I
Стихотворение, написанное Лермонтовым на смерть Пушкина, было такою же неожиданностью, как и несчастие, постигшее Россию 29 января 1837 года.
До сих пор во всех своих произведениях Лермонтов был почти исключительно занят самим собою, своим внутренним миром. Смерть Пушкина нарушила обычное течение его дум, и он отозвался на народное горе с такой искренностью, что даже хорошо знавшие его люди не хотели верить правдивой силе его гнева и не могли понять его раздражения. Нервное напряжение поэта было в эти печальные дни так сильно, что он слег в постель, а как сильно было его негодование, знает каждый, кто хотя один раз прочел знаменитое стихотворение. Припомним его последние строфы, в которых гнев Лермонтова достигает высшего напряжения.
Лермонтов имел немало причин так печалиться и, в особенности, так сердиться. Стихи «На смерть Пушкина», действительно, скорее песня гнева, чем печали.
Пушкин умер жертвой великосветских интриг и обиженного самолюбия, жертвой того самого «света», который так привлекал Лермонтова и вместе с тем так часто сердил его своей холодностью. Лермонтов разделял дворянские взгляды Пушкина и не любил то новое, пришлое дворянство, которое сначала смотрело свысока на гениального «сочинителя», а затем подвело его своими сплетнями под выстрел.
В негодовании Лермонтова сказалось также и чувство патриота – в поэте всегда очень живое.
Но была и другая, более глубокая причина, побудившая Лермонтова так энергично выступить со своим словом в защиту памяти Пушкина.
Гибель Пушкина наводила поэта на один из наиболее трудных нравственных вопросов. В самом деле, подводя итог жизни и трудам Пушкина, Лермонтов в первый раз столкнулся лицом к лицу с роковым вопросом о счетах гения и толпы.
Мысль об общественном служении поэта давно его тревожила, но всегда в форме отвлеченного рассуждения. Теперь же перед его глазами был осязаемый факт – гибель поэта и непонимание этого события со стороны толпы простонародной и частью интеллигентной. Кончина Пушкина напомнила Лермонтову его ранние грезы о собственном призвании и смерти.
Дуэль получила в его глазах особую санкцию, и Лермонтов стал на нее напрашиваться.
II
В литературной критике высказывалось иногда мнение, что Лермонтов в вопросе о взаимоотношении поэта и общества пошел дальше Пушкина и понял социальную роль художника шире, чем она понималось прежде. Это, в известном смысле, верно.
Русская жизнь 30-х годов помогла в данном случае Лермонтову; она, независимо от него, выдвинула вопрос об общественном служении художника и обязала поэта с ним считаться; смерть Пушкина обострила для Лермонтова этот вопрос, и поэт стал упорно над ним думать. Его предсмертное стихотворение, «Пророк», было написано на эту же тему.
Пушкин, как известно, под конец своей жизни очень резко разграничил служение искусству от служения общественному интересу дня. Чем дальше художник уходил в своей поэзии от современности, тем ближе подходил к ней как публицист и издатель журнала. Та толпа, которую он, быть может, презирал как поэт, становилась предметом его забот как журналиста и историка. Пушкин имел право смотреть на себя как на общественного деятеля и искал этой деятельности.
Лермонтов в этом отношении стоял в условиях менее благоприятных, чем Пушкин. Он не имел ни положения, ни славы Пушкина. Служба не позволяла ему открыто и публично выступать со своим мнением. Поэт чуждался и публики, и литературных кружков: он писал для немногих и несколько побаивался гласности. Но чем ближе он становился к современности, тем настойчивее являлось желание сказать о ней свое слово. В распоряжении Лермонтова был исключительно его литературный талант, так как он не имел склонности к другим отраслям словесной деятельности. В какую сторону должно было направить этот талант теперь, когда узкие рамки личной жизни становились, по-видимому, для него тесны?
В последние годы жизни Лермонтов дал своему таланту полный ход, и среди лирических стихотворений, молитв, народных мотивов, исторических картин, патриотических од и романтических баллад стихи с ясной общественной тенденцией встречаются нередко.
Среди них самые яркие – стихотворение «На смерть Пушкина» и знаменитая «Дума».
«Дума» – поразительное произведение по силе и грусти. Припомним ее:
Это стихотворение как нельзя лучше отражает малую подготовленность Лермонтова к оценке современного ему общества: «Дума» – огульное и беспощадное осуждение целого поколения молодежи, которая как раз в эти годы (1830–1840) всеми своими стремлениями опровергала обличителя. Целое поколение названо не имеющим будущности, бездеятельным, равнодушным ко всему, даже к поэзии, наконец, промотавшимся. Трудно себе представить большее преувеличение или, вернее, непонимание того, что вокруг готовилось и совершалось. Все люди «сороковых годов» были беспощадно унижены и, конечно, лишь потому, что поэт не подозревал их существования.
