С детства люблю себя оперировать. Если в пятку вдруг гвоздь вошёл или кусок стекла, то – бритвой с вожделением мазохиста, из глубокого разреза окровавленными пальцами. Вскрытие конечностей в нестерильных условиях по большей части не приводит к летальному исходу. Совсем иначе обстоит с удалением опухолей, расположенных в области головы.
Я давил фурункул двумя руками, протыкал ноздрю нестерильной иглой, подрезал кожу ржавой бритвой. Но фурункул умело выскальзывал из-под пальцев.
– У тебя правую половину лица раздуло, как при свинке, – озабоченно сказала мама. – Давай на два этажа спустимся, пусть тебя Лера посмотрит.
Я не хожу к врачам даже в критических ситуациях, и организм привык побеждать недуг без вмешательства извне. Но объяснять это маме бесполезно, и уже через десять минут соседка, известный отоларинголог, разглядывала мой фурункул через металлическую трубку, вставленную в ноздрю.
– Ну как, жить буду? – бодро пошутил я.
– Если прямо сейчас не поедешь в Первую Градскую, то вряд ли, – ответила она без тени улыбки. – До утра не доживёшь.
Шутки медиков часто сбивают с толку, но по выражению её лица было понятно, что ехать надо. Частник быстро довёз меня до приёмного покоя больницы. Полутёмный зал с каменным полом напоминал морг. На передвижной никелированной кровати неподвижно лежала полная женщина в пальто, на полу под ней распласталась оттаявшая курица в целлофане.
– Сбила машина, наповал, не дышит, – спокойно сказал человек в белом халате. – А ты что, сын убитой?
– Нет, она мне никто, – я показал пальцем на курицу. – Я сюда из-за прыща. Вот, раздуло рожу как свинкой. Мне, наверное, лучше утром в поликлинику…
– Давай осмотрю тебя, раз уж приехал, – предложил человек в халате.
Я взгромоздился на хирургическое кресло, он долго вглядывался в мою ноздрю через увеличительное стекло, потом поднял телефонную трубку:
– Скорую к третьему, срочно!
– Кому скорую? – не понял я.
– Тебе. Операцию надо делать, до утра не дотянешь. Скорая тебя в травматологию отвезёт.
– Полночь уже, может, утром?
– Утром будешь как эта, с курицей.
«Сговорились они, что ли, – и соседка, и этот в халате?» – расстроился я.
Тем временем подъехала скорая. В кабинет влетел санитар-перевозчик:
– Этого везти?
– Да, и скажи Коновалову, чтобы резал немедленно, а не когда проспится.
Мы вышли на улицу и сели в машину. На заднем сиденье ждали две женщины. Одна несуразно поджимала правую ногу, другая грустно смотрела хронически больными глазами. Вскоре перевозчик остановил машину, высадил женщин и, повернувшись ко мне, загадочно улыбнулся:
– А тебя в травматологию, к Коновалову.
– Почему вы улыбаетесь? – спросил я, предчувствуя скорую встречу с нехорошим.
– А что мне, каждому сострадать? Хотя твой случай особый – встреча в тихий час с Коноваловым ничего хорошего не предвещает.
– При чём здесь тихий час? Это же не пионерский лагерь.
– Тихий час – это когда в травматологии тихо. Травмированных под утро подвозят. Сейчас они ещё пьют в кабаках, танцуют, девчонок лапают. А через каких-нибудь пять часов – с черепно-мозговыми под скальпелем Коновалова. Жизнь – непредсказуемая штука, мы лишь куклы-марионетки на ниточках.
И перевозчик хрипло запел:
– Выходи, приехали. Дверь в корпус закрыта, так что ори, бейся как бабочка о стекло.
Санитар-философ нажал на газ, оставив меня перед дверью тёмного окнами здания.
Входная дверь и вправду была закрыта. Я скрёбся в неё застенчивым интеллигентом, стучал возмущённым пролетарием – дверь не открывалась.
Во мне вскипела волна протеста: «Получают по двойному тарифу за ночное дежурство, а сами спят. А может, и не поодиночке спят, скрипят пружинами больничных коек… Вот из вредности не умру перед дверями!» И я заорал сиреной:
– Пожар! Надеть кислородные маски! Срочная эвакуация!
