1

Воспоминания Леонида Котляра названы необычайно просто: «Моя солдатская судьба». Бесхитростное изложение обстоятельств и вех жизни одного из миллионов участников войны, уцелевших счастливчиков из числа победителей, и, наверное, одного из тысяч, кому захотелось об этом написать. Не слишком типично, но и не редко.

Но судьба судьбе рознь, и «солдатская судьба» Котляра не просто нетипична — она уникальна. И не тем, что его непосредственное участие в боевых действиях ограничилось одним месяцем и свелось к почти что незамедлительному попаданию в плен — и таких красноармейцев миллионы! (Иначе и не могло быть, если в бой бросали не только необученные, но еще и безоружные части, как взвод Петра Горшкова, которому пришлось «отстреливаться от фрицев»… выдергиваемыми из земли буряками! Гротеск? Да, но какой-то правдоподобный.)

Уникальна она и не тем, что он в плену выжил — это удавалось, правда, лишь каждым двум из пяти, но и таких везунов все еще миллионы!

Леонид Исаакович Котляр был евреем, и его и без того распоследний в иерархии пленников статус советского военнопленного (какие к черту Женевские конвенции и прочие нежности?!) должен быть помножен на «коэффициент Холокоста» как однозначного немецкого ответа на окончательное решение еврейского вопроса. Иного, кроме смерти, таким, как он, такие оберменши, как немцы, предложить не могли.

Мало того, именно советским военнопленным-евреям выпало стать первыми де-факто жертвами Холокоста на территории СССР: их систематическое и подкрепленное немецкими нормативными актами физическое уничтожение началось уже 22 июня 1941 года, поскольку «Приказ о комиссарах» от 5 мая 1941 года целил, пусть и не называя по имени, и в них.

Таких — еврейской национальности — советских военнопленных в запачканной их кровью руках вермахта оказалось порядка 85 тысяч человек. Число уцелевших среди них известно не из оценок, а из репатриационной статистики: немногим меньше 5 тысяч человек. Иными словами, смертность в 94 % — абсолютный людоедский рекорд Гитлера!

Недаром пресловутое «Жиды и комиссары, выходи!», звучавшее в каждом лагере и на любом построении, звенело в ушах всех военнопленных (а не только еврейских) и запечатлелось в большинстве их воспоминаний. А у еврейских и подавно!

Но Леониду Котляру посчастливилось попасть в число этих уцелевших.

2

«Обреченные погибнуть» — так назвали пишущий эти строки и его иерусалимский коллега Арон Шнеер книгу дневников, воспоминаний и интервью таких же, как и Леонид Котляр, «счастливчиков». Она вышла в 2006 году в «Новом издательстве», и ее без малого 600 страниц не смогли вместить всего имевшегося у нас материала. Каких только невероятных суцеб не встретишь на ее страницах, но воспоминания Л. Котляра, если бы они были нам тоща известны, в ней не затерялись бы, а пивное — весьма обогатили бы своей фактографией общую картину.

Так, он первым описал такой хитроумный способ выявления немцами «затаившихся евреев», как сортировку по национальностям:

«…Из строя стали вызывать и собирать в отдельные группы людей по национальностям. Начали, как всегда, с евреев, но никто не вышел и никого не выдали. Затем по команде выходили и строились в группы русские, украинцы, татары, белорусы, грузины и т. д. В этой сортировке я почувствовал для себя особую опасность. Строй пленных быстро таял, превращаясь в отдельные группы и группки. В иных оказывалось всего по пять-шесть человек. Я не рискнул выйти из строя ни когда вызывали русских и украинцев, ни, тем более, — татар или армян. Стоило кому-нибудь из них усомниться в моей принадлежности к его национальности — и доказывать обратное будет очень трудно.

Я лихорадочно искал единственно правильный выход. Когда времени у меня почти уже не осталось, я вспомнил, как однажды в минометной роте, куда я ежедневно наведывался как связист штаба батальона, меня спросили о моей национальности. Я предложил им самим угадать. Никто не угадал, но среди прочих было произнесено слово «цыган». За это слово я и ухватился, как за соломинку, когда операция подошла к концу и нас осталось только два человека. Иссяк и список национальностей в руках у переводчика, который немедленно обратился к стоящему рядом со мной смуглому человеку с грустными навыкате глазами и огромным носом:

— А ты какой национальности?

— Юда! — нетерпеливо выкрикнул кто-то из любителей пошутить.

