Когда уходит детство
Число тринадцать для меня счастливое. Судите сами: родился тринадцатого декабря; номер на мотоцикле – «13–13»; детство и юность прошли в Кочкарёвском дворе на Тринадцатом…
Из нашей дворовой компании я самый младший. Пацаны успели отслужить, а мой призыв только следующим летом. Двор всех провожал и встречал. Он, точно живой организм, ждал с нетерпением каждого своего воспитанника, однако вынужденную разлуку с одним из них переносил особенно тяжело.
Кочкарь.
Это он «качал макуху» у нас во дворе. Это он был, как стали говорить много позднее, «неформальным лидером» и авторитетом для всего Тринадцатого района. Это в его честь на нашем воображаемом, победоносном знамени золотыми буквами горело: «Кочкарёвский двор»! Уже своим внешним видом Кочкарь выделялся: высокого роста, крепкий, с открытой, доброй улыбкой на светлом лице. Всегда с гитарой. Это был наш оберег и наша вера!
Кочкарь демобилизовался из рязанской дивизии ВДВ тоже тринадцатого, июня…
Был выходной. С утра я выкатил из сарая новенькую «Яву» и по привычке холил её: протирал чистой фланелевой тряпицей отливающие никелем детали, без того сверкающие: фару, стекло спидометра, зеркала, фонари. Солнечные зайчики весело прыгали рядом. Стараясь ни капли не уронить на любимого коня, долил топливо в бак. Слегка качнул рычаг стартёра. Двигатель, измаявшись ожиданием, с явным удовольствием заурчал.
Ночная прохлада освежила липкую, мясистую листву тополей; она пахла остро, терпко. День обещал быть жарким и, похоже, душным.
Кочкаря я заметил сразу: заломленный на затылок голубой берет, солдатский ремень с бляхой из квадратика солнца, на груди парадным строем значки, широкая поперечная лычка на погонах, в открытом вороте кителя – десантная тельняшка с чередующимися полосками: голубыми – указывающими, что обладатель сего спустился прямо с небес, и белыми – символизирующими чистоту помыслов.
Мы давно, ещё по письмам, знали предполагаемую дату приезда. Кочкарь шёл из-под солнца прямо ко мне, в проёме двух домов. Неспешно, уверенно. И родной двор казался тесен ему в плечах.
Я бросаюсь навстречу…
– Вовка, здорово! – Кочкарь, едва скрывая волнение, ставит на землю спортивную сумку. Стальной рукой сжимает мне ладонь. – Ну, вот и дома…
Смущённо улыбаюсь в ответ и молчу; радость лучится изнутри. Кочкарь подходит к скамеечке под тополями, раскидисто садится. Я опускаюсь рядышком.
– Володь, сгоняй за Ниной! Она не знает, что я вернулся. – Кочкарь окидывает долгим счастливым взглядом двор. – Хотел… как с неба свалиться.
– Сгоняю. Я мигом! – Через силу отрываясь от него, иду к мотоциклу.
Из дома с восторженными криками, широко распахнув объятья, выскочили Витяня и Гера.
* * *
Двор наш – десять домов. Все деревянные, с печным отоплением.
Двор для меня – это прежде всего характерные запахи…
По краям: друг на дружке – сараи, дровяники. После зимы там тень. Снег тает поздно. Идёшь мимо – ноздри щекочет влажным запахом свежепиленых осиновых и берёзовых дров. В поленницах принято прятать всякую всячину. Руку туда так и тянуло. Сунешься – хоп – пачка сигарет! В карман её. Потом выясняется: Витяня схоронил, чтобы домой не тащить.
Зимой построили новый двухэтажный сарай.
Доски неструганые, жёлтые, свежие. Вдыхаешь аромат, не надышишься! Ходишь по коридору вдоль кладовок принюхиваешься. Если какой-то запах исчез, проверяешь: что изменилось? Благоухание солений – это у Кипрушкиных огурцы в бочке солёные. У Вороновых сын увлекается физикой: изнутри несёт электричеством, лаком, канифолью. Навесной замок гвоздиком ковырнём… Посмотрим, покрутим новый приборчик, он обязательно действующий – вертушечка под стёклышком – на место поставим. На втором этаже сарая веранда и скамейка на всю длину. Сторона на юг. Лужи во льду, а здесь от стенки печёт. Ноги на перила. Едва шевелимся. Млеем под очумевшим апрельским солнцем, словно мухи после зимней спячки. Возьмём увеличительное стекло и выжигаем каждый своё: кто бородавки на руке; кто – тупо – дырку в доске; кто наведёт лупу на коленку задремавшему приятелю, сфокусирует солнечный жар в одну точку и… скромно отойдёт. Через пару минут ткань прогорит и как кусит: «А-аа!».
Я выжигал на стене: «Вова + Женя».
Пахло автомобилями…
Наши ведомственные дома принадлежали двум автоколоннам: грузовой и автобусной. Жили здесь в основном одни шоферы. Отец работал на «Колхиде». Сосед – на грузовой дизельной «Шкоде». Он заезжал на ней во двор и не глушил никогда. Конечно, пахло солярой.
Может, кто обращал внимание: водители среди обычных людей заметно выделяются: они шустрее, находчивей, в технике разбираются отлично. Весь Тринадцатый – моторизованный район. У каждого в сарае если не мотоцикл, то хотя бы мопед. Но если у других – «Минск», у нас – «Ява», у них – «Восход», у нас – «Чезет». Кочкарёвский двор был самым продвинутым во всём. В любом деле.
Помню запах курева…
Решили мы с Саней стать взрослыми. Самый короткий путь к этому – закурить. Пробовали сначала хабарики – не понравилось. Решили купить сигарет. А как купишь? В магазине никто не продаст. Деньги прохожим суём – отказываются. Наконец дошло до нас: можно купить самим, открыто, но только не одну пачку – сразу несколько. Заходим в магазин, вид подневольный, и продавщице: «Папка послал сигарет купить!». Она пересчитывает монеты, взамен кидает на прилавок пять пачек «Северных» по шесть копеек. И пошли мы становиться взрослыми в дальний сортир. Саня щёгольски зажигает спичку об задницу. Прикуриваем. Чадим сигарету за сигаретой. Не взатяг, просто: «Уу-ф – фу! Уу-ф – фу!». Как стало нас выворачивать… Чуть не померли! Я-то в сознании остался, а Саня не помнил, как домой попал.
Никогда не забудется и запашина новогодних каникул… Что ты…
Новый год – король всех праздников. Но я почему-то наступления Нового года в детстве побаивался… К его приходу морозы крепчали, и наш благо-устроенный туалет замерзал. Батя привычно бежал на второй этаж, умолял соседей не пользоваться канализацией и вызывал ремонтную службу.
Прибывает машина, в кузове – печь с паровым котлом. В топку, рады стараться, закидывают дрова, поддерживают устойчивый огонь. От парового котла протягивают к нам в квартиру шланг, и горячий пар под давлением подают прямо в унитаз. Квартира заполняется воньким, густым, тёплым туманом. Нечистоты весело разбрызгиваются. С улицы, через открытую входную дверь, заползает лютый мороз. Мои младшие брат с сестрёнкой безутешно громко плачут, упорно не желая разделять праздничного настроения всей советской страны.
К бою кремлёвских курантов мать еле успевала всё убрать и намыть. Вселившись, вонь неохотно покидала наше жилище. Формула запаха Нового года для меня никогда не была простой: только мандаринов, шампанского и бенгальских огней. Это всегда целый букет.
Хорошо помню запах близкой махаловки…
Источником являлся младший брат Кочкаря – Джуди. Прозвали так в честь обезьяны, в кино про неё насмотрелись. Джуди сутулый, руки длинные-предлинные, ниже колен. И огромные кулачищи. Шубутной. Ему – слово поперёк, Джуди – в драку. Одно время увлекался боксом. Азы освоил, секцию бросил. Мужик мимо идёт, он подскочит, шваркнет в торец. Не то, что ему подраться хотелось, просто удар отрабатывал. А в душе рубаха-парень, добряк.
Постоянно мне объяснял:
– Вовка, смотри. Раз! – его правая рука чугунным молотом вылетает вперёд, едва не задев мне шнобель. – Да смотри ты: рука постоянно прямая. Она должна составлять одну линию с кулаком. Ты понял?!
– Понял! – в подтверждение я часто киваю.
На его защиту могли рассчитывать всегда. Ему не важно: перед ним один человек или толпа. Ежели обидели салаг – меня или Саню, – Джуди в разборке первый.
Не в силах забыть я и запах наших дворовых игр.
Летом целыми днями играли: в «казаки-разбойники», «кислый круг», в «ножички», «лапту». Но самая любимая игра – «прятки».
Вот уж чего-чего, прятаться было где. Мой отец рассказывал, что у них в детстве эта игра называлась «прятанки» или «хоронки». Встаём в круг. Вместе с девчонками нас человек пятнадцать. Выбираем водящего. На него сама считалочка укажет: «На… златом… крыльце… сидели… царь… царевич… король… королевич… сапожник… портной… кто… ты… будешь… такой…».
А у Сикоси свой репертуар. Он тыкает грязным указательным пальцем в каждого по очереди и радостно выкрикивает:
– Шишел… мышел… пёрнул… вышел… – на последнем слове грубо выталкивая водящего из круга: – Саня, ты вада!
Саня послушно идёт к телеграфному столбу посреди двора, отворачивается и громко начинает считать до тридцати. И напоследок:
– Раз, два, три, четыре, пять. Я!.. Иду!.. Искать!..
Пока он считает, все разбегаются, прячутся. Я несусь между сараев к заветной прятке за поленницей. В ней впору укрыться только одному человеку. Если вада идёт, его можно подпустить почти вплотную, неожиданно выскочить и добежать до столба первым. Ветром лечу, а впереди меня Женька из соседнего двора: сиреневое платье, прыгают по сторонам золотые косички. Она несётся между сараями и – юрк! – на моё место. Кругом голая стена… Не успею спрятаться! Сейчас Саня обернётся, застукает меня… Я – следом за Женькой. Сильно толкаю её, прижимаюсь к ней всем телом. (Женька эта уже давно нравится мне.)
Несмело:
– Ты чего сюда?
Она раскраснелась. Молчит. Смотрит в глаза, сдувает непослушные волосинки с лица. Моя правая рука случайно оказалась у неё прямо на сердце. Оно стучит часто-часто.
– Кто не спрятался, я не виноват… – кричит вада.
Я крепче прильнул к Жене.
Она закрывает глаза, задерживает дыхание. От неё сладко пахнет карамельками. Я наклоняюсь к её лицу, неумело тычусь в приоткрытые губы. Всё происходит так неожиданно, впервые… В смятении отпрянул, сделал шаг назад.
Бдительный Саня опрометью бросается к телеграфному столбу:
– Вовка, туки-туки вада!
Он ещё полчаса бегает по закоулкам, пока всех не застукает или не пропустит.
В тягучем томлении машинально передвигаю ноги, не замечаю никого. Смотрю на своё тело со стороны… не могу в него вернуться.
Где-то далеко зовут вадить меня…
За шоссе Первого Мая – железная дорога. Чадят паровозы, разит сгоревшим углём. Железку перевалишь – Рыбка. Летом на Рыбке день-денской гомон, толкотня. Маневровый паровоз подаёт в тупики и выводит товарные вагоны, лязгают сцепные устройства. Мелькают с накладными экспедиторы, по деревянному перрону топают кирзачами подсобные рабочие, трещат откинутые в сторону сломанные ящики, газуют отяжелевшие машины.
К грузчикам подходим ватагой:
– Дяденьки, дайте арбузика…
Мужики дармовыми-то фруктами объелись – глядеть не могут. Щедрые. Выберут арбуз побольше:
– Бери, пацаны, не жалко, – хохочут. – Только в штаны не напрудоньте!
Мы вдвоём на опущенных руках тараним эту ягодину за вагон, точно над рельсом выпускаем из рук, арбуз под своим весом азартно крякает и разламывается. Мякоть сладкая, бордовая, сочная. Семечки чёрные натыканы по кругу. Сидим на рельсине, всей моськой в сердцевину погрузившись… Посасываем, чавкаем. Уши шевелятся, как у помойных котов. Отпрянем, сок так и струится с носу, с подбородка, со щёк. Аж дыхание от восторга сводит!
Сикося из нас самый старший. Ему пятнадцать. Отец у Сикоси уголовник. С ними не жил, всё по тюрьмам… Мать, тётка Соня, по ночам гнала самогон, приторговывала. Аппарат и готовую продукцию прятала в сарайке. Каждый наш сарай имел порядковый номер, но никто его не подписывал. Только у них на двери чёрной краской выведена цифра «13». Деньги в этой семье водились всегда. Имелось «рыжьё». Двор это хорошо знал. Знали мы и то, что на своём добре тётка Соня помешана… Их сарайку обходили далеко стороной.
Сикося обычно не дружился с нами, а подваливал к нашей компании, когда считал: выгодно. Мы к нему тоже не тянулись. Он ушлый какой-то… Наглый. Наевшись до отвала арбуза, мы смущались или хотя бы старались не выставлять напоказ свою физиологию. Сикося же лыбился, обнажал редкие гнилые зубы, потряхивал музыкальным задом и философски приговаривал:
– Писыки без пердыки, как свадьба без музы́ки.
Как-то раз мы сходили к вагонам неудачно. Ничего не обломилось. Тащимся понурые восвояси. Нас человек восемь, кто постарше, кто помладше. Разбег в возрасте – пять-шесть лет. И габаритами мы здорово отличались.
Идём мимо огромных складов, и тут Сикося, вкрадчиво так, предлагает:
– Эй, салаги, хотите сладостей?
Мы наперебой:
– Хотим! Хотим! – Сами вопросительно смотрим на него. Как не хотеть?.. – А где?!
– Я знаю! Пошли?
– Пошли…
И ведёт нас в проезд между сараями. Часов никто в ту пору не носил, но знаем: хоть светло, рабочий день кончился. На территории никого нет.
– Тут!
Сарай деревянный, высокий. Двустворчатые ворота, чтобы машине заехать, под воротами лаз – футбольный мяч пройдёт с трудом.
– Кто смелый?
Гера ложится на живот, бестолковкой в щель тычется – никак. Пролезть может только самый мелкий. Все уставились на меня. А на мне сандалии девчоночьи, зелёные. (Стою, как дурачина!) Говорил ведь матери… У всех ребят настоящие мальчишеские плетёнки. А эти закрытые, с рр-рантиком, дыр-рр-рочками, с глупой застёжечкой сбоку…
– Вовка, ты пионер? Давай первым!
Я быстренько – нырсть в склад… выбираюсь по ту сторону ворот. Встаю, оглядываюсь: «Ёк-макарёк!..». Ящики кругом и коробки, коробки, коробки… целый склад. Потолок высоко-о. И запах: дурманящий… сладкий… вафельный. Хожу между рядами, задрав голову, озираюсь.
Сикося мне с улицы:
– Ну, что там?
– Коробки…
– Читай, что на этикетках написано…
Прочитаю, подбегу к воротам:
– Вафли, печенье…
– Дальше смотри!
Я опять вглубь склада. А там сумерки: свет проникает только через щели в стенах да под воротами. Рву коробки, нащупываю пальцами содержимое и бегом с донесением к Сикосе:
– Пряники! Мармелад!
– Не то. Пошарь в другом углу… ищи вкусней!
Глаза понемногу привыкают. На одной наклейке пытаюсь разобрать: буквы русские, название – чужое. Ни разу такого не слышал. Не могу прочитать, бегу к воротам:
– Нерусское слово какое-то.
– Тащи сюда.
Волоком подтаскиваю коробку к самому проёму.
– Читай!
– Каа-рра-кум… «Кара-кум» какой-то. Конфеты.
Сикося довольный:
– Неслабо!
Пихаю коробку под ворота, они оттуда тащат, не пролазит.
– Сминай!
Прыгаю на ней, не хватает веса смять – лёгонький.
– Открывай, по карманам рассуём.
Разрываю картонку:
– Здесь тоже коробочки…
– О! Подарочные конфеты.
Передаю ему.
– Всё, харэ! Затарились.
Выбираюсь наружу, коробки под рубахи – и дёру. Добегаем до забора, один за другим – в дыру, к железной дороге. За насыпью – Парк коммунизма: берёзы насажены, ивы, бузина. Ныряем в густые заросли – мы в безопасности. Валимся на траву, открываем коробки, запихиваем конфеты в хохотальник. Не по одной, сразу по нескольку штук. Сидим, смеёмся с набитыми ртами. День гаснет, а мы светимся от счастья светлячками! «Нашару» нарубались шоколада! Для нас это не кража вовсе – приключение. Мы не лакомство «спионерили» – партизаним так!