Призыв был услышан, в дверях призраком возник испуганный маленький человек в несвежем халате на скорые плечи:
– Где горит?
– Внутри меня горит! Меня оперировать надо срочно, до утра могу не дожить.
– Ну и не доживай, вас тут таких знаешь сколько? Что мне теперь – личную жизнь под каблук спускать? – и он посмотрел на носки своих неотгуталиненных ботинок.
– Личная жизнь неотделима от общественной и связана с ней узами причинно-следственных связей, – значимо изрёк я.
– Красиво сказано, – одобрил человек в халате. – Жалко будет, если такой животочащий источник разума заглохнет. Орган-то какой вырезать будем?
– Да вот, прыщ. – Я шестым чувством определил в маленьком человеке Коновалова.
Он посадил меня на стул, отогнул край ноздри пинцетом и посветил в нос фонариком.
– Так у тебя абсцесс, в кровь зараза пошла. Если сейчас не почистить, утром будешь в морге новеньким. Ты про гангрену слышал? Так вот у тебя она самая – гангрена прыща. Ничего, у нас с этими гангренами разговор короткий. Вчера вон мужику ступню по самую голень срезали… И твою гангрену ликвидируем, оттяпаем по шейные позвонки, декапитация, гильотина, – и он мелко задрожал подбородком от смеха.
«Тупицы, почему кругом одни тупицы – и перевозчик, и этот?» – я посмотрел на Коновалова, хлюпая абсцессной ноздрёй.
– Ты к боли как, восприимчив? – вдруг спросил Коновалов.
– К чьей боли? – не понял я.
– Ясно, что к своей, чужой только канонизированные мучаются. Резать я тебя буду в чувствительной зоне, там ткань прошита нервами, и каждое движение моего скальпеля будет отзываться в тебе муками, – и Коновалов для убедительности покрутил перед моим носом скальпелем со следами засохшей крови.
– А как же анестетики – химические вещества, призванные создать иллюзию отсутствия боли? Почему бы не испытать их действие на мне?
Похоже, мне удалось поразить Коновалова осведомлённостью.
– Нет у меня ключа от сейфа с наркотой. Его Рукосуев, глав наш, домой уносит.
– А когда этот Рукосуев придёт? – с надеждой спросил я.
– Утром в восемь, с боем курантов ворвётся, но до восьми ждать не будем. К трём ночи у тебя температура поднимется до 41, а к четырём забьёшься в конвульсиях и впадёшь в кому. – Коновалов для убедительности подпрыгнул и смешно затрясся всем телом. – Ты спирт неразведённый без закуси пьёшь?
– Конечно, кто ж не пьёт. – Мне хотелось выпить, и уже было не важно что.
– Ну, тогда заанастезируемся вместе, и операция пройдёт безболезненно для обоих. Думаешь, у меня сердце – грабли? Я знаешь как состраданием к тебе мучиться буду? Почти как канонизированный.
Коновалов достал из шкафа трёхлитровую бутыль и привычным движением, не глядя на горлышко, наполнил до краев два химических стакана.
– Вот, занюхай, – он придвинул ко мне пластиковый пакет. Пакет пах докторской колбасой и вызывал обильное слюноотделение.
«Интересно, кто готовит Коновалову завтраки, кто складывает в пакет проложенные колбасой кусочки хлеба – неужели он сам? А может, женщина?» – подумал я, но спросить не успел – Коновалов уже поднял стакан и произносил тост:
– За успешный исход нашего общего дела! Чтоб до комы не дошло.
– Чтобы не дошло, – согласился я, и мы, глубоко выдохнув, опрокинули стаканы.
– Теперь по второй! Между первой и второй перерывчик никакой, – задорно сказал Коновалов и снова наполнил стаканы.
– А за что теперь пьём? За кому пили, давай за женщин! Чтобы они мне ещё пригодились, – предложил я.
– Очень своевременный тост. Женщины – это наше всё. Вот если бы не ты… Но я на тебя не в обиде, Танька подождёт, ей в черепно-мозговом ещё месяц париться.
– Слушай, а может, ну её, операцию эту, может, проспиртованный организм дотянет до утра? Жалко дурацким фурункулом такую встречу портить. А так, пригласим твою черепно-мозговую и откоротаем с кайфом время до утра. Что ни говори, а присутствие женщины украшает, особенно когда выпьешь.
