Михаил Юрьевич Лермонтов. Личность поэта и его произведения

Котляревский Нестор Александрович

Личность поэта

 

 

I

С думами Лермонтова мы теперь знакомы, равно как и с мотивами его поэзии.

Кто же он как человек, как личность? Родником его печали и его душевных тревог была – мы знаем – неустанная работа над труднейшими этическими проблемами жизни. Какими же природными склонностями и дарами – кроме поэтического – располагал он для решения такой задачи?

Лермонтов был прежде всего человек с природным меланхолическим складом души. Откуда взялась эта меланхолия – вопрос неразрешимый; несомненен факт, что с детских лет и до зрелого возраста поэт предпочитал грустные мотивы веселым и с любовью останавливался на всех чувствах грустного оттенка. И когда он впервые начал приглядываться к жизни, он отнесся к этой новинке не с детской легкостью и доверчивостью, а с известным недоверием и страхом, так как в силу врожденной ему меланхолии предугадывал и предвосхищал ее печальные и безотрадные стороны. Он именно предугадывал их, так как его личный житейский опыт был весьма беден.

Из этой меланхолии вытекла и ранняя серьезность. Всякий, даже мелкий вопрос жизни принимал в глазах поэта преувеличенные размеры.

Вторым врожденным даром была сила фантазии. Эта живость мечты находилась также в прямой связи с меланхолическим темпераментом поэта и его замкнутой жизнью. Энергия, стесненная в жизни, вознаграждала себя в мечте. Жажда великих подвигов, жажда свободы и счастья кружили голову. Поэт рисовал себе все – и добро, и зло, и печали, и радости – в размерах преувеличенных. Мечта опережала жизнь, и мечта истолковывала жизнь, и трезвое взвешивание желаемого и возможного было для поэта задачей непосильной. «Я рожден, чтоб целый мир был зритель торжества иль гибели моей», – говорил он, забывая, что жизнь никогда не отделяет так резко торжества от гибели.

Даром природы был и острый ум, беспощадно обсуждавший и разлагавший все ощущения и чувства. В стихах Лермонтова редко можно встретить вполне свободный порыв чувства. За каждым чувством следом шла рефлексия и не давала поэту покоя до тех пор, пока обаяние чувства не уничтожалось, пока поэт не убеждался в том, что он самовольно разукрасил воспринятое впечатление, что на деле не существует ничего столь обманчивого, как те розовые и приятные краски, в каких человек рисует себе и людей, и свою собственную судьбу.

Лермонтов – мы помним – поэтически пояснил нам эту печаль своей души в стихотворении «Морская царевна». Идеал красоты в мечтах и в надежде и чудище при дневном ярком свете – разве это не поэтический символ борьбы мечты и рассудка, борьбы, в которой изнемогал поэт? И этот поэт был к тому же большой сангвиник и волю в жизни ценил весьма высоко. «Воля, – писал он, – заключает в себе всю душу; хотеть – значит ненавидеть, любить, сожалеть, радоваться – жить, одним словом, воля есть нравственная сила каждого существа, свободное стремление к созданию или разрушению чего-нибудь, отпечаток божества, творческая власть, которая из ничего создает чудеса… о если б волю можно было разложить на цифры и выразить в углах и градусах, как всемогущи и всезнающи были бы мы!..»

Природа одарила Лермонтова, как видим, такими дарами, такими склонностями, которые заранее исключали всякое мирное соглашение с жизнью. В самом деле, меланхолия поэта делала его более восприимчивым к мрачным сторонам жизни, чем к веселым, и потому заставляла его не ценить тех, хотя бы и скоропреходящих наслаждений, какие на земле дано испытать человеку. Необузданность и сила фантазии, со своей стороны, разукрашая мечту насчет реальности, уносили поэта в заоблачный мир видений, которые должны были разлетаться, как туманы, при первом столкновении с действительностью и потому оставляли в его душе один лишь горький осадок и ненависть к мелочной и бледно-прозаической жизни. Чего не успевала отравить меланхолия и чего не успевала исказить своевольная мечта, то добивал рассудок своим беспощадным анализом – и это в человеке, одаренном сильной волей и на пассивную жизнь совсем неспособном. Вся радость жизни, вся готовность увлекаться безотчетно и находить в этом увлечении силу для работы пропадали и погибали среди постоянной борьбы, какую вели в душе поэта его меланхолия, мечта и рассудок.

