Эту историю он узнал еще до своего назначения, ибо слухи на фронте распространяются быстро и даже языковые барьеры не чинят серьезных препятствий для возникновения военных легенд и мифов. Так и до Ласкаля среди прочего дошли рассказы об английском артиллерийском офицере, солдаты которого настолько утратили боевой дух, что отказывались служить под его началом. Ситуация возникла самая нелепая, ибо взбунтовавшиеся артиллеристы были закаленными в походах ветеранами и опытными канонирами, доказавшими свое мастерство на поле брани. И дело было вовсе не в трусости, контузии или деморализации. Солдаты своими глазами видели нечто такое, что заставило некоторых из них даже под страхом военного трибунала отказаться воевать в этом подразделении. И эти люди твердо стояли на своем. Они твердо стояли на своем даже в интерпретации того, что видели своими глазами.
В офицера, о котором шла речь, попал вражеский снаряд. Сила ударной волны была такова, что от бедняги и мокрого места не должно было остаться. Однако когда после взрыва на еще дымящуюся землю дождем посыпались камни и осколки, солдаты увидели, как их командир вылезает из свежей воронки — оборванный, в тлеющем мундире, но целый и невредимый. Невероятно, но на нем не было ни царапины.
«Я пошел ему навстречу, — так было записано со слов бомбардира, обвиняемого в неподчинении. — Уже смеркалось, но видимость была хорошей. Хотя лучше бы она была похуже. Я тогда сразу заметил, что он как-то странно держится. Он не шатался из стороны в сторону, как раненые или контуженые, которые обычно словно ищут, куда бы помягче приземлиться. Наоборот, он был какой-то окоченевший, точно марионетка. Я подошел ближе, и в этот момент над нами вспыхнула ракета. Случилось так, что я заглянул ему прямо в глаза. Это невозможно передать. Глаза были мертвые. Они бликовали, совсем как стеклянные глаза у куклы чревовещателя. Но сами глаза были совершенно лишены жизни. Я застыл на месте, все еще стискивая в руках бинты из своего вещмешка, которыми собирался его перевязывать на случай, если он вдруг уцелеет. Ракета погасла, и он понемногу задвигался. Более плавно и уверенно — человечнее, что ли. Я же стоял как истукан и глядел на него. А он спокойно стряхнул грязь и пепел с лохмотьев, в которые превратился его мундир, и так резко вскинул голову, что я аж подпрыгнул. И потом он мне улыбнулся. Так, наверное, улыбается человек, лишенный души. Лучше объяснить не могу. Могу поклясться на Библии, что я капли в рот не брал. Еще со времен воскресной школы я запомнил одно слово. И слово это „мерзость“. Тем вечером на поле боя я увидел мерзость — ни больше ни меньше».
— Наш полковник дал мне почитать показания этого бомбардира, и я заинтересовался, — подытожил Ласкаль. — Множество странных противоречий. Перед нами был доблестный капрал, старый служака, который кидается под пули, пытаясь спасти своего командира. Он бывалый солдат, к тому же смелый. Однако что-то заставляет его не подчиняться старшему по званию.
— И пугает, — добавил Ситон. Мейсон молча глотнул воды.
— Прошу прощения, — с улыбкой спохватился Ласкаль. — Позвольте предложить вам что-нибудь покрепче.
Британцы призвали Ласкаля, поскольку им был необходим человек, сведущий в магии. Этот авторитетный специалист должен был развеять слухи о том, что артиллерийский офицер якобы продал душу дьяволу, чтобы выжить в бою. Верховное командование поощряло, можно даже сказать, само распространяло истории, подобные легенде об ангелах Монса, дабы убедить бойцов, что Всевышний на их стороне. Но здесь дело было совсем другое. Командиры призваны были поддерживать солдат личным примером, быть для них образцом. Мало было просто пожертвовать одним из них, чтобы усмирить какое-то непокорное подразделение В тысяча девятьсот семнадцатом превратности войны уже не позволяли подавить мятеж обычным расстрелом. Моральный дух орудийных расчетов был крайне низким, а предстоящий штурм Пассендале обещал быть жестоким, не говоря уже о дальнейшей потере боеспособности и разложении армии.