– Да, не могу не согласиться, украшает. Но всё ж давай я тебя маленько резану, для отчётности. А если вдруг получится, замотаю тебе голову бинтами, дыру для глотания прорежу и продолжим.
– Мне раздеваться?
– Не Танька небось, одетый ложись, – заржал Коновалов и взял в руку скальпель.
– Ты хоть стерилизни его для порядку, у меня тогда шанс появится.
Коновалов положил скальпель и пинцеты с рваными краями в стерилизатор.
– Пока стерилизуется, ещё примем, – сказал он и разлил спирт…
В окно настойчиво колотили. Коновалов нехотя поставил стакан и вскоре вернулся с санитаром скорой.
– Бухаете? И я с вами приму, а то внутри холодно. – Санитар взял с полки стаканчик и налил из бутыли:
– Выпьем за бренность земного пути, за то, чтобы, пройдя этот путь, мы смогли достойно уйти в мир вечный.
– Это вы прекратите, я ещё в этом мире не всё исходил! И вообще, заканчиваем пить, а то и вправду уйду навсегда. – Я посмотрел в уже ничего не выражающие глаза Коновалова и опрокинул стакан.
– Коновалов чем больше пьёт, тем лучше оперирует, он же ученик Рукосуева, – успокоил санитар и тоже опрокинул.
– Начнём, – сказал Коновалов. – А ты, Серёг, ассистировать будешь. Привязывай его ремнями к поручням, чтобы не вырвался, когда рассудком поплывёт.
Я лёг на кровать, наспех застланную несвежей простынёй. Серёга с садистским остервенением привязал мои руки к поручням.
– Теперь не вскочит, – удовлетворённо сказал Коновалов, поднося к моей ноздре наспех простерилизованный скальпель.
Боль пробила электрическим разрядом, вжала в никелированное ложе, заскрежетала зубной эмалью. Поплыли лица Серёги и Коновалова, но сознание не отключалось.
– Всё, – сказал Коновалов.
«Умер, – пронеслось в моём измученном болью мозгу. – Умер, и чёрт с ним. Какая, в сущности, разница – сейчас или через несколько десятилетий?»
Ангел в халате, скрывающем крылья, голосом Коновалова курлыкал:
– Полноздри отхватил! Но ты не серчай, новая вырастет. Главное, что в кому не впал!
– Не искушай меня Коноваловым, ангел, я мёртв. А может, ты дьявол в халате? Сгинь! – и я прочертил указательным пальцем в воздухе знак «Z».
– Ты ему мозг, случаем, не повредил? – забеспокоился перевозчик.
Коновалов внимательно посмотрел на лезвие скальпеля:
– Да вроде нет, не допил просто, надо добавить, – и снова разлил на троих…
Это последнее, что я запомнил из той ночи. Сознание, и так задержавшееся дольше положенного, наконец оставило меня.
Пришёл я в себя только утром. Никелированную койку кто-то раскачивал. Я провёл ладонью по краю кровати, но не наткнулся ни на руку в перчатке, ни на когтистую шерстяную лапу.
– Перестаньте качаться и перевернитесь на спину, прооперированный! Да, вы – с фурункулом! – приказал незнакомый женский голос.
– Я не хочу, мне на животе привычней, – возразил я, не открывая глаз.
– Вас сам Рукосуев хочет осмотреть, – сообщил голос.
«Где-то я слышал эту фамилию – Рукосуев. Кажется, от Коновалова. Светило медицины, оперирует, даже когда на ногах не стоит».
В знак уважения к светилу хирургии я перевернулся на спину и открыл глаза. В мою руку была аккуратно вставлена иголка, через неё в вену втекала жидкость из прозрачного пластикового мешка.
«Коновалов бы в вену не попал», – подумал я и повернулся к медсестре:
– Это не вы, случаем, в меня иголку воткнули?
– Да, я прикреплена к вашей палате, делаю уколы, слежу, чтобы вдруг не… – Она осеклась и посмотрела на койку справа.
– И что, мрут? – спросил я.
– Я не хочу об этом сейчас, 777-й, – нахмурилась девушка.
– А когда? Может, когда все уснут? – я посмотрел на ровные ноги девушки в белых лакированных туфлях. – Кстати, почему 777-й?