Казалось бы, что человеку с такой психической организацией изыскивать соглашение с жизнью и с людьми было бесполезно. Всякий другой человек с менее развитым нравственным чувством при таких природных задатках или совсем отвернулся бы от жизни или стал бы к ней в явно враждебное положение. Лермонтов не сделал ни того, ни другого. Он не замкнулся в узком круге мечтаний, не улетел от земли в область чистых видений или логических выкладок, он не навязывал себе насильно какого-нибудь успокаивающего миросозерцания, ни эстетического, ни религиозного, но он также не отвертывался от жизни со злобой, не враждовал с ней как таковой, т. е. не стал мизантропом и пессимистом в строгом смысле этого слова. Вражда Лермонтова с жизнью была враждой не принципиальной, а только временным раздражением вследствие неудачных и неудовлетворявших его счетов с нею. Он изо всех сил боролся, выясняя себе этический смысл жизни, желая проникнуть в ее глубину и найти в ней оправдание своему высокому пониманию ее цели и назначения. Несмотря на то, что природные его склонности постоянно ссорили его с людьми, Лермонтов тем не менее не переставал по-своему любить людей, и за все короткое время своей жизни пытался стать к ним в такое отношение, какое могло бы быть оправдано его нравственным чувством.

И в какие только положения не становился к людям этот искатель нравственной истины!

 

II

Когда в ранней юности поэт грустил и мечтал, проклинал изменившую ему любовь и дружбу, думал о том, что он призван свершить что-то великое, что он не простой человек, а избранный, что люди его не понимают и печаль его для всех загадка, – он отчужденное одиночество считал самым законным положением в кругу ближних. В таком отчужденном отношении к жизни и к людям стоит его Демон. Этот первый итог житейской мудрости был, конечно, односторонен и слишком поспешно выведен.

Прошли года, и житейский опыт Лермонтова увеличился; меланхолия его обострилась, фантазия по-прежнему напряженно работала; но ум стал глубже вникать в окружающее, а также и в душу поэта. Жизнь текла по-прежнему однообразно, и у юноши было много времени и случаев упорно думать над задачами жизни, которая теперь начинала пред ним развертываться. Он стал мотивировать свою печаль и подыскивать ей объяснение. Он коснулся семейного вопроса в своих юношеских драмах, вопроса национального в «Измаил-Бее» и социального в «Исторической повести». Он думал над всевозможными этическими вопросами – и, где только мог, выискивал против людей разные обвинительные документы – и в семье, и в обществе, и на страницах истории. Приглядевшись пристальнее к людям, он пришел к выводу, что человек должен прежде всего позаботиться о себе самом и оградить себя от всех волнений и страданий, чтобы иметь известный запас сил для борьбы и быть счастливым. Подводя второй раз итог пережитому и перечувствованному, Лермонтов признал эгоистическое отношение к жизни за самое разумное.

Такой печальный вывод также не мог удовлетворить Лермонтова, тем более что, покинув Москву и переехав в Петербург, он попал в новую обстановку, веселую и жизнерадостную. Поэт на первое время отдался всей душой этим новым впечатлениям. Но увлечение продолжалось недолго. Тип Арбенина в «Маскараде» показывает, что в вопросе о соглашении с жизнью поэт за это время был еще большим пессимистом, чем раньше. И Лермонтов стал к жизни в положение не только эгоистическое, но и враждебное. Его герой не удовлетворился невниманием и презрением к людям, он мстил им, открыто с ними враждовал и губил их. Очевидно, поэт, увлекшись на короткий срок новизной своего положения, испытав вновь целый ряд разочарований и убедясь еще раз в полной дисгармонии своих идеалов с действительностью, хотел мстить и жизни, и людям, признав враждебное к ним отношение за желаемое и необходимое.

