему рекомендацию даю.

— И я, — сказал Бильдин.

— Спасибо, друзья! — растроганно пожал я им руки.

* * *

В один из дней стоянки под Будапештом я был вызван на дивизионную партийную комиссию. По дороге я встретил Нину. Девушка шла, глубоко засунув руки в карманы ловко сидящей на ней шинели, лицо ее было сосредоточенным.

— Вы далеко? — спросила Нина.

— На дивизионную парткомиссию… В партию вступаю.

— Вас примут! — уверенно сказала она и улыбнулась.

Когда я входил в комнату, где заседала комиссия, то почувствовал себя школьником, сдающим самый важный экзамен. Во рту было сухо, но пить не хотелось.

— Лейтенант Ольшанский! — доложил я тихим от волнения голосом полковнику с седыми висками, что сидел на председательском месте.

Он внимательно посмотрел на меня и пригласил сесть на ближайший стул.

Борясь со смущением, я сел рядом с Ефремовым, кивнувшим мне головой.

Этот строгий на вид командир, водивший в бой тысячи людей, вот здесь, рядом со мной, казался таким добрым, мирным и скорей был похож на старого педагога, чем на воина. Но и не только комдив, а каждый из присутствующих, начиная с секретаря ДПК (как я уже знал, старого большевика, ветерана гражданской войны, награжденного одним из первых орденом Красного Знамени) и кончая воинственным начальником артиллерии дивизии, был проще, доступнее, роднее, чем в обычных условиях жизни дивизии.

Секретарь ДПК зачитал мое заявление. И хотя я сам его писал, но еще раз внимательно прослушал. Меня попросили рассказать о себе, и я рассказал свою незатейливую биографию.

Первым слово взял Бильдин, вошедший одновременно со мной.

— Ольшанского я узнал еще по дороге на фронт. Нельзя говорить об офицере Ольшанском не касаясь связи. Кто такие связисты? Можно ли их отнести к людям вспомогательного рода войск? Нельзя. Они придают армии слух и зрение. Линия, которую они прокладывают в любых условиях боя, все время напряжена. Ее рвут снаряды, повозки, ее режут диверсанты, ее подмывают воды распутицы — так было в Чехословакии, где связисты бродили по горло в ледяной воде, хлынувшей с гор. Связисты двойную тяжесть несут на войне. У них на плечах и оружие и аппаратура.

— Не отвлекайся, Бильдин, говори об Ольшанском, — вмешался секретарь парткомиссии.

— Я о нем и говорю: он связист. Притом — инициативный. Кабель в руках его связистов, как молния: вот он здесь, а немного спустя идет по нему ток в другом месте. Ольшанский делает все, чтобы линия ожила, чтоб по ней летели приказы и донесения, сам бегает по линии, исправляет ее под огнем…

Мне казалось, что никто еще так меня не хвалил. Я испытывал одновременно и неловкость, и радость, и гордость за наших связистов.

Выступало несколько человек, и все высказывали одно мнение: что я достоин быть в рядах большевистской партии.

На этом заседании парткомиссии я был принят кандидатом в члены ВКП(б).

По дороге в полк меня нагнал Бильдин.

— Сегодня ты, — сказал он, — занял в ряду бойцов-коммунистов… вернее заменил… А в общем… на, читай! — он протянул небольшой листок бумаги. На ней было всего несколько слов.

«Прощайте, друзья, прощайте, дорогие мои однополчане», — начал я читать и не дочитал, увидев подпись: «Ефим Перфильев».

— Умер! — сказал Бильдин. — Из госпиталя извещение пришло и эта записка.

Мы присели с Бильдиным на обочине дороги и впервые за всю войну выплакали накопившиеся слезы.

* * *

Все дни стоянки под Будапештом наша линия связи от дивизии к полку, наведенная по столбам железной проволокой, работала отлично.

Я устроил контрольную станцию около кладбища на окраине местечка. Здесь мы занимались с солдатами, здесь меня навестил однажды Стремин.

Помню, Стремин легко спрыгнул с лошади, передал повод Рассказову.

— Поздравляю, — сказал он суховато, но я знал — от всей души, — со вступлением в партию поздравляю.

Я поблагодарил его, и мы пошли меж могильных холмов и памятников.

Стремин шутил:

— Как можно жить возле кладбища? Видно, ты романтик, товарищ лейтенант. Жуковского начитался, если нигде как здесь место для контрольной станции выбрал.

А назавтра я получил пригласительный билет на партактив.

В большом зале местного кинотеатра сидели солдаты и офицеры — цвет нашего соединения. Я знал, что их тела в рубцах от ран, а души закалены в боях. И нет той силы на земле, которая могла бы сломить их, победить. Я видел здесь лихих разведчиков, артиллеристов, саперов, связистов. Вчера еще я считал себя их учеником, а сегодня сидел между ними как равный, выдержавший в боях испытание на зрелость. Эта мысль наполняла мое сердце гордостью и легкой тревогой за будущее: смогу ли я всегда и везде быть достойным этих товарищей?

Пока меня занимали такие мысли, на сцену за длинный стол, накрытый красным сукном, стал усаживаться президиум. С докладом о задачах, стоящих перед дивизией, выступил полковник Ефремов.