Успокаиваемся, приходим в себя. По дороге домой попадается дорожный знак, пуляем в него конфетками. На меткость!
День проходит, два проходит, три. Конфеты закончились: какие съели, какие раздали. Повторяем нашествие. В стене одну из досок оторвали снизу. Удобно: когда надо – отодвинешь, когда надо – закроешь. Целой оравой забираемся. До того хохочем в этом складе, до того нам радостно… Бродим из края в край, пинаем пустые коробки. Уже всё знаем, всё надоело. От приторных сладостей воротит.
Джуди читает на этикетке:
– «Халва… арахи-со-вая».
Открывает коробку – в пергамент завёрнут большой липкий ком. Измазавшись, вытаскивает, волочет его к проёму в стене, поскальзывается, халва вылетает из рук на пол – «бах!», куски – по сторонам. Мы с гоготом, воем сползаем по стене, утирая слёзы и постанывая.
Целый месяц продолжалась эта лафа. Куш сорвали знатный. Двор за это время покрылся разноцветными фантиками, словно ковром, от ирисок, карамели, благородных шоколадных. Многие таскали сласти домой, к столу. Я свою долю держал в сарайке, тихарил от отца. Знал: выпорет по полной программе. Конфеты у меня были везде: в посылочном ящике под потолком, в настенном шкафчике, на полатях. Они были раскиданы прямо по дивану, на котором я спал летом.
Не знаю, сколько бы ещё продолжались наши набеги, но вдруг в городской отдел милиции вызвали повесткой Сикосю, Кочкаря и Геру. Оказывается, Сикося сладким не ограничился: с зарецкими бичами сколотил компашку. Подломили вагон с сигаретами. Их захомутали. Дознались про конфеты. Завели дело, и всё, что висело нераскрытого, чего, может, пацаны и не трогали, списали на них. Сикосю определили в спецшколу на два года, Кочкаря и Геру поставили на учёт в «детскую комнату». Их родителям выписали штраф «двести рублей» – сумма огромная по тем деньгам. Геру отец отлупил ремнём так, что тот месяц потом хромал и при малейшем скоплении народа, приспустив штаны, навязчиво демонстрировал фиолетовую гематому в форме двух полушарий.
Нас не тронули. Маленькие ещё!
Сикося после спецшколы недолго был на свободе. В первый же месяц – грабёж, привод в милицию и – новый срок. Но уже в колонии. И пошёл он по отцовским стопам всё дальше, всё увереннее.
На том «конфетное дело» закончилось. Больше про склад мы даже не заикались. Все были напуганы: милиция… Что ты… Невольно пришлось повернуться лицом к пристойным, мирным занятиям. (Лозунг: «Энергию атома – в мирных целях!» – оказывается, сложили про нас.) Нет, до посещения библиотеки мы не опустились. Всей гурьбой пошли записываться на станцию «Юный техник», в авиамодельный кружок. Станцию я обожал. Заходишь: с порога аромат клея… Запах волновал, доводил в процессе творчества до эйфории. (В те года невозможно было представить, что балдеть можно от одного клея…)
Я начинал с постройки планеров. И если модель делал сам, сам с ней и выступал. Было к чему стремиться! Ребята постарше строили кордовые модели с дизельным двигателем. Объём в полтора кубика, два… самые большие – пять. Корд – это проволока. Самолёт управлялся двумя струнами, метров по тридцать. Двигатель заправляли эфиром. Для того, чтобы запустить, нужно было компрессию подвести вручную и резко крутануть пропеллер. Рывком. Палец частенько попадал под удар.
Идём после занятий домой, я вижу у Кочкаря под ногтями – иссиня-чёрные сгустки запёкшейся крови:
– Чё у тебя с рукой?
– Пропеллер разукрасил…
«Вот бы мне так!» – завидовал я.
…В 71-й школе, где училась вся наша честна-компания, ребята только с Тринадцатого. Все свои. А Саня, мой лучший друг, ходил до седьмого в школу № 6. Почему – не знаю. В той школе – отовсюду: и с Зареки, и с Черёмушек, и с Мурманки…
Хрящ был с Сулажгоры.
Чего он с нашим Саней не поделил – неизвестно. Детали никого не интересовали. Главное: конфликт возник – надо разбираться. Кочкарь объявил, чтобы никто из посторонних не впрягался, пусть дерутся один на один. Он назначил день, время, место сшибки – огороженный пустырь у автошколы, в субботу, в три.
Приходим: мы – своей компанией, они – своей «шоблой», как убеждённо считал Джуди. Закон железный: никто не встревает, никто не разнимает. Мы жмёмся к забору, бойцы выходят в центр площадки. Минут десять топчутся друг против друга, заводятся. Хрящ тянет на Саню, понт создаёт. Вначале, как принято, было слово:
– Чушок!..
– Не возникай…
Хрящ прёт буром:
– Ща в пятачину получишь…
Мы наблюдаем. В напряжении. Началось! Пару тычков в плечи, по животу… Саня рукой попадает Хрящу в лицо… Тот ножки подгибает и не от удара – нам со стороны чётко видно – от страха аккуратно падает на бок. Типа: лежачего не бьют. Всё. Кипиш окончен. Наши поздравления Сане. Расходимся. Была договорённость: дело на этом закрыть.
Прошло три дня. Хрящ оклемался, осмелел. Оборзел! Шурум-бурум. После школы с кирюхами подловили нашего Сашку и отволтузили, синяки по всему телу. Кочкарь к нему: «Малой, что случилось?». Тот и рассказал…
А вот это уже никуда не годилось…
– Говнотики! – непримиримым рефери выставил оценку Джуди.
– Ну, что… теперь будем разбираться по-другому… – Кочкарь поставил многоточие и ушёл.
Оказывается, он отправился поднимать всю Тринагу. От дома – к дому, от двора – к двору. Было объявлено: завтра в шесть идём «мочить» Сулажгору.
Наступило «завтра».
Ближе к вечеру стали собираться: где по десять, где по тридцать, а где и полсотни человек со двора. Кучками перетаптываются, ждут. Поступает команда – потянулись на Кутузовский пятак.
Толпа формируется, накапливается около тысячи человек. Точно, конечно, никто не пересчитывал, но площадь перед Круглым магазином забита. Народ пришёл не с ложками для манной каши: в руках велосипедные цепи, цепи от бензопилы «Дружба», солдатские ремни с залитой свинцом бляхой, просто колы. Чтобы ухватистее держать цепи – намотали изоленту. Время настаёт, двинулись. Впереди Кочкарь, рядом макухи с Григорьевского и Рыбинского дворов. Идём плечом к плечу. Не разбирая ни возраста, ни ранга. На равных. Бок о бок с парнями после армии – салаги. Идём молча, угрюмо, как на работу. Цель у всех одна. Голова извилистой колонны удавом перетекает сулажгорский переезд, а хвост ещё ползёт по Достоевской. Уличные фонари выхватывают из вечерних майских сумерек блики-чешуйки заточенных металлических прутов. Движение перекрыли. Редкие машины останавливаются. Водители из кабины не выходят, не сигналят. Чувствуют: если сейчас встать у нас на пути – прольётся кровь…
Малолетки ликуют! Что ты…
Я иду в колонне вместе со всеми и твёрдо знаю: иду в бой за правое дело.
Мы вошли в мятежный посёлок, сминая все надежды на мир. Махач назначен на площади перед магазином «Городок», но Сулажгора будто вымерла. Даже бродячие собаки слиняли. Агрессия находит выход в задиристых выкриках. Погромов не устраиваем, ограничиваемся демонстрацией силы.
Со стороны переезда заревели милицейские сирены. Кочкарь приказал сваливать. (Было ясно: победа за нами.) Мы с Саней ныряем под забор металлосклада, решаем переждать. Гул уазиков, нарастая, достигает высоты. Визжат тормоза. Беспорядочно хлопают дверки. По всей площади топот кованых сапог: «Кто не спрятался, я не виноват!». Трещит штакетник. Опять взвизгивает неугомонная сирена. В неё вплетаются крики, ругань, шумная возня.
Сирены, нарушая тишину, ещё долго носятся по ночному району.
Району, побеждённому без всякой драки силой нашего духа.
Отсидев часа два, изрядно продрогнув, мы выбрались из укрытия и тайком подались к дому. Наутро сообщили: человек двадцать всё-таки забрали в милицию; парней продержали ночь в изоляторе, больше так, для острастки, и отпустили. Предъявить им было нечего.
Стали старше. Кочкарь поступил в авиаклуб, в парашютный кружок. Присвоили ему третий разряд и – в армию. Служить призвали в романтически притягательные десантные войска.
Провожали Кочкаря на Высотную всем двором.
Наша команда к этому моменту удвоилась. С нами были наши девчонки. Я так с Женькой и дружил. Кочкарь был с Ниной.
Следом за Кочкарём в парашютный подались и мы с Витяней.
В теории Витяня обогнал всех. Наземную подготовку тоже освоил назубок. Его назначили старостой группы. (Куда ни глянь: Кочкарёвский двор впереди!) Следующий этап – прыжки с самолёта в Деревянном.
Вот и февраль месяц. Аэродром ДОСААФ: расчищенное зимнее поле, по краям сугробы в два метра. Двигатель самолёта запущен. Идём на посадку. Парашюты – основной и запасной, точно два увесистых курдюка, сковывают движения. Ледяная острая крошка летит в лицо, давит на грудь, не пускает в самолёт.
Возбуждённый, радостно пихаю Витяню в спину:
– Сейчас прыгнем!..
Витяня молчит и, такое ощущение, сильнее сгибается под тяжестью Д-5.
В самолёте он садится на металлическую скамейку у самого дверного проёма: ему прыгать первым. Я усаживаюсь рядом. Инструктор закрывает дверь. АН-2 набирает обороты, выруливает на взлётную полосу, прибавляет газу. Взлетаем. Как неваляшки, одновременно клонимся на бок. В салоне тряска, шум двигателя оглушает. Тереблю Витяню за рукав, не слыша себя, ору ему на ухо:
– Надо! было! фотик! взять!..
Он в ответ ненамеренно трясёт головой. Взгляд отсутствующий. Щёки бледные.
Самолёт делает большой круг, летит по прямой. Инструктор кидает пристрелочную ленту, определяет скорость ветра. Витяня заслоняет мне обзор, но кусок картинки вижу: внизу, в снежной дымке, белёсая земля, как на карте. Самолёт разворачивается, ложится на курс.
– Встать!
Я поднимаюсь. Витяня сидит. Смотрит себе под ноги. Толкаю его в плечо. Помедлив, встаёт, нехотя подходит к двери. Пол в самолёте наклонный, на подошвах валенок ледяная корка. Скользко. В самолёте болтанка. Хоть бы не упасть! Слева от выхода замигал красный фонарь. Навязчивая сирена пнутой шавкой взвыла над ухом прерывисто, громко: «Вв-вя, вв-вя, вв-вя».
Руки у нас сложены на груди: в правом кулаке зажато вытяжное кольцо основного парашюта, левая ладонь сверху – фиксирует.
Инструктор поворачивает рукоятку, открывает дверь… Будь это у нас во дворе, я бы сказал – на улицу… А тут!.. Близость холодной бездны возбуждает и… манит. Красный сигнал будто заклинило: он перестаёт мигать, вспыхивает ярче. Сирена зашлась длинно, тревожно. Инструктор хлопает Витяню по плечу:
– Первый, пошёл!
И вдруг Витяня отшатывается назад… дёргает вытяжное кольцо. Купол скомканным постельным бельём выползает из ранца, заполняя собой пространство в салоне.
Я в шоке…
Инструктор резко отодвигает Витяню в сторону и командует:
– Второй пошёл!
«Убьюсь, так убьюсь», – единственное, что успеваю подумать, и, оттолкнувшись левой ногой от порога, ныряю в холодную пустоту…
У молодёжи всегда есть свои кумиры.
И правильно!
Один хочет походить на знаменитого артиста, другой на полярника или космонавта. Я часто вспоминал нашу считалочку: «Кто ты будешь такой?». На этот вопрос ответил давно… Я непременно хотел стать таким, как Кочкарь. К тому моменту уже старший сержант воздушно-десантных войск Сергей Кочкарёв. И раз для этого нужно прыгнуть с неба, – я готов!
* * *
Пока Кочкарь ходил домой показаться родителям, Гера сбегал с трёхлитровой банкой до ларька, принёс бормотухи. Сели на скамейку у теннисного стола. Сергей расстегнул ремень, снял китель и остался в тельнике.
Витяня вытер пот со лба:
– Ну и духота. Гроза будет.
Кочкарь долго посмотрел в небо. Чёрные облака тяжело подползали к солнцу:
Выпили. Гера поставил мутный гранёный стакан на землю:
– Время бежит… Вовке на будущий год в армию. Саня служит в Заполярье, на Северном флоте. Сикося… Встретил его тут как-то в троллейбусе. Смотрю, весь в наколках, расписной, башка под ноль, но на харю такой свежий, цветущий. «Хорошо выглядишь», – говорю. Он: «Так я только что оттуда».
Выпили ещё. Закусили зелёным луком с грядки да ржаным хлебом. Гера принёс из дома гитару и подушечки «Дунькина радость»:
– Помнишь «конфетное дело»?
– Разве такое забудешь?!
– Ты у нас везу-унчик, тебя отец тогда не тро-онул!
Кочкарь взял в руки гитару. С ладов сорвались пробные аккорды… Он прикрыл глаза, и задушевные, родные до слёз, ритмичные мелодии наполнили двор. Спели про то, как плачет девушка в автомате, про Алёшкину любовь.
– Жалко, Джуди нет. Он бы свою любимую завёл: «Допрос ясеня».
Джуди, младшего брата Кочкаря, самосвал сбил на мотоцикле. На похороны приехать не удалось. Не чокаясь, помянули его.
Как-то незаметно банка опустела. Гера поднялся со скамейки:
– Щас сбегаю ещё…
– Валяй! – Кочкарь глянул на сараи и, припоминая что-то, встал. – Перед армией, как уходить, спрятал под обналичкой парашютную шпильку. На удачу. Интересно: блокировка жива – нет?
Упруго ступая, он направился к крайнему сараю, остановился у двери, сделал к ней шаг. Поддатенький Витяня засеменил следом, стараясь не отстать, и с ходу упёрся лбом в могутную спину Кочкарю; тряхнув охмелевшей головой, поднял затуманенный взгляд: цифра «13»! Мысли его беспокойно заметались: «Сикосин! Говорят, к ним в сарайку недавно пытались залезть».
– Кочкарь, идём отсюда…
– Я быстро…
Сергей с силой оттянул скрипучую потемневшую доску.
За спиной раздался шум. Затем пьяный женский крик. Не оборачиваясь, Кочкарь узнал голос тётки Сони, матери Сикоси. Потрясая рыхлым подбородком, задыхаясь от ярости и темпа, она прерывисто хрипела:
– Я вам… покажу! Как… в сар-р-ай-ку… мою! – и уже себе под нос свирепо: – Голодр-рр-ранцы!
До Кочкаря не сразу дошло, что ругают именно его.
Витяня попытался приобнять сварливую старуху, задобрить, отвлечь, но у него ничего не получалось. Из открытого окна на первом этаже выскочил Сикося и бросился к сараю на крик матери.
Кочкарь увидел его и радостно улыбаясь, пошёл навстречу.
Сейчас все люди Кочкарю – братья.
Весь мир люб!
А Сикося, Мишка Сикорин, с которым в детстве столько прожито, подавно.
Если бы он не купался в дворовом счастье, то смог бы заметить, до чего холоден взгляд и решительно сжаты Сикосины губы. Как, по-звериному пригнув бритую голову, скользящими быстрыми шагами тот приближался, скрывая правую руку за спиной.
Тётка Соня толстыми бородавчатыми пальцами вцепилась в тельник Кочкаря, он повернулся к ней и на какой-то миг оказался к Сикосе спиной…
– Кочкарь! Берегись! – дикий крик Витяни разрубил двор на Тринадцатом…
Что-то длинное, острое предательски вошло в тело Кочкаря, как раз вровень с сердцем. Взгляд Сергея поплыл, ватные ноги не удержали, и он рухнул в тёплую пыль.
Над Кочкарёвским двором сильно громыхнуло… Первые крупные капли дождя упали на землю.
Мы въезжаем с Ниной во двор – навстречу, по лужам, – Женька:
– Там Кочкаря убивают!..
Не останавливаясь, прибавляю газу.
Смотрю – двор изменился.
Притих.
Съёжился.
Живой организм стал восковой декорацией.