Но и с миросозерцанием Арбенина Лермонтов не мог примириться. Он счел нужным видоизменить поспешно сделанный вывод и в типе Печорина существенно видоизменил его. От враждебного отношения к людям он перешел к отношению вполне индифферентному.

Поэт очень скоро сошел и с этой позиции. Его энергичная натура не могла поладить с типом, в котором воплощались равнодушие и насильственное подавление в себе всякого симпатичного отношения к человеку.

В последние годы своей жизни Лермонтов принялся вновь за пересмотр всех тех вопросов, которые он отстранил от себя в лице Печорина. Во многих из его последних стихотворений начало проглядывать новое отношение, в какое поэт попытался стать к жизни. Этот новый взгляд на мир можно назвать взглядом грустно-смиренным, отчасти религиозным. Очевидно, душевные бури истомили Лермонтова, и потребность примирения начинала пересиливать в нем все титанические порывы его сердца. Смерть поспешила развязкой, и Лермонтов не успел закрепить в художественном образе того нового вывода, который стал ему казаться разумным. Можно, однако, с уверенностью сказать, что на религиозном примирении с жизнью поэт вряд ли бы остановился: для такого религиозного мира в его натуре было слишком мало задатков, и религия во всю его жизнь была для него скорее поэтическим настроением, чем настоящей верой.

Итак, вся жизнь Лермонтова, начиная с детского возраста, была постоянной тревожной борьбой ума и сердца, идеалов и действительности, поэзии души и прозы обстановки. Природные склонности его характера делали все попытки примирения мучительными и напрасными. Разочарованный, озлобленный и грустный, Лермонтов торопился со своими приговорами; он говорил об отчужденности, эгоизме, вражде и индифферентизме как о самом верном щите, которым человек может оградиться в борьбе с ближними. Но сам поэт признал все эти образцы житейской философии негодными, так как ни на одном из них долго не останавливался и от каждого поспешно отвернулся. Не должно отожествлять поэта с кем-либо из созданных им героев. Они – продукт его нервной фантазии и его поспешных обобщений. Их житейская мудрость относится к мировоззрению самого автора, как наскоро данный парадоксальный ответ к долгому, пытливому обдумыванию предмета, которым человек еще не овладел и с которым не свыкся.

 

III

Поэт, всею жизнью которого управляли меланхолия, экзальтированная фантазия и беспощадный ум, не мог не устать и не озлобиться. Нервность Лермонтова должна была временами искажать в нем правильный и хладнокровный взгляд на вещи, должна была побуждать его торопиться со своими выводами, так как всякий раз, когда поэту удавалось бросить такой поспешный вывод на бумагу, в лице того или другого героя, ему самому становилось легче, и он на некоторое время успокаивался.

Если несимпатичность многих героев Лермонтова находит себе объяснение и оправдание в природной организации самого поэта, то такое же объяснение найдут себе и несимпатичные стороны его собственного характера. Мы должны снисходительно взглянуть на некоторые некрасивые внешние проявления этого сильного духа. Природа, наделяя человека особенно чуткой нервной восприимчивостью и слишком острым умом, отнимает у него иногда, за счет этих даров, некоторые мягкие стороны характера, как бы боясь, чтобы эта мягкость не парализовала главной духовной силы такого человека – его строгости к себе и к другим, его вечной неудовлетворенности, его неустанного стремления.

Лермонтов не был мягкой натурой – он, как Байрон, принадлежал к числу натур строгих, иногда суровых, и с виду даже жестких.

Он, говорят нам, иногда бывал не в меру самолюбив, любил играть роль, был скрытен, злостен и резок в обращении с людьми, насмешлив, падок на интриги, а главное, не любил людей. Отвечая на эти обвинения, не забудем, прежде всего, что сведения о характере Лермонтова и о его личности очень скудны и отрывочны; они не определяют нам, в какой степени характер поэта был испорчен всеми этими недостатками, и делают поэтому рассуждения на такую тему очень шаткими. Если предположить даже, что за исключением последнего недостатка, а именно нелюбви поэта к людям, все остальные недостатки, действительно, ярко проступали в характере и в поведении Лермонтова, то мы все-таки должны оправдать их. Они частые спутники многих резко выдающихся личностей, личностей властных, сознающих свое преимущество над другими и – главное – поставленных среди массы, которая этого преимущества ни понять, ни признать не хочет.