Первый опыт общественной сатиры вышел, таким образом, неудачен – критика свелась к голословному осуждению. Психологическая причина такой ошибки понятна. Поэт знал хорошо только один уголок жизни, один круг молодежи и поспешно перенес его слабые стороны на все молодое поколение своего времени. Он принял часть за целое. Кроме того, Лермонтов сознавал, что мириться с жизнью ему хорошо известного круга он не может, а указать этим людям исход из такого жалкого положения он был не в состоянии. Оставалось осыпать добрых знакомых укорами и похоронить себя вместе с ними.
Такое несложное решение задачи не могло, конечно, удовлетворить поэта. В стихотворении «Не верь себе», написанном год спустя после «Думы», творческое вдохновение – это единственное оружие поэта в его борьбе с жизнью – признается за раздражение «пленной», т. е. в себе самой замкнутой, бессильной мысли:
Труд и мелкая житейская работа должны заступить место пророческих песен и обличения. Ведь размеренный стих и ледяное слово не передадут ни силы печали, ни силы страсти поэта. Поэт должен стыдиться выставлять напоказ свои чувства и не унижать себя перед «простодушной» чернью, но не потому, что эта чернь недостойна слушать поэта, а напротив того, потому, что она в общей своей сложности и страдает, и чувствует не менее, если не глубже, чем сам поэт —
Толпа и поэт уравнены, таким образом, в их положениях; они – две одинаковые силы, противопоставленные друг другу. Толпа, много выстрадавшая, имеет право осмеять поэта за то, что он выставляет напоказ свои личные чувства; поэт же унижать себя своею песнью не должен и может гордо хранить про себя свое вдохновение. Вопрос, как видим, получил новое решение, но очень неясное.
Что если личные чувства поэта совпадут с чувствами толпы и его «печаль» и «страсть» примут характер общий, а не личный? Неужели и тогда толпа и поэт могут пройти друг мимо друга, не обменявшись речью? Лермонтов чувствовал возможность такого совпадения и в стихотворении «Поэт» жаловался на то, что духовная связь между поэтом и обществом порвана.
Сравнивая поэта с узорчатым кинжалом, который прорвал не одну кольчугу, а теперь, бесславный и безвредный, блещет на стене золотой игрушкой, поэт спрашивал:
Как рельефно выражена в этих стихах мысль об общественной роли поэта и как высоко вознесен идеальный образ пророка-поэта!
Но отдаваться мечте о великом призвании поэта или скорбеть о его унижении не значило найти решение задачи. Когда Лермонтов начинал хладнокровно вдумываться в загадку своей миссии как художника, он вновь терялся в размышлениях.
В стихотворении «Журналист, читатель и писатель» (1840) сделан новый шаг к решению неотвязного вопроса. Писатель, отвечая на запросы журналиста и читателя, рисует им, как известно, в двух картинах два момента творчества – минуту радостного и свободного вдохновения и момент наплыва тяжелых дум и вдохновения несвободного, вызванного размышлением и навязанного извне. Плоды мгновений восторга —
– писатель осуждает на сожжение, как безотчетный бред, достойный смеха. Как в стихотворении «Не верь себе», так и в этих стихах личные мгновенные увлечения поэта сочтены пустяками и обесценены в глазах толпы:
Плоды наплыва озлобленных дум и сатирического настроения также должны быть хранимы втайне и не выставляемы напоказ людям. Творчество в эти моменты несвободно —
В таком нервном состоянии художник от анализа собственных чувств переходит вольно и смело к сатире окружающего:
Но зачем петь эти песни перед толпой, когда рискуешь остаться непонятым и даже можешь совершить преступление?
До сих пор речь шла о том, что поэт имеет право гордо хранить про себя свои личные песни, что, тем не менее, он обязан считаться с нуждами толпы, на страже духовных интересов которой он поставлен, что, наконец, толпа также иногда имеет нравственное право сердиться на поэта за его самомнение. Теперь поднят иной вопрос: в какой степени нравственно прав поэт, взявший на себя тяжкую миссию говорить обществу о его пороках? Не перевесит ли вред таких разоблачений их пользу? Не окажется ли лекарство вреднее самой болезни? – мысль туманная, которую поэт не пояснил и в растерянности, кажется, пояснить не мог.