Застывшая растерянная улыбка двора пугала…
Исправить уже ничего было нельзя. На руках Нины Кочкарь затих. Окровавленное тело прикрыли кителем, тяжело увешанным армейскими значками.
Я как бы со стороны видел сейчас самого себя, двор, Нину, Кочкаря…
Я и здесь… и не здесь.
Звуки становятся отдалёнными, притупляются запахи…
Глухота.
Потерянность.
Плохо понимаю, что делаю… говорю. Вот пытаюсь какими-то нелепыми словами успокоить Нину.
Боли нет.
Осознание потери ещё не пришло. Горе не придавило своей тяжестью.
Тяжесть, которую придётся нести по всей жизни, навалится потом…
…На суде Гера, не обращая внимания на замечания судьи, настойчиво пытался доказать, что Сикося убивал Кочкаря вместе с матерью: «Она, стоя на коленях, била по неподвижной голове Сергея обломком кирпича. Сикорин сидел у него на пояснице и заточкой из отвёртки наносил удары по спине, один за другим». Его показания не повлияли на решение суда. А Витяня молчал. Мать фигурировала в деле лишь свидетелем. Сикорину дали десять лет. Все понимали: без крупной взятки тут не обошлось.
Никто не знал тогда и не мог себе даже предположить, что пройдёт совсем немного времени, и власть денег в стране будет безграничной.
* * *
Вся молодёжь Тринадцатого, Сулажгоры, Мурманки провожала Кочкаря в последний путь. Чёрная река текла широко, полноводно, выходя местами из берегов. Гроб Сергея, попеременно меняясь, несли на плечах до самого кладбища. Мы с Хрящом тащили огромный венок и боялись глядеть друг на друга.
До меня только теперь начинало доходить это нелепое, непоправимое… неподъёмное горе… Слёзы предательски наворачивались, как ни старался их сдержать. Мне было жалко Сергея, жалко его маму, отца. Горько за Нину. Мне было жалко всех…
Но жальче всего мне было себя.
Я чувствовал, что сейчас вместе с Кочкарём мы закапываем в мёртвую землю не только этот сосновый гроб, обитый красным ситцем. Непослушными пальцами я бросил в могилу горсть медных монет, налегая на лопату, сталкивал вниз гулкие комья жёлтого песка… опуская в бездушную глубокую яму, предавая земле… своё собственное… детство…
Погребая его безвозвратно.
Навсегда!
* * *
Воздушный змей
В неизвестность первые шаги… Из детства – в бесконечную туманную даль.
Путь этот проходит сквозь поток событий, чередующихся, словно в калейдоскопе: горьких и сладких, грустных и весёлых, радужных…
Разных!
Великим событием для меня было появление в городе первых троллейбусов. Что ты… Я называл их «рогачи». Они разворачивались на старом вокзале, у Танка. Первый раз на диковинном транспорте прокатился с отцом. Мне всё понравилось: как кондуктор отматывает билеты из сумки на животе, переходя по просторному салону от одного пассажира к другому; какие блестящие в троллейбусе поручни, широкие мягкие сиденья и большуханские стёкла, точно в аквариуме. Топливо не заливают – а Он везёт и везёт, да ещё электричеством в высоких проводах потрескивает. Можно стоять и смотреть через стекло, как водитель рулит. Я сдвинул козырёк кепки набок, прижался лбом к стеклу-перегородке, расплющив нос. А тётенька-кондуктор заметила, что я в восторге, возьми и скажи:
– Ты приходи, я тебя покатаю!
– Меня?! Покатаете?..
Такая тётенька хорошая…
На следующий день родители – на работу, а я нарядился, будто праздник, и пошлёпал на остановку. Стою, высматриваю нужный троллейбус. Их много… Один придёт – другой уйдёт. Один придёт – другой уйдёт. Вытягиваю шею, глазею по окнам, ищу ту самую, знакомую тётеньку. Самовольно зайти в троллейбус… не смею. Жду, когда меня окликнут, позовут. А доброй тётушки всё нет и нет. Приволок деревянный ящик, сел на него, кулачок – под щёку. Пригорюнился. Захотел есть, убежал домой. На следующее утро опять пришёл. Такое желание было прокатиться… Что ты…
Две недели ходил по утрам на остановку, ждал сердобольную кондукторшу, но так её больше и не увидел…
В детстве я был нерешительным, робким. Часто плакал. Если чего-то хотелось, терпеливо ждал, просительно заглядывая взрослым в глаза. Не любил себя за это, да что толку.
Мне казалось, я никогда не стану смелее.
До переезда на Тринадцатый мы жили у бабушки в Сулажгоре. Городской микрорайон этот больше смахивал на деревню. Бревенчатый бабушкин дом – «хоромы», как уважительно величали домашние, – стоял на горушке. У неё и хозяйство деревенское: кролики, курицы. За домом – огородище: с картошкой, морковкой, редиской, укропом, лучком.
Из сверстников по соседству – мальчишка на год младше. Мы с ним всё мечтали найти клад и купить гору «петушков». На поиски отправлялись к автобусным остановкам, забирались под деревянный настил, искали оброненные монетки.
Сквозь щели в досках дневной свет еле пробивается. Подолгу кряхтим, ползая в тесном пыльном пространстве. Если народ ходит по остановке, затаимся, чтобы не выдать себя. (Доски прогибаются над головой, песок сверху сыплется – лежим, не дышим.) Добыча бывала разной. Сразу после зимы, когда таял снег, мы собирали мелочи по целой горсти. Полная жменя копеечек, трёхкопеечек, пятачков. Выбираешься оттуда грязный, как чёрт, и довольный, если нашёл. Считать не умели, и все монетки кучкой относили в магазин в обмен на леденцы. Эти остановки служили нам копилочками. Как-то раз нам страшно повезло: у самого магазина, в траве, мы нашли мокрую красную денежку с портретом дедушки Ленина. Разделили по-честному: одну половинку я оторвал ему, вторую взял себе. Тратить сразу не стали, решили копить на велосипед…
Каждое лето к бабушке на каникулы приезжал мой двоюродный брат в нарядной плюшевой кепке. Он был старше меня на два года, но важничал на все четыре. Со мной совсем не играл. Я невольно тянулся к нему, он знай посмеивался:
– Тюля!
Однажды брат взял из кладовки дедушкины инструменты, старую газету, с кухни – нож и унёс всё в сарай. Слышу, что-то мастерит: пилит, стругает. Пытаюсь приблизиться – шикает. Закончил работу, выносит из сарая непонятную хрупкую конструкцию из реечек, обтянутых газетой, с длинным расщеплённым хвостом-мочалкой из лыка. Теряюсь в догадках: что это? Идёт на пустырь. Я – поодаль, следом. Разбегается, подняв вверх таинственный аппарат, и внезапно… тот, словно живой… взмывает в воздух! Управляя длинной нитью, брат то отпускает его в свободный полёт, то придерживает, подтягивая к земле. Издали смотрю, как в вышине планирует причудливый прямоугольник, как взбирается он в небо по невидимым ступеням.
Длинный хвост с бантиком на конце красиво вьётся по воздуху.
Мне тоже хотелось так бежать, удерживая шнур…
Навстречу ветру!
В августе брат засобирался в свою Кандалакшу… говнялакшу. Едва дождавшись, когда за ним хлопнет калитка, я кинулся в сарай… Чудо-крыла нигде не было! Обыскал каждый уголок и вдруг… наткнулся… на брошенные обломки… растерзанной птицы.
Себя было жалко. Слёзы стояли в глазах.
Мечта запустить в небо воздушного змея с тех пор не отпускала меня, преследуя даже во сне.
* * *
В город, на Тринадцатый, мы переехали, когда мне исполнилось шесть лет.
Квартиру нам выделили в деревянном двухэтажном доме по шоссе Первое Мая: с отдельной кухней, водопроводом, с газовой колонкой. У нас, как у буржуев, теперь был свой туалет и целая комната на четверых: мама с папой и мы с сестрёнкой. (Брат Игорь появился через год.) Вот бы такую квартиру, да жить рядом с бабушкой! Там всё знакомое, родное.
В новом дворе я никого не знал, чурался и летом с утра до вечера пропадал в Сулажгоре. Баушка жила с дедом и дядей Мишей, но я считал, что она главнее, и потому шёл в гости именно к ней. А ещё там была собака. Дома мать не разрешала заводить, как ни канючил. Спаниель Тихон отогревал мою душу. Окрас у него чёрный с белыми пятнами. Издалека заприметит меня в начале улицы – летит навстречу со звонким радостным лаем, уши на бегу треплются. В дом прошмыгнёт между ног первым, заглядывает преданно в глаза и барабанит хвостом-обрубочком по фанерному шкафчику, быстро-быстро: «ту-ту-ту». Моё сердце восторженно вторит в ответ: «тук-тук-тук».
Мы с Тишкой дружили – не разлей вода!
Вот и это лето закончилось быстрее зимы. Началась учёба. Из школы вернусь и сижу дома, грущу.
Двор для меня был чужим.
Холодным. Неуютным.
Опасным…
Зимой из окна я с завистью наблюдал, как ребята играли в снежки, строили крепость, прыгали с крыш сараев в сугробы. Им вместе хорошо, разве-есело… Хотелось присоединиться к ним, но я боялся: выйду, все будут… смотреть на меня.
Пожалуй, я так и просидел бы взаперти до сих пор, но весной мать насильно выпихнула меня на улицу. В апреле на пустыре за сараями бежали полноводные ручьи. Детвора возводила запруды, пускала кораблики. Солнце слепит. Щурясь, гляжу по сторонам, вдыхаю талый воздух с запахом ивовых кустов. Малыши смеются, брызгаются, прыгают через поток.
Там впервые я и увидел Коську…
Он показался мне богатырём. Что ты… Коська выделялся среди сверстников ловкостью, какой-то завидной отчаянностью. С ним хотели водиться все. Я об этом даже не мечтал…
Нас свела консервная банка с «килькой в томате».
Возвращаюсь однажды из школы, гляжу: во дворе Коська с ребятами. Подходит ко мне, конопатый и ростом… пониже будет. (Вспомнилось, отец рассказывал про Ленина: сперва все тоже считали, что вождь мирового пролетариата великан, а в Мавзолей-то заглянули… метр с кепкой!).
Коська протягивает мне руку:
– Давай знакомиться! Я знаю, ты из Сулажгоры, во втором «б» учишься. Тебя как звать?
– Вовка… – смущаюсь я, несмело отвечая на рукопожатие.
– Мы на стройку идём банку консервную взрывать. Айда с нами. Здоровски будет!..
Мальчишки в трикотажных отвисших спортивках, кто в синих, кто в чёрных. А я, как был, в школьной форме, с портфелем, так и пошёл. (Когда тут переодеваться?) Рядом строили хлебокомбинат, туда и направились. По дороге Коська рассказал, как они развлекаются. Его послушать: нет лучше забавы, чем, бегая по гулким этажам, играть в войнушку; прыгать с третьего этажа на песчаную кучу под окном – кто дальше; выкачивать бензин из оставленного на ночь грузовика и, разливая его по лужам, наблюдать, как «вода горит»; нагребать карбид, делать из бутылок гранаты. Охранять всё это богатство – приставлен сторож. Но разве успеть бородатому хромому старику за ватагой быстрых на ногу пацанов? Пока он с одного края стережёт, ребятня – к другому прицелится.
По шаткой доске мы перебрались через глубокую траншею, нырнули в проём окна. Огляделись. Какое-то время стояли, прислушиваясь. Тихо. На бетонном полу сложены водопроводные трубы, батареи, льняная пакля. Коська достал из груды заготовок чугунный смеситель, прикрутил к нему с одной стороны стальную трубку, на конец – муфту. Получился пистолет. Как настоящий! Я в восторге… Что ты…
Коська сунул «песталь» за солдатский ремень и стал пробираться к дверному проёму. Мы – за ним. Попадаем в длинный коридор, оттуда – на площадку. По лестничным пролётам без перил поднимаемся на третий этаж.
Коська, раскинув руки, задорно крикнул:
– Э-ге-геей!!!
По хмурым, тихим закуткам стройки пошло разгуливать озорное эхо. Ребята весело гомонили, я мало-помалу осваивался. Наконец Коська, многозначительно поглядывая на нас, достаёт из штанов пузатую консервную банку. На грязной этикетке еле угадывалась надпись: «Килька в томате». Аккуратно кладёт банку на пол и командует:
– Ищите камень побольше!
Расходимся в разные стороны. Я нахожу булыган первым и, кажилясь, тащу его.
Так… хочется… угодить… товарищам!..
– Ништяк… – одобряет Коська. – Сейчас рванём!
Мы склонились, пялимся на банку, ждём, что будет. Коська поднимает каменюгу и – на раздутую мину…
– Ба-ааах!
Резкий хлопок-взрыв на мгновенье оглушил. Смотрю на ребят: по лицам, по одежде стекает килька многолетней выдержки. Пацаны гогочут. Я робко подхохатываю. Запах… даже с ног не сбил, всего лишь чуть повело и сделалось витиевато… (Не-еет, каждый день я так дружить не смог-уу.)
Над ухом испуганно рявкнули:
– Шухер!..
В штанах стало тепло и сыро: «Адреналин!» – мелькнуло в голове, рассказывал отец. Эхо мощной волной катится на меня по длинному гулкому коридору, накрывает с головой:
– Вот я… ваааам!!!
Шарканье приближающихся тяжёлых шагов…
Мои дружки кинулись наутёк. Где портфель?! Я заметался, шмякнулся… Бо-о-ольно! Некогда себя жалеть – сторож! Морщинистая красная рука тянется к моему портфелю… Дурак какой-то…
Мамочка!
Вся моя никудышная жизнь промелькнула в сознании…
…Очнулся на куче песка с портфелем в руке. (Зачем я здесь?..) Коська насильно разжимает мне пальцы, восхищённо произносит:
– Ну, ты сиганул! Я бы так… не смог…
Ребята подняли меня под руки, повели. (Мне было всё равно куда…) Я силился благодарно улыбаться в ответ.
В этот вечер засыпалось сладко. Счастье тихо убаюкивало: меня… приняли… в друзья! В друзья. (А всего-то нужно было – вымазаться вместе с ними.)
Рубашку и брюки мать долго отмачивала, затем шоркала на стиральной оцинкованной доске, несколько раз меняла воду. Полностью аромат «посвящения» покинул меня лишь после бани на Виданке, куда мы раз в неделю ходили всей семьёй.
Мыться я не любил: невыносимый жар в парилке, обжигающие доски со шляпками гвоздей, щипучее мыло, жёсткая мочалка! Отец натрёт меня, не обращая внимания на хныканье, излупцует веником да вдобавок окатит с головой чуть ли не кипятком. Не знаешь, как одеться: нижнее бельё противно липнет к влажному телу. Одна радость – буфет с круглыми высокими столиками. Себе батя покупал «Жигулёвское», а нам обязательно лимонад «Крем-соду» или «Крюшон» и коржик. Рядом стоит притихшая сестрёнка: личико пунцовое, волосы причудливо закручены в полотенце, блестящие росинки на носу. Блаженствуя, пьём с ней прохладный газированный напиток. Удовольствие растягиваем, следим друг за другом: у кого меньше осталось.
В баню, под горку, шли быстро. Из бани – неспешно, распаренные, в истоме…
Раз в месяц, перед помывкой, мать водила меня в парикмахерскую. Советским пацанам никаких причёсок, кроме «чёлки», не полагалось. Всех стригли одинаково. У кого волосы редкие, ещё ничего, чёлка лежала нормально. А мои-то локоны пушистые, густые. И вот вся голова лысая, а на лбу уродливый пучок тёмных волос топорщится. Ходишь как балбес. Летом, конечно, обрастали, но к школе приходилось лохмы корнать.
Банный день – в воскресенье, единственный выходной для школьников. А тут на неделе, ни с того ни с сего, Коська вызывает на улицу:
– Айда в баню!
– Это в среду-то?! Нипочём не пойду…
– Да я не за то… Не мыться.
Оказывается, пацаны из соседнего двора разнюхали в бане закуток, откуда можно подглядывать за женской половиной. Эка невидаль! Обнажённых девчонок, если не считать сеструхи, я сколько угодно видел в садике. У нас была общая горшочная. Нянечка заводила всю группу в холодную комнату, доставала со стеллажа горшки один за другим. Горшки белые, эмалированные и тоже холоднющие… двух типоразмеров: мужиков усаживала на те, что побольше, девчонок – на маленькие. Пол кафельный. Сидеть неподвижно – наказанье. Ногами отпихиваешься изо всех сил и, сидя верхом на горшке, елозишь с лязганьем – всяко интереснее, чем глазеть по сторонам.
