Утром Витька исчез. Петрович вздохнул и выругал себя за то, что рассказал племяннику о проблемах с зятем. От Витьки можно было ждать любой выходки, и мордобой был не самой худшей из них.

За мелкими делами прошел день. Предчувствие чего-то недоброго не давало старику покоя. Пытаясь отогнать от себя дурные, ненужные мысли он переделал много дел, которые раньше откладывал на потом.

Ближе к вечеру двор Петровича заблестел чистотой и порядком. Толстые кролики жадно смотрели на аккуратно расчесанную граблями траву и пробовали лапками прочность проволочных решеток. Молодой черный кот обнюхал мусорное ведро и не найдя на нем недавно оставленной метки принялся тревожно оглядываться по сторонам. Двор казался ему чужим. Петрович и раньше следил за порядком, но теперешняя праздничная и какая-то нежилая чистота удивила и его самого.

«Прямо как у немца…» — подумал старик, осматривая результаты своего труда.

Витька появился в восемь часов вечера. Он осмотрел двор, коротко бросил «Гуд, Петрович, зер гуд!» и направился в дом. Почти тотчас Витьку окликнули двое подошедших к калитке парней. Витька нехорошо улыбнулся и вышел на улицу к гостям.

Его разговор с незнакомцами был коротким и злым. После пары отрывистых фраз Витька грубо толкнул одного из них, самого рослого, второго, того что поменьше, он прижал к забору и отвесил ему такой сильный подзатыльник, что парень не устоял на ногах.

У Петровича сжалось сердце. Он ощупал тяжелую лопату, словно пробуя ее на прочность, но тут же, почувствовал, что не может идти. Ноги стали слабыми и чужими, словно валенки.

Броситься в драку незнакомцы не решились и быстро ретировались. Грозно посапывая, Витька закрыл за собой калитку. Он взглянул на застывшего с лопатой старика.

— Что, дядь Коль, на окопные работы собрался? — он улыбнулся.

Петрович отшвырнул лопату, медленно, с заметным усилием, добрел до штабеля бревен и сел. Во рту старика было сухо и противно.

— Дурак ты, Витька, — глухо сказал он. — Наворочаешь делов, потом не расхлебаешь!

Витька весело подмигнул.

— Уже, дядь Коль, наворочал. Прости, что не сдержался. После сегодняшнего разговора Серега меня долго помнить будет. А это, — Витька кивнул в сторону калитки. — Его дружки приходили. Неуловимые мстители местного масштаба!.. Такую мелкую шпану можно в форточку выбрасывать, как окурки.

Только за ужином, когда Витька водрузил на стол бутылку водки, Петрович понял, что его племянник снова навеселе. Старик хотел было убрать бутылку со стола, но, взглянув на Витьку, передумал. Тот был и без того возбужден.

Петрович только буркнул:

— Не слишком ли, а?..

— Ты ее, что ли, родимую, имеешь в виду? — Витька взял бутылку в руки и насмешливо осмотрел ее со всех сторон. — Это я, дядь Коль, сегодня старых друзей навещал. От встречи у меня и осталось. А без водки какой же у нас с тобой разговор получиться может? — Витька плеснул себе в стакан. — Но ты не бойся, я не сопьюсь. Ты же меня знаешь.

Старик поморщился, но потом подумал о том, что Витька, пожалуй, прав. Племянник мог месяцами, с безразличием, смотреть на спиртное и не считал трезвое время безвозвратно потерянным. Водка была слишком слаба, что бы сжечь этот сильный и живой характер. И даже Лена признавала это…

— А теперь поговорим о главном, дядь Коль, — продолжил Витька. — Я сегодня целый день, можно сказать, о тебе думал…

Племянник замолчал, рассматривая стакан.

— И что же придумывал? — безразлично спросил Петрович.

— А то, что помочь тебе надо. Вот только чем? Как раз этого я и не пока знаю. Потому и не договорил с тобой вчера. Понимаешь? Зацепиться мне не за что.

Появившаяся неизвестно откуда Багира прыгнула Витьке на колени. Племянник вздрогнул от неожиданности и уронил с вилки кусок яичницы. Кошка обнюхала подарок и благодарно мурлыкнула.

— Вот шустрая какая, а?!.. — Витька рассмеялся и погладил Багиру по черной спинке. — Дядь Коль, я сколько себя помню, у тебя только черные, зеленоглазые кошки приживаются. Люди, говорят, даже в очередь на котят к тебе записываются. Какими-то необычными их считают. Ты, случаем, не колдун?..