Кто-то засмеялся, послышались еще голоса: «юда! юда!», но тут же все смолкло, потому что крикуны получили палкой по голове за нарушение порядка. В наступившей мертвой тишине прозвучал тихий ответ:

— Ми — мариупольски грэк.

Последовал короткий взрыв смеха.

Не дожидаясь приглашения, я сказал, что моя мать украинка, а отец — цыган. И тотчас последовал ответ немца, выслушавшего переводчика:

— Нах дер мутер! Украйнер!

— Украинец! — перевел переводчик.

Приговор был окончательным, и я был определен в ряды украинцев. Теперь любой, кому пришла бы в голову фантазия что-либо возразить по этому поводу, рисковал схлопотать палкой по голове. Немцы возражений не терпели».

Отметим и нетривиальность принятого им здесь выбора: случаи маскировки под русских, украинцев, армян, татар или грузин в этой же ситуации относительно часты, а вот под цыган — единичны.

В процитированном фрагменте — лишь один из эпизодов, связанных с выяснением национальности автора. Всего же таких «эпизодов» я насчитал шестнадцать (в действительности их было наверняка больше): шесть в лагерях для военнопленных, восемь во время вольного батрачества по украинским селам и еще два — медицинские проверки на пути в Германию. Каждый из них запросто мог бы завершиться «селекцией» и смертью того, кого спрашивают.

Ни один из них не был чистым везением: всякий раз Котляр делал или говорил то и только то, что могло бы отвести удар и спасти. И это не было актом инстинктивного и любой ценой выживания — это было его борьбой и его подвигом, смыслом его жизни и, если хотите, его пращой Давида. «Если еврей, — писал он, — с сентября 1941-го все еще не разоблачен немцами, если он проявил столько изобретательности и воли, мужества и хладнокровия и Господь Бог ему помогал в самых безнадежных ситуациях, то он уже просто не имеет права добровольно отказаться от борьбы. Такой поступок означал бы акт капитуляции человека, дерзнувшего в одиночку вступить в единоборство с огромным, четко отлаженным механизмом массового истребления евреев».

И Леонид Котляр не капитулировал: крошечный Давид одолел жидоеда Голиафа.

А когда грозовые тучи сгустились над Рейхом, то с бомбежками союзников на немецкие села и города обрушилось огненное возмездие, как бы говорившее каждому немцу на немецкой земле: «Ты хотел войны — так получи ее на свою голову во всем ее великолепии и блеске!»

Но, вслушиваясь в звуки апокалипсиса, всматриваясь в зарева пожаров и восхищаясь силою причиненного разрушения, Леонид, не испытал ни жажды крови, ни, если она проливалась, мстительного торжества. Индивидуальное возмездие и адресную месть он приветствовал бы, но тотальное истребление немцев не могло быть «ответом» на тотальное истребление евреев: «…Я не смог бы на полном ходу врезаться на танке в немецкий домик, не мог бы и пальцем тронуть немецкого ребенка, даже из тех, кто бросал в нас камешками, когда наша оскорбляющая эстетическое чувство колонна двигалась по городу после работы. Дети оставались для меня просто детьми, достойными и любви, и жалости. Но во мне было достаточно ожесточения и ненависти, чтобы пристрелить, не колеблясь, лагерфюрера Майера или эсэсовца Освальда, имевшего на заводе свой кабинет и курировавшего все вопросы, касающиеся военнопленных и восточных рабочих…»

3

Но вернемся к траектории судьбы Леонида Котляра, соединившей в себе даже не две, а три ипостаси — еврея, военнопленного (или «пленяги», как он выражается) и еще угнанного в Германию гражданского принудительного рабочего («остарбайтера», если по-немецки, или, в русифицированной версии, «остовца»). Успешно пройдя селекцию и «переложившись» в Леонтия Котлярчука, украинца по матери и киевлянина по местожительству, он вытащил дважды счастливый билет. Лагерная комиссия под руководством «особиста» из СД освободила Котлярчука из состояния военного плена и отпустила его, отныне свободного цивилиста, из Николаевского шталага домой, в Киев, снабдив на дорогу хлебом и «аусвайсом»!

«Домой», понятно, «Котлярчук» не спешил, а по дороге застревал и кантовался где только мог, — сначала в селе Малиновка Еланецкого района Николаевской области — при пасеке, а потом на хуторе Петровский соседнего Братского района — пастухом. Но осенью 1942 года Украину накрыла очередная (третья по счету) волна заукелевских вербовочных кампаний, и 3 октября староста Петровского закрыл спущенную ему разнарядку двумя прибившимися к хутору «оцивиленными» военнопленными, в том числе и Котлярчуком.