Иезуит Ласкаль приобрел большой опыт в данном вопросе в ходе своих исследований. Он изучал ведьмовство во французских деревнях. На Мадагаскаре он был свидетелем экзорцизма. Он изучал зримые свидетельства одержимости дьяволом в Суэце и во Французской Экваториальной Африке. Об оккультизме он знал достаточно, чтобы увидеть, насколько пагубно влияет на людей его распространение. Но вопрос о его действенности оставался для Ласкаля открытым. В чудеса Господа он уже не верил. Поэтому с трудом верил в чудеса дьявола.
Его встреча с английским офицером состоялась в одном из блиндажей в миле от линии фронта. Стоял ноябрь тысяча девятьсот семнадцатого года. Вечерело, и, как всегда из-за непрерывных бомбежек, после полудня в воздухе висела темная пелена. Ласкаль отправился туда один, без провожатых. Его ноги в ботинках на кожаной подошве то и дело скользили на шатких дощатых мостках, проложенных через лабиринт окопов и траншей. Ласкаль искал дорогу по нарисованной от руки карте. Шел дождь, карта в его руке намокла и обвисла, размытые чернила стекали на пальцы. В какой-то момент он уже решил, что заблудился. Его серая французская полевая форма и фуражка с синим околышем привлекали пристальное внимание часовых. Смотрели на него и идущие колоннами солдаты, и обозные сытого британского арьергарда. Конечно, все так и было задумано. Чем больше свидетелей его появления там, тем лучше. И по выражениям лиц людей Ласкаль понял, что они знают, зачем он здесь.
Уитли сидел в одиночестве и тасовал колоду карт Таро. Блиндаж освещала единственная парафиновая лампа, специально подвешенная так, чтобы лицо офицера оставалось в тени. Ласкаль заметил, что Уитли был в шинели с поднятым воротником и шарфом на шее. На руках у него были толстые кожаные перчатки. Конечно, в блиндаже было холодно. Стоял ноябрь, и в этих вырытых в земле склепах было всегда промозгло.
— Виски, святой отец?
Ласкаль согласился. Виски он не пил. Он хотел взглянуть на руки офицера. Но его ждало разочарование. Тот достал с полки бутылку и стаканы, налил в них спиртное — и все это не снимая перчаток.
— Итак, ради всего святого, ума не приложу, чем могу быть полезен католическому священнику.
— Я бы хотел спросить у вас, если позволите, о вашей службе на флоте. До войны. Где плавали? Что делали? Кого встречали? И чему научились?
Уитли, немного помолчав, ответил:
— Я научился пересекать океан и не блевать, перегнувшись через борт. Полагаю, святой отец, это и было моим самым большим достижением. И еще, разумеется, я научился довольно-таки прилично вязать морские узлы.
Ласкаль кивнул. Он посмотрел на свой стакан, стоящий на столе, за которым они оба сидели. К этому времени в блиндаже стало еще темнее: фитиль висящей за спиной Уитли лампы почти прогорел, и огонек еле теплился. Священник видел лишь, как дрожит жидкость в его стакане от отдаленных и мощных взрывов.
— Отец Ласкаль, вы ведь не верите в магию, — сказал Уитли. — И в Бога вы тоже не верите. Так же как, впрочем, и я. Эта встреча — не более чем фарс. Думаю, чтобы сохранить лицо, вы должны выдать мне индульгенцию. А потом отправляйтесь домой и боритесь с собственным безверием.
Ласкаль вынул из кармана спичечный коробок, вытряхнул из него спичку и зажег, резко чиркнув ею. В те дни он курил трубку и всегда носил с собой английские непромокаемые спички, предназначенные для раскуривания капризного кисетного табака и вспыхивающие ярче обычного. Уитли вскинул руку, закрываясь от света, и Ласкаль успел заметить две странные вещи. Он краем глаза увидел пару бронзовых рунических символов, свисающих с браслета на приоткрывшемся запястье офицера. А еще он разглядел кожу на его лбу между козырьком фуражки и пальцами в перчатке, заслонявшими веки от огонька спички.
— Кожа была белой, цвета мягкого сыра, — рассказывал Ласкаль Мейсону и Ситону, потягивающим из кубков уже не воду, а вино. — И она двигалась. Натягивалась и пульсировала, словно под ее поверхностью кишели крошечные червячки. Весь этот процесс производил впечатление какой-то скрытой суеты. Отвратительное зрелище. А еще мне было известно значение символов на браслете. И я сразу понял, что показания бомбардира — истинная правда.