Чем глубже Лермонтов вникал в загадку, тем с большей грустью смотрел он на свое призвание, и кончил тем, что, не уяснив себе своей общественной роли, вернулся к старым ощущениям: он стал звать поэта из «городов» в «пустыню», разрешая ему лишь торопливо пробираться среди толпы, преследующей его своим глумлением:
Поэт и толпа вновь противопоставлены друг другу как две силы, не пришедшие ни к какому соглашению.
Мучительно тоскливо было на душе поэта, когда он думал над этим неотвязным вопросом. И он мог в эти минуты припомнить одно стихотворение, в котором он как бы предвкушал все муки такого раздумья и заранее отказывался от всякой общественной роли. В 1837 году он писал:
Сопоставляя все эти стихотворения, объединенные единой мыслью, можно сказать уверенно, что загадка общественной миссии поэта так и осталась для Лермонтова неразрешенной. Он не находил в своей поэзии того удовлетворения, какое находит человек в любиом «деле», его мечты о великом призвании также не находили себе оправдания в его творчестве, и в вопросе о соотношении этого творчества с жизнью поэт не пришел ни к какому примиряющему выводу.
Если бы Лермонтов мог усвоить отвлеченный философский взгляд на роль искусства в жизни, взгляд, который так умиротворял душу всех эстетиков 40-х годов, или если бы он родился несколько позднее, в то время, когда всколыхнувшаяся общественная жизнь втягивала поэта в свой круговорот, то он, конечно, не страдал бы так от всех этих раздумий и сомнений.
III
После борьбы с трудной задачей в душе Лермонтова оставалось только одно чувство – чувство жалости и презрения к толпе, враждебной всему великому, сильному и вдохновенному, – чувство вполне законное, если на нем не успокаиваться.
Это чувство с юношеских лет в разных видах проскальзывает в стихотворениях Лермонтова. Если его мрачные герои избегают прямого столкновения с толпой, то их гордыня и их отчуждение указывают ясно на рознь, какая существует между ними и людьми, их окружающими…
Словом «толпа» обозначается иногда толпа народная, и тогда – это «камень, висящий на полугоре, который может быть сдвинут усилием ребенка, но несмотря на то сокрушает все, что ни встретит в своем безотчетном стремлении…» («Вадим»). Толпа нечто смешное и вместе с тем жалкое… она кровожадна, и никакое высокое чувство ей недоступно… Толпа неблагодарна и легкомысленна; в лучшем смысле она – ребенок, с которым нужно хитрить, если желаешь им править:
Но что же герой или вождь в глазах такой толпы? Понять истинного величия героической души толпа не может; она бежит за своим кумиром, когда он льстит ее самолюбию, но она же готова предать его в минуту опасности, когда не она в нем, а он в ней будет нуждаться.
Эти мысли с большей силой и красотой развил Лермонтов в своем знаменитом стихотворении «Последнее новоселье» (1840).
Образ Наполеона давно волновал фантазию поэта, и это вполне понятно.
Певец сильных героических чувств находил в судьбе императора частичное, но историческое подтверждение своим туманным мечтам о призвании великого человека.
В одном юношеском стихотворении Лермонтова тень Наполеона в ответ на жалостную песнь поэта отвечает весьма решительно:
И Лермонтов, по-видимому, признает правоту такого самомнения, так как он убежден, что Наполеон «в десять лет подвинул нас целым веком вперед»:
И этот великий человек угас, всеми покинутый, на одиноком острове! Его смерть трогала сердце Лермонтова больше, чем его подвиги, так как обстановка этой смерти соответствовала тем мечтам об одинокой кончине, которая грезилась иногда самому поэту:
Пусть такое падение и было возмездием, но не людям судить этого человека – людям, которые привыкли измерять величие одним лишь успехом:
Этот восторженный тон, в каком Лермонтов говорил о Наполеоне, менялся разве только под наплывом вскипевшего патриотического чувства. Император в глазах поэта был тогда дерзновенный великан, который хотел померяться силой с другим великаном. Тот улыбнулся, тряхнул главою и забросил дерзкого в дальнее море. Но Наполеон искупил свои грехи, а люди своего греха перед ним не искупили. Как жалки люди, когда, унизив и предав великого человека, они после его смерти, из чванства и самолюбования, возносят его до небес, желая приписать себе частицу его славы:
Не лучше ли герою было спать не в Париже, а на далеком острове, вдали от людей в ожидании того воздушного корабля, который, незримо для всех, привозил его к берегам родного края («Воздушный корабль», 1840)?