А тот, благополучно пройдя два чистилища медосмотров (обоих врачей, кроме отсутствия признаков венерических болезней, ничто более не заинтересовало), уже через несколько дней сидел вместе с другими угнанными в эшелоне, направлявшемся из Вознесенска в Германию, куда и прибыл (в Нюрнберг) уже 12 октября. Попав по распределению на завод «Зюдцейче Кюлерфабрик Юлиус Фридрих Бер» в Штутгарте, изготовлявший всевозможные радиаторы для двигателей внутреннего сгорания, он проработал на нем слесарем все два с половиной года, что отделяли Штутгарт от 19 апреля 1945 года — дня освобождения города американцами.

Котляр и здесь по-прежнему сильно рисковал своей жизнью, но уже не как потаенный еврей. Он рисковал как остовец, на которого американская или английская бомба может упасть в точности так же, как и на его бригадира-немца. И еще как советский патриот, мучающийся от того, что объективно работает на врага и посему старающийся не только быть ему «минимально полезным», но и идущего порой на настоящий и сопряженный с колоссальным риском саботаж.

Леонид Котляр, однако, не ограничился описанием военнопленной и остовской судеб «Леонтия Котлярчука». Еще тогда его всерьез заинтересовал вопрос их соотношения: какова доля таких же, как он, бывших или тайных военнопленных и окруженцев, среди де-факто остовцев. И вот к каким выводам он пришел, проанализировав свой эшелон и свой новый трудовой коллектив:

«…Следует сказать, что остарбайтеры в нашей мужской колонне на девяносто процентов состояли из бывших военнопленных. Часть из них избежала лагерей, устроенных немцами в нескольких городах Украины, в силу того что они попали в окружение на территории своего государства, иных немцы сами отпустили из лагеря домой, выдав аусвайс, причем среди последних были жители России, а также узбеки или таджики, которым помогли освободиться, обманув немцев, их однополчане-украинцы. В нашем строю остарбайтеров фирмы «Бер» таких была добрая половина.

Проживая на хуторе Петровском, я считал, что Надеждовская полиция разрешила мне временно здесь оставаться как жителю Украины, но почему она закрывала глаза на то, что ставропольскому казаку Жоре и жителю России Ивану аусвайсы были выданы как жителям хутора Петровского? Можно было предположить, что кто-то кого-то об этом очень попросил. Однако уже в райцентре Братском, куда мы с Иваном прибыли в сопровождении полицая для дальнейшего следования в Германию, увидев там казахов и туркмен, прибывших тем же порядком из других населенных пунктов района, я понял, что явление это имеет, как теперь говорят, системный характер».

От себя замечу, что вопрос этот принципиален для понимания структуры и баланса угнанных в Германию советских граждан, но историческая наука впервые доросла до его постановки не ранее середины 1990-х годов.

7 августа 1945 года Леонид Котляр начал свой репатриантский путь из Штутгарта в Киев: дорога растянулась на бесконечные 16 месяцев, из них 6 в Германии. Станциями на ней послужили армейский сборный пункт в Галле, фильтрационный лагерь в Цербсте (фильтрационный «экзамен» он сдал на «отлично», не попав на крючок эмиграции в Польшу), школа сержантов в Потсдаме и Битгерфельде, казармы в Виттенберге и, уже с марта 1946 года, дивизионные бараки в Песочном под Костромой. В Киев Котляр приехал 5 декабря 1946 года уже демобилизованным.

Надо сказать, что армия все сделала для того, чтобы рядовой (а позднее сержант) Котляр как можно быстрее реинтегрировался в настоящую советскую жизнь. Издевательства над рядовыми и вообще подчиненными — то, что Котляр еще в первую свою мобилизацию называл «армейскими забавами», — быстро избавили его от последних иллюзий и настроили на правильный, на советский лад.

А антисемитизм, с которым лоб в лоб столкнулся в Киеве его отец и, более отдаленно и косвенно, но еще в Германии и он сам, — окончательно расставил все точки над i. Собственно, ему, послевоенному советскому антисемитизму, ежемесячно крепчавшему в стране, и посвящена вся третья часть мемуаров Леонида Котляра. Сам же антисемитизм — пусть и не жидоморский, как у немцев, и не погромный, как в начале века в России, — предстает в ней тоже своего рода пленом, когтистым внутренним состоянием, из-под власти которого не хотят или не могут освободиться его адепты, они же узники.