Комдив был одним из тех ораторов, которые завоевывают внимание слушателей не красноречивыми жестами, а логикой построения речи. Он очень сжато, но образно изложил, чего добиваются гитлеровцы, начав в последние дни атаки южнее Будапешта. Они хотят доказать, что способны наступать, и тем надеются поднять свои престиж, хотят продлить дни своего гнусного существования.

— У немцев сейчас новая тактика, — говорил Ефремов, — теперь они не устраивают артподготовок, а засекут огневую точку и уничтожают ее. И нам нужно это практиковать.

В прениях выступали коммунисты-фронтовики. Они делились опытом прошедших боев, вскрывали ошибки во взаимосвязи родов войск, упрекали телефонистов за помехи в проводной связи.

Мне тоже хотелось выступить. Я вспомнил бои, грязь, холод, трудности обеспечения проводной связью. Но как только я представил себя на месте оратора, меня охватило такое смущение, что я не мог собраться с мыслями, чтобы поделиться ими с партактивом.

Но и без меня было много выступающих, и они хорошо выразили общую мысль — громить врага с новой силой.

* * *

Полковник Ефремов выстроил дивизию на пустыре.

Ровными шеренгами стояли стрелки, осели колесами в рыхлый снег тяжелые, горбоносые «студебеккеры» дивизионного артполка, в артиллерийских упряжках — кони с остриженными гривами, массивные, похожие на лошадей древних былинных богатырей, месили громоздкими подковами снег.

С юга дул ветер, чувствовалась оттепель.

Дивизия ожидала вручения нового боевого знамени.

Комдив, подтянутый, в высокой серой папахе, неторопливо вышагивал в обширном четырехугольнике подразделений. Все поглядывали на дорогу: с минуты на минуту могла появиться машина командира корпуса. Линейные из комендантской роты стояли двумя шеренгами, держа в руках красные флажки — между линейными пойдут церемониальным маршем полки…

Наконец на дороге появился «виллис» командира корпуса. Оркестр грянул марш. Небольшого роста, в кожаном пальто с серым каракулевым воротником и генеральской папахе с алым верхом, командир корпуса, приложив руку к голове, поздоровался с дивизией. И сотни голосов, слившись воедино, прогремели:

— Здравия желаем, товарищ генерал!

Четким строевым шагом подошел к командиру корпуса полковник Ефремов. Выслушав его рапорт, генерал пожал Ефремову руку и, повернувшись к своему адъютанту, взял у него папку с Указом Президиума Верховного Совета СССР о вручении дивизии боевого знамени.

Генерал читал громким голосом. Мы стояли по стойке «смирно».

Генерал кончил. А когда на ветру заполоскалось вынутое из чехла знамя, на котором значилось теперь почетное, заслуженное в боях наименование дивизии, многоголосое солдатское «ура» покатилось по всем шеренгам.

— К церемониальному маршу! — скомандовал Ефремов.

И колонны частей и подразделений прошли строевым шагом, приветствуя командира дивизии и командующего корпусом.

На следующую ночь дивизия снялась по тревоге. Мы получили маршрут на северо-запад, к озеру Балатон.

 

Глава двенадцатая

Пасмурным мартовским утром обозы дивизии подошли к переправе через Дунай. Я смотрел на эту реку, прославленную в многочисленных песнях, и думал о том, что много еще будет сложено новых песен после окончания войны. Не таким мне представлялся Дунай: мне казалось, воды его должны быть голубыми, а они были мутно-зелеными. По берегам выжидающе уставились в небо длинные стволы зениток. Спаренные зенитные пулеметные установки видны были по всей прибрежной полосе.

Выпадал мелкий сухой снежок, дул северный ветер: мутные волны реки напирали на железные лодки понтона. Мост качался, скрипел. Команды саперов сидели в лодках с инструментом наготове.

Я шел возле своих повозок по мосту.

С высоты налетел рев. Повозки помчались галопом, я бежал, держась за одну из них. Содрогались зенитки, осколки бились о железо понтонов. Несколько «юнкерсов» рвались к переправе. Проскочил один, злорадно взвывали его моторы, он падал в пике. Навстречу трещали винтовки и автоматы, преграждая ему путь, вырастала сверкающая стена огневых трасс над северным берегом — били спаренные пулеметы. Но «юнкерс» упрямо не менял курса. Вдруг он дернулся, оделся дымом и пламенем, вильнул в сторону от моста, к середине реки, нырнул в воду. Взрыв передернул реку. Гигантские вулканы метнулись ввысь, рассыпались в мириады брызг и пали дождем на волны. А над мостом уже мчались наши истребители.

Вот мы и на западном берегу. Городок Дунафельдвар. За ним — равнина с поселками, садами, со свежеотрытыми траншеями, идущими параллельно берегу Дуная. Видно по всему — готовится прочная, глубоко эшелонированная оборона.

Дорогой нам попадались навстречу раненые, лежали они в санитарных машинах или на повозках. Раненые сообщали, что немцы массированным танковым тараном пробили брешь в нашей обороне и с ходу взяли находившийся в нашем тылу город Секешфехервар, разгромили госпитали, не успевшие эвакуироваться, и сейчас прут к Дунаю…

От Дунафельдвара мы ехали весь день по направлению к озеру Балатон, и уже поздно вечером КП дивизии остановился в селе Цеце. Отсюда моему взводу предстояло навести телефонную линию к следующему селу, Шиманторнии. Предстояло размотать десять километров провода. Была темная ночь. Вверху тарахтели «кукурузники». По шоссе непрерывной вереницей двигались обозы, вперемешку с ними — машины, изредка освещавшие дорогу фарами.

