Михаил Юрьевич Лермонтов. Личность поэта и его произведения

Котляревский Нестор Александрович

Первые годы в Петербурге

 

 

I

Мы привыкли рисовать себе внешний облик Лермонтова не иначе, как в военном мундире: между тем, военную карьеру ему пришлось избрать случайно. В Петербург он приехал с желанием продолжать свое университетское образование, но так как начальство университета не пожелало зачислить ему двух лет, проведенных в Москве, то он должен был бы снова поступить на первый курс. Лермонтов, не желая терять времени, решился сократить учебный срок ровно наполовину и поступил в училище гвардейских подпрапорщиков, где мог окончить курс через два года. Таким образом, выбор карьеры был сделан – к неудовольствию родственников и к немалому удивлению самого поэта. «До сих пор, – пишет Лермонтов в одном из своих писем 1832 года, – я жил для поприща литературного, принес столько жертв своему неблагодарному идолу, и вот теперь я – воин. Быть может, тут есть особенная воля Провидения; быть может, этот путь всего короче, и если он не ведет меня к моей первой цели, может быть, по нему дойду до последней цели всего существующего: ведь лучше умереть с пулею в груди, чем от медленного истощения старости»…

Странное взвешивание выгод карьеры с точки зрения возможной близости конечного исхода. Эта грустно-ироническая нота звучит во всех письмах Лермонтова, где он говорит о своей военной жизни. Он решительно не имел к ней любви, и даже потом, когда стал офицером, нередко помышлял об отставке. В этом недовольстве своей судьбой были виноваты отчасти условия тогдашней военной жизни, отчасти темперамент поэта, который заставлял его жадно набрасываться на все новое и от неумеренного пользования им так же быстро разочаровываться.

Жизнь в училище гвардейских подпрапорщиков, бесспорно, не давала уму никакой пищи, а тем более такому пытливому и широкому уму, каким был наделен Лермонтов. Строгость внешней дисциплины должна была ограничивать не только телесную разнузданность, но и вольное проявление духа. И, как нередко бывает в таких случаях, дисциплина, действительно, стесняла духовное развитие, но, с другой стороны, телесной разнузданности предоставляла полную свободу.

Учебное заведение, в которое поступил Лермонтов, было одно из самых аристократических: оно собирало в своих стенах цвет тогдашней золотой молодежи. Эта молодежь, обеспеченная и стесненная дисциплиной, естественно, искала всякого рода развлечений и предавалась им довольно неумеренно. В этой погоне за развлечениями Лермонтов был не из последних, если не из первых. Одиночество и сосредоточенность в детстве и юности вызвали теперь естественную реакцию.

Но мы будем несправедливы к поэту, если, на основании большинства написанных им в это время стихотворений, скажем, что он всецело отдался этой жизни, лишенной всякого духовного смысла. Лермонтова никогда не покидало сознание, что избранный им образ жизни его недостоин. Если в его письмах встречаются подчас цинические тирады, по которым мы могли бы заключить, что смысл жизни для него утрачен, то это лишь внешнее щегольство, бравурная поза. «Я, право, не знаю, – пишет он в одном письме того времени, – каким путем идти мне, путем ли порока или пошлости. Оно, конечно, оба эти пути приводят часто к той же цели. Знаю, что вы станете увещевать, постараетесь утешать меня – было бы напрасно! Я счастливее, чем когда-нибудь, веселее любого пьяницы, распевающего на улице». Но за такими бравурными признаниями следуют, нередко в тех же письмах, печальные размышления о своем духовном ничтожестве.

Лермонтов вообще не любил приносить в чем-либо покаяния и чистосердечно признаваться в своих ошибках; он делал это очень редко и всегда несколько прикрашивал свои самообвинения, чтобы и им придать тот оттенок демоничности, какой он придавал иногда своим ошибкам. Но если в письмах Лермонтова нет прямого раскаяния, то есть много косвенных намеков на тяготу, какую испытывал поэт в условиях новой для него жизни. Это тягостное ощущение облекается в хорошо знакомые нам тирады пессимистического и разочарованного тона. Но поэт очень осторожно высказывается в своих письмах; и, вероятно, еще осторожнее высказывался на словах. И нет ничего удивительного в том, что товарищи Лермонтова, видевшие одну лишь показную сторону его жизни, просмотрели в ней другую сторону и, участвуя вместе с ним в развлечениях и удовольствиях, увидали потом неискреннюю позу в тех стихах, в которых поэт косвенно осуждал себя самого за свое легкомысленное веселье. Весельчак-юнкер был товарищам понятен: но этот же самый весельчак, остроумный и живой, преображался, в минуту уединения, в прежнего угрюмого мечтателя, строгого к другим и к себе самому. Лермонтов в обоих случаях был искренен; по крайней мере, мы не видим, чтобы он делал какие-либо попытки изменить свою жизнь, согласно голосу трезвого сознания. «Если бы вы знали, – пишет он в 1823 году, – какую жизнь я намерен повести! О, это будет восхитительно: во-первых, чудачества, шалости всякого рода и поэзия, залитая шампанским. Увы! пора моих мечтаний миновала; нет больше веры: мне нужны чувственные наслаждения, счастье осязательное, такое счастье, которое покупается золотом, чтобы я мог носить его с собой в кармане, как табакерку, чтобы оно только обольщало мои чувства, оставляя в покое и бездействии мою душу!..» Как ясно слышится в последних словах страх перед собственной совестью! Дурман чувств призывается на помощь как средство заглушить сомнения сердца. И поэт, действительно, уверовал на некоторое время в целебную силу этого дурмана и предался ему со всею страстностью своего характера.