– Пойдём, здоровски будет!
При этих словах у меня под ложечкой тревожно засосало…
Восемь лет – возраст бесполый. Мне нисколечки не хотелось идти. Разве что для расширения кругозора… Мать недоумённо пожала плечами, собрала полотенце, бельишко. Дала двенадцать копеек на лимонад.
Выскакиваю – во дворе Коська с бумажным пакетом. Мы вниз, дворами, напрямки. (Ни разу в кино так не спешили.) Покупаем билетики, мигом раздеваемся и ходом – в моечную. Мужское и женское отделение в нашей бане отделялось маленьким техническим тамбуром, дверь туда на ключ не закрывалась, так, скамейкой припёрта. (Коська сознательно выбрал будний день – народу меньше.) Для вида набираем в тазики воду, ждём, когда два мужика-балагура уйдут хлестаться в парилку. Отодвигаем скамейку и – шмыг внутрь. Тесно. Цинковые тазы сложены друг на друга, тут же швабра, вёдра, половые тряпки. Дверь за собой прикрываем. Темно. И луч света из проковырянной дырочки с рваными краями. Ожидание, что нас вот-вот застукают, становится невыносимым. (Зачем я пошёл на это мокрое дело?)
Коська прилипает глазом к отверстию:
– Во… дают!..
Я стою на холодном кафельном полу, зябко подрагиваю. Кожа становится как у ракетки для настольного тенниса. Причмокивания Коськи озадачивают, заводят.
– Дай позырить!
– Подожди!
Нетерпеливо топчусь: «Он так всё самое интересное один увидит!».
Толкаю в бок:
– Пусти…
Изумлённо цокая, Коська нехотя отрывается от глазка. Я припадаю к «секе», но навести резкость не успеваю. Дверь сзади шумно распахивается! Делается светло и страшно… Чья-то мокрая крепкая рука больно хватает меня за ухо.
Ну так и знал!..
Коська увернулся и, перепрыгивая через скамейки, дриснул к выходу… Рассудок мой смешался… Бабка в грязно-белом халате несла меня за ухо… Мужики осуждающе смотрели на неё. Я надеялся: сейчас старуху одёрнут… отобьют меня.
Истошный вопль распоясавшейся работницы банно-прачечного хозяйства пустым опрокинутым ведром грохотал под высоченными сводами бани:
– Октябрята-ко-бе-ля-та!!! Ишь, повадились! Вот я вам сейчас гляделки устр-ооо-ою…
Неожиданно у самой двери старая карга опустила меня на пол, доверительно приобняла за плечи. «Извиняться начнёт…», – едва успеваю подумать я и получаю… энергичный пинок в попу. Синяя дверь – в глаза!.. Бамм!!! Лбом распахиваю… Сводня-яя! Коська ждёт одетый. Хватаю пожитки, вдогонку – за ним.
Одевался уже в буфете. Странно: лимонада совсем не хотелось…
…На полпути к дому пытаюсь вспомнить: где я? иду куда? откуда?.. Голова гудит. Рядом какой-то мальчик… Взахлёб рассказывает об увиденном. Ах, да-ааа!.. Картинки кажутся мне бесцветными… скучными. Ухо и шишка на лбу горят огнём, в голове противно звенит голос старой швабры.
Фамильярность её меня просто шокировала!
Наш первый сексуальный опыт Коська назвал удачным, однако повторять его мне почему-то не хотелось. Я твёрдо решил ограничиться полученным багажом знаний на всю жизнь…
С Коськой никогда никому не было скучно. Он на выдумку горазд. Что ты…
Как-то играли в «кислый круг». Девчонкам приспичило в сортир. Коська дождался, когда они рассядутся по дырочкам, открыл крышку, где выгребная яма, и огромный булыжник туда – бултых! Брызги, визги!!!
Заигрывал так с девочками…
Мои приятели были дворовыми детьми, по домам не сидели. Постепенно двор и для меня становился главным «местом жительства», забавой, воспитателем, близким другом. Я чувствовал, что с каждым днём сила его, дух переходят в меня…
Только когда появился телевизор, мы временно сменили образ жизни на оседлый.
Отец купил телик первым. «Рекорд» – бандура большая, экранчик маленький. И вот вечерина наступает – полдома сидят у нас в гостях, не протиснуться. Передачи транслировали с двух часов дня. Мы с благоговением включали волшебный ящик и жадно смотрели всё подряд, программу за программой: диктор говорит – интересно; новости какие – интересно; фильм художественный… будешь баловаться – старшие убьют, не отрываясь от экрана. Телевизор стоял на журнальном столике о трёх ножках. Мы с Коськой кувыркались, задели столик, телевизор упал и… разбился.
Я почему так живо помню? Спасибо папе!.. Он впервые меня не ругал.
Молча порол…
Говорящего ящика не стало, и мы вернулись в лоно двора.
Между Тринадцатым и Пятым посёлком – Рыбка. Вдоль железной дороги – склад цветного металла под открытым небом. Территория огромная! Забираемся тайком через дыру в заборе. Кругом высоченные штабеля: двигатели от машин, электромоторы, спрессованные в кубы для переплавки. Поскольку подшипники изготовлены из прочной стали, они в алюминиево-медной массе остаются несмятыми. Поднимаемся на верхотуру, ворочаем брикеты. Найдём, где подшипничек запрессован с краю, скидываем понравившийся блок на землю и выковыриваем. А дальше – на самокаты, заместо колёс. Как сейчас трогаю их масляную полированную поверхность… Ощущения эти живут на кончиках пальцев. У меня вообще обострённая тактильная память. Я могу из тысяч женских туфелек найти ту самую… стоптанную туфлю старухи-банщицы.
Нас и с Рыбки частенько гоняли. Какой-нибудь дядька заметит и ну ругаться. Мы наутёк: «Сторож! Сторож!». А может, это просто рабочий?..
Самокат – две доски. В одной пропиливается окошко, ось – палочку делаешь, подшипники насаживаешь и – хоп! Самокат готов в шесть секунд. Чем больше диаметр подшипника, тем быстрее катишься. Как раз в ту пору начали перестраивать шоссе Первое Мая. Вместо узкой дороги, вымощенной булыжником из малинового кварцита, – Первомайский проспект с двумя широченными асфальтированными полосами движения. Ещё проезд для машин закрыт, а мы на самокатах по свежеуложенному асфальту гоняли вовсю. Такой простор!.. Подшипники при движении жужжат. Коська, Саня, Витёк, Гера… Кавалькадой как шуранём, гул стоит.
На самокатах ездили к железнодорожному тупику смотреть, как выгружают легковые автомобили «Москвич-407». Диковинка! В отличие от «броневичка» у новых – форма современная. Тринадцатый – район автомобилистов. Наши отцы технику почитали, в ней разбирались и тоже приходили оценить новую модель: «Да, хороша, но передок слабоват». Мы повторяем следом за старшими: «Слабоват!..».
Я мастерил вместе с ребятами самокаты, а ночью, закрыв глаза, видел уносящегося в небо воздушного змея. Детская несбытная мечта не давала покоя.
Однажды я поведал о ней Коське, а уже на следующий день он притащил из дому журнал «Юный техник». На обложке счастливый мальчишка запускал в небо бумажного змея. В журнале было всё подробно расписано и начерчено.
Я с завистью разглядывал иллюстрации:
– Здорово!
– Мы сделаем не хуже! Айда!
– Ты что, сумеешь?..
Никогда не видел, как строят воздушного змея, и не представлял: «Ну, как он полетит?».
Следуя инструкции, от сухой сосновой доски без сучков мы отщипнули тоненькие реечки. (Чем легче деревянные детали, тем проще запускать.) Пропитали их олифой. Склеили столярным клеем каркас: реечки из угла в угол, крест-накрест, и по периметру. (Точно выдержишь угол, будет чётко парить, неудачно – может вовсе не взлететь.) Из центра протянули длинную-предлинную нитку. Саня принёс лист кальки: бумага тонкая, плотная, хрустящая. (Это вам не страничка «Ленинской правды», как у двоюродного брата.) Четыре дня мы всей «шарашкой» колдовали в сарае над птицей счастья. Рисовали акварельными красками узоры на крыле, сушили под грузом. Для хвоста Коська стащил у сестры шиньон. Его распустили, распушили, покрасили в синий цвет. Хвост служит не только для красы. Это балансир, чем он длиннее, тем лучше. (Так в журнале было написано.)
Смастерили. Два дня ждали подходящей погоды…
Вечерами я подолгу ворочался, не мог заснуть. А утром первым бежал в сарай к своей птице. Наконец ветер задул уверенными сильными порывами. Мы бережно понесли воздушного змея на пустырь. Солнце, нагревая землю, вызывало испарения, и это было нам на руку. Сильный упругий ветер, наталкиваясь на взгорье, превращался в восходящий поток. С пригорка и решили запускать.
…До моего сознания не сразу доходит, что именно мне Коська великодушно предлагает:
– Вовка, запускай ты.
– Я?..
Он объяснил, как правильно держать катушку, сам кончиками пальцев взял змея. Дождавшись порыва ветра, мы побежали. Ветер пел у меня в ушах. Нитка натянулась, стала упругой. Коська, чувствуя, что змея подхватило вихрем, отпустил его.
Бумажная жар-птица решительно взмыла в голубое небо. Я отматываю катушку… выпускаю нитку… она поднимается всё выше, выше, выше.
Парит легко и свободно.
В третьем классе Коська с родителями переехал в другой город. Мы больше никогда не виделись, но я его навсегда запомнил и был благодарен за то, что он помог моей заветной мечте расправить крылья и подняться высоко-высоко.
В самое небо.
* * *
Три аккорда
У каждого времени свои приметы, своя особинка.
Памятным знаком юности наших родителей служила гармонь. Без гармониста село не считалось селом… Под гармошку встречали и провожали, грустили и бесшабашно веселились. Гармонист широко растягивал меха народного инструмента – в ответ распахивалась русская душа.
А главная примета семидесятых – гитара. Что ты…
Летние прозрачные вечера… Незатейливая оправа из деревянных построек, образующая двор, а изнутри – самородком чистой воды – лирический перебор или отрывистые аккорды шестиструнной гитары. Зачастую в них вплетается ломкий юношеский голос. Прохожие замедляют шаг, слушают.
Эти ритмичные звуки, точно капиллярные узоры, придавали каждому двору неповторимый, свойственный исключительно ему колорит.
* * *
До повального увлечения музыкой мы занимались всем понемногу, в охотку. Зимой – лыжами на Стрелке, за Пятым посёлком. До Стрелки километров пять будет, не меньше. Вон куда таскались! У каждого наготове обрезанные укороченные лыжки: резина натянута к пятке, к носику, чтобы лыжа с ногой составляли одно целое. И на них с верхотуры… Такая скорость! Старше стали, на коньки перешли. Хоккейные – страшный дефицит! Зима, мороз, а я каждый день мотался в «Спорттовары» с девятью рублями в кулаке. Продавщицы узнавали в лицо. Как-то приезжаю – есть! Верх кожаный, скрипучий. Никелированный, блестящий конёк играет на свету. Красота! Коньки тотчас надел и – во двор. На улице темень. Между домами ледяная дорожка вниз. Я по ней до такой степени накатался, так натрудил голеностоп, на льду стоять не мог, ноги разъезжались. Домой брёл по сугробам, до двери – на коленках полз…
Летом, сутки напролёт, резались в настольный теннис. Стол из ДСП под дождём набухал, расслаивался. Ракетки советские, твёрдые, с пупырышками, по два рэ шестьдесят коп. Вьетнамские, мягкие, гладкие – по блату.
Большим спортом мы не увлекались, к разрядам не стремились. Рядом ни футбольного поля, ни хоккейной площадки. Из нашего двора целенаправленно тренировался только Андрюха Осипов. Оборудовал себе в сарайке тренажёрный зал: две гири по два пуда. Метал их, как хотел. Та-ку-ю рельефную мускулатуру накачал… Мы его силы побаивались. Желание быть первым, во что бы то ни стало, не способствует дружбе.
А страсть к музыке нас объединяла…
В СССР в то время не было ярких групп. Везде распевали: «Мой адрес не дом и не улица» или «Не расстанусь с комсомолом, буду вечно молодым». Сплошная идеология! Мы пионерский-то галстук носить стеснялись. Доставали его, скомканный, из кармана перед самой школой, чтобы с порога не завернули.
Владимир Высоцкий – исключение из советской «плеяды» музыкантов:
Как не боялся такое петь?!
Высоцкий был нашим кумиром! Своими песнями он вселял веру, что можно пройти «четыре четверти пути» достойно.
Любимая музыка пришла к нам с магнитофонных бобин. Катушечный аппарат «Ригонда», размером с прикроватную тумбочку, отец притащил мне одному из первых. Ночами мы с Герой и Саней записывали на него с коротковолнового приёмника обрывки западной музыки.
Поймаем волну и сразу:
– Тихо, тихо! Пишем…
Минуту, две прорывается мелодия, затем её глушат. Накатывает шипение, треск, бульканье. Всё это через выносной микрофон записывается и на ленту. А нам нипочём, лишь бы ритм угадывался. Магнитофонные плёнки «шестой тип» часто рвались. Тут же под рукой баночка с уксусом – раз макнул, хоп – склеил. Склеиваешь и восхищаешься: «Как удобно!».
Музыкальное образование я получал во дворе.
Совсем салагами мы считали: если поют на иностранном – значит непременно «Биттлзы». Что к чему, просветил нас Роберт – единственный во дворе выпускник музыкальной школы. Свой баян он терпеть не мог, но знания по музыке имел обширные. Ими Роберт щедро делился с нами и на гитаре поигрывал.
Прикид Роберт имел на зависть. Вечно модничал: брюки-небрюки; джемпер супер-пупер, светлый пиджак там в клеточку; ботинки на каблучке; на шее шёлковая косынка или жабо с брошью. Раз приходит на танцы – у него кулон из карельской берёзы с надписью «The Beatles». Не самоделишный, настоящий! На кулоне сантиметров в десять – чёрная надпись и чёрные силуэты знаменитой рок-группы. Грифы гитар смотрят в разные стороны. (Пол Маккартни ведь отбивал ритм левой рукой.) «Битлз» – из другого мира, недоступное что-то… Нам приходилось довольствоваться суррогатом: кабацкие лабухи в местных ресторанах «Одуван» и «Берёзка» пели «Yesterday». Конферансье заученно объявлял: «Песня “Вчера”», – и благодарная публика переставала жевать, превращаясь в слух.
Семья Вашкевичей – необычная. Мать Роберта преподавала в школе английский. Имя у неё такое редкое: Римма. Сочетание имени-отчества «Римма Владимировна» звучало торжественно! Я с удовольствием произносил его вслух! В кримпленовом платье салатного цвета, элегантная, словно из журнала мод, она высоко несла свою божественную белокурую голову. (Я втайне любовался ею.) Во дворе её уважали чрезвычайно. Чтобы не поздороваться, прошмыгнуть мимо, – исключено. Могли сделать вид, что кого-то не заметили, но только не Римму Владимировну. К ним в квартиру зайдёшь: море книг, заморские сувениры, дорогая мебель, посуда. Мы любили встречать Новый год у Вашкевичей. Римма Владимировна приготовит всякой вкуснятины, накроет стол и уйдёт. Бутылочку достанем и давай отмечать…
Роберт умел красиво, долго говорить. Фразы, моментально придумываясь в его голове, вылетали, как из пулемёта. А то ещё залопочет на иностранный манер. Что ты… Может, мать научила? Раз стали придуряться, Роберт незаметно улизнул в другую комнату и вдруг выходит артистом: ши-кар-ней-ший костюм, блестящие атласные лацканы, из нагрудного кармана торчит уголок белоснежного платочка – смокинг отцовский напялил. Мы не знали, кто у него отец, но сразу подумали: где-то выступает, раз такой костюм. Глаза вылупили: ничего себе! Настоящий артист перед нами! Не смолкая, шпрехает по-английски. Мы аплодируем. А Роберт никак не угомонится… Приглашает в спальню, распахивает настежь дверки гардероба. А-бал-деть!.. Четыре костюма! У наших родителей один выходной костюмишко, тут – че-ты-ре. Шесть пар обуви. Всё новенькое!..
А Роберт продолжает показывать свои «фокусы», переходит на шёпот:
– Пацаны, только никому ни слова: мой отец в секретной службе работает.
– Брось заливать!..
– Не верите?!
И достаёт из тайника фотоплёнки: на них отсняты не люди, не пейзажи, технические схемы. Приложил палец к губам:
– Ш-шш!.. Секретные материалы.
