Служебный гороскоп

Котенко Владимир Михайлович

ПОВЕСТИ

 

 

#img_5.jpeg

#img_6.jpeg

 

ПИРАМИДА ХЕОПСА

Из-за Нила находила гроза. Синее, как лазурь, небо до половины закрылось, как театральным занавесом, черной зловещей тучей. Послышались глухие дальние раскаты грома. И вот этот гром, бой барабанов, звуки труб, крики толпы: «Жизнь! Благоденствие! Здоровье великому фараону!» — слились в одну торжественную оду по случаю восшествия на престол Хеопса. Статный, красивый тридцатилетний Хеопс впервые сел на трон. Началась церемония. Жрец надел ему на голову парик со множеством косичек, нацепил бородку, похожую на кошачий хвост, дал в руки жезл и плетку — символы царской власти. Совсем иначе выглядел Верховный Жрец. Священнослужители брили лицо и голову, а Верховному еще была положена шкура пантеры, которую он перекинул через левое плечо. Воины огласили воздух трубными звуками и ударами копий о щит, приветствуя третьего фараона четвертой династии. Жрец упал на колени, касаясь лбом пола.

— Поднимись, Жрец, — приказал Хеопс.

— Не смею. Весь наш народ сегодня стоит перед тобой на коленях, о Хеопс. С сегодняшнего дня ты вступил на трон, теперь ты новое солнце державы.

Хеопс поднялся с трона, властным, но мягким усилием рук поставил Жреца на ноги.

Из толпы подданных вышел Зодчий с камнем и молотком в руках. Он сказал своим сиплым голосом:

— О мой повелитель! Вытяни вперед руку! Грудь колесом! Я хочу воплотить тебя в величественной позе. Не шевелись, о богоподобный. Сейчас я отсеку от этого камня все лишнее, и останется только твоя статуя. Какой у тебя чеканный профиль, какой волевой подбородок! Каждый творец мечтал бы иметь такую натуру. Мы установим статую в твоей пирамиде.

— Но у меня нет пирамиды, — заметил Хеопс.

— Будет! — воскликнул Жрец.

Приблизилась томная, пышных форм женщина, тронула струны арфы и запела грудным низким голосом. Это была придворная Поэтесса.

— О никем не рожденный и ни от кого не происходящий! О никуда не уходящий и ниоткуда не приходящий, а только восходящий и никогда не заходящий…

— Что это? — пожал плечами Хеопс.

— Стихи для твоей пирамиды, о Хеопс. Их напишут на стене в назидание потомкам. А сочинила их я.

Поднялся ветер, и туча над Нилом заметалась, словно призраки от слов заклинателя. Вперед выступил Историк, невысокий человек, одетый с чрезвычайной роскошью. Он подал Хеопсу толстый папирус.

— Прими этот папирус, о живущий вечно. Тут твои воспоминания о ратных подвигах.

— Мои? Я их не писал.

— Их составил я, твой придворный историк. Но будет считаться, что автор ты. Тут описаны боевые походы на Вавилон. Тексты будут высечены на стенах твоей пирамиды.

— Я не участвовал в походах.

— Какое это имеет значение. Ты был храбр, как лев. Скакал впереди войска на боевой колеснице. Наводил ужас на врага, давил его конем и разил копьем.

— Я не был на войне!

— А это никого не интересует. Народ любит доблестных царей. Нашлась уже сотня свидетелей, сражавшихся с тобой бок о бок. Тысяча! Они вещают на улицах и площадях о твоем бесподобном героизме. Они свидетельствуют о твоем полководческом даре. Они тебя…

Хеопс в гневе разорвал папирус.

— Что?! — ужаснулся Историк. — Тебя не устраивает моя история? Я ее перепишу. Я почти каждый год переписываю историю заново. Такова моя планида. Увы, историк это человек, который предугадывает прошлое.

— А зачем его предугадывать? — спросил Хеопс. — Оно хорошо известно.

— Ошибаешься, о великий! Прошлое известно еще меньше, чем будущее.

На лице Хеопса читалась твердая уверенность, что его не переубедить. Он приказал Писцу:

— Писец, запиши указ. Отныне я запрещаю себя цитировать.

Историк в ужасе замахал руками:

— А как жить без цитат? Заблудимся, словно в пустыне.

— Цитируйте прошлых великих фараонов.

— Они умерли вместе со своими цитатами.

— Впрочем, одну цитату я разрешаю, — улыбнулся Хеопс. — Вот она: «Запрещается цитировать фараона». Повелеваю повесить это изречение на каждом углу. Впредь я запрещаю себя ваять, лепить, рисовать. Пусть народ знает меня по делам, а не по бюстам, портретам и барельефам. Запрещается льстить фараону, в том числе в стихах. Лесть сгубила многих хороших правителей.

Поэтесса прижала к груди арфу, что означало высочайшую степень волнения.

— О Хеопс, но о чем же писать поэтам, если нельзя о царе?

— Пишите о любви, о птицах и зверях, о восходе и заходе солнца. Взгляни, как красив Нил после дождя. А каким бездонным кажется это безоблачное небо.

— Да, это красиво, но за это мало платят, — вздохнула Поэтесса.

Хеопс отослал ее жестом руки, намереваясь заняться государственными делами. Вновь обратился к Жрецу:

— А теперь, Жрец, мне нужен твой мудрый и опытный совет. Как царствовать, чтобы стать великим? Как править страной, чтобы все были довольны? Я хочу прекратить войну с Вавилоном, там гибнут лучшие сыны государства. Я мечтаю уменьшить подати и налоги. Нищета народа ужасает. Я хочу встряхнуть наше сонное, застывшее в веках государство. Казнокрадов в шею! Неправедных судей — под суд! Обновить ирригационную систему. Накормить народ, дать ему покой, счастье и благополучие. Так с чего начать, Жрец?

— С пирамиды, — ответил Жрец.

— С пирамиды?! А зачем? Я еще так молод. Жизнь только начинается.

— Настоящая жизнь начинается только после смерти, когда бог Ра повезет тебя на своей священной колеснице по подземному морю.

— Жизнь после смерти?! А сейчас что я делаю? Разве не для меня плывут по небу прекрасные облака? Разве не мне поют песни юные девы, стройные, как пальмы? Разве не в мою честь бьют барабаны и звучат фанфары?

Жрец пояснил терпеливо, с улыбкой, словно ребенку азбучную истину:

— Все это только подготовка к настоящей жизни, о мой повелитель. Начинать надо с гробницы! Все фараоны так делали. Это незыблемая традиция.

— Я нарушу ее! — вскричал фараон.

— Нельзя, мой повелитель! Тебя не поймут.

— Поймут!

Хеопс встал и обратился к толпам народа:

— О мой народ! Всем наш привет и поклон! Сейчас я произнесу тронную речь.

Стихла музыка, барабаны, шум толпы.

— О мой великий народ! Я не буду строить пирамиды. Прочь роскошные гробницы! Все силы, все финансы, всю мощь страны я употреблю на твое благо, мой народ. Я дам вам счастья больше, чем в Вавилоне. Что же вы молчите, люди?

Солнце ушло за пирамиды, и на небе повисла луна, словно высеченная из камня. Толпа молчала.

— Повторяю, люди! Главная идея моего царствования — не строить пирамиду.

Хеопс растерянно обратился к своим приближенным:

— Они опять молчат. Странно… Люди, вы что, не хотите счастья и благоденствия? Если хотите, ответьте мне криками.

И в этой тишине раздался всего лишь один возглас, Писца:

— Да здравствует фараон! Пойми, Хеопс, их так часто водили прежде за нос, что они не верят общим словам. Определи конкретные сроки, повелитель.

— Ты прав, — согласился Хеопс. — Клянусь Осирисом, я дам вам, люди, счастье через пять лунных лет.

Толпа молчала.

— Опять мне никто не верит…

— Я тебе верю, о восходящей высоко, — поклялся Писец.

— И я верю тебе, папа, сказала волоокая Хент-сен, дочь Хеопса.

— Спасибо, Писец, спасибо, доченька, но двое — это мало, чтобы проводить государственную политику.

Жрец дал совет:

— Строй пирамиду, Хеопс! И у тебя будет много последователей!

Писец возразил:

— Не строй ее, Хеопс, и у тебя их будет еще больше!

— Молчи, щенок! — буркнул Жрец.

В кучке придворных испуганно шептались:

— А что рисовать художникам, если нет пирамиды? — спрашивал Зодчий.

— А что воспевать поэтам? — ахала Поэтесса.

— О чем свидетельствовать историкам? Без пирамиды история суха, словно обед без вина, — качал головой Историк.

К толпе обратился Жрец:

— Люди! Вы только что прослушали тронную речь нового фараона, великого Хеопса. Вы обратили внимание, какой у нас скромный, замечательный фараон? Он отказался от пирамиды. Счастлива страна, у которой такой бескорыстный царь. Благословенны ее пути. Такой правитель заслуживает самой высокой пирамиды в мире. Скромность власть предержащих ценится высоко. Неужто мы с вами, люди, будем столь неблагодарны, что не построим ему пирамиду? Я уверен, что тысячи и тысячи египтян будут много лет трудиться, чтобы воздвигнуть в честь Хеопса величайший в мире каменный монумент. Он нам нужен, о народ! Он вдохнет в нас силы, надежду, как ветер в поникший парус. Если мы, встретив трудности в делах, вдруг усомнимся в своих силах, то достаточно подумать о ней, о пирамиде, и мы обретем уверенность. Если мы почувствуем усталость в час, когда ее не должно быть, мы вспомним о пирамиде, и усталость уйдет от нас, как звезда с утреннего неба. Если мы замыслим нечто большое, великое, то подумаем о пирамиде, и работа пойдет споро…

Хеопс тронул шкуру пантеры, чтобы прервать этот поток слов. Жрец остановился. Хеопс сказал ему:

— Говорить ты умеешь, но я не узнаю тебя, Жрец. Ты был моим воспитателем в детстве и в наших длинных беседах учил меня служить народу, а не гробнице. Помнишь?

— Ты прав, Хеопс! Но обстоятельства изменились. Тогда ты не был фараоном, я не был Верховным Жрецом. Теперь в наших с тобой руках власть, судьбы людей и родины. Ты первый, я — второй. Нам надлежит быть очень осмотрительными, осторожными и свято хранить традиции отцов.

— Я не хочу быть пленником старых догм. Нужны перемены! Срочные реформы!

— Только не перемены, Хеопс. Упаси тебя бог от реформ. Застой стране на пользу.

— Не понимаю, как может быть на пользу застой? Объясни.

— Египет жил тысячу лет только потому, что был скован традициями, как бочка обручами. Все шло по одной схеме: сегодня — как вчера, завтра — как сегодня. Дни, века, тысячелетия один к одному, как камень к камню. Это великий дом. А между прочим, фараон и значит — великий дом. Только тронь один камень, и посыплется вся пирамида. Если что и менять, то незаметно, потихоньку. Провозгласи реформу и тут же о ней забудь.

— Народ напомнит, — пожал плечами Хеопс.

— А ты другую провозгласи, третью, четвертую. И никто не разберется, какая реформа действует, а какая нет. Ты прослывешь великим реформатором, но все останется незыблемым, как при наших дедах.

— Проклятье! Я отказываюсь все это слышать. Не ты ли учил меня искусству властвовать? Не ты ли заклинал меня никогда не врать народу. Не ты ли призывал дерзать, а не плыть по течению?

— Я! Я! Я! Но теперь мы правим, Хеопс! И мы должны быть хранителями, а дерзают пусть другие.

Высоко в небе, кружась спиралями, перекликались орлы, сверля неподвижный воздух жалобным металлическим клекотом. Хеопс проводил их долгим взглядом и заключил беседу:

— Итак, насколько я понял, стоит вопрос: счастье против пирамиды. Я выбираю счастье.

— Молю тебя, Хеопс, — торопливо говорил Жрец, — не надо. Есть ценности, значащие больше, чем сам фараон. Это интересы государства. Счастье! А что такое счастье? Как ты его понимаешь?

— Счастье — это счастье. Обильные урожаи, тучные стада, рыба в Ниле, крыша над головой…

— Мелко! Как все это мелко, Хеопс. Ну дашь ты каждому феллаху по корове, ну наградишь его лодкой, чтобы плыть по Нилу, ну накормишь, дальше что?

— Научу читать папирусы.

— Прочтут. Дальше?

Хеопс ответил в некотором замешательстве:

— Пусть поют песни.

— Спели. Дальше.

— Ну… Пускай танцуют…

— Вот видишь, Хеопс, тебе нечего противопоставить пирамиде. Песни, танцы… Пустяки! Только пирамида способна светить в пути, только великая цель способна сплотить народ! Только большая цель объединит людей.

— Нет, Жрец! Объединяет смысл, а не цель. Я выслушал тебя, мой учитель, моя правая рука, а теперь я буду поступать так, как велит мне мой долг. И сегодня же начну реформу. Казна пуста, а мы содержим при дворе огромное число прихлебателей.

Хеопс повернулся назад. За его спиной стояло трое с опахалами в руках. Первый махал опахалом над Хеопсом, второй над первым, третий над вторым. Все это выглядело забавным, но так было испокон веков, и уже ни у кого не вызывало улыбку.

— Ты кто? — спросил Хеопс первого Опахальщика.

— Человек, который держит над тобой страусовое опахало, — был ответ.

— А ты кто?

— Человек, который держит опахало над человеком, держащим над тобой опахало, — ответил второй Опахальщик.

— Ну а ты?

— Я держу опахало над человеком, который держит опахало над держащим опахало над тобой…

— Хватит! — вскричал фараон. — Я запутался, как птица в сетях.

Жрец снисходительно пояснил:

— Так строится пирамида величия, о Хеопс! Основание пирамиды — народ, вершина — фараон, стены — жрецы и чиновники.

— И всем платит казна?

— Конечно. Они все из знатных родов, они кирпичики пирамиды.

— В шею! — затопал ногами Хеопс. — Вон из дворца!

Опахальщики разбежались. Голос Хеопса гремел, наводя ужас на придворных:

— Уволить всех льстецов, писцов, скороходов, звездочетов, поэтов и историков! Долой всех бумагомарателей. На всю страну хватит одного писца, моего собственного. На улицу — всех толкователей снов и телохранителей.

— А кто тебя будет охранять? — спросил Жрец.

— Никто. Все тираны мнительны, трусливы, вечно воображают себе опасность. У страха глаза велики, но, как правило, им ничего не угрожает. Все это мнимые страхи. Я буду ходить и ездить по стране без охраны, как простой смертный. Чиновников тоже в шею!

— А как ты будешь управлять?

— Новых наберу. Честных.

— А где возьмешь? Все они в Египте одинаковые.

— Зачем мне, к примеру, личный бальзамировщик?

— Он превратит тебя в мумию.

— Когда?

— После смерти.

— А что он будет делать остальное время?

— Ждать.

— Долго ждать придется! В шею! Лишить жалованья. Кстати, Писец, посмотри по ведомости, сколько у меня жен?

Писец быстро полистал папирус и дал ответ:

— Пять. И десять наложниц.

— Ого! А я и не знал. А сколько при них евнухов?

— Сорок стражей наслаждений.

— А зачем так много?

— Чтобы лучше стеречь сад, — улыбнулся Жрец.

— Все равно не устерегут. Евнухов, этих сладкоголосых дармоедов, — прочь! Наложниц тоже.

— А жен?

— И жен в шею!

— А как же ты без жены, папа? — спросила дочь Хент-сен.

— Одну оставим. Мою первую супругу. Самую любимую жену, твою мать, доченька.

— И при ней парочку евнухов? — спросил Жрец.

— Нет! Я сам ей буду мужем и одновременно евнухом.

— Но как же это совместить? — расхохотался Жрец.

— А как все остальные мужья совмещают?

Как быстро вращает Осирис колесо времени! Как быстро сыплется песок в главных часах государства, что стоят на городской площади! Время буквально уходит между пальцев! Уже три года Хеопс на троне. Три года! Кое-кто считает, что время ползет как черепаха, но для фараона оно летит словно птица. Первые итоги царствования показывали, что Хеопс совершенно не укладывается в сроки.

— Как поживает мой благословенный народ? — спрашивал Хеопс на одном из государственных советов.

— Он счастлив. Ведь ты так повелел, — отвечал Жрец.

— Тогда почему так много жалоб? Откуда стоны?

— От счастья. Народ не привык.

— Доходы казны выросли?

— Упали.

— Почему?

— Мы прекратили воевать и перестали грабить свой народ. А других доходов у нас нет. Только война и грабеж.

Разгневанный Хеопс стучал кулаком по подлокотнику трона, наводя ужас на членов совета.

— Проклятье! Но хоть награбленное надо лучше беречь! Какая горькая ирония! Перестали грабить народ, а он стал жить еще хуже. Кстати, люди ропщут, что чиновники держат жалобы под сукном, кладут их в долгий ящик, а в конце концов выбрасывают их в корзину.

— Теперь жалобам дан быстрый ход, — доложил Жрец. — Весь цикл: под сукно — долгий ящик — корзина они проходят за месяц. И вообще с жалобами покончено. Запрещено жаловаться.

— Я готов есть песок от злости! Мои предначертания не выполняются!

— Конечно! Ты уволил всех писцов и скороходов, поэтому твои приказы застревают в пути. Ты сократил всех опахальщиков, а без них в нашем климате трудно работать, душно. Ты сократил чиновников…

— Но ведь я дал людям слово фараона, что счастье будет через пять лет! Я не хочу стать лжецом в глазах своего народа! Но почему, почему в часе только шестьдесят минут, а не семьдесят, в сутках только двадцать четыре часа, а не тридцать, был бы такой запас, что горы можно свернуть…

Увы, пока Хеопс говорил о быстротечности времени, прошла еще минута. У Хеопса шла голова кругом. Недавно было утро, уже обед, не успеешь позавтракать, пора ужинать. Искрометно проходит жизнь. Иногда Хеопс подходил к главным часам страны, смотрел, как равнодушно сыплется вниз песок, кричал: «Время, остановись! Я приказываю! Я повелеваю!» Но оно не повиновалось. Тонкой струйкой песок, а вместе с ним и жизнь, уходил вниз, в небытие. Хеопс знал: пролетят еще два года и люди спросят его: «Хеопс, а где же счастье?» Впрочем, Жрец с едва заметной язвительной улыбкой успокаивал:

— Не спросят. Он такой, наш народ. Сознательный. Вымрет, а не спросит. Историк тебе подтвердит.

— Да, но наши недруги на этом сыграют. Вавилон!

— А… Засуха помешала, вот и весь ответ.

— Но шли дожди.

— Значит, потоп.

— Все фараоны на погоду ссылались.

— Скажем, что было извержение вулкана.

— У нас нет вулкана.

— Землетрясение!

— Не наблюдалось. Ах, как я несчастен! — заламывал Хеопс руки. — Что делать? Как нелегко повернуть на верный курс тяжело груженный корабль под названием государство.

— Тебя спасет только пирамида, — гнул свою линию Жрец. — В нее положил камень, уже заметно, а счастье — это мелкая, каждодневная, неблагодарная работа. Того не завезли, этого не забросили, одно не там поставили, другое не там положили. Сколько ни сделай людям добра, им все равно мало. И с широко открытым ртом они требуют новых и новых благ. Кстати, соседние страны грозят нам войной.

— Почему? Ведь мы помирились.

— Они нас боятся. Их понять можно: если мы не строим пирамиду, значит, готовимся к нападению. Нельзя строить чудо света и одновременно вести войну, это никому не по силам. И внутри страны нет мира. Взбунтовались владельцы каменоломен в Аравийских горах. Им некуда девать добытый камень, они требуют пирамиду. И еще новость: в городах на исходе зерно.

— Почему? Ведь год был урожайный.

— Зерно утаивают феллахи в ожидании пирамиды. Они знают, что на стройке продать его можно будет значительно дороже, ведь там будут массы людей. Прости меня, Хеопс, но в народе ползут слухи, что твоя власть неустойчивая. Да, да, шепчутся, что ты тяжело болен, умрешь через месяц.

— Через месяц?!

— Да, именно поэтому ты отказался от пирамиды. Ты не успеешь ее построить.

Хеопс ходил кругами вокруг часов, петлял, словно гончая по следу, спрашивал Жреца:

— Ты не заметил, что песок сыплется сейчас еще быстрее? Или мне это так кажется? Жрец, ты мудр, как старая змея. Научи, как остановить время.

— Время, конечно, не остановишь, мой повелитель, а часы можно.

— И что это даст?

— Если мы остановим часы, то люди не будут знать, который час, месяц, год. Они запутаются, и пять лет для них никогда не кончатся.

Хеопс брал Жреца за плечи и яростно тряс.

— Что?! Обман! Я на это не пойду! Ты забыл, забыл наши прежние клятвы! Мы с тобой клялись всегда быть верными богу истины Тоту, существу с головой ибиса.

— Но если ты не дашь людям счастье в срок, то обман будет еще больше. Наступит великое разочарование. Опустятся руки, потухнут умы. Так какой же обман безобиднее? Решай сам.

Решить было нелегко. Хеопс не спал ночами, ворочался, все думал, какой обман безобиднее. И наконец понял, что, пожалуй, с часами. Зато, получив выигрыш во времени, он все-таки даст людям счастье. Пусть не в пять лет, пусть в семь, десять, двадцать, но даст. И этот маленький обман с часами только пойдет на пользу стране. Да, это ложь, но святая. В конечном счете какая людям разница, стоят часы или идут? Жизнь ведь все равно продолжается — люди рождаются и умирают, влюбляются и женятся, едят и пьют, смеются и плачут. А однажды они проснутся и увидят: счастье пришло, его можно потрогать руками, оно в каждом доме, на каждой улице. И они простят Хеопсу эту проделку, эту шалость с часами. Ведь в главном он их не обманул и не предал. Пирамиды не будет, а счастье будет.

И Хеопс приказал остановить главные часы на площади. Давать им ход было запрещено под страхом смерти. К часам был приставлен Стражник, он кричал день и ночь:

— Официальное государственное время: половина второго! Сверьте ваши часы! Государственное время: половина второго!

— Половина второго дня или ночи? — спрашивали люди.

— Какая вам разница?

— А вчера было сколько?

— Тоже половина второго.

— А завтра?

— И завтра весь день будет половина второго, и послезавтра, и теперь вечно.

— Время стоит, как вода в затхлом пруду, — качали головами одни.

— Зато теперь его навалом! Не надо спешить на службу, — радовались другие.

А однажды к часам подошел Писец. Несравненная Хент-сен, дочь фараона, назначила ему свидание у главных часов в восемь вечера. Писец летел на свидание как на крыльях и увидел, что часы стоят.

— Эй, Стражник! А сколько сейчас в самом деле? — спросил Писец.

— Половина второго.

— Но мне нужно истинное время.

— Истинное время — важная государственная тайна.

— Шепни мне ее на ухо.

— Это грозит мне казнью. А если честно, я и сам не знаю.

— А кто же знает?

— Не ведаю.

«Бедная страна! Бедные влюбленные! Каково нам теперь, — думал Писец. — Как назначать свидание, если всегда половина второго?» Он сел на камень и решил ждать лучезарную Хент-сен хоть целую вечность. Ведь когда-нибудь наступит восемь вечера и придет царская дочь, прекраснейшая из женщин, чьи волосы чернее мрака ночи, уста слаще винограда и фиников, а зубы ровнее, чем зерна. Когда она приходит, оживает природа, поют все птицы и твари, даже рыбы выпрыгивают из Нила от радости.

Над городом нависла ночь, над головой иногда беззвучно проносились летучие мыши, Писец сидел и ждал. Хент-сен прибежала, когда зубцы далеких пирамид скрылись во мраке. Запечатлела поцелуй на лбу возлюбленного, спросила:

— Давно ждешь?

— Всю жизнь.

— Я позабыла, что часы остановлены. Смотрю: все половина второго. Когда совсем стемнело, спохватилась, к тебе побежала.

— Что, даже тебе, дочери фараона, истинное время неизвестно?

— Нет.

— Какое-то сплошное безвременье!

— А женщины довольны, — рассмеялась Хент-сен. — Ведь если время стоит, они не стареют.

— А мне не до смеха. Страна, в которой остановилось время, непременно от него отстанет.

— А разве не останавливается время для счастливых супругов, когда они возлежат на брачном ложе, крепко обняв друг друга?

— О, это совсем другое! Это любовь, — печально отвечал Писец. — Но боюсь, что и пожениться мы с тобой не сможем, хотя и решили.

— Только потому, что я дочь фараона, а ты писец? Но ведь ты занимаешь большой пост! Ты служишь у моего отца!

— О несравненная Хент-сен! В брак разрешено вступать с шестнадцати лет. А сколько тебе сейчас?

— Право, не знаю. Ведь часы стоят. Но никакие силы в мире нам не помешают. Мы поженимся, когда мне стукнет шестнадцать.

— Никогда не стукнет!

— Почему?

— Время остановилось.

Хент-сен порывисто обняла юношу, прижалась к нему.

— Да, да… А что же делать?

— Пустить часы.

— Но их охраняют.

— Я проберусь к ним ночью, когда Стражник уснет.

— Нет, нет, тебя убьют. Я не позволю! Я не пущу!

— Тогда надо громко кричать, чтобы слышали все.

Писец приставил ладони к губам и крикнул на всю площадь:

— Долой официальное время!

Хент-сен зажала ему рот:

— Молчи!

Топая тяжело, подбежал Стражник. Дыша в лицо луковым перегаром, спросил:

— Кто осмелился кричать?

— Не знаем, — ответила Хент-сен.

— А почему ты зажала ему рот?

— У него болят зубы.

— А где человек, который кричал?

— Он убежал.

— Куда?

— Вон в ту сторону.

— А не в эту? — ухмыльнулся Стражник, поигрывая мечом.

— И в эту.

— Значит, сразу в обе? — с угрозой допытывался Стражник. — Что-то ты темнишь, девица?

Он осветил лица молодых людей факелом и узнал принцессу.

— Твое высочество! Прости ради всех богов. Я обознался.

— Убирайся!

Стражник убежал, бряцая оружием. Хент-сен улыбнулась, сказала Писцу:

— Испугался, герой? Еще будешь кричать?

— Буду!

— Молю тебя, не надо! Лучше я пойду к отцу и упрошу его пустить часы. Он согласится. Он с детства исполнял любой мой каприз. Он меня очень любит.

— Боюсь, что не согласится.

— Тут многое от Жреца зависит, если он не перейдет нам дорогу. Жрец носит скорпиона в своем сердце.

— Знаешь что… Скажи отцу… Нет, нет, не надо… Фараон будет очень огорчен.

— Так что ему сказать?

— Я не осмелюсь это выговорить даже тебе.

— Говори! Я приказываю!

— Повинуюсь.

И Писец поведал, как по делам службы он побывал в Гизе, городе пирамид, и увидел там грандиозное строительство. Строили новую пирамиду вопреки запрету. Писец спрятался за груду камней и слышал, как Жрец с Зодчим обсуждали чертеж. Потом он расспросил каменщиков: ошибки нету. Это пирамида.

— И кому они ее строят? — спросила Хент-сен, закипая от гнева.

— Фараону!

— Пирамиду отцу?! Я сейчас же отправлюсь во дворец и открою ему глаза!

— О Хент-сен! О снадобье для моих глаз! Я боюсь! Я боюсь, что тебя потеряю.

— Поцелуй меня! И ни о чем не думай! Я буду принадлежать тебе, как сад, где тобой взлелеяны цветы и сладкопахнущие травы.

Голос Хент-сен был точно звук флейты. Он успокаивал и вселял веру.

Она мчалась во дворец словно ветер. Вбежала в покои отца, чтобы открыть ему врата истины. Отец еще не спал, он сидел за малахитовым столиком и просматривал какие-то папирусы. Увидел дочь, улыбнулся, спросил:

— Где ты была в столь поздний час?

— На свидании, папа.

— А кто он?

— Твой Писец.

— А… Славный парень, ничего не скажешь. У него есть голова на плечах. Талантливый и склонный к наукам. Между прочим, самый ярый противник пирамиды. Может быть, даже больший противник, чем я сам, — с грустью сказал фараон. — Ну ничего, ничего, не страшно, что простолюдин, пора влить в наш старый царский род каплю свежей крови, это полезно. Ты родишь мне здорового, хорошего внука, усладу на старости лет.

— Ты лучший отец в государстве!

— А ты лучшая дочь!

— Но есть проблема, папа.

— Какая?

— Сколько мне лет?

— Гм… Не знаю, — замялся Хеопс.

— А кто же знает?

— Вероятно, ты. Ведь ты моя дочь.

— А ты мой отец.

Хеопс улыбнулся.

— Я плохой отец. Я не знаю.

— Когда часы остановились, мне было пятнадцать.

— А сколько теперь?

— Все зависит от того, как давно они остановлены. Когда это случилось?

— Право, не помню, — ответил Хеопс.

— Даже фараон не знает истинное время?

— А зачем оно мне? Люди больше нуждаются в счастье, чем во времени.

— Отец, верни людям время! Посмотри правде в глаза. Ты остановил часы, но рано или поздно народ прозреет.

— Каким образом?

— Проболтаются звездочеты.

— Их бросили за решетку.

— Другие лезут из-за границы, — сказала Хент-сен.

— Мы закрыли границы.

— Прости, отец, но ты поешь под дудку Жреца.

Хеопс долго молчал. Он встал из-за стола и лег на спину на свою роскошную царскую постель, закрыв глаза. Казалось, что он заснул. Хент-сен ждала. Когда она уже собралась уходить, отец заговорил. Он сказал, что у Жреца есть своя правда. Нельзя, в самом деле, все разом отрицать и отменять, что было в прошлом. Если все отменить, то в конце концов и отменять будет нечего. Другое дело, что Жрец вообще против реформ, против всего нового, а вот это плохо.

— Должен признаться, не все получается, как я задумал. Я чувствую вокруг себя какую-то глухую стену. Нет, на словах они все не против счастья народа, все они — за, даже больше, чем за, они против тех, кто против. Они кланяются мне, прижимают руки к груди, угодливо кивают головой, но при этом не смотрят мне в глаза. Я не знаю, что у них на уме, у этих вельмож и священнослужителей. Они не хотят стране зла, но хотят ли они ей и добра? И все-таки свежие ветры, доченька, подули. По крайней мере, мы теперь не строим пирамиды.

— Строим! — воскликнула дочь.

— Где?

— В Гизе!

— Кто?

— Жрец!

— Кому?

— Тебе, тебе!

— А почему я ничего не знаю?

— От тебя скрывают.

— Эти сведения верны?

— Их добыл Писец.

— Боюсь, что твой возлюбленный не самый надежный источник, — усмехнулся отец.

— Он видел стройку своими глазами.

— Клевета!

— Сходи и убедись сам.

— Я пойду. Если это правда — берегись, Жрец! Тебя не спасет и священный сан. А если ложь — несдобровать твоему жениху.

Ранним утром Хеопса на паланкине несли в Гизу. Гасли на небе огромные звезды, легкий предрассветный ветерок приносил из бескрайней пустыни горький запах трав. Жрец был уже здесь, он хлопотал вокруг фундамента, давал указания, подзатыльники. Увидев фараона, Жрец склонился в поклоне.

— Думай о вечном, великий Хеопс!

— И ты думай!

— Да не будет стонов в твоих чертогах, да не укусит тебя собака, когда ты будешь переходить дорогу, да не ударит тебя лошадь копытом, когда ты помчишься в своей колеснице…

— Хватит лебезить! — оборвал его царь. — Что ты тут строишь?

— Где? Тут? Это… Как ее… Баню. Тут будут пиво и раки. Заходи.

— Врешь! — заорал Хеопс. — Судя по фундаменту, будет гигантское сооружение.

— Да, да, конечно. Я перепутал. Это будет театр.

— Опять ложь! Театру не нужны такие глубокие подземные ходы. Я их вижу, вон они, подлинные. И ложные, от воров. Это лабиринт. Это пирамида.

— Не знаю, Хеопс. Строю, а сам не знаю, что строю.

— Ты запутался во лжи, как в лабиринте. По земле ползут слухи, что ты строишь мою пирамиду.