Мы не будем повторять общеизвестных анекдотов о веселой юнкерской и офицерской жизни Лермонтова; они не забыты так же, как и относящиеся к этому периоду стихи легкого содержания. Если уж произносить суд над этим периодом в развитии личности Лермонтова, то не надо забывать двух строчек из одного частного письма, тогда им написанного. «Тайное сознание, – писал он, – что я кончу жизнь ничтожным человеком, – меня мучит».

Для умственного развития поэта его юнкерские годы прошли бесплодно, как можно убедиться при обзоре стихотворений, относящихся к этому периоду. Годы эти вызвали временный застой в его творчестве, хотя не повредили ни его таланту, ни его уму. Равным образом, они не были так вредны и для развития характера Лермонтова, как обыкновенно принято думать. Его природа, вообще, требовала на время безграничной свободы в проявлении всех ее сторон, хотя бы и малосерьезных. Мы знаем, как умственное напряжение и мечты подавляли в поэте все другие его силы и склонности. Теперь настала их очередь, и они вступили в свои права; новые чувства прорвались наружу с особенной страстностью, пока не выкипели, и когда наступил этот момент, то от всей разгульной и разнузданной жизни не осталось и следа, кроме вольных стихов и, может быть, неприятных воспоминаний.

Можно – как это иногда делалось – представить себе Лермонтова несчастным страдальцем, заброшенным в кружок лиц, его не понимающих. Такое представление может дать богатый материал для разных красноречивых обличений, но оно будет неверно. Страдальцем в своем юнкерском кружке Лермонтов никогда не был и отдавался его увлечениям так же охотно, как потом сам же строго критиковал его.

Ум Лермонтова, за недостатком новых серьезных притоков мысли, либо отдыхал, либо возвращался к старым думам, а чувства кипели и выкипали, сближая поэта с людьми, грязня на время его воображение и душу, но делая и его поэзию, и его самого более способным к соглашению с жизнью. Умный и сильный человек, знакомясь с глухими и темными закоулками жизни, может воспользоваться ими в свою выгоду.

Но одно не подлежит сомнению – кружок тех блестящих молодых людей, в обществе которых Лермонтов коротал дни и ночи, отчуждал его от других кружков и людей, живших теми именно духовными интересами, на отсутствие которых подчас так жаловался Лермонтов в своих письмах.

 

II

Несравненно вреднее, чем время юнкерства, отразились на Лермонтове его первые офицерские годы, когда он вступил «в свет» и хотел блистать в нем.

Если какое общество больше всего поддерживало в поэте несимпатичные стороны его характера, так это было светское общество, которое могло крайне вредно влиять на человека, не выросшего в нем и, вместе с тем, одержимого страстным желанием занять в нем видное место. Для Лермонтова светское общество было приманкой, несмотря на то, что и в этом вопросе трезвая критика никогда не покидала поэта, и лучшая обвинительная речь против этого круга была им же написана. Еще в юношеских тетрадях Лермонтов писал:

Но свет чего не уничтожит? Что благородное снесет, Какую душу не сожмет, Чье самолюбье не умножит? И чьих не обольстит очей Нарядной маскою своей?

И часто он позволял себе такую вольную речь по адресу своего кумира:

…перед идолами света Не гну колена я мои, Как ты, не знаю в нем предмета Ни сильной злобы, ни любви. Как ты, кружусь в веселье шумном, Не чту владыкой никого, Делюся с умным и безумным, Живу для сердца своего; Живу без цели, беззаботно, Для счастья глух, для горя нем. И людям руки жму охотно, Хоть презираю их меж тем!.. [22]

Но что же влекло Лермонтова в эти светские круги? Прежде всего – фамильные традиции, так как род Лермонтовых был род дворянский и притом более древний, чем многие другие, а затем – родственные связи. Обаятельно действовала при этом на поэта также известная тонкость и деликатность, в сущности, неглубоких чувств, которые составляют внешнюю прикрасу всякого светского этикета и легко могут быть приняты за истинное благородство. Поэта привлекало, наконец, желание играть роль, быть на виду, а достичь этого можно было в то время, лишь вращаясь в сферах более или менее высоких. Кроме того, к этому высшему кругу принадлежали или часто появлялись в нем все тогдашние видные литераторы – Пушкин, Жуковский, Гоголь, Соллогуб, Одоевский и другие.