Мы притихли… (Отец – шпион!) Сделалось не по себе, жутко! Что ты…
Только потом я узнал, что отец его работал на судне радистом, в загранку ходил. Снимки электрических схем делал по работе. А куда ему столько костюмов? Ума не приложу. Роберт к капстранам относился с симпатией. Если в хоккей мы всем двором болели за Советский Союз, то он обязательно – за Канаду. Опять предупреждал: «Вы только никому…».
Вот у Роберта водились настоящие пластинки зарубежных групп – «синглы». Маленькие в диаметре, по одной песне на стороне и «Apple» – фирменный лейбл невероятной ливерпульской четвёрки. «Битлз» – эти беззаботные парни с ветром в голове, в меру эгоистичные, наглые, весёлые, заразившие своей неуёмной энергией весь мир; ставшие голосом поколения, его символом, идолом, иконой. Впервые мы услышали качественную запись, да ещё на прибалтийском проигрывателе «Эстония» – лучше аппаратуры тогда не существовало! Большие пласты-двойники болгарского производства появились позднее. (У фарцы из-под полы они шли по шестьдесят, по восемьдесят рублей – месячная зарплата моей матери.) Роберт ставил нам «Rolling Stones», «Deep Purple», других рокеров, которые вслед за «Битлз», не дожидаясь милости от композиторов, сами начали писать и исполнять собственные песни. Свежие гитарные и басовые пассажи приводили нас в неистовство… Хиты мы переписывали на бобины, пускали по рукам.
Однажды зимой возбуждённый Роб затаскивает нас к себе. До этого все разговоры о музыке крутились вокруг западных рок-н-ролльных команд. А тут сообщает:
– Мужики, у нас появился свой «Битлз»!
Включает пластинку «Песняров», на первом треке – «Косил Ясь конюшину».
Это – что-то!..
В музыке мы разбирались слабо, направление определить не могли, но чувствуем: музыка другая, здоровская, созвучная с «Битлз», с «Ролингами». Насыщенные вокальные аранжировки, на их фоне – полная фантазий, яркая, амбициозная лирика. Мелодичность песен на белорусском языке захватывала до головокружения… С тех пор, послушав «Запад», мы обязательно – на сладкое – врубали «Песняров».
А вскоре у нас появился свой Элтон Джон – Ободзинский.
Зачастую именно любовь к музыке гнала на фильмы. «Золото Маккены» пересмотрели вдоль-поперёк, фильм знали наизусть, но отправлялись в кинотеатр специально ради песен Ободзинского. Его голос и дома не отпускал: с голубых виниловых пластинок, вырезанных из «Кругозора», бередил наши юные души:
В музыкальном отношении благодаря Роберту весь двор стал «продвинутым». Я тоже считал, что в теории музыки преуспел, но этого мне теперь было мало… Прямо сказка про «Золотую рыбку»: «Уж не хотел я быть простым слушателем, хотел сам стать гитаристом!».
К этому времени из нашей компании ни в «прятки», ни в «старики-разбойники» никто не играл. Собирались вместе с девчонками. Пацаны пели под гитару. Я помалкивал. Знал: голоса нет. А к гитаре тянуло страшно. Брал чужой инструмент в руки, обнимал большой лёгкий корпус и тренькал.
К Роберту приставал, канючил: «Научи да научи!». Долго за ним ходил. Он вроде согласился:
– В основе игры на шестиструнной гитаре – приём «баррэ» – прижимаем указательным пальцем левой руки на одном ладу несколько струн. Показываю! – левой рукой он крепко зажал струны, расслабленными пальцами правой провёл по ним.
Гитара радостно встрепенулась, ожила! (Ну, думаю, началось…)
– Роб, сбацай что-нибудь!..
А он – теории втирать:
– При помощи «баррэ» легко переходить из одной тональности в другую, извлекать звуки необычной, разнообразной окраски. Возможности гитары велики. Изучив этот инструмент, способы игры на нём, исполняют классические произведения.
Мне поплохело!..
Лекция закончилась, в голове каша, а до игры дело так и не дошло. Пожалуй, учитель музыки мне нужен не такой заумный…
Жил в соседнем доме Колян.
Длинные жирные патлы тёмно-русых волос до плеч. Вылитый Джордж Харрисон! Только без усов. Он тоже, как Джордж, месяцами не стригся и в школе дерзил учителям. А то, что отцы у того и другого водили автобусы, только усиливало сходство биографий Коляна с лидер-гитаристом «Битлз». Поверх замызганной майки Колян носил пиджак с «золотым» значком «ГТО» на лацкане и, как неукоснительно требовала молодёжная мода семидесятых, хипповал в брюках-клёш. Он с шиком подметал ими улицу, при каждом шаге поднимая облачко восторженной пыли. Среднюю школу Колян до конца пройти не сподобился, про музыкальную и говорить нечего, а вот «университет» за плечами имел авторитетный. (Так в революционных книжках называли места заключения.) Навыки игры на гитаре приобрёл «на химии» – своего рода «интернате» для взрослых, получивших срок. Играл мастерски. На слух моментально подбирал, без всяких там партитур.
Я понимал: набиваться в ученики нужно со своей гитарой. Однажды Саня шепнул: «выкинули». Я – в универмаг. А там не «Шиховские» – по семь рублей, а «Ленинградские» – по шестнадцать, и хуже. Делать нечего, пришлось брать. (Невтерпёж!) Дома подёргал, подёргал за струны – нет музыки. Выхожу с покупкой во двор. Колян с гитарой под тополями потягивает интеллигентно бормотушку. Рассеянно посмотрел на меня, на гитару с интересом:
– Ну-ка, ну-ка, дай сюда!
Он взял пару аккордов, подвернул колки, подёргивая струны. Контрольный перебор. Ещё чуть довернул и гитара ожила…
– Коль, научи играть!
Колян взбодрился, приосанился, выдерживая паузу:
– А гитарка-то ничего звучит…
– Коль, научи!
Я умоляюще заглядывал ему в глаза.
– Лады, карифон! Научу, бля буду! Чуваку с гитарой – тёлки охотней дают.
Я, не веря своему счастью, присел рядышком.
– Если тебя устраивает бряцать по-пьяни в окружении заливших хайло, смердящих сцаниной шмар, – за неделю настрополишься. А заточить пальцы под струны – жизни мало… Ты-то чего хочешь?
– Коль, хочу играть, как ты!
– Тады ой!
Колян запрокинул «огнетушитель» в горло. Остатки «Агдама» с бульканьем перетекли в него, сочась тонкой струйкой по краю губ. И урок начался:
– Гитара, Вован, это такая х…йня, похожая на биксу без ног, – он любовно погладил корпус, – тока дырка в верхней деке не для того, чтоб ты сувал туда свои гениталии. Пол!?
– !!!
– Начнём с прелюдии. Секи! – Он оттянул самую толстую струну и, помедлив, отпустил. Гитара издала гудок, который постепенно стихал, растворялся, исчезая вдали. – Кода! И слегонца так ручкой помашем. Песня называется «Прощай, пароход».
– Во здорово!..
– Тока не факт, Вован, что ты поймёшь мой базар. Я трезвею…
В тот вечер мы занимались допоздна. Домой я летел, не чуя ног! Маэстро снизошёл до меня… Завтра в дворовой студии очередной мастер-класс.
Скорей бы «завтра»!
Я отказывал себе в мороженом, на сэкономленные деньги покупал Коляну портвейн «Три семёрки», чтобы, не дай Бог, не иссяк его педагогический источник.
– Струны мацай четырьмя пальцами, пятым страхуй гитару, а то йобнецца на пол! Дави сильно-сильно! Чтоб продавить, нах, гриф насквозь!.. Подкол! Так не стоит. Хотя зажимай струны плотно, иначе звука не будет, один гул. На первом ладу мы зажимаем вторую струну, на втором – третью и четвёртую.
Я пристально следил за пальцами преподавателя, богато расписанными татуировками.
– Попробуй-ка, бля, взять этот аккорд. Если струны звучат долго и счастливо – ставлю жбан! А ежели какие-то пукают, тихнут, значит, плохо зажал, либо своей клешнёй глушишь. – Колян показал ещё два аккорда. – Ну, лана… Играйся пока. Схожу пасцу…
Разбитыми кончиками пальцев я, прилежно высунув язык, ставил аккорды: ля минор, ми мажор, ре минор. Пальцы не слушались, попадали между струн.
Колян далеко не ходил. На манер римского императора Юлия Цезаря он занимался одновременно тремя делами: справлял малую нужду, пыхал «беломориной», прищурив глаз от едкого дыма, и продолжал вести урок:
– Ну что, кампазитор? Смузицирил? Ну и зае…ись! Ща объясняю, что за аккорды ты поимел: в народе они называются «блатными» или «лесенкой» малой, большой и «звёздочкой». Теперь, по мнению насоса-дембеля, ты знаешь о гитаре фсё! С помощью этих трёх аккордов ты ж – ходячий камерный концерт! Теперь смари и делай, как я!
Колян обтёр руки о пиджак, деформировал физиономию под грусть и хрипло затянул:
День шёл за днём, неделя за неделей.
Длинные летние вечера, пока мать не загонит домой, я проводил в «Школе музыки Коляна» – своей альма-матер под открытым небом. В конце урока получал домашнее задание и всякий раз прилежно выполнял его. Стараясь быстрее освоить музыкальную науку я в исступлении рвал струны, отрабатывая «удары» и «броски». Младший брат Игорь с опаской поглядывал на меня. Когда его однажды спросили, кем хочет стать, он твёрдо заявил:
– Врачом… чтобы Вовку вылечить.
Спать я ложился с гитарой, с ней вставал. Чуть свет, в горячке тянулся к грифу и снова долбил, долбил основные аккорды. Постепенно кожа на кончиках пальцев огрубела, превратилась в мозоли, боль ушла. Корпус гитары уже не елозил по коленям. Женский профиль её устойчиво, словно литой, занимал положенное место. Мы становились с ней одним целым.
Колян – прирождённый учитель. У человека ни наград, ни званий, а материал раскроет живо, обстоятельно, доходчиво. На его вечернем отделении я преуспел: к концу лета уже сносно музицировал, исполняя замысловатые пассажи. И вот однажды услышал наконец от педагога скупые слова похвалы:
– Теперь ты стал крутым, Вован. Как варёные яйца! Можешь подойти к своему кирному другану-дембелю, который стряхивает пыль со струн, орёт благим матом песню про е…учую учебку под Ногинском и чиста так, небрежно, через плечо бросить: «Ааа, корешок, гитарка-то у тебя нестроевич! Секи, в натуре, как настраивают гитару реальные пацаны!». Кент зауважает тя шопесец и при встрече всегда будет наливать.
* * *
Во дворе стихийно образовался ансамбль. На гитарах Гера, я и Кочкарь. (У Кочкаря гитара нарядная, цыганская.) Ударничек – Саня – на простеньком барабане типа пионерского.
Гере родители привезли инструмент аж из Ленинграда. По случаю он разжился двумя гэдээровскими «переводками»: в блюдечке с тёплой водой размочил и, аккуратно отслоив овальные изображения бедовых девиц, налепил на корпус. Зависть тонкой едкой струйкой выделялась у меня внутри всякий раз, когда я бросал взгляд на его гитару. Гера – абсолютный музыкальный неслух. Он силился копировать мои движения, слепо путался в струнах, пытался наносить на них отличительные пометки масляной краской и ободрялся лишь одной мыслью: «Ничего, мы себя в постели покажем!».
Джуди переписывал из журнала «Кругозор» слова песен. Колян, отложив на время «бомбу», помогал подбирать аккорды. (Когда Гера сидел сложа руки, у нас получалось недурно.) Рядом крутилась малышня, с завистью поглядывая на наш ансамбль под тополями. Взрослые мужики выходили во двор покурить, подолгу слушали нас.
Гитара была всеобщим центром притяжения.
В школе намечался смотр художественной самодеятельности. Наша классная, Зинаида, предложила:
– Девочки, давайте споём «Гренаду».
Ну, давайте. Няппинен Валера играл на клавишных, мать его в нашей школе учитель русского. Ему и поручили аккомпанировать. Но не звучит эта песня под пианино. Нет того ритма, той смелости духа…
И тут девчонки:
– Володь, можешь на гитаре подыграть?
Сами умоляюще смотрят на классную.
– Ну, не знаю… Пусть попробует.
Я подобрал: бац-бац, готово! На смотре девчонки нарядные, в укороченной донельзя школьной форме, в белых фартуках, с огромными белыми бантами. Пели всем классом, серьёзные, взволнованные. Я стою, взгляд поверх зала, аккорды ставлю уверенно, жёстко. Выдаю ритм. У стихов прямо крылья выросли. Мурашки по спине…
В смотре патриотической песни наш восьмой «Б» занял первое место. Директор долго аплодировала. Зинаида довольно улыбалась.
Директрисе даже захотелось организовать свой ВИА – школьный вокально-инструментальный ансамбль. У шефов выбили деньги. Купили ударную установку, усилитель «Умку», две электрические гитары. Вечером мы перетаскали всё это богатство в захламлённую кандейку за сценой.
Выходя, я нерешительно остановился на пороге, обернулся…
Лёгкая дымка пыли ореолом окружала гитары… В тусклом свете чёрные полированные корпусы их, никелированные накладки безмятежно отражали блики. Звукосниматели, ручки громкости и тембра на корпусе завораживали, ударная установка просто сводила с ума. Я не удержался, взял в руки ритм-гитару, нежно прижал к сердцу. Предстоящие репетиции, восторженные глаза девчонок – сияющими миражами кружили голову. Молчаливые струны ждали энергии моих рук.
Обращаясь к гитаре, будто к живой, успокаивая, прошептал:
– Подожди до завтра…
Ночь прошла. Наутро с Саней идём в школу. В вестибюле необычно тихо, настороженно. Все молчат. Классная с порога мне: «К директору!». (Не могу врубиться?!) Захожу в кабинет, и там как обухом по голове:
– Ну что, дружок? Сам скажешь, куда гитары дел, или милицию вызывать?
– Какие гитары?..
– Ты дурачка-то из себя не строй…
Меня больше ни о чём не спрашивали. Классная куда-то долго звонила. Я сидел в приёмной, мимо взад-перёд ходили с бумажками. Приехал сержант, вывел меня на улицу и усадил в «воронок» за решётку, где возят преступников. Машина тронулась. Через металлические прутья я видел: вся школа наблюдала из окон.
Доставили в горотдел на Кирова.
Следователь мне:
– Говори по-хорошему, где гитары?
Оказывается, ночью кто-то залез через фрамугу в комнатку, где хранились инструменты, и сбондил их.
– Я не брал. Сам в школьном ансамбле собирался играть.
– Ну-ну…
Следователь выдернул из-под меня стул, поставил на ноги посреди кабинета и началось… По лицу не били. Следак ударял в живот, сержант сзади метил по почкам, по ушам… Метелили и приговаривали:
– Только пикни, убьём…
Я размазывал по щекам слёзы, сдержанно мычал, старался руками закрыться от ударов. Не удавалось. Они работали слаженно…
…В протоколе написали: «Гитары украл я. Утопил в глубоком озере. Готов возместить материальный ущерб полностью. Прошу уголовного дела не заводить».
Я подписал всё…
На другой день чуть опоздал на урок. Зинаида зашипела:
– Ш-што, уголовник, сознался?!
Все: «Ха-ха-ха!».
Я молча прошёл на место, сел. Понимал: уже никогда не отмыться от этого позора, и училка тут ни при чём. (Разве стороннему человеку объяснишь, почему такую лажу сам подписал?) У родителей целый год высчитывали часть зарплаты. Мы не голодали, но первый батон белого хлеба мать смогла купить лишь следующим летом. Да что хлеб! Горечь свила в моей душе чёрное гнездо… Мне так и не удалось поиграть на настоящих электрогитарах на школьных вечерах. Теперь уж ничего не изменишь.
После восьмого класса я решил поступать в музыкальное училище. Дни считал до окончания учебного года. Подал документы в приёмную комиссию, но вступительные провалил. И стало мне тогда до лампочки, куда идти.
Надвигался сентябрь.
Мать ругается:
– Не поступил, иди в школу!
– Не пойду…
– Иди хоть куда-нибудь.
Мы с ней отправились в четырнадцатую хабзайку. Директор спрашивает: «На кого хочешь учиться?». (А мне всё равно. Думаю: год перекантуюсь, снова буду в музыкальное экзамены сдавать.)
Отвечаю нехотя:
– Запишите на электромонтажника.