— Пусть отсохнет язык у того, кто это говорит! Пусть попадет ему песок в глаза, когда он будет идти по Ливийской пустыне. Пусть унесет его течение, когда он будет переплывать Нил.

— Не юли, — приказал Хеопс. — Отвечай прямо, да или нет.

— Прежде чем ответить на твой вопрос, позволь мне заняться тем, что даровали мне боги. А они дали мне способность прорицать, видеть будущее. Хочешь знать, что ждет нас впереди, если не будет пирамиды?

— Прорицай!

— Смотри и внемли.

Жрец бросил в пламя светильника какой-то порошок, повалил дым. Жрец вытянул вперед руки, закрыл глаза, замер, долго стоял неподвижно. Хеопс потерял терпение, спросил, переминаясь с ноги на ногу:

— Ну и что там?

— Ничего.

— Совсем?

Жрец говорил, не открывая глаз. Пальцы рук тряслись.

— В дыму возникают какие-то картины… Мчатся чужеземные всадники… с воплями убегают от них наши женщины с детьми на руках… Горят наши дома, вытоптаны посевы, разрушены оросительные системы…

— Захватчики?! Кто? — схватился Хеопс за меч.

— Гиксосы! Кочевники, закованные в латы. Они придут к нам с Востока, разорят страну и останутся здесь на два длинных, бесконечных века.

— О боги! На целых два века!

Жрец снова бросил в огонь порошок.

— О могущественный Осирис! Открой завесу перед еще более далеким будущим! Не вижу!.. Не вижу… Вижу!.. В дыму твердой поступью идут вооруженные до зубов воины. Опять все горит и рушится, опять с воплями убегают наши женщины и дети, песок засыпает плодородную долину Нила…

— Опять нашествие?

— Да.

— Кто?

— Римляне. Легионеры.

— Кто они такие?

— Да как тебе сказать… Люди будущего!

— Бедная страна! Дальше!

Сердце Хеопса тяжело билось от сознания, что он бессилен помочь своей родине. Жрец бросил порошок, в ужасе схватился за голову. Он уже не говорил, он только стонал, плотно сжав зубы.

— Что, горит? — спрашивал его Хеопс.

— Полыхает!

— Кто?

— Арабы. Шестой век новой эры.

— И надолго?

— Навсегда. Исчез великий народ! Сгинула великая цивилизация.

— И ничего впереди?

— Ничего… Впрочем… Вижу! Далекое-далекое завтра. Твоя пирамида, а вокруг толпы. Смотрят, удивляются, ахают. Им что-то объясняют. Да, Хеопс, пройдут тысячелетия, и весь мир растащит, расхитит мумии наших царей, всех наших богов, сфинксов, обелиски, колонны, свитки папирусов, жертвенники, доски с иероглифами и поставит их у себя на площадях и в домах, а праздные бродяги будут равнодушно идти мимо наших святынь, мимо этих немых свидетелей нашей славы, радости, страданий и слез. А что останется нерасхищенным, то засыплют пески пустыни. И как укор человечеству уцелеют одни пирамиды.

Хеопс поднял глаза, влажные от слез.

— Только пирамиды? Останется самое бесполезное! Я потрясен! Неужто всегда в истории остается самое бесполезное?

Жрец снова швырнул порошок в пламя, словно вызывал злого духа пустыни. Он попятился.

— Нет! Нет!

— Что ты видишь?

— Кто-то идет по ночным улицам развратной походкой… Это молодая красивая женщина. Ее стан прямее и тверже бронзового ножа. Оголены бедра и грудь… Это… Это твоя дочь Хент-сен.

— Врешь! Что она делает ночью на улице одна?

— Торгует своим телом.

— Что?! Моя дочь — уличная девка! — вскричал Хеопс в ужасе. — Я убью ее!

— А теперь я отвечу на твой вопрос, Хеопс. Да, я строю пирамиду! И этим горжусь.

— Я брошу тебя на съедение крокодилам! Нет, посажу на кол! Нет, сперва убью, потом брошу крокодилам, потом посажу на кол.

— Твое право, но найдутся люди, которые достроят пирамиду.

— Я велю казнить всех! Всех каменщиков!

— А кто будет строить дома? Ты обещал дать народу жилища.

Жрец подал фараону папирус.

— Что это?

— Обращение к тебе наших военачальников. Они требуют пирамиду.

— Зачем она им? Впрочем, нетрудно догадаться. Пирамиде нужны рабы, а их дает война. Война для военных — это чины и добыча. Не получат!

Хеопс разорвал папирус и швырнул клочки по ветру.

— Армия — большая сила, мой повелитель, с ней опасно ссориться. Бывало, что от нее не могли защититься даже фараоны.

— Меня защитит мой народ.

Жрец подал другой папирус.

— А это петиция от высших сановников. Они предъявили тебе ультиматум. Они тоже ратуют за твою пирамиду.

— Они хотят, чтобы я увяз в ней с руками и ногами, чтобы меньше совал нос в их темные делишки?

— Пусть так, но с ними тоже опасно ссориться. И среди жрецов у тебя нет сторонников. Пирамида нужна всем: торговцам зерна, владельцам каменоломен, бальзамировщикам, чтобы хоронить погибших, их будет много, этих несчастных, забитых надсмотрщиками и раздавленных камнями. Все ждут больших доходов. Пойми наконец: наша страна, весь уклад, вся система испокон веков завязаны на пирамиду. Ты вступил с ней в конфликт, ты — враг пирамиды, а значит, враг народа.

Вдали возникла точка, она росла, приближалась, а когда пыль рассеялась, то все узнали Зодчего. Он бежал, падал, поднимался, снова бежал, он причитал, подвывал, стонал. У ног Хеопса он упал на колени и вскричал:

— Плохая весть, Хеопс. Вернулся наш пленный из Вавилона. Знаешь, что он поведал? Они нас опередили. Они строят башню до самого неба. И не твоя пирамида, а их башня будет чудом света.

Зодчий распластался на песке, тяжело дыша. И снова заговорил Жрец:

— Да, это очень плохая новость. Как можно позволить Вавилону быть выше нас? На каких примерах ты, Хеопс, будешь воспитывать подрастающее поколение? Любовь к родине, верность долгу и отечеству? Это только дым, если отечество стало вторым, если оно второй сорт. Прости мою дерзость, Хеопс, но ты плохой патриот. И ты лишен честолюбия. Ты хочешь быть выше своих предшественников?

— Конечно! — воскликнул царь.

— Тогда строй пирамиду выше, чем у них.

— Но я хочу превзойти и преемников.

— Значит, строй пирамиду, которую никто не превзойдет.

Хеопс произнес с иронией:

— Как все просто! Величие царя зависит от его пирамиды!

— Нет, мой повелитель, — ответил Жрец. — Не все так просто. Великую пирамиду может построить только великий царь. Он велик, если велика она, и наоборот.

— А как же счастье?

— Оно в пирамиде.

— А как быть со временем, которое мы остановили?

— Пирамида — это время.

Зодчий расстелил на земле огромный чертеж.

— Видишь, Хеопс, это твоя пирамида. Ее грани как лучи солнца, они кажутся ступенями, ведущими прямо в небо. Люди скажут: «Все боится времени, но само время боится пирамиды». У меня золотые руки, Хеопс. Я строил гробницы твоим родителям: папочке и мамочке, дай бог здоровья им на том свете, и не повторился ни в одной детали. Я, и только я, могу создать достойное тебя творение.

— Не хитри, Зодчий, — усмехнулся Хеопс. — Не о моем величии ты печешься, а о своей выгоде. На большой пирамиде ты больше погреешь руки и спустишь налево. За мошенничество тебя уже не раз бросали в клетку ко львам. Как ты вообще уцелел?

— Жизнь заставила, Хеопс. У меня семья. У меня две семьи. Три. Четыре, к сожалению, у нас в стране многоженство.

Поэтесса заявила, что поэзия царю не простит, если Вавилонская башня будет выше. Что воспевать поэтам? Мы вторые! Вторые! И сразу гаснет образ, блекнет сравнение, не летит ввысь мысль. Историк пел с ней в унисон, дескать, история отвернется от Хеопса, если он проиграет состязание с Вавилонской башней, а потомки его проклянут. Даже подползла какая-то Нищая, ее привел сюда слух, что Вавилон обгоняет Египет.

— Тебе-то какая печаль? Разве ты сыта? — спросил Хеопс.

— Нет.

— Разве хорошо одета и обута?

— Я босая и в рубище, но это моя страна. Я здесь родилась и умру. И лучше я умру от голода в первом государстве, чем в последнем. И так думает сейчас каждый нищий.

Раздались крики толпы: «Хеопс, строй пирамиду! Мы хотим пирамиду! Обгони Вавилонскую башню!»

Хеопс проклинал эту Вавилонскую башню. Как не вовремя они затеяли ее строить! Именно в тот момент, когда он задумал столько реформ. Хеопс тоже был сын своей страны, и для него ее честь не пустой звук. Фараон часто приходил в храм бога истины Тота, падал ниц и молился. Молитвы жрецов были великие по формулам, напыщенные по тону, приторные по вкусу, насквозь фальшивые по существу, а Хеопс молился от всего сердца. Его обуревали сомнения, он искал свой путь к истине. Он шептал одними губами:

— О великий Тот с головой ибиса! Когда ты появляешься на небе, то озаряешь весь мир лучами света, освещаешь каждую щель, гонишь прочь темные мысли, а когда ты заходишь, когда тебя нет, на землю опускается ночь и мысли людей также черны и все прячут головы под подушки. Сияй мне, истина! Озари и освети! Что мне делать? Эти наглецы, эти прохвосты из Вавилона хотят быть первыми. Мой народ не желает, чтобы нас кто-нибудь превзошел. Я тоже этого боюсь, но если мы возьмемся за пирамиду, то как быть со всенародным счастьем? У меня на все не хватит рук, а стране сил. Мы раздвоимся и ничего не достигнем. Но и не строить пирамиду я не могу. Они взяли меня за горло. Я царь, но не все от меня зависит, далеко не все.

В одну из таких бессонных ночей, проведенных в молитвенных бдениях, Хеопс принял наконец решение: он будет строить пирамиду, но тайком, чтобы никто в мире этого не знал. Ни одна душа. Официально Египет будет строить все так же счастье, а не пирамиду. Хеопс понимал, что это уступка догмам и косным силам, но у него был план: он намеревался как можно быстрее построить пирамиду, а потом бросить все силы на счастье. Хеопс вышел из храма твердый духом и в твердом согласии с самим собой. Другого пути у него не было.

А ранним утром Стражник вывел на городскую площадь закованного в кандалы Писца. Утро было прекрасное. На рассвете, правда, полезли облака, но с божьей помощью рассеялись. Небо стало чистым, как лист папируса, на котором пишут просьбу о помиловании. В такое утро и наказанным быть приятно. Стражник зачитал приговор. В нем говорилось, что в последнее время среди подданных богобоязненного государства ползут грязные слухи о том, что строится пирамида, хотя она и не строится. Распространителем этих сплетен является Писец. Египет вправе оградить себя от ложных наветов, дабы сохранить мораль и устои. Судья приговорил Писца к двадцати ударам палкой.

Глазеть на экзекуцию народу сбежалось много, все побросали свои дела, человеки любят казни.

— Правила поведения на эшафоте знаешь? — спрашивал Стражник у Писца. — Напоминаю: палачу не грубить, не петь, не спать, не смеяться, не танцевать, не плакать, не декламировать стихов и так далее. Я уже и сам забыл, что там по инструкции положено, всю жизнь ее зубрю и никак не запомню, такая огромная. Эх, парень, если честно, если по совести, то мне тебя даже жалко. Ведь строится она, эта гробница. Строится! И все знают, но скрывают. Пудрят народу мозги. Творят чего хотят. А с часами какой номер отмочили! Взяли и остановили время. Счастье через пять лунных лет! Да одна брехня!

Писец упрямо возражал:

— Я с тобой не согласен, Стражник. Я верю в счастье!

— Ха-ха-ха! Да ты наивен, как вылупившийся цыпленок! Он верит в счастье! Может, ты и нашему фараону веришь?

— Да! Все плохое делается за его спиной.

Стражник чуть не умер со смеху, он схватился за живот, корчился, буквально ревел от хохота на помосте.

— Ха-ха-ха! Люди, слышите, что он сказал?! Он верит фараону! Так и есть, цыпленок! Ну, парень, я буду тебя бить еще больнее, чем предписано инструкцией. Чтобы ты скорее прозрел.

Началась экзекуция. Стражник добротно выполнил работу. Писец еле уполз в свою конуру. До вечера он зализывал раны, пил какие-то снадобья, покрывал кожу мазями. К ночи оклемался, поднялся с циновки и вышел на темную улицу. Шатаясь, подвывая иногда от боли, как шелудивый пес, битый хозяином, он крался к городской площади. Стражник сладко спал у главных часов страны, закутавшись в свой плащ. Писец на цыпочках приблизился к часам, с трудом их поставил прямо, они вновь пошли. И вот тут Стражник схватил его за шиворот.

— Попался! Да ведь я нарочно глаза смежил. Лежу и думаю: ну найдется ли в нашем отечестве хоть один смельчак, хоть один человек, который не смирился с тем, что время стоит? Пролежал до полуночи — ни души. И так взгрустнулось, так муторно на душе стало, да, думаю, перевелись люди, обмельчали, начхать всем на судьбы родины. И вдруг шорох, будто мышь проскользнула. Это ты крадешься. Спасибо тебе, парень! Ты воскресил во мне веру в людей! — Стражник даже прослезился от умиления. — Часы снова идут! Ах, как весело сыплется вниз песок! Какое счастье это видеть! Это значит, что время снова идет, что у нас есть будущее, а не только прошлое. А то вон что удумали — всегда половина второго! Да как же жить, если вечно половина второго? Сыплется, сыплется песочек-то! Время входит в меня, как воздух, как крепкое вино. Оно бодрит, оно щекочет кровь! Я вновь живу! Я пьянею от времени!

Стражник прервал свою тираду и вновь повалил часы наземь. Совсем уже другим тоном он приказал:

— Пошли, Писец!

— Куда?

— В темницу.

— Но ведь ты только что меня благодарил.

— Я тебя благодарил как человек, а теперь я исполняю свои обязанности. Человек и стражник — разные люди. И оба во мне прекрасно уживаются. Ну пошли! Ты — государственный преступник! Ты — поднял руку на время!

Силы страны были на исходе. Голод. На учете каждое зерно пшеницы, каждая головка чеснока, каждая луковица. Пустыня наступала на плодородные земли, оросительная система долины Нила пришла в упадок. Все забирала пирамида. Ее строили день и ночь, она царствовала в Египте, словно жадный крокодил, проглотила казну. Каждый день Жрец приходил во дворец фараона с отчетом.

— Думай о вечном, о Хеопс! — склонялся он в поклоне.

— И ты думай!

— Где твоя корона? Почему ты ее не надел?

— Продал, чтобы залатать дыры в пирамиде.

— А где твой трон?

— Заложил ростовщику, надо было расплатиться с каменщиками.

— Хеопс, это похвально, что ты все силы бросил на пирамиду. И все-таки надо избегать крайностей. Ты как одержимый. Ты губишь страну.

— Я?! Я ее гублю? Ты ее губишь! Вы! Вы все хотели пирамиду! И вы ее получите! Любой ценой! Чего бы мне это ни стоило! Я вас проучу. Я ткну вас в нее мордой, как неразумного котенка в свою лужу. Вы еще пожалеете, что когда-то заставили меня ее строить! — яростно, с хрипом в горле говорил Хеопс.

— Остановись хотя бы на год. Оросительным системам нужен срочный ремонт!

— После пирамиды!

— Рушатся храмы!

— После пирамиды!

— Ну а как же счастье, о котором ты так мечтал?

— Счастлива та страна, в которой все одинаково несчастны. Кстати, объяви войну.

— Кому?

— Кому хочешь. Пирамида требует рабов, словно хищник мяса. И надо добыть денег, много денег! Я хочу построить пирамиду выше Вавилонской башни.

— Это невозможно. Пустые мечты!

— Проглоти свой язык! Я царь, и все будет так, как я повелеваю!

— О Хеопс, кто знает, что написано у нас на доске судьбы. Я тоже богат, происхожу из знатного рода, а фараоны не вечны. Иногда их трон занимали и жрецы.

— Что?! Метишь на трон?

— Повторяю, все в руках богов. Я второй человек в государстве. Я согласился быть вторым, чтобы фактически стать первым. Лишь наивные цари могут всерьез мнить себя первыми. На самом деле первый — это второй. Вернее, так: я больше, чем второй, ты меньше, чем первый. Мы равны.

— Лукавый царедворец! — вспыхнул Хеопс. — На вершине пирамиды нет места для двоих!

В тот же день Хеопс сам пришел в темницу к Писцу. Тот лежал на грязной циновке и даже не смог подняться.

— Ничего, лежи, лежи. Значит, ты — возлюбленный моей дочери? И тебе должны отрубить голову как врагу пирамиды? Неплохая голова. Такую и снести приятно, а то рубим всякий мусор. Что же ты так, а? Ни во что не веришь, во всем сомневаешься. Неужто и в самом деле не веришь?

— Не верю.

— Как?! И в счастье тоже?

— Теперь не верю.

Хеопс уселся рядом на циновку, стал жаловаться на жизнь:

— По существу, ты меня бросил, парень. Предал. И я остался один. Совсем один. Мне даже не с кем переброситься словом. Некому открыть душу. Кругом одни враги. Придворные интригуют, чтобы быть ближе к трону, а я натравливаю их друг на друга, чтобы они были подальше от трона. Политика — это искусство интриги. Вот какая кругом грязь, суета, пустяки. А ты был не такой. Ты был настоящий. Не зря Хент-сен, моя дурочка, все глаза из-за тебя проплакала, так за мной и ходит по пятам: помилуй его да помилуй, папочка. Исхудала вся, бедняжка, не ест, не пьет. Жалко мне ее. Дочь все-таки. Ну что, помиловать тебя? Простить грехи?

— Есть тираны, которые охотно прощают другим свои грехи.

— Ты умен, — улыбнулся Хеопс. — Но это в наше время редко приводит к добру. Впрочем, и в остальные времена тоже. Я пришел к тебе, чтобы признаться. Да, я строю пирамиду! Я уже влез в нее по самые уши. Я не могу перечить жрецам и сановникам, их слишком много, и они вместе. Понимаешь, это такой ход конем. Я ее быстро дострою, а потом всего себя целиком отдам всенародному счастью.

Писец прошептал окровавленными губами:

— Не верю! Твоя дорога была прямая, как копье. Сойти с нее — значит все погубить. Ты — сошел.

Хеопс вскочил, зашагал по клетке, три шага вперед, три шага назад — особо не разбежишься. Он рвал на себе одежды.

— Да! Да! Это известие, что строится Вавилонская башня, меня окончательно сломило. Быть в хвосте — такого мы себе позволить не можем. Это значит остаться на задворках эпохи. Я хочу как можно быстрее покончить с пирамидой, а конца стройки не видно. Ты обратил внимание, как нелегко тащить вверх камни? Это самое сложное звено, без рабов там не обойтись, а их мало, к тому же они ленивые и прожорливые.

— Государство делает вид, что их кормит, а они делают вид, что работают.

— Ты парень с головой на плечах. Ты прошел курс всех наук в храмах у жрецов. Ты знаешь математику, технику. Ты мне нужен. Я хотел бы, чтобы ты изобрел машину, которая сама будет поднимать камни.

— Машина нашего времени — раб, — усмехнулся Писец.

— Я не шучу. Если ты создашь камнеподъемный механизм, я тебя помилую. Я тебя отпущу. Слово великого дома.

— Я отказываюсь, Хеопс. Я ненавижу пирамиду и ничего для нее не сделаю.

— А если я отдам тебе в жены свою дочь? Лучезарную Хент-сен.

— Поклянись!

— Клянусь Осирисом!

— Я придумаю, Хеопс! Я обязательно что-нибудь придумаю для этой пирамиды, будь она трижды, нет, десять раз проклята! Проклята во все времена и народы!

Древняя традиция гласит: фараон должен показываться народу как можно реже, это служит величию правителя. Люди охотно преувеличивают в своем воображении то, что они не могут видеть. И фараон им кажется каким-то сверхчеловеком. Не зря ведь цари древних династий предпочитали выходить к народу с кошкой на голове, внушая что-то сверхчеловеческое. А вот Хеопс постарел, осунулся, крупные мешки под глазами свидетельствовали о плохом здоровье, хотя здоровье правителя тоже тайна, пожалуй, побольше, чем численность войска. Какой уж тут сверхчеловек, если такие мешки под глазами! Хеопс и Хент-сен — отец и дочь — стояли у недостроенной пирамиды. Пусто было вокруг. Только выл ветер и гортанно кричала птица. Валялись камни, стояли леса, но строителей не было видно.

— Негодяй Зодчий! — стучал Хеопс кулаком о стену пирамиды. — Он бросил стройку, потому что мне нечем платить. В казне даже при самом сильном встряхивании более ничего не бренчит. Это пирамида расползается вширь и ввысь помимо моей воли. Я ее раб, она — мой господин!

— Откажись от нее, отец!

— Что?! Остановиться на полпути? Нет, слишком много ей отдано. Я строю ее уже много лет! Много! И конца ей не видно. Каждый раз, когда виден конец, вдруг оказывается, что Вавилонская башня выше, и мы снова переделываем проект в сторону увеличения. И что мы имеем? Нищая, нагая, сирая страна и недостроенная пирамида. Где взять денег? Где найти золото, камни, известь?.. Пройдись, моя доченька.

— Куда, папа?

— Туда и сюда. О, как ты у меня выросла! Я и не заметил. Сколько тебе лет, девочка?

— Не знаю. Часы стоят.

— Ты любишь своего папу? Ты сделаешь для него все, что он прикажет?

— Да, отец.

— Молодость рассыпала розы на твои ланиты! У тебя тонкое лицо и такой же стан. Ты стройная, как ливанский кедр, ты яркая, будто солнечный день, — почему-то сыпал отец комплиментами. — Твои груди, как… Ладно, опустим подробности. Ты — дочь фараона. Мужчины будут платить тебе огромные суммы… Но ты, доченька, бери не деньгами, а камнями. Пусть каждый клиент даст тебе камень для пирамиды. И тогда мы ее осилим, доченька.

— Но это… это… — попятилась Хент-сен.

— Да, то самое.

— А что скажут люди?

— Плевать! Ты идешь на это во имя высокой идеи, а не похоти! Во имя великой пирамиды!

Хент-сен всхлипнула:

— Но у меня есть жених.

— Ты не можешь вступить в брак хотя бы потому, что тебе нет шестнадцати.

— Давно есть.

— Откуда ты знаешь, если время стоит? Обнажи одно плечо по последней моде. Надуши волосы миррой. Умасти тело благовониями, подведи глаза сурьмой и ступай.

— Нет!

— Вот она, благодарность, — вздохнул Хеопс. — А ведь я ради тебя не казнил Писца. Я его освободил по твоей просьбе.

— Опомнись, отец! Лучше убей меня!

— Ты режешь отца без ножа. Да, такое решение мне далось нелегко. Я трижды проклял себя, чем принял его. Я не спал целую неделю, я исцарапал себе лицо ногтями, вырвал волосы на голове. Ты — моя любимая дочь, но у меня нет выхода. К тому же что тут особенного? Или тебя убудет? Ну сходила и вернулась.

— Ты бредишь, отец!

— Ты права, моя доченька. Я схожу с ума! Но я должен ее достроить! Любой ценой! Я строю великую пирамиду, и для этого хороши все средства. Все хорошо, что хорошо пирамиде. В этой связи зло может превратиться в добро, бесчестие — в честь, подлость — в подвиг. Помоги мне, доченька. Видишь, я, твой отец, великий фараон, стою перед тобой на коленях!

— Встань, отец! — попросила Хент-сен.

— Не встану, пока не уступишь, мой лотос, моя пальма!

— Но… Но все будут называть меня шлюхой.

— Пусть попробуют! Я заткну любой рот!

— Но это грязно, грязно!

— Даже если ты искупаешься во всей грязи мира, ты останешься чище всех. Ступай и без камней не возвращайся!

Вскоре Стражник на площади объявил всем новый указ о том, что благословенная Хент-сен, единственная дочь великого фараона Хеопса, вышла на… ну и так далее. Плата за… ну и так далее — один камень. За отказ — штраф четыре камня. Предписывалось считать ее девственницей до конца жизни, а при обращении к ней применять слово «невинность» в обязательном порядке. Если раньше к ней обращались: «твое высочество», то теперь следует употреблять: «твое невинное высочество» или «твое девственное высочество». Сим указом всех подлинных девственниц страны предписывалось считать блудницами.

История — это жалобная книга человечества, и одна из ее страниц исписана рукой Хент-сен, ее тонкой прелестной дланью, которой она легко метала боевое копье, и так же успешно владела пером. Повинуясь приказу отца, поздним вечером она прикатила из загородного дворца фараона на городскую площадь, сошла со своей красивой, сделанной из слоновой кости и золота колесницы. Она шла в толпе и пела песню из древнеегипетского эпоса. Она пела и давилась слезами.

Брат мой, приятно мне купаться В твоем присутствии. Ведь ты можешь смотреть на мои прелести Сквозь тончайшую тунику из царского льна, Когда она становится влажной. Иди ко мне со своей красной рыбой, Которая так красиво лежит на моей ладони. Иди и смотри на меня.

И тут к ней подошел Писец:

— Хент-сен, ты? Одна в такой час на улице?

— Угости вином, мужчина, — томно ответила Хент-сен.

— Легкомысленная одежда, безнравственная походка, циничная песня. Что с тобой?

— Угости, и тебе будет приятно. Моя любовь сладостная, как финик. Мои объятия крепки, как сон утомленного путника. Я заставлю трепетать твое сердце, словно струна арфы.

— О Хент-сен! — в ужасе воскликнул Писец. — Как поворачивается твой язык?

Хент-сен стала принимать соблазнительные позы.

— Я молода, стройна, хороша. Посмотри на эту грудь, на эти бедра. Посмотрел?

— Посмотрел.

— Ну и как?

— Моя невеста — уличная девка! Я убью тебя!

— Не смеешь! Меня послал на площадь сам фараон.

— Я убью его! Твои глаза — это окна в небо, теперь они разбиты. Твои ноги — это пилоны храма, а теперь они разрушены. Я умру от горя! Хент-сен, заклинаю всеми богами, давай убежим.

— Куда? — спросила она.

— Куда глаза глядят. Хотя бы в Вавилон.

— В Вавилон? К нашим недругам? А ты знаешь, что они строят башню? Я дочь фараона, я не принесу вреда пирамиде. Так ты угостишь меня вином, мужчина?

— Нет!

— Ты пренебрег дочерью фараона. Такое не прощается.

— Опомнись! Ведь ты моя невеста.

— Бывшая невеста. Теперь я блудница. Итак, всего два камня в обмен на бездну удовольствий.

— Почему так много?

— Как?! Ты еще смеешь торговаться с дочерью фараона? Кстати, обращайся ко мне: «Твое невинное высочество».

— Ненавижу тебя, твое невинное высочество! Ненавижу фараона! Весь белый свет! Не страна, а сплошной публичный дом. Один продает свое тело, другой — душу.

— А ты ум! Я слышала, что ты изобретаешь камнеподъемную машину?

— Да.

— Бунтовщик стал заурядным строителем пирамиды.

— Я принял это условие ради тебя, Хент-сен, — объяснил Писец. — Отец обещал отдать мне тебя в жены.

— И ты сразу забыл все свои идеалы? Предал принципы?

— Нет, не предал. Но, лишаясь тебя, я теряю возможность сделать что-то полезное для родины. Ведь ты дочь фараона, власть в Египте наследуется по женской линии, и ты мне ее когда-нибудь принесешь. Только сев на трон, я смогу сделать Египет счастливым.

— Один уже сделал, — печально покачала головой Хент-сен. — Выходит, твоя любовь была не столь уж бескорыстна? Ты тоже метишь на трон?

— Да, да! Но не ради себя, ради отчизны!

— Угости вином, мужчина.

— Нет!

— Не хочешь? Это даже лучше. За отказ я получу с тебя четыре камня.

Хент-сен ушла все той же томной походкой. Писец взобрался на помост, где его когда-то били палкой, закричал в толпу:

— Люди! Слушайте все! Я хочу вам сообщить новость о пирамиде, которая не строится. Так вот: она строится!

Люди в страхе зажимали уши.

— Строится — не строится. Наше-то какое дело? Лучше ничего не знать, спокойнее спится, — заявила Нищая.

— Ты — нищая, тебе-то чего бояться? Что тебе терять?

— То, что имею.

— А что ты имеешь?

— Что могу потерять.

— Но ведь тебе нечего терять, значит, ты ничего и не потеряешь? — втолковывал ей Писец.

— Пока я имею возможность что-то терять, не все потеряно.

— Люди! Наш фараон собственную дочь послал на панель ради пирамиды! — кричал Писец.

Историк развел руками:

— Что поделаешь? Настоящее — всегда право, прошлое — виновато, а будущее — рассудит. Пирамида — символ будущего, которое, по существу, прошлое. И прошлого, которое будущее. Впрочем, я что-то запутался.

— Люди! Счастья не будет! — продолжал кричать Писец.

Все в ужасе разбегались.

— Это уже крамола, — произнесла Поэтесса. — Надо донести.

— Зачем? Из экономии перестали платить доносчикам, — заметил Зодчий.

— Надо донести бесплатно.

— Бесплатно? Это безнравственно. Я категорически отказываюсь доносить бесплатно.

Подбежал Стражник.

— Кто кричал, что строится пирамида, которая не строится? — строго спросил он.

— Тот человек убежал, — сказала Нищая.

Поэтесса указала на Писца.

— Он кричал!

— Люблю доносы, не люблю доносчиков, — презрительно сказал Стражник. — Ладно, парень, пошли снова в темницу. Что-то, гляжу, ты из нее не вылазишь.

Сто тысяч рабов ежедневно в течение многих лет возводили великую могилу. Испорченная государственная машина более не приносила доходов, а подрядчики требовали: «Плати!» Хеопс дошел до крайних мер — он запретил приношения в храмы, жертвы богам и даже, надев черную маску, грабил на дорогах купцов. Встречи с ним боялись, как с проказой. Для Хеопса люди стали делиться на друзей и врагов пирамиды. Друзей он заставлял на нее работать, врагов уничтожал хитро, руками других врагов. И делал это без всякой личной ненависти, просто из государственной необходимости. Он понял формулу власти: главное — втянуть всех в отношения с пирамидой, скомпрометировать людей, заставить ее славить, даже если ненавидят. Уже раздавалось много трезвых голосов в стране: мол, что за вздор — тратить деньги, разум, энергию на бесполезную гробницу, когда голодает народ, когда нужно строить дороги, растить хлеб, но Хеопс продолжал строить ее упрямо, отвергая все здравые мысли. Росла пирамида, а с ней желание Хеопса возвеличить себя, обессмертить свое имя. Он изобрел систему, которую не знало человечество. Он поставил своей целью заставить каждого противника совершить какую-то подлость, чтобы раздавить его чувство достоинства, сделать способным на все, сломить раз и навсегда волю.

— Отец! — молила Хент-сен. — Я сделала все, что ты велел. Я и впредь поступлю так, как ты скажешь. Только об одном прошу: прости Писца! Его приговорили к казни.

— Я мог бы простить его, если бы он оскорбил только меня, но он опорочил самое святое, что у нас есть, вернее, нету, — пирамиду. Если я его пощажу, завтра каждая торговка на рынке будет кричать, что Хеопс возводит пирамиду, и это нанесет ущерб державе, которая, как знает весь мир, строит только всенародное счастье.

— Но ведь пирамида строится!

— Если она строится, тем более нам об этом надо молчать. И вообще зачем тебе Писец? Ты все еще надеешься выйти замуж? Тебе уже шестнадцать? — ухмыльнулся Хеопс.

— Даже если ты пустишь часы, мы уже не сможем быть с ним вместе. Зачем я ему? Я — блудница. И все-таки молю тебя: пощади его! Он так боготворил тебя, он был верен тебе, как пес, который лижет руку. А теперь он тебе не верит.

— А ты?

— И я не верю. Тебе уже никто не верит.