— Сдурел? — старик покачал головой, словно сожалея о глупости племянника. — Не в колдовстве тут дело, а… В судьбе, что ли? В сорок втором году эвакуировали нас с твоей матерью из-под Харькова. Без родителей, убило уже их…

— Знаю, мать рассказывала — тихо вставил Витька.

Уже невыдуманная история своей жизни, рассказанная Петровичем Витьке за ужином.

— Рассказывала, говоришь?.. — Петрович немного помолчал — Свиста бомб, Витька, не перескажешь. Было мне в ту пору четырнадцать лет, а твоей матери пятнадцать. Из всех вещей, что мы с собой из дома захватили, остались к тому времени у нас только те, что на нас были надеты, чайник, меховой воротник от материнского пальто да черная кошка, которую я к груди прижимал. А во время одной из бомбежек приняла та кошка в себя осколочек, который мне предназначался. Крохотный осколочек да только что бы пацана жизни лишить и такого хватило. Как и мать, та кошка меня собой заслонила. Помню, вагоны горят, люди мечутся, а я иду вдоль состава и к груди уже мертвую кошку прижимаю… Плакал я сильно, потому что мать вспомнил. Похоронил я кошку возле железнодорожной насыпи. Стою, возле ее могилы и уйти не могу, будто незримая сила меня возле нее держит. Потом снова немецкие самолеты налетели… Только сестра, мать твоя, и солдат какой-то смогли меня от этой могилки оттащить да в окоп, от осколков спрятать. Вот с того самого времени, Витька, и приживаются у меня дома почему-то только черные кошки.

— Может быть, тогда и зародился этот… — неуверенно начал Витька и тут же замолчал.

— Что этот?

— Ну, сегодняшний страх твой, в общем?..

— Тогда? Нет. Самое страшное, Витька, для меня еще впереди было, — старик кивнул на бутылку. — Налей, что ли…

— Ничего себе! — удивился Витька — Ты ж не пьешь.

— С тоски чего не выпить? — старик взял наполовину наполненный стакан, немного подумал и заговорил снова. — Любой страх, Витька, он не за один день в душе человека рождается. Он ведь как дите малое, воспитывается и крепнет с годами. А, кроме того, заботы к себе требует и жалости. Жалости человека к самому себе.

— Что-то я не замечал, как ты себя жалеешь.

— Не замечал? — Петрович выпил водку и со стуком поставил стакан на стол. — Ну, не баба же я что бы такие вещи напоказ выставлять. Да и не все так просто, как кажется. Ты про войну в Корее слышал?

— Слышал. Только не от тебя. Из тебя же, дядь Коль, лишнего слова не вытянешь.

— Значит, нужных слов найти не мог, — Петрович встал и вышел в коридор. Вернулся он быстро. — На, кури, — старик поставил перед Витькой пепельницу. — Я хоть сам не балуюсь, а чужим дымом люблю подышать…

— Ты там про войну рассказывать начал, — напомнил Витька.

— Интересно? — Петрович улыбнулся — Ну, ладно, слушай… Давно это было, Витька, давно. Нас в то время учили и воспитывали по-другому и лишних вопросов мы не задавали. А приказ был коротким: в танк, ребята, и вперед! В восемь часов вечера пересекли мы корейскую границу, а в восемь утра уже мяли гусеницами чужие окопы…

— Страшно было?

— Отчего ж нет? Потом с американцами столкнулись… — старик беззлобно выругался. — Ох, и хитры же сволочи!.. Как только по радио русские матюки услышали, все подняли: и авиацию, и дальнобойную артиллерию. А когда все это на нас обрушилось, то вроде как легче нам стало. Чего же, спрашивается, бояться, если, один черт, все равно конец пришел?..

— Даже так? — удивился Витька.

— От разума эти мысли шли, Витька, от разума. Ну, а тот животный инстинкт, который внутри каждого человека прячется, он только притаился до поры.