В конце концов не я первый. Тот же Джордж Харрисон после школы поступил на электрика…
Приняли меня. Втянулся. Увлёкся радиотехникой, электроникой. Друзья появились, так и закончил ПТУ.
* * *
…Сижу как-то во дворе, с гитарой по душам говорю. Подходят два сопливых хлюста, лет по десять:
– Вов, научи на гитаре бацать…
Усаживаются передо мной на землю, обхватывают руками колени и смотрят во все глаза, не моргая. Я?! Почему бы нет?.. Приосанился, собрался с духом, вспоминая педагогические находки Коляна… И приступил к учёбе.
Вначале было слово:
– Короче…
Через два месяца мой «класс» вырос ещё на одного вольнослушателя…
* * *
Проводы
Завтра проводы.
Наши дворовые мужики давно отслужили, демобилизовались. Один Саня на Северном флоте. Немножко грустно призываться последним.
С Женей мы договорились встретиться у ЗАГСа в одиннадцать. Это была моя идея: подать заявление до призыва, чтобы потом, через три месяца, приехать на собственную свадьбу. До встречи оставался целый час. Чего припёрся рано?.. Какое-то неприятное беспокойное чувство выпихнуло из дома. Вчера с Женей стали прикидывать, какие документы брать с собой. Нужен только паспорт. И тут она огорошила: у тётки оставила! А тётка на другом конце города. Хотел утром ехать вместе с ней, за компанию… Болван, не поехал! Сейчас бы не томился, высматривая её среди прохожих. Зачем порю горячку с заявлением? Вероятно, хочется «забить» себе такую девчонку. Застраховаться на все «сто». Уходить в армию на два года без уверенности, что Женька дождётся, я не мог.
Чего она задерживается? Могла бы уж давно обернуться…
Стал припоминать детали нашего свадебного уговора. Почему о паспорте она вспомнила только вчера? Ведь неделю, как условились. Главное, спросила: «А нужно ли так спешить?». Я беспорядочно вытаскивал из памяти её взгляды, жесты, недомолвки, отговорки… Месяц назад собирались, тоже что-то помешало. Да она просто не любит меня! (Может, только и ждёт, чтоб ушёл?) Я вдруг почувствовал себя обманутым, выставленным на потеху всему двору… Самолюбие, подначивая, нашёптывало: «Ну и пусть, ну и подумаешь!».
Без трёх минут.
Жду ровно до одиннадцати.
Не придёт – не надо!
Прошло две минуты, ещё одна. Минутная стрелка нехотя накрыла цифру «двенадцать», поползла дальше.
Никакой свадьбы не будет! Пусть ищет себе другого дурачка!..
Я пошёл к троллейбусной остановке стопорясь, непрерывно оглядываясь, спотыкаясь. Если бы только увидеть её сейчас… Но Жени не было. Тяжёлые ноги, словно их переставлял кто-то другой, насильно уводили меня от любви всё дальше и дальше…
* * *
Девок у нас – полон двор.
Но ни один парень не ходил со своими девчонками. Не знаю, почему.
Всем чужих подавай!
До восьмого класса я вообще на юбки не засматривался. Потом всё разом перевернулось, будто съел чего или надышался. У дяди Миши, брата отца, были фотокарты. Вместо тузов, королей, шестёрок – голые тётки. Раньше колода лежала себе спокойненько в столе, никому дела до неё не было. А тут глянцевые чёрно-белые картонки точно мёдом мазнули. Манит на них взглянуть, хоть ты что. Мы с Саней, когда дядька на работе, придём к бабушке, вытащим запретные фотки и давай смаковать. Карты эти для нас – окно в мир. Что ты… До того доглядим – дышать нечем. Голова кругом идёт, штаны трещат по швам. Дядюшка скоро догадался, хмуро сдвинул мохнатые брови и строго-настрого предупредил: «Ещё раз залезешь в мой стол…». Хотя мы укладывали карты аккуратненько, чтоб не заметил. Может, он в определённом порядке их хранил?
А вот Гера на картинки не разменивался.
Причиной всему – имя. Известно: как человека назовёшь, таким он и будет. Богиня Гера в древнегреческой мифологии – покровительница брака и деторождения. Наш Гера не в силах был изменить судьбу, безответственно предначертанную ему древними греками. Всегда заряженный на позитив, он девочек любил не на шутку. Для него познакомиться – запросто. И сразу – кранты! Влюбился. Что ты… В понедельник влюблён, во вторник влюблён! В среду уже меньше. К концу недели любовь испарялась, и в субботний вечер после танцев Гера шоркал очередную зазнобу.
В воскресенье к полудню парни лениво подтягивались к скамейке под тополями, закуривали, перетирали вчерашнее… У Витяни никак не вытанцовывалось закадрить девчонку. Внешне нормальный, симпатичный парень. Секрет обольщения он стремился выведать у Геры, приставал: «Как? С кем? Чего?». А Гера и рад стараться: по поводу лялек из него плескало через край. Любимая тема: как новенькую клеил, оприходовал.
Витяня – очередной наводящий вопрос:
– Ту высокую блондинку?
– ?.. В сиреневом трико!
Гера забывал имя, рост избранницы, её габариты. Цвет волос и глаз начисто вылетали из головы… Память избирательно, бережно хранила только детали нижнего женского белья. Причём бабником его не назовёшь: пока с одной ходит, на других даже не смотрит. Скорее однолюб! Перед армией Гера дважды чуть не женился. Первый раз у него заклинило, ну, думаем, пропал наш Гера… Нежно взявшись за руки, пошли молодые подавать заявление в ЗАГС. Возвращается оттуда один. С хохотом заваливается во двор, рассказывает:
– Сблизились в первый вечер, месяц ходили, а фамилию наречённой спросить не успел. В ЗАГСе анкету-то стала заполнять, слежу за пером: «Пу-пы-рыш-ки-на». Пупырышкина! Получалось: я, Гера, наделаю маленьких «пупырышат»?
Помолвка разладилась.
Второй раз заявление с Дашкой Струковой хотел подавать. Снова не в масть. Гера засомневался в её непорочности: нашёл «непозволительно вольным» представление невесты об интимной близости. Зашли они к Гере в сараюху, крючок не успел набросить на скобку – она уже раздетая в постели ждала. Значит, с другими так же будет зажигать. Дружба – врозь. Представления Геры о браке за версту выдавали в нём пуританина: «Жениться, – уверял он, – следует только на «девочке», а не слушать сказки про «всего один раз». Верить на слово в этаких делах – беспечность. Поэтому остаётся один выход: искать!».
По непонятной причине к восьмому классу я сделался придирчив в одежде. Сменил повседневное «оперение» на брачное: пошил в ателье пиджак на заказ; заузил в талии белую нейлоновую рубашку с длинным, разметавшимся по плечам острым воротником; брюки с накладными карманами утюжил каждый день; туфли драил ваксой до блеска. Зинаида на весь класс высмеивала: «Как денди лондонский одет». (Хоть сквозь землю провались!) Зато в дворовой компании я хипповал свободно. В моду вошли плащи из болоньи, дождя в помине нет, жарища, но ты один чёрт в душном синем балахоне, ширк-ширк-ширк, нарезаешь. Рядом изнывают в таких же плащах с закатанными рукавами наши мужики: ширк-ширк, ширк-ширк.
Яркие афиши по всему микрорайону зазывали на «Вечер танцев»: летом – в городской Парк культуры и отдыха, с сентября – в ДСК на Тринадцатом. На танцы отправлялись всей оравой. «Живая» музыка, «живой» голос. Песни разные: от «Ямщик, не гони лошадей» и «Семёновны» – до переделанных коронных вещей: «Толстый Карлсон» и «Прогулка по Стамбулу». Все в восторге от такой музыки. Что ты… Под быстрые танцы устраивали скачки, «Семёновну» просто слушали, под «Ямщика» танцевали медляк.
Сначала я полагал, что меня тянет музыку послушать да потрястись за компанию с дворовыми парнями. Потом чувствую: нет! Равнодушие к женскому полу сменилось неподдельным интересом.
Не ко всем, напропалую, как у Геры…
К одной девчонке.
Женька из соседнего двора вскружила мне голову посильнее дядькиных карт. Я только подумаю о ней, по всей груди, по ногам идёт беспокойная горячая волна. Хотя целовался с ней всего один раз, когда в прятки играли… Случайно. А уж забыть про это не мог.
Вечерами я прокрадывался в Рыбинский двор и украдкой любовался, как она, украшенная ожерельем из деревянных прищепок, помогала бабушке развешивать бельё.
Эта Женька закрыла собой весь свет…
Я забывал есть, беспокойно спал, не мог думать ни о чём другом. И поговорить об этом не решался ни с кем. Всё носил в себе.
Стал Геру донимать:
– Научи приглашать на медленный…
– Подходишь к чувихе, спрашиваешь: «Можно вас?». А сам не говоришь, что имеешь в виду. Если она согласная – тут у тебя руки и развязаны…
Заиграли тихий танец. В центре зала толпа стала рассасываться. Одна за другой возникали парочки. Женю с подружками я высмотрел в самом начале вечера. Идти, не идти? Вздохнул поглубже, решительно пошёл краем. Женя в белой водолазке, короткой облегающей юбке… Стоит у стенки, руки за спину. Подошёл, хрипло произнёс:
– Можно?..
Даже при тусклом свете заметил, как зарделись её щёки.
Преодолев секундное замешательство, шагнула навстречу, протянула горячую маленькую руку. Тут вся моя решительность куда-то делась… Боясь обернуться, я повёл свою избранницу на середину зала. Не дыша, вытянутыми вперёд руками, приобнял её. Приобнял, как что-то легкоранимое, бесценное. Женя, смущаясь, положила мне руки на плечи и тоже не дышала. На пионерском расстоянии друг от друга, стараясь не встречаться глазами, мы стали тихонько, не в такт музыке, перетаптываться на одном месте.
Дрожь крупным градом била по моей спине, шла по всему телу и затихала на кончиках пальцев…
После танцев провожал.
Завести роман с девчонкой и сохранить отношения в тайне было невозможно. Не знаю, у кого как, у нас во дворе на то имелась Зойка Носова – наш дворовый трибунал. Дочка её – ровесница мне, а Зойка – ну, бабка и бабка старая. Такое на себя напялит забытое, древнее. Вечно в штапельном тёмном платье, коричневом плюшевом жакете, суконных ботах с брякающей пряжкой, неопрятном платке. Робкие попытки жильцов утаить от неё свои интимные подробности она воспринимала как личное оскорбление.
Гере «повезло» больше других: он был её соседом по площадке.
Зойка – «хочу Всё! знать».
Сутками на стрёме. Что случись: информация кому какая нужна, сомнения ли рассеять, любопытство удовлетворить – напрямую обращались к Носовой. Постоянный наблюдательный пункт – у кухонного окна с геранью на подоконнике. Однако, если оперативная обстановка требовала, Зойка рикошетом перемещалась к входной двери. Незамеченным не проскочишь: обязательно из четвёртой квартиры высовывается Зойкина голова с гуттаперчевым длинным носом, принюхивается, вглядывается в сумеречный холод площадки. Для виду кличет: «Мурка-Мурка-Мурка!». (Легенда такая – кошку зовёт.) Бывало, кошка выскакивала у неё между ног в коридор. Гера в долгу не оставался: громко хлопал дверью в подъезд и, едва Зойка открывала хлеборезку, слюняво заходился вместо неё: «Мурка-Мурка-Мурка!».
При наличии такой бздительной соседки никто девчонок домой не водил. Да куда приведёшь? Квартиры – размером с шифоньер: передом войти, задом выйти. Нас, к примеру, на шестнадцати квадратных метрах жило пятеро: мать с отцом, брат, сестра и я.
Выручал двухэтажный сарай…
Зимой там холодрыга. Что делать? Гера брал паяльную лампу, кочегарил её докрасна, нагонял тепло, пока девица томилась в ожидании, и только после этого – любовь.
Как не спалили наш сарай? Не знаю…
До армии я спал дома на раскладушке, а весной, чуть только теплом обдаст, перебирался туда. Сарай цивильный: застеклённые окошки, диванчик с откидными круглыми спинками. Всё как полагается. Летними ночами шлындаю – днём отсыпаюсь. Ништяк! Нижний Тринадцатый – частные дома. В садах натырим яблок. В июле их, конечно, есть невозможно – не разгрызёшь, кислятина! Зато сам процесс добычи – приключение: одни на шухере стоят, другие лезут. Или подсолнухов нарвём. Торчат на виду, привлекают внимание. Надо сорвать, а то как же? Пощиплешь, пощиплешь мягкие зёрнышки, помусолишь, выплюнешь, успокоишься на время.
С вечера я приносил в кладовку батон белого хлеба да литровую банку с водой. Мать варила брусничное варенье и много яблочного повидла – отец из рейса привозил яблоки мешками. Хранились припасы в сарайке. За ночь аппетит нагуляю, вернусь под утро, разрежу батон по всей длине на два лаптя, сверху повидло грядой. Рубану – и спать…
Лишь по субботам мне было не до сна.
У шаловливого Геры апартаменты тоже на втором этаже, через три от моей кладовки. В субботу «приём по личным вопросам»: сначала лёгкой волной накатывает таинственный стук каблучков, замолкает у его дверей; затем из-за тонких дощатых перегородок дотягиваются до меня смачные поцелуи, стоны, смешки, скрип панцирной кровати. Глаза зажмуриваю. Забываю дышать. Не успеваю слюни сглатывать. Воображение смелой кистью малюет «летки-енки». Панорамы одна масштабнее другой. Бородинской далеко… Что ты… Спустя несколько часов опять стук каблучков: совсем близко, кажется, прямо по моему сердцу. Отхлынув, удаляется, стихает, стихает, растворяется в белой ночи…
Моя пытка закончилась. Сперва становится тихо-тихо, но уснуть не успеваю: Гера всерьёз принимается храпеть. Ворочаюсь один-одинёшенек, мечтаю о своей Женьке…
Грёзы плавно перетекают в сон, сладко смешиваются с ним, предлагая расцеловать несмелые Женькины губы… Зачастую романтично-волшебную картинку сна нарушал грубый транспортный сюжет: на обильно вымазанной солидолом дрезине мчусь с грохотом куда-то вдаль, ритмично качая рычаг… От себя – к себе, от себя – к себе. Почему именно дрезина?!. Непонятно. В нашем фамильном древе сроду железнодорожников не было…
Просыпаешься: в сараюхе, на куцем диванчике.
В углу паучок деловито плетёт солнечную паутинку.
Он мой единственный гость.
Иногда подружка у Геры оставалась ночевать. Тогда испорчена не только ночь, но и весь следующий день. Глядеть через щёлку в двери на то, как ранним воскресным утром на расстоянии вытянутой руки тёплые доступные девки проходят мимо, не было никаких сил…
С Женей я ни о чём эдаком даже не помышлял.
Понимал: она не такая, как все. Между тем танцульки, робкие поцелуи на прощанье распаляли меня… каждый раз пронося ложку мимо рта.
* * *
Сегодня мои проводы в армию.
Мои… Как странно. Привычнее провожать других.
Вспомнились проводы Кочкаря. Летом у Круглого магазина на Кутузовском пятаке торговали квасом. Цистерну с нераспроданным пойлом оставляли на месте. Той ночью мы бочку покачали: плещется. Впятером: Гера, Витяня, Саня, Джуди и я – прикатили её прямо в наш двор. Замочек открыли, кран повернули и – только банки подставляй. Портвейн тоже тёк рекой: предварительно мы скинулись по «рваному» с рыла.
Громкие ритмы гитары. Хмельные песни. Звон разбитого стекла. Маты. Угар вымученного веселья. Я тогда упился первый раз в жизни…
На мои проводы мать назвала соседей, пригласила родственников из деревни, накрыла стол. Из корешков только Витяня, Гера да мой учитель музыки – неподражаемый Колян. Саня служит в Заполярье. А Джуди и Кочкаря с нами уже не будет никогда…
Женьку встретил днём во дворе. Что-то хотела объяснить. Не требуется! И так всё ясно. Пожалеет ещё… Повернулся, зашагал прочь. Надеялся: позовёт, кинется вслед.
Не кинулась.
Не побежала…
Не окликнула.
Я уходил, спиной ощущая неподъёмную тяжесть молчания.
На сердце у меня шёл чёрный дождь. Гостям невпопад кивал, силился улыбаться.
В разгар утомительного терпкого веселья уединился с гитарой на кухне, рассеянно перебирал струны. Вдруг дверь толкнули. Дядя Жора, Витькин отец, подпихивал вперёд незнакомую девушку:
– Вовка, знакомься, моя племянница. Пристала: «Познакомь да познакомь».
Девица озорно вспыхнула:
– Скажете тоже, дядь Жор.