— Когда люди ни во что не верят, они готовы поверить во что угодно. Ну хорошо, хорошо, я опять тебе уступлю, но опять ради же пирамиды. Там сейчас каждая пара рук на вес золота. Сейчас каждая казнь для нас — непозволительная роскошь. Я отдам его в рабы.

— Рабом он будет, а лакеем никогда! — с вызовом сказала Хент-сен.

— Ошиблась, доченька. Он уже мой лакей. Он строит машину, которая пойдет на благо пирамиде. Ты ее еще не видела? Ее уже собирают на стройке. Кстати, доченька, а что за пирамида растет рядом с моей?

— Какая? — в замешательстве спросила Хент-сен.

— Маленькая, но тоже вполне уютная.

— Я не ведаю, отец.

— Да? А куда исчезают камни с моей стройки? Кому продают их рабы?

— И это мне неизвестно.

— Смотри! — погрозил Хеопс пальцем. — Иди, моя дочь. И думай о вечном!

— И ты думай, папа! А заодно и о своей дочери-шлюхе.

Хеопс поморщился:

— Не называй себя так. Мне это больно ранит сердце.

Писцы не строят себе пирамид из камня и надгробий из меди и бронзы. Их пирамиды — книги поучений, их дети — тростниковое перо, их супруга — поверхность папируса. Уже несколько месяцев Писец был рабом на строительстве пирамиды, таскал тяжелые камни, а стража погоняла бичом:

— Раб, быстрее! Еще быстрее! Бегом! Бери сразу два камня!

— Не донесу!

— Мы поможем.

И свистели бичи. Кровавые рубцы на теле делали Писца похожим на зебру. Машина уже была готова, но ее не пускали в ход, ссылаясь на то, что сперва ее должен принять сам Хеопс, но он все не шел и не шел. Наконец появился с кистью и мольбертом, укрепил мольберт и стал неумело водить кистью. Он рисовал пирамиду. Подозвал Писца.

— Эй, Писец! Взгляни, как я ее воссоздал на полотне! Видишь, сколь она величественна, моя пирамида?

— Это потому, что ты стоишь на коленях.

— Ты слишком гордо носишь голову. Ты воображаешь, что служишь себе, а ты давно служишь мне, вернее, ей.

— Но почему ты рисуешь сам? Куда делись твои придворные художники?

— Выгнал, чтобы не платить. Ну как, не очень кривая получилась?

— Очень.

— Сойдет.

Хеопс положил кисть, вытер руки о набедренную повязку, стал декламировать:

— О великий Хеопс! Ты самый, самый! О тебе я пою стихи на рассвете, ибо нет на земле ничего, что могло бы сравниться с твоей пирамидой! И люди спорят, кто более велик: фараон или его пирамида?

— Что с тобой, Хеопс?

— Стихи сочиняю. Поэтессе я тоже перестал платить. Конечно, я не гений. И размер в стихе хромает, и ритма нет. Ну что это такое? Ты самый, самый… Разве это образ? И почему я пою на рассвете? Разве сейчас рассвет? Полдень.

Хеопс вдруг закрутился на месте, словно хотел вонзиться в землю, а потом стал делать какие-то нелепые прыжки вверх и в сторону, будто горный козел.

— Что это за пляска? — изумился Писец.

— Создаю танец в честь пирамиды.

Вскоре фараон устал, годы уже были не те, и согласился посмотреть камнеподъемную машину. Писец демонстрировал примитивный подъемный кран. Вертел колесо, оно вращало другое, посредством блоков и передач огромный камень был поднят вверх легко, будто пушинка. Хеопс был в восторге.

— И не нужны рабы, чтобы тащить камни вверх?

— Не нужны, Хеопс.

— И не надо их кормить и поить?

— Не надо.

— А дорого стоит эта штуковина?

— Пустяки. Колеса, веревка, перекладина. За год можно достроить пирамиду.

— И не надо держать армию надсмотрщиков с плетьми?

— Не надо.

— И не нужны войны, чтобы добывать рабов? Как мне вознаградить тебя?

— Отдай мне свою дочь.

— Что?! Ты хочешь взять в жены уличную девку?

— Да!

— Все ей простил?

Хеопс сел на камень и заплакал, вытирая глаза ладонью, словно простой крестьянин.

— Даже слеза прошибла. А говорят, нынче любить не умеют. Врут! Ах, любовь, любовь! Ты как ястреб в небе. Выше всех. Даже выше пирамиды! Дай я обниму тебя, сынок! Светлая голова! Спасибо за машину! Да, я стал великаном!

— Ты достроишь пирамиду и займешься народным счастьем, как и хотел?

— Пустая мечта молодости! — отмахнулся Хеопс. — Ах, как я был наивен!

— Хотя бы верни людям время!

— Мы слишком от него отстали, чтобы идти с ним в ногу. Я уже ничего, кроме пирамиды, делать не умею. Нет, сынок, с помощью твоей машины я подниму пирамиду на следующую ступень развития. Вавилон строит до неба, а мы будем до солнца!

— Остановись! — прокричал Писец. — Все ненавидят твою пирамиду. Люди ропщут, зреют заговоры.

— Я знаю, что везде заговоры и предатели. Знаю, что меня ненавидят. Но пирамида учит, что хорошо все, что хорошо пирамиде. А заговоры мы раздавим.

— Но это же опять кровь! Жертвы!

— В истории остаются жестокие тираны, а не добрые.

— Мне страшно, Хеопс. Каждый царь проходит испытание властью. Ты испытание не выдержал. Отпусти меня. Ты обещал дать мне Хент-сен и волю.

— Волю? Я не столь наивен. А если ты передашь свое изобретение Вавилону и он быстрее нас построит свою башню? Эй, стража! Он носитель важной государственной тайны! Взять его!

— Вместе с головой? — спросил Стражник.

— Нет, отдельно.

Стражник увел Писца, а вскоре послышался предсмертный крик. Хеопс печально сказал:

— Прощай, Писец! Я тебя любил. Очень любил.

Жрец проклинал тот день и час, когда заговорил о пирамиде с Хеопсом, когда стал подбивать ее строить. Он готов был биться головой о ее каменный бок, мечтал разрушить ее своими руками. Не было теперь у пирамиды большего противника, нежели Жрец. Он хорошо понимал ситуацию: страна была на краю пропасти, если рухнет государство, то вместе с ним рухнут и правители, и жрецы, и чиновники, он изыскивал способ остановить Хеопса и все больше склонялся к мысли, что его нужно отстранить от власти. Он и его сторонники стали носиться с идеей церемонии хеб-сед. Надо сказать, что эта церемония была очень древнего происхождения. Первых царей попросту убивали на законном основании, когда они достигали преклонного возраста и не могли управлять своими подданными. Позднее смерть была отменена, однако традиция осталась. Если цари хотели оставаться на троне и в старости, они должны были время от времени доказывать подчиненным, что еще полны сил, для этого было достаточно пробежать определенное расстояние. Хеопсу предназначили обогнуть свою пирамиду — это составляло около километра. Сперва он бежал, потом шел, наконец, полз, но выдержал это испытание. Далее была отравлена его жена, мать лучезарной Хент-сен. Сперва Хеопс не осмыслил эту печальную весть целиком, огорчился, но не больше, кроме пирамиды, его уже ничего не интересовало. Да, когда-то жену очень любил, но все это было в далеком прошлом. Но ее кончина имела прямое отношение к пирамиде. Он терял пирамиду. Власть в Египте, как уже сказано, наследовалась по женской линии. Со смертью жены власть переходила к Хент-сен, значит, и пирамида тоже. Выходило, что все для него шло прахом, что зря он ее столько строил, что жертвы были напрасны. Но Хеопс и тут нашел выход. Он женился на своей дочери, и власть к нему вернулась. Не будем этому удивляться. Так часто поступали цари в прошлом, ради трона они женились на дочерях, сестрах и даже на матерях.

— Опомнись! — говорил ему Жрец. — Ведь Хент-сен — блудница! Профессиональная.

— Да, я сам ее сделал такой. Ха-ха-ха! Какая удача!

— Что с тобой? Ты рехнулся от горя, Хеопс?

— От радости. Я женюсь на Хент-сен и после свадьбы пошлю ее туда же. Уже не только как дочь фараона, но и как жену. За это будут платить больше. Вдвое больше! И пирамида будет еще выше!

— Остановись, Хеопс! Тебя молит вся твоя несчастная страна, остановись!

— Мне странно это слышать от тебя, Жрец. Не ты ли хотел, чтобы я ничего, кроме этой усыпальницы, в жизни не совершил? Какая трагедия! Молодой, полный сил и энергии правитель пришел к власти, хотел так много сделать для своей родины, а сделал только гробницу. Ты превратил золото в камень, вино в воду, день в ночь. Так пожинай теперь плоды. Мы погибнем вместе, ты и я.

— Остановись!

— Поздно! До солнца! Пирамиду до солнца!

Но были и приятные сведения. Например, из Вавилона. Прибыли лазутчики и донесли, что Вавилон никогда не построит свою башню. Боги покарали его за гордыню, смешали людям языки, и строители перестали понимать друг друга. Теперь там сплошная неразбериха, чехарда и вавилонское столпотворение. Люди бранятся, хватают друг друга за грудки, дерутся, а дело ни с места. Боги сделали это намеренно, чтобы люди не лезли на небо. Хеопс ликовал, он победил. Вслед за этим собрался государственный совет, где решалась судьба пирамиды. Зодчий, автор проекта, убеждал Хеопса, что теперь, когда со стороны Вавилона нет угрозы, пирамиду можно строить пониже и поскромнее, а не до солнца. Вполне возможно оставить ее такой, какая она есть. Зачем ставить перед собой заведомо невыполнимые цели? Ведь боги могут рассердиться и покарать также и Египет. Хеопс упрямо твердил:

— Нет, только до солнца! Тебе повезло, Зодчий. На большой пирамиде ты больше сможешь украсть и спустить налево. Еще ярче будет лосниться твоя физиономия, еще лучше ты будешь одет и обут.

— Да, я разбогател на твоей пирамиде, — соглашался Зодчий. — Но достояние не пошло мне в прок. Мой дом разрушили восставшие рабы. Я разорен. Опомнись, о богоподобный! Мы никогда ее не построим.

Хеопс грозно выгнул бровь.

— Что я слышу? Это неверие в нашу пирамиду? Это неверие в народ, в страну. Стражник, отрубить ему голову!

Когда Стражник за шиворот тащил Зодчего, был слышен предсмертный крик:

— А кто будет строить пирамиду? Где ты найдешь зодчего?

— Я сам буду зодчим! — ударил Хеопс себя в грудь. — Сам!

Жрец подал папирус. Это была грозная петиция от военачальников, доблестные воины требовали прекратить строительство пирамиды, потому что в войнах погибла вся рать.

Хеопс швырнул петицию на пол.

— Понимаю! Зачем им новая война, если они нажились на старой? Теперь у всех высокие чины и огромная военная добыча. Можно всласть глушить вино, жрать и спать с пленницами. Военачальникам отрубить головы! Немедленно!

— Всем? — спросил Стражник. — Всем!

Жрец подал Хеопсу другой папирус: донесение от номархов. Они требовали того же, прекращения строительства пирамиды. Хеопс рассмеялся:

— Что, мало попадает в их бездонный карман? Я обложил их владения слишком большими налогами? Опять заговор? И вельмож приговариваю к казни!

— Все жрецы тоже против пирамиды! — сообщил Жрец. — Храмы лежат в развалинах, богов больше нет, обезумевшие от голода люди съели священного быка Аписа.

— И ты ел? — хмыкнул Хеопс.

— Мне досталось только… Стыдно сказать что…

— Хеопс, пирамида погубила поэзию! — рыдала Поэтесса. — Никто не пишет и не читает стихов. Кому они нужны на пустой желудок. Искусство тебе этого не простит! Оно требует жертв.

— Оно их получит! Взять!

Стражник увел Поэтессу.

— Хеопс, твоя пирамида погубила историю страны, — убеждал Историк. — Кому нужна такая история, если в ней ничего, кроме пирамиды?

— А ей, кроме пирамиды, ничего и не нужно. Взять!

— А кто о тебе напишет?

— Главное не то, что пишут историки, а то, что они не пишут. Взять!

За окном дворца шумела и волновалась огромная толпа.

— Что хочет мой народ? — пожал Хеопс плечами. — Эй, там! Пусть войдет кто-нибудь один!

Вползла Нищая. Она прижалась к ногам Хеопса так сильно, что ее с трудом оторвали.

— О Хеопс! Моя дочь умерла от голода, а теперь мой муж погиб, его придавил камень на строительстве пирамиды.

— Радуйся, женщина! Ему повезло. Он не лодырничал в тени смоковницы, он созидал пирамиду. Раб, который строил пирамиду, на голову выше раба, который ее не строил.

— Остановись, Хеопс! Тебя молит твой народ!

— Нет!

— Остановись! Иначе ты сам станешь нищим!

— Взять!

Стражник увел Нищую. Толпа стала кричать:

— Хеопс, прекрати ее строить! Хеопс, брось пирамиду! Хеопс, пожалей нас!

— Ах, как мне не повезло с моим народом, — стал сетовать фараон. — Ну почему другие цари имеют покладистый, послушный, верный себе народ? А у меня с ленцой, вечно бурчит в кулак, всегда у него кукиш в кармане. Что?! Мой народ — враг пирамиды! Значит, он враг народа! Мой народ — враг народа! Отрубить головы!

— Кому? — спросил Жрец.

— Народу! Я найду себе другой. Спокойный, послушный, такой, какого я заслуживаю.

— Я против! — заявил Жрец.

— Значит, и ты враг пирамиды?

— Да, и я.

— Взять!

Жреца увели. Последним взбунтовался Стражник.

— Если мы отрубим всем головы, то кому будем рубить потом? Я лишусь куска хлеба.

— Голову с плеч! — приказал Хеопс.

— Чью?

— Твою.

— А кто мне ее отсечет?

— Сам!

Стражник увел себя за шиворот.

Последнее, что видела погибающая страна, как Хеопс стоял у недостроенной пирамиды с протянутой рукой и просил подаяния у своего народа:

— Подайте на пирамиду!

Но подавать было некому, не было народа, не было страны. Однажды появилась Хент-сен. Она тащила огромный камень.

— Женушка и доченька, подай мне камень на пирамиду!

— Могу дать только совет: думай о вечном! А камень мне самой пригодится.

— А почему ты несешь только один камень?

— Мои лучшие годы позади. Теперь мне дают только один, да и то неохотно.

— Признайся, сколько ты брала с каждого клиента?

— Кто, я?

— Ты, ты!

— Сейчас вспомню… Один камень, нет, два, три… А какая разница?

— А почему ты всегда отдавала мне меньше, чем брала? Чья вон там пирамида?

— Где? Не вижу.

— Разуй глаза!

— Вон та маленькая?

— Меньше моей, конечно, но тоже вполне удобная. Так чья же она?

— Не знаю, папочка. Не ведаю, мой муженек.

— Врешь!

— Ну моя. Еще что?

— Значит, ты обворовывала меня! Ты тайком клала камни себе в пирамиду. Отдай мне этот камень!

— И не подумаю. Мне самой нужен.

— Доченька, мне не хватает только одного камня! Я заложу вход в пирамиду, и она будет готова. Дай!

— Не дам! — огрызнулась Хент-сен.

— Отниму! — пригрозил Хеопс.

— Только попробуй! Я буду кричать!

— А кто тебя услышит? Мы одни на этой несчастной земле. Отдай!

— Как твоя дочь, может, я и отдала бы, а как жена, не отдам! Караул! Грабят!

Они стали драться за камень. Хеопс уже не в силах был победить даже жену. Хент-сен толкнула его, он упал. Даже не взглянув, что с ним случилось, она потащила камень к своей пирамиде. Хеопс с трудом встал, нашел палку, догнал Хент-сен, ударил ее по голове. Теперь она упала. Хеопс опустился на колени, приложил голову к ее груди. Дыхания не было. Взял руку и не нащупал пульса. Он встал. Теперь он был совсем один, как шакал в пустыне. Но не беда, сейчас он заложит вход, и она готова. Он, Хеопс, третий фараон четвертой династии, ее построил! Он царствовал двадцать четыре года, из них двадцать строил пирамиду. И построил. Вон она вздымает свою вершину в утреннем тумане. Ступени и в самом деле ведут прямо в небо. Фоном для нее служит пустыня. Взять на себя смелость описать его пирамиду — все равно что рискнуть описать восход или наступление весны. Все так же просто и так же сложно. И первое, что поражает, не ее размеры, а цвет — теплое солнечное золото, подчеркнутое черными тенями на стыке гигантских прямоугольных блоков. Но где факелы? Где ликующие крики? Где бой барабанов и стук копий о щит? Почему Хеопс их не слышит? Ах, да, да, он один. Он стоит у своей пирамиды старый и больной, трясутся руки, дрожит голова. Когда жизнь прошла мимо, можно начинать жить. Но нет, он молод и полон сил, ведь время все еще стоит, а значит, он все тот же, что и при восшествии на трон. Он умирает молодым. А где профессиональные плакальщицы? Почему они не рвут на себе волосы, не бьют кулаками в грудь, не издают душераздирающие вопли? Хеопс начинает сам подражать плакальщицам. Он посыпает голову песком, изображая страшное горе, он кричит:

— Великая беда! Закатилось солнце! Горе нам! Кромешная тьма опустилась на землю! Хеопс занимает дом вечности!

Он наложил известь в ведро, попробовал пальцем, не затвердела ли? Нет, крепко схватывает. Камень станет, как солдат в строй, среди прочих — ломом не вывернуть. Хеопс бормочет:

— Одни владыки сперва умирают, а потом их хоронят, а другие — наоборот.

Хеопс вошел в пирамиду и заложил себя изнутри камнем.

А вот подлинный голос истории:

«…А Хеопс в конце концов дошел до такого нечестия, по рассказам жрецов, что, нуждаясь в деньгах, отправил собственную дочь в публичный дом и приказал ей добыть некоторое количество денег — сколько именно, жрецы, впрочем, не говорили. Дочь же выполнила отцовское повеление, но задумала и самой себе оставить памятник: у каждого своего посетителя она просила подарить ей по крайней мере один камень для сооружения гробницы. Из этих-то камней, по словам жрецов, и построена средняя из трех пирамид, что стоит перед великой пирамидой…»
Геродот. «История», книга вторая, 126.

 

ЖЕЛЕЗНЫЙ ЗАНАВЕС

В ту ночь Бабакову не спалось. Он ворочался, чтобы уснуть, считал во сне белых африканских слонов, занесенных в Красную книгу, досчитал до десяти тысяч — число, о котором мог только мечтать африканский континент, включал и выключал старый добротный ламповый радиоприемник. Стрелка бегала вверх-вниз по шкале, в ночной деревенской тьме шкала горела словно свеча на столе. Весь мир был как на ладони. В каждом уголке эфира звучала английская, французская, немецкая речь, а русской, как ни странно, почему-то не было. Наконец сквозь вой мощных глушилок Бабаков ухватил Москву. Слов диктора почти не разобрал, так давили станцию, но вдруг глушилка на минутку споткнулась, будто бегун на старте, стало тихо, как утром в колхозном саду, и в этой тишине Антон Иванович Бабаков отчетливо, будто диктор был рядом, сидел у постели, услышал, что в Москве состоялся партийный съезд. Но вновь обрушились на радиостанцию мощные глушилки. Это было как самолет на взлете, как камнедробилка на стройке в конце квартала. Бабаков больше и не пытался уснуть. Стрелка вновь металась вверх-вниз по шкале на всех диапазонах, но напрасно — глушилки победили. Создавалось впечатление, что прямо тут, в Голубых Липягах, у дома Бабакова поставили персональный глушитель, чтобы он никогда не узнал, о чем говорилось на съезде.

На рассвете в окно негромко постучали.

— Откройте! — раздался за окном женский голос.

— Кто там?

— Из газеты.

Бабаков выключил приемник, зашаркал по полу стоптанными холостяцкими шлепанцами. Открыл дверь. Молоденькая девчушка вбежала в комнату. Это была Нина Титова, сотрудница районной газеты. Она тяжело дышала.

— Нина, вы? Что с вами?

— Спрячьте меня поскорее, за мной гонятся.

— Кто?

— Не знаю. Что-то ужасное творится. В городе документы проверяют, в поезде патрули ходят.

Как какой-нибудь опытный конспиратор, она подошла к окну, чуточку отодвинула занавеску и в щелочку посмотрела на улицу.

— Я хвост не привела?

— Какой хвост?

— Вышла с поезда на станцию, всюду дружинники. Я пошла, и за мной кто-то идет. Я — налево, он — налево. Я — направо, он — направо. Я — бегом, он — бегом. Тогда я стала следы путать. Огородами, огородами — и к вам. Больше ведь я в вашем селе никого не знаю. В окно стучу, а вы не открываете.

— Я не слышал.

— Еще бы! Голоса из-за бугра ловите! Вон даже за окном слышно.

Нина еще раз посмотрела в окно.

— Кажется, ушла от погони.

— Да не из-за бугра голоса я слушал, Нина. В том-то и дело, Москву глушат!

— Вы что? В своем уме?

— Сейчас сами убедитесь.

Бабаков включил приемник и погнал стрелки по эфиру.

— Вот средние волны… Вот длинные… Сплошной гул. Никогда еще так не глушили.

— А на коротких?

— Еще хуже.

— Странно.

— Но кое-что мне удалось расслышать. В Москве будто бы съезд был.

— Какой?

— Партийный.

— Ничего не понимаю.

— У вас в городе что-нибудь слышно?

— Откуда? У нас в редакции неожиданно все радиоприемники изъяли. Будто бы на профилактику. А вы какие-нибудь подробности расслышали?

— Нет. Не разобрать. Что-то такое про демократию, гласность…

— Значит, надо еще слушать! — решительно заявила Нина. — Я к вам в колхоз приехала репортаж по молоку делать, но сейчас не до этого. Обождет. Включайте. Минутку, я опять в окно посмотрю.

Нина снова глянула в щелочку, делала она это чисто по-женски, так жены наблюдают за возвращением загулявших мужей: откуда он ночью идет, с какой стороны, кто его провожает. И отпрянула от окна.

— Хвост! — прошептала она. — Стоят! Все-таки привела!

— Ну-ка, ну-ка. — Бабаков выглянул в окно. — И правда, кто-то стоит. И вроде не из местных.

— Что же делать? Я боюсь.

— Не бойтесь, у меня дома не тронут. Давайте слушать.

Но Титова не позволила включить приемник.

— Нет, нет, открыто нельзя! Это опасно. За версту гул слыхать. Надо где-то спрятаться.

— А где?

— У вас погреб есть?

— Есть. На дворе.

— Нет, выходить тоже опасно. Они заметят.

— Ну тогда только под одеялом, — усмехнулся Бабаков.

Они легли рядышком, накрылись одеялом с головой, приникли к приемнику.

— А теперь включайте!

И тут раздался властный стук в дверь. Так умеет стучать только наша милиция.

— Не открывайте, я боюсь, — взмолилась Нина. — Прошу вас, не открывайте.

Резкий стук повторился. Бабаков сказал:

— Дверь вышибут. Вон как барабанят.

Голос за дверью требовал открыть немедленно, настаивал, угрожал.

— Кажется, влипли, — запричитала Нина.

— Что будем делать? Открывать?

— Ладно, откройте и бегом назад. Да приемник спрячьте куда-нибудь подальше.

Бабаков спрятал приемник, повернул ключ в двери и снова юркнул в постель. Вошла милиция.

— Обнимите меня, — попросила Нина. — Крепче! Еще крепче! Целуйте! Да не так. Взаправду. Вот народ, ничего не умеет. Ладно, я сама.

Щупленький малорослый сержант светил фонариком.

— Лежать! Ни с места! Шаг вправо, шаг влево — считается побег. Почему долго не открывали? Москву слушали?

— Какую еще Москву? Мы спали, — кокетливо заметила Титова.

— А вы кто, уважаемая? Кажись, из газеты? Быстро, однако, бегаете. Еще десять минут назад вы были у вокзала, а теперь вроде бы спите. Так что вы тут делаете?

— Объяснить?

— Да. Мы хотим знать, чем вы тут занимались.

Сержант сдернул с них одеяло, но тут же снова накрыл. В некотором смущении сказал:

— Приемника нету… Раздетые… Кажется, мы не вовремя. Значит, аморалка, а не политика? Но это другое дело. Простите, что помешали, товарищи.

И тут Бабаков взорвался:

— Черт побери! Да по какому вы праву среди ночи в чужой дом врываетесь?

— На вас сигнал.

— Какой сигнал?

— Что вы слушаете то, чего не положено.

— Вам-то какое дело?

— Мы в наряде. По всему району мотаемся и все сигналы проверяем.

— Кто вас на это уполномочил?

— Крестный.

— Какой еще крестный?

— Служебная тайна. Ну еще раз извиняемся. Оклеветали вас соседи. Наши вы люди, сразу видно… Зачем вам Москва? Вам и дома неплохо. Вы вон зря время не теряете.

У порога сержантик хихикнул:

— Ну, Титова, ты даешь! А такой тихоней казалась. Недотрога! Прямо этот, как его, синий чулок. А ты вон где? Под одеялом! Да ты не волнуйся, я ни слова. Милиция — могила.

Они ушли, а Нина еще долго сидела на кровати, закрыв лицо ладонями.

— Ой, влипла я! Прощай моя репутация!

Бабаков вскочил и стал названивать по телефону.

— Сейчас разберемся! Алло, райком!.. Молчат. Алло, райисполком! Тоже молчат. Алло, милиция! Ни гугу. Связи нет, что ли?

— Какая странная ночь!

Бабаков вышел на улицу, посмотрел с порога, вернулся, доложил:

— Ого! Провода отрезаны!

Он стал решительно одеваться.

— Вы куда ни свет ни заря?

— В город поеду! Буду жаловаться. Безобразие!

Нина устало зевнула.

— И мне тоже вставать? Ой, как спать хочется!

— А вы поспите. Теперь никто мешать не будет.

— Так ведь репортаж писать надо.

— Утром напишете. Пойдете в правление, там вам главный зоотехник все про надои расскажет. Особых успехов нет. На уровне прошлых лет топчемся. В погребе молоко, позавтракаете. Вкусное, не то что у вас в городе, разбавленное. Ну, спите.

— А можно? А это удобно? В чужой постели?

— Удобно, удобно. Будете уходить, ключ под крыльцо бросите. Спокойной ночи, Нина.

— Простите, пожалуйста, что я заставила вас себя обнимать. И целовать.

Нина вдруг всхлипнула.

— Вы чего это ревете?

— Я первый раз в жизни с мужчиной в постели. Что вы теперь обо мне подумаете?

Бабаков рассмеялся. Заявил, что готов с ней под одеялом хоть всю жизнь… слушать приемник.

— Ну спите, спите. Закрывайте глаза, руки под щеку. Быстро! Мне идти надо.

— Поцелуйте меня, — улыбнулась Нина.

— Зачем? Опасность миновала, — захохотал Бабаков.

— Чтобы уснуть. А вы что подумали? Меня мама всегда на сон грядущий целовала.

Бабаков поцеловал ее в щеку, погладил по голове, посидел, дожидаясь, пока она уснет, попытался расправить вихор у нее на затылке, но вихор упрямо сворачивался вновь, как колючий еж в момент опасности. Скоро Нина и в самом деле уснула, словно ребенок у ласковой матери. Он встал, на цыпочках вышел.

Бабаков выжимал из газика все, что тот мог дать после десятилетней эксплуатации. Плохая грунтовая дорога бросала машину как крошечное судно в могучий шторм — то выносила вверх, на гребень бугра, то бросала в бездну ямы. В город он поспел как раз к открытию газетных киосков.

Корж приходил на работу раньше всех, вычитывал гранки, смотрел новый макет, согласовывал по телефону с райкомом все сомнительные места. Когда Бабаков вошел к нему в кабинет, Корж что-то ожесточенно писал и рвал написанное. Но гостю обрадовался.

— А, Бабаков! Входи! Ну как дела в колхозе?

— Засыпали в закрома миллион обязательств.

— Продовольственную программу выполните?

— Если не помрем с голоду. Вася, скажи, что же это на свете творится?

— А что?

— Ты в Москве давно был?

— Давно.

— И ничего такого особого не слыхал?

— Да о чем ты, чудак? — насторожился Корж.

— Понимаешь, ночью мне не спалось, вертел приемник. И вдруг сквозь вой глушилок знаешь что услыхал?

— Что?

— Съезд был.

Корж испуганно заморгал белесыми, как типографский свинец, глазами, приложил палец к губам:

— Тссс… Ты мне ничего не говорил, я ничего не слышал. Би-би-си небось правду клевещет?

— Нет.

— «Голос Америки»?

— Москва!

— Советую об этом не распространяться, а то уже один такой загудел. Далеко от Москвы.

— За что?

— Тоже Москву слушал.

— Что же делается, Вася? Я утром бросился к киоску, центральных газет нету. В гостинице телевизор включил — только местные передачи да фильм «Кубанские казаки». Может, все-таки был съезд? Скажи как на духу.

Редактор убедился, нет ли кого за дверью, закрыл ее на крючок, зачем-то опустил жалюзи на окно, а после этого зашептал заговорщицки Бабакову в ухо:

— Был! Но это строго между нами.

— Почему же скрываете? Что происходит, в конце концов? Перемен боитесь? И скажи мне честно, кто такой крестный?

Корж гневно сгреб гранки в кучу.

— Антон, послушай добрый совет. Ступай к себе в колхоз и не возникай. Чего ты ерепенишься? Живи по-древнеримски: слушай, смотри и молчи. У них такой жизненный принцип был, возведенный в кредо. Ну вроде нашего: сопи в тряпочку. А кто возникал, того чик — и нету. Чему тебя я всю жизнь учил? Сопи в тряпочку.

— Да, уж учили нас очень оригинально. Маркса мы учили по Энгельсу, Ленина — по Сталину, Дюринга — по «Анти-Дюрингу». И в конце концов отучили думать.

Корж стукнул своим интеллигентным кулачком по столу, но грохота не получилось, звук был какой-то неубедительный, нестрашный.

— Ну и правильно! Хватит думать! Пора работать! Ступай! Я занят! Мне гранки читать надо, а тебе коров доить.

Бабаков вышел на улицу. Чутье подсказывало, что он никакой информации не выудит, если пойдет в райком или милицию, лишь навлечет на себя подозрение. Решил звонить в Москву. По случаю раннего часа почта была пустой, за стеклянной загородкой сидела служащая с вязанием. В его сторону она даже не посмотрела. Наменяв у нее пятнадцатикопеечных монет, Бабаков вошел в кабину. В столице жила его родная сестра. Он набрал ее номер.

— Алло! Москва! Привет, сестренка! Как жизнь? Как дела? Не болеешь? А ребятишки? Ну и слава богу! Да ничего, ничего. У меня все нормально. Железно! Железно, говорю! Живем за железным занавесом! Как, как… Потом объясню, при встрече. Не телефонный разговор. Ты мне вот что лучше скажи, какие у вас новости в столице? Что на съезде было? Перемены? Какие? Алло! Алло! Не слышу! Алло!

Работница почты меланхолично, не отрываясь от вязания, бросила:

— И не услышишь!

— Куда Москва делась? — заорал Бабаков.

— Кабель порвался.

— А когда починят?

— Неизвестно.

— Безобразие! Мне с сестрой надо потолковать.

— О чем?

— Ну вообще… О здоровье… О племянниках… У нее трое ребятишек.

— Врешь, не о том!

— А о чем?

— Сам знаешь. Нежелательные разговоры ведешь.

— Подслушивала?! — взъярился Бабаков. — Кто велел?

— Кто, кто… Крестный!

— Не томи ты душу, скажи, кто он, этот крестный?

— Ишь, Штирлиц какой! Не дура, не проболтаюсь. Чего ты во все нос суешь? Гляди, прищемят!

— А если я письмо пошлю, дойдет?

— Куда?

— В Москву.

— Не дойдет. Твое не дойдет.

Через полчаса Бабаков стоял у кассы железнодорожных билетов и требовал один билет до Москвы. Кассир его не поняла:

— Какой такой Москвы?