Что же касается нелюбви поэта к людям, то это взводимое на него обвинение противоречит всей его жизни как поэта и мыслителя.

Лермонтов никогда не был проповедником какой-либо положительной истины, глашатаем каких-либо ясных и установившихся убеждений, так как сам не имел их. Естественно, что у него не было и того восторженного и уверенного тона, каким всегда отличается речь убежденного человека. Он не распинался перед людьми за свои мысли, не вербовал никого в пользу какого-нибудь учения, даже не говорил с людьми доверчиво, от чистого сердца, так как не было еще истины, за которую он мог бы пожертвовать жизнью, не было предмета, о котором он мог бы доверчиво и открыто беседовать. Единственным предметом его бесед с другими был его собственный душевный разлад, и надобно было иметь много откровенного доверия к людям, чтобы на их глазах так беспощадно казнить собственное сердце, как это делал Лермонтов. Субъективизм Лермонтова в его поэзии, постоянный возврат к своему собственному «я» признается иногда за красноречивое доказательство его гордости и эгоизма. Но не есть ли эта строгая и правдивая исповедь поэта прямое доказательство обратного – его симпатии к людям? И не потому ли мы так любим Лермонтова, что видим в нем человека, который в себе самом казнил наши грехи и недостатки и призвал нас всех быть свидетелями этой казни?

Источником всех душевных терзаний поэта было чувство, от всякого эгоизма и самолюбования весьма далекое.

 

IV

В самом деле, как бы строго мы ни отнеслись к Лермонтову как к человеку, но мы должны признать за его словами одну неизменную стоимость. Эти слова были всегда плодом неустанного раздумья человека над своим чувством к ближнему.

Нет сомнения в том, что стихи Лермонтова – правдивый отголосок истинных и глубоких душевных страданий. Везде: и в поэмах, и в романах, и в стихах – слышится нота грусти и отчаяния, покрываемая иногда лишь песнью гнева. Ни радости, ни восторга не встретим мы в поэзии Лермонтова – и это исключительное господство печальных мотивов объясняется, помимо врожденной склонности поэта к ним, также и той тяжелой душевной тревогой, какую он испытывал всю жизнь при неспокойной своей совести. Лермонтов никогда собой доволен не был, ему всегда казалось, что вся его жизнь – неосмысленное и бесцельное явление, стоящее в прямом противоречии с тем высоким представлением о ней, которое очень рано сложилось в его уме и сердце; и на свою литературную деятельность Лермонтов смотрел также очень недоверчиво и грустно.

Поэт страдал оттого, что не мог найти цели и назначения ни своей жизни, ни своему творчеству. Но в чем же первопричина такого мучительного, неудовлетворенного состояния духа, причина, не позволившая Лермонтову остановиться ни на одном каком-нибудь произвольном решении тревоживших его вопросов и заставлявшая его постоянно думать над задачей своей жизни, над своим великим призванием, над необходимостью найти себе в окружающей среде и место, и дело? Этот первоисточник душевных страданий поэта – чувство ответственности перед жизнью и сознание своей неразрывной связи с теми, чьи печали и радости эту жизнь наполняют. А что такое это чувство ответственности, как не чувство любви, в глубоком, тайном смысле этого слова?

 

V

Люди, говорившие о роднике загадочного настроения Лермонтова, его злобных выходок, его пессимизма и разочарования, нередко расходились в своих суждениях.

По мнению одних, Лермонтов ссорился с людьми потому, что его симпатии влекли его к небу, «к звездам». Он был недоволен и печален, потому что желал обменять, как можно скорее, земное существование на небесную жизнь. Его прельщала гармония небес, их мир и спокойствие, их совершенство, и он отворачивался с негодованием от земли, где все было так противоречиво, несовершенно, тревожно и низменно.