Линию мы вели вдоль шоссе, барабаны из-под кабеля складывали на повозки. Связь наводили неторопливо, прочно, думая, что здесь наша дивизия простоит долго.

Шел разговор, что передовая находится в сорока километрах впереди, за Шиманторнией, что дивизию поставят в четвертый эшелон.

Мы, спокойно работали, надеясь на порядок глубокого тыла. Но вот впереди обозов образовалась автомобильная пробка. Повозки наши остановились, а они везли кабель. Наводка связи задержалась. Обеспокоенный этим, я бросился бегом к голове колонны. За мной бежали Пылаев и Сорокоумов. Мы миновали повозки, сгрудившиеся в три ряда, и стали пробираться меж машин, которые стояли, тесно прижавшись друг к другу. Наконец добрались до первой из них. Впереди было свободно. Я заинтересовался. Приоткрыв дверцу кабины передней машины, услышал мирное посапывание.

— Ты что?! — дернул я за комбинезон полулежащего на сидении шофера.

— А? — сонно спросил шофер.

— Что спишь? Что дорогу запрудил?

— А передние разве уехали?

— Нет никого.

— Выходит — вздремнул, — сознался шофер, — вторые сутки не спавши…

Загудели машины. Колонны тронулись.

По шоссе от Цеце до Шиманторнии — десять километров. Я мог сократить путь и вести линию прямо по полю, но пугала карта: она показывала болото. Я дал направление первому номеру, разматывающему кабель, идти левой стороной дороги.

Первую контрольную станцию мы оставили на хуторе у развилки дорог, дорога вправо шла на КП к другому полку дивизии. С этого места в мою линию включились связисты, обслуживающие соседний полк.

Разведывать местонахождение КП Сазонова я послал Миронычева. Редела темнота, уступая место серому полумраку. Подозрительно близко слышалась стрельба, и в ней различались очереди немецких автоматов. Уже стало светло, когда повозки рванулись назад к Цеце. Обозники кричали:

— Немцы! Танки прорвались! Прут по шоссе!

Это походило на правду: справа из-за холмов взлетали ракеты, очевидно указывающие цели артиллерии, гремели разрывы. Я позвонил Китову и доложил обстановку.

Недовольным, как всегда, тоном Китов приказал продолжать наводку линии.

Вернулся Миронычев, бледный, запыхавшийся.

— КП нашел. Он на краю села… — торопливо говорил он. — Собираются уходить влево за канал. В Шиманторнии спокойно, а правее уже немецкие пулеметы бьют, но там шоссейку пересекает железная дорога с высокой насыпью. Можно пройти по левой стороне насыпи.

Соблюдая осторожность, мы добрались до железной дороги. Повозка была отослана назад, кабель несли на плечах.

Железнодорожная линия проходила через долину, меж двумя высокими холмами. Укрываясь за насыпью, мы пробирались к окраинным домам Шиманторнии. Возле них окопавшиеся зенитчики, поставив пушки на прямую наводку, обороняли шоссе. Прямо по гребням холмов пролегали траншеи нашей передовой линии.

У Шиманторнии занимали оборону казаки донского корпуса, с подходом нашей дивизии их хотели перебросить на другой участок, но задержали: немцы уже прорвались под Шиманторнию. Пехотинцы Сазонова занимали траншеи под огнем немецких автоматчиков. Казаки, вернувшись в траншеи, второпях расчленили два батальона стрелкового полка своим эскадроном, и Сазонов вынужден был с этим смириться: не до перемещений, если противник уже наступает. Было плохо еще и то, что правый фланг полка Сазонова, где находились позиции батальона Каверзина, имел разрыв с флангом соседнего полка. В спешке фланги сомкнуть не успели.

Мы поставили свой аппарат в подвале одного из домов вместе с полковыми связистами.

Я слышал, как по телефону полковник Ефремов запросил у Сазонова обстановку. Сазонов, доложив как всегда спокойно, сказал:

— Будем держать рубеж.

Противник напирал. Его артиллерия вела меткий огонь по нашим полковым пушкам. Вот когда мы вспомнили слова комдива о новой тактике врага! Прибывшие в помощь полку несколько танков и самоходок сражались героически против множества немецких «тигров» и «пантер».

Через определенные промежутки времени скрипели немецкие многоствольные минометы и неслись, пронзительно завывая, тяжелые мины.

Над нашим подвалом, в маленькой комнатке, сидел у телефона Стремин. Я поднялся к нему, чтобы лучше узнать обстановку на передовой.

— Положение наше не из приятных, — сказал он. — «Тигры» ползают против наших боевых порядков: то вынырнут из-за холма, то назад нырнут. Полковая пушка в лоб их не берет: толста броня.

Дрожали стекла, с нудной методичностью рвались тяжелые снаряды, разрывы слышались совсем близко.

— Здесь не дело оставаться, — сказал я. — Пойдем в подвал?

— Я приду позже.

Таков уж был Стремин. Он никогда не показывал своего волнения.

Спускаясь в подвал, на ступеньках я увидал незнакомого солдата. По его облику — смуглому лицу, темным волосам и пронизывающим черным глазам — можно было догадаться, что он уроженец юга. Солдат опасливо озирался по сторонам и удивил меня тем, что имел новые, чистые ватные брюки, новый ватник, но вымаранный в грязи карабин.