История его отца, как и его собственная история, — не что иное, как шавки ненаписанной истории антисемитизма. Сразу же после войны, задолго до истерик с «безродными космополитами» и «убийцами в белых халатах», его фирменным знаком в СССР были словечки «Ташкент», или «Ташкентский фронт». Жиды, мол, не воевали, жиды отсиживались в тылу, в эвакуации, коща русские и остальные за них кровь проливали. В этом контексте и само слово «эвакуация» — какое-то презренное и гнилое, замешанное на трусости и чуть ли не на предательстве. Все лишения, что испытывали эвакуированные сверх того, что доставалось населению тыла, — не в счет.

И когда «эвакуированные» (или, как их еще называли, «выкавыриванные») начали понемногу возвращаться в свои разрушенные города и разграбленные квартиры, почти всегда они находили в них непрошеных новых хозяев, заселившихся по немецким ордерам при оккупации и никуда не желающих уезжать. Законные хозяева превращались в просителей или истцов, отнимающих у людей жилплощадь по липовым, купленным документам и наградным листам. На их, оккупантов, стороне были и общественное мнение, и беспримерные нахрапистость и хамство, и социально близкие дворники, и даже суды, поддерживавшие старожилов лишь в тех случаях, когда однозначно просматривалось участие кого-либо из семьи эвакуированных истцов в боевых действиях (просто служба в армии не засчитывалась).

Все это — занятая комната и категорический отказ ее освободить — испытал и Исаак Моисеевич Котляр, оба сына которого, и Леонид, и Роман, положили, как он полагал, на войне свои головы, но не оставили об этом ни одной записи. Но есть в этой истории одна дополнительная краска, точнее, мерка, показывающая, как глубоко и низко может пасть человек, пускающийся в неправовой стране в такой неправедный конфликт: жилец-оккупант старательно уничтожал все письма, которые Леонид посылал — по киевскому адресу — отцу. То есть он не только покушался на жилище: не поморщившись, он покушался и на то, чтобы «отобрать» у убитого горем отца сына, а у недоумевающего сына — отца! Если бы он мог перекрыть переписку сына и с соседями — он, не задумываясь, сделал бы и это.

Наложить лапу на чужую переписку — это по-нашенски, это по-советски! Исключавшие Исаака Моисеевича из партии в 1949 году и восстанавливавшие его в ней потребовали от него перестать переписываться с американскими братом и сестрой, видите ли, интересовавшимися, уцелел ли брат Исаак и его семья после Холокоста. Обещание было дано и сдержано, но брат и сестра как бы заживо похоронены.

Своя голгофа мучений и издевательств предстояла, разумеется, и Леониду Исааковичу. Все было как бы по-старому и по-новому одновременно: причем комбинировались при этом оба несмываемых «пятна» на его биографии — родимое (национальность) и благоприобретенное (плен). Сами барьеры, в которые утыкались любые его хлопоты — и прежде всего относительно вузовской учебы или работы учителем — как правило, не артикулировались, но явственность их существования была почти что физической. Простой пример: в родной 91-й школе тот же директор, у которого Леонид до войны не только учился, но и преподавал, без звука восстановил аттестат зрелости, но работы в своей школе не предложил.

Это давление, этот гнет, этот плен ощущался Л. Котляром не только после войны, но и на протяжении всей его жизни. «Именно антисемитизм (как государственный, так и бытовой, личный) в сочетании с пятном на биографии (немецкий плен) определил мою участь на долгие десятилетия».

Но, как и в немецком плену, он, в меру сил и разума, боролся и с этими путами, боролся, как правило, в одиночку, иногда — опираясь на поддержку своих домашних. Ничего не ответил он лучшему другу на его подлый вопрос о «последней пуле», но и друг перестал для него после этого существовать. Сопротивляясь тяготам и несправедливости, он всегда искал линию разумного компромисса: так, не переставая мечтать о театре и о столичной среде, большую часть трудовой жизни он, не ропща, проучительствовал в селах и райцентрах — в Киеве бы или Москве он не нашел бы работы и не прокормил бы семью. В партию, как и в РОА, он не вступал, но и в ГУЛАГ, как и в Заксенхаузен, «солдатская судьба» его не занесла. Избегая, насколько можно, лобовых конфликтов, он не исключал и «саботаж»: так, распространять облигации среди голодающих колхозников он наотрез отказался, а от педагогической процентомании в школах или бежал (в Новосибирск), или ее «саботировал».