— Вы что, не знаете?

— Сейчас глянем. Не значится такая станция. Наверное, мелкая.

— Столица! — рявкнул Бабаков.

— И поезда такого нету.

— Вы что! Ходил ежедневно. Фирменный.

— Отменен.

— Ну дайте через Владивосток.

— Нету.

— Тогда через Ригу или Воркуту!

Ему терпеливо толковали, что поезда вообще не ходят, что рельсы сломаны, а мосты рухнули, что на ремонт потребуется много лет. И окошко захлопнулось.

Касса авиационных билетов была в двух шагах, там ему объяснили, что рейс на Москву снят вплоть до особых указаний по непогодным условиям столицы и что вообще теперь для поездки требуется виза.

— Какая виза?

— Выездная, — был ответ.

— А разве Москва за границей?

— Да, за границей нашей области. Сперва получите визу, товарищ.

— А дадут?

— У вас жена и дети есть?

— Нету.

— Значит, не дадут. Положено заложников оставлять. Да, вы не выездной, это сразу видно.

Бабаков в ярости стучал в кассу кулаком, пинал ногами, но окошко больше не открывалось.

Бабаков накупил побольше сигарет в дорогу, заправил бензину полный бак, да еще в запас канистру налил, неизвестно, как будет в дороге с бензином, путь неближний. Выехал на московскую трассу. Но не прорвался. На самом выезде из города поставили шлагбаум, а рядом с ним стоял тот самый щупленький неказистый сержант, устроитель ночного шмона в Голубых Липягах. Сержант строго поднял жезл:

— Стой!

Скрипнули тормоза. Бабаков выключил двигатель, но из машины не вышел. Сержант подошел сам, приложил руку к фуражке:

— Опять вы, Бабаков? Куда путь держим? В Москву?

— Ну это мое дело!

— Нет, не твое, а мое, наше общее. Значит, по телефону не дозвонился, письмо не дошло, поездом и самолетом не удрал, теперь на машине прорваться хочешь? Эх, Бабаков! Плохой ты патриот. Неужели ты можешь изменить нашему району? Нашей земле, рекам, озерам, лесам, прудам, недрам?

— Леса, между прочим, вырубили, реки сгубили, а недра распродали.

— Вот все ты видишь в черном цвете. Да, от рек остались одни болота, а от леса одни пеньки, но это наши родные пеньки, и на них молиться надо. Да для меня любой пенек дороже чужого развесистого баобаба. Тебе этого не понять. Ты — предатель! Оборотень! Диссидент! Антисоветчик! Возвращайся в свои Голубые Липяги и не рыпайся. Живо в машину! Еще раз появишься на моем пути — арестую! Въезд и выезд из района запрещены. Эпидемия! СПИД!

Здание райкома, пожалуй, единственное заметное здание, что построила в райцентре новая власть. Легкое, воздушное здание из стекла и бетона, отделанное армянским туфом и уральскими самоцветами, оно особенно смотрелось в контрасте с плешивой, вросшей в землю, как пень, школой земской постройки. Не хотелось Бабакову идти к первому секретарю Плюсову. Не любили они друг друга, вечно конфликтовали, спорили, подначивали. Впрочем, начальство особенно не подковырнешь — ты ему цитату, он тебе ссылку… в самый плохой колхоз.

Плюсов сидел в кресле, от которого тянулись шланги к какой-то сложной медицинской установке. Качались стрелки на приборе, звенел зуммер, на табло горело слово «печень». Бабаков с интересом осмотрел установку. Вежливо спросил:

— Что, здоровье шалит?

— Да вот… На искусственную печень посадили врачи.

— Долго прожить хотите?

— Не просто прожить, а на благо вверенного мне района. Я уже давно не для себя живу, а для народа.

— Народ перебьется. Идите на пенсию. С удочкой у пруда печень мигом в норму войдет.

— Какая пенсия? Ты что, порядка не знаешь? У нас как заведено? Шестьдесят исполнилось, дают повышение. А потом снова через каждые пять лет, а после семидесяти через каждые три года. Но если трахнет инфаркт, то через год, а после третьего инфаркта — через месяц. Мне семьдесят, три инфаркта у меня было, теперь только рост начнется. Ну, слушаю тебя, Бабаков. Зачем пожаловал?

— На днях от вас сразу две директивы пришло: одна требует сеять пшено, а другая просо.

— И что же вы сделали?

— Обе выполнили. Не могу я так больше жить. Одно мне надо указание: жить без указаний. И такое я согласен хоть каждый день получать.

Плюсов прошелся по ковру из угла в угол, шланг волочился за ним как хвост.

— Небось слушал ночью Москву?

— Пытался, — признался Бабаков.

— Страшные вещи говорят. Брр… Мороз по коже.

— Что, и вы слушаете?

— У меня допуск.

— Так был съезд или нет?

— Не было! Нет! И не будет! Понял? Заруби себе на носу: не было! Мы вам, понимаешь, социализм построили, на блюдечке подали. Вот вам и реальный, и развитой, и зрелый. Ешьте какой хотите. Уже бы и коммунизм построили, если бы не началась борьба с приписками. Спустили бы вам его сверху в директивном порядке, никуда бы не делись. Объявили бы по телевизору, что с завтрашнего дня коммунизм, и все! И не пикни. А теперь раскричались: «Хватит строить, пора перестраивать!» И какие же вы будете? Нереальные? Неразвитые? Незрелые? Не дам! Пока жив, не дам развалить то, что вот этими руками по камню собирал.

Плюсов споткнулся о шланг, чуть не упал, выругался смачно, вернулся в кресло и уже его больше не покидал.

— Мне вызов пришел, в Москву, на семинар по животноводству.

— Не поедешь! С Москвой у нас все контакты прерваны. В Париж пустил бы, а в Москву нет. Строго между нами, но есть у меня мечта, да, да! Мечтаю я о самостоятельном государстве.

— Где?! — ахнул Бабаков.

— Тут! В пределах нашего района. Посреди России.

— Государство в государстве, как Ватикан? — в ужасе спросил Бабаков.

— А когда отделимся, в ООН вступим.

— В ООН?!

— А что? Люксембург много меньше нас, а член. Примут! Хочешь быть нашим полномочным представителем в Организации Объединенных Наций? Барахла накупишь.

— Спасибо, не желаю. Да как же мы жить будем без столицы?

— Мы будем столицей! Мы! Периферия!

У Бабакова медленно закипало в груди. Он уже еле себя сдерживал, чтобы на наорать на начальство.

— Да, все у вас прекрасно. На словах. А вон у меня в колхозе уже коров доить некому. Уже солдат присылают. Командуют им: «Становись! Равняйсь! Под корову шагом марш!» А в третьей бригаде вообще умора! Вместо пшеницы вырос урожай пустых бутылок. Когда сеяли, механизаторы бутылки в землю бросали. Й вот теперь целое море посуды по 0,5. В нашем черноземе уже ничего, кроме бутылок, не растет. Сгубили матушку-землю интенсивным земледелием. Стоят бутылки целехонькие, с неотбитыми краями. Ветер дунет, малиновый звон идет. Сдаем их, на это и живем. Все ларьки завалили, уже не принимают.

— Я слышал, ты сбежать хотел?

— Не могу! — заорал Бабаков. — Не могу я тут больше жить! Нечем дышать. Любая живая мысль давится в зародыше. Все продается и покупается. Одолели дураки, подхалимы, карьеристы, чиновники. Жить в таких условиях — предательство перед жизнью!

— У тебя, говорят, родственники за границей?

— Где?!

— Сестра в Москве. Да, строптивый ты, Бабаков. Ой, строптивый! Ты мой противник. Идейный враг, понял? Но если честно, я тебя уважаю. С тобой можно воевать, сражаться, искать истину. А остальные подчиненные так, трава. Цыкни на них, сразу хвосты прижмут. Вот Корж, например, редактор. Да с ним в любую кугу угодишь. Любых дров наломаешь. Самую прямую линию искривишь. Потому что он всегда за, любую сверху глупость принимает как указующий перст. И знай: нет плохих начальников, есть плохие подчиненные. И все же излишняя строптивость тебе мешает. Вот тебе говоришь: сей пшено, а ты сеешь просо. Да еще назло мне большие урожаи снимаешь.

— Что сеять, не от строптивости зависит, а от предшественника. Так меня в СХИ учили, — усмехнулся Бабаков.

— А твой предшественник всегда меня слушался.

— И колхоз развалил. Сами же его и выгнали.

В этот момент вбежала испуганная секретарша:

— Крестный! ЧП! Они угнали поезд!

— Кто?

— Люди! Связали машиниста, сели и уехали! В Москву! Полный поезд! Битком!

— Так ведь рельсы разобраны!

— Они починили!

— Какие мотивы бегства? Политические?

— Нет, за колбасой.

— Догнать!

— Гнались на дрезине, не догнали.

— Ток выключить!

— Выключили! Они вылезли и стали поезд вперед толкать. Ушли! Да вы не волнуйтесь! Это они только на субботу и воскресенье, как всегда. В магазинах отоварятся и сюда вернутся.

Вбежал Корж, покосился на сидящего Бабакова: дескать, можно ли докладывать при постороннем? Плюсов приказал:

— Говори!

— Они угнали самолет! Прямо с аэродрома! Улетели! — с дрожью в голосе отрапортовал Корж.

— Куда?!

— В Москву! За детской обувью! За шапками! За зубной пастой! За сахаром!

— Погоню организовали?

— Два реактивных истребителя за ними послали.

— Ну и как?

— Тоже не вернулись.

Бабаков пошел к двери.

— Постой, ты куда, Бабаков? — спросил Плюсов.

— А мне все ясно. Так вот кто, оказывается, крестный!

И Бабаков вышел. Он понял, что на пути у партии стала партия.

Глубокой ночью по лесу крались двое. Мужчина нес на спине рюкзак. Шли осторожно: ухнет филин, треснет под ногой сухая ветка — они сразу к дереву прижмутся и друг к другу, в тьме растворятся. На лесной поляне двое остановились. Путь преградила колючая проволока, пограничный столбик, под фонарем висела табличка: «Граница района. Вход и выход запрещены!» Бабаков шепнул Нине (это были они):

— Все, зоне конец. Посидим покурим.

Нина положила ему голову на плечо, закрыла глаза.

— Устала? Еще бы! Всю ночь идем. Спасибо, что проводила. Дальше тебе нельзя. Опасно.

— Значит, уходишь?

— Ухожу.

— И не страшно? Ведь заклеймят, когда хватятся. Невозвращенцем тебя объявят.

— Отречешься, Нина?

— Никогда!

— Ты квартиру ждешь. Не дадут, — улыбнулся Бабаков.

— Обойдусь.

— Ишь, границу устроили, негодяи! И табличка, и песочком посыпано, чтобы каждый след на виду. Это им даром не пройдет. Я об этом в Москве тоже скажу.

— А когда вернешься?

— Уверен, что скоро. В столице я буду стучаться во все двери, бить во все колокола, но прорву железный занавес.

— Ой, нелегко! — вздохнула Нина. — Железные занавесы, они ведь не только на границах, но и в душах, умах.

— Вернусь, свадьбу сыграем.

Бабаков встал, взял рюкзак:

— Пора. Светает. Я пошел.

— Иди, я тут постою. Если что, отвлеку погоню. На себя возьму.

— Ты что! Тебя схватят.

— Скажу, что собирала грибы.

— Какие ночью грибы?

— Ну ягоды.

— Не хочу я тебя в эту историю впутывать. Я сам. Уходи! Уходи немедленно! Домой! Я жду! Я требую!

Нина поцеловала его, а потом для верности перекрестила.

— Ради бога, осторожно. Эти метры самые опасные.

— Убирайся!

Титова попятилась назад, спряталась в кусты, а Бабаков пополз через «границу» по-пластунски. Вдруг взвыла сирена. Титова выскочила из кустов.

— Антон, что такое?

— У, черт… Провод задел. Сигнализацию.

— Вперед, Антон! — закричала Нина. — Только вперед! Изо всех сил!

Бабаков набросил ватник на проволоку, перелез через нее, растворился в ночи.

Странный объект спешно строился в райцентре. На его возведение были брошены все силы, сняли технику и людей с коровников, птичников, свинарников, даже с жилья. Вкалывали день и ночь в поте лица. Никого к объекту не подпускали. Даже строители не знали, что они возводят. Строили и сами не знали, что строили, так было все секретно. Сделали быстро, а когда уехали краны и машины и пришли жители райцентра, чтобы взглянуть на новостройку, то вообще ничего не увидели. Было тут голое, пустое место, даже земля уложена аккуратно, будто не была тронута экскаватором. Так никто и не догадался, что построен подземный бункер, а в нем сауна. Следующей ночью сюда, опять же тайком, приехали машины, но уже не со стройматериалом, а с дефицитом. В бункер несли круги копченой колбасы, коробки со сливочным маслом, тащили рыбу с каким-то забытым названием, такую огромную, что держать ее приходилось с двух сторон, как бревно. С величайшей осторожностью катили бочку с кетовой икрой, доставили вина и дорогие коньяки, дубленки, импортные сапоги, какие-то экзотические свертки, коробки, где было написано не по-нашенски. А потом прибыли черные лимузины, из них вышли Плюсов с приближенными, спустились в бункер. Были они хмуры, чем-то опечалены, немногословны. Но увидели мягкую мебель, ковры, холодильники, хрустальную посуду в сервантах, и разом оттаяли их сердца. Прибывшие разделись, завернулись в простыни, сели на полки с березовыми вениками в руках.

— Все в сборе? — спросил Плюсов. — Наливай! Помянем! Хорошие были люди.

Директор самого престижного в районе магазина наполнила рюмки чем-то золотистым, в тарелки половником наложила из бочки икры для закуски.

— Прошу встать, товарищи! — сказал Плюсов. — Итак, мы с вами собрались в этом бункере, чтобы умереть. По поступившим ко мне оперативным данным к нам едет из Москвы поезд с комиссией, летит самолет с ревизорами и плывет пароход с прокурорами.

Раздались голоса:

— Ой, большой шмон! А все ты, Корж! Ты Бабакова упустил!

— Титова обманула. Сказала, что она одна гуляла, — оправдывался Корж.

Его брали за горло:

— А ты и поверил девке, растяпа! Надо было погоню организовать. Группу захвата в столицу послать.

— Да посылали, — отмахнулся Корж. — Не нашли. Бабаков внешность сменил. Наклеил бороду и усы.

Больше всех налетала на Коржа заведующая сауной, как говорили злые языки, пассия Плюсова. Она орала:

— Вон из бункера, Корж! Предатель! Ты своего дружка нарочно через границу пропустил. Пожалел! Ну признайся, пожалел? Ведь за одной партой сидели, голубей вместе гоняли! Так ведь?

— Простите… Пощадите, — лепетал Корж. — Я хочу умереть вместе с вами. Ведь всю жизнь с вами! И в культ, и в эпоху волюнтаризма, и в застой, и в другие времена. Впрочем, других не было.

— Ты наши некрологи опубликовал? Успел?

Корж подал газеты:

— Да, вот они. Я вас всех похоронил, как вы велели.

— Молодец! Простим его, может, товарищи? Наш он все-таки человек, хоть и интеллигент. Из того же котла налитый.

Чеканя шаг, вошел щуплый сержант, сообщил:

— Докладывают наши. Противник взял почту и телеграф.

Плюсов схватился за сердце:

— Ой, а мы не успели спрятать перехваченные письма и телеграммы. Лекарствами для меня запаслись?

— На всю жизнь! — был ответ.

— Батарейки есть?

— Целый комплект.

— А как с провиантом? На сколько лет запас?

— Хоть на сто!

Снова вошел сержант, козырнул.

— Докладывают наши. Пал вокзал.

— Это уже осада! — покачал головой Плюсов. — Бункер осаду выдержит? Сколько тут можно париться?

— Хоть до посинения. Целую историческую эпоху пересидеть можно, — обнадежила банщица.

Вернулся сержант.

— Сдался рынок!

Лица омрачились. Пал рынок, последний оплот! А ведь там больше всего своих людей было! Плюсов опять встал и заговорил как-то особенно торжественно:

— Итак, некрологи опубликованы. Нас, по существу, нет. Мы умерли. Временно, конечно. Мы с вами переходим на нелегальное положение, товарищи. Пересидим в нетях, ляжем на дно, затаим дыхание. Сейчас что главное? Выжить! Начинается эпоха выживания. А когда она кончится и все пойдет как и прежде, мы вылезем из бункера и скажем: «Здравствуйте! Вот и мы. Отдайте нам нашу власть!» Мы живучие, как тараканы. Мы не прощаемся.

— Мы вернемся! — поддержала свита.

— А когда вернемся, от каждого ответ потребуем, что они там, наверху, без нас делали? Как себя вели? О чем говорили? О чем молчали? Среди них останутся наши люди. Они донесут.

Вошел сержант:

— Прибыл первый поезд из Москвы. С ним вернулся Бабаков. Его встретили с цветами. Понесли на руках по городу.

Плюсов приказал нажать кнопку пульта. На табло загорелось слово «Сердце». Машина действовала безотказно. Маде ин Джапан!

— Будем закругляться, — заявил Плюсов. — Радио и телевизор отключили? Не хочу ничего знать и слышать! Никаких вестей с того света!

— Все отключено! Как в могиле, — сказала банщица.

— Давай пар! Да хвойного экстракта подкинь, не жалей!

Засвистел, заклубился пар, размылись контуры предметов, в тумане все стало слегка нереальным. Все расселись по полкам, стали с ожесточением хлестать себя и друг друга вениками.

 

ПОТЕМКИНСКАЯ ДЕРЕВНЯ

Князь Потемкин, молодцевато каблуками стуча, по ступенькам мраморной лестницы вбежал, анфиладой бесконечных комнат царского дворца прошествовал. Был он высок ростом, красив и своим единственным глазом глядел в оба. Унизанную бриллиантами шляпу свою он передал у входа адъютанту, столь тяжела она была, что гнулась шея.

Князь покашлял в дверь императрицыных покоев.

— Войди, князь! — послышался из-за двери голос.

— Войди, князь! — дурачась, ответствовал Потемкин точно тем же голосом.

Недоброжелатели, митрополит Платон в частности, уверяли, дескать, своим возвышением Потемкин обязан умению подделываться под голос государыни, чем смешил ее до слез, но не будем слушать недоброжелателей.

Стремительно войдя в дверь, Григорий Александрович швырнул на ковер шубу черного меха, к ручке припал.

Царскосельская Минерва приняла его со своей всегдашней улыбкой, сидя за маленьким выгибным столиком в белом гродетуровом капоте и немного набекрень чепце.

Ласково протянула руку, указуя на стул против себя, проронила:

— Садись, князь.

С поклоном изящным он подал ей плод ночных трудов своих (глаз не сомкнул!) — проект записки: «Об государственном оптимизме, на пользу отечества проистекающем, и о вреде пессимизма и скептицизма как таковых».

Царица бегло пролистала: князь проводил мысль, что скептицизм и пессимизм Россию к добру не приведут и могут ее дальнейшее плодотворное развитие притормозить.

— Это отчего же? — воскликнула Екатерина II.

— Как же, матушка! Пессимизм — суть неверие в будущее, а в оное державы нашей верить должно неукоснительно денно и нощно, в хорошую погоду либо плохую. А от неверия проку мало. Всякие нытики да хлюпики нам не по пути.

Екатерина проект захлопнула с улыбкой.

— Ведомо тебе, князь, чем оптимист от пессимиста отличие имеет?

— Чем, матушка?

— Пессимист хнычет да слезами заливается: «Ну и жизнь, хуже быть некуда», а оптимист супротив стоит и бодро утверждает: «Может быть хуже».

Потемкин зашелся хохотом, заколыхался всеми своими телесами, ох, остра умом государыня! Вот уже благополучно из царства красот по возрасту возвратилась, лучшие годы у нее природа отняла, а ум остался, да еще какой! Мигом самую суть любого прожекта уловит, да так повернет, что тебе самому яснее станет. Нет, не зря он бросил к ногам этой женщины жизнь свою целиком и без остатка, не зря холостым остался. Она этого стоила, даже если бы не была государыней. Сильно они когда-то любили друг друга, но с возрастом чувства остыли, лишь осталась любовь к отечеству.

На дворе шел 1784 год. Ей было 55 лет, он был только на десять лет моложе. И все-таки казался ей мальчишкой. Казалось, еще только вчера покинул он с матерью мелкое поместье свое под Смоленском и прибыл в Москву. Вынашивал тогда Григорий честолюбивые замыслы: лелеял проект — скупить множество домов за Яузой, поставить их один на другой, дабы получилось одно здание, но огромное-преогромное, этакая Вавилонская башня, самих небес достигающая, чтобы можно было ухватить бога за бороду. Здание то высочайшим в мире быть должно, иначе рук пачкать не стоит, и вящей славе России служить исправно. Этим строительством, по мнению юного Потемкина, он убивал сразу двух зайцев: Москва белокаменная от множества маленьких убогих домишек избавлялась, а еще — достопримечательность приобретала. На дом тот из-за тридевяти земель глядеть приедут любопытные человеки, опять же к государственной пользе — прибыль в казну рекой польется, будут глядеть людишки и охать, а сам Потемкин станет вокруг того дома важно расхаживать и время от времени, льстя самолюбие, приезжих вопрошать:

— Кто ж такой дом возвел?

А народ отвечать станет:

— Сам Потемкин выстроил.

— Тот самый?

— Ага.

И вот теперь он сидел перед царицей, увешанный бриллиантами, ее любимец Григорий, избалованный славой Потемкин, фельдмаршал, президент военной коллегии, генерал-губернатор Крыма и главнокомандующий Черноморским флотом (всех постов, званий и регалий не перечислишь!), самый недюжинный из ее помощников и способный администратор, богач, который не имеет стола, кроме своих колен, другого гребня, кроме своих ногтей, всегда лежит, но не предается сну ни днем ни ночью, беспокоится прежде наступления опасности и веселится, когда она уже настала; несчастен оттого, что счастлив, любит бога, но сатану почитает гораздо более, одной рукой крестится, а другою ласкает женщин, принимает бесчисленные награды и тут же их раздает, больше любит давать, чем платить долги, говорит о богословии с генералами, а о ратных делах с архиереями…

Царица встала. Прочь воспоминания! Видно, она стареет, если им предается. Займемся делами. Она сняла с лица улыбку.

— Вот что, князь. Намереваюсь я совершить вояж на юг, в новоприсоединенные земли.

Потемкин вздрогнул от этой новости и тут же стал отговаривать ее от такой затеи. Но с перепугу все никак не мог найти убедительные причины.

— Не езжай, матушка, не надо!

— Почему, мой друг?

— На юге… холодно.

— Здоров ли ты, мой друг? Как это, на юге холодно? Юг — благословенный край. Фрукты, вино, солнце. У меня будет отпуск. Я столько лет не отдыхала.

— Но если не холодно, то, значит, там слишком жарко. А скорее всего, там и холодно и жарко. Одновременно. И охота тебе, матушка, в такую даль плестись! Хочешь отдохнуть и развлечься — в Павловск езжай, и под боком, и красотища неописуемая. Одни парки и дворцы чего стоят. Мильоны!

— И все-таки, пожалуй, я съезжу на юг.

Потемкин еще сумрачнее стал.

— Скажи честно, матушка, недоброжелателям моим поверила?

— Каким?

— Что жалеют о бородах, еще Петром I сбритых. Знаю: они тебя науськивают, дабы ты ехала и самолично в неисправности моей администрации убедилась. А ведь я недосыпаю, недоедаю. Все о благе государства Российского пекусь, преумножению твоей славы, матушка, забочусь. Крым тебе присоединил, Херсон построил, Севастопольскую гавань соорудил, флот на Черном море основал. А в армии какие преобразования: косы-шляпы, клапана, обшлага у солдат отменил. Завивать, пудриться, плести волосы, букли — солдатское ли сие дело? У них камердинеров нету!

— Спасибо, князь, за все. И за Херсон благодарствую, думаю, со временем вторым Амстердамом станет. И за флот кланяюсь, и за армию. Но слухи ходят, дескать, поставлен флот спешно и частью из негодного материала. А в первую бурю пойдет ко дну.

Вперед забегая, отметим, пророческие те были слова, так оно и случилось: флот русский почти целиком погиб в шторм, когда биться с турками вышел.

— Пустое болтают. Край южный стал цветущим. Многосторонняя и неусыпная моя деятельность.

— Наслышана об этом, светлейший князь. Но вот говорят, что мильоны, истраченные тобой на администрацию, оказались далеко не выгодною капитализациею. И присвоил ты немало.

— Клевещут! Чист перед тобой!

— Вот приеду, все на месте проверю. И отчета об истраченных тобой мильонах потребую.

Долго спорили, что это будет: инспекторский смотр или ревизия? Потемкин возражал против этих слов, поэтому было избрано слово более благозвучное, а именно «путешествие», каковым и вошел в историю визит императрицы на юг России в 1787 году.

Однако Потемкин просил отсрочить отбытие на чуть-чуть, скажем лет на 10—20.

— Ого! — хитро улыбнулась царица. — Доживу ли я, князь? Нет уж, братец, отбудем, когда я укажу. И как можно скорее.

* * *

Путешествие состоялось лишь три года спустя. Потемкин получил время, чтобы подготовить управляемый им край и показать его Екатерине в выгодном свете.

В 11 часов утра 2 января 1787 года императрица с камер-фрейлиной Анной Степановной Протасовой выехала из дворца при пушечной стрельбе с Адмиралтейской и Петропавловской крепостей. Остановились у Казанского собора, где императрица приложилась к иконе, облобызала крест, потом села опять в карету, приказав ехать через Обухов мост по земляному валу. В пути ее спутники в карете постоянно менялись, но всегда при царице оставались трое: Протасова, Дмитриев-Мамонов и Нарышкин.

Императрица была в длинном суконном кафтане на меху со шнурками впереди, на голове высокая соболья шапка. В этом костюме крепостной человек Потемкина, самоучка-живописец Шибаев, и написал ее портрет.

С нею следовало 20 лакеев, 2 метрдотеля с поварами, мундшенк, тафельдехер, два скорохода для экстренных сообщений и два арапа.

Императрица везла для подарков золотых и бриллиантовых вещей ценой на 197 тысяч рублей: для губернаторов предназначены были табакерки и перстни ценой от 1600 до 2700 рублей, для вице-губернаторов от 1200 до 1400 рублей, для губернских предводителей подарки были подешевле — от 90 до 100 рублей, для городничих и исправников табакерки, часы и перстни от 180 до 300 рублей. Обойдутся!

Сухопутным путем царице предстояло следовать через Великие Луки и Смоленск в Киев, где по вскрытии Днепра ото льда предполагалось пересесть на галеры да плыть в новоприсоединенный Крым.

Движение возков было плавное и покойное, как у гондол. По обеим сторонам дороги горели смоляные бочки и костры из хвои, освещая путь. Рядом с возком царицы скакали верховые с факелами. Ехали при колокольном звоне. Повсюду толпился народ, желая увидеть матушку-государыню. Купечество подносило хлеб-соль. Мещане бросали цветы под ее возок. Люди швыряли в воздух шапки и не спешили их надеть, несмотря на сопутствующие холода. Морозонеустойчивые иностранные дипломаты занимали три кареты, внутри обитые желтой кожей для тепла, на ногах у них были меховые шапки, и все равно послы крепко мерзли.

29 января прибыли в Киев с золочеными куполами церквей на высоких горах, где ее встретил Потемкин. Салютовали войска, гремела полковая музыка, никли в преклонении штандарты. Прогремел 71 выстрел с Печерской крепости.

Льды держали ее в Киеве три месяца. Потемкин тому втайне радовался. Выиграть время! Любой ценой! Пока Синельников — правая рука князя — наведет на южный край лоск да глянец.

27 марта, в страстную субботу, Днепр против Киева очистился, императрица вступила на специально выстроенную для нее по древнеримскому типу роскошную галеру «Днепр», а Потемкин занял предназначенную для него галеру «Буг». Путешествие по Днепру на юг началось. Галеры отличались огромными размерами и богатством убранства. Гребцы были подобраны молодец к молодцу, прекрасны собой и лицом, на правой стороне сидели брюнеты, на левой блондины. Флотилия имела очень величественный вид, если учесть, что со всех сторон шлюпками да челноками была окружена. Для иноземных послов ловкий Потемкин выстроил специальную галеру, окон не имеющую и без навесов на палубе, сообразуясь с расчетом, что иностранцы без окон поменьше недостатков разглядят, а при отсутствии тентов долго на палубе не пробудут и оттуда также ничего не узрят.

«Хорошо бы им глаза завязать да уши воском залить, а уж тогда пускай себе путешествуют, — мечтал Потемкин. — А то эти иностранцы вечно в каждую дырку свой длинный нос суют и всюду одно худое зрить тщатся. Я этих прохиндеев знаю».

Свою галеру без окон увидав, послы вопросили: тюрьма ли то либо корабль? — и жалобу Екатерине принесли. Та распорядилась окна соорудить. Выполняя ее указ, Потемкин окна соорудил, но меньше, нежели на других галерах, так что послы принуждены были глядеть в них по очереди, чуть ли драки у иллюминаторов не устраивая.

Плыли не спеша. В особливо живописных местах изволили причаливать, прогуливаться, из пушек стрелять. Казаки проводили свои маневры, дабы императрице мощь потемкинского гения, сделавшего уклон в пользу конницы, продемонстрировать. Бравые казаки громили с ходу любого супостата: турецкого, прусского, аглицкого и прочих — к вящей славе русского оружия. На маневрах любого супостата победить — раз плюнуть. Впрочем, Екатерине молодцеватые казаки нравились, она махала им августейшей ручкой. Однако число казаков было меньшим, чем ожидалось.

— А где еще пять полков, о которых ты, князь, мне письменно свидетельствовал? — по окончании смотра императрица спросила. — На плацу я их не вижу. Где они? В лагере? Почему ты их не вывел?

— Их нельзя вывести, матушка, — сказал Потемкин.

— Почему?

— Они на бумаге.

— Ты хочешь сказать, что они лишь числятся. Ну и как они там маршируют… на бумаге?

— Отменно, матушка. Мчатся ровными рядами. Интервал, дистанция — все соблюдено. Аллюр три креста. Господа офицеры впереди. Знамена на ветру вьются. Враг дрожит и с позором бежит.

— Фантазер! — оборвала императрица. — Однако потрудись объяснить, зачем эти части, в бумажном состоянии находясь, отмобилизованными числятся, а средства на их содержание ты аккуратно из казны получаешь?

— Военная хитрость, матушка. Эти части на бумаге пострашнее натуральных будут, потому как дислокация реальных частей врагу виднее, все их слабости и недостатки как на ладони, ведь повсюду шпионы и агенты кишат, зато фиктивные части приводят супостата в недоумение: мы об их существовании сообщили, а где они, как они, чем вооружены, каков боевой дух их, враг не знает. Ну, как это сильные полки, с которыми шутки плохи? Шпион их ищет, по всей России шарит, доискаться не может, а они хитро у меня на бумаге запрятаны. И покуда враг их не найдет, нас остерегаться будет и войну не учинит. Такова стратегия. Эти полки наша гордость и надежда, матушка. Они сильнее прочих. Пока они у нас есть, можешь спать спокойно.

— А зачем же в таком случае ты на эти войска деньги из казны берешь? — проворчала императрица.

— Для секретности. Не получи я денег, сразу все агенты догадаются, что этих частей нету. Я, государыня, хочу тебя об увеличении этих ассигнований вдвое просить.

— По какой такой причине?

— Дабы враг знал, что секретные части мои растут и крепнут…

Императрица смеяться изволила, грозила ему пальцем, но была незлобива, и плохое настроение ее улетучивалось ввиду прекрасных весенних погод, она выражала похвалу благорастворенному воздуху и вообще теплому климату. Подолгу часами простаивали они с Потемкиным у самого борта, любуясь всем окрест. Порой от полноты чувств она проводила дланью по его волосам, зная, что ему это нравится. Как-то выразила сожаление, что на холодной Неве, а не на берегах Днепра выстроен был Петербург.

