… Середина 90-х.

Пустой фургон, как разбитая арба, подрыгивал на каждом ухабе и угрожал вот-вот развалиться. Содержимое его ржавого брюха перекатывалось от стенки к стенке, билось и многократно увеличивало вероятность этого развала. Но фургон держался.

Максим очнулся первым. Глубокий ухаб, а, может, пригорок, отрыжкой отозвался в автомобильной рессоре и эхом отозвался в его изможденном теле. Мальчик вздрогнул, непроизвольно вскрикнул и открыл глаза. Вокруг было темно. Если бы не щели и мелкие дыры, пропускавшие свет, увидеть что-то вовсе было нереально. А так, кое-что было заметно. И главное, он увидел Пашку. Тело друга находилось напротив, у противоположной стены. Мальчик лежал лицом вниз. Жив он был или нет — Максим не знал. Он и сам не был уверен, что жив — тело болело так, что, казалось, лучше умереть. Он пошевелил пальцами, они шевелились. Согнул в коленях ногу, потом другую — все работало. Но встать не получалось. Нашпигованное, словно тысячью иголок, тело болело и разрывалось на части. Он медленно привстал, поднял голову, но очередная колдобина заставила грохнуться вниз. Стараясь упасть ближе к Пашке, Максим провернулся и больно стукнулся плечом о стенку. Сил на крик уже не было. Он откинулся на спину и затих. Отняв силы, боль забирала и сознание.

Когда он пришел в себя, они все еще ехали. Губы выпустили хрип: «Пашка». Потом еще: «Паш». Приятель не отзывался. Вытянув до упора руку, Максим нащупал лицо, ноздри, сжал. Несколько секунд Пашка не реагировал, потом заворочался, будто просыпаясь, и отдернул его руку.

— А-а…

— Паш, ты — живой?!

Пашка открыл рот, а затем и глаза.

— А-а-а! Су-у-ки!

Как раненый медвежонок, он замычал и ударил пустоту.

— Паш, да заткнись ты! Чего орешь?

Но Пашка не слышал — ревел и сучил ногами. Максим сложил пальцы в кулак и легко ткнул друга в нос. Тычок вышел не сильным, но действенным. Пашка замолк, схватился за нос и повернулся к Максиму.

— Кто здесь?

— Я!

— Макс, ты что ли?

— Я. Я!

— Ты чего?

— А ты чего?! Что орешь?! Меня вон тоже отмесили и, ничего — молчу.

Пашка огляделся и попробовал приподняться, но сделать это было непросто.

— Бля-я-я! Кажись, все кости переломали.

— Не хнычь, в больничке соберут. Лафа с собой?

— Не знаю.… Сейчас посмотрю.

С трудом, перевернувшись на спину, Пашка сунул руку в карман. Секунды поисков казались вечностью.

— Есть!

Пашка вытащил клей и слабо помахал им в воздухе.

— А пакет?

— Пакет у Пыхи остался.

— О, бля — попадалово.

— Ладно. И так сойдет.

Открутив крышку, Пашка сунул тюбик в ноздрю. Клей, как шилом, резко кольнул сознание. Будто растворяя в своем яде адскую боль, приятно дурманил и расслаблял. Лицо Пашки — изможденное, грязное, избитое приобретало умиротворенность. Максим этого не видел, лежал на спине и ждал свою порцию кайфа.

— Мне дай.

— Погоди, еще разок.

— Хорош. Что ты тянешь?! У меня все ребра гудят, сломали конкретно, а ты тягу дыбануть не даешь!

Максим дотянулся пальцами до тюбика и дернул на себя. Быстро сунул его в нос и с силой втянул пронизывающий запах. У-ух! С пакетом, конечно, было шикарнее. Но и без того дурман, щекоча ноздри, побеждал боль. Будто склеивалась вонючими ароматами, она отступала, уходила на второй план. Мальчик прислонил голову к стенке и закрыл глаза. Кайф!

Фургон опять тряхануло так, что загремели все кости, но теперь ему было все равно. Боли почти не было, тупым эхом отдаваясь где-то внутри, она больше не беспокоила. Зато темнота ржавого саркофага неожиданно окрасилась в яркие краски.

— Паш, ты это… извини.

— Чего — извини?

— Да, я ж, вроде, как вас подставил. Сам влетел и, вам перепало.

— Да ладно. Проехали.

— Будешь еще? — Максим протянул клей.

— Давай.

Тюбик опять поменял хозяина, но качеству не изменил: царапал и пьянил.

— Ты чего-нибудь помнишь? — Пашка немного оживился. — Как мы тут оказались?

— Не знаю. Везут куда-то.

— Я немного помню. Вроде, за нас мужик какой-то заступился. Он на машине был — наверное, подобрал.

— С чего ты взял?!

— Да он этим уродам втюхивал, что в приют какой-то продукты возит. Ну, и нас, типа, туда.

— Ни фига себе — попадалово, — слова у Максима выходили медленные, растянутые. — Не-е, в приют нам нельзя. Оттуда опять в детдом отправят… а я… не хочу.

— Думаешь, я хочу? Хотя, до весны можно было бы прокантоваться. Жратва все-таки и спишь не в колодце, где говно всякое.

— Не понял?! — Максим повернулся к другу. — Ты что, меня одного.… Отвалить хочешь?!

— Не отвалить, а просто говорю, что лучше бы нам до весны подождать, пока теплее не станет. Тут всего-то пару месяцев. Тогда и лыжи замастырим.

— Ну, ты и гад! А я-то думал…

— Что ты думал?!

— Думал, что…

— Что?! — Пашка сорвался на крик. — Что я должен сдохнуть от таких вот «гостинцев»?! Ну уж на хуй, спасибо. Я сейчас вот ногу вообще не чувствую. Понял?! Как я побегу?!

— Эту что-ли?

Максим резко ударил его дрруга по ноге. Расчет был прост: если врет, то вскрикнет. Пашка дернулся, но не произнес ни звука.

— Ты чего, офигел?!

— Чего, в натуре, не чувствуешь?

— А ты думал — гоню, да?!