— Ты откуда? — строго спросил я.

— С передовой… Немец бил… Идем на формировку… Майор куда-то ушел, — проговорил он с акцентом.

Я еще раз подозрительно оглядел чистого после сиденья в окопах солдата.

— Сорокоумов! — крикнул я.

Сорокоумов выскочил из подвала.

— Возьми у него оружие!

— Винтовка не отдам! — грозно сверкнул незнакомец черными глазами.

— А куда ты денешься? — ухватил его за руку своей клешней Сорокоумов.

Я достал из кобуры маузер.

— Передать оружие!

— Устав… бинтовка… нельзя давать.

— На посту — да. А ты же не часовой.

Сорокоумов взял у солдата грязный, с заржавленным затвором карабин, снял с его плеча брезентовую ленту-подсумок. Были в ней новые, яркой меди патроны.

Задержанного мы привели к Стремину. Я сообщил ему свои подозрения…

— Обыщите его! — приказал Стремин.

Мы тщательно обшарили неизвестного. Белье на нем оказалось трикотажное, новое, немецкое. Документы принадлежали явно не ему, так же как и карабин; все это он забрал с убитого нашего солдата. Надеясь, видимо, на снисхождение, шпион развязал язык и, дрожа всем телом, торопливо, словно боясь, что не успеет высказать всего, стал выкладывать сведения о противнике, о том, что он и еще несколько таких же негодяев посланы к нам в тыл сеять панику. Пока он говорил, над нами все гудело, снаряды с воем, неслись с той и другой стороны, рвались совсем близко, сотрясая весь дом.

Время нас торопило. Допрашивая шпиона, Стремин тут же передавал полученные сведения в штаб дивизии, но вот он положил телефонную трубку и спокойно проговорил:

— Уведите его… И возвращайтесь побыстрее, не торчите под разрывами…

Мы не стали спрашивать, куда следует увести вражеского лазутчика, — все было ясно и так…

…Шпион показал, что у немцев есть приказ любой ценой взять Шиманторнию. Это походило на правду: натиск врага усиливался. Когда мы с Сорокоумовым вернулись к полковым связистам, державшим связь с батальонами, те рассказали, что происходило на передовой.

Меня особенно тревожило положение на позициях, где находились Бильдин и Каверзин.

Бильдин с двумя сорокапятимиллиметровыми пушками находился на стыке батальона Каверзина с соседним полком. Каверзин приказал Бильдину прикрывать этот стык. У Бильдина, кроме пушек, было два трофейных станковых пулемета и один ручной отечественный.

Немцы пустили на батальон Каверзина до двадцати танков. Теперь я видел эти танки сам. Они шли осторожно, временами останавливались, дожидаясь, пока саперы проверят, нет ли мин впереди. Наша артиллерия вела огонь по танкам; они, маневрируя, уходили, прятались в лощине и, словно в отместку, начинали засыпать снарядами наш передний край.

Бой продолжался весь день. Мне казалось, что этому дню не будет конца. Солдаты моего взвода не просыхали от пота, бегая исправлять порывы линии. А к вечеру Китов позвонил, чтобы я нашел Ефремова, который, обходя траншеи полка Сазонова, выбрал себе запасное НП рядом с Каверзиным, и дал ему связь.

Чтобы быстрее выполнить задание, я спросил у полковых связистов, где идет нитка к батальону Каверзина, и, не выпуская ее из виду, приказал Егорову наводить линию, следуя за мной. Мы немного прошли по селу и, выйдя на окраину, спустились в траншею. Здесь лицом к лицу я встретился с Ниной. От неожиданности мы оба вскрикнули. Нина выглядела уставшей и взволнованной. С того раза, когда я неловко поцеловал ее руку, мы не стояли так близко друг к другу. Послав догнавшего меня Егорова вперед, я остановился.

— Нина, здравствуй… Зачем ты здесь?.. — поборов смущение, спросил я.

— А ты зачем? — ответила она на вопрос вопросом.

— Ты сердишься, не хочешь видеть меня? — спросил я.

— Нет… — Она порывисто повернулась ко мне, и я ощутил на губах неумелый девичий поцелуй. — Иди, тебя ждут! — тут же проговорила Нина и отвернулась. — Иди. — Еще раз повторила она.

Наполненный радостью, я побежал догонять Егорова.

Мы быстро нашли комдива, но он недолго побыл на месте и, несколько раз переговорив по наведенной нами линии, ушел в соседний полк. Мне Китов приказал снять ставшую ненужной линию.

Противник, подавляя артиллерию огнем многих батарей и бомбежкой с воздуха, бросил на наши позиции танки, бронетранспортеры с пехотой. Кое-где он уже вклинился в наши позиции.

Через Шиманторнию лежал путь на Цеце, и только взяв Цеце, противник мог вырваться на придунайский простор. Шиманторния стала самым угрожающим участком, и комдив на высоте севернее села устроил свой наблюдательный пункт.

Я навел на НП комдива новую, короткую линию. Китов приказал сохранить и обслуживать и старую, потому что она обеспечивала связью соседний полк. Новая линия шла вдоль шоссейной дороги, беспрерывно обстреливаемой противником. Снаряды то и дело рвали провода, солдаты не успевали их сращивать.