– Вам Коновалов номер написал, видите? – и она показала пальчиком на тыльную сторону моей правой руки, где шариковой ручкой были выдавлены три семёрки.
– Алкоголик он, Коновалов этот, и учитель коноваловский тоже. Как его… Руковдуев, Вруковсуев? – проворчал я.
– Не Вруковсуев, а Рукосуев, он выдающийся хирург, оперирует, даже когда…
– Знаю – даже когда на ногах не стоит. Мне Коновалов рассказал, думал, не выживу. Но теперь этот факт станет достоянием широкой общественности. А почему он не стоит на ногах, у него что, церебральный паралич?
– Нет, просто он так устаёт, что… что не стоит на ногах, – сказала сестра, сдерживая улыбку.
– А вы тоже с ним?
– Что – тоже?
– Не стоите?
– Шутки у вас больные, – девушка застегнула верхнюю пуговицу халатика. – А вот и Рукосуев.
Я повернул голову в марле и увидел его, невысокого человека лет пятидесяти. Он подошел к койке:
– Вас Коновалов чуть не потерял.
– Как это? Я не иголка, чтобы меня терять!
– Это жаргон у нас такой. Если умирает оперируемый, то его после операции не находят живым, понимаете?
– Доходчиво объясняешь, зовут-то тебя как? – спросил я, пытаясь подсунуть Рукосуеву руку для пожатия.
– Люда, вы что ему с глюкозой вводите – люминал или фенобарбитал? – нахмурился тот.
– Что вы, Владимир Семёнович, только глюкозу!
Может, это он от боли неадекватный? Или с рождения….
– Выходит, Вовка ты, Вован. А я – Саня, давай знакомиться, – и я повторно выставил из-под одеяла правую руку с всунутой в неё иглой.
– Да, меня зовут Владимиром, Владимиром Семёновичем. Но руку я вам жать не буду. И не из брезгливости или неуважения, просто у вас игла из вены выпасть может.
Рукосуев проворно снял с моей головы небрежно накрученные Коноваловым бинты:
– Алкоголик, ничего по-человечески сделать не может.
– Это вы про Коновалова? – встрял я в беседу. – Мне тоже показалось, что он был неаккуратен – скальпель не простерилизовал, пытался тупым краем фурункул вскрыть. Как вы справедливо заметили, это удивительно, что он меня не потерял.
– Да замолчите же вы наконец, – раздражённо сказал Рукосуев и повернулся к сестре: – Завтра утром повторная операция. А сейчас уколы пенициллина, семь раз в день. – Он размашистым шагом пошёл к двери, за ним мелко засеменила Люда.
– Даже не попрощался, – недовольно проворчал я.
– Да они всегда так, никакого уважения к пациентам, – поддержал сосед по капельнице, полноватый мужчина с помятым временем лицом. – А ты где служил?
– Нигде, у меня в универе военная кафедра была, выдали офицерские корочки, и всё.
– Так ты жизни настоящей не видел! Вот я когда прапором, время было – золотой век. А тебе, выходит, и вспомнить нечего. Зарплату-то хоть хорошую платят?
– Гроши, но мне на кусок колбаски, хлебушка ломоть и стакан портвешка хватает.
– Не грусти, давай знакомиться, – сосед приветливо качнул капельницей. – Я Мудрецов Виктор, можно Витя. А ты, я слышал, Саша? Моего капитана тоже Сашей звали. Знаешь, как мы с ним на пару к дояркам в увольнительную ходили? На них как на перине, и молоко парное. А у тебя как с этим, Сань?
Жизнь пока не опускала меня на пахнущую молоком и навозом дородную женщину, и я честно признался:
– Да студентки по большей части. Была, правда, одна с фабрики кондитерской, конфеты носила с орехами, а так… даже вспомнить нечего.
– Не расстраивайся, будут ещё и у тебя настоящие. А интеллигентки эти, они носом только вертеть мастерицы, а сделать мужика счастливым не умеют.
– Да, надо идти в народ. Вот отключат от капельницы, оживу и… поеду в совхоз, – пообещал я.
– И правильно, – поддержал Мудрецов, – в совхозе – жизнь.
– Мальчики, на бочок все быстренько, – весело сказала новая медсестричка с безликим лицом, – трусики, раз-два, приспустили.