— Да, мало ли… Ладно, извини. Если так, я один. — Максим дотронулся до его плеча. — Паш, ты не обижайся. Я не со зла. Стремно просто в одного валить.

Пашка обиженно молчал.

— А Пыха где?

— Хрен его знает. Я когда увидел, что ты под раздачу попал — сказал, что вытаскивать тебя надо. А он, как всегда, обосрался. Чуть в морду ему не дал: палку в зубы и вперед. Только хер ли толку?! Меня замесили, а Пыха — ссыкун, съебался.

— Во гад.

— А! — отмахнулся Пашка. — Встречу, вломлю по полной. Черт конявый!

— Осталось только встретить. — Максим усмехнулся. — Кажись, приехали куда-то.

Машину, действительно, больше не трясло. Водитель сбавил скорость, а через минуту и вовсе, фургон замер. Пашка коснулся ладони друга.

— Чего ты?

— Я это… передумал. Я с тобой… побегу.

— А нога?!

— Ничего. Доковыляю как-нибудь. Онемела, но двигается.

— Тогда это… как двери откроют, сразу и рванем. Напролом. Понял?!

— Ага. Еще нюхну и вообще, как зверь стану. Всех порву!

* * *

Но зверем Пашка не был. Во всяком случае — родился он человеком. Только там, где правят звериные нравы. Как и многие обитатели детского дома, родителей своих мальчик никогда не видел. Хотя еще неизвестно, что было лучше: не иметь их вовсе или иметь в качестве таковых законченных алкоголиков или наркоманов. Наглядных примеров про подобных мам и пап в детдоме было пруд пруди.

У Пашки родителей не было вовсе. Зачатый по пьянке, этот ребенок изначально не был никому нужен. Более того своим появлением грозил отравить жизнь другого человека.

Пятнадцатилетняя девочка — Света Лагутина, в чреве которой и проросло мужское семя, понятия не имела, что и как делать со своим ежедневно растущим животом. Да и кто отец ее плода, (а о том, чтобы назвать существо внутри себя — малышом, она и не думала) девушка имела смутное представление. Впрочем, начиналось все довольно интересно. Теплым осенним вечером учащаяся швейного профтехучилища Лагутина встретила на улице одногруппницу Ирку Шевцову. Слово за слово, обычный девичий треп — праздное бахвальство.

— Светка, я в среду с та-а-акими парнями познакомилась. Отпад, ваще! На тачке! Прикидываешь?! Мне там один, симпатичный такой, Юрик звать, телефон оставил. Позвоним?!

Светка была не против, хоть какое-то развлечение.

— Давай.

Воодушевление подруги явно наигранное, с выгодой для себя и для разогрева интереса самой Светки, возымело эффект.

Домой Ирку, действительно, привезли на машине — в третьем часу ночи и пьяную в хлам. А перед этим «та-а-акие парни» на отцовской «шестерке» возили ее любоваться ночными красотами ближайшей лесополосы. Там же и совокуплялись с пьяной дурехой на фоне луны и бутылки дешевого портвейна. От групповухи Ирка была не в восторге, но контакт с парнями терять не хотела. Также, как и не хотела совокупляться поочередно с двумя. Не в физиологическом, с этим-то у Ирки было все в порядке, а в чисто моральном аспекте. «Потому, — как логично рассуждала девушка, — в следующий раз к двоим может присоединиться третий, пятый, десятый. А тогда и физиологии, и репутации придет конец». Исправить ситуацию, по мнению Ирки, должно было знакомство Светки с одним из парней. И тогда все должно было встать на места: Ирка с Юриком, Светка с Толиком.

Позвонив приятелям, Ирка с ходу сообщила им о возможности вливания в коллектив новенькой. Парни были не против, продиктовали адрес и обещали ждать. В квартире, явно съемной, их встретили пятеро кавалеров и три бутылки водки. Литровых. Для прибывших сначала сделали скидку: кто-то сбегал за пивом. Но пиво быстро кончилось, а водка осталась. Что было потом, Светка не помнила. Утром она проснулась с ощущением головной, и не только, боли и ужаснулась. Зажатая меж двух храпящих парней, девушка с удивлением ощутила, что из одежды на ней остатки капроновых колготок, резинка для волос и серебряные сережки. Превозмогая боль во всех отверстиях, она выбралась из кровати и, с трудом отыскав одежду, удрала из квартиры, как грешник из преисподни. Но грехи ее не отпустили…

Вопрос, мучивший ее весь следующий день — «как это могло случиться?!» долгое время не имел ответа. До тех пор, пока через день домашней лежки она не позвонила подруге.

— Так ты ж сама захотела с ними остаться, — отрезала Ирка. — А я не при делах. Да и вообще, не думала я, что ты такая сука — с парнем моим переспишь!

Спросить что-то еще Светка не успела, в трубке раздались гудки. Она медленно опустила трубку и заревела. Навзрыд. В училище теперь дорога была заказана.

Спустя два месяца, когда ночной кошмар стал понемногу забываться, Светка с ужасом стала подозревать, что причиной задержки менструации являлась не простуда и не стресс. По утрам содержимое желудка просилось наружу и, худшие подозрения стали сбываться. Беременность! Это слово в одночасье стало синонимом кошмара.

Говорить родителям о «киндер-сюрпризе» было страшно. Она даже не хотела думать, что будет с ней потом. Расспросив подруг, знающих о гинекологии примерно столько же, сколько дворник Джумшуд об устройстве атомного реактора, Светка последовала их советам. Сначала она старалась не пить воды, так как, по мнению подруг, плод мог умереть от обезвоживания и превратиться в выкидыш. Но пить хотелось ужасно и, Светка не выдержала. Потом кто-то подсказал ей другой рецепт: стакан водки натощак и горячая донельзя ванна. Но от стакана водки ее стошнило прямо в ванной и, эксперимент опять сорвался. Все это происходило на фоне многочисленных попыток затянуть, ужать, сдавить увеличивавшийся с каждым днем, живот. Но ничего не выходило: живот рос и что-то в нем стало понемногу шевелиться.

Гинеколог, к которому Светку привезли шокированные родители, был категоричен.