— Понятно. Ну, вы, конечно, этим американцам дали…

— Там всем поровну дали, и нашим, и тем, кто в спальную полосочку. Под самую завязку мы друг другу отвесили. Брали мы с собой в танк два боекомплекта и уже через час достреливали последние снаряды. Пару раз попадали и в наш танк, но мелковаты были снаряды, не брали броню. Так что везло нам спервоначала… Ну, а под какой-то деревушкой, названия ее я уже не помню, садануло в наш танк так, что гусеницы отлетели. Водителя и стрелка-радиста на месте положило, не ворохнулись даже ребята. А мы с Вовкой, дружок это мой был, — за люки. Рванули их раз, рванули другой, — заклинило люки. А вокруг-то огонь и не какой-нибудь, а с зеленью и таким ядовитым дымом, что и мертвого наизнанку вывернет. Кричали мы страшно… Молодые, жить-то хочется и огонь… Кругом огонь! Как мы выбрались из танка, я уже смутно помню. Вроде как я Вовку из танка вытаскивал и пламя с него сбивал. Обгорели мы сильно…

Витька провел рукой по своему лицу.

— Это тебя на той войне обожгло?

— Ну, не в бане же! Взвалил я на себя своего дружка и пополз куда глаза глядят. Лишь бы подальше от этой каши, в которой кровь с железом напополам перемешалась. Потом задело меня осколком… В себя пришел, чувствую, а меня уже Вовка на себе тащит. Тут снова взрыв… Вовка матерится и кричит: «Колька, ползи дальше один, а я все!..» Ноги ему перебило. Вот так мы и ехали друг на дружке, пока не свалились в окоп к американцам…

— Ты, выходит, и в плену был?

— Был. Только меньше суток. Ну, а как освободили нас…

— Подожди, — перебил Витька. — А в плену-то что было. Допрашивали вас?

— Ну, а как же! Был там один американец-жирнячок, по-нашему хорошо говорил. Из русских он, вроде бы, был, из эмигрантов. Да ну их, Витьк, этих империалистов!

— Не спеши, дядь Коль. Спрашивали-то что?

— Что положено. Зачем вы, мол, русские воюете? Несправедливая это для вас война.

— А ты что?

— Ну, а я ему ответил, что он тоже здесь не за свою корейскую маму очередной слой сала наращивает.

— А он?

— А он мне про ООН и про мою маму. Поговорили, короче. Утром освободили нас китайцы. В атаку они пошли и пошли страшно — навалом… — старик немного помолчал. — Вот так и закончилась для меня та война, Витька. Дружок мой Вовка в госпитале умер, а меня самого — за шкирку и в следственный изолятор. Следователь мне попался куда как хуже того жирного американца. Американец хоть и в чужой форме был, а все-таки хоть воды нам дал напиться. Наш же, сволочь, дымит в лицо папироской и такие вопросы задает, что поневоле начнешь себя подонком чувствовать. Почему, мол, жив остался? Почему не застрелился? Вас же, мол, предупреждали, что бы ни одна живая душа не знала о том, что русские ребята в танках сидят. А каким же таким способом мне застрелиться можно было, если у меня пальцы почти до самых костей обгорели?!.. Про тюремные порядки ты и без меня слышал, там законы такие, что не пригнешь голову — снесут. Вот так в первый раз в жизни я и поклонился, блатарям, что на нарах в камере сидели и следователю, что в кабинете на моих глазах секретаршу лапал. Не убивайте, мол, меня, братцы, жить я очень хочу… Ты только правильно пойми меня, Витьк, я никого не предал, на брюхе не перед кем не ползал, но вот тут, — старик ткнул себя в грудь, — тут, у меня что-то сломалось и не как-нибудь, а с хрустом. Себя я жалеть начал и особенно после того, как блатные на моих глазах какого-то парнишку кончили. Не угодил он им чем-то, вот они его ножом и пырнули. Но сколько бы я не убеждал следователя, сколько не просил, получил я свой «червонец». А если бы не смерть Кормильца в пятьдесят третьем отсидел бы я тот срок от звонка до звонка…

Витька нетерпеливо заерзал на стуле.

— Дядь Коль, так это все еще когда было? Сталин — дело прошлое, а корейцы без нас разберутся. Плюнь ты и забудь все свои страхи!

Старик тяжело вздохнул.

— А ты думаешь, я иначе поступил, когда освободился? Женился, дом вот это построил. На работу мастером в ремесленное училище пошел… — старик посветлел лицом. — С детьми-то всегда весело… Хотя и не просто совсем. Слышь, Витьк, потом пацаны, ученики мои, дознались все-таки где и как мне лицо обожгло. И знаешь, шутку такую, идолята, удумали? Кто-нибудь на уроке возьмет, значит, да и крикнет: «Глухо как в танке!..» И веришь — нет, Витек, вокруг меня словно все разом вдруг вспыхнет: огонь, дым и стены уже не стены, а танковая броня. Я кричу: «Вовка, Вовка!..» и как слепой по стене руками шарю — люк ищу. Задыхаюсь, рубаху на себе рву, а пацанам смешно…

— Ты бы их, стервецов, за уши.