Поэт был плохой историк и потому наговорил французам столько дерзостей: но ведь в данном случае, при раздумье над трагической судьбой героя, ему правда собственной души была дороже правды исторической…
IV
Личная жизнь Лермонтова текла тем временем рассеянно и бурно, попеременно в столице и на Кавказе. Военная жизнь и светские кружки – вот та арена, на которой он теперь «действует». Арена довольно скромная для того, кто мечтал о великих деяниях. Суета этой военной и светской жизни скрашивалась, впрочем, поэзией любви и ощущением боевой опасности.
Любовь в разных ее видах очень занимала Лермонтова, если судить по количеству любовных стихов, написанных им в последние годы его жизни. Он писал их искренно и в увлечении, и они выливались в удивительно художественную форму.
Вся гамма любовных чувств и настроений дана в этих стихотворениях. Иногда это грустные неясные воспоминания о какой-то сильной страсти. Поэт действительно любил глубоко одну женщину, и любил безнадежно. Сказать, что именно к ней относились все стихотворения, в которых звучит эта грустная замирающая нота, – нельзя. Воспоминания переплетались с мечтой, и разные образы могли сливаться в один.
Кто была та, перед которой он чувствовал себя столь виновным и которой писал:
Как звалась та, в присутствии которой слова любви замирали на его устах? И к кому относились эти грустью насквозь пронизанные строки:
Была одна женщина – и до нас дошло ее имя – несменная владычица души поэта. Быть может, ее он сравнивал с пальмой:
Быть может, ее образ должен был стать у его изголовья в час кончины:
Ее ли ребенку он говорил с примиренной грустью:
И наконец не к ней ли относились и эти прощальные строки, жестокие, но неизбежные в истории каждой долгосрочной любви:
Не должно думать, однако, что этот грустный образ мог застраховать поэта навсегда от увлечений.
Иногда достаточно было мимолетной встречи, чтобы сердцем поэта овладело «бесплотное виденье» и заставило его забиться неясным любовным трепетом:
Поэт любил такую романтическую дымку над еще не распустившимся чувством. Но он любил вообще чувство любви во всех стадиях его развития.
В виде ли эстетического восторженного созерцания:
В виде ли неудержимого порыва нежности:
Или безумства желания:
Иногда в этих любовных мотивах слышится более тревожная нота и нежные слова начинают отдавать блеском стали.
Любовь пока еще смиряет тревожную душу:
Но ведь она может и закалить ее:
Может и отточить кинжал для ревности и мести:
Муки ревности были, кажется, хорошо знакомы Лермонтову – настолько хорошо, что он даже на том свете предполагал возможность существованья таких чувств:
* * *
* * *
* * *
* * *
И может ли вся испепеляющая сила любовной страсти быть изображена более страстными красками, чем те, которые придают стихотворению «Тамара» такой волшебный оттенок?
V
Как видим, из всех этих стихотворений – которые нельзя припоминать, а надо перечитать – Лермонтов был великий мастер любовной песни во всех ее оттенках, – конечно потому, что умел любить… Любил он часто, и глубоко, и мимолетно, и несомненно, что этот порядок чувств был одним из тех, с которыми ужиться было ему всего легче.
Поражает только в его любовных стихотворениях обилие минорных мотивов. Житейский опыт как будто подтверждал те грустные мысли, какие поэт высказывал о любви еще ребенком.
Это желание Лермонтов исполнял нередко, но, кажется, без особого удовольствия. Он не принадлежал к числу тех сатириков, которые в самом обличении находят удовлетворение. Сатира его только расстраивала, и вместо того, чтобы искать битвы с людьми, он все чаще и чаще мечтал о том, как бы стать от них подальше.
Поэтический образ узника попадается нередко в стихотворениях этих годов. Если предположить, что эти образы возникли в невинной обстановке той гауптвахты, где молодому офицеру приходилось иногда отсиживать, то все-таки не мелкий житейский факт, а более глубокое чувство придавало таким грезам их правду и красоту.
Нечто большее, чем простое воспоминание, звучит, например, в стихотворении «Узник»:
* * *
* * *
Но желание поэта неожиданно исполнилось: он на самом деле очутился на добром коне в зеленом поле.
VI
Ссылка вырвала Лермонтова из светских салонов и снова перенесла на Кавказ.
Поэт, как известно, был в ссылке два раза: первый раз – за стихи «На смерть Пушкина», второй раз – за дуэль, которую он имел с Барантом по поводу какой-то ссоры в салоне графини Лаваль.