— Уитли сказал что-нибудь?
— Он сказал: «У вас манеры деревенщины, отец. Меня изуродовало химическим снарядом, и я не желаю, чтобы на меня пялились, пока я еще до конца не выздоровел». И рассмеялся. Конечно, рассмеялся.
— Но ведь вы его разоблачили, — заметил Мейсон.
— Это он меня разоблачил, сын мой! Я пробирался по английским траншеям к месту нашей встречи, чувствуя себя хозяином положения. К тому времени мой тайный скептицизм, тщательно скрываемое полное отсутствие веры уже больше года надежно меня защищали. Я утратил восприимчивость к тому опасному оптимизму, который дает людям вера. Я понял бессмысленность и войны, и жизни. Я уже давно потерял надежду. Я обеспечил себе все необходимое для выживания. Но в тот день я увидел то, о чем только что вам рассказал, и был поставлен в тупик. И разоблачен.
— Что вы написали в своем отчете? — поинтересовался Ситон.
— Только то, что, положа руку на сердце, не могу положительно отозваться об этом человеке.
— И что было потом?
— Наверное, его наградили медалью или другими знаками отличия и впоследствии куда-нибудь перевели. Вы должны хорошо представлять тогдашнее положение дел на фронте. Утопающие в грязи полевые госпитали в брезентовых палатках, врачи — вчерашние студенты из Эдинбурга и Кембриджа, проходившие стажировку в тепличных условиях. Юноши, охваченные ужасом. Немцы вводили новейшие опытные образцы артиллерии. Впрочем, так поступали и их противники. А история того офицера казалась правдоподобнее любых фактов. Его нужно было отправить на обследование. Но я не могу ручаться, что Уитли действительно осматривали. Могу только сказать, что больше я его никогда не видел и в некотором смысле был ему даже благодарен.
— Он возродил в вас веру, — догадался Мейсон.
— Да, Николас. Он доказал мне существование дьявола. А что, друзья мои, делал бы на земле дьявол без Бога?
Мейсон извинился, сказав, что ему хочется покурить и, вероятно, будет лучше выйти во двор. Ласкаль заверил его, что в этой комнате такой незначительный грех, как курение, вполне допустим, но Мейсон настаивал на своем. Он лгал. У него даже не было при себе сигарет, и он не имел ни малейшего желания возвращаться к своей пагубной привычке. Весь свой запас Мейсон выкурил еще в Уитстейбле и не стал пополнять его в поезде, хотя в буфете был богатый выбор недорогих сигарет. По правде говоря, утром его неприятно поразило, насколько он запыхался после пробежки с Ситоном. Десятилетие страха и жалости к себе не нанесли никакого видимого вреда мускулам и легким ирландца. Возможно, страдали его материальное благосостояние и личная жизнь, но физическая форма была просто прекрасной. Потребовалось семь трудных миль для того, чтобы вышибить из Ситона дух соперничества, но и сам Мейсон в конце еле дышал и был страшно недоволен собой. Он любил побеждать. Это был вопрос чести. Поэтому Мейсон всегда старался находиться в наилучшей форме. Это уже был вопрос выживания.
Он прошел через холодный вестибюль, пахнущий полированным деревом и ладаном. Ласкаль угостил их вином, но сам к нему даже не притронулся. Мейсон прекрасно помнил, в каких спартанских условиях жил святой отец, когда впервые его увидел в хижине на берегу африканской реки. Здесь, по всей видимости, священник еще меньше потворствовал своим слабостям. В силу привычки? Или ради покаяния? Богатая библиотека, которую им продемонстрировали, несомненно, предназначалась для общего пользования. Монастырские стены своим суровым видом словно воспевали жизнь, направленную на обновление и самоотречение. Мейсон не видел кельи отца Ласкаля, но знал, что в ее обстановке отсутствуют следы его пасторского прошлого и атрибуты нынешнего положения, как не было в ней ничего, указывающего на его преклонный возраст и телесную немощь. Священник наверняка предпочел для себя каменный мешок с железной койкой. Возможно, единственной роскошью там был ночной горшок под кроватью. Ласкаль был здесь не для того, чтобы провести остаток дней, вспоминая былые заслуги. Он был здесь для очищения души, чтобы предстать перед лицом Создателя в ожидании Его суда.