— Толку-то?.. Это же дети. Ушел я оттуда.

Старик замолчал.

— Ну, так чего же ты все-таки боишься? — спросил Витька — Войны, что ли?

— Нет, не войны. Повоевал и посидел чуток ни за что — это ладно. В Афганистане тоже кое-кто не в тут сторону в атаку ходил. Но потом садануло меня, как подраненную утку, из второго ствола…

— Тетя Люба?.. — тихо спросил Витька.

— Она… Жил я, Витька, со своей женой душа в душу и жизнь казалась нам радостной и светлой как праздник. Трудно, конечно, было, но ведь если счастье только деньгами мерить, вряд ли и миллионер себя счастливым почувствует. Короче говоря, решили мы с Любой пристройку у дому сделать. Пошла и она на работу на авиационный завод, что бы лишнюю копейку принести. Ну и вот, значит… Люба часто во вторую смену работала. Я ее всегда встречал после смены. Наш-то поселок — городская окраина… А в то время он совсем глухим местом был: ни милиции тебе, ни телефонов, лишь одни фонари на столбах да и то кое-где. Как-то раз отпросилась Люба с работы пораньше — Светка у нас приболела. Я не знал об этом, иначе не было бы беды. Короче говоря, по дороге домой пристали к Любаше двое из местной шпаны: Федька Лом, который уже год как в бегах числился, и брат его двоюродный Серый. Люба и крикнуть не успела, как они по голове ее ударили. Время хоть и позднее было, но недалеко ребятишки в прятки играли. Один из них и прибежал ко мне домой. Заметить пацан успел, куда та шпана Любу потащила… Он и показал мне тот сарай, в котором мать Лома его от милиции прятала. Дверь я с ходу вышиб, хлипкая она была, дверь-то… Смотрю, керосиновая лампа на столе горит, а в углу, на кровати, Лом и Серый платье с Любаши рвут. Драка у нас страшная получилось, до смерти, но тогда, признаться, я только рад этому был. Решил про себя, что-либо они из этого сарая живыми выйдут, либо я. Серого я сразу кирпичом, который на улице подобать успел, по голове сильно задел… Он только взвизгнул по-собачьи и в угол отлетел. Федька Лом нож достал, но не помог ему нож… Даже если бы и ударил он меня им, все равно я до его глотки добраться успел. Мужик я тогда неслабый был, да и года твои, не старше. Скоро подмял я под себя Лома. Бил я его страшно, так, что под кулаками хрустело… За это время Серый в себя прийти успел и тем кирпичом, что я бросил — меня по голове. Помутилось у меня все перед глазами, но сознания все ж таки не потерял. Злость не дала. Серый мужиком хлипким оказался, так что и он скоро рядом со своим дружком на пол прилег. А мне кровь глаза застилает, чувствую я, еще чуть-чуть и все — рухну. Взял я Любашу на руки, — слишком сильно ее ударили сволочи, видно не рассчитали спьяну, и — вон из сарая. Шагов десять прошел, упал… Слышу, жена шепчет: «Коля, ты дочку нашу не бросай!.. Не бросай!» Дальше — все, темнота… Когда в себя пришел, смотрю, а сарай уже во всю полыхает. Не поджигал я его, Витька!.. И знаешь… До сих пор мне кажется, что когда я Любашу из сарая выносил, она и сшибла рукой, той, что у нее на отлете была, на пол керосиновую лампу. Сама своих убийц казнила. Потом Лешкин отец с братьями прибежал. Увели они меня и Любашу унесли. Мертвую уже унесли…

Старик замолчал и с силой потер лицо руками. Витька молча курил, сосредоточенно рассматривая стол.