Сама судьба позаботилась о том, чтобы помочь поэту стряхнуть с себя бездеятельную, грызущую его тоску и дать ему возможность принять непосредственное активное участие в жизни. Поэт с детства бредил всевозможными героическими похождениями и любил проявлять свою удаль. Теперь перед ним была новая арена действия – война, серьезный патриотический и общественный подвиг. Из военных донесений того времени мы знаем, что Лермонтов вел себя на Кавказе очень храбро, участвовал во многих экспедициях и был представляем к награде, в которой ему, впрочем, отказали.
На Кавказ Лермонтов ехал в бодром настроении духа. «Меня утешают слова Наполеона: “Великие имена создаются на Востоке”», – говорил он.
Но военная жизнь заняла и развлекла Лермонтова лишь на очень короткое время. В стихотворении «Валерик», в этой мастерской картине военного быта, Лермонтов так говорил о своем положении:
Трудно предположить, чтобы такой для всякого размышления мало подходящий образ жизни пришелся надолго по вкусу поэту. Война как новинка могла на первых порах задеть его любопытство, но в конце концов она надоела ему не меньше лагерной жизни под Петербургом; и Лермонтов, будучи одним из самых храбрых офицеров, не упускал случая брать отпуск.
В последних стихотворениях Лермонтова, действительно, очень мало военных мотивов. «Валерик» – единственная боевая жанровая картина. Очевидно, действительность не была так заманчива, как мечта, которая в юношеские годы любила дразнить поэта ореолом военной славы и подвигов.
В годы детства и юности Лермонтов был большим патриотом в военном духе. Слава родины была для него неразрывно связана со славой русского оружия. Победа над врагом, кто бы он ни был, была для него предметом большой гордости.
Военная нота слышалась ясно и в стихотворении «Опять, народные витии…»:
Теперь, на Кавказе, патриотическое чувство поэта стало почему-то менее вызывающе. Даже стихотворение «Бородино» (1837) – единственная патриотическая ода последних годов его творчества – по мягкому своему тону превосходит все ожидания. При всей живости военной сценировки, при крайне гиперболическом описании геройских подвигов – какая сдержанность в отношении к побежденному врагу, как мало победного грому!
Такое отсутствие военных мотивов среди постоянной военной тревоги и такая сдержанность в патриотических излияниях указывают на то, что Лермонтов далеко не вошел во вкус той жизни, на какую был осужден своим положением.
Наконец, поэт даже отрекся открыто от своих прежних военно-патриотических идеалов в стихотворении «Родина». Это признание боевого офицера очень характерно:
Любовь к родине вылилась в форме красивой, спокойной элегии, и патриотическое воодушевление перешло в восхищение родной природой.
Но патриотизм поэта на самом деле не был так прост и односложен, каким он обрисован в этом стихотворении.
Россия, ее мировое призвание, ее самобытность, положение, в какое она должна стать к Европе, – все эти мысли, которым суждено было после смерти Лермонтова вызвать столь оживленные споры, – несомненно тревожили ум Лермонтова.
В стихах и записных тетрадях поэта остались следы таких мыслей. По ним нельзя себе составить, конечно, никакого определенного понятия о взглядах Лермонтова на эти столь трудные исторические вопросы. Они остались, как многие другие – нерешенными, но поэт как будто тяготел к решению их в славянофильском духе. Так, по крайней мере, утверждала А. П. Елагина.
Известное стихотворение «Умирающий гладиатор» кончалось, например, словами, в которых сквозила столь нашумевшая вскоре мысль о гниении Запада:
А в записной книжке Лермонтова (1841) находим такие строки:
«У России нет прошедшего; она вся в настоящем и будущем».
«Еруслан Лазаревич сидел сиднем 20 лет и спал крепко, но на 21-м году проснулся от тяжелого сна, и встал, и пошел… и встретил он тридцать семь королей и семьдесят богатырей и побил их и сел над ними царствовать… Такова Россия».
VII
Лермонтов был одарен редкой чуткостью к красотам природы. Одинокий среди людей, он жил с ней в большой дружбе еще в молодые годы, а теперь эта дружба стала еще более тесной, теперь, когда военная жизнь забросила поэта в вольные горы. Кавказская жизнь дала Лермонтову много красок для палитры.
Почти нет стихотворения, где бы не было пейзажей или картинных метафор: и любовь, и дружба, и религиозное настроение неразрывно связаны с грустью или восторгом, какие пробуждает в душе поэта раскинувшаяся перед ним роскошная природа.