Я находился в постоянном волнении: связь у шоссе все время прерывалась и даже маленькую линию, протянутую по Шиманторнии на НП комдива, мы не успевали исправлять.

А противник все лез и лез.

В полдень немецкие бомбардировщики бомбили Шиманторнию, сделав два захода: один по селу, другой по передовой. Часть бомб пришлась по боевым порядкам Каверзина. Комбата ранило осколком в руку, но, перебинтовав ее, он остался в строю. Тяжело ранило капитана Бильдина.

К вечеру немецкая авиация дважды повторила налеты. Одновременно шли в атаки немецкие танки и пехота. Подбитые нашими артиллеристами, танки и бронетранспортеры дотлевали около траншеи, и ветер уносил дым.

Обороняющихся оставалось в строю все меньше и меньше.

Мы едва успевали восстанавливать связь. Я выслал на линию всех своих людей, остался в подвале у телефона вдвоем с Сорокоумовым. Посланные связисты в линию долго не включались.

— Ольшанский, скоро будет связь?

— Ушли, — отвечал я. — Все ушли. Со мной — один Сорокоумов.

Услышав этот разговор, Сорокоумов запахнул шинель и, взяв карабин, вышел из подвала. Я остался один. Линия молчала. Корпусные связисты сидели со своим телефоном рядом со мной. Связь оборвалась и у них. Они побежали исправлять ее. Мне захотелось пить, подошел к крану водопровода. Воды не было. Сочились капли по стене подвала. Я вышел во двор. Стлался дым от догорающего по соседству здания, пощелкивали головешки, обрушивались стропила построек, разбрасывая по земле раскаленные угли.

Прямо от подвала витая лестница вела наверх в дом. Я поднялся туда, надеясь раздобыть воды. Дом был пуст — все наши, кто был в нем, укрылись в подвал. Только в боковой комнате по-прежнему сидел у телефона Стремин, уточнял обстановку в батальонах.

— А со связью плохо, — увидев меня, проговорил он не то с упреком, не то с сожалением. Чувствуя свою вину, я вернулся в подвал. В ту же минуту в него спустился с побледневшим лицом корпусной связист. Со своим напарником он недавно подал конец от корпусной линии на ЦТС полка.

— Немцы прорвались к мосту, — шепнул он мне, так же тихо добавил: — Товарища моего убили там, на линии.

Связист сел к своему аппарату, скорбно опустив голову. Я знал: он не уйдет с поста, как и все мы.

Связи по-прежнему не было. Сидя с телефонной трубкой у уха, я задавал себе вопрос: что там на линии с моими связистами?

* * *

А там было вот что. Сорокоумов бежал, всматриваясь в подвешенный кабель. От КП до моста, который был переброшен через канал, метров сто двадцать. На этом расстоянии линия оказалась целой. Не было порыва и на мосту, но на другой стороне канала Сорокоумов не успевал делать сростки. Походило на то, что провод был поврежден кем-то умышленно. И это после того, как по линии прошли опытные связисты… Над последним повреждением Сорокоумов постоял в раздумье. Он обнаружил здесь торопливый след кусачек. Исправив и это повреждение, он пошел дальше, держа карабин на изготовку. Провод шел через двор. Вступив во двор, Сорокоумов увидел немца. Враг стоял к Сорокоумову спиной, высматривая что-то. Сорокоумов неслышно, на цыпочках, приблизился к гитлеровцу и с силой опустил ему на голову приклад карабина. Немец рухнул, выронив ручной пулемет. Сорокоумов снял с плеч убитого сумку с патронными магазинами, вооружился пулеметом, включился в линию и позвонил.

Сидя в напряженном ожидании у аппарата, я ответил сразу. Сорокоумов рассказал о своих приключениях и спросил, что делать дальше. К этому времени я от полковых связистов уже знал, что в стык между полком Сазонова и казаками просочилась группа немцев. Об этом я предупредил Сорокоумова и приказал ему охранять линию до подхода помощи. А она должна была прийти: как всегда в трудные моменты, комдив послал учебную роту и дивизионную роту разведчиков уничтожить гитлеровцев, пробравшихся в наш тыл.

Сорокоумов, получив мое приказание, выбрал себе кем-то вырытую ячейку, разложил по ее бровке магазины, изготовил пулемет. И, ведя наблюдение, время от времени проверял исправность линии.

Сзади, на железной дороге, линия которой проходила по той стороне канала, что-то зашумело. Сорокоумов повернул голову. По рельсам ехала дрезина, вели ее три здоровенных немца. На площадке дрезины стоял станковый пулемет. Сорокоумов развернул свой пулемет и дал по дрезине очередь. Все трое свалились под насыпь. Сорокоумов подбежал к дрезине, скинул ее с пути и снова занял свою прежнюю позицию.

Из Шиманторнии доносилась стрельба. Сорокоумов теперь знал, что наши очищают село от просочившихся туда немцев. Постепенно стрельба стала приближаться к шоссе. Вскоре показались бегущие со стороны Шиманторнии немцы. Сорокоумов угостил их огнем. Тогда враги залегли и открыли стрельбу по связисту. Некоторые из них перебежками приближались к нему.

По шоссе в нарастающем грохоте катились со стороны Цеце два танка. Сорокоумов в тревоге оглянулся. От сердца отлегло: свои! Он увидел ни броне наших десантников. Они кричали:

— Держись, служба! Держись! Крой их, в душу…

Немцев словно ветром сдуло.