Таким образом, стремление Лермонтова попасть в высший круг общества вполне понятно и объяснимо. Понятно также и упорство этого гордого человека, которому был оказан не совсем радушный прием.

Такой прием озлобил поэта; и в своих письмах он нередко с раздражением говорит о своем положении: «Преглупое состояние человека то, – пишет он в 1832 году, – когда он должен занимать себя, чтобы жить, как занимали некогда придворные старых королей; быть своим шутом!.. Как после этого не презирать себя; не потерять доверенность, которую имел к душе своей… Одну добрую вещь скажу вам: наконец я догадался, что не гожусь для общества, и теперь больше, чем когда-нибудь. Вчера я был в одном доме NN, где просидев четыре часа, я не сказал ни одного путного слова; – У меня нет ключа от их умов – быть может, слава Богу!» «Видел я образчики здешнего общества, – дам очень любезных, молодых людей весьма воспитанных; все они вместе производят на меня впечатление французского сада, очень тесного и без затей, но в котором с первого раза можно заблудиться, потому что хозяйские ножницы уничтожили в нем всякое различие между деревьями»…

Таких заметок много, и все он показывают нам, что поэт вполне сознательно относился к тому миражу, который привлекал его своим внешним блеском. Лермонтов в данном случае не составлял исключения; большинство наших писателей из дворян не щадило того круга общества, в котором вращалось. Вспомним хотя бы графа Соллогуба и князя Одоевского: и они, аристократы до мозга костей, любили говорить о недостатках своего сословия, а тем более не имел причин молчать о них Лермонтов, который с этим кругом находился часто в открытой распре. Враждуя с ним, поэт был резок в своих выражениях; жаль только, что, обнажая его недостатки, он не подметил тех своих недостатков, которые были развиты в нем замашками этого общества.

Вредное влияние светского круга сказалось прежде всего в том, что некоторые из неприятных черт в характере Лермонтова – его вызывающая гордость, надменность и порой неискренность – нашли себе удобное поприще. В особенности эти черты характера заметны в сердечных историях, которых было немало. Влюбчивость Лермонтова при его гордыне ставила его нередко в натянутое и неестественное положение в отношении к женской половине салонов и к ее поклонникам. Женщины портили Лермонтову характер. Поэт или сбрасывал с себя маску и своею резкостью напрашивался на дуэли и неприятности, или рисовался своим презрением и горделивым отношением к окружающим людям.

Светское общество держало Лермонтова постоянно настороже, тем более что он старался завоевать себе в нем видное положение, не имея на это «признанных» прав. Презрительная холодность и насмешки служили ему часто оружием в борьбе с людьми, и его без того враждебное к ним отношение обострялось.

Ни холодность, ни насмешки не могут вселить мира в человеческую душу, и тот кажущийся покой самодовольства, какой они дают иногда, проходит очень быстро и только дразнит человека. А в любви и душевном покое Лермонтов нуждался больше, чем в чем-либо. Общество, в котором теперь жил поэт, не давало взойти в его сердце семенам любви. Эти семена глохли под вредным влиянием обиженного самолюбия, постоянного дразнения нервов, желчности и того «раздражения пленной мысли», о котором поэт говорил в одном из своих стихотворений.

Мысль Лермонтова была тогда, действительно, в плену, несмотря на свою глубину и силу; и тюрьмой для нее был тот круг, в котором поэт вращался. Круг отличался своею замкнутостью; он неохотно приходил в соприкосновение с другими слоями общества, и за некоторыми исключениями это был довольно косный круг в своих духовных и общественных интересах.

И Лермонтов прошел мимо целого молодого поколения, не заметив и не разгадав его.

Мы имеем сведения, что наш поэт беседовал с Белинским, проказничал в кабинете Краевского и читал свои стихи в кругу Аксаковых. По-видимому, он был знаком с идейной молодежью своего времени, но это знакомство было самое мимолетное. Доказательством может служить знаменитая «Дума», которую Лермонтов никогда бы не написал, если бы поближе присмотрелся к своему поколению и не судил о нем по узкому только, ему хорошо знакомому, кругу.

Поэт избежал бы многих мучений, если бы он вовремя попал в молодой кружок любителей и служителей искусства; он мог попасть в него еще в Москве, когда был в университете, но тогда, как мы знаем, он его чуждался. Затем он, вторично, мог столкнуться с этой идейной молодежью в Петербурге, и мы имеем право предположить, что именно светская жизнь помешала этому сближению.

Лермонтов, при всей жажде деятельности, при бесспорно гуманных стремлениях, оставался одиноким и не примкнул к течению молодой русской мысли, убежденно трудившейся над выработкой и осуществлением того же идеала, о котором смутно мечтал наш поэт. Он шел один по своему пути, один пытался решить трудную задачу, боролся долго и упорно, без дружеской помощи и дружеского влияния.