По мнению других, Лермонтов был печален и недоволен именно вследствие своей чрезмерной любви ко всему земному и малой симпатии к духовному. Он был самолюбив и горд, его тщеславие и самолюбие требовали себе поклонения и жертв, его гордость – постоянного успеха, а энергия и живость характера – постоянных новых впечатлений. Однообразие жизни, среди которой жил поэт, некрасивая его внешность и неприветливый прием, встреченный им в светском обществе, рассердили его и озлобили против людей и самого себя. Он искал в жизни наслаждений и был обманут, а примириться с этим обманом и покориться необходимости он был не в состоянии, так как духовного элемента в его природе было слишком мало; и он не мог стать выше треволнений жизни.

И тот и другой взгляд на Лермонтова едва ли справедливы, так как они не находят себе подтверждения ни в его жизни, ни в его стихах.

Если признать противоречие между мечтой о небе и ощущением житейской прозы за родник поэзии Лермонтова, то конечное разрешение душевных волнений поэта должно было лежать в успокоении его мятежной души в религиозном или эстетическом созерцании. Только в этом смысле можно понимать это мнимое тяготение Лермонтова к «небу». Отвертываясь от земли как от преходящего, противоречивого, несовершенного и тревожного, т. е. считая земную жизнь за отрицательный полюс человеческого существования, поэт естественно должен был противоположный ей полюс принять за положительный, совершенный и гармоничный. Одно только погружение человека в религиозное или эстетическое созерцание жизни могло удовлетворить такому понятию о желаемом существовании, одно только оно могло дать настоящее успокоение такому сердцу, которое заранее делило существование человека на две жизни – на не стоящую любви жизнь земную и жизнь небесную, где все – покой и блаженство. Мы знаем, однако, как слабо и неустойчиво сказалось такое религиозное и эстетическое настроение в стихах Лермонтова. Религия в поэзии Лермонтова не только не является решением каких бы то ни было вопросов жизни, она сама составляет для нашего поэта вопрос, к которому он всегда подходит со страхом и на который не дает никакого положительного ответа. А созерцание красоты для него – лишь короткий момент отдыха между сменяющимися нравственными тревогами.

Несправедлив и противоположный взгляд, который готов видеть в Лермонтове почти исключительно земную, чувственную натуру, с малыми духовными запросами. Понимать разлад Лермонтова с жизнью как следствие неудовлетворенного самолюбия и жажды осязаемого счастья или неудавшейся погони за наслаждениями – значит слишком просто истолковать и человека, и его творчество. Если Лермонтов и бывал недоволен своей светской жизнью и вообще своей внешней ролью в обществе, то только потому, что все эти внешние блага жизни совсем не удовлетворяли его «духовной» природы и не соответствовали тому представлению о деятельной жизни, какое сложилось в его уме с детства, когда его тревожил вопрос о его призвании и когда он дал обещание «любить земные страдания и не оставлять их» ни ради мечтаний о небе, ни ради земных удовольствий и благ.

Сопоставляя далеко не печальную жизнь поэта с печальными мотивами его поэзии, мы должны признать, что это противоречие получилось как следствие принципиальной розни, существовавшей между внешним обликом его жизни и его думами. Если бы беспечная и веселая жизнь, какую Лермонтов вел в Петербурге и на Кавказе, приближала его к тому эпикурейскому идеалу счастливого и ни в чем не стесненного существования, какой иногда хотят навязать ему, то пессимизм и недовольство должны были бы уменьшаться в поэте как раз в той степени, в какой возрастала для него возможность и веселиться, и пользоваться успехом. Мы видим, однако, совсем обратное – чем веселее была жизнь поэта, чем виднее становилось его положение в обществе, тем печальнее и безотраднее было его миросозерцание. Очевидно, что источник душевных страданий Лермонтова заключался далеко не в ненасыщенном самолюбии или неудавшейся погоне за счастьем.