Взвалив на плечо трофейный пулемет, Сорокоумов пошел по линии, связывая свежие порывы.

* * *

Атаки противника продолжались. Главный удар врага на всем участке обороны дивизии все так же падал на батальон Каверзина.

Комдив дал указание Китову обеспечить этот батальон прямей связью от штадива, минуя полк. Китов приказал это сделать мне, разрешив продолжить линию от КП полка, но поставить ее на отдельный телефон, используя перемычку во время переговоров. В таких случаях мы соединяли проводом клеммы двух телефонов, и получалась прямая связь.

От КП полка до НП Каверзина было не более полутора километров, причем около километра путь шел по Шиманторнии, а дальше по открытой местности под непрерывным огнем.

— Это гибель! — сказал Пылаев.

Я и до этих слов, зная, как опасно и как необходимо навести линию, решил идти сам, но, когда Пылаев без лишних слов выразил мысль, наверное возникшую у всех, я сказал:

— Линию поведу я и два добровольца.

— Меня возьмите! — вдруг попросил Пылаев. Лицо его горело, в голубых глазах смешались азарт и злоба. — Меня! — непривычно твердым голосом настаивал он.

— И меня, — встал рядом с ним Миронычев.

— Ты устал, Миронычев, — поднялся Егоров, отстраняя товарища. — Отдохни, я пойду с лейтенантом.

Миронычев отрицательно покачал головой:

— Курским соловьям там не место.

Егоров посмотрел на него косо.

— Разрешите заменить Миронычева, товарищ лейтенант?

— Нет, — сказал я. — За меня останетесь вы, Сорокоумов! Следите за линией.

— Слушаюсь, — просто ответил старый солдат.

— Мироныч… ты уж там… не сильно, — проговорил Егоров.

Взяв с собой два барабана тонкого кабеля, станок для перемотки, телефон и сумку линейного надсмотрщика, мы вышли из подвала. На улице — горьковатый воздух пожарища. Впереди полыхали дома, клубился дым разрывов.

— Провод класть на землю вдоль домов и заборов, — сказал я и зашагал к мосту. Пылаев распускал, а Миронычев через двадцать — тридцать метров привязывал к кабелю кирпичи и камни, валявшиеся везде, и, оставляя слабину на случай порыва, укладывал линию у стен домов.

— А здесь как? — спросил Пылаев, когда мы подошли к мосту.

— Подальше от моста утопить провод, — приказал я.

— Правильно! — качнул головой Миронычев. — Мост у них под прицелом, взорвут еще. — Он навязал на провод камни и сбросил все в воду.

По мосту мы перешли на другую сторону канала. Задворками побежали к батальону Каверзина. Возле нас падали мины и носились пули. С передовой санитары по дворам и переулкам вели и несли раненых. Я спросил у пожилого солдата:

— Где ваш комбат, Каверзин?

— В траншеях, — ответил солдат.

На открытом месте мы поползли, волоча за собой станок с барабаном.

Наконец спустились в траншею и нашли комбата. Исхудавший, почерневший за эти часы напряженного боя, Каверзин плюнул и криво улыбнулся:

— Телефон? Что телефон? Солдат бы… А, впрочем, дай трубку! Огня мне! — заговорил он хриплым голосом, когда его соединили с комдивом. — Огня и солдат, солдат шлите… Нет? Стоять буду до последнего. — И комбат передал мне трубку.

Он стоял в конце траншеи. Повязка на его руке, бурая от запекшейся крови, алела в середине: рана была растревожена.

Слева от траншеи стояла сорокапятка, она стреляла не переставая. Сзади ухало орудие нашего танка; он, маневрируя, вел огонь по танкам и транспортерам противника, двигавшимся на батальон Каверзина.

Не пробившись через оборону батальона Каверзина, немцы нажали на казаков, и поредевшие ряды донцов дрогнули. Через их позиции прорвался «тигр» и, грохоча мотором, устремился к мосту. Батальон завернул свой фланг. Комбат, опершись здоровой рукой о бруствер траншеи, следил за лощиной, по которой медленно передвигались вражеские бронетранспортеры, они тыкались то в одно, то в другое место, пятились, приближались вновь, обстреливая наши позиции из крупнокалиберных пулеметов. Из бронетранспортеров на ходу выпрыгивали автоматчики, рассыпались в цепь, бежали к нашим траншеям и, встречаемые пулеметным огнем, залегали.

Линия связи каким-то чудом продолжала действовать. По телефону без конца следовали запросы и указания от комдива, его штабистов, корректировался артиллерийский огонь.

Впереди траншей черной тучей пронесся по земле ураганный вихрь снарядных разрывов. Мне показалось, что это дали залп наши «катюши», но я ошибся. Это возобновила огонь немецкая артиллерия.

Немцы, подбодренные артиллерийской поддержкой, поднялись. Уже близко мелькали их зеленые шинели, пятнистые, как шкуры пантер, куртки. Несколько наших артиллеристов у разбитых сорокапяток, расстреляв все патроны из винтовок и пулеметов, держали гранаты в руках и, строгие, с торжественными лицами, поглядывали на Каверзина, который тоже стоял с гранатой в здоровой руке.

В это время Пылаев с Миронычевым исправляли на линии порыв, а я сидел в нише траншеи, прижав трубку телефона к уху, ожидая звонка, как ждут спасения.