— Да вы что — какой аборт, седьмой месяц! Может сама концы отдать. Искусственные роды. А за ребенка вы не переживайте. Если и живой окажется, то долго не протянет…

Килограммовый младенец даже не плакал. Акушерка шлепнула его по попе, но он молчал. Действуя по инструкции, ребенка поместили в инкубационный бокс, а юная мамаша, написала отказную в пользу государства. Так. На всякий случай. В то, что малыш выкарабкается, не верил никто.

* * *

Но он выжил. Бледный, крохотный, с непропорционально большой головой малыш не умер ни в этот, ни в последующие дни. Он дышал, ел и рос. Через месяц врачам окончательно стало ясно: назло всему, ребенок будет жить.

Выждав положенный срок, отказника отправили в Дом малютки. Уже там странному существу, напоминавшему большой головой гуманоида, дали вполне земное имя — Павлик. Видимо, по аналогии с другим отказником, нареченным Петей. Но Петя, имевший куда более приятную внешность, уже через месяц нашел приемных родителей. А Пашка, напоминавший остриженный от колючек кактус, взгляды потенциальных усыновителей почему-то не прельщал. Не дождавшись желающих, мальчика перевели в обычный детский дом, где выяснилось, что внешняя неприглядность — не единственный его недостаток.

О детской жестокости написано сотни педагогических трудов, объяснены десятки психологических особенностей и получены массы премий и наград. Но маленький Пашка на свою беду с трудами психологов знаком не был. Впрочем, как и педагоги в его детдоме. Зато стальную хватку этой самой жестокости он прочувствовал на все сто.

На первой же помывке старшие пацаны обратили внимание на половой орган новичка. Точнее на то, что было под ним. Вследствие врожденной патологии, у Пашки было неопущение яичек. Пустяковый недостаток, легко устранимый хирургическим путем, для мальчика стал признаком ущербности. Пацаны тут же прозвали его кастратом и, изменить в этом ничего уже было нельзя. Тем паче, лечить его никто не собирался, зато калечить душу — охотников было, хоть отбавляй. В совокупности с неприглядной внешностью дефект превратил Пашку в объект всеобщих насмешек. Эффект вороньей стаи, заклевывающая белого сородича, присущ детям гораздо больше, чем самим воронам. Пашке оставалось только терпеть.

Первый раз он «смазал лыжи» в шесть лет. На прогулке пролез в расшатавшуюся штакетину и был таков. Правда, через пять минут залез обратно. За забором был чужой мир, а здесь хоть и злобный, но все-таки свой. Да и лазейка в другую жизнь могла подождать. Через два дня, наворовав из столовой хлеба, он повторил попытку. Отодвинув штакетину, пролез и уже не вернулся ни через пять, ни через пятьдесят минут. Хватились его только в обед, во время пересчета. Тогда, когда детдомовский «кактус», уехав на трамвае в другой конец города, с интересом изучал содержимое помойки.

Переночевав на чердаке жилого дома, Пашка замерз, а утром выяснилось, что и проголодался, и уже не желал никуда бежать. Мальчику захотелось привычно похлебать дрянного борща в столовой, заесть его «бумажной» котлетой и поспать на пыльном, но все-таки матрасе. Увидев первого попавшегося милиционера, Пашка подошел к нему, пустил слезу и запричитал.

— Дяденька милиционер, я потерялся. Отведите меня, пожалуйста, домой.

После этого на волю Пашку не тянуло больше года. Но ощущение свободы, оставшееся за забором, из памяти уже было не стереть. Следующий побег случился через пятнадцать месяцев. Но здесь ему не повезло. Через два часа, на остановке его схватила суровая тетка в милицейском кителе и отвела в отдел. Оттуда беглеца вернули в детдом.

Конечно, потом был опять побег. И опять…

Бегал Пашка, как и все делал в этой жизни, один. Брать кого-то еще, не считал нужным. Во-первых, не доверял. Он никому не доверял. Потому как, когда над ним смеялись, смеялись все и, никто не вставал на его защиту. Соответственно, посвятив любого в свои планы, он рисковал нарваться на усмешки и тем самым обречь себя на провал. Во-вторых, уже на воле напарник мог спутать весь план побега, решив вернуться. А в-третьих, прокормиться и затеряться, не привлекая к себе внимания, в одиночку было куда проще.

В десять лет Пашка уже знал об окружающем мире гораздо больше, чем его «полноценные» одноклассники. Считая его, мягко выражаясь, убогим, они продолжали уничтожать «кактуса». И он платил им той же монетой: замыкался, истерил, а иногда, доведенный до отчаянья, махал кулаками. Замкнутого воспитанника, даже учителя считали тихим психом, бредившим манией свободы. Тем удивительнее выглядел случай, произошедший с Пашкой после возвращения из очередного побега.

В начале учебного года в детдоме появилась немолодая учительница музыки, Нина Вениаминовна. При приеме на работу, Нина рассказала, что ранее преподавала в музыкальной консерватории в столице одной из азиатских республик. А потом была вынуждена уехать. Почему?! Нина помолчала, думая с чего начать, а потом тихо расплакалась. Директор больше ничего не спрашивал, молча подписал заявление о приеме и протянул платок.

Крах Союза в 91-м обернулся крахом и в миллионах семей, оказавшихся ни с того, ни с сего за границей. Коллеги по работе и ученики из числа местных в одночасье перестали узнавать ее на улице, не здоровались, а то и вовсе кричали вслед: «Уезжайте в свою Россию! Оккупанты! Нечего вам здесь делать!» Некоторое время Нина терпела и крепилась, искренне полагая, что тяжелые времена когда-нибудь пройдут и, все встанет на свои места. Но когда, ее 15-летняя дочь явилась домой в слезах и рассказала, что ее изнасиловал одноклассник, терпение кончилось. Кончилось еще и потому, что «подвиг» насильника мог легко повторить и другой, и третий, и десятый. И ничего им за это не было бы, потому что, жертва была русской, а в милиции и прокуратуре теперь тоже считали, что русским пора уезжать. И Нина, оставив квартиру, работу и все остальное, уехала к двоюродной сестре на Волгу, в Богом забытый городок. И теперь вот, консерваторский преподаватель высшей категории просился на место учителя музыки. Директор представил новенькую коллективу.