Во дворе было холодно. Под ногами лежал тонкий слой выпавшего снега. Ступив на этот белоснежный ковер, Мейсон вдруг пожалел, что не сидит сейчас в одном из шале под горным склоном и не ждет с нетерпением утра, когда можно будет сесть в кабинку фуникулера и отправиться на вершину ледника. Он прикрыл веки и представил себе во всех подробностях длинную и сложную трассу, а потом захватывающий дух спуск по крутому склону. Ему не раз приходилось лететь вниз с заснеженных гор через белую пустыню, исчерченную голубыми тенями. Он всегда предпочитал горные вершины отлогому спуску, переходящему в долину Аржантьер.
Мейсон хорошо знал горы. Подъемы на Монблан, Гран-Жорасс и Маттерхорн входили в программу тренировок. Альпинизм закалял волю и позволял получить полезные навыки. Мейсон с интересом изучал технические требования к каждому восхождению, а потом с удовлетворением фиксировал собственные достижения. Но наибольшее удовольствие он получал от горных лыж. И сейчас он вдруг почувствовал смутную тоску по острым ощущениям, которые они дают. Господи! Похоже, неизбывная печаль ирландца — нечто вроде заразной болезни. Меланхолия Пола Ситона нежданно-негаданно нарушила его покой.
Мейсон открыл глаза, но настроение не улучшилось, и он вдруг вспомнил о былой несчастной любви Ситона. Ее звали Люсинда. У Мейсона было много женщин, но вряд ли он кого-нибудь любил так, как ирландец свою Люсинду Грей. У Мейсона в основном были не слишком трезвые дамы на одну ночь. Правда, в Германии у него как-то раз была более продолжительная связь, оборвавшаяся из-за пограничных барьеров и его частых отлучек. В Ирландии он неосмотрительно вступил в опасную связь с женой интенданта из «прово». Но тогда им в основном руководило желание насолить этому зажравшемуся убийце, слывшему неприкасаемым по причинам, о которых никто толком и не знал. И все же тогда он потерял голову из-за Шинейд, из-за ее серых глаз и неукротимого темперамента. Но она не захотела уйти от этого выродка. Двое обожаемых малышей прочно скрепляли их брак.
Если хорошенько подумать, то практически все более или менее значимые воспоминания остались у Мейсона о мужчинах. Ему приходилось и убивать, и спасать людей. Хорошо, если второе чаще, чем первое. Врагов он ненавидел, зато искренне любил друзей. Он тем легче рисковал собственной жизнью, чем больше она зависела от преданности, отваги и хладнокровия его собратьев по оружию.
За исключением сестры. Она была единственным исключением в его кодексе чести. Сестру Мейсон очень любил. Больше всего на свете. Он любил ее за чистоту, пылкость, яркость ее личности. Его Сара была из ряда вон, иначе не скажешь. Ее явно сделали не по шаблону. Мейсон понимал, что в его братской любви заложена изрядная доля эгоизма, ибо его страшила перспектива остаться на свете без кровной родни. Это означало бы разрушение семейных корней и полнейшую изоляцию. А тот угрюмый мир, который зовется одиночеством, углубился бы до размеров бездны. Товарищи любили Мейсона, если можно так сказать, за смелость и острый язык. Сара же любила его просто так. Мейсон тоже любил Сару, и не только из эгоизма. Вовсе нет. Ведь Ник Мейсон готов был отдать за нее свою жизнь.
«Продать, — пришло ему в голову, — а не просто так отдать. Продать — вот более точное определение. И не задешево». Снова повалил снег. Мейсон запрокинул голову и прищурился, глядя на густые хлопья, медленно кружившиеся на фоне неприступных стен. Он не представлял, как можно просто так расстаться с жизнью. Это было чуждо его натуре. Однако ради сестры он готов был поторговаться. В любом случае, если нашелся бы желающий купить его жизнь, Мейсон уступил бы ее, но за очень высокую цену.