Потемкин сразу спохватился:

— А что, матушка, перенесем сюда столицу? Погрузим дворцы да храмы на петербургские телеги и вмиг перетащим. Чего тебе там мерзнуть и лихорадиться? Да и ко мне поближе.

Днепр был широк, глубок, величав. Закаты были спокойные, тихие и чуточку грустные. Солнце всходило на востоке, а садилось на западе и никогда наоборот, в природе был образцовый порядок. Глядя на уходящее в тартарары солнце, императрица вздыхала:

— Ах, если бы крепостное право на Руси отменить. Как далеко бы наша Отчизна шагнула!

— И отмени, матушка, — подсказывал Потемкин.

За эту подсказку единомышленник и прогрессивно настроенный человек получил еще 500 душ крепостных. Пока шла территория Малороссии, подвластная Румянцеву-Задунайскому, спокоен был Потемкин, ибо за те края личной ответственности не нес. Но вот в Кременчуге, куда причалили через несколько дней, пошло наместничество, вверенное самому князю Потемкину, тут надо было резко подчеркнуть разницу между двумя администраторами в пользу, разумеется, последнего.

Однажды на горизонте гигантское облако пыли появилось. Государыня испугалась: пыльная буря.

— Отнюдь! — успокоил ее Потемкин.

И точно. Когда пыльная туча приблизилась, то оказалась небывалого размера стадом коров.

— Крестьянское стадо, — пояснил Потемкин.

— Коровки! Коровки! — радостно вскричала императрица, распорядилась высадить себя на берег, избрала однорогую корову с белым пятном на черном боку, подошла к ней и по шее погладила. Однорогая буренушка на ее величество печальным и утомленным взором глядела, словно хотела на князя Потемкина пожаловаться за долгие дни своих скитаний по дорогам, ведь когда по ночам императрица почивать изволила, ее, однорогую, гнали от села к селу, от одной остановки к другой, вкупе с другими коровами, дабы создать видимость благополучия края. Государыня ласково гладила однорогую пухлой белой рукой, а корова от удовольствия вытянула шею стрункой и закрыла глаза.

— Ну что ты, глупенькая, что? — допытывалась государыня, оттаявши душой.

На другой день снова вдали возникла пыльная туча, стадом коров оказавшаяся. И обратно государыня пошла смотреть буренушек и вот тут-то с той же однорогой снова столкнулась.

— Мне эта корова кажется удивительно знакомой, — заявила она Потемкину. — У меня такое впечатление, что я ее уже видела.

И хотя в душе фаворита закипела злость против помощников, не убравших из стада такую примечательную во всех отношениях корову, все же Потемкин, не моргнув глазом, соврал:

— Вы ошиблись, ваше величество. Все коровы на свете удивительно похожи друг на дружку.

Но государыня не совсем убежденная осталась. Уже галера в путь тронулась, а она все выглядывала в окошко, рассматривая однорогую, дожевывающую поднесенный царицей кусок пирога.

Потемкин сделал гневный выговор своим помощникам, приказав гнать ту однорогую в три шеи, но то ли по бестолковости слуг, то ли из-за общей неразберихи, с приемом связанной, но та однорогая еще попадалась Екатерине II, и всякий раз государыня удивленно терла глаза.

— Опять она?

— Отнюдь, — опровергал Потемкин.

— Как же! С одним рогом, черная, на боку пятно белое. А главное — взгляд. Такой взгляд не забывается.

— Однорогая и черная — это точно. Но та особь была тучной, а эта же худая, фараоновой корове подобная.

Однорогая в самом деле значительно похудела от бесконечной погони за царицей. Потемкин продолжал:

— Что же касается ее взгляда, то всяческая тварь, до букашки вплоть, завидев ваше величество, восторженно глядит и готова приветствовать свою государыню.

Изъяснялся Потемкин ангельским тоном, а внутри у него все кипело и пузырилось. Мысленно уже он резал эту треклятую корову и пожирал ее филейную часть. «Ничего, я еще из тебя такой бифштекс велю приготовить и подать на стол государыне. Будет только есть да нахваливать».

Немедленно отдал приказ однорогую прирезать да на ужин подать, но прирезали и подали по русской расхлябанности совсем не ту корову, а однорогая уцелела, будто заколдованная, и снова попалась императрице на глаза, окончательно выведя из себя царского сатрапа. Ночью эта однорогая снилась ему во сне как черный однорогий кошмар, он просыпался в холодном поту, ожидая разоблачений и последующих возмездий. Немало нервов попортили ему хлеб-соль. На первой остановке государыню встретили по русскому обычаю хлебом-солью. Она приняла поднос, понюхала корочку, но, поскольку была неголодна, того хлеба не отведав, передала подношение Потемкину. Он отдал своему помощнику Синельникову. Последний еще кому-то сунул. И хлеб-соль пошли вниз по инстанции, в конце концов вернувшись к тому, кто хлеб испек и соли в солонку насыпал. Кухмистер тот, оглядев хлеб, нашел его вполне пригодным для повторного употребления и, дабы не утруждать себя новым испечением, по врожденной лености, на новую церемонию подал те самые хлеб-соль.

— Авось-небось не заметят.

И сошло. Хлеб-соль вновь властительницу в умиление привели, изрядные чувствования вызвав. Она распорядилась наградить человека, столь славный хлеб испекавшего, яловыми сапогами. Получив сапоги со скрипом и надев их, кухмистер тот вовсе обнаглел, дела свои совсем забросил, а лишь вышагивал туда-сюда по галере, изрядным скрипом наслаждаясь. А хлеб-соль вновь неоднократно попадали в державные длани, причем зерно испрашивать для новых хлебов и новую соль кухмистер случая не упускал, спустив за это время налево амбар зерна и три мешка соли. Вперед забегая, скажем, чем кончилось все для проказника кухмистера. В самом конечном пункте путешествия императрица, приняв подношение, машинально отломила кусочек от хлеба, положила в рот и вскрикнула от боли, чуть не сломав августейший зуб.

— Что мне подали? — спросила она в ужасе. — Испробуй, князь.

Он тоже откусил, и если зуб его остался цел, то лишь по причине особой крепости, могущей перетереть корабельный канат. Однако князь немедля разыскал того кухмистера и изрядно афериста теми сапогами со скрипом отдубасил, навечно от кухонных дел отлучив. Однако сей факт имел благотворное международное значение, ибо послы иностранные дали своим государям срочные депеши: воевать с русскими возможности нет, поскольку они такой черствый хлеб едят, а значит, могут потреблять и дерево и, выходит, непобедимы.

Путешествие между тем протекало в полном спокойствии. Однако прошел слух, что галеры выстроены Потемкиным наспех, из негодного дерева, могут затонуть, и, когда галеры в мель уткнулись, среди пассажиров паника началась. Кое-кто стал истошно кричать:

— Тонем! Спасайся кто как может!

Подобно спелым грушам многие за борт посыпались. Какая-то дама над рекой повисла, длинным подолом за острую часть галеры зацепившись, болтала в воздухе хорошенькими обнаженными ножками и молила ее снять, обещая большую награду за спасение своих прелестей. Ее сняли рекруты, правда оставшись без награды. В общей суматохе императрица не потеряла присутствия духа. Стоя на борту своей галеры, она кричала:

— Ни с места! Что за глупости! Мы не тонем! И обращалась к своему генерал-адъютанту Ангальту:

— Удостоверьте их, граф, что мы не тонем. Ведь мы не тонем?

— Да, ваше величество, мы не тонем. Мы идем ко дну.

— А в чем же разница, граф? — не поняла власть предержащая.

— Много приятнее, ваше величество, ко дну идти целеустремленно, нежели камнем тонуть. — И легко, как птица, выпрыгнул за борт.

За сим вскоре явившийся Потемкин весьма забавную картину узрел: пассажиры, на прибрежных кустах белье ради сушки развесив, сами у костров грелись, дамы отдельно, а господа отдельно. Галеры, уплывшие по течению, волокли обратно рекруты. Мужчины успели пропустить для сугрева по рюмке, были жизнерадостны и, происшествие вспоминая, хохотали. Прочих более потешалась Екатерина, довольная, что нелепый случай сам собой посрамил маловеров, в порядочности ее любимца усомнившихся.

Далее путешествие шло как по маслу. На берегах почти всегда дежурил народ. Мужики и бабы, согнанные за двести верст окрест, по команде махальника «Едут!» принимали добрые, гостеприимные, счастливые лица в соответствии со спущенным сверху наказом. Давалось им это нелегко, ибо улыбаться и смеяться они давно разучились. По разнарядке каждому двору полагалось выставить для встречи не менее одного счастливого лица и трех сытых тел, потому как сытость более веселия о благополучии свидетельствует. Поджидая высокую гостью, мужики учились улыбаться, глядясь в зеркало, выданное для этих целей исправником. Улыбки не получались, хоть плачь.

Исправник проводил репетиции.

— Вот, мужики, например, я ее императорское величество. Ваши действия?

Мужики бухались на колени. Исправник морщился.

— Этого не надо. Государыня наша либералка известная, с Европами якшается, так что на колени не обязательно. Поклона вполне достаточно. Вы ей улыбку выдайте. Ну, чего медведями глядите? К вам властительница едет, самая ласковая в мире, а вы ее такими взглядами насмерть запугаете, драться начнет. Ну-ка, Ложков, покажи этим остолопам, как на русскую царицу глядеть надобно.

Крестьянин Ложков, среднего роста, с острыми, колючими, хитроватыми глазами, весьма курносый, просился отпустить его с миром и освободить от встречи государыни, обещая подарить за это исправнику курицу.

Но исправник был неподкупен. Казакам приказал:

— Всыпьте ему полсотни розог, может, улыбаться начнет да от радости смеяться. Эх, разве русский мужик начальство встречать умеет? Где уж ему, темному. Сюда бы артистов из Петербургской итальянской оперы кликнуть, уж эти-то улыбаться и кланяться умеют. А заодно и режиссера знаменитого позвать. Пускай он этот спектакль ставит.

Обработанный розгами на славу, Ложков громко смеяться стал, зубы в улыбке обнажая. Был Ложков переселенцем с Дона. Учинил побег от воронежского помещика Ивана Максимовича Синельникова, генерал-майора. Стремясь возможно скорее новые районы заселить, дозволялись такие переселения на юг. И жил Ложков на Днепре свободным человеком целый год: сеял пшеницу, овес да ячмень, но государыня щедро раздавала новые земли своим любимцам, и по иронии судьбы деревня, где Ложков поселился, досталась все тому же генерал-майору Синельникову. Тут и состоялась встреча бывшего господина со своим беглым холопом. Обрадовался генерал-майор Ложкову более, нежели чем всей прочей деревне, ибо обожал дворянин сей с Ложковым в шахматы играть. В эту мудреную игру Ложкова никто сроду не обучал, сам он искусство игры постиг случайно, да так ловко насобачился, что не только барина своего обыгрывал, но и всех его знатных гостей. Другие крестьяне гнули на Синельникова спину, сеяли и жали, а Ложков нес шахматную барщину, его заставляли пять дней в неделю играть со своим барином в шахматы. То было похуже земледельческих работ, ибо барин в шахматах был туповат, и, хоть библиотека его ломилась от пособий, со всего мира свезенных, дальше двух ходов вперед он не видел, а Ложков зрил на пять — восемь ходов вдаль, и играть с таким противником ему было хуже горькой редьки. Он молил Синельникова перевести его на четырехдневную шахматную барщину, но тот отказал. Дабы строптивый шахматист меньше выигрывал, барин имел специально изготовленные железные орудия: рогатку весом в 18 фунтов, цепь в пуд, кандалы в 55 фунтов и тройную ременную плеть. Да еще Синельников грозился сдать его в рекруты вне очереди. Из Воронежской губернии Ложков именно от той шахматной барщины сбежал, но от чего ушел, к тому и пришел.

Закладка храма в Екатеринославе прошла на славу. В походной церкви, то есть в шатре, раскинутом на берегу Днепра, архиепископ екатеринославский и таврический Амвросий отслужил молебен, произнеся приветственное слово на тему, написанную для него самим Потемкиным, а позднее государи уделили время для слушания оратории, приготовленной к приезду Екатерины известным итальянским композитором Сарти, приглашенным Потемкиным в Екатеринослав, причем князь не раз бывал на репетиции, требуя от оратории большей торжественности. Поэты читали в честь прибытия Екатерины стихи собственного сочинения, специализируясь на одах, справедливо полагая, что оные, как никакой другой жанр в литературе, лучше всего кормят, поят, одевают, обувают, да еще в чины производят.

Храм, что заложили, должен был во всем походить на знаменитый собор св. Петра в Риме. Впрочем, честолюбие Потемкина взыграло, и он потребовал от архитектора «пустить на аршинчик длиннее, чем собор в Риме».

Архитектор что бык уперся:

— Ваше сиятельство, не смею больше, чем у римлян, делать. В Риме все-таки папа.

— А у нас мама. Матушка-государыня. И потом, ведь я тебя прошу чуточку сделать больше. Никто и не заметит.

— А зачем же, коли не заметят.

— Все равно приятно. Пусть об этом лишь я и ты знать будем, а все равно на душе музыка, что папу переплюнули.

— Отказываюсь, ваше сиятельство.

— Ты что, о величии России не печешься? — грозно вопрошал князь.

— Не в том суть подлинное ее величие, — бойкий архитектор ответствовал.

— Ах ты, такой-сякой! — взбеленился Потемкин. — Я что же, меньше твоего в величии разбираюсь? Строй!

Сразу после закладки храма и отбытия великой государыни из Екатеринослава постройка храма была приостановлена, а потом и вовсе забыта. Гораздо позже на том месте, где громадный собор — новое чудо света — соорудить предполагалось, построили церковь довольно скромных размеров, фундамент проектировавшегося собора, обошедшийся более 70 тысяч рублей, составил ограду той скромной церкви.

Пока императрица в Екатеринославе прохлаждалась, приготовления к ее дальнейшему путешествию повелись с еще большим размахом. Под управлением специально выписанного англичанина Гульда на берегах Днепра разбивали парки. Наша природа Гульда не устраивала, и он мечтал переделать ее на аглицкий лад. Гульду были по душе большие, ничем не засаженные луга, окаймленные красивыми группами деревьев и оживленные пасущимися стадами. Он смотрел на природу как на картину и сообразно этому избегал всего преувеличенного, резких контрастов. Если лесок или рощица на берегу, по его мнению, не смотрелись, он приказывал ее вырубить, а на ее место посадить другую. Деревья втыкались в почву на день-два, покуда государыня проедет, а потом они хоть и не расти. И они не росли. Вовсе упарилась правая рука Потемкина в наместничестве, барин крестьянина Ложкова генерал-майор Синельников, за всем наблюдая и до всего сам доходя. За малейшую нерасторопность он наказывал исправника, исправник сек сотского, сотский сек десятника, а десятник — уже Ложкова. Волшебные дворцы вырастали в одну ночь. Когда императрица только входила в вестибюль, на другом конце дворца еще достраивалась кухня, стучали молотки, визжали пилы, а генерал-майор Синельников раздавал подзатыльники мастеровым. Волшебные дворцы вырастали в одну ночь, и, к слову сказать, не все они были воздушные. Многие были нарисованные.

Артель художников на огромных длинных деревянных щитах рисовала сказочные деревни, утопающие в зелени. Те щиты призваны были стоять по берегам, создавая иллюзии богатых поселений. Там были просторные хаты, бегали, чуть не роняя куски сала, жирные свиньи. И все равно не угодили начальству.

— Вы что живописуете, дьяволы? — орал Синельников, топая ногами. — Где вы такие убогие хаты видели?

— Всюду, — ответствовали художники.

— Э, братцы, так не пойдет. На то вам господь и талант дал, чтоб вы не на серую жизнь ориентировались, а на то, какой она должна быть в сказке и мечтах. А посему старайтесь. Русский народ лучших домов достоин. Он заслужил. Хороший у нас народ. Терпеливый.

Артель заказ переделала, но воображения опять недостало. Стали хаты еще красивее, чем раньше, но топились так же, по-черному.

— Черт знает что! — матерился Синельников по-французски. — Вот наша государыня уже Вольтеру корреспондировала, что русский крестьянин курицу ест когда захочет, и ежели не ест, значит, не хочет, а вам для него жаль большого дома. Дайте ему его, не жадничайте. Больше зеленого, белого и голубого. Зелень деревьев, неба голубизна и хат белизна — это будет впечатлять.

Художники затылки чесали, туда-сюда ходили, охали, ахали, с этюдниками бегали, вдохновлялись. Теперь получилось. Дома стали легкие, удобные, вместительные. А кое-кто даже дерзал. К примеру, один, молодой да ушлый, допустив вольность, на одну из жирных свиней мальчишку усадил, где озорник восседая хлестал тупорылую скотину хворостиной по боку, как это делают деревенские ребятишки с времен сотворения мира.

Но Синельников вольностей в искусстве не терпел.

— Убрать! — распорядился он.

— Так ведь хорошо, — артель вступилась.

— Не спорю, хорошо. И мальчишка как живой, и все прочее вышло. Но именно поэтому убрать. Этот мальчишка на свинье отвлечет зрителя от главного, прикует к себе все внимание, а шикарных домов никто и не узрит.

Природа жила своей жизнью: утром восход, вечером заход. Лето наступило жаркое, листва на деревьях без дождей пожухла, и даже облака запылились. И Синельников приказал художникам красить листву зеленой краской, под малахит. Художники становились на лестницу, брали в руки кисточку, макали ее в ведро и красили деревья.

— Эх, хорошо бы и облака в перламутр подкрасить, — вздыхал Синельников. — Или в лазурит. А то голубизны мало. Да разве достанешь. Не ухватишь облака.

Послы иноземные стали шептаться, дескать, все кругом «липа», ничему и никому верить нельзя, богатых деревень нет и не было, Потемкин императрицу за нос водит. Слухи те ушей Екатерины никак миновать не могли, и изъявила она желание деревню посетить. Царица села в шлюпку, что в Стамбуле была заказана через посла Булгакова, точь-в-точь как султановская, к берегу поплыла. Деревня расположилась у Днепра на холме, белая ее церквушка стояла у самого обрыва подобно утесу. Сады уже стали осыпаться, лепестки груш и яблонь, сбитые речным ветерком, летели по воздуху, походя на метель, самую приятную на земле. Государыня явилась запросто, в сером суконном капоте, с черною атласною шапочкою на голове. Князь Потемкин, напротив, блистал в богато вышитом золотом мундире. Поддерживаемая под руку Потемкиным, царица направилась в гору. Идти было нелегко, часто отдыхала, но предложение князя внести ее в гору на руках отвергла.

— Хоть и могуч ты, папенька, силой да ростом удался, но я тоже женщина в теле. Слаб в коленках, чтоб меня носить.

Князь хохотнул, вдруг, словно пушинку, оторвал государыню от земли, взял на руки и понес, крупно вышагивая. Она шутя отбрыкивалась, колотила его кулаками в спину, охала:

— Пусти, изверг, уронишь!

Князь повиновался не ранее нежели подъем преодолел. Там поставил государыню на ноги, эффектно припав на колено, край ее капота поцеловал.

— Силен дамский угодник, — восторгалась императрица. — Отдам на всю Россию указ: тебя 25-летним юношей считать. Вполовину того меньше, что нынче имеешь.

Потемкин ту шутку сразу подобрал.

— На 25 не согласен, ваше величество. Ежели в 20-летнего превратишь, тогда другое дело. Тогда еще много дров наломать можно.

Пошли глядеть деревню. Восторгам числа не было. Дома были каменные, крытые, один в один деланные. На улицах росли пальмы, способные переносить русские морозы, вместо воды по трубам шло пиво, в с 11 до 19 часов и что покрепче. В потемкинской деревне не было клопов, их всех выслали по этапу, блохи, правда, еще прыгали, но глубоко подкованные. Общественные туалеты были выстроены из чистого серебра, их разрешалось посещать только по воскресеньям. Полицию в деревне за ненадобностью отменили, логично рассудив, чем меньше полицейских чинов, тем меньше преступность, затем шарахнулись в другую сторону, всех жителей целиком записали в полицейские, опять же исходя из разумного принципа: если все служат в полиции, то некому быть преступником.

У входа в село государыня увидела пугала, призванные гнать птиц с огородов. Были одеты они в короткополые суконные модные кафтаны, рубашки с кружевным жабо. Чулки и башмаки с пряжками дополняли туалет. На каждом чучеле был парик, шпага, а в руках трость и лорнет. В петлице — роза. На пугалах женского пола были платья, состоявшие из пышной юбки и узкого лифа с глубоким вырезом, пошитые из тканей тяжелых и шелковых, парчи, атласа и крепа разных тонов.

Староста Федор Стукачев встретил государыню у околицы, тоже одетый франтом, его шею украшали сразу два жабо.

— Добро пожаловать, матушка-государыня! — пробасил он, кланяясь лбом в землю.

Императрица его спросить изволила:

— Скажи, дружок, отчего у вас пугала такие чудные? Одеты уж очень как-то хорошо.

— А зачем нам рвань, матушка-государыня? Слава богу, кучеряво живем. Вот и одели их поприличнее, чтобы перед людьми стыдно не было. Особо перед иностранцами.

— Ну и как птицы? Боятся таких галантных пугал?

— Надо дырки прорезать, — сокрушенно заметил староста. — Не боятся, черти.

Вошли в деревню. Старики сидели на завалинках и клевали носами в жабо. Детишки бегали без штанов, но на шее у них тоже болталось жабо, которое они иногда применяли вместо носового платка. С вилами на загорелых плечах прошли три мужика, их мощные шеи душили кокетливые жабо. Старуха протащила на жабо упирающуюся козу. Староста Федор Стукачев крикнул бабке:

— Себе надо на шею, Матрена, а не корове. Эх, культурки тебе не хватает. Без жабо нельзя. Прибить могут.

В центре деревни играл сельский народный оркестр, а дирижировал им переодетый в крестьянина капельмейстер-итальянец Сарти. Исполнялось рондо Генделя.

Староста Федор Стукачев, приставив ладонь к уху, послушал исполняемое рондо. Огорченно заметил:

— Кажись, Дуська на арфе фальшивит. Вот баба.

Далее императрице продемонстрировали корриду, дабы доказать, что быки местные ничуть не хуже гишпанских будут, страны с высокоразвитой корридой. Посрамить заграничных коллег призван был местный бык Альфонс, который в данный момент, к ограде привязанный, бил копытом и точил рога о дерево. Был он вымыт, причесан, набриолинен, на шею ему повязали голубое жабо. Мужики и бабы подходили проститься с Альфонсом, ибо подъемом животноводства его темпераменту в немалой степени обязаны были. Они плакали и бросали ему куски соли. Альфонс хоть и волновался перед боем, но аппетита не терял.

Царица приблизилась к одному из домов и даже потрогала его руками: всамделишный ли? Не муляж ли? Нет, дом был настоящий. Основательный и даже с балконом, а его подпирал руками могучий атлант. Скульптор создал шедевр: атлант был весьма похож на живого человека и даже дышал. Австрийский посол, принц де Линь, заметил, что атлант подмигнул ему глазом, а когда принц к скульптуре приблизился, то она ему шепнула:

— Сколько времени?

— Шесть вечера.

— Ого! Что ж сменщика нету?

— Кто вы? — спросил принц. — Ожившая, как у Пигмалиона, скульптура?

— Черта лысого. Человек я.

— Но почему вы здесь стоите?

— К приезду государыни Синельников поставил. Стой, говорит, а то без тебя вид скучный. Глянуть не на что.

— А вон та полуобнаженная кариатида в хитоне натуральная скульптура? — допытывался принц.

— Какая там скульптура? Это девка Устя стоит. Что ж нет сменщика? Опять небось запил, лодырь. Может, подержишь немного? Мне отлучиться на минутку надо. Я быстро. По-военному.

— Вы бросьте и идите.

— Ага, бросьте! Хочешь, чтобы балкон обвалился. Ну, шагай, шагай… А то вон государыня показалась.

Крестьянин Ложков гостеприимно распахнул перед государыней дверь. Навстречу государыне высыпала вся многочисленная его семья. Сам хозяин был в новом, с иголочки, камзоле, жена его была в шелковую поневу одета, а детишки под казачков оформлены. Паркетные полы сверкали, на стенах висели ковры персидские, стоял клавесин, старшая дочка Авдюша на клавесинах играла. Шкаф со стеклянной дверцей был сплошь набит книгами. Выделялось полное собрание сочинений Вольтера.

— Молодец, Ложков! — похвалила государыня. — Читаешь?

— А то как же, матушка-государыня! День и ночь читаю.

— И Вольтера?

— Его также. А супругу мою Настьку от него за волосы не оторвешь. До дыр зачитала. Даже хряка накормить забывает.

Императрица руками всплеснула.

— Ах, если бы у меня все такие были крестьяне. Обскакали Францию, посрамили Вольтером. Там его книги не то что крестьянин, сам Вольтер не читал. А ты, значит, грамотный?

— Я-то? Никак нет, — простодушно пояснил Ложков.

— А твоя жена?

— Настька? Тоже не разумеет. Откудова ей?

— А детишки твои?

— Сорванцы-то? Где им!

— А как же ты читаешь, ежели неграмотный?

— Так и читаю.

— Странно. Ну-ка, прочти мне вот эту страницу из Вольтера.

Ложков взял книжку вверх ногами и наизусть стал шпарить.

— А ну, отдай мне книгу, — потребовала императрица. — Теперь читай.

Ложков и без книги сыпал как по писаному, ибо по требованию Синельникова, имея память изрядную, всего Вольтера наизусть выучил. Ему читали, он запоминал.

— Вот это да! — дивились гости.

А иностранные послы отдали срочные депеши своим государям: дескать, смысла воевать с Россией не наблюдается, коли каждый русский мужик наизусть Вольтера знает. А Ложков все цитировать продолжал:

— «Самый нелепый из всех деспотизмов, самый унизительный для человеческой природы, самый несообразный и самый зловредный — это деспотизм священников…»

Государыня оборвала:

— Этого не надо, Ложков. Другое читай.

Ложков сменил пластинку:

— «Ни на что не годится тот, кто годится только для самого себя».

— Ну, это другое дело, — похвалила царица.

Ложков пригласил государыню к столу отобедать чем бог послал.

— Чай, проголодалась, ваше величество. Только не гневись. Еда-то у нас известно какая — крестьянская. Щи да каша.

— Пускай, Ложков. Отведаю. Будет другим государям упрек, что обычаев своего народа не чураюсь да нос свой кверху не деру.

— Настька, накрывай на стол! — заорал Ложков.

Жена загремела серебряной посудой. Засим на стол был подан черепаховый суп, который государыня пригубила и закатила глаза:

— Шарман! Как в Париже.

И не ошиблась: суп тот только что был доставлен из столицы Франции, и, чтоб успеть вовремя, десяток лошадей загнали. Потом были устрицы, рагу из куликов, зразы а-ля Нельсон, жареные рябчики, судак вареный под холодным соусом, паштет из свежей лососины, блины берлинские, а на десерт пюре из земляники, булочки с мармеладом, пломбир с белым вином, из напитков Настька подала холодный глинтвейн, а также пунш.

Сам Ложков почти не ел, а больше подкладывал императрице.

— Мы, матушка, не голодные, утром щей хлебавши.

Дивиться не уставая, Екатерина заявила:

— Хочу жить в такую деревню. Примут, Потемкин?

— Примут! — заулыбался князь. — Я перед старостой Федором Стукачевым за тебя словечко замолвлю.

Отобедав изрядно, государыня Ложкова поблагодарила, со своей руки перстень ему вручив. Ушла. Около дома ей попалась снова та однорогая корова с белым пятном на черном боку. Буренушка вернулась из дальнего вояжа, гремя костьми, и мычала, недоеная.

— Старая знакомая! — обрадовалась Екатерина. — Твоя?

— Моя, — ответствовал Ложков.

Настька, жена его, к шее однорогого животного припала, запричитала:

— Вернулась-таки, кормилица! Ой, лихо мне, лихо! Чего они с тобой сделали!

Едва государыня удалилась, как слуги Синельникова, к дому Ложкова бросившись, унесли ковры, клавесины, прочую мебель, а Синельников государыни подарок — перстень — с руки своего холопа содрал.

Тут на Днепр и ночь спустилась, темная, южная, пряная ночь.

Налетела гроза. Ветер дунул, целая улица вместе с домами опрокинулась, потому что, кроме дома Ложкова, все прочее было декорацией. Рухнули карточные домики. Еще одна улица воспламенилась от удара молнии, загорелись деревянные сухие щиты. Деревня сгорела начисто. Хлынул дождь, и то, что лилось с небес, было зеленым, так как краска с деревьев низвергалась на землю.

— Боже, зеленый дождь! — восторгалась императрица. — Первый раз в жизни вижу!

Вскоре костюмы стали зелено-голубыми, лица, парики такими же. Стали придворные похожи на домовых, леших, русалок и прочую нечистую силу. Жалкие, словно мокрые курицы, препровождены они срочно были обратно на галеры.

Когда все на галеры поднялись, виденными впечатлениями притомившись, государыня в большой чувствительности села писать в Петербург генерал-аншефу Еропкину письмо:

«Хорошо видеть сии места своими глазами, здесь все делается и успевает… здешние жители все без изъятия имеют вид свежий и здоровее, нежели киевские, и кажутся работящее и живее. Все эти примечания и рассуждения пишу к вам нарочно, дабы вы, знав оные, могли кстати и ко времени употребить сущую истину к опровержению предупреждений (слухов и разговоров о потемкинских деревнях. — В. К. ), сильно действующих иногда в умах людских. Все вышеописанное оспаривать может лишь слабость, либо страсть или неведение…»

В распахнутый по случаю духоты иллюминатор кто-то снаружи поскребся, а потом показалась голова и влез в царицыну каюту, подтянувшись на руках, человек. Это изрядно напугало царицу, однако стражу звать она не стала, ибо узнала в том человеке крестьянина Ложкова.

— Чего тебе? — спросила она.

Он подал ей желтый одуванчик.

— Спасибо, Ложков. Ты переплыл реку, чтобы мне подарить цветок? Ты настоящий рыцарь.

— Красивый он?

— Очень.

— Ну-ка, дунь.

Царица дунула, и одуванчик облетел, лишь голый каркас остался.

— Ну и что? — уведомилась Екатерина.

— Так и та деревня, что тебе показали нынче. Тебя водят за нос, матушка.

Императрица гневно закусила губу.

— Ах, вот ты о чем. Поди вон, холоп. Не то я скажу Синельникову, чтоб он засек тебя до смерти. Не твоего ума дело.

Ложков выскользнул обратно в иллюминатор. Тут же поплыл на своей лодке к галере с иностранными послами и свои иносказания перед ними продолжил. Он выдал все до малейшей детали. Послы сразу же дали сообщения своим государям, что воевать с государством, где люди проживают в деревнях без улиц, где улицы без домов, а дома без крыш, окон и дверей, нет никакого смысла. Такие люди непобедимы.

Прознав об этом разоблачении, князь Потемкин весьма испугался, пришел к императрице, во всем ей покаялся и стал проситься в монастырь, уверяя, что ему пора подумать о душе.

— В какой ты монастырь вознамерился? Мужской или женский?

— Мужской.

— Зря. Тебе, светлейший, больше женский подойдет. Ну, чему ты испугался, князь? Чему?

— Так все открылось, матушка! Теперь позора не оберешься, пойдут по всей Европе языки чесать, дескать, князь Потемкин показывал то, чего нету.

— Чего нету, князь?

— Ох, многого, матушка. И парков, и деревень. Изобилия нету.

— Успокойся, князь. Испей воды. Теперь слушай внимательно. Всё есть. И деревни, и парки, и изобилие. И тучные стада коров. Я своими глазами видела. Что ж, по-твоему, я слепая?

— Ты зрячая, матушка, только все это я сильно приукрасил.

— Думаешь, я не поняла? Все поняла. И хвалю, потому как не о себе пекся, а о славе и величии отечества нашего. Пускай сейчас нету, но будет, будет! Я верю в это. Ты поспешил, конечно, обогнал время, но хуже, если б иностранные послы правду нашу кондовую увидали и по всему свету трезвонили, дескать, нищета, дескать, рабство.

— Но ведь шептаться будут: показуха.