Прогремели взрывы гранат. И тут линия заговорила, я узнал голос комдива:

— Каково положение?

Я выглянул из ниши. Каверзин стоял у бруствера и метал одну гранату за другой.

— Немцы в траншеях. Каверзин отбивается гранатами… — доложил я комдиву.

— Передай, — удивительно спокойным голосом проговорил комдив, — пусть все отходят за канал.

— Передать всем! — крикнул я. — Комдив приказал отходить.

Я чувствовал: меня бьет дрожь. И все-таки я отключил телефон, перебросил его ремень за плечо и, пригнувшись и сдерживая себя, поспешил по траншее за солдатами. Тут же подбежали ко мне Пылаев и Миронычев. За стеной первого дома остановились. Наступила передышка — видимо, немцы не решились преследовать нас. Их прижала к земле наша артиллерия, вновь открывшая огонь.

Я распорядился смотать кабель.

Пылаев стал наматывать провод на барабан, а мы с Миронычевым подтягивали его. Но вот кабель за что-то зацепился.

— Сейчас я отцеплю его. — Миронычев выбежал за угол дома, но тут же вернулся. Он был бледен, губы его дрожали.

— Что с тобой? — подбежал я к нему.

— Каверзина… — прошептал он.

Я увидел, что двое солдат несут на плащ-палатке недвижного Каверзина. Спазмы сдавили мне горло…

На этом не закончились испытания напряженного дня. Сматывая кабель, мы подошли к полковой ЦТС. Сидевший здесь связист встретил нас вопросом:

— А где Сорокоумов?

— Как где? — удивился я.

— Он же ушел к вам…

Сорокоумов пошел устранять порыв и не вернулся.

Мы нашли его убитым. Он лежал с кусачками в руках. Лицо у него было обычное, спокойное.

За месяцы боев я привык к этому исполнительному солдату. Мне казалось, его смелость победит любую опасность… Смекалистый солдат ободрял шуткой уставших товарищей, давал им пример выносливости и храбрости.

Единственный, кроме меня, коммунист во взводе, он был и агитатором и политруком этого маленького подразделения, выполняющего самостоятельные боевые задачи. Никто не видел Сорокоумова уставшим, хотя он и уставал не менее других — я понимал это, глядя на его пропотевшую гимнастерку со следами выступившей соли. Все знали, что у Сорокоумова есть семья — жена, трое детей, и потому храбрость и самопожертвование его были поистине благородными.

Сорокоумов был у меня правой рукой. Локоть к локтю прошли мы с ним по степям Украины, по горам Северной Трансильвании, по путаным улицам встречавшихся на пути городов, по дремучим лесам на рубежах Венгрии и Чехословакии. Вместе гадали над картой, выбирая кратчайшее расстояние от КП дивизии до КП полка. Были мы и следопытами, блуждали по лесам, где еще не ступала нога советского солдата, были разведчиками, принимали на себя бой с немцами, оставшимися в засадах. И везде Сорокоумов оправдывал высокое звание коммуниста. Он и умер, как коммунист, выполняя боевое задание.

Мы похоронили его и, сняв шапки, постояли около свежей могилы.

— Вечная память тебе, наш друг и советчик.

 

Глава тринадцатая

Вечерело. Шиманторния была освещена пожарами.

Стремин уводил КП к наблюдательному пункту Сазонова. Уставшие, молчаливые, мы двигались гуськом друг за другом, перебегали через замусоренную щебнем, штукатуркой и стеклом улицу. Вдоль улицы с той стороны канала хлестали немецкие пулеметы. Неподалеку от нас, у стен домов, стояли, ведя ответный огонь, только что подоспевшие два танка ИС и самоходка. На ходу я посматривал на другой берег канала, туда, где был противник. Там взлетали ракеты, отдающие синеватым огнем, полосовали темноту лучи прожекторов.

Свою линию мы смотали; было приказано перейти на радиосвязь, которая велась двумя дивизионными радистами. Они переходили в мое подчинение.

За ночь положение не изменилось. Немцы не смогли форсировать канал. А к утру подошли наши танки, артиллерия. Чутьем, выработанным боями, я понял: готовилось наступление.

И наступление началось. Это была уже последняя страница войны. Противник не отступал, а бежал, бежал, и в этом паническом бегстве его военная машина рассыпалась.

Путь бегства немецких войск был усеян трупами их солдат. На дорогах, в кюветах, в полях, в лесах, у берегов озера Балатон — повсюду покореженной рухлядью валялась былая мощь фашистской Германии — танки, самоходки, бронетранспортеры, орудия.

В конце марта наша дивизия остановилась на отдых. Нас подменили части, идущие во втором эшелоне.

Был солнечный весенний день. Я вышел из домика, где находилась ЦТС полка. Кругом было так тихо, что я подумал: «Хорошо было бы в это время идти по весеннему лесу с Ниной и вслух мечтать о будущем. Ведь любит она меня, наверное, любит». Вспомнил ее поцелуй в траншее под Шиманторнией… Решил ей позвонить, вернулся к телефону. Мне ответил мужской голос.

— Позовите Ефремову, — попросил я. Прислушался — молчание. Я еще раз крутнул ручку, повторил вызов. На другом конце провода послышалось, как положили трубку.

— Ладно, — сказал я себе и вышел на улицу.