Однако и на новом месте щепетильную Нину ждало нелегкое испытание. Жестокими нравами и равнодушием коллег детский дом поразил интеллигентную женщину. Шокировал почти также, как плевок в спину от бывшего ученика. Пытаясь что-то изменить, она решила организовать хор. Детский хор. При этом, совершенно не настаивая на оплате дополнительных часов. Да если бы и настаивала, вряд ли что-то вышло: ставки хоровика в детдоме не было. Но о деньгах Нина не заикалась.

Отбор хористов музыкантша решила провести согласно общепринятых критериев: голос-слух. Дети, впрочем, особой тяги к пению не испытывали. Мальчишки из Пашкиного класса и вовсе петь не хотели, гнусавили и хихикали, а делать хор исключительно девичьим Нина не могла. Ситуацию исправил физкультурник. Гаркнув командным басом, он заставил сорванцев притихнуть, и уж после стал вызвать их по фамилиям. Мальчишки поочередно выводили: «В ополе березка стояла…». Получалось не у всех. Музыкантша стучала ногой, цокала, подпевала, но взбалмошных детей было не успокоить. Приходилось вмешиваться физкультурнику.

* * *

Последним на прослушку был Пашка. Его и вовсе хотели не слушать, уже и звонок с урока прозвенел, но у Нины был недокомплект. Для очистки совести, она вызвала кактуса и попросила.

— Павел, ты можешь спеть строку, которую до тебя пели ребята?

Не говоря ни слова, Пашка открыл рот и пропел: «В ополе березка стояла…». После чего настала очередь открыть рот Нине. На этот раз от удивления. Голос детдомовца до боли походил на вокал Робертино Лоретти.

— А ну, еще! — Нина не верила своим ушам. — Спой что-нибудь еще, что знаешь.

Пашка запел: «В лесу родилась елочка». Но до конца не допел, в остриженную голову полетела скомканная бумажка. Класс давал понять: «Еще на минуту задержишь, получишь темную!» Пашка смолк и опустил глаза в пол.

— Паша, ну?! Что же ты замолчал?! Давай еще!

Но Паша стоял, как истукан, и молчал. Нина умоляюще взглянула на физкультурника. Тот все понял.

— Лагутин, тебе сказали петь — значит, пой! Что еще за молчанка?

Но будущая темная была куда страшнее грозных рыков физкультурника. Пашка не издавал ни звука. Преподаватель посмотрел на пацанов, вздохнул и наклонился к Нине.

— Я, кажется, понял. Этих, — он мотнул головой на класс, — надо отпустить. А его — оставить. Тогда запоет.

— Конечно, Петр Сергеевич. Конечно.

Физкультурник увел класс, а Пашка остался…

На начальную подготовку самородка у музыкантши ушло три месяца. К удивлению директора, считавшего Пашку законченным дегенератом, он стал первым солистом хора. Выиграв районный, а после и областной конкурс художественной самодеятельности, Пашка, как одаренный вокалист должен был отправиться в Москву. На всероссийский конкурс воспитанников детских домов. Нина, придавленная последними невзгодами, воспряла, Пащкин талант возродил в ней тягу к жизни. А сам Пашка, в процессе подъема к музыкальному Олимпу с удивлением открыл новые, доселе неизвестные ему, ощущения. Впервые за свою жизнь он ощутил себя особенным. Но не, как всегда — со знаком минус, а особенным по-настоящему. Преподавательница музыки уже рисовала в его, да и в своем, воображении новые горизонты: Москва, сцена, консерватория. Пашка слушал и слепо верил. Верил в себя, в прекрасное светлое будущее, а, прежде всего — в педагога.

Но жизнь расставила собственные коррективы. Вызвав Нину в кабинет, директор сожалеюще вздохнул и развел руками: «Денег на поездку у детского дома нет». Опешив, она даже не нашлась, что возразить, только опустила взгляд и вышла.

На следующий день Нина отправилась в администрацию района, выбивать средства на конкурс. Но и там ее ждало разочарование — денег не нашлось. Взволнованная и расстроенная, она села на лавку неподалеку и только здесь ощутила сильную боль в груди. Сердце сжималось в камень, а разжиматься никак не хотело. Нина хотела отсидеться, потом позвать на помощь, но из открытого рта не вылетало ни звука. Ее нашли через два часа. Дворник, подметавший аллею, поначалу принял Нину за спящую, но на его сердитые рыки соня не реагировала. Он даже ткнул ее в ногу жесткой метлой, но нога не поддалась. Будто и не нога вовсе, а деревянный костыль. Дворник недовольно поднял глаза и с ужасом догадался, что женщина не спит, а покоится.

Весть о кончине любимой учительницы Пашку потрясла больше, чем новость об отмене поездки. Никак не мог он предположить, что белая полоса, которую он ждал всю жизнь, кончится так внезапно и быстро. На похоронах «кактус» рыдал, будто не учительницу хоронил, а родную мать. Дочь Нины и та убивалась не так сильно, как этот некрасивый чужой мальчик. Понять, что ближе покойной у Пашки никого не было, окружающие не могли.

Через месяц, оправившись от шока, Пашка решил, что теперь-то в детском доме его уж точно ничего не держит. И задумал опять дать деру. Как всегда, окончательно и бесповоротно. Да и одноклассники порядком его уже достали. Услышав пронзительно чистый и высокий вокал, они нашли этому совершенно идиотское объяснение: «Яиц у него нет, вот и голосит, как баба. Кастрированный потому что». Девчонки от такой версии ухахатывались, а пацаны и вовсе — приравняли его к девчонкам. Решение было, как всегда одно — бежать! Бежать, как можно быстрее и дальше. Сдерживало только то, что на улице близилась зима и, а в холода бегать не очень-то легко. Мероприятие нужно было отложить. Но ждать уже не было сил. Пашка решил, что готов вытерпеть и голод, и холод — лишь бы подальше отсюда. А больше его прельщала мысль — попасть-таки на конкурс. Главное, как он наивно полагал, добраться до Москвы, а уж там он непременно отыщет, где его проводят.