— Пускай шепчутся злые языки. Скоро устанут. Истории до них дела нету. В ней часто все шиворот-навыворот. Порой деяние великое, а следа о нем в истории никакого. А почему? Вовремя не раструбили по миру, огласки не дали. А бывает наоборот: деяние с гулькин нос, а в анналы вошло, ибо люди не дремали, себя с лучшей стороны показали. Все хорошее выпятили, худшее спрятали. Что значит: видела я или не видела? Можно видеть то, чего нет, и не узреть то, что имеешь, все зависит от государственного интереса.

Князь в восторге глядел на эту женщину.

— Матушка, значит, ты давно догадывалась, ну, в смысле обмана…

— Знала.

— Так почему же меня не остановила?

— К чему? Наши интересы совпали.

Потемкин отступил на шаг и захохотал:

— Что же получается, матушка? Выходит, это не я тебя водил за нос, а ты меня?

— Будь точнее, князь: мы друг друга водили за нос.

— А поскольку ты меня вовремя не остановила, а должность твоя много моей выше, то это не потемкинская деревня, а екатерининская.

Она хитро улыбнулась:

— Нет уж, князь. Всю славу я тебе отдаю. Пускай деревня в историю под твоим именем войдет. Ныне, присно и во веки веков.

Они вышли вдвоем на палубу и простояли там рука об руку почти всю ночь. Вместе им было хорошо. Когда-то они любили друг друга, теперь сообща любили Россию.

На рассвете князь перешел на свою галеру и писарю продиктовал указ:

«О превращении деревни потемкинской в город.

В связи с достигнутым прогрессом, развитием цивилизации и всеобщим умиротворением преобразовать деревню потемкинскую в город Потемкинский».

Прикатил Синельников, собрал людишек, объявил им:

— Вы теперь город. Поздравляю.

— Хоть горшком назови, только в печь не ставь, — буркнул староста Федор Стукачев.

* * *

В 1787 году в честь этого путешествия в Петербурге была отлита особая медаль. На ней вырезаны слова, избранные самой императрицей: «Путь на пользу».

 

МОСТ ВДОЛЬ РЕКИ

Строится мост. Большой мост, большое строительство. Снуют машины, режут воздух искры электросварки, пьют песок землечерпалки. Энтузиазм, порыв, романтика. Бабы вбивают бабы. Все на этой стройке живут только мостом. Им кормятся, о нем мечтают, на него молятся. И правильно: мост не подведет, мост защитит. Мост в обиду не даст!

Начальника строительства Николая Ивановича Рогачева нету. Он в длительной командировке. Стройку возглавляет Матильда, его секретарша, разбитная, толковая бабенка, 35 лет, весьма соблазнительная, с незапамятных времен влюбленная в своего Рогачева, впрочем безнадежно, поскольку он раз и навсегда предан семье. Вся стройка знает, что хотя формально за Рогачева остался главный инженер, однако подлинные глаза и уши начальника вмонтированы в чуть пониже Матильдиной «авроры» — это у нее такая прическа.

Вот сидит, скажем, она в своей приемной. На машинке стучит, либо телефон крутит, либо от нечего делать свои большие чувственные губы красит. Врывается бригадир тетя Зоя, уже от двери кричит:

— Эй, Мотя, хватит штукатуриться!

— Сколько вам всем говорить: я не Мотя, а Матильда, — обижается секретарь директора.

— Все равно. Хватит краситься, говорю.

— Завидуете, тетя Зоя?

— Чему?

— Моей красоте и женственности. Каждому свое. Мне внешность, вам деньги.

— Эх ты, килька! Деньгами попрекнула. Я работаю за двоих.

— А получаете за троих.

— Ладно, помолчи, — машет натруженной мужицкой рукой тетя Зоя. — Что начальник? Не объявился?

— Рогачев? Не было. Нет. И не будет.

— А что же делать? Седьмую опору бетонировать?

— Бетонируй, голубушка. Николай Петрович всегда в таких случаях бетонировал.

— А в последнем пролете бык ставить?

— Ставь. Он их всегда ставил.

Тетя Зоя грозит мозолистым пальцем:

— Под твою ответственность, Мотька! Давай письменное распоряжение.

— Еще чего! Я вам кто? Обычная секретарша.

— Не прибедняйся. Все знают, кто ты. Вон какая расфуфыренная! Опять новая кофточка, гляжу. Он одарил? За что? За ласки, взоры?

Матильда выходит из-за стола, на цыпочках подходит к тете Зое и шепчет ей на ухо:

— Тсс… Стены имеют уши. Только по секрету. Только тебе. Без передачи общественности. Я аборт от него сделала.

Тетя Зоя ахает, охает, что-то причитает, спиной пятится к двери, скорее, скорее поделиться ошеломляющей вестью с общественностью.

— Ты поняла? Строго между нами.

— Само собой, само собой, — шепчет тетя Зоя и выбегает из приемной.

Матильда долго смеется, потом нажимает кнопку селектора:

— Валентина Егоровна, вы ко мне на минуточку не забежите? Вам Рогачев с оказией кофточку передал.

Жены начальников редко в хороших отношениях с секретаршами мужей. Склоки возникают, ревность, взаимная неприязнь, а тут все наоборот. Валентина Егоровна, женщина примерно сорока лет со следами былой увядшей красоты на лице, всегда приветлива с Матильдой и ни разу не обидела ее упреком по части интимной или еще какой-нибудь близости к супругу. Если на них посмотреть со стороны, когда они сидят за самоваром и гоняют чаи с вареньем, то можно подумать: закадычные подружки, заваркой не разольешь. А уж как начнут у трюмо вертеться, по очереди обновку мерить, то и вовсе можно слезу уронить, — вот бы всем женам начальников и секретаршам такое взаимопонимание, такое братание. Так вот и сейчас Валентина Егоровна разворачивает пакет, умиляется:

— Прелестная кофточка! Итальянская! Мотя, и на тебе такая же. Значит, он и тебе такую же передал? Да, фантазии у него кот наплакал, всем одно и то же шлет. Ну как на мне? Смотрится?

— На вас сидит, будто влитая. А у меня впереди морщит. Все потому, что у вас бюст больше.

— Не клевещи на свой бюст, Мотя. Он у тебя тоже на высоте. Кстати, мне сейчас тетя Зоя кое-что про вас с Рогачевым шепнула. Неслась от тебя как угорелая, чуть меня с ног не сбила. Это правда?

— Вам чаю налить?

— Налей. Зачем ты на себя наговариваешь?

— Вам покрепче?

— Признайся, любишь Рогачева? Вижу: любишь. Да и нельзя его не любить. Он такой. Настоящий. Хочешь, я тебе его подарю?

— Кто же мужей дарит?

— Какой он мне муж? Я меньше тебя его вижу. Всю жизнь он в разъездах.

— Сами знаете, стройка очень серьезная. Много чего надо. Одного бетона триста сорок три кубометра в сутки.

— Прямо не начальник, а толкач какой-то.

— Письма-то хоть приходят?

— Каждый день. На десяти страницах.

— Ого!

— Я сама ему условие поставила, — усмехается Валентина Егоровна. — Или десять страниц ежедневно, или дома сиди. Я подсчитала: если он каждый день будет писать мне такие длинные письма, то у него там, в столицах, не останется времени на рестораны, знакомство с женщинами, прогулки под луной и прочие трали-вали.

— И о чем же пишет, если не секрет? — с грустью в глазах спрашивает Матильда.

— О любви. О чем же еще? Слушай, Мотя, вызови Рогачева!

— Да вы что, Валентина Егоровна?! Он же в Москве профиля на последний пролет выколачивает.

— Молю, вызови! Хоть на ночку.

— Нельзя.

— Ну хочешь, я перед тобой на колени встану? Обоснуй какой-нибудь производственной необходимостью. Вызови, не могу я больше без него. Да и сама небось тоскуешь. По глазам вижу.

— И то! — признается Мотя.

— Зови! Если он не прикатит, если меня не обнимет, то я, назло ему, первому попавшемуся мужику на шею брошусь, хотя бы тому же Еремину, нашему главному активисту.

— Еремину? Какой же из него мужик? Но вызывать Рогачева все равно не буду.

— Из-за профилей?

— Зачем уточнять? Сами знаете.

— Знаю, к сожалению. Пойду я, Мотя. Поплакать хочу. А все-таки про аборт не надо. Это уж слишком.

— Буду! — с вызовом отвечает Матильда.

Кабинет главного активиста стройки Еремина завален чертежами, бумагами, стол засыпан пеплом от сигарет и перхотью. Не отрывая взгляда от стола, Еремин быстро просматривает какие-то бумаги, а скорее, путает их. У окна сидит бригадир тетя Зоя в своей неизменной парусиновой робе. Главный активист бурчит себе под нос:

— Ну, тетя Зоя, поведай, как идут дела на стройке.

— Хуже не бывает.

— Что так?

— Того берега никак не достигнем.

— Почему?

— А кто его знает? Запланированной длины достигли, а к тому берегу ближе не стали, все на этом топчемся.

— Может, плохо работаете?

— Грех вам так говорить. Люди трудятся с пониманием вопроса. А главное — мост-то этот ох-ох как народу нужен, все его заждались. И на том берегу, и на этом. Прямо беда. Сахзавод там, а свекла здесь. Элеватор, наоборот, у нас, а пшеница растет у них. Вот и приходится людям крюк в триста километров делать, бензин жечь, технику бить, время терять. А хуже всего нашему Великому Немому приходится.

— Это какому еще Великому Немому? Медведеву, что ли?

— Ему, ему, нашему лучшему сварщику. Который не говорит.

— И не слышит?

— Слышит, но не говорит. Так вот, у него на том берегу невеста живет. Она, значит, там, а он здесь. Решили они пожениться, когда мостом соединятся.

— Символично.

— Да, измаялся парень весь. Каждый вечер на обрыв выходит, на тот берег смотрит, а он все так же далеко, как и вчера, как и позавчера, как и неделю назад.

— Он у тебя в бригаде?

— Точно.

— Ну! Этот горы свернет.

— А не получается. Не идет мост к берегу, хоть плачь. Может, что-нибудь напортачили? Может, самого вызовешь?

— Рогачева?

— Да, пускай разберется.

— Нельзя. Он там, в столицах, последний пролет на мост выколачивает. Если уедет, то другая стройка перехватит. Останется незавершенка. А он этого не переживет. Он ведь всю жизнь мечтал построить именно такой мост: огромный, горделивый, какого ни у кого нет. Всякий мужчина мечтает построить в жизни хотя бы один такой мост. Добился наконец, чтобы ему доверили эту стройку, доказал, что не подведет, выхватил заказ у других из-под носа, украл объект, предназначавшийся совсем другому мостоотряду, себе на этом врагов нажил. В самом деле, какая-то чертовщина получается. Тот берег совсем рядом, рукой подать, а не ухватишь, телефонную трубку, кого-то распекал, перед кем-то сам оправдывался.

— А все из-за Варьки! — заявила тетя Зоя.

— Какой еще Варьки?

— Продавщицы из сельмага. Наши мужики к ней в магазин ныряют? Ныряют. А магазин где? Рядом. Эта Варька нам всю стройку срывает. Надо ее удалять. Иначе мост не одолеем.

— Удалять? Это каким же образом?

— Это уж ваше дело, — сказала тетя Зоя. — Вы начальство, пусть у вас голова болеет. Только одно знаю. Не удалим магазин — мост не построим. А чего если не так сказала, то извиняйте.

— Знаю! Знаю, куда магазин ставить! — вскричал Еремин. — На тот берег!

— И что будет?

— Убьем сразу двух зайцев. Удалим магазин, а мост сразу за ним двинется.

— Почему?

— Ну ты несмышленая, тетя Зоя. Да наши ребята все сделают, чтобы магазина достичь.

Продавщица Варька ненавидит забулдыг. Прежде чем дать клиенту бутылку, она ему сперва прочтет нотацию о вреде алкоголя, пошлет стенд почитать, где наклеены вырезанные из газет и журналов карикатуры. Нынче все шло как обычно. Она торговала постным маслом на розлив, копченой ставридой, пряниками, а злодейку с наклейкой оставляла на потом. Когда куранты пробили четырнадцать, раздался гул огромной машины, подкатили кран и панелевоз, выскочили из кабин здоровые веселые ребята в спецовках и касках. Не успела Варя глазом моргнуть, как ребята во главе с тетей Зоей обвязали толстыми канатами крест-накрест ее магазинчик. Снова зарычала машина, канаты натянулись, ларек дрогнул, приподнялся. В дверь посыпались перепуганные покупатели. Высунулась злая Варькина голова, завопила:

— Фулиганы! Паразиты! А ну, ставьте магазин на место! Люди добрые, ратуйте! Магазин белым днем крадут совместно с продавцом!

— Поехали, Варвара, — ржали ребята.

— Куда?

— На тот берег!

— Да вы что? Сдурели? Тут же мой дом, огород, скотина. Ну, гады! Ну, алкаши! Ох, сейчас уксусом ваши головы непутевые полью! Уж похмелю так похмелю!

Покупатели опасливо жались в сторону, издали вступались:

— Надо бы в милицию брякнуть. Это мостоотрядовские. Отчаянные. С ними лучше не связываться.

Стрела пошла вверх, магазинчик раскачивался над землей, будто маятник, в нем что-то загремело. Варвара запричитала:

— Ну, дьяволы! В тройном размере заплотите! Вы мне банки с зеленым горошком побили!

— Да?! А почему у тебя на витрине горошка не было? — спросила тетя Зоя.

— Не успела выставить.

— Заначка! Нарушение правил торговли.

Ларек совершил в небе почетный круг вместе с Варварой, и кран увез их на другой берег.

Через неделю-другую после переселения Варькиного магазина в мостоотряде состоялось экстренное собрание. Главный активист Еремин говорил глухим, треснутым, будто довоенная грампластинка, голосом. При этом все так же не поднимал голову и шуршал бумажками. Он даже вынужден был встать из-за стола, потому что за бумагами его не видно. Еремин сказал:

— Перенос магазина нам ничего не дал. Все сроки вышли, но ближе к тому берегу мы не стали. Ситуация угрожающая. Я хочу посоветоваться с народом, что нам делать?

Первой нашлась Матильда:

— Вот мы сидим, головы ломаем, а может, его вовсе нету?

— Кого?

— Того берега.

— Но у реки всегда два берега.

— А у нашей один.

— Брось ты! Тот берег хорошо виден, особенно по утрам, когда сойдет дымка. Он будто на картинке.

— У меня есть мысль! — высказалась тетя Зоя. — Основополагающая. Что, если не мост к берегу приблизить, а, наоборот, берег к мосту?

— К сожалению, это технически невыполнимо, — пояснил Еремин.

И тут поднял руку Медведев, высокий стройный парень, каждый древний греческий скульптор мечтал бы иметь такую модель, чтобы отобразить средствами искусства скульптуру какого-нибудь бога. Медведева все уважают и ценят, потому что он хорошо работает, а главное — помалкивает. Он немой. Обычно этот дефект делает людей злыми, а он весел, добр, открыт душой.

— Гляньте, гляньте, немой слова просит! — воскликнула Матильда. — А как говорить будет? На пальцах? Сядь!

Медведев не сел.

— Оратор! — улыбнулась тетя Зоя.

Валентине Егоровне стало жалко парня, она сказала:

— Не мешайте. Давайте его послушаем.

Еремин согласился с ней:

— А почему бы и нет? Немому всегда дать слово можно. Пусть говорит что хочет.

Медведев молчал.

— Эй, парень! У нас регламент. В прениях можно промолчать только пять минут. Очень красноречивое молчание! Всем досталось на орехи! Говори, а то могут подумать, что ты молчишь не о том, о чем надо.

Медведев откашлялся и заявил:

— Мы строим мост вдоль реки!

Наступило всеобщее изумление. Тревожно сверкнули очки Еремина в свете люстры.

— Что?! Медведев, вы умеете говорить? — сказала Валентина Егоровна.

— Чудо! Чудо свершилось! — заплакала от радости тетя Зоя. — Заговорил! Излечился! Дай я тебя обниму!

Со всех сторон к Медведеву потянулись руки, его обнимали, хлопали по плечу. Он и сам стоял удивленный, ошеломленный. Еще бы, столько лет молчать и вдруг заговорить! Пока еще все обратили внимание на сам факт превращения немого человека в говорящего, но потом стал доходить смысл сказанного. Еремин произнес:

— Это хорошо, что у тебя прорезался голос, теперь одним выступающим на собрании будет больше. Но повтори, что ты сказал.

— Мы строим мост вдоль реки! — твердо повторил Медведев.

Будто ужаленная, вскочила Матильда.

— Ну вот что, Великий Немой! Ты говори, да не заговаривайся.

— Типун тебе на язык! — присовокупила тетя Зоя. — А ну дыхни! Ты у Варьки, случаем, не был?

— Не был, — сказал Медведев.

— А вы радовались, что он заговорил, — покачал головой Еремин. — Конечно, в нашей работе еще немало недостатков. Да, у нас есть текучесть кадров, бывают прогулы, меня, к примеру, можно упрекнуть в кабинетном стиле руководства, но…

— Но направление не тронь! — заорала тетя Зоя и показала Медведеву увесистый кулак.

Медведев возразил:

— Надо в корень смотреть!

— Цыц, сопляк! — зашикали с разных сторон. — Молчи!

Медведев заявил, что никогда больше не замолчит. Что у него нет интереса называть черное белым, поскольку невеста на том берегу ждет, все глаза проглядела. А если они тут будут век ковыряться, то ее обязательно уведут.

— А ведь какой хороший парень был! — поджал губы Еремин. — Нарадоваться на него не могли. Работал себе и помалкивал. Друзьям не грубил, начальству не перечил, женщинам не хамил, по поводу отдельных недостатков не брюзжал. Глядел я на тебя, парень, и думал: вот бы все так рот бы закрыли и только бы работали. И зачем ты только заговорил?

— Тут поневоле заговоришь, даже закричишь.

Потом навалилась Матильда:

— Ишь, какой умник! Значит, он видит, что мост не туда идет, а мы нет? Значит, мы слепые котята? Это клевета!

— Да, конечно, это навет на наш мост, — сказал Еремин.

— Да за такое надо в шею гнать! За клевету привлечь. Такая статья есть в кодексе.

— Вы идете не туда! — упрямо твердил Медведев.

— Значит, будем оформлять за клевету? Надо оберегать мост от всяких недругов, — стал что-то быстро писать Еремин, скорее всего, заявление куда надо.

И тут встала Валентина Егоровна, жена Рогачева, плановик мостоотряда.

— Я против! Не надо клеить ярлыки. Это он по молодости лет сказал. Простим его на первый раз. Глупый еще! Несмышленыш! Зачем ему анкету портить?

Ее поддержала тетя Зоя:

— Правильно, майна! Легче, а то парня придавим!

— Бери его на поруки, тетя Зоя, — раздались голоса.

— И возьму! Всей бригадой возьмем! Перекуем!

Еремин остался доволен таким поворотом.

— Ну и правильно! Мы его строго осудили, пока этого достаточно. Но если еще раз повторится, пеняй на себя, парень. Мы никогда не против деловой, конструктивной критики, но поклеп возводить не дадим. Товарищи, что все-таки будем делать с мостом?

— А что? Он, считай, готов! — сказала тетя Зоя.

— Да, но не через реку.

— Пускай не через реку, но готов. И главное — вовремя! Комиссия явится принимать, а он в ажуре. Даже длиннее, чем нужно, на полкилометра. Взойдет комиссия на мост и пойдет, пойдет…

— Куда пойдет? — усмехнулась Валентина Егоровна печально.

— Куда захочет, туда и пойдет!

С собрания тетя Зоя и Великий Немой вместе пошли к реке. Солнце зашло, духота спа́ла, с реки тянуло холодком.

— Благодать! — вальяжно сказала тетя Зоя. — Посидим у воды минут пять. Подышим простором.

Они сели.

— Не знаешь, где яхту купить? — спросила тетя Зоя. — Есть у меня заветная мечта. Яхту хочу. Купить бы и двинуть на ней вдоль моста. Пускай все завидуют.

— Спасибо вам, тетя Зоя.

— За что?

— Спасли вы меня на собрании.

— А в другой раз помалкивай. Заварил кашу.

— Но взгляните сами. Вон река, вон мост. Куда он идет?

Тетя Зоя спокойно ответила:

— Вдоль берега.

— Значит, и вы прозрели наконец!

— Давно увидела.

— А что же молчали?

Тетя Зоя зачерпнула ладонью воду, швырнула ее далеко в реку.

— Вижу, но соплю в тряпочку.

— Почему?

— А чего зря орать-то? Мое дело работать без брака. Тут ко мне не подкопаешься. Швы варю — комар носа не подточит.

— А почему другие не видят? Слепые, что ли? Еремин, например?

— Главный активист-то? Может, и не видит. Как страус, вся голова в бумагах.

— А Матильда?

— Секретарша-то? Она, кроме своего начальника, ничего не видит. Как кошка влюблена.

— А Валентина Егоровна?

— И ей Рогачев свет застит. Сильная любовь, килька, она иногда будто тюрьма.

— А что проектировщики? Где их контроль?

— С них-то вся ахинея и началась. Плохо мост к месту привязали, а мы, когда сюда прикатили, тоже долго не всматривались. Давай, давай! Темпы, темпы! А тут туманы по полгода стоят. Когда хватились, видим, полкилометра отмахали. Вдоль берега оно даже с руки строить. Земля под боком, стройматериал подавать легче. Ну, я пошла, и ты ступай, а то завтра на работу рано. — И тетя Зоя легко поднялась.

— Я не выйду.

— Прогуляешь денек? Лады, отдохни, так и быть, восьмерку обеспечу. Но послезавтра чтоб как штык.

— Я и послезавтра не выйду.

— Ого! Загул, что ли?

— Вообще такой мост строить не буду. И Рогачеву телеграмму дам. Пусть знает, что здесь творится.

— Себе хуже сделаешь, понял? Ну все, я пошла. Покудова! А все-таки где бы мне яхту купить? Хочется, аж душа замирает!

Получив телеграмму, Рогачев долго летел на самолете, потом его сутки трясло в поезде, далее пересел в персональную машину, которая встретила его у вокзала, и вот он подъезжает к мосту. Сельская дорога петляет между холмами, будто путает следы, то нырнет вниз, то вверх пойдет, как кривая достижений, то вообще сделает какой-нибудь немыслимый поворот в обратную сторону. В столице, в гостиничном номере, измотанный донельзя беготней по разным инстанциям, толкотней в высокопоставленных передних, то бишь приемных, лежа на койке и смежив веки, Рогачев воображал себе свой мост. Воочию не видел он его ни разу, но хорошо представлял себе его легкие арки, могучие быки, стремительные контуры. Вот он мысленно входит на свой мост, крупно шагает, его широкое квадратное лицо гладит ветерок с того берега, как ладони любимой, вода с монотонным брюзжанием обтекает опоры, ей, свободной от века, не по вкусу, что люди поставили преграды на ее пути, вот шагает Рогачев и шагает, а мост такой длинный, что конца ему нету, уже и ноги ломит и в теле приятная усталость. И вдруг на полпути мост обрывается почему-то, и Рогачев летит в воду. Такие были ему видения, такие были сны.

И вот наконец он увидел свой мост воочию, а возле него массу машин, толпу нарядно одетых людей. Дети держали в руках яркие воздушные шарики, реяли по ветру флаги. Рогачев прочел транспарант: «Мост сдан досрочно!»

И вот уже бежит к машине супруга Валентина Егоровна, Матильда, тетя Зоя, степенно подходит Еремин, медленно, держась от всех в стороне, приближается Великий Немой. Рогачев вышел из машины. За годы скитаний в столице он приобрел некоторый лоск в провинциальном исполнении. К примеру, он в джинсах, но при галстуке, в кроссовках, а на голове шляпа, этакая смесь французского с нижегородским. Жена бросилась ему на шею.

— Коленька приехал! Радость моя!

— Ой, пусти, Валя. Задушишь. Подарок принимай!

— Сапоги! Какие роскошные!

— Французские.

— Спасибо, милый!

— А это тебе, Матильда.

— Ой, спасибо, Николай Петрович. А что тут? Господи! В точности такие же сапоги, как и у Валентины Егоровны. Вот спасибо!

— Да, Николай, фантазии явно тебе не хватает. Всем одно и то же везешь, — улыбнулась Валентина Егоровна.

— До фантазии ли тут, Валя? Времени было в обрез и денег тоже. На командировочные не пофантазируешь. Перед отъездом засуетился, что купить? В ЦУМ зашел. Вижу: длинная очередь. Простоял полдня, взял одну пару. Еще полдня простоял, взял другую. А ты что, Матильда, тоже на меня в обиде?

— Да вы что, Николай Петрович? Рада без ума! Не огорчайтесь, Валентина Егоровна, мы с вами их будем через день надевать, чтобы людей не смешить. День я, день вы.

— Нет, только вместе, — сказала Валентина Егоровна. — Пусть все видят.

— Побежали в контору мерить, Валентина Егоровна!

— Пошли, Мотя!

Начальник хохотнул им вслед:

— Вот свистушки! Год меня не видели, а убежали, на сапоги променяли. Ну, привет, тетя Зоя, мой лучший бригадир. А ведь я и про тебя не позабыл. Это тебе подарок.

— Зажигалка!

— Ты курить-то не бросила?

— Бросила. Врачи не велят. Но по такому случаю начну. Фу, как ты смачно пахнешь, Петрович!

— Иностранный одеколон, тетя Зоя.

— Сколько градусов?

— Не знаю. Нюхай на здоровье! Ну, как тут наши дела? Как мост? Какое у вас тут нынче торжество?

— Мост готов. Открытие.

— Значит, открытие? Постой, постой… Дай мне сориентироваться… Минутку! Если река течет так, значит, мост должен идти вот так… И наоборот: если река так, то мост вот так… Тетя Зоя, вы же не в ту степь заехали!

— Не в ту, Петрович!

— Да как же так?! Ты-то куда глядела?

— В ведомость на зарплату.

— Какой ужас! А я ведь так мечтал его увидеть. Нет, лучше бы я никогда сюда не приезжал, никогда не возвращался.

Рогачев схватил Еремина за грудки:

— Ты почему от направления отклонился?

— Я строго по проекту строил.

— Но ты же видел, что проект с браком?

— Видел. А если бы от проекта отступил, за это бы вообще голову сняли. Он в министерстве утвержден. Не волнуйся, Петрович, выкрутимся, не впервой. Доложим, что виной всему магнетизм.

— Какой? — не понял Рогачев.

— Земной. Мост-то ведь у нас железный, а магнитная аномалия вниз по реке. Вот он и уклонился по течению. Да не бери в голову! Какая разница — куда? Главное — есть! Вон он, наш мост, — стоит! Нас еще похвалят, еще премию дадут. Вдоль реки мост строить дешевле, водолазы не нужны, ведь мелко, не так опасно, не надо висеть над бездной, вбивая тысячи заклепок. Мы тут такие рекорды показали! В скорости! Сварка высочайшей точности! В те же сроки из сэкономленных материалов и на полкилометра длиннее. Будут люди по мосту ездить и нас добром вспоминать.

— Да кто по такому мосту ездить будет? Кто? Куда?

— А будут меньше ездить, дольше простоит. Все обоснуем, все докажем, по полочкам разложим. А если не получился мост, то пусть это будет эстакада. Так и доложим: построили эстакаду.

— А на кой леший она в этой глухомани? Тут мост нужен!

— Тогда… Тогда пусть это будет набережная, — нашелся Еремин. — Пора село благоустроить.

— Глупо! Где тот паренек, что мне телеграмму дал? Хочу ему руку пожать.

Тетя Зоя махнула Медведеву:

— Эй, Немой! Сюда шагай!

Великий Немой осторожно приблизился. Неприятности последних дней наложили на него свой отпечаток. Он осунулся, побледнел, сгорбился, стал как бы меньше ростом.

— Спасибо, — сказал ему Рогачев.

— М-м-м…

— Ты что мычишь?

— М-м-м…

— Тетя Зоя, что с парнем творится?

— Опять замолчал. Ему тут язык прищемили.

— Что? Расправа за критику?

— Он сор из избы вынес, — доложил Еремин.

— Да? А что хуже? Выносить сор из избы или в ней сорить?

— Выносить хуже.

— Но ведь люди сперва сорят, а потом выносят.

— А как же без сора? В избе живут — значит, и сорят. Надо убирать.

— Убирай, но сор не выноси.

— Как же убирать, если не выносить?

— Можно, — пояснил Еремин. — Ты выноси сор крошечными дозами. Лучше ночью, когда все спят. И на вопрос соседа, что несешь, отвечай: шоколадные конфеты, надоели — объелся. А сам при этом зорко следи, что выносит из своего дома сосед, и, чуть что, истошно вопи: «Сор! Сосед сор развел!»

— Философ! Схоласт! Сегодня же сообщу обо всем в министерство! Пора тут все менять. В корне!

Тетя Зоя испуганно запричитала:

— Петрович, да ты что? Дай сперва мост сдать. Мы же тут в поте лица вкалывали, себя не жалели, не прохлаждались, как некоторые в столицах. А он, видишь, явился на все готовенькое. То ему не так, это не так. Ты глянь на мои ладони, какие мозоли, Петрович. Да разве это бабские руки? Разве такими руками мужика обнимать? Поцарапаешь.

— И все равно пора взглянуть факту в лицо, — упорствовал Рогачев. — Мост вдоль реки!

— А ты попробуй скажи об этом работягам. Скажи, что они столько лет трудились зря, а потом что будет? Разочарование. Особенно у молодежи. Уж такого порыва больше не жди, люди должны во что-то верить.

— Во что? В кривой мост?

— А хотя бы. Оно, Петрович, конечно. Сказать об этом когда-нибудь придется, куда денешься, но не время. Сам видишь, какая нынче международная обстановка. Чего еще сами себя будем изнутри стегать. Нет, мост мы в обиду не дадим!

— Не дадим! Не дадим! — раздались голоса. — Да, он вдоль реки, но зато единственный в мире. Есть длиннее нашего, есть шире, но все они через реки, а наш вдоль. И этим оригинален.

Еремин рванул на себе рубаху:

— Его люди смотреть приедут. Его по телевизору покажут. В программу экскурсий включат. Про Пизанскую башню слыхали. Вон к ней сколько народу едет со всего света, потому что падает. А не падала бы, кому бы нужна? Да одни туристы нам все затраты на строительство окупят, когда сюда народ хлынет. Подведут к мосту асфальтную дорогу, построят здесь гостиницу, кемпинг, ресторан, аэропорт. Иностранная речь на каждом шагу. Пардон, мадам, ай лав ю, мадам, се ля ви, мадам. Весь этот край расцветет благодаря нашей ошибке.

— Поэты будут про наш мост стихи слагать! — воскликнула Матильда.

— А музыканты песни, — добавила тетя Зоя.

Голос Еремина ушел ввысь, в заоблачные дали:

— И мы его достроим! Нам никто не помешает!

Щелкнули ножницы, упала ленточка, ее подхватил ветер и брачными кольцами закрутил на перила моста. Ухнул духовой оркестр. Раздались аплодисменты. Пионеры поднесли цветы, кто-то зачитал поздравительную телеграмму из министерства. Выстрелила бутылка шампанского.

Великий Немой вышел на мост сперва нерешительно, будто ступил в воду, но постепенно его поступь стала тверже.

— Эй, куда идешь? — крикнула тетя Зоя.

— М-м-м…

— На тот берег? К невесте? Ну иди, иди, соединяйся, только на свадьбу не забудь позвать. Не зажиль!

Рогачев все еще не мог осознать реальность во всем ее объеме. Он стоял на мосту, машинально щелкая этими дурацкими ножницами, понурив голову. Вдруг раздался истошный вопль тети Зои:

— Беда-а-а! Немой с моста бросился! Каска плавает, а самого нету! Утоп! Утоп!