И потому мы будем ближе к истине, если предположим, что родником страданий Лермонтова была его недремлющая совесть, твердившая ему неустанно, что его жизнь не соответствует его идеалам, его творчество – высокому понятию о поэзии, его отношение к людям – тому нравственному чувству, какое поэт ощущал в себе, но никак не мог оформить и философски обосновать.

Еще на восемнадцатом году жизни Лермонтов писал:

Видали ль вы, как хищные и злые, К оставленному трупу в тихий дол Слетаются наследники земные, Могильный ворон, коршун и орел? Так есть мгновенья, краткие мгновенья, Когда, столпясь, все адские мученья Слетаются на сердце – и грызут! Века печали стоят тех минут. Лишь дунет вихрь – и сломится лилея; Таков с душой кто слабою рожден, Не вынесет минут подобных он: Но мощный ум, крепясь и каменея, Их превращает в пытку Прометея!

С пыткой Прометея имеет известное сходство и творчество Лермонтова. Не для себя одного хотел он украсть огонь с неба, и великий урок могли вычитать люди из его страданий.

И в этом смысле Лермонтов был истинный сын того XIX века, который поставил этическую проблему жизни в центр всего мироздания и так интенсивно трудился над ее решением. Работа Лермонтова над самим собой была частичным проявлением одной общей работы, занимавшей умы и сердца всего культурного мира.

Сила идей не знает преград, и никто не может определить или предусмотреть, как та или другая идея овладевает человеком: она пускает ростки иногда там, где мы менее всего могли бы ожидать этого. Кто мог предположить, что в 30-х годах на русском горизонте появятся вдруг лица, в которых гуманная идея найдет проповедников не менее, если не более ревностных, чем те, которым западный культурный мир в своей среде удивлялся? Кто мог ожидать, что в человеке избалованном, огражденном, одиноко и замкнуто проведшем свое детство и юность, жившем всю жизнь в обществе, которое совсем не задавалось глубокими вопросами, обществе рассеянном и жизнерадостном, сознание своей ответственности перед людьми и самим собою станет источником глубоких душевных страданий?

Воспитать в себе широкое гуманное отношение к людям, а главное, не столько воспитать его, сколько построить на нем целое мировоззрение и провести его в программу жизни – дело очень трудное, требующее большой энергии, силы воли, большой убежденности, а также и удобного исторического момента. Жизнь с каждым днем становится сложнее как в своих повседневных явлениях, так и в общих вопросах, какие эти явления ставят человеку, – и при всех ее сплетениях неизменным остается сознание, что без широко понятой симпатии к людям, без солидарности с ними жизнь немыслима. Прежде, когда веками установившиеся и на веру приятые общие – религиозные, национальные или сословные – этические формулы давали направление жизни, дышалось, конечно, легче; и тяжело стало новому человеку, когда он, предоставленный всецело силе свободного ума и свободных чувств, сознал всю трудность своего ответственного положения перед нравственной задачей жизни. Немудрено, что, решая ее, он так часто падал духом.

Лермонтов принадлежал к числу таких искателей нравственной истины, в душевной тревоге которых мы имеем наглядный пример того, как мучительно, но плодотворно для себя и для других отзывается на человеке присутствие в нем требовательной и чуткой совести.

Нужно было по-своему любить людей, чтобы постоянно думать над вопросом – какое отношение к ним будет самое справедливое.

 

VI

И люди откликнулись на слова поэта, слова иногда черствые, насмешливые и злые.

Но к этому отклику любви всегда примешивалось чувство сожаления.

Жаль поэта, который был унесен смертью в такие молодые годы; жаль его в особенности потому, что он не успел достигнуть цели, которую себе поставил, и не испытал в жизни самого полного удовлетворения – не высказал убежденно тех нравственных истин, в которые окончательно уверовал, чтобы заставить людей с ними считаться.

Лермонтов не завещал людям ничего, кроме тревожных, вечно красивых образов, в которых воплотилось неустанное стремление и борение человеческого духа. Изнурительная душевная борьба приводила к ряду вопросов, на которые не было устойчивого ответа… сила вся уходила на поиски…

В том виде, в каком поэзия Лермонтова перед нами, она – неразрешенный душевный диссонанс…