Мудрецов подобострастно задрожал исколотыми ягодицами:
– Наташенька, может, вы меня в правую, а то я на левом боку уже спать не могу.
– Можно и в правую, – согласилась Наташа и вонзила в Мудрецова шприц.
Я повернулся на живот и уснул. Похоже, Люда всё-таки добавила в капельницу фенобарбитал. Во сне мне явился Рукосуев, окровавленной рукой заносящий грязный скальпель над моим телом: «Глупости болтает, хамовит, называет неуважительно – без отчества, зарежу!». – «Нет… не убивай, жить хочу…» – закричал я… и проснулся.
Рядом с койкой стояла Люда.
– Пора вставать, будем к операции готовиться.
– А может, без клизмы обойдёмся? – я с надеждой посмотрел в голубые, как гжель, глаза.
– Конечно, без, – засмеялась Люда, – вам же не седалищный нерв вырезать будут.
Засмеялся и Мудрецов. В его армейскую бытность если смеялся один, то смеялся весь взвод.
Путаясь в трубке от капельницы, я неуклюже забрался на передвижную койку, и мы поехали по длинному больничному коридору. В голове проносились сцены из сна. «Зарежет, точно зарежет», – подумал я.
Рукосуев уже готовился, протирал зачехлённые резиновыми перчатками руки палача, пылил тальком, жонглировал скальпелем и что-то радостно напевал себе под нос.
– Я вас во сне видел, – сообщил я, вкатываясь в операционную.
Рукосуев перестал играть со скальпелем:
– Меня?
– Да, вас.
– И чем я у вас там во сне занимался?
– Вы меня убивали, убивали хладнокровно и умышленно. Кстати, я написал письмо в прокуратуру и передал его надёжному человеку. Если вы меня потеряете, то… ну, в общем, в ваших интересах сохранить мне жизнь. Мы теперь к одной капельнице подколоты, – и я истерически засмеялся.
– Быстрее надевайте на него маску, – поторопил Рукосуев медсестру.
Сладкий вкус эфира, лёгкость. Я мысленно попрощался с Мудрецовым, с сестричками, с видом Ленинского проспекта из окна, с вкусным запахом её волос. Тьма и – опять свет… Значит, поверил про письмо! Стали возвращаться рефлексы, покалывала подмятая рука. Плечо почувствовало чьё-то лёгкое прикосновение. Кожа подушечек пальцев нежная… Люся? Я открыл глаза. Надо мной стоял Рукосуев.
– Вы пришли за письмом? – спросил я.
Рукосуев махнул рукой и не ответил.
Повторная операция оказалась успешной. Муть уходила, просачиваясь жёлтым потом в больничный матрас. Пенициллином кололи всё реже и вскоре разрешили выходить во двор.
По двору в больничных халатах бродили черепно-мозговые женщины. За металлической загородкой шумел Ленинский. От нечего делать я рвал на мелкие кусочки кленовый листок. В воздухе пахло талой весной, хотелось выпить водки и проснуться не рядом с Мудрецовым. Ко мне подошла бледная девушка в больничном халате.
– Вот, лист рву, – я подвинулся на край скамейки.
– Вижу. – Она села рядом.
– А почему у вас на лице нет швов и шрамов, как у всех здесь?
– Я не из травмотделения, я из почечного.
– А-а-а, вам проще, внутренние органы скрыты от взглядов.
– Мне не проще, тот мир для меня отрезан навсегда, – она показала глазами на проспект.
За частоколом из металлических пик по тротуару шли люди и улыбались весне, не замечая теней в больничных халатах.
Счастье и безысходность, исполнение желаний и смертельная болезнь. И кажется – стоит только надеть короткую юбчонку, подвести глаза, и ты там – за пределами огороженной металлическими пиками Первой Градской.
Я посмотрел на девушку:
– Давайте в карты сыграем, в дурака?
– Я не играю в карты, так и не научилась, – она грустно улыбнулась.
– Я научу, это совсем несложно. А хотите – в очко?
Я принёс колоду. Мы играли часа два. Я не переставая говорил глупости, она смеялась.
– Ты где пропадал? – спросил Мудрецов, когда я вернулся в палату.
– Гулял. – Я отвернулся к стене, разговаривать не хотелось.
Я думал о границе из железных пик, о том, что мы начинаем остро чувствовать чужую боль, только когда больно самим…