На щеках у неё заиграли, заплясали ямочки. Маленькая родинка на верхней губе восторженно приподнялась… замерла.
– Лиза… – певуче произнесла она и протянула мне изящную руку.
В махонькой кухне сделалось просторней, светлей. Свежим порывом ветра она настежь распахнула окна в мой унылый затхлый мирок.
Я не мог оторваться от её притягательных карих глаз. Эти глаза – не против! Года на три постарше. Шёлковая лента в блестящих каштановых волосах. Стройная. В белом сатиновом платье в малиновый горошек. Поясок с хлястиками. Красное блестючее сердечко-ориентир жеманно покачивалось в ложбинке тяжёленьких грудей. Я проследил взглядом в указанном направлении… Голова закружилась от такой пропасти…
Мы вместе вернулись к столу, сели рядышком, под озорные крики «горько» выпили водки. Она развернула фантик шоколадной «белочки». Жемчужные зубки её легонько откусывали конфетку, розовый упругий кончик языка, выглянув из ротика, слизывал остатки тёмного шоколада. «Лиии-за!» Такое аппетитное имя абы кому не дадут… Я молча таращился на неё. Она казалась мне неземным волшебным цветком среди бурьяна и крапивы. Откуда появилась эта фея?
Завтра отец пострижет меня наголо. Ветер понесёт по двору длинные тёмно-русые лохмы. С нехитрыми пожитками в рюкзачке, в сопровождении двора я уйду на Высотную, на призывной пункт. Но это будет завтра. Зав-тра…
Сегодняшние вечер и короткая белая ночь – у меня в руках.
На какой-то миг в сознании пронеслась Женька. Смурное серое облачко на секунду приглушило сияние полуденного солнца, однако светило не сдавалось. Последние белёсые ошмётки унёс лёгкий приятный ветерок.
Под перестук гранёных стаканов, смачное кряканье мужиков, заливистый Зойкин смех с прихрюкиваньем, гулянье вместе с закусками, бутылками, посудой перекатилось во двор, шумным водоворотом обтекло стол под тополями.
Мы с Лизой, взявшись за руки, отправились вниз по Тринаге, туда, где в хмельной малиновой дымке поблёскивала лиловая гладь море-Онего.
Слышно было, как Зойка фальшиво затянула:
– Вон кто-то с го-рочки спустился.
Песню нестройно подхватили, высоко подняли и… бросили.
Лиза была игрива, возбуждая и заводя своей неуёмной бесовской энергией меня. По дороге она то забиралась на каменный бруствер, то её туфельки переступали по верхней доске случайного штабеля досок, то она поднималась на скамейку автобусной остановки и, балансируя одной рукой, едва касаясь моих пальцев, шла, устремив взор вперёд. Такая притягательно-легкомысленная и одновременно неуловимая. Я завороженно смотрел на неё снизу вверх, чувствуя, что держу в руках птицу счастья.
Мы долго гуляли. Влажный зыбкий туман белой ночи теснее прижимал Лизу ко мне. Я накинул ей на плечи пиджак, обнял за талию. Музыкальные пальцы мои то жадно дотягивались до её груди, то невзначай опускались ниже пояска на платье, повторяя волнительный изгиб…
Где?!
В сарайку – не получится. Там сегодня родственники из деревни ночуют.
Завтра днём!.. Я повёл Лизу к себе домой. Хотелось перед расставанием побыть вдвоём, в укромном уголке, надёжно спрятаться от чужих завидущих глаз, пусть ненадолго. Знал, что дома беспробудно вповалку храпят, просматривая очередной сон. Маленькая прихожая, где только и есть места, что для двоих, приютит нас. Дверь не заперта… Я зашёл первым, она протиснулась следом. Через кухонное окно сюда, в глухой коридорчик, пробивался отсвет раннего летнего солнца. Я прижал Лизу к вороху навешенной одежды, тычась неумелыми губами, ищущим языком ей в губы, шею, открытые глаза; нетерпеливо перетаптывался, захлёбываясь от желания. Она слабо сопротивлялась. Петельки-вешалки под натиском наших тел рвались одна за другой. Я нашёптывал всё громче, громче:
– Люблю тебя, люблю… лю…
– Ч-чч! – Лиза прикрыла указательным пальчиком мой вожделеющий рот.
Не в силах совладать с устройством застёжки лифчика, не сознавая до конца, что происходит, не помня себя, рванул пласмаски. Вредные детальки щёлкнули, открыв путь.
– Дурачок… – хмыкнула она.
На правах завоевателя я оголил ей грудь и никак не мог натрогаться соском. Лиза тихонько заскулила и вдруг!.. прижала гладкую тёплую ладонь к моему оголённому дрожащему животу и заскользила по нему вниз…
…Весь следующий день я украдкой бросал на Лизу пытливые взгляды. В её глазах вспыхивали ответные бесинки. Теперь мы связаны общей тайной навек…
Я ходил, не видя, не слыша никого.
Младший брат Игорь недоумевал, «чему я весь день так дурацки лыблюсь».
На вокзале мать безутешно всхлипывала, будто на войну провожала. Пьяненький отец просил, как приеду, сразу отписать. Отец Кочкаря сунул в карман «чирик» – «на всякий пожарный». Мы с Лизой вкусно целовались на глазах у всех.
В душе что-то заскребло, когда встретился взглядом с Женькой. Она тенью стояла в стороне.
Капитан воздушно-десантных войск скомандовал:
– По вагонам!
Я с трудом оторвался от сладких Лизиных губ, чмокнул в щёчку мать и запрыгнул в тёмный душный вагон.
Впервые невольно подумал: а у отца с матерью любовь?.. Наверное, да. Во всяком случае, мать отчаянно ревновала. Всякий раз, когда отец непроизвольно икал, она с горечью упрекала: «Вот! Опять какая-нибудь лярва вспоминает!».
* * *
Своё первое письмо Лизе отправил ещё с дороги…
Ответ получил через неделю: конверт «Авиа», на обратной стороне по точкам индекса жирно выведено «ПИШИ». Спокойно прочитать это священное послание смог только ночью, в туалете. Строчки прыгали, никак не выстраиваясь в связный текст. Уяснил главное: тоже любит. Сильно. И скучает. Второе письмо пришло через день. В уставное «личное время» накатал страстный ответ.
Ротного почтальона ждал, как родного, летел навстречу, едва заслышав: «Письма!». Силился угодить ему со всех сторон, понимая, что излишне навязчиво заглядываю в глаза. Перебирал вместе с другими стопку разноцветных посланий. Желанного письма так и не нашёл… Страждущие руки солдат тянулись за бумажным кусочком счастья. (В этот момент я их всех почти ненавидел.) Решил, что конверт наверняка в спешке пропустил. Дождался, когда всю корреспонденцию разберут. Нет ничего… От родителей, от Геры, Сани из Североморска – не в счёт. Ждал два дня и две ночи… Сорок восемь часов… После отбоя, казалось, не шариковой ручкой – оголёнными нервами, кровью своей, – написал ей несколько обидных колючих строк.
Письмецо от Лизы получил лишь через три дня. Писала, что всё хорошо, была занята, любит.
Как не свихнулся?..
Возможно, для «закипания» мозг должен сначала осмыслить случившееся и только потом перегреться. Достаточно каких-нибудь пятнадцати минут. А их-то как раз мне никто и не дал. Сразу после карантина направили в «учебку» и началось: укладка парашюта до мелькания строп, купола… до «белых зайчиков»; наряды по кухне; марш-броски, полоса препятствий, стрельба из автомата, прыжки с парашютом. Мы спали по три-четыре часа в сутки.
Это и спасло…
А тринадцатого сентября в весёлом розовом конверте от матери сухая весть: Лиза вышла замуж за моремана из Мурманска. Мать написала об этом в череде прочих домашних новостей.
Не удивился. Даже ждал…
После «учебки» я вернулся в часть младшим сержантом, стрелком-радистом.
Вернулся другим…
Через год на погонах добавилась третья лычка, а потом присвоили звание «старший сержан», назначили командиром отделения. За удачное десантирование с техникой, «умелое командование вверенным подразделением» объявили благодарность по полку. Мужчиной я стал не тогда, с Лизой…
Настоящего мужчину из меня сделала Армия.
Я несколько раз принимался писать Жене… бросал. И она молчала. Гера сообщил: «Женю вижу редко. Ни с кем не ходит, на танцах не бывает. Тебя ждёт».
Простила… Ждёт!
Я глотал эти буквы ночью в каптёрке «начкара».
Дурень! Пять минут не мог подождать её, а она готова ждать всю жизнь…
Непроизвольно втянул голову в плечи, съёжился весь, закрыл ладонями глаза, задержал дыхание. Если б только мог… разорвал бы сейчас время, полетел через все леса, сотни километров… к ней.
Хочу, чтобы всё-всё вернулось назад! Туда… обратно… в клуб… на тот первый медленный танец…
Всё ещё можно исправить.
Белая эмалированная кружка с чёрным гнутым ободком, ленивая пилотка, щедрый укрой белого хлеба с маслом, «пирамида» с автоматами стали растворяться…
ОНА!..
Её добрые глаза. Заразительный переливчатый смех, длинные локоны цвета льна, рот, пахнувший карамельками.
Тревожно и сладко защемило глубоко в груди.
Чувства, которые я испытывал, не были похожи на прежние. Я касался в мыслях создания чистого, светлого, высокого. Не было обычного биологического желания соития. Многогранный, богатый оттенками вихрь кружил меня. Полумистическое, почти религиозное чувство благоговения, о происхождении которого я раньше даже не догадывался, расправляло мне крылья: словно кто-то неведомый вёл меня сквозь время и пространство; вёл, не давая возможности допустить роковую ошибку; вёл, помогая познать разницу между землёй и небом; и, наконец, развязав глаза, указал недостающую Половинку.
Мы станем одним целым!
Это подарок свыше.
* * *
…Поезд вёз меня домой слишком медленно, казалось, запаздывая. За два часа до прибытия я не выдержал, вышел в тамбур. Прижался к прохладному стеклу двери, смотрел, как бегут мимо железнодорожные станции, мохнатые ели обгоняют друг дружку. Становилось всё «теплее», «теплее». «Горячо»! Людный перрон с ларьками, фонарными столбами ликующе бежал навстречу. Мой голубой берет с кокардой, плетёные аксельбанты, казалось, излучали глубинный тёплый свет. Пожилая проводница ласково посмотрела на меня, открыла входную дверь и подняла металлическую подножку. Состав последний раз дёрнулся, остановился.
Меня никто не встречал. Сам, до последнего, не знал, когда приеду. Спрыгнул на перрон, в несколько шагов пересёк его (он показался мне таким маленьким), сбежал по широкой лестнице на привокзальную площадь, и, подлетев к остановке, нырнул в троллейбус.
Я ехал к Жене…
Дрожь тяжёлыми волнами шла по моему телу.
Родной дом. Не сейчас…
Придём к родителям вместе. Вот будет сюрприз.
Рыбинский двор. Знакомый подъезд с облупившейся краской. Шестая квартира.
Сердце стучало, выпрыгивало от счастья.
Эх, и свадьбу закатим. Столы накроем прямо на улице. Чтобы весь Кочкарёвский двор гулял, радовался за нас. Вся Тринага чтоб… Загадал: «Если откроет сама, значит, сбудется!».
Звонок протяжно, заупокойно заныл…
Дверь беззвучно отворилась. На пороге тёмной прихожей – девушка в чёрном. Наглухо повязанный платок, чёрная блузка, чёрная юбка до пят. Отрешённый чужой лик.
Живой мёртвый человек…
– Женя?.. Ты?
…Я сидел на скамейке под тополями, не в силах прийти в себя. Услышанное не умещалось в голове. Женя – «Христова невеста»… «Господь… Бог»… В наше-то время?!
Потерянный пошёл домой. Весёлые крики, поцелуи близких… Сестрёнка, ликуя, повисла на шее. Счастливый батя побежал за бутылкой. Игорюхи дома не было. Мать за два года сделалась какая-то махонькая, потерялась в объятиях.
Испуганно глянула на меня:
– Сынок, на тебе лица нет. Что случилось?!
– Ма, ты знала про Женю?
– Боялась писать…
Зачем это – церковь, кресты, иконы? Зачем – навсегда?.. Мир немых теней закрыт для людей. Закрыт для меня…
Что за сила разом забрала всю мою силу? Всю радость.
Жизнь мою!
И как теперь с этим жить дальше, я не знал.
* * *
Младший брат
Восьмого декабря – заседание народного суда.
Игорю реально маячит новый срок. Срок серьёзный. Свиданку ему разрешили только с близкими: со мной и Любой, с родными братом и сестрой. Своей семьёй не обзавёлся, родителей в живых нет. Вот бы отец полюбовался… В детстве батя его вечно в пример ставил. Я не ревную, не завидую. Чему тут завидовать?.. Просто для себя пытаюсь понять: как так вышло? Почему?
Да разве жизнь поймёшь?..
* * *
Родился младший брат в сытные шестидесятые годы.
А ведь недавно всё было по-другому…
Дошкольный возраст, когда простаивал в очередях за булкой, помню хорошо. Отпускали её по определённым часам. В то время по всей стране сеяли кукурузу, а рожь с пшеницей похерили. Сколько раз бывало: стоишь-стоишь, не хватит. Однажды батоны закончились прямо передо мной. Слёзы!! В соплях, урёванный, с пустой авоськой пошлёпал домой. Из дальнего рейса отец привёз три мешка пшеницы, и они с матерью пытались делать муку на мясорубке с круглыми ножами.
Рядом с нашим двором два магазина: на Кутузовском пятаке – Круглый, да Гарнизонный, рядом с воинской частью. Там ассортимент побогаче. Что ты… Туда нет-нет да вкусненькое подбросят.
Каким-то чудом Зойка Веселова узнавала об этом первой… Старая кошёлка, позвякивая застёжками на ботах, вихрем летела через двор к себе домой, пулей – назад, на ходу процедив: «В военном… масло выкинули». Двор сразу оживал… Фразу на лету подхватывали, тиражировали, передавая по сотам социалистического общежития из одной ячейки в другую. Все обитатели двора поспешали вслед за Зойкой. Мать работала в столовой, с пустыми руками ходить домой «не привыкши», но коли продукт не завезли в магазины, в столовой его тоже не было. Поэтому с зажатым в кулаке трёшником поспешала и она.
Зато в год, когда родился Игорь, полки Круглого ломились от снеди. Колбáсы – горой! Заходишь в магазин – ноздри распирает, щекочет аппетитный запах… Сейчас колбаса так не пахнет!
В конце шестидесятых жизнь в стране налаживалась на глазах. Казалось, с каждым годом будет только лучше. Отец уверял, что младший сын теперь ни в чём не будет знать отказа: «Мы натерпелись, хватит!». В семье Игорь был любимчиком. Отец называл его на иностранный манер: Игорон. Никак иначе. Если не в рейсе, отец всегда ходил на родительские собрания в класс младшенького, гордился его успехами. А как-то под хмельком весомо заявил:
– С Игорона толк будет.
Младший брат – копия бати. Взять в молодости – одна мордашка. У него всё отцовское: выходки, манеры, характер. Даже пальцы: такие толстенькие, коротенькие, наоборот загибаются. На гитаре аккорд не возьмёшь… Но отец трудяга, семью содержал… Дальнобойщик, он крутился денно и нощно. У отца напарником – дядя Саша Цапенко. И вот на новенькой «Колхиде» они зарабатывали кучеряво. Цапенко – хохол! Подкалымить, перепродать – хлебом не корми. Отец перед отъездом все командировочные отдавал матери. В рейсе, при желании, на каждом километре могли подхалтурить. Отправляясь за длинным рублём, готовились обстоятельно: на свалке накидают целую шаланду пустых бочек из-под топлива – в Подмосковье, в дачных кооперативах, тара уходила по червонцу за штуку; загрузятся бордюрным камнем; кинут в кузов пару ящиков с гайками. Порожняком не гоняли. Плюс ко всему сделают приписки… Отец любил быть с деньгами. У него всегда – полная «заначка». Тайничок в двери машины. Откручиваешь болтик и на тебе – бери, сколько хочешь… Игорон только и ждал, когда отец с работы придёт «на бровях». Батя утром:
– Игорон, что за дела? Где деньги?
А тот внаглую:
– Я не брал. Ты помнишь, какой вчера пришёл? Небось, выронил где…
На том «следствие» и заканчивалось.