Стихотворения «Тучки небесные», «На севере дальнем», «Ночевала тучка золотая» – не что иное, как любовные элегии, выраженные в форме пейзажа. В них слишком много личного, субъективного настроения, и потому они не могут быть названы непосредственным отражением природы в поэзии; они – отражение души самого поэта в взятом из жизни пейзаже; но достоинство их этим не умаляется.
Элегия «На смерть князя Одоевского» (1839) оканчивается также прелестной картиной природы, которая так образно оттеняет судьбу умершего декабриста: вечный покой величественных гор и вечный шум тревожного моря – грустные символы неумолимо спокойной судьбы и тревожной жизни человека:
Почти во всех картинах природы, нарисованных Лермонтовым, нас поражает контраст любящего сердца природы и жестокой души человека.
Что иное, как не рассказ о вторжении эгоистического человека в мир любви дан в стихотворении «Три пальмы» (1839)?
Та же идея, но в ином символе повторена и в стихотворении «Дубовый листок оторвался от ветки родимой» (1841). Если в «Трех пальмах» человек является носителем разрушающей эгоистической силы, то здесь, наоборот, он ищет в природе успокоения и отдыха от тревожной и пустой жизни, которая его истомила. Но природа, наученная горьким опытом, принимает человека очень недружелюбно:
Природа не может забыть, как она страдала при приближении человека. Она ему – живой укор, упрек его мятежной и злобной душе:
Человек хитер и упорен: для него нет преград:
Природа не холодна: она любить умеет. Иногда в ее очах более страсти, чем в глазах человека, и меньше жестокости, чем в его сердце; обиженный человек в ее лоне упокоится, как та несчастная казачка, которую принял седой Каспий из объятий Терека.
VIII
Влияние ли умиротворяющей природы или вообще поворот в настроении – но только в стихах Лермонтова в последние годы его жизни изредка попадаются хоть и грустные, но мирные и миролюбивые мотивы.
Поэт покидает Кавказ, и мысль его не о разлуке с природой, а о той встрече с людьми, которая его ожидает; он был к этим людям так равнодушен, а теперь ему так нужна их любовь и дружба:
Мир как будто вселялся в душу поэта – и ему удалось закрепить это мирное настроение в нескольких удивительных по красоте стихотворениях. Они не веселые, даже очень грустные, но они мирные: в них много покоя и нет сердитой ноты:
Та же нота желанного покоя звучит и в переводе знаменитого стихотворения Гёте «Из Гёте» («Горные вершины») (1840).
И какой простотой и искренностью веет от интимного стихотворения, набросанного в альбом С. Н. Карамзиной:
То же мирное и грустное настроение сквозит и сквозь иронию в стихотворении «Завещание»:
Лермонтов как будто чувствовал близость своей кончины и без ропота шел ей навстречу.
Жизнь теряла свой мишурный блеск… ее уста шептали непонятный упрек… и вместо соблазнительного видения вставало перед глазами поэта какое-то чудище.
Не это ли страшное создание блеснуло в загадочном стихотворении «Морская царевна»?
IX
Поэт, мы знаем, и в прежние годы обращался иногда к религиозным темам. Но уловить какое-нибудь положительное религиозное признание в его ранних стихах было невозможно.
В последний период жизни Лермонтов к религиозным темам стал возвращаться и, как свидетельствует князь В. Ф. Одоевский, вел с ним даже частые религиозные споры.
Многое было испытано Лермонтовым и, как прежде, удовлетворения нигде не найдено. Жизнь, правда, была еще впереди; но зато вопросы, ею поставленные, стали более сложны и серьезны. Остаться при старой мирооценке было невозможно, а новый взгляд пока еще не был выработан. Способность отдаваться мечтам осталась та же и даже усилялась как следствие духовной и телесной усталости. Если в прежние годы Лермонтов был мрачен и раздражен, то теперь он становился очень грустен. Его все чаще и чаще преследовала мысль о смерти. Было ли это предчувствие близкой кончины или просто нервное расстройство – но поэт стал нередко переносить свои мечты за пределы гроба.
Последний отзвук прежнего непокорного отношения к Богу, прежних титанических порывов мы встречаем в стихотворении «Благодарность». Поэт с иронией благодарит Создателя:
Но эту непокорную речь он искупил другими молитвенными речами.