Я не думал ни о чем другом и только повторял:

— Дорогая, дорогая…

Мне хотелось порадовать Нину. Я вспомнил, что неподалеку, в садике на клумбе возле одного дома, зацвели ранние цветы. Зашел в садик и, крадучись, чтоб никто не увидел, нарвал небольшой букетик.

Я не знал названия цветов. Они были розовые и приятно пахли. Осторожно спрятав букетик в полевую сумку, чтоб кто-нибудь не посмеялся надо мной, я оседлал свободного от упряжки коня и поехал в штаб дивизии, который стоял в селе километрах в двенадцати от КП полка.

Проехав километров десять, я догнал повозку, на которой сидел знакомый мне солдат хозяйственной роты с каким-то местным жителем.

— Далеко собрался? — спросил я солдата.

— Столяра везу… — помедлив, ответил он. — Дочку комдива да еще одного связиста сегодня утром убили в лесу фрицы.

Видневшийся впереди лес качнулся, деревья медленно повалились…

Потом, помню, я вел коня на поводу, и он, словно понимая мое состояние, шел, медленно переставляя нога, понуро опустив голову.

…Перед вечером мы хоронили Нину. За машиной с гробом шли Ефремов, офицеры штаба, наши связисты.

За войну я привык к похоронам, но это скорбное шествие с особой болью отзывалось в моем сердце. Я смотрел на знакомый, бесконечно дорогой профиль.

Помню, горсти земли стукались о крышку гроба… Помню морщины на лбу Ефремова и старческие слезы на его ресницах. Мы стояли у могилы с непокрытыми головами. Я, никого уже не стесняясь, вынул из сумки смятые цветы, прижал их к губам и опустил к подножью красного столбика.

* * *

На следующий день дивизия тронулась боевым маршем к австрийской границе. Еще два дня ее полки сидели на плечах обреченных остатков разгромленных немецких частей. Связисты не спали и почти не присаживались, обеспечивая связь. Нас нагоняли мотомехчасти, мы их приветствовали, подкидывая пилотки в воздух.

Под городом Фюрстенфельдом, уже на австрийской земле, мы узнали о взятии советскими войсками Вены. У города Рудерсдорфа встречали праздник Первого мая; второго мая на марше ликовали, прослушав сообщение о взятии Берлина.

Мы продолжали наступать. Весь день двигались по асфальтированному шоссе на город Грац. Навстречу катились подводы с ранеными. Мы расспрашивали раненых:

— Что впереди?

— Всё, кажется, отвоевали! — сказал один раненый, приподняв желтоватое от потери крови лицо, освещенное улыбкой радости, — всё! — повторил он. — Последний у фрица драп.

Стали встречаться наши женщины, идущие с узлами на плечах, освобожденные из неволи.

— Землячки, откуда? — крикнул одной Пылаев.

— З Австрии, с-пид Америки, — торопливо ответила она, вытирая слезы со счастливого лица.

— Однако сильна ты в географии! — засмеялся солдат.

Толпы людей, идущих навстречу, становились гуще и гуще. Они вели нагруженные узлами и рюкзаками велосипеды, ехали на повозках, запряженных быками или лошадьми.

Рано утром мы давали связь по телеграфным столбам, вдоль шоссе.

Нащупывая свободный провод, я услыхал голос, очевидно, большого начальника.

— Последняя новость! — с хрипотцой говорил он.

— Какая? — спросил другой голос, молодой, бодрый.

— Немцы капитулируют. Капут!

— Слава богу! — выдохнул молодой.

— Я те дам богу… Слава оружию нашему, народу, партии…

— Знаю, знаю, товарищ первый, поговорка такая.

— Ну, ну, прощаю! Поговорка… — добродушно пожурил начальственный голос. — А сейчас, славные герои, важная задача: окружать противника, принимать капитулирующие части, оружие, технику. Подробности получишь пакетом.

— Слушаюсь, товарищ командующий.

— И о коде забыл? Еще раз прощаю: победа, брат!

Милые провода вы первые принесли мне весть о победе!

— Победа! — крикнул я своим солдатам и пересказал им слышанный разговор.

Мы обнимались, целовали друг друга, потом снова стали искать свободный провод.

Линии трещали, звенели:

— Победа!

— Победа!

— Победа! — летело по всем проводам.

Победа! Как много значило для всех нас это слово! Впереди жизнь! Та жизнь, где труд, учеба и все земные радости, от которых мы успели поотвыкнуть за эти трудные годы.

Двигались войска по шоссе, ведущему в южную Германию, на Мюнхен. На обочинах дорог большими группами сидели солдаты фашистских армий: немцы, австрийцы, мадьяры. Без оружия, в голубых, зеленых, желтых мундирах, они походили на неведомых птиц, стаи которых растрепала жестокая буря. Шли навстречу нам освобожденные из фашистского плена французы, индусы, англичане, американцы, поляки, сербы, хорваты, черногорцы. Переполненные радостью, они на ходу шумно приветствовали наших солдат.

Я смотрел на все эти картины, как на чудо из чудес, которое должно запомниться на всю жизнь.

В этот радостный миг я вспомнил Нину, Бильдина, Перфильева, Сорокоумова, Каверзина. Грудь сдавило щемящей болью.

Да, в этот счастливый день для самого полного счастья мне не хватало моих боевых друзей.

Пока бьется мое сердце, я не забуду их, как не забуду войны.