5

Нельзя не отметить того, как просто, лаконично и неприхотливо написаны эти воспоминания. Благородная скупость слога выдает не просто талант, а незаурядный творческий потенциал, оставшийся, возможно, от так и не реализованной театральной мечты.

Но театр, к которому автор имел такую сильную и столь осознанную склонность, был, наверное, лишь одной из версий его художественности. А литература — но не как школьный предмет, который он и сам преподавал, а как квинтэссенция и сердцевина русской культуры, — могла бы стать и, кажется, стала другой ее «версией».

Сразу же отмечу и богатство словаря, помноженное на цепкость памяти и чуткость к языкам: такие позабытые слова, как «твинчик», «крам», ППЖ (походно-полковая жена), предстают в соответствующих местах как совершенно органичные элементы предложения (часто еще и в индвидуализированной речи). При этом никакой нарочитой заархаизированности или фольклорности: иногда всплывает и неназойливое присутствие современности (например, сравнение с Ларисой Долиной).

Но особо выделю замечательное слово «пленяга», до сих пор ни у кого из мемуаристов из числа пленных не встречавшееся. Даже если это не обиходное, не подслушанное слово, а неологизм — слово все равно великолепное, насыщенное грамматическими и смысловыми коннотациями!

Слог у Л. Котляра, повторимся, скуп и подчеркнуто антиметафоричен, но иные образы тем не менее необычайно ярки. Вот, например, фраза из описания салюта в Штутгарте в ночь с 8 на 9 мая 1945 года: «Сами звезды показались мне выстреленными только что из автоматов и ракетниц, а свет их вдруг расплылся у меня в глазах».

А вот чисто слуховой образ в один из дней в сержантской школе в советской оккупационной зоне Германии: «…B первые минуты нашего пребывания в этом ничем не примечательном лагере, выйдя из комнаты, где разместился наш взвод (численность — по комплекту коек), я услышал громко произнесенное слово «Абраша». Оно меня оглушило, ошарашило, я не поверил своим ушам. Здесь?! На этом пространстве?! В этом воздухе, среди барачных блоков оно прозвучало так неожиданно, как мог бы прозвучать голос кукушки в тундре».

Как, еврейское имя — да еще в ласкательном наклонении — и здесь, в Германии?!

Подчеркну еще две органические наклонности автора — к анализу и к точности. Они столь же отчетливо видны и внутренне аргументированны даже там, где он поневоле ошибается. Так, получив возможность затянуть в производственную картотеку фирмы «Бер» и увидев там два типа отметки на «русских» карточках — «OST» и «KG», он решил, что «KG» (от Kriegsgefangene — военнопленные) — означает нечто иное, как те из «OST», что когда-то были «KG». Это, конечно же, не так: «KG» — это и есть «военнопленные», так же, как и остовцы, попавшие на фирму «Бер», — и именно как военнопленные.

Другая «ошибка» автора — присвоение генерал-полковнику Голикову, в октябре 1944 года возглавившему репатриационное ведомство СССР, «лавров» генерал-майора Драгуна, одного из заместителей Голикова. Миссия Драгуна действительно сидела в Париже, обладала огромной самостоятельностью, занималась еще и разведкой и, действительно, контролировала в плане репатриации почти всю Западную Европу, в том числе, и даже в особенности, французскую оккупационную зону, к которой первоначально относился и Штутгарт. Понятно, что имя Голикова было на слуху и на виду, а имя Драгуна — в тени.

Но там, где нет нужды во вторичных источниках, Л. Котляр абсолютно точен и достоверен. Например, эпизод в Цербсте с особистом из фильтрационной комиссии, чье провокативное «приглашение» к эмиграции в Польшу — деталь, которая дорогого стоит.

Другая деталь — недельный общегерманский траур по Шестой армии, погибшей под Сталинградом. Применительно к рабочей команде на заводе «Бер» это выразилось в моратории на пение песен, которые обычно распевались при вечернем возвращении бригады в лагерь: «А в тот вечер мы не пели. Моросил мелкий дождь, но мы его не замечали, даже усталость и голод не казались такими уж чувствительными. И наше молчание звучало таким торжеством, как самая радостная, самая торжествующая песня!»

Воспоминания Леонида Котляра — это книга о том, как в самом последнем пленяге-еврее, закабаленном войной, геноцидом или другими обстоятельствами, жив и дышит маленький Давид, не боящийся ни врагов, ни борьбы.

Павел Полян