Он научился молиться:
Научился ценить молитву:
Научился понимать людей, наивно молящихся:
Особенно ярко сказалось религиозное настроение последних лет жизни Лермонтова в двух знаменитых пейзажах: «Когда волнуется желтеющая нива» и «Выхожу один я на дорогу». Первое стихотворение написано в 1837 году, второе – в 1841, почти накануне смерти. Образные картины природы и искреннее религиозное настроение слились в этих стихотворениях так тесно, что отвлеченная идея о Боге получила как бы осязаемую форму. Самым простым описанием произведено самое глубокое религиозное впечатление:
Но, несмотря на душевный мир, каким дышит стихотворение «Выхожу один я на дорогу», – сколько в нем грусти и сколько страха перед тем покоем, к которому, по-видимому, поэт так стремится! Он боится холодного сна могилы:
Как ярко просвечивает в этом стихотворении любовь поэта к земному. Мечта о загробном мире была не в силах вытеснить из его сердца жажды любить и чувствовать красоту, молитва не могла стать конечным выводом его мировоззрения; он искал в ней лишь отдыха от минувших тревог в ожидании бурь грядущих.
X
Итак, и в этот последний период жизни поэта ни один вопрос, ни житейский, ни отвлеченный, не получил определенного решения. Решения менялись сообразно настроению, и не было положения, в котором поэт чувствовал бы себя ловко. Вопрос об отношении художника к обществу оставался открытым; светская жизнь оставляла в душе поэта осадок раздражения; военная жизнь его тяготила; жизнь среди природы успокаивала, но только на короткое время, как минутами успокаивали его и приливы религиозного настроения. Любовь давала несколько светлых и радостных ощущений, но еще больше ощущений грустных…
Со всех сторон надвигались на поэта грозные нравственные вопросы, и вся сила его духа уходила на постановку их и на раздумье без исчерпывающего решения.
В жизни он еще не слышал того «волшебного слова», о котором он сказал:
Творчество Лермонтова оставалось верным отражением его неустойчивого душевного настроения и его неустановившейся мысли.
Взять хотя бы то противоречивое разнообразие, которое наблюдается в последние годы его жизни и в выборе тем стихотворений, и в форме их обработки. Темы фантастические чередуются с темами реальными, романтические порывы – со скептическим анализом, смех самый задорный – с печалью, молитва – с шуткой, сила – с утомлением.
Кто мог бы предположить, что один и тот же поэт способен почти в одно и то же время создать произведения, по мыслям, настроению и темпу совершенно различные? А может ли быть большее противоречие, чем то, какое существует, например, между поэмой «Беглец» (1841), этой восточной мрачной легендой о кровавой мести, и восточной же сказкой об «Ашике-Керибе» (1841), сказкой нежной, полной любви, мира и счастья?
Отметим все-таки, что мирные чувства в эти последние годы охватывали душу поэта все чаще и чаще.
Лучший пример тому его «Песня про купца Калашникова» (1837) и поэма «Мцыри» (1840).
XI
Из всех созданий Лермонтова «Песня про купца Калашникова» – произведение по своему стилю совсем исключительное.
Она написана в духе народной песни, с таким уменьем и так выдержанно, что могла бы быть принята за произведение наивной народной фантазии.
Лермонтов знал, какой богатый родник поэзии кроется в народных мотивах. Это подтверждается одной заметкой, которую еще в 1838 году поэт занес в свою тетрадку: «Наша литература, – писал он, – так бедна, что я из нее ничего не могу заимствовать; в пятнадцать же лет ум не так быстро принимает впечатления, как в детстве; но тогда я почти ничего не читал. Однако же, если захочу вдаться в поэзию народную, то, верно, нигде больше не буду ее искать, как в русских песнях. – Как жалко, что у меня была мамушкой немка, а не русская – я не слыхал сказок народных: в них, верно, больше поэзии, чем во всей французской словесности».
«Песня про купца Калашникова» характерна также и по религиозному настроению, каким она окрашена.
Основная ее идея – смиренье сильного своей правдой человека перед высшим судом несправедливым, но обязательным. Тип удалого купеческого сына, – заступившегося за обиженную жену, героически смывшего эту обиду кровью и, в конце концов, казненного, – напоминает трагической своей судьбой участь прежних героев Лермонтова. Но смирение, с каким Калашников переносит свою участь, христианское преклонение перед судом Божиим и царевым, – черта совершенно новая в герое. Она объяснима только как одно из тех искренних проявлений мечтательно-религиозного настроения, в какое начал впадать Лермонтов в последние годы своей жизни. Оно чередовалось в нем с прежними титаническими порывами сердца и порой над ними торжествовало.
В «Песне» смиренье, очевидно, одержало верх. Ни одного слова протеста против несправедливости, ни малейшей угрозы, – а между тем резкий, протестующий тон напрашивался сам собою, если вспомнить, что в этой песне поется о состязании обидчика-аристократа с обиженным простолюдином. Речь обиженного человека могла бы быть гораздо более сильной и резкой.