Отец никогда серьёзно не ругал его за это, не наказывал. Да только ли за это? Ни за что не ругал. Меня выпорет, сестру в угол поставит, его – никогда. Помню, родители решали, кого из троих отправить в пионерский лагерь в Анапу. Мне до того хотелось! Море, мы ж никогда не видели его. Поехал он. Игорю в детстве было слаще, чем нам с сестрой. Забот у него по дому никаких. Он же маленький… Печку протопить – моя обязанность. Дома прибраться, посуду помыть – сестра. Чуть что не по нему, губы надует сковородником, насупится, молчит. Дожидается, когда родители на попятную пойдут. Ждать приходилось недолго… Игорь сызмальства привык, что земля вокруг него вертится. Мы с Любкой на подарок матери денежки от завтраков экономим, принесём ей вкусненького, радуемся, а она сама не ест, потихоньку Игорю сунет…
Дедушка в Сулажгоре болел сахарным диабетом. Мать доставала ему конфеты из заменителя шоколада. Пахли вкусно. Дед никогда не угощал ими. Мы понимали: нельзя так нельзя. А Игорь, ему лет пять было, втихорька к деду в стол залез… Не одну стырил, чтоб незаметно, все. Разом!
Дед:
– Кто взял?
А у братца вся моська, руки в шоколаде.
– Игорь!.. Ты?
Тот в ответ с набитым ртом:
– Не я!
Светлыми глазками смотрит в рот дедушке.
У него из кармана конфеты вытаскивают:
– Как не ты?..
– Не я…
Публично уличили, всем неловко. Ему – хоть бы хны.
Врал он всегда убедительно, вдохновенно, с невинным выражением на лице.
Первый класс Игорь закончил на круглые пятёрки. Ко второму году обучения октябрятский задор подостыл. Новый материал он схватывал на лету, поэтому одноклассники, которым приходилось повторять по нескольку раз, раздражали: «Чё тут непонятного?». Ему становилось скучно… Вначале Игорь постарался найти развлечения в школе: первым забегал в столовую на завтрак, окунал немытый палец в стаканы с компотом, «забивая» себе, и под нытьё одноклассников спокойно выпивал; открыто смолил в туалете, когда даже старшеклассники старались не попадаться педагогам на глаза, уходили за угол школы. Наглый, самоуверенный, он тонко чувствовал человеческую слабость. Его не обманывал ни возраст, ни рост. С ехидной улыбкой он цеплялся к верзилам. Знал, что Саня, который учится в этой же школе в десятом, ни за что «Игорька» в обиду не даст. Хотя уже сам ореол двора приводил в трепет любого. В третьем классе Игорь разгуливал по школе некоронованным королём. Родительская защита сменилась надёжной силовой поддержкой. Эта привилегия распространялась на всех мелких Кочкарёвского двора. Им было дозволено на Тринадцатом всё. Но при этом остальные салаги видели край…
Не чувствуя сопротивления, не сталкиваясь с отпором, он наглел больше, больше. Всё заметнее терял интерес к учёбе и уже не хотел становиться врачом. Начал часто прогуливать. Утром для вида складывал учебники в портфель, надевал школьную форму, брал у матери деньги на завтрак и уходил из дома…
Уходил не в школу.
…Свежерастерзанная чайка.
Я обнаружил её на пустыре, далеко за сараями. Чайка висела, подвешенная за горло, невысоко над землёй. Прямо под ней лежала прозрачная кишечная оболочка, набитая мелкими гвоздями. Рядом – пёстрая скорлупа от яиц. Одна лапка у чайки отрезана… Земля вокруг истоптана. Птица сопротивлялась.
– Вот уроды! Наши точно не могли.
Маленькое пуховое пёрышко, испачканное кровью, прилипло к дощатому забору.
– Не могли наши! – с убеждением повторял я.
Эта картина долго не выходила у меня из головы. А тут мать, подметая пол, выгребла из-под кровати засушенную, сморщенную птичью лапу. Взял её в руки… От чайки. Я оторопел, никак не мог поверить… Игорь? Пусть циничный, ершистый, пусть так, но не живодёр…
Сунул ему сухую лапку под нос:
– Твоя работа?!
– А чё?.. нельзя?..
– Она ведь… живая, ей тоже страшно, тоже больно…
– Да ладно…
Я хотел дать стервецу затрещину, но он увернулся и выскочил из комнаты.
Игорь…
Неужели действительно он?..
* * *
…В середине мая белое солнце в окружении сумасшедшей голубизны бескрайнего неба празднично слепило. По-зимнему голые монохромные тополя втайне завидовали отзывчивым на тепло веткам берёз. У них из их крупных, лопнувших почек дружно высунулись наружу и теперь расправляли плечики маленькие ярко-зелёные листочки с зубчатыми краями. Жёлтые одуванчики солнечными пятнами густо усыпали поднявшуюся молодую траву. Птицы строили на деревьях гнёзда, беспрестанно облагораживая, обихаживая их в ожидании желанного потомства. Деловитый пернатый гомон, пересуды, задорный щебет, клёкот радостным гулом висели над округой.
Забросив портфель в сарайку, Игорь отправился на пустырь, пересёк всю Тринагу до самого озера, выискивая развлечение.
Белоснежные чайки парили над прибрежной линией, почти сталкивались в полёте друг с другом, наперебой шумно галдели, сложив крылья, камнем падали в воду, поднимали кучу брызг, а затем, улетали к островкам розовых ивовых кустов на окраине пустыря. «Вот бы поймать одну, проверить: летают ли самолёты с бомбами?» Игорь со стройки притащил на пустырь кусок сетки-рабицы метра два длиной, один край приподнял, подперев палкой. К палке привязал шнур, накрошил крупными кусками белый батон и, притаившись с верёвкой внутри обветшалого сарайчика, стал ждать… К рассыпанным хлебным кускам стайкой слетелись воробьи. Они задиристо чирикали, расталкивали друг друга. Взрослые, бывалые – в ярко-коричневом оперении. Молодые – в неброских сереньких пальтишках. Не столько клевали, сколько спорили. Своим чириканьем они привлекали других птиц. Осторожная вездесущая ворона сделала над ловушкой круг, сердито каркнула и взгромоздилась на телеграфный столб. Она поворачивала голову то одним боком, то другим, с подозрением разглядывая непонятное сооружение.
Две чайки появились за ней почти сразу. Заинтересовано кружа над приманкой, они почти касались крыльями земли, но всякий раз резко отворачивали. Хриплыми гортанными криками приглашали разделить пиршество своих сородичей. Одна чайка спикировала вниз, энергично отталкиваясь сильными крыльями от воздуха, зависла над землёй и взмыла в высь с белым мякишем в жёлтом клюве.
Игорь напрягся, сжимая в руках конец верёвки.
Жадно проглотив кусок, чайка спланировала к большой рыжей горбушке, стала подниматься, горбушка выпала из клюва. Вторая чайка, осмелев, камнем упала в центр хлебных кусков. Игорь дёрнул бечеву… Подпорка упала, тяжёлая металлическая сетка придавила белую птицу. Стайка весёлых воробьёв с шумом вспорхнула. Чайка в воздухе тревожно оглушительно заплакала: «Ай-ай-ай!», глядя, как подруга беспомощно билась под проволочной западнёй, силилась поднять своим телом, сбросить гнёт… И не могла.
Игорь подбежал, придавил сетку ногой, потянул чайку за шею через крупную ячею. Жидкий белый помёт прыснул из перепуганной насмерть птицы.
– Попробуй только обхезать, вмиг голову сверну… – возбуждённо приговаривал он, брезгливо, на вытянутых руках, унося чайку к сарайчику.
На земле в бумажном свёртке лежали приготовленные сапожные гвоздики. Игорь одной рукой прижал птицу к своему телу, второй начал запихивать гвозди в раскрытый клюв. Сначала чайка пронзительно кричала, потом голос стал больше походить на хрип, наконец она лишь молча широко раскрывала клюв и билась всё тише, слабее. Скоро гвоздики можно было опускать не щепоткой, по два-три, а сыпать с ладошки в глотку покорной птицы.
Пакет опустел.
Игорь разжал руки, птица неуклюже подпрыгнула, завалилась на бок, с трудом поднялась и стала пьяненько прихрамывать, склонив голову.
Игорь пнул её, подбросив вверх:
– Лети!
Чайка безвольно перебирала крыльями.
Он поднял её на руки, забрался на крышу низенькой сарайки, подкинул птицу вверх.
– Орлята учатся летать…
Чайка, кувыркаясь, нелепо упала на землю.
– Ну, не хочешь летать, как хочешь…
Игорь сделал петлю из верёвки и подвесил птицу на перекладине телеграфного столба. Чайка некрасиво болталась… Сперва из заднего прохода показались два пятнистых сереньких яичка в податливой скорлупке, а следом тяжёлый мешочек из прозрачной кишечной оболочки. Под своим весом он постепенно вылезал, вылезал, пока не шлёпнулся на землю. Кованные сапожные гвозди лежали в нём, точно упакованные…
* * *
Игорь как будто впитал жестокость с рождения, с молоком матери.
Но ведь мать у нас одна…
Теперь я смотрел на младшего брата другими глазами. Переосмысливал многие его поступки, слова. Раньше они меня забавляли. Я лишь недоумевал, когда он циркулем проткнул зрачки на моей фотографии, где я стою с гитарой на школьном смотре-конкурсе. Садистские стишки, которые Игорь целой охапкой притаскивал домой, потешали:
Или:
Скажет тоже…
У нас во дворе считалось неприличным у кого-то что-то отбирать. Это было, как выражался Джуди, «западло». А тут узнаю: оказывается Игорюша наш, вот такая салага, повадился гуливанить в строительный техникум, что по соседству, отбирать у студентов деньги. Салапет! И никто ему хвост не прищемил… Покорно выворачивали карманы. Но потом всё-таки стуканули: накатали заяву в милицию. Чуть до суда не дошло… Отец отмазал. Подключил знакомых, нужным людям «сунул», ходил к родителям студентов, к директору техникума, унижался, просил-лебезил. Дело спустили на тормозах.
Плюгавый шкет, ни силы, ни здоровья, на перекладине ни разу подтянуться не мог. Плюнь в задницу – башка отвалится, но на Тринадцатом его боялись.
Дальше – больше.
Исполнилось ему восемнадцать лет. Однажды зимой шёл на танцы. Навстречу – бывший одноклассник в овчинном полушубке: новеньком, белом, офицерском. Тогда мода была такая… Что ты…
Игорон останавливает:
– О-оо! Какой на тебе фасончик! Запачкаешь! Дай-ка мне на танцы сходить!
– ?..
Игорь замахнулся, сделал вид, что ударит:
– Саечка за испуг!
Парень безропотно снял шубу. А наш говнюк всучил ему свою болоньевую куртку:
– Поношу – отдам…
Паренёк домой вернулся, отец военный, шуток не понимал:
– Где шуба?
– Дал поносить…
– Не юли, правду рассказывай!..
И – заяву в милицию. Выходило, уже повторную. С одной стороны посмотреть: детская шалость, баловство. А по сути – грабёж с разбоем, «стоп с прихватом». Игорю руки за спину, и вместо армии – тюрьма. Пять лет дали.
Мать одно твердила:
– Хорошо, отец не дожил…
Мы с матерью ездили навестить его в Сегежу. Посмотрели: недурно устроился… В детстве он любил художество, на зоне таланты пригодилось. Мастрячил под заказ «стирки» – самодельные игральные карты с портретами уркаганов и охраны, «набивал картинки». Я не ожидал его увидеть в довольстве, сытым. А тут – репа лоснится. На фаланге безымянного пальца татуировка перстня: чёрный фон из угла в угол пересекают белые полосы, а в середине череп. Знак уголовный – «судим за разбой». По всему было видно, Игорь чувствовал себя в своей тарелке… алюминиевой.
Отсидел «от звонка до звонка». Мама не дождалась. Доконал он её…
Когда первый раз освободился, я с ним много говорил. Игорь молчал, прихлёбывал «чифир», вроде слушал. Мне казалось, что-то понял.
Помог ему оформиться водителем на грузовую. Он – за старое: бензин налево-направо толкнёт, утром ехать – бак сухой. С работы его культурно попросили. Ещё несколько раз пристраивал, но всё заканчивалось одинаково.
Наш двор всегда был силён общинным духом, коллективизмом, взаимовыручкой. Тут – волк-одиночка… Хотя даже волки стаями держатся. Человеку третий десяток, у него ни семьи, ни друзей…
Я к нему с упрёками, он в ответ:
– Вован, не гони порожняк! Думаешь, в натуре, буду ишачить, как ты?
– Тьфу, ёпт! – Игорон сквозь зубы зло сплюнул на пол.
– А как другие?..
– Вот пусть другие и горбатятся.
– Стыдно людям в глаза смотреть из-за тебя.
– Кто тут «люди»?! «Дружба!..» Сам шестерил у Кочкаря. Ссыкун…
Я понял: разговор бесполезный…
Первое время он всё одалживал у меня. Но сколько можно?.. Я ему напрямик:
– Встанешь передо мной на колени, будешь упрашивать, что «с голоду умираю», скажу: «Садись, ешь». Но денег наличных больше не дам.
У меня перестал просить, а Любаша медсестрой работала, сама вечно на подсосе, выручала младшего брата. Там «зелёненькую», тут «синенькую» выкроит.
Проходит полгода, сестра приезжает ко мне:
– Игоря забрали…
Что случилось? Да то же самое… В шалмане с бичами пристали к мужику. Дали по ушам, забрали что-то из вещей. У Игоря нашли перчатки. Прихватил, видимо, до кучи.
Я ходил к нему на свиданку, спрашиваю:
– Как теперь?..
– Спок! Всё в ажуре…
Лишь посмеивался:
– Что мне будет за перчатки?
Из ребят нашего двора «сидели» только он и Сикося. Все остальные парни достойные, порядочные. Засранцев не было. Каждый к чему-то стремился, хотел в жизни чего-то достичь. Не обязательно высоких постов. Саня окончил военное училище, стал вертолётчиком. Гера в строительном техникуме преподает: первый человек, душа компании и лучший Дед Мороз на всю Тринагу. Витяня – дальнобойщик на камазе, всю страну исколесил.
Неприятно говорить о тёмных родимых пятнах… Но они есть.
Игорь с малолетства во дворе тянулся только к Сикосе, впитывал законы уголовного мира: «Кто сильней, тот и прав», «ЧЧВ: человек человеку – волк», «Не верь! Не бойся! Не проси!». Весь расписной, в татуировках, Сикося бахвалился, выставляя напоказ металлические фиксы, травил бравые уголовные байки – слушать противно. А у Игорюши глаза блестят. Наблатыкался от него воровского жаргона. Романтика! Что ты… Они с Сикосей даже внешне стали походить друг на дружку: те же сутулые настороженные лопатки, будто спиной глядят; та же вечная кривая ухмылка; те же холодные глаза, за которыми чёрная, омертвелая душа. Я заметил: все уголовники чем-то неуловимо похожи. Им точно одно клеймо ставят.
Любу спрашиваю:
– Зачем помогаешь? Его не переделать.
– Как не помогать? Он брат. Бог даст, образумится. А то, что вор… Господь учил: «Не нужно собирать богатств на земле, …где воры подкапывают и крадут. Надо собирать сокровища на небе». Воры – слуги Господни. Они нам правильный выбор помогают сделать. Без них никак!
Хоть стой, хоть падай! Вроде, толковая баба… Если бы Игорон только воровал… Разбой – преступление против человека… У него ничего святого не осталось.
Разрешают свидание…
Не пойду! Толковал с ним не раз. Не слушает. Ухмыляется.
Я и на суд не пошёл. Люба плакала: «Когда прокурор объявил срок четыре года, у него и слёзы потекли». Досмеялся храбрец! Огрёб целиком. Теперь об амнистии можно не мечтать. Статья тяжёлая, повторная. Рецидив.
Выбор есть у каждого. Мы сами избираем свой путь.
Вот пусть и мыкается… один.
* * *
…Время шло. День за днём.
Судьбину брата, его непутёвую, неудобную мне жизнь я мысленно пытался отрезать от своей. Силился навсегда вычеркнуть его из памяти, души, судьбы.
Стереть.
Забыть.
Не получалось…
Словно горемычная часть меня самого бродила где-то неприкаянно. Страдала. Сносила боль, унижение, голод-холод, страх, разлуку, потерянность, одиночество. Я места себе не находил… Весь измучился. Высох.
В субботний вечер я собрал для брата новые шерстяные носки из овечьей шерсти, связанные ещё матерью, свой тёплый мохеровый шарф, десять пачек «Беломора», чай со слоном и, облегчённо вдыхая полной грудью морозный воздух, зашагал по заснеженным улицам на ночной поезд…
* * *
Вместо послесловия