За день до запланированного исчезновения в коридоре к нему подошел незнакомый пацан. Впрочем, Пашка видел его много раз, тот учился на класс младше. Пристально глядя в глаза, пацан ухватил его за рукав: «Слышь, погоди».

— Чего тебе? — Пашка грубо обрубил кисть.

— Ты когда когти рвать собрался?

«Кактус» сглотнул ком и насторожился.

— С чего ты взял, что я собрался?

— Да не с чего. Просто пацаны сказали, что ты каждую весну срываешься. Я вот тоже сбежать хочу. Только пораньше — до весны долго ждать.

— Ну, а чего не валишь?!

— Напарник нужен.

— Чего, ссышь один?!

— Нет. Могу и один. Но с напарником веселее.

Пашка задумался: «А, может, и впрямь, с напарником веселее?!». И, прощупывая почву, уточнил.

— И куда собрался?

Пацан посмотрел по сторонам, сощурился и шепотом ответил.

— Ты это… Никому.

— Зуб даю.

— На зону, к матери хочу рвануть. Говорят, там детям разрешают селиться рядом с матерями.

— Думаешь, получится?

— Не знаю. Должно.

— А чего ко мне подошел?

— Я вот подумал: раз тебе все равно, куда бежать, может, вместе рванем?!

— Мне не все равно.

— А куда ты хочешь?

Пашка помолчал, оценивая, стоит ли говорить, но пацан почему-то внушал ему доверие.

— В Москву!

— Так и мне почти туда же! — обрадовался тот. — Так что — по пути. Ну чего, согласен?

— Не знаю.

Через неделю, спустившись по простыне из окна туалета, Пашка и его подельник по имени Максим оставили родной детдом и засеменили в сторону автотрассы. До женской колонии, адрес которой был написан у Максима на конверте, они планировал добраться дня за три. Правда, только из Москвы. Почему с Урала в сибирскую зону нужно было ехать исключительно через столицу, было непонятно. Но пацаны считали именно так.

* * *

В отличие от Пашки мать свою Максим не только видел, но и иногда получал от нее письма. В посланиях, написанных мелким почерком, заключенная колонии общего режима Ковалева писала, что, если повезет и, ее амнистируют, она сразу приедет в детский дом и заберет его. Мальчик надеялся, ждал и верил, а сложное слово — амнистия стало для него синонимом будущего семейного счастья. Но сроки амнистии, про которую писала мать, прошли, а за ним никто не приезжал. И даже писем, вот уже полгода, как не было. Что думать — Максим не знал. В недоумении, почему мать больше не пишет ему, он решил найти ее. Сам! Ведь ему уже было десять — достаточно, чтобы принимать решения. Немного смущало только, что он стал забывать, как она выглядит. Последний раз они виделись, когда ему было пять. Картинки из прошлого были темными, мутными и практически всегда крутились в декорациях тесного коридора их маленькой квартирки. А еще он помнил двор — небольшой, с корявыми деревьями в палисаднике и поломанными скамейками у подъезда. Один из сотен в их уральском городке. Здесь не было оперных театров, картинных галерей и литературных салонов, здесь были заводы и рабочие поселки вокруг. Город жил промышленной жизнью. Помимо мегаватт энергии и мегатонн угля заводы прожорливо требовали еще и тысячи рабочих рук — людских ресурсов. А потому, подавляющее большинство населения могло смело отнести себя к пролетариату — гегемону советского строя. Отсюда и сопутствующие рабочему классу явления: пьянки, семейные скандалы, драки с поножовщиной. Человек, отбывший тюремный срок, воспринимался здесь, как вполне нормальный советский гражданин. Он был «наш», до мозга костей — только чуть оступившимся. Ну, с кем не бывает?! Не то, что эти заумные «интилихенты» в очках. Да и народная поговорка «от тюрьмы и сумы не зарекайся» воспринималась здесь буквально. Народ пил, нищенствовал и регулярно попадал в «места не столь отдаленные». Вполне «нормальная» советская жизнь.

Владимир Ковалев и был из таких. Попав на малолетку в шестнадцать, к тридцати он уже досиживал третий срок. И все по одним и тем же статьям — «кража» и «грабеж». Только первая — хулиганка, а по фене — бакланка немного портила послужной список. Хотя и с ней Ковалев легко мог претендовать на карьерный рост. Разумеется, по воровской лестнице. Мог, но не стал.

Освободившись в тридцать два, Володя решил «завязать». Беспокойные 90-е были еще впереди, а тогда, в середине восьмидесятых, партия провозгласила курс на новую жизнь. И Ковалеву — взрослому мужику, не имевшему за душой ничего, кроме судимостей, вдруг стало не по себе. Вышел: ни кола, ни двора. Когда он сидел второй срок, мать умерла от инфаркта, квартира их отошла государству. Где был отец и был ли он вообще — Владимир не знал. Любимой женщиной, на подушке которой можно было голову преклонить, и той у Ковалева не было.

Начинать новую жизнь в тридцать два было непросто. Даже разнорабочим со справкой об освобождении брать не хотели. К тому же паспорт выдавали только после прописки. И наоборот — прописаться, не устроившись на работу, было нельзя. Получался замкнутый круг. Рассчитывать в таких обстоятельствах на возврат к нормальной жизни было сложно. Получив в очередном отделе кадров от ворот поворот, Ковалев чертыхнулся: «А, может, ну ее, к едрене фене, эту честную жизнь! Я ведь за два дня могу насшибать столько, сколько тут за месяц предлагают. Хоть опять на „дело“ выходи».

И он вышел. По мелочи, правда — лопатники подрезал у куркулей с портфелями да зазевавшихся в трамвае дамочек потрошил. Надо же было как-то выживать. Еще помогали кореша. Подкидывали денег на первое время, да смеялись от души, над его стремлением сменить масть с блатаря на товарища. Но он не унывал.