XII
Резких слов нет и в исповеди Мцыри, которому Лермонтов доверил думы и чувства последних лет своей жизни.
Герой поэмы – юноша. Вольный горец, он ребенком был взят в плен и отдан на воспитание монахам. Вдали от своих вырос он в чуждой ему обстановке, ничего не говорившей его сердцу. Отца и матери он не знал, хотя душой чувствовал святость этих имен. Единственным утешением его жизни были смутные воспоминания о прежних годах любви и свободы, которые окружали его детство среди родной ему природы. Контраст этих воспоминаний со скучной и замкнутой монастырской жизнью оставался для него неразрешимым противоречием, кругом, в котором должны были вращаться его мысли и чувства. Он был одинок и одиночество свое пытался скрашивать мечтой, неопределенной мечтой, которая влекла его куда-то вдаль, сулила ему в будущем славу подвигов, прославивших жизнь его предков, и обещала ему в награду любовь, еще неизведанную им в жизни.
Кто не узнает в этом Мцыри самого автора? За исключением монастырской жизни, которая обрисована в поэме слишком мрачными красками, не соответствовавшими той обстановке, в которой жил поэт, – все остальное взято прямо из личных воспоминаний: одинокое детство, мечтательность, жажда великих подвигов и тоска по любви и свободе.
Юноша не выдержал и убежал из монастыря на свободу, без определенной цели, руководимый одним желанием вырваться из темницы:
Три дня, проведенные на свободе, были для Мцыри целой жизнью. Скитаясь среди пустынной природы как дикарь, он упивался чувством безграничной свободы:
Никогда в монастыре он не был так религиозно настроен, как среди этой дикой природы.
Упоение природой переполнило его сердце, и он до самозабвения наслаждался ее величием. Природа как будто знала, что узник обречен на скорую смерть, и потому не поскупилась для него своими красотами и лаской.
Здесь, в царстве свободы, юноша встретился с молодой грузинкой, которая мелькнула перед ним, как небесное видение, как поэтичный облик желанной, но неведомой любви.
Сон освежил силы странника, и он встал, чтобы продолжать свой путь к родному краю, забыв, что теперь для этого края он стал человеком совсем чуждым.
Мцыри надеялся стойко преодолеть все препятствия, какие легли между ним и желанной родиной.
Сцена борьбы с барсом – одна из лучших сцен поэмы. Человек вступает в отчаянную борьбу с вольным сыном природы. И барс, и Мцыри – родные по крови и враги случайные. Они одной любовью любят свой край и свою свободу. Но случай столкнул их, и борьба между ними завязалась. Не такой ли случай заставил Лермонтова сражаться с сынами гор и свободы? Как поэт отдал справедливость своим врагам, так и Мцыри описывает смерть барса с чувством победителя, отдающего должное отваге своего противника.
Мцыри вернулся вновь к своей темнице, проблуждав напрасно в горах и не найдя дороги к обетованному краю:
Все, что ему дала эта отчаянная попытка вырваться на волю, было: трехдневная жизнь с природой, сон любви и случайный геройский подвиг – убийство невинного зверя.
Не то ли же самое дала и Лермонтову его кочевая жизнь на Кавказе?
Мы знаем, что даже предчувствие смерти, которое так поэтически описано в последнем сне Мцыри, оправдалось.
Все в этой поэме пропитано личным чувством, не исключая и мирного финала, в котором так много религиозного смирения.
Мцыри – герой очень мирно настроенный, хоть он и в родстве с демоническими натурами. Пусть он не желал людской помощи и был чужой для людей, но «людям он не делал зла» и умер «рабом и сиротой», без проклятий, и с верой в Бога:
XIII
Подводя окончательный итог всей литературной деятельности Лермонтова за последний период его жизни, мы видим, как поэт продолжал колебаться между старыми неустойчивыми и противоречивыми взглядами на все вопросы жизни. Но этот разлад с жизнью и эти противоречия в суждениях о ней показывают нам, что энергичные попытки разрешить задачу не ослабевали в душе поэта. Несмотря на житейскую философию индифферентизма, какую он проводил в «Маскараде» и – как сейчас увидим – развивал подробно в «Герое нашего времени», Лермонтов чувствовал необходимость слияния с людьми и жизнью.
Способность поэтически отдаваться налетающим настроениям отразилась на всех стихотворениях этого последнего периода его жизни, и всякая попытка вычитать из них какое-либо связное и цельное мировоззрение была бы насилием над истиной. Истина заключалась в бессменной тревоге духа самого художника.