Ждали куратора из министерства. Знали, что по головке не погладят. Страсть господня! И слово-то какое — куратор! Мороз по коже. Уполномоченных видали, они любят сало и свежий помидорчик под водочку, ревизоры обожают кур и коньячок, а вот что любят кураторы, никто не ведал. И вот он прибыл. Им оказалась элегантная молодая женщина, Анна Тихоновна Карпова, не ускользнуло от внимания и то обстоятельство, что сапоги и кофточка на ней были такие же, как у Валентины Егоровны и Матильды. Тетя Зоя присвистнула, дескать, вас что, под копирку делают? Происшествием на мосту она решила заняться сразу же, даже не отобедав и не отдохнув с дороги. Цветы не приняла, сказала, чтобы пощады не ждали, мол, сам мечет громы и молнии. Все поняли, что теперь им — крышка.

Куратора устроили в кабинете Еремина, поэтому главному активисту пришлось впервые надолго покинуть кабинет, что он сделал с явной неохотой. В сторонке с блокнотом в руке расположилась Матильда. Карпова забросила ногу на ногу, положила на стол сигареты, сказала:

— В старину молодые женщины, волнуясь, пудрили вспотевший нос. Теперь они закуривают. Матильда Ивановна, вы будете записывать нашу беседу.

— Вести протокол?

— Ну зачем такое слово? Пока просто запись.

Первым был опрошен начальник стройки Рогачев. Он сильно сдал, с него сошел столичный лоск, джинсы и кроссовки уступили место ширпотребовскому костюму и туфлям местного производства, уже не несло от него за версту заграничным одеколоном.

— Итак, Николай Петрович, сколько лет вы командуете этим мостоотрядом? — задала вопрос Карпова.

— Лет десять. А вообще-то мосты строю всю жизнь.

— И какие получались мосты? Как этот?

— Нет. Такой впервые.

— А что же с этим стряслось?

— Все наша спешка, знаете ли, неразбериха. Авось-небось.

— Вы отсутствовали целый год. Почему?

— В роли добытчика был. Слишком стройка серьезная, много надо.

— Да, если вдоль реки строить, — съязвила Карпова.

— Того не дадут, другого не поставят. Сам, мол, изворачивайся. Возьмешь суму и пойдешь по свету с протянутой рукой. Граждане начальники, замы, плановики, хозяйственные органы! Подайте, кто что может. Вот заявка.

— И подают?

— Говорят: нищих к богу, госснаб подаст. Иногда милицию зовут. Тут важно психологию знать. Одного возьмешь жалостью, другого рубищами, третьего страхом, мол, сам когда-нибудь по миру пойдешь. Я в театре люблю просить, в антракте, когда народ гуляет. Подловишь там какого-нибудь деятеля и заявку ему подсунешь. Ему неудобно отказать, если он с женой, особенно с чужой. Подпишет. Я как-то на премьере «Гамлета» фонды на лесоматериалы выбил.

Карпова подвинула Рогачеву сигареты:

— Курите.

— Я американские не курю.

— Наши. «Мальборо».

— Другое дело. Сенк ю.

Рогачев жадно затянулся.

— Николай Петрович, я выяснила во всех отделах и главках нашего министерства. Ваше присутствие в Москве было не столь уж обязательным. Так что же вас заставило жить вдали от работы и семьи, Николай Петрович? Целый год!

Матильда поправила:

— Полтора.

— Тем более. Как там говорят французы? Ищите женщину? Может быть, поищете, Николай Петрович?

Матильда сразу насторожилась:

— Анна Тихоновна, мне как записывать? Все подряд или с купюрами?

— Подряд. У Николая Петровича нет секретов от широкой общественности. Я жду исповеди, Николай Петрович.

— Ладно. Скажу. Я в Москве влюбился, будто мальчишка. Последний раз в жизни. Знал, что глупо, но ничего не мог с собой поделать.

— Но ведь целый год! А у вас такая ответственная стройка.

— Как там поется? В любви и ласках время незаметно шло. У меня в Москве практически новая семья, Анна Тихоновна.

У Матильды отвисла челюсть, не удержалась от восклицания:

— И здесь тоже! Не многовато ли? Что же вы теперь делать будете, Николай Петрович? В личном плане?

— Не знаю. Совсем запутался, — ответил Рогачев.

Карпова недоуменно пожала плечами:

— Неужели та москвичка столь хороша, что вы забыли обо всем на свете?

— На вас похожа.

— Молодая?

— Примерно ваших лет.

— Какая-нибудь смазливая вертушка?

— Нет, умница. Вроде вас.

— С вами все ясно. Больше вас не задерживаю. Впрочем, можно мне еще один вопросик задать, Николай Петрович? Говорят, ваша супруга ежедневно получала письма на десяти страницах. Когда вы успевали их писать, если были так заняты?

— Я их дома заготовил. До отъезда. Писал тайком на работе.

Еремин вошел в кабинет на ощупь, палкой простукивал дорогу. Так слепые ходят по улицам. Впрочем, он и был в черных очках.

— Товарищ Еремин, садитесь, пожалуйста, — предложила Карпова.

— Куда?

— На стул.

— Где он?

— Перед вами.

— Не вижу.

— И давно вы ослепли? Вы меня еще вчера зрячим встречали.

— Притворялся.

— Какое у вас образование? Что вы кончали?

— Исторический факультет. Я дипломную защищал по Ивану Грозному.

— А какое это отношение имеет к мостам?

— При Грозном много мостов строили.

— Признайтесь, товарищ Еремин, вас тут недооценивают? Вы способны на большее? Так вам кажется?

— Это каждому кажется, — хмыкнул Еремин.

— Значит, самому хочется быть начальником мостоотряда?

— А кому не хочется?

— Слепота-то, выходит, у вас хитрая. Если не ошибаюсь, расчет у вас был такой: мост с браком — лучший повод для отстранения Рогачева от должности, а вы на его место. Вот почему молчали, что мост неправильно строится.

— Ошибаетесь. Я за брак тоже несу ответственность, — возразил Еремин.

— Да, но вина Рогачева все-таки больше. К тому же у него в столице любовница. Ведь вы знали про ту москвичку?

— Я слепой, не видел, куда мост идет.

— Из вас двоих убрали бы Рогачева. Бракодел, да еще с аморалкой. Этого у нас не любят. Такой у вас был замах?

— У меня алиби. Я слепой. Мы люди темные.

Еремин пошел к двери, ощупывая воздух руками, по дороге свалил тумбочку. Матильда вскричала:

— Осторожнее! Вы что, слепой, что ли?

Следующей вошла тетя Зоя. В своей обычной скрипящей робе.

— Садитесь, — сказала Карпова.

— Ась?

— Садитесь, — повторила Карпова.

— Что, что?

— Вы что, не слышите?

— Не слышу.

— Кого не слышите?

— Всех.

— А меня?

— Вас больше всех.

— Прямо какая-то инвалидная команда. И давно оглохли?

— Как мост начали строить, так уши будто ватой заложило.

Матильда подошла к тете Зое поближе, посмотрела в уши.

— У нее там вата! А ну, вынимай!

Тетя Зоя поспешно вынула вату.

— Ой, и правда лучше стало! И кто мне ее туда напихал?

— Значит, не слышали, когда люди говорили, что мост не туда идет? — спросила Анна Тихоновна.

— Не слышала.

— И сказать нам вам нечего по существу вопроса?

— Парня жалко, — вздохнула тетя Зоя. — Вот что.

— Сварщика Медведева? Что же вы его раньше не жалели? Как же вы мост проглядели, тетя Зоя? Ведь вы же передовой бригадир.

— А все из-за этих починов. Только начнешь работать, Еремин бежит, кричит: «Вы как работаете?» Мы отвечаем ему: «Хорошо». Он говорит: «Этого мало, надо работать по саратовскому методу». «А мы и так по саратовскому», — отвечаем. «Значит, на львовский переходите. А лучше и на львовский и на саратовский одновременно». А они друг друга исключают. Едва ему это растолкуешь, он опять за грудки берет: «В таком случае сама выступи застрельщицей какого-нибудь почина. Поведи за собой куда-нибудь массы». Я спрашиваю: «А куда?» «Не знаю, — говорит. — Ставь рекорд по случаю победы нашей футбольной команды». — «Уже ставили». — «Боритесь за досрочный прилет кометы Галлея». — «Боролись». Стали думать. Мы уже и работать разучились, только соревноваться, в крайнем случае сражаться. Как на войне живем. Бой за качество, битва за пятилетку, штурм плана, штаб стройки. Тут кто-то спрашивает: «А сколько до получки осталось?» И тут меня осенило. Говорю: «Будем соревноваться в честь получки. Кто больше всех заработает, тот и победит». Быстренько сочинили обязательства, потом три дня их согласовывали где надо, еще день лозунги и транспаранты писали. Не успели высохнуть буквы, с телевидения нагрянули. Так и сяк нас вертели, даже на попа ставили. И вот получка. Взяли мы кошельки, какие побольше, а кто и чемодан. Пошли к кассе, а кассир говорит: «Братцы, вам ничего не причитается. Вы не работали, вы только соревновались». Расписались мы в ведомости и ушли с пустыми руками, да еще по целковому за краску и материю должны остались…

Матильда бросила записывать, швырнула ручку на тумбочку.

— Зря прибедняешься, тетя Зоя! Ты вон на яхту копишь.

— А тебе завидно, килька? И коплю. А где купить, не знаю.

— Знаю, заработки у вас хорошие, — сказала Карпова. — Из-за них-то вы мост-то и просмотрели. И потом воды в рот набрали. Знали, что если поднимется шум, то придется мост перестраивать. А тогда большим доходам крышка. На год-два все премии и доплаты накроются.

— Я не жадная, товарищ следователь. Я вон в Фонд мира тыщу отвалила, глазом не моргнула.

— Слыхала. Читала в газетах, — сказала Карпова.

Тетя Зоя снова заложила уши ватой, заскрипела робой к двери.

— Нет, так все-таки лучше. Спокойнее. — И ушла.

— Маски! Сплошные маски! — заломила руки Карпова. — Стоит мост как абсолютно бесполезное деяние человеческих рук, как памятник головотяпству. Вина есть, но чья? Никого не ухватишь, не прищемишь. Начальник год не был на объекте, зато бесперебойно шли материалы, а его столичную даму сердца к делу не подошьешь. Еремин? Был погребен в кабинете бумагами. Да и не первое он здесь лицо. Тетя Зоя? Швы варила на совесть. Атомную бомбу выдержат.

— Тут Варвара, продавщица из сельмага, здорово навредила своим зельем, — пояснила Матильда.

— Знаю, но не она это зелье в несметных количествах выпускает. Ладно, зовите Валентину Егоровну.

Точно в такой же кофточке и в таких же сапогах, как Матильда и Карпова, вошла Валентина Егоровна. Карпова сказала:

— Садитесь, Валентина Егоровна. И пожалуйста, снимите черные очки.

— У меня их нет.

— Тогда вату из ушей выньте.

— Не держу.

— Что же у вас? Кляп во рту?

— Ничего нету.

— Странно! Как же вы живете? У вас тут вывелась целая порода людей, которые не видят, не слышат и не говорят.

— И вижу, и слышу, и говорю.

— Вот и чудесно. Что вы нам скажете, Валентина Егоровна? Вы работаете здесь же, в мостоотряде?

— Да, плановиком.

— И вам нравится строить мосты?

— Самое стоящее дело: соединять мостами берега и людей.

— И сжигать в случае надобности?

— Наши мосты железные, не горят.

— Горят! — покачала головой Карпова. — Синим пламенем. Не возражаете, если я вас по интимной части спрошу?

— Ваше дело.

— Вы знали, что у вашего мужа в столице амуры?

— Догадывалась.

— Значит, и вы были против моста. В такой ситуации было бы странно, если бы он пришел к другому берегу. Значит, вы мужу мстили? Поэтому про мост молчали? Месть за казенный счет?.. Накладно для государства. Если не секрет, почему в вашей семейной жизни появилась трещина?

— Да все эта… суета сует. Не успели на свадьбе бокалы с шампанским отзвенеть, как Рогачева к телефону позвали. Приказали срочно ехать в Пермь и забрать дорогостоящее оборудование. Он говорит: «Ладно, дня через три поеду». А начальство требует ехать немедленно, а то уплывет оборудование. Ничего не попишешь, пришлось ехать. Укатил прямо в свадебном черном костюме с белой розой в петлице. А в аэропорт его увезла «Волга» с кольцами на кабине. Вернулся он через неделю, а я навстречу ему с чемоданом выхожу. Меня в Курск вызвали на сессию. Если не полечу, могу из института вылететь. Вернулась я через месяц, у него конец квартала, день и ночь на стройке штурмует. Потом меня в село угнали, на свеклу, а его в Ленинград, на шестимесячные курсы повышения квалификации. Стала и я на эти курсы проситься, меня послали, но только во Владивосток. Однажды мы с ним все-таки встретились. В Одессе. Совершенно случайно. Я прилетела на какое-то экономическое совещание, а он на конференцию по НОТу. Сперва, правда, я его не узнала, потому что давно не видела. Идет такой высокий красивый мужчина, чем-то очень знакомый. Подошел ко мне, спрашивает: «Вы, случайно, не из Воронежа?» «Из Воронежа», — отвечаю. Он дальше интересуется: «А вы не на Лесном переулке живете?» «На Лесном», — отвечаю. «Вот совпадение! В доме номер двадцать шесть?» — «А вы откуда знаете?» — «Да ведь и я там живу!» Всмотрелись мы друг в друга, узнали, обнялись, немного так постояли, потому что я только прилетела, а у него уже был билет на руках.

Карпова вытерла надушенным платочком слезу со щеки.

— Как трогательно! И вот так всю жизнь врозь? Даже детей не завели?

Валентина Егоровна ответила грустно:

— Не успели. Вот выйдем на пенсию, тогда. Может быть. Я надену белое подвенечное платье, молью тронутое, он облачится в тот самый черный костюм, который хранит как реликвию, выпьем по бокалу шампанского, закусим валидолом, он отворит двери спальной, скажет: «Прошу!» «Нет, — отвечу. — Неси. По традиции». Он попробует и не сможет. Силы не те, и вес не тот. Под руку отведет. Скажет мне: «Спокойной ночи, дорогая». «Спокойной ночи, дорогой», — скажу я. Мы отвернемся друг от друга и крепко уснем. Навсегда.

— Печальная повесть. Он всегда был такой?

— Какой?

— Как сейчас.

— Нет, нет. Когда я за него выходила, он был самый, самый, самый. Да в принципе он и сейчас неплохой.

— До свидания, Валентина Егоровна. Как я вас понимаю!

Когда Валентина Егоровна ушла, Карпова снова закурила и предложила сигареты Матильде.

— Я не курю, — отказалась Матильда.

— Матильда Ивановна, почему вы в актрисы не пошли? Вам бы в кино сниматься. Вон вы какая у нас красавица.

— Таланта нету.

— Неправда, есть у вас талант, есть. Вон как у вас здорово получилась роль молодой влюбленной наивной секретарши.

— Это не роль, я и есть молодая влюбленная секретарша.

— Прямо не мостоотряд, а театр. Все не те, за кого себя выдают. Но, говорят, что вы здесь заменяли Рогачева. Были первой леди стройки.

— Разве чуточку покомандуешь. Иногда, — рассмеялась Матильда. — Потешишь бабье самолюбие. Но по пустякам. В корень я не лезла.

— Какие у вас были отношения с Рогачевым?

— Кому это интересно?

— Мне. Вернее, делу.

— Безответное чувство. С его стороны.

— А как же аборт?

— Какой аборт, если я Рогачева полтора года не видела.

— А слухи?

— Сама про себя распускала.

— Зачем?

— Престижно считаться его любовницей.

— Значит, и вы ему мстили за равнодушие к вашей особе. Кривым мостом ему по голове! И ей!

— Кому ей?

— Той москвичке.

Раздался стук в дверь.

— Кто там еще? Мы ведь вроде всех опросили, — всполошилась Матильда.

Вошел Медведев. Матильда попятилась.

— Медведев?! Ты живой?!

— Почти.

— Если не ошибаюсь, это тот самый паренек, который бросился с моста? — догадалась Карпова.

Медведев кивнул в ответ:

— Да, тот самый утопленник. Только почему бросился? Столкнули.

— Кто?!

— Не заметил.

— Какое счастье, что вы не утонули.

— Как же утонешь, если там по колено? Ведь у берега мост-то. Там утонуть — чистая утопия. Я нырнул, а потом уплыл.

— Но зачем? Вернулись бы на стройку, коли остались живы.

— Я на тот берег уплыл.

— Но зачем вы инсценировали самоубийство?

— Чтобы внимание к мосту привлечь. Смерть — это ведь настоящее ЧП.

— И чего же вы добились?

— Вас прислали.

— Понятно. Все свободны. Спасибо. И вы идите, Матильда Ивановна. Благодарю вас за помощь. А мне пригласите, пожалуйста, Рогачева. И без моего ведома никого к нам не пускайте. Слышите, никого!

Рогачев ворвался в кабинет радостный, с раскрытыми объятиями, крепко прижал к себе Карпову.

— Аня! Наконец-то мы одни! Ну, здравствуй!

— Привет, герой дня!

— Нет, это ты героиня. Какой спектакль устроила! И ни в чем себя не выдала! А как вела расследование! Полное беспристрастие! Вот только зря позволила Матильде расспрашивать про Москву и личную жизнь говорили.

— Чего скрывать, Коля? Они давно всё знают.

— Ну?! И Валентина?

— Да, и твоя жена. Кстати, она очень приятная женщина.

— Что теперь будет? Тебя прислали или сама напросилась?

— Прислали.

— И какое впечатление?

— Они тебя потопят. И себя вместе с тобой. И меня заодно.

— Ты-то тут при чем?

— Забыл? Я этот проект подписала без выезда на место. Только глянула в старую карту, и конец. А река, оказывается, русло сменила. Откуда я знала, что эта паршивая речушка меняет свое русло, будто какая-нибудь своенравная Амударья или Амазонка. Тучи над нашими головами, Коля! Надо что-то срочно с мостом делать.

— Нам поможет только чудо.

— Чудо нам не поможет, если мы не поможем чуду. Имеется идея. Мост есть, — значит, под ним должна быть и река.

— Что, хочешь мост развернуть, — усмехнулся Рогачев.

— Не угадал.

— А что?

— Подумай.

— Ума не приложу.

— Надо исправить ошибку природы. Мост мы не тронем, а реку под него завернем.

Рогачев воскликнул с иронией:

— Это что-то новенькое! Гениально! Реку под мост… Если использовать твою идею, то мосты можно строить где угодно, а потом бери реку за горло и толкай ее под мост.

— Да, направление уже не играет роли, — вполне серьезно сказала Карпова.

— Новый способ возведения мостов! Метод Карповой!

— Зачем же Карповой? Только Рогачева.

— Я отказываюсь от такой сомнительной славы. К тому же все это не так просто. Реку под мост завернуть. Тут могут быть возражения. Речное пароходство крик поднимет. Для них лишний поворот — это потеря времени, зря сожженное горючее. Общество охраны природы может расшуметься, что реку обидели. Да мало ли кто. У местного колхоза там трубы для полива лежат, а мы их затопим.

Карпова решительно встала.

— Всех поставим перед фактом. Сделать надо все быстро! В одну ночь! Нагнать техники. Утром люди проснутся, а река под мостом. Скажем, сама завернула, опять русло сменила. Для убедительности камыш воткнешь, рыбаков с удочками посадишь.

— Рыбы давно нет.

— Пустишь.

— Церквушка на пути стоит.

— Перенесешь!

— Аня, на что ты меня толкаешь? Опять вранье? Опять ложь?

— Это приказ, Николай!

— Чей?

— Самого.

— Самого?! Что, он тоже боится скандала?

— А как ты думал? Если про твой мост просочится информация, всем будет несладко. Заворачивай реку, Николай!

Рогачев нажал кнопку селектора.

— Матильда, дай команду: заворачивать реку! «Куда», «куда»… За кудыкину гору, вот куда. Под мост!

Карпова бросилась к Рогачеву на шею:

— Спас! Спас! Спасибо, Коля!

И в этот момент вошла Валентина Егоровна:

— Не помешала?

Карпова поспешно отстранилась от Рогачева.

— Кто вас сюда впустил? Я же запретила.

— Матильда. Даже сама втолкнула. Ну что, Анна Тихоновна, разобрались, из-за кого мост не в ту сторону пошел?

— Нет еще… Все так сложно… Столько нюансов, — стушевалась Карпова.

— Из-за вас, Анна Тихоновна…

…Супруга разбудила Рогачева в полночь, нежно дергая за уши:

— Вставай, Коля!

— Дай поспать, — отмахивался он.

— Опоздаешь.

Рогачев долго сидел на койке, соображая, с какого ботинка начать обуваться — с левого или правого. Решив эту проблему, он спросил:

— Во сколько сегодня восход?

— Не знаю, — ответила Валентина Егоровна.

Натыкаясь в темноте на мебель, он побрел к календарю.

— В пять утра, — сказал он. — Черт подери! Боюсь, не успеем.

Внизу его уже ждал автомобиль. Он приказал шоферу гнать к мосту на все лошадиные силы. За километр до реки заглох мотор. Рогачев не стал дожидаться, пока его починят, бросился бежать лесом. У реки чиркнул спичкой, озабоченно посмотрел на часы. Его уже ждали. Все было готово к повороту реки.

— Можно начинать! — махнул он рукой.

И началась эпопея с поворотом. Тоже не все просто. Сперва в спешке повернули реку не в ту сторону, завели слева под мост, а надо было справа. Переделали. Река не сразу пошла, куда ей было приказано, капризничала, вырывалась на волю, выскальзывала из рук. Укротили. Опять же берега впопыхах перепутали. Надо было сделать левый берег пологим, а правый обрывистым, а они поставили наоборот. Когда поменяли берега, то с течением напортачили, его вспять пустили, а в середине реки, на быстрине, где должно было крутить, почему-то не крутило, хоть плачь.

— Крути! — кричал Рогачев в мегафон с моста. — Бакены ставь!

— Уже поставили!

— Рыбу запускай!

— Запустили!

— Какую?

— Камбалу. Другой в магазине не было.

— Черти! Это же вам не море! Голавлей запускайте! Диких уток посадили?

— Домашних. И не уток, а гусей.

— А рыбак есть?

— Ой, а про рыбака мы забыли!

— Срочно посадите тетю Зою с удочкой. Да шевелитесь, рассвет скоро!

Горизонт порыжел, будто выкрасился хной, а самая кромка у земли заалела, словно кто-то вытянул небо кнутом. Звезды выключились, луна ушла на заслуженный отдых.

Устраняли последние недоделки. Рогачев постепенно успокаивался — кажется, успели. Но в последний момент схватился за голову:

— А этого в воду запустили?

— Кого?

— Ну, как его… Ну, из чего у меня шапка. Бобра.

— Пробовали. Кусается.

— А вы его по сусалам, по сусалам! Что, сбежал бобер? Давайте хоть русалку организуем. Пускай Матильда плавает.

— Матильда отказывается лезть голой в холодную воду!

— Пусть оденется потеплее. Эх, все-таки чего-то не хватает! Какой-то главной детали. Ах, да! Швыряйте в воду консервные банки и покрышки! Лейте солярку, чтобы рыба вверх животом всплыла. Где вы сейчас видели чистые реки?.. Вот теперь все правильно. Не придерешься. Убедительно.

Рассвет был оформлен хоть и без наглядной агитации, но в общем удачно. Еще пар клубился над водой, но как все преобразилось! Хорошо отрепетированные пернатые устроили концерт художественной самодеятельности. Это была мобилизующая увертюра к трудовому дню. Под эту музыку заплясали цветы, трудолюбивые муравьи сцепились в бесконечные летки-енки. Легкомысленные бабочки, конечно, сразу же бросились в шейк. Солнце вывалилось огромное, без единого пятнышка, наверно, только что из химчистки. И оно увидело, что река течет под мостом.

Это было еще одно открытие моста. Теперь настоящее. Люди поднялись на мост радостные, нарядные, даже тетя Зоя была в туфлях на высоком каблуке, хотя и в робе. Лишь Великий Немой безучастно сидел у воды.

— Вот мы и исправили ошибку природы, товарищи, — сказала куратор Анна Тихоновна Карпова. — Мост через реку! А какой с него вид! Какие тут дали и горизонты! А перспективы!

Матильда вынула из сумки бутылку шампанского и бокалы.

— Такой мост и обмыть не грех. Я прихватила.

— За наш мост! — раздались голоса.

— Чтобы сто лет стоял!

— Тысячу!

— Чтобы наши внуки и правнуки видели, как мы умели строить!

— Эй, Медведев! К нам! Шампани пригуби! — пригласила тетя Зоя. — Что, не хочешь? Опять отрываешься от коллектива, килька!

Валентина Егоровна потянула мужа за рукав:

— Коля, можно тебя на минутку.

— Да, да.

— В сторонку, ладно? Я тебя кое о чем спросить хочу. Длинные письма про любовь… Ну, те самые… Ты и правда их заготовил еще дома, до отъезда?

— Нет, Валюша, писал я их там, в Москве, и совершенно искренне. Это была моя единственная отдушина.

— Тогда я ничего не понимаю. Зачем тебе она, Анна Тихоновна?

— Ради моста, Валя! Без Карповой мы бы еще здесь года два проваландались. А так нам все шло с колеса. Отказа ни в чем не было.

— Господи! И все ради кривого моста! — прошептала Валентина Егоровна.

— Лучше такой, чем никакой!

Рогачев и Валентина Егоровна вернулись к толпе.

— Ну, кто со мной на тот берег пойдет? — спросил Рогачев. — Первая прогулка по новому мосту. Вы, Анна Тихоновна?

— С удовольствием разомну ноги.

— Я с вами, — попросился Еремин.

— И меня прихватите, — сказала тетя Зоя.

— Пошли! Все пошли! — закричал Рогачев. — А ты, Валя?

— Куда иголка, туда и нитка, — вздохнула Валентина Егоровна и взяла мужа под руку.

Тетя Зоя сложила рупором ладони:

— Эй, Медведев! Ты с нами на тот берег пойдешь? Нет? Опять противопоставляешься? Зря, килька!

Все, кроме Медведева, пошли по мосту. Шаг становился все тверже, все четче.

— Хорошо идем! — радостно сказала Матильда.

— В ногу! — поддержала ее тетя Зоя.

— И отстающих нету! — добавила Варвара.

Еремин надел черные очки.

— А в очках наш мост еще лучше виден.

— Да?! — спросила Матильда. — Я тоже попробую.

Она тоже надела черные очки. Изумилась:

— И правда! Лучше.

— И я надену! — сказала Варвара.

— И я как все, — сказала тетя Зоя.

Все надели черные очки.

— Иногда хорошее зрение мешает хорошо видеть, — грустно высказалась Валентина Егоровна.

— Тверже шаг! — командовал Рогачев. — Тетя Зоя, почему хромаешь?

— Ась?

— Почему хромаешь, спрашиваю?

— А… С непривычки. Каблук высокий.

— Разуйся! Выше голову, Варвара! Чего в землю смотришь? Чего потеряла?

— Капусту.

— Вперед смотри! В будущее! Раз-два! Раз-два!

Медведев снизу испуганно замахал руками и закричал:

— Стойте! На мосту нельзя в ногу!

— Опять в ногах у народа путаешься? — упрекнула Матильда.

— Сил нету, как надоел, — запричитала Варвара. — Тетя Зоя, дай мне ваты, не хочу его слышать.

Она заткнула уши ватой, удовлетворенно сказала:

— Совсем другое дело. Теперь пусть орет что хочет.

— И я не желаю слышать всяких демагогов, которые нам мешают идти вперед в ногу, — изрек Еремин.

Тоже заткнул уши.

— И мне дайте! — попросила Карпова. — Так будет спокойнее.

Все заткнули уши. Матильда опять восхитилась:

— Как стало хорошо слышно! Ни звука! Теперь кричи громче, Медведев. Ну!

— На мосту нельзя в ногу! — заорал Медведев.

— Еще громче!

— Нельзя в ногу-у-у!

— Не слышим.

— Хороший слух мешает хорошо слышать, — не без иронии опять вымолвила Валентина Егоровна. — Давно нужны курсы, где людей научили бы не видеть и не слышать, где изучали бы слепоту и глухоту в историческом аспекте. Обучение за государственный счет, питание четырехразовое.

Рогачев командует:

— Раз-два! Раз-два! Идут творцы моста! Созидатели! Проектировщики, администрация, планово-экономический отдел, бухгалтерия, класс-гегемон, торговля! Раз-два! Раз-два! В едином порыве!

— Стойте! Закон физики! На мосту нельзя в ногу! Резонанс!

Печатая шаг, все продолжают идти по мосту. Их уже не может остановить никакая сила. Слышится грохот.

Мост рухнул!

 

СИЗИФ ПОШЕЛ В ГОРУ

I

Дворец стоял на вершине скалистой горы, с террасы были видны зеленые холмы, поросшие лесом, чуть в стороне от них залив моря, дальше — прямые белые улицы города Коринфа, сбегавшие к морю. Долетал звон кузниц из мастерских, словно муравьи, суетились в порту матросы, город жил обычной деловой жизнью.

Настроение у Сизифа в то утро было отличное, ничто не предвещало беды, будущее казалось простым и надежным, будто скала, на которой стоял дворец.

И вот тут явилась Смерть.

Она уселась в кресло без приглашения, открыла свою приходную книгу.

— Сизиф, царь Коринфа?

— Он самый.

— Сын бога ветров Эола и Энареты, муж Меропы?

— Все точно.

— Собирайся.

— Куда?

— На тот свет. Я пришла за тобой.

— Но мне рано. Мне только сорок пять.

— Знаю, однако таково предписание Зевса.

— За что я попал в немилость к богам?

— За свой длинный язык, Сизиф. Зачем ты рассказал богу рек Асопу о том, что Зевс похитил его дочь Эгину?

— Но девушка была еще такой юной, она так беззаботно порхала по лугу, она пела — и в это время налетел старый Зевс, схватил ее и унес. Она так плакала, так звала на помощь.

— Значит, она понравилась Зевсу.

— Мало ли ему кто нравится! Старый блудливый козел наш любимый Зевс… тысяча лет ему жизни.

— Сизиф, ты стал невольным свидетелем похищения, так почему же ты, как и прочие обыватели, не держал язык за зубами? Зачем донес ее отцу, Асопу?

— Но он так убивался! Это была его любимая дочь. Он ее искал день и ночь, облетел трижды землю, щедро лил скупые мужские слезы. И я ему указал, где его дочь Эгина.

— Лучше ты ничего не мог придумать, Сизиф? Ведь разгневанный отец явился на Олимп и устроил Зевсу скандал. Он на весь мир кричал о низком моральном уровне нашего громовержца, пусть живет он и здравствует тысячу лет!

— Пусть, — вяло согласился Сизиф.

Солнце поднялось высоко, и тени от кораблей укоротились, свернулись клубком и залегли у мачт. Вошла супруга Сизифа, Меропа, внесла на подносе лепешки и напитки. В это утро она была ослепительно хороша. Увидев костлявую, женщина вздрогнула.

— Кто это, Сизиф?

— Смерть.

Меропа уронила поднос.

— Не волнуйся, Меропа, она пришла не за тобой, а за мной.

Меропа бросилась к мужу, заслонила его своим телом:

— Не дам. Пусть она лучше заберет меня.

Смерть открыла амбарную книгу.

— Плеяда Меропа? Относительно тебя указаний свыше не было. Ты, конечно, умрешь, но в свое время. Со мной уйдет Сизиф. Так повелел Зевс.

Супруга воздела руки к небу:

— О наш дорогой, любимый Зевс! Как я тебя ненавижу!

Смерть захлопнула свою страшную книгу, поднялась, давая понять, что вопрос окончательно решен.

— Сизиф, мы заболтались, а у меня много работы. Идем.

— Не хочу.

— Никто не хочет. Идем, Сизиф. Тебя ждет Аид, подземное царство, а старик Харон уже причалил к берегу, чтобы перевезти твою душу через реку.

— О нет!

— Сизиф, ты глуп. Неужто тебе так нравится жизнь, что ты не можешь с ней расстаться?

— Не очень нравится. Иногда совсем не нравится. Но я люблю по утрам стоять вот на этой террасе и любоваться морем. Ради одного этого стоит жить.

Сизиф хлопнул в ладоши, бесшумно вошли два воина.

— Посадите эту ветхую старуху на цепь и не спускайте с нее глаз. Вы мне отвечаете за нее головой.