На квартире бывшего сокамерника Лехи Картавого Ковалев познакомился с девушкой. Молодой и, как ему показалось, необычайно обаятельной. Сам не понимая как — напросился в провожатые и долго мучился, что говорить по дороге. Не про зону же. Но девушка почти все время говорила сама. Улыбалась и зябко куталась в его пиджак, ночи-то в сентябре были уже холодные. К концу пути Володькин трезвеющий мозг затерзали сомнения: «А, может, вот она — моя судьба?! Идет рядом, лыбится, щебечет что-то. А я и не знаю. Упущу ее, а потом локти кусать буду». Но торопить события Ковалев не стал: робел немного, а потому просто шел рядом и слушал. К тому же, судя по повадкам, наглеющих кавалеров дама осадить умела. Причем, не беспомощным «простите-извините», а забористой феней. Это он еще на квартире у Картавого заметил. Даже звали ее не Катя или Екатерина, а по-простому — Катюха.

За час сбивчивого общения у них нашлись общие, не считая Картавого, знакомые и даже — интересы. Примитивные, но все же. Не избалованный женским вниманием, в ночной спутнице Владимир увидел ту, к ногам которой можно бросить весь мир. Он глупо улыбался, что-то говорил, невпопад и с матерком, но искренность и тепло, идущие из самой глубины его души, согревали девичье сердце.

В большой общаге, где жила штукатур-маляр жилконторы Екатерина Плотникова, вахтера не было. Да и не возможен он там был — вахтер. Все равно не выдержал бы беспокойных жителей, сбежал бы к черту на кулички. Поэтому препятствий для прохода в Катькину комнату не было никаких. Но приглашать, даже будучи подшофе, девушка не стала. На крылечке позволила обнять, чмокнула в небритую щеку (а он и в губы умудрился ткнуться) и, почувствовала на ягодице хваткую пятерню.

— Э! Ты чего, в натуре?!

— Хе.… - Володька торопливо убрал руку. — Да так просто, классная ты баба! Мне бы такую!

— Ладно. — Довольная, отвешенным комплиментом, Катюха улыбнулась. — Пошла я. Спать хочу.

Она развернулась и, неумело виляя налитыми бедрами, двинула в общагу.

— Ты в какой комнате живешь?! Я завтра зайду, можно?

— В 29-й. Только не поздно.

— Хорошо.

Володька был окрылен. Не понимая отчего, как пацан, стоял перед облупленной общагой и счастливо улыбался. Потом встрепенулся, побежал на другую сторону. Заметив, в каком окне погасла лампочка, неожиданно для себя решился. Не думал даже, а вот тебе на — загорелся в жопе свет и полез. Как тогда, в молодости, через форточку. Верхолазные навыки у него имелись, все остальное — порыв нежданный. Здесь всего-то — третий этаж. По балконам, выступам, а иногда и просто подтянувшись — минут пять ушло, не больше. Как Ковалев ступил на жестяной подоконник, Катюха не слышала. Спала уже. Через открытую форточку дотянулся до шпингалета и открыл фрамугу. Готово! Кошачьим прыжком спрыгнул на пол. В комнате было темно. Он огляделся — стол, стул, кровать. Катюха спала, укрывшись по плечи. Гость быстро разделся и… рисково ведь, нырнул под одеяло. Девушка не шевелилась. Он обнял. Робко, и все же. Сонная, она даже не сразу поняла, что произошло. А когда «въехала», не сильно удивилась.

— Вовка, ты что — совсем охренел?! Через дверь войти не мог?

— Так это… Дверь не нашел.

Через день Ковалев уже жил у нее на правах сожителя. Или гражданского мужа. А через месяц гражданский муж сам изъявил желание стать официальным. Молодые расписались.

С работой у него тоже кое-что стало получаться. Поговорив с начальником, Катюха добилась, чтобы Володьку приняли учеником сантехника. С грошовой, но все-таки честной зарплатой. Большего им пока и не надо было. Работа оказалась не сложной (для умелых рук вора сложного вообще ничего не было), а после, когда Ковалев освоился — весьма выгодной. Жильцы умели благодарить, а непонятливых он и сам подталкивал к благодарности. И было за что. Денежной компенсацией подлежали не должностные обязанности сантехника Ковалева, а его оперативность и внерабочее время. Поэтому наезды молодой жены: «Где ты, скотина, опять нажрался?», Владимир не без оснований парировал: «Право имею. Зарплату я тебе всю отдал».

День за днем жизнь новой ячейки общества принимала общепринятую для пролетарских слоев норму. Утром на работу, вечером — телевизор, по пятницам и выходным — гости и выпивка. Владимира такая житуха вполне устраивала, Катерина же другой и не знала. Все были вроде, как и довольны. За исключением одного момента. Тень на безоблачное семейное счастье накладывали дети. Точнее — их отсутствие. Ковалев жил с женой третий год, а долгожданная беременность все не наступала. Что-то здесь было не так.

* * *

Кого винить в том, что детей у них не было, Владимир, конечно же, догадывался. Естественно, Катьку. Редко, но подлые мыслишки, как жуки-короеды, начинали разъедать сознание: «Эта пройдоха, наверное, залетела с кем-то до меня, а потом аборт сделала. Вот и не может забеременеть». Потом давал назад: «Нет. Не могла она. А если б и было такое, обязательно по пьяной лавочке душу раскрыла». Но жуки-короеды не отступали, точили и разъедали семейное дерево. И Ковалев однажды не выдержал, выпустил их из себя. Рубанул и сразу замолк. Катюха — тоже: «Как он мог»?! Но в себя пришла быстро.

— А ну-ка повтори, что ты там в своей башке надумал?!

Решимости повторить у него не хватило. Он что-то пробормотал, вроде — «ладно, проехали» и поспешил выйти покурить. Но Катюха не проехала и не забыла. И без того, сомневавшаяся в собственном здоровье, она почувствовала себя оскорбленной. Может, у нее и есть проблемы «по женской», но аборта она не делала. А вот с Володькой, еще разобраться надо — какой заразой он переболел?!

Проверить, кто прав, а кто виноват — удалось быстрее, чем она могла подумать. Помог случай, нежданный и, для нее, почти шоковый.