— На следующий день, — продолжил Петрович. — Обнаружила милиция на месте пожарища два обгоревших трупа. Эксперты определили, что еще живыми эти подонки сгорели, но следствия считай что и не было. Один, мол, беглый бандит, другой ничем не лучше его, так может быть они друг с другом что-нибудь не поделили?.. Хотел я в милицию пойти, но отговорил меня Лешкин отец с братьями. То, что ты жену защищал, сказали, это понятно. Но за то, что ты сарай с еще живыми бандитами спалил, за это тебе присудят лет пять, не меньше, а обратного, мол, тебе доказать не удастся. Ну, а лагерной баланды я уже попробовал и хорошо знал, чем она пахнет. Да и дочка… Ее-то куда денешь? Вот так и вышло, Витька, что я свою Любу вроде как украдкой спасал — во второй раз пришлось мне пригнуть свою головушку. Тошно мне было, ох, как тошно! Но куда же, спрашивается, денешься, если деться некуда? Болел душой я после смерти Любаши долго, года два, не меньше. Мир темным мне казался и если бы не дочь, как знать, может и наложил бы я на себя руки. Врач сказал мне, что, мол, выход своим эмоциям давать нужно, не копить их, как червяков в банке перед рыбалкой. А о каком таком выходе говорить можно, если я жить привык крадучись? Любу мою и то по вранью похоронили: с лестницы, мол, она упала, а соседи подтвердили. Вот с тех пор и живу я, Витька, вроде как наполовину: одна половина здесь, а вторая там, в прошлом вместе со всей темнотой, что на мою долю выпала. Потому и поселился во мне страх. Пустоту он любит и ведет себя в ней не иначе как по-хозяйски…

Витька скомкал сигарету, встал и подошел к окну. Скрипнула форточка. Подставив лицо потоку прохладного и свежего воздуха, Витька глубоко и шумно вздохнул.

Пауза была длинной и тяжелой.

— Давай спать ложиться, — глухо попросил Петрович. — Пора уже…

В спальне Витька, не раздеваясь, упал лицом в подушку. Сон не пришел ни через пять минут, ни через десять, ни через полчаса. Было слышно, как за дверью ворочается на диване Петрович.

Витька лег на спину и посмотрел в потолок. На белом скользили неясные, ночные тени. Витька закрыл глаза и громко сказал:

— Черт!..

— Ты что ругаешься? — окликнул Витьку Петрович.

— Злюсь!

— Дурак. Спи лучше.

— Не могу!.. — Витька открыл глаза и снова посмотрел на белый потолок. Игра теней чем-то напоминала ночную, снежную пургу.

Читать свои стихи Витька начал как всегда неожиданно, в том числе и для самого себя:

За что дана нам яростная грусть О том, что есть жар-птица за морями? Я в сани белые сажусь Занузданные пьяными чертями. Увидеть раз И умереть — не грех, Что может быть безудержней охоты? И я лечу под сумасшедший смех, Под неумолчный, чертенячий хохот. Прости жена, Прости, что я не смог В который раз сдержать своей печали, За то, что на иконе плачет Бог, За то, что снова сел я в эти сани. Прости мне мама то, что я седой, Почти как ты И в снежной круговерти, Лечу как в бездну за своей мечтой Навстречу то ли счастью, То ли смерти… Земля дрожит и на дыбы встает, В лицо то снег, то шерсть с чертей клоками, Под плетью извернулся левый черт И вырвал вожжи желтыми зубами. Теперь мне вожжи — мой нательный крест, Шнурок суровый сердце рвет на части Да судоржный, крестоподобный жест Кривит ухмылкой хрипнущие пасти. Ты — поле русское!.. Мне слышится набат, Гул конницы, звон сумасшедшей схватки… Смотри!.. За брата умирает брат И рубятся друг с другом братья. Спаси и сохрани… Согрей!.. Согрей, смерть, путника в безмерной этой дали, Как ты когда-то русские полки Здесь русской кровью щедро согревала…

Голос племянника трагически дрогнул.

«Придумает же!.. — улыбаясь, подумал про себя старик. — И главное, сам-то переживает… Чудно, одним словом».

Прости мне Бог… Мне водка горло жжет, А сердце рвет безудержность печали: Слабеет тот, что справа черт, А два других вдруг сразу захромали… И оборвался вдруг чертячий хрип и вой, Как скошенные — разом — пали черти, Какая еще бездна предо мной!.. Но стали сани тихим шагом смерти. Один… Один! Какая тишина, И мертвый скрип и скрежет под ногами… Мне холодно… Мне холодно! И я, Я плачу над подохшими чертями. Где ты жар-птица? Что ты и зачем Зовешь меня? Из этой снежной дали Мне не уйти. Ведь нет таких коней, Что б до тебя хоть раз, но долетали. Иду домой… Что б было веселей Поет пурга мне в снежной круговерти. Да ну их к бесу, этих жар-курей, Мне просто жаль, что сдохли мои черти…

Петрович шумно вздохнул.

— Все-таки и на самом деле чудной ты, Витька. Трудно тебя понять.

Витька улыбнулся.

— А зачем меня понимать? Не надо.

— Это почему?

— А потому что, дядь Коль, так интереснее.