Два месяца сидела в заточении Смерть. Она уже изгрызла зубами не одну цепь, но всякий раз их меняли на более прочные. Сизиф, как и прежде, каждое утро купался в Эгейском море, любовался восходом, ел свои любимые лепешки, испеченные женой.

Вот и сегодня утром они сидят с молодой женой на террасе возле огромной вазы со знаменитой коринфской росписью.

Жена, преданно глядя Сизифу в глаза, говорит о том, что ей страшно.

— Почему, Меропа?

— Люди перестали умирать.

— Но это прекрасно!

— Боги тебе этого не простят.

— Ты считаешь?

— О да! Они сочтутся с тобой за самоуправство. Ты вступил в конфликт с богами, Сизиф.

— Посмотрим, посмотрим. А пока взгляни на эти холмы. Тебе не кажется, что они плывут мягкими волнами в чистом влажном воздухе?

— Кажется, но мне страшно, Сизиф. Что-то с тобой произойдет. У меня плохое предчувствие.

— В такое утро со мной ничего произойти не может. Утро — мой верный советник. Ночью — да, даже вечером — допускаю, но только не утром.

— По городу ходят слухи, что Зевс взбешен твоей неявкой на тот свет и арестом Смерти. Он собирается прислать за тобой Ареса. Ты знаешь, кто такой Арес?

— Еще бы! Бог войны.

— Люди болтают, что он возьмет тебя за шиворот и отведет в преисподнюю.

— Не надо слушать сплетни, моя лапочка.

— Но ведь они боги, а ты простой смертный, хоть и царь. Я плохо сплю ночами, я прислушиваюсь к каждому шороху. Мне кажется, что дом наполнен шпионами, что они на каждом шагу. Я их чувствую кожей. Вот и сейчас у меня такое ощущение, будто нас кто-то подслушивает.

Сизиф смеется:

— Выбрось ты эту чушь из головы, голубка. Только стены имеют уши, а мы с тобой на террасе. Стен нет.

— Нас слышат, Сизиф. Посмотри под стол. Кто там?

— Посмотрел. Пусто. Только твои божественные ноги.

— Взгляни под кресло.

— Взглянул. Никого.

— Сунь голову в ту огромную вазу, что вчера поднесли тебе коринфские богачи.

— Смешно! С какой это поры шпики стали прятаться в вазах? Иди поспи, дорогая. Ты провела дурную ночь.

— Молю тебя, исследуй вазу. Иначе я не успокоюсь.

— Если ты настаиваешь…

Сизиф идет к вазе, всовывает в нее голову и громко кричит:

— Что такое? Проклятье! Там и в самом деле кто-то есть. А ну вылазь!

— Не вылезу! — раздался из вазы голос.

— Живо!

— Не вылезу, Сизиф. И не проси.

— Дай мне меч, Меропа. Я немного пощекочу этого мерзавца.

Ваза задрожала в испуге. Из нее показалась голова в шлеме.

— О боги! Кого я вижу! Ты ли это, Арес?

— Ну я.

Сизиф долго хохочет, взявшись за бока.

— Арес, с каких это пор ты стал богом чужих ваз? Как же ты туда забрался? С твоей-то комплекцией?

— Прикажут, куда хочешь полезешь, — бурчит Арес. — В любую щель всунешься.

— Да, измельчали нынче боги. В прямом и фигуральном смысле.

— Типун тебе на язык, Сизиф. Мы настолько велики, что можем стать какими угодно мелкими.

— Значит, тебя подослал Зевс?

— Выбирай выражения. Не подослал, а командировал.

— Почему же ты не вошел открыто в дверь, как подобает?

— Чтобы ты посадил меня на цепь, словно Смерть?

— Зачем тебя прислали?

— Плеяда тебе сказала правду: меня прислали освободить Смерть.

— Кому она понадобилась? Зевсу?

— Хотя бы. Став бессмертными, люди перестали бояться богов. Их нечем припугнуть. Они неуправляемы.

— А Зевс не пробовал править с помощью доброты и справедливости?

— Пустое! Ничто не заменит людям страх, Сизиф. Люди вышли из-под контроля. Они богохульствуют, они рассказывают о богах анекдоты. В открытую, на площадях поют про нас куплеты. Но больше всех лично я на тебя в обиде. Оставил ты меня без работы. Был я бог войны, один из первых, а теперь… Люди больше не воюют, и бог войны им не нужен. Я их понимаю: какой смысл воевать, если нельзя убить, если невозможно предать противника смерти?

Сизиф усмехнулся:

— Пусть воюют без смертельного исхода.

— Это игра, а не война. Приятно воевать, когда текут реки вражеской крови, когда тела со стоном падают направо и налево…

Вошел раб и доложил, что явилась группа граждан Коринфа.

— Впусти их.

На террасу поднялась группа степенных, хорошо одетых людей. Заслышав шаги, Арес втянул голову в кувшин.

Гости пошептались между собой и вытолкнули вперед Клеона, оружейника по профессии, главного поставщика многих армий. Это был тучный, лысый человек, мирный и трусливый.

— О наш славный царь Сизиф! Коринф славился своими шлемами, мечами, щитами. Их охотно покупали другие города, принося доходы мне и казне. Теперь спроса нет. Зачем оружие, если нет Смерти? Доходы упали. Резко упали.

— Делай бронзовые сосуды, переключись на амфоры.

— Э, Сизиф, какой от них навар?

— Кстати, Клеон! Поздравляю тебя с большим успехом. Тебе удалось освоить выпуск вазы с оригинальной начинкой…

— О чем ты, Сизиф? — покраснел Клеон.

Сизиф подошел к вазе, постучал в нее ногой:

— Эй, дружище, покажись!

Кувшин молчал.

— Если ты не покажешься, я велю Меропе принести кипятку и вылить его в вазу.

Внутри ее что-то заохало, заухало, заныло, и, будто бог из машины, показалась черная бородатая голова с растрепанными, жесткими волосами. Глаза безумно вращались по часовой стрелке.

— Арес! Сам Арес! — раздались испуганные голоса.

Сизиф усмехнулся.

— Хорош гусь! Вот бы сейчас увидала этого храброго вояку его супруга, вечно юная, вечно прекрасная Афродита. Уж она бы от души посмеялась. Так откуда взялась эта начинка, Клеон?

— Я не знаю… Я не ведаю… Уж не подозреваешь ли ты заговор с моей стороны?

— А с чего это тебе вздумалось дарить мне вазу? Ты никогда не был щедр.

— Гм… Это… От избытка чувств к тебе. А этого типа я впервые в жизни вижу. Он мне как шел, так и ехал. Дороже Сизифа на свете не бывает. Я богов не боюсь, я боюсь только начальство. А ты мое начальство, Сизиф.

— Ну, хорошо. Потом разберемся. Ты всегда был слишком мне предан, Клеон. А это плохо, пахнет предательством. Кто следующий оратор? Ты, Тригей?

Из толпы вышел Тригей, человек желчный, престарелый, худой настолько, что вполне годился бы на мачту для корабля. Кстати, он и был корабелом. Тригей развернул бумажный свиток, показал чертеж.

— Что это, Тригей?

— Новый трехпалубный военный корабль. Трирема. Принципиально новая схема. Самое быстрое судно в мире.

— А что у него на носу — такое длинное и острое?

— Таран, Сизиф.

— Остроумно.

— Но убыточно, Сизиф. Полгода назад я получил заказы на серию таких кораблей для флотов Спарты и Афин, а также от персов. И вот теперь они разорвали контракт. Какой смысл покупать военные суда, если нельзя убить противника?

— Переоборудуй их в торговые суда. Для этого достаточно снять вот эту острую штуковину с носа.

— Ты мудр, Сизиф, но в твоих словах мало смысла. Военное судно продается в три раза дороже торгового, хотя себестоимость постройки примерно равна.

— Ого! Дороговато обходится заказчикам эта штуковина на носу, — усмехнулся Сизиф. — Что ж, послушаем следующего оратора. Кто он? Ты, Кастор, наш бесценный городской палач? Какие у тебя ко мне претензии?

Заговорил с иголочки, по последней моде одетый, аккуратно подстриженный и выбритый человек. Его манеры изысканные — это во всех отношениях приятный человек.

— Ах, Кастор! У тебя снова новое платье. Вероятно, из Афин?

— Разумеется! Не стану же я носить местный ширпотреб. Палач должен производить на людей приятное впечатление, это улучшает настроение жертвы в последнюю минуту. Я на тебя в обиде, Сизиф. Моя профессия наследственная: мои дедушка и бабушка, папа и мама были палачами, только бабушка и мама обслуживали слабый пол, а дедушка и папа — сильный. И вот фамильная традиция прервалась. С арестом Смерти исчезла смертная казнь. Я рублю приговоренным голову, а они живут, я душу их вот этими чистыми, холеными руками в белых перчатках, но головы поют песни, я вбиваю людям гвозди в тела, но это им словно щекотка. Кажется, пришел конец моей профессии, Сизиф.

— Кажется, Кастор!

— Но это несправедливо. Ведь я столько лет учился, получил высшее палаческое образование, ездил в другие города и страны перенимать опыт. Государство истратило на мое усовершенствование немалые деньги. Я требую дать мне работу, Сизиф.

— А что требуешь ты, Гелис? — спросил Сизиф у человека незаметного, без всяких примет, наемного убийцы.

— Я требую справедливости! — воскликнул тот. — Меня обидели. Я тоже не могу исполнять свои почетные обязанности. На днях я подсыпал одному человеку в пищу ложку яду, но тот остался жить. Я удвоил порцию, а потом утроил, этой дозы хватило бы, чтобы прикончить слона, а моя жертва живет и еще надо мной потешается: «Неси, Гелис, хоть целый мешок, очень вкусно». Надо мной смеются, Сизиф! Потешается весь город. Насмешки я бы пережил, но как пережить убытки. Ведь у меня семья, трое славных розовощеких ребятишек, всем надо дать образование, я у них единственный кормилец. Настроение такое, хоть топись. Ты слышишь, Сизиф?! Я, профессиональный убийца, помышляю о самоубийстве, Сизиф. Но, увы, и это меня не спасет. Я не смогу себя прикончить. Смерти нет.

Сизиф подошел к толпе гостей.

— Среди вас я вижу похоронных дел мастера Терея. Его профессия тоже, видно, оказалась лишней?

— Я обанкротился, никто больше не справляет пышных похорон. Никому не нужны мои услуги, мои знания, умение, опыт, мой такт, обходительность, а главное, мои саваны. Ведь я изготовил их на двадцать лет вперед. Кто знал, что так обернется. Ведь Смерть — это самое надежное, что было в этом мире.

Сизиф сказал:

— Когда я сажал костлявую на цепь, то полагал, что мне будет благодарен и признателен весь мир. Оказывается, я глубоко заблуждался. Среди вас я вижу поэта и философа Итиса, кстати, моего друга. Что тебя привело ко мне, любимец муз? У тебя мирный труд, какие же у тебя убытки?

Импозантный мужчина, бывший актер, предмет вздохов и обожании местных матрон, отдал своему царю изящный поклон.

— О Сизиф! Я пишу трагедии. Они очищают душу, острят ум, учат людей жить. Но трагедии, как ты знаешь, без Смерти не бывает. Чем я заменю Смерть в сюжете? Уколом пальца иглой? Болезнью горла? Пожаром? Эсхил, Софокл, Еврипид — эти великие трагики, разве они прославились бы своими трагедиями, если бы в арсенале их художественных средств не было Смерти? Верни людям Смерть, Сизиф! Даже Афродита и Дионисий не рады, что ты посадил костлявую на цепь.

— Им-то какая беда?

— Афродита — богиня любви, а разве настоящая любовь бывает без Смерти? Обычная схема такова: он любит ее, она любит другого, он умирает от горя. А теперь разыграем современный вариант: он любит ее, она — другого, он живет как ни в чем не бывало и глушит виноградное вино. Разве это любовь, достойная мужчины? Тьфу!

— А что Дионис? Он ведь бог виноделия и веселья, неужто я и ему дорогу переступил?

— Само собой. Веселье тогда хорошо, когда противопоставляется чему-то мрачному. Они идут рука об руку. Веселье — скорбь, жизнь — Смерть. Это как единство противоположностей, Сизиф. Став вечными, люди не радуются жизни. Освободи Смерть!

Толпа дружно вскричала:

— Да, верни Смерть! Освободи ее от пут! Сделай людям добро!

Из вазы вновь высунулась смуглая голова и, вращая огромными глазами, закричала:

— А также освободи Ареса!

Сизиф гневно воскликнул:

— Опомнитесь! Если я освобожу Смерть, она унесет меня в Аид. А потом и всех вас. Рано или поздно.

— Унесет, но не скоро. А пока без Смерти нам нет жизни. Если ты ее не освободишь, мы это сделаем сами.

Сизиф грудью загородил лестницу, ведущую в подвал, выхватил меч.

— Только через мой труп!

Гости тоже вынули мечи, пронзили ими своего царя. Но мечи не помогли. Сизиф жил. Кто-то крикнул:

— Его не убить, пока не освободим Смерть!

Они бросились в подвал, сбили оковы с рук и ног Смерти.

Сизиф упал замертво.

II

Освободившись, Смерть наверстывала упущенное. Целыми колоннами шли души в Аид. Среди прочих в колонне шагал и Сизиф. Злые богини Эринии грозно щелкали бичами, заливался хриплым лаем пес Цербер, хватая узников за ноги. У мрачных вод реки Ахеронта колонны остановились для переправы. Суровый старый Харон, сын Ночи, перевозчик душ, требовал за место в лодке медную монету и грубо отталкивал длинным шестом тех, кто ее не имел. Сизиф нашел в кармане заветную монетку, предусмотрительно положенную женой Меропой. Дрожащая, испуганная толпа лезла в лодку. На том берегу было царство Аида, брата Зевса, — холодная и мертвая равнина, поросшая черными вербами и тополями. Вдали возвышалась железная башня замка резиденции Аида, бога подземного царства. Под этим замком святая святых подземного царства — Тартар. В колонне о нем не решались говорить даже шепотом, чтобы не накликать еще большей беды, ведь у человека даже там, где никаких надежд, остается какая-то надежда. О Тартаре ходили жуткие слухи, никто не знал, что там в самом деле, ибо оттуда еще никогда никто не возвращался.

У ворот чертога Аида колонну остановили.

— Сизиф, выйди! — прокричали Эринии, три чудовищные сестры, с синих губ которых стекала пена бешенства.

Сизиф повиновался. Его повели к Аиду. В черном зале на золотом троне с жезлом в правой руке восседал бог мрака Аид. Он сказал:

— Так вот он какой, Сизиф! Добро пожаловать, анархист и индивидуалист, бросивший вызов богам! Значит, ты считаешь себя героем?

— О нет, Аид. Герой — Прометей. Он дал людям огонь. Ты прав: я только бунтарь и строптивец.

— Я тебя заждался. Вот сижу на троне и думаю: какую казнь тебе избрать? Должен поделиться с тобой своими затруднениями: долго, очень долго ничего путного мне в голову не приходило. Все какие-то пустяковые варианты. Что предпочесть? Отдать тебя на растерзание исчадиям ада, вечно жаждущим крови? Подарить тебя демону Эврину, тоже, между прочим, довольно кровожадному малому? Бросить на съедение Церберу? Все кровь, кровь. Ты заслужил нечто особенное. И могу тебя порадовать: все-таки придумал. Варит, оказывается, голова у старикана, хотя некоторые и обвиняют меня в шаблоне. Во-первых, могу тебя поздравить — я отправляю тебя в Тартар.

— Все-таки в Тартар, — вздохнул Сизиф.

— А куда же еще, голубчик. Специально для тебя там подыскали высокую гору. И ждет тебя у ее подножия тяжеленный камень, который ты день и ночь будешь катить на гору. День и ночь, Сизиф. Зимой и летом. В зной и холод. И никогда не вкатишь.

— А если вкачу?

Аид прыснул.

— Ха-ха! Исключено. Камень не удержится на вершине и помчится вниз, все предусмотрено, Сизиф. Вершина меньше камня. Вот такой тебе уготован труд.

— А какой же смысл в этой работе?

— В том-то вся и штуковина, мой милый, мой бесценный, долгожданный Сизиф, что никакого смысла, абсолютное его отсутствие. Только труд — каторжный и бесконечный, изнуряющий душу, отупляющий ум. Труд настолько бесполезный, что со временем люди назовут его твоим именем. А теперь ступай и выполняй приговор. И смотри, чтобы на тебя не было жалоб. Будь образцом для прочих. Твоя рубашка всегда должна быть мокра от пота, под мышками должна выступать недоступная лодырям соль, руки пухнуть от мозолей. Я верю в твою высокую бесполезную сознательность, Сизиф. Желаю успеха. Увести его.

Скала была высокой и крутой, а камень тяжелый и шершавый. Сизиф снял хитон, словно на Олимпийских играх, поплевал в ладони, уперся ногами в землю, сделал рывок. Камень лишь слегка подался.

Подставив под него плечо, Сизиф преодолел первые метры, может быть, самые трудные. Ноги не находили опоры, грудь тяжело вздымалась. Где-то на половине пути он едва не упустил камень, но успел лечь под него. Остальной путь он преодолел, призвав на помощь щемящий душу образ волоокой жены — красавицы Меропы. Он катил руками, плечами, головой, боком, спиной, пядь за пядью, с упорством муравья все вверх и вверх. Когда до вершины оставалось совсем чуть, силы окончательно иссякли. Сильно болел низ живота, мышцы стонали, словно канаты корабля в бурю, Сизиф думал, что умрет на вершине. Внизу стояла стража и потешалась, подавая глупые советы.

— Сизиф пошел в гору! Ха-ха-ха!

— Сизиф, попробуй катить задним местом. Оно у тебя самое сильное.

— Сизиф, а если попробовать языком? Он у тебя такой длинный, обвяжи им камень, будто веревкой, и тащи за собой.

Насмешки придали ему злости, а злость силы. Одним рывком он впихнул камень на вершину и закричал на весь мир:

— Я вкатил!

В этот миг не было человека счастливее! Он победил камень! Он победил судьбу!

Однако камень тут же сорвался и, подняв облако пыли, помчался вниз. Стража в испуге разбежалась.

Спустившись вниз, Сизиф слегка отдышался и вновь подставил камню плечо. Он не предался стенаниям и не попросил пощады. Он презирал своих палачей.

Со временем Сизиф привык к этой работе. Катил и катил камень, а когда пообвык и присмотрелся, то сочинил обращение к богу Аиду в полном соответствии со своей врожденной предприимчивостью.

«Многочтимый Аид! — писал он. — Нельзя катить всю жизнь камень по старинке, нужны нововведения. Подъем на гору занимает у меня сейчас 10 минут, спуск 30 секунд. Итого весь цикл — 10 с половиной минут. Но это очень много, если учесть, что в одну минуту в Древней Греции рождается добрая сотня младенцев, спускается со стапелей три корабля, куется полсотни мечей, выделывается три тысячи литров вина. Такова цена минуты. Необходимо сократить цикл подъема и спуска камня. Резервы имеются, они в ускорении спуска. Я прошу выдать мне камень тяжелее теперешнего на 10 килограммов, и тогда он будет скатываться с горы быстрее на целых пять секунд. Таким образом, я сделаю за смену не 50 ходок, как сейчас, а 60».

Заявка долго ходила по инстанциям вверх-вниз, вправо-влево, вся была исписана вдоль и поперек красными, синими, желтыми чернилами. «Рекомендовать», «Внедрить», «Обосновать», «Извлечь рациональное зерно».

Вскоре Сизифа вызвали в руководящий чертог к Аиду. Бог того света сказал:

— Мне нравится твой беспокойный, пытливый ум. Итак, ты требуешь выдать тебе камень тяжелее? Что ж, это твое законное право требовать себе казнь тяжелее, чем предписана богами. Мы не сковываем инициативу. Однако вот что сомнительно: выиграешь ли ты драгоценные секунды, если камень будет тяжелее? Я понимаю, я не настолько глуп: он спустится быстрее, но ведь и поднять его труднее, значит, путь в гору ты проделаешь медленнее. Таким образом, на подъеме ты потеряешь время, выигранное при спуске. Так?

— Конечно. Выигрыш будет только в том случае, если ты дашь мне помощника.

— Гм… Помощника… А как это будет смотреться с юридической стороны. Не явится ли это нарушением наказания? Не облегчит ли твою работу?

— Нет, конечно. Ходок в смену будет больше, а значит, и с помощником я буду работать не меньше, чем положено приговором.

— Тогда какой смысл во всей твоей затее?

— А рекорд?!

— Ах, да. Рекорд, конечно же рекорд! Он нам нужен как воздух, чтобы встряхнуть все это болото — Тартар. А то эти каторжники делают свое дело как-то без энтузиазма, спустя рукава, нет творческого огня, задора, изюминки. Рекорд нужен. Он зажжет людей, воспламенит их сердца. Согласен. Кого хочешь в помощники?

— Поэта и философа Итиса.

— Гм… Но ведь он, так сказать, еще не здесь, еще на том свете…

— Ну и что? Тот свет, этот, все относительно. Когда я был жив, этот свет для меня был тем. А теперь тот этим. Или наоборот. Впрочем, я запутался.

— Я тоже. Хорошо, получишь философа. Я пошлю за ним Смерть.

И они стали работать вместе. Сперва философ Итис был плохим помощником, больше говорил, чем делал. На чем свет стоит крыл античное мировоззрение, пантеистические взгляды, мифологию, жертвоприношения, храмовые порядки, тотемизм, фетишизм и посылал куда подальше всех богов, вместе взятых. Но потом пообвык в работе, и однажды они дали, как обещал Сизиф, 60 ходок вместо 50. Это был праздник для всего Аида. Всем выдали порцию амброзии, а Сизифу пришла персональная благодарность с Олимпа. Разрешили чуточку передохнуть.

Во время краткого отдыха они беседовали с философом Итисом о смысле жизни. Сизифа более всего угнетала бесполезность труда, но Итис уверял, что его друг заблуждается, труд не столь уж бесполезен.

— Восхождение к вершине само по себе способно наполнить жизнь смыслом. Вверх! Это не то что вниз. Мало ли на свете людей, которые за всю жизнь ни разу не достигли вершины. Когда ты там, вверху, пусть какое-то мгновение ты выше всех, выше своих тюремщиков, выше себя, ты возвысился над своей судьбой.

— Зачем ты это говоришь, Итис? Ты хочешь, чтобы я делал эту проклятую работу и еще воображал себя счастливым?

— Сизиф, ты не одинок. У каждого свой камень, и каждый его катит в гору ежедневно. Возьми твою жену, по которой ты так тоскуешь. Ведь она каждый день поднимается в пять утра, готовит еду, воспитывает детей, следит за рабынями, за чистотой в доме, за покупками, крутится словно белка в колесе, а когда, казалось бы, все сделано, приходит новое утро и новая работа. Только осознание страшно. А если не думать, вернее, думать не о том — все иначе. Твоя работа, Сизиф, не хуже других. Ты сам должен стать камнем, и тогда никакой большой камень тебя не раздавит. Ведь помимо восхождения у тебя еще и спуск, и если подъем — страдание, то спуск — радость. Это как свет после ночи.

Однажды Сизиф демонстративно отказался катить свой камень. Аид всполошился:

— Мятеж? Бунт?

— Отнюдь, — заявил Сизиф. — Нет перспективы. Слишком мал камень, а я мечтаю катить еще более тяжелый камень, а гора должна быть круче. Ну что за гору вы мне подсунули? Разве это гора? Смех!

Начались переговоры с начальством об увеличении горы и веса камня. С помощью чертежей и расчетов Сизиф доказал, что увеличение штата на пять человек при одновременном утяжелении камня в три раза даст выигрыш во времени на три драгоценные минуты. Ходок будет уже не 60, а 80.

Передачу в распоряжение Сизифа пяти человек Аид не мог решить самостоятельно, а посему бог подземного царства отправился на Олимп, к своему единоутробному брату Зевсу.

— Я пришел, брат, посоветоваться с тобой относительно Сизифа.

— Ах, снова о том строптивце, что бранил мой низкий моральный уровень. Как он мне надоел! Со всех сторон только и слышишь: Сизиф, Сизиф… Обо мне и то меньше говорят. Что он там у тебя еще затеял?

— Хочет делать в смену на двадцать ходок больше, чем прежде.

— Что-то я не понимаю. Тебе-то какой навар от этих двадцати ходок?

— Могу сказать. Это будет невиданный рекорд! Слава! Вырастет авторитет преисподней.

Зевс почесал бороду.

— Авторитет — это хорошо. Говоришь: восемьдесят ходок? А почему не девяносто? Девяносто больше, чем восемьдесят.

— Ты прав, Зевс.

— И вообще пусть будет сто. Уж прогремим так прогремим. Выдели ему помощников, сколько требует.

Теперь у этой бессмысленной работы появился смысл: катить камень лучше и быстрее других. В штатное расписание Сизиф первым делом включил оружейника Клеона, корабела Тригея, палача Кастора, наемного убийцу Гелеса.

— Ты, пожалуй, перегнул, — сокрушался Аид. — Как я могу их тебе дать, если они в некотором роде живы?

— Пошли за ними Смерть.

— Всему свой черед.

— Тогда я умываю руки. Сами ставьте рекорды. Верни мне мой самый первый камень и самую первую гору. Буду катить себе потихоньку, как и все. Чего, мне больше других надо, да?

— Как и все? Но так, Сизиф, может рассуждать только обыватель. Не надо, как и все, — испугался Аид. — Я сделаю все, что ты просишь.

Вскоре прибыли обидчики из Коринфа.

— Привет! — с насмешкой сказал Сизиф. — Привет освободителям Смерти. Как настроение? Ну, впрягайтесь. И чтобы мне не халтурить. Видите гору? Видите камень?

— Но этот камень для нас слишком тяжел, а гора чересчур высока, — заохали новенькие.

— Да, он тяжел, но это наш, родной камень. И мы должны быть ему преданы до мозга костей.

Сизиф не давал им спуска: вверх поднялся — распишись, вниз спустился — распишись. И рекорд состоялся: 100 ходок. Ликованию не было предела. Даже Зевс, не любивший царство теней, снизошел до его посещения, чтобы поздравить брата Аида с успехом. С интересом осмотрел камень и гору. Размеры впечатляли. Познакомился с бригадой Сизифа. Похвалил:

— Вот на таких простых тружениках, как вы, и земля стоит. Нет, не на черепахах, не на слонах, а именно на таких, как вы. Все остальное — миф! Сизиф, какие дальнейшие творческие планы? Неужто ты остановишься на достигнутом?

— Увы, Зевс. Есть предел человеческим возможностям.

— Что я слышу? Рекордов больше не будет?

— Нет на свете такого большого камня, какой нам нужен для нового рекорда. Если ты всемогущ, то создай такой камень, который сам не сможешь поднять.

— Я создам такой камень! — пообещал Зевс.

Началась подготовительная суетня. Сизиф снова бегал с чертежами, выбивал материалы, бранился с поставщиками, Сизифов труд становился все популярней, отменялись другие пытки и казни, узники спешно перебрасывались с других объектов на камень и гору. Скоро все грешники катили этот камень. Однажды, в отсутствие Сизифа, камень вдруг застрял на вершине горы.

Всполошилась вся преисподняя. Как? Почему? Зачем он остановился? Какой смысл без него жить дальше? Философ Итис всплакнул, а эмоциональный и впечатлительный палач Кастор хотел покончить с собой от огорчения, но лишенный жизни не может лишаться ее вновь.

Тут стало известно, что камень остановил Аид. Он сказал:

— Все, баста. Надоела эта треклятая каменюка. Сизиф превратил мою жизнь в пытку. Я ничего, кроме камня, не вижу и не знаю. Камень ради камня. Кто кого наказал? Я Сизифа или он меня?

К Сизифу прибежал испуганный, бледный, словно песок, корабел Тригей. Еще издали он закричал:

— Беда! Беда! Камень застрял!

— Где?

— На горе.

Сизиф вбежал на вершину горы и столкнул вниз камень. Сизифов труд продолжался.

И вот прошло время, и Зевс создал камень, который и сам не смог сдвинуть с места. В камень впряглись все обитатели царства теней.

Но каторжники оказались бессильными даже стронуть камень с места.

Аид вызвал старика Харона, перевозчика душ через реку подземного царства, и приказал ему впрягаться. Старик сперва раскипятился:

— Я? Категорически отказываюсь. Это бездушие!

— Уволю, — тихо пригрозил Аид. — Всю душу из тебя вытрясу.

— А кто будет возить души через реку?

— Сами пусть плывут.

Помощь Харона ничего не дала. Аид распорядился придать Сизифу в помощники Смерть. Та захныкала:

— У меня много работы. Целый список.

— Убью! — цыкнул Аид.

Потом под команду Сизифа отдали богинь мщения Эриний, лишавших людей рассудка. Аид вызвал главных судей царства мертвых Миноса и Радаманта. Указал на камень:

— Катите.

— Не имеете права! Это форменное безобразие! Мы будем жаловаться!

— Кому?

— Тебе.

— Ну жалуйтесь. Только в строго установленном порядке и в указанные сроки.

Потом к камню были прикованы страшилища Керы и бог сна Гипнос.

— На работе не спать, — приказал ему Сизиф.

Ужасное привидение Эмпуса, высасывающее кровь из прекрасных юношей, своими ослиными ногами уперлось в камень снизу. Чудовищная Ламия, кравшая чужих детей, получила новое детище — камень. Хорошую помощь оказала богиня Геката, которая имела три тела, три головы, а значит, шесть хоть и женских, но все же рабочих рук.

Камень оставался недвижным. Спустился с Олимпа и озабоченный Зевс.

— Перестарался ты, Зевс, — сказал Сизиф. — Не осилим.

— Осилим. Или он нас, или мы его. Кто у нас еще не задействован в работе?

— Аид.

— Аид, ты бы помог людям. Все бы члены размял. Организму польза.

— Ни за что! — вскипел Аид.

— А кто старший брат? Я или ты?

— Ты, но мы равны.

— Я равнее.

Известие о том, что Аид катит камень вместе со всеми, вызвало у каторжан бурю восторга, неприятности начальства всегда доставляют удовольствие и прибавляют терпения.

А камень все-таки не двинулся. И тут Зевс приказал подключаться богам-олимпийцам. Они пришли стройными рядами. Не принимались во внимание никакие уважительные причины. Бог войны Арес взроптал:

— Что? Мирное занятие? Это впервые! А как же война?

— Будешь воевать за мир.

Из морских глубин на дельфине приплыл морской бог Посейдон, уперся в камень трезубцем. Примчался быстрый Гермес, посланец богов, стал к камню, даже не отдышавшись.

Мыча, пришагала тучная корова.

— Это еще зачем? — спросил Сизиф. — Пошла вон!

Корова больно боднула Сизифа в бок и сказала:

— Сам ты корова! Я прекрасная Ио, очень хорошая знакомая Зевса. В животное меня превратила из ревности Гера, жена Зевса.

Корова поддела камень рогами.

У Афины Паллады, богини мудрости, хватило мудрости прийти самой. Эрот бросил свой эротизм, перевоспитался и засучил рукава. Бог-кузнец Гефест предложил пусть примитивную, но полезную механизацию: выковал огромный обруч, которым перехватили камень, а в обруч впрягли корову Ио.

Призвали всех героев, в том числе Пандору. Пригласили горгону Медузу, Европу и прочих. Геракл к этому времени закончил битву с кентаврами, взял их в плен и тоже пригнал к камню.

— Геракл, соверши свой тринадцатый подвиг, — приказал Зевс.

Вцепились в камень узники, толкали боги. Пыхтели герои. Напрягся Геракл.

И все-таки камень не тронулся с места. Сизиф подошел к Зевсу.

— Эх, громовержец! Придется и тебе упереться. Подай пример, вдохнови!

И камень двинулся.

— Пошел! Пошел! — закричал Сизиф. — Ну, ребятки, поднажмите. Сейчас я вам помогу.

— Не надо, Сизиф, мы сами. Отдохни.

Он отошел в сторонку, сел на землю, пригубил вино из бурдюка, улыбнулся самому себе: «Ну, пусть катят. Опять ты, Сизиф, перехитрил богов».