В общаге, в другом конце коридора, крайнюю к туалету, комнату занимал художник их жилконторы — 57-летний дядя Миша. Талант живописца, в юности открывшийся в нем, со временем растворился в сорокаградусном растворе этилового спирта, а сам дядя Миша превратился в обыкновенного алкаша. Поэтому вместо нетленных шедевров современности он малевал агитационные плакаты и безбожно пил. Пил так, что никто его запои терпеть долго не мог. Вот и жена его, прожив с ним почти 25 лет, сдалась — подала на развод и добилась своего. Дядя Миша собрал вещи и поехал в общагу. Единственно, что связывало бывших супругов — взрослый сын Виктор. Но Виктор, тоже художник, давно уже жил в Москве и потому вниманием родителей не баловал. В редкие моменты, когда он все-таки приезжал, то, остановившись у матери, обязательно навещал и отца. И не только навещал. Наследственная тяга к алкоголю, пусть и не такая губительная, вынуждала Виктора удовлетворять ее. В родной город он за этим и приезжал: оторваться и бухнуть вволю, называя свой вояж поездкой за релаксом. Появляясь на пороге отцовской комнаты, столичный гость неизменно приносил с собой литр, а то и два, дефицитной в те времена, водки. Для разогрева.

Последний раз тоже не был исключением. Предвкушая будущую попойку, Виктор набил сумку банками с килькой, ливерной колбасой и буханкой хлеба. Жидкий дефицит — два литра «Столичной», переплатив почти вдвое, нашел у пронырливых таксистов. Довольный, с провизией двинул в общагу — на встречу с родителем.

Поднявшись по обгрызанным ступеням, Виктор зашел в темный коридор и поморщился. В нос ударил кислый запах разогреваемой еды, влажной штукатурки и засоренной канализации. Обшарпанную дверь батиной комнаты он помнил еще с прошлого раза — подошел и дважды постучал. Ответа не было. Странно — куда он мог подеваться?! Виктор рукой толкнул дверь и, она поддалась. В комнате, сквозь клубы табачного дыма он увидел двоих. Прислонившись головой к стене, батя сидел на табурете и надрывно храпел. На столе стояла почти допитая бутылка водки, корки хлеба и, полная окурков, пепельница. Поодаль, у раскрытой форточки курил темноволосый мужик. Он смотрел в окно, пускал кольцами дым и, стоявшего в проеме, гостя не замечал.

— Здорово! — Виктор вошел в комнату и добродушно улыбнулся. Приветствие вышло громким, Виктор надеялся разбудить отца, но тот даже не пошевелился. Зато темноволосый мужик сразу обернулся, осмотрел визитера с ног до головы и, словно вспомнив нужные слова, произнес.

— Ты кто?

— А ты кто?! — парировал гость.

— Я — Володька. Живу тут.

— Чего — прямо тут?!

— Прямо тут!

Виктор удивился: «Во дает батя. Собутыльника уже на постой оставляет. Надо будет потом разобраться, что за гусь такой. Только позже».

Но разбираться не пришлось. Нежданно-негаданно из-за спины раздался женский, едва не оглушивший Виктора, вопль.

— Ну, бля, молодец! Я его там ищу, а он здесь керосинит. Хватит — домой пошли!

Выставив руки в бока, Катюха гневно смотрела на мужа и, казалось, будь у нее возможность, набила бы ему морду. Но возможности такой у нее не было и, куривший мужик прекрасно это понимал. Он затянулся сигаретой, перевел взгляд опять в окно и спокойно отрубил.

— Кать, иди отсюда. Сам знаю, когда мне идти. Вот сейчас с Василичем по маленькой и тогда уже все. О, кстати! — Володька повернулся к Виктору. — Тут у нас новый человек пришел, ему тоже налить надо. Будешь пить-то?!

Виктор молчал. Выпить он хотел, но пить с незнакомым типом было не с руки. Сомнение ушлый Ковалев заметил сразу.

— Чего молчишь?! Брезгуешь что-ли?!

— Да нет.

— Тогда садись давай!

Виктор сел, а Катюха, по опыту уже знавшая, что раньше, чем покажется дно бутылки, муженька домой не затащишь, решила подождать. Тут же — на кровати дяди Миши. Ковалев разлил остатки водки и, не чокаясь, быстро опрокинул стакан. Виктор помедлил и опять нарвался на упрек.

— Ну, а ты чего?!

— Так это…. а ей?!

— Катьке, что ли?! Так, где я тебе столько водяры найду? Самим не осталось, а ты еще бабе хочешь.

— У меня есть. Вон в сумке лежит.

— Что, серьезно?

— Ну да.

— Еб твою мать, с этого бы и начинал!

Через полчаса водяра в сумке уже не лежала, а лежал на грязном полу сам Володя. Пьяный, конечно. Свежие Виктор и Катюха, набраться под завязку еще не успели, а потому точили лясы и скалились друг другу. Слово за слово…. Виктор был породистым самцом. Белокурый, голубоглазый, высокий. Лицо, правда, немного портила, выдвинутая вперед, челюсть. Но разве это недостаток?!

Из Катюхиной комнаты Виктор вышел под утро. Взлохмаченный, с красными прожилками в глазах. Дошел до умывальника, сунул под ледяную струю голову. Через минуту сознание начало поясняться. Катюха стояла рядом.

— Не ходи сюда больше. Все равно ничего у нас не будет. У меня Володька есть. Он нас на куски… если узнает.

— Не боись. Я уже все забыл. — Виктор хлебнул ржавой воды и, не оборачиваясь, пошел в батину комнату.

Так и сгинул бы в лабиринтах Катькиной памяти белокурый Витя с глазами-озерами, да не судьба. Через три недели, не ощутив привычной тяжести внизу, Катя забеспокоилась. Еще через две отпросилась с работы и пошла к врачу. Сдала анализы и пришла за вердиктом.

— Милочка, да вы беременны. — Седой, с орлиным носом врач-гинеколог, смотрел на нее, как на наивную дуреху. — А вы что и не догадывались?!

— Нет.

— Через восемь месяцев ждите пополнения.

Новость шокировала. Она так хотела ребенка и вот, когда он появился в ней, была совершенно не готова. «Неужели от него?! От того самого Вити?! Бог мой, а Володя?! Этот же пижон залетный — сивый, как мерин, не то, что темноволосый Ковалев. Он же сразу все поймет. Что тогда?! — В отчаянье она закусила губу. И тут же другая мысль — холодная, будто чужая, успокоила. — А что тогда?! Да ничего! Аборт делать не буду. Какой ни какой — мой ребенок, а не нравится — пусть собирает вещички и катится на все четыре стороны. Я никого не держу, ребенок мой и точка!»

Решительность, с которой она расставила все по местам, удивила ее саму. Но по-другому и быть не могло.

До поры до времени Катя молчала. Боялась реакции — вдруг не примет. Ковалев узнал, когда шел уже четвертый месяц. Удивился и обрадовался. И тут же в душе урки шевельнулся червь: «Мой ли? Не было, не было и тут раз тебе — готово! Что-то вдруг и сразу». Доверять он не умел, жизнь разучила, но и предъява без доказухи — пустой звон. А искать ее, доказуху — желания не было никакого.

Ребенок, родившийся у Катьки, оказался похож на нее. Только глаза другие — небесно-голубые. Но она быстро нашлась: у всех грудничков голубые глаза, а потом уже цвет настоящий приобретают. Возразить Ковалеву было нечего. Он и не возражал, единственно, настоял на имени — Максим. В честь кореша, который на зоне авторитет, да что там авторитет — честь его спас. Максим так Максим — Катя не возражала.

С рождением малыша все, казалось, встало на свои места. Даже — лучше. Жилконтора выделила им квартиру: однокомнатную и в спальном районе, но все-таки отдельную. Сообразительный Ковалев, постигший уже все секреты новой работы, стал бригадиром и почти перестал выпивать. Теперь леваки все шли в семью — на обновку и обстановку. Катя же занималась малышом. Все складывалось, как нельзя лучше, и Ковалев уже и позабыл про свои сомнения. До тех пор, пока не случилось одна встреча.

* * *

От криминала Владимир хоть и отошел, но прежних знакомцев не чурался. Мог выпить, поговорить, мыслями вернуться в прежнюю жизнь. Кореша его не задевали. Семья, работа, сын — каждый из них в душе завидовал, но вылезти из трясины криминала не мог или не хотел. А может, и то, и другое. Короче, каждый жил, как мог. Кто-то пахал, а кто-то воровал.

На одной такой встрече ему и передали: мол, кореш твой Максим Хром, по УДО на год раньше откидывается. Повидать тебя хочет перед отъездом. Для Ковалева Хром был, как старший брат, и увиливать от встречи морального права он не имел. Он и не увиливал. В день освобождения взял такси и подъехал прямо к воротам зоны.

Друзья обнялись. Постояли, помолчали немного и, выдохнув, Ковалев признался.

— Братан, я — пас. С ментами больше не играю.

— Знаю. Все про тебя знаю. Как решил, так и будет. Решение твое уважаю.

На радостях Володька потащил Хрома домой. С женою познакомить и сына, которого в его честь назвал, показать. Потом всю ночь сидели за бутылкой, вспоминали зону, хозяина, авторитетов и шестерок. Утром вчерашнему зеку нужно было на вокзал. Уже в подъезде, собравшись духом, Хром выдал.

— Братан, не знаю, как ты к этому отнесешься. Но, если я тебе этого не скажу, то и никто не скажет. Кто-то побоится. Кто-то не заметит. А кому-то ты и сам не поверишь.

— Ты про что?!

— К малому своему присмотрись. Не твой он, братан! Зуб даю, не твой! Я за базар отвечаю, ты меня знаешь. Если ты ее простишь — дело твое, если нет… Короче, извини, братуха, если огорчил. Но лучше тебе правду знать, чем в фуфло верить. Пойду я…

Хром повернулся и поковылял вниз. Хлопнула подъездная дверь, а Ковалев так и стоял на площадке, переваривая услышанное. В голове крутились слова «Если ты ее простишь — дело твое, если нет…». Он и сам сомневался, но пацан-то здесь при чем? «Неужели она смогла?! Она? Моя Катя могла мне изменить?! Сука! Тварь! Убью ее! А что дальше? — спрашивал он себя. — Опять зона, пацана в детдом. Да и предъявить, кроме собственных сомнений, нечего. Или сошлешься на подсказку пьяного Хрома?! Херня! Полная херня все! Сомнения, как говорят в ментовке, к делу не пришьешь».

Жене Ковалев ничего не сказал. Будто и не слышал слов Хрома. Только веры ей не стало, да еще пить опять начал.

Когда Максимке исполнилось пять, все уже было по-другому: страна развалилась, магазины опустели, заводы остановились. Жизнь покатилась под уклон. Ранее судимого и уволенного с предыдущего места за пьянку, Ковалева брать никуда не хотели. Катюха же, получая копейки, терпеть пьянство мужа — терпела, но с трудом великим. Да и рукоприкладство мужское часто переполняло чашу этого терпения. Уже не раз Володькин язык, едва шевелясь от выпитого, выдавал хлесткие упреки: «Пацан-то на меня не похож. Ты, сука и лярва, нагуляла его втихаря, квартиру на моем горбу получила и теперь чего-то от меня еще хочешь». После этого, случалось, Катюха получала жесткую оплеуху и, либо летела кубарем по полу, либо хватала все, что под руку попадется, и пыталась отбиваться. В последний раз под руку попался кухонный нож. Один мах и, схватившись за грудь, Ковалев плавно осел по стенке. Испугавшись, она выдернула лезвие и суетливо запричитала.

— Вовка! Вовка, ты что?!

Вовка, открыв рот, как рыба, хватал душный воздух, глотал его, но сказать ничего не мог. Глаза его стали стекленеть, дышать получалось через раз а, через несколько минут домашний тиран испустил дух. Катя закричала, выронила нож и навзрыд зарыдала над своей жертвой.

Всего этого Максим, к счастью, не видел. Проснувшись, он обнаружил, что в их квартире ходят незнакомые люди в серых мундирах и белых халатах. Потом, накрыв простыней, на носилках унесли отца, а следом увели и мать. Он заплакал и рванулся к ней, но чужая женщина в форме схватила его за руку и, прижав к себе, погладила по голове.

— Не плачь. Не надо. Мама скоро вернется.