Он вздохнул. Теперь можно было и возвращаться. Последнее соображение служило прекрасной заменой якобы выкуренной сигарете. Оно было созвучно тому образу крутого мачо, каким его считал Пол Ситон. Мейсон догадывался, что ирландец о нем не слишком высокого мнения, считал его мужланом. Ну и пусть. Мейсон тоже считал, что Ситон ни на что не годится. По крайней мере, в драке. Ситон уже давно выдохся. В этом не было его вины, но тут уж ничего не поделаешь. Ситон был хромой уткой. И теперь им все же придется отправиться в дом Фишера и сразиться с тварью, держащей в плену трех пока еще живых девушек. Им предстояла сверхсложная миссия. Она, конечно, была вызвана необходимостью, но надежд на успех практически не было. В глубине души Мейсон понимал, что это сражение будет поопаснее африканской схватки, из которой он вышел победителем.
Однако слабак напарник беспокоил его куда меньше, чем этот загадочный любитель сигар, Малькольм Коуви. Коуви всезнающий и вездесущий. Коуви увертливый и хитроумный. Мейсона почему-то тревожила эта двойственность. Уже при первом упоминании о Коуви он почувствовал в его имени скрытую угрозу. Не мешало бы расспросить священника об этом человеке. Ситон, при всех его талантах, иногда бывает до ужаса тупым. Зато монсеньор Ласкаль видит — по крайней мере пока — всех насквозь. Мейсон круто развернулся и, задрав голову, некоторое время созерцал уходящую ввысь каменную громаду и затянутую снежной пеленой бездну над ней. Затем он глубоко вдохнул морозного воздуха и пошел назад по своим запорошенным следам.
В библиотеке Мейсона встретили молчанием. Но молчание это было вполне дружеским. Похоже, Ситон и священник догадались, что он вовсе не покурить выходил. Но оба сочли за благо закрыть глаза на этот пустяшный обман.
— Ведь там произошло что-то еще, святой отец? В блиндаже у Уитли произошло что-то такое, о чем вы не стали упоминать.
— Это несущественно, Николас.
— И все же расскажите нам. Знание — сила.
— Вера, сын мой, — улыбнулся Ласкаль, — вот сила.
— И все же.
Камин уже догорал, и в его мягком свете видно было, как изогнулись в усмешке губы священника Выражение его лица говорило о том, что память его пока еще не подводит.
— Его блиндаж был хорошо укреплен. Там были койка, застеленная солдатским одеялом, карточный столик, за которым мы сидели, и два стула. А еще две полки. На одной стояли книги, а на другой — банки с мясными консервами, кофе и та самая бутылка виски. В углу на перевернутом ящике я увидел патефон «Виктрола». При иных обстоятельствах такую обстановку можно было бы назвать уютной. Однако даже если отвлечься от происходящего вокруг, то въедливый запах кордита и порошка от вшей, а также небольшая пробоина в настиле землянки после недавнего минометного обстрела нарушали эту идиллическую картину. И еще. На столе рядом с картами лежал револьвер марки «Уэбли». Без рукояти и с оторванным барабаном. Вероятно, именно с этим револьвером Уитли ходил в бой, когда в него попал снаряд. Теперь револьвер служил некой искалеченной реликвией, молчаливым свидетельством силы взрыва, который ни один смертный не в силах пережить. На фронте, пока шла война, я носил форму капитана. Войдя в блиндаж к Уитли, я первым делом снял накидку. Он не предложил мне раздеться, но я старался тянуть время. Итак, я повесил накидку на крючок, а когда собирался уходить, Уитли даже не удосужился встать, чтобы меня проводить, хотя для офицера его ранга такое проявление вежливости было бы обычным делом. Но он продолжал сидеть, развалясь на стуле. И тут вдруг заиграла «Виктрола».
— А вы запомнили музыку, отец? — спросил Ситон.
— Я сразу же ее узнал. И это несмотря на то, что был просто ошеломлен. Хочу напомнить, что в семнадцатом году патефоны представляли собой весьма примитивные устройства. В любом случае, функцию самозавода тогда еще не придумали.
— Так что это была за музыка?
— Малоизвестное песнопение во славу Всевышнего, сочиненное одним из ватиканских композиторов. Оно получило печальную известность, так как исполнялось последним из здравствующих кастратов.
— Оно звучало нормально?
— Если к кастрату вообще применимо понятие нормальности, — усмехнулся священник. — Впрочем, он успел пропеть всего несколько фраз. Затем мелодию исковеркала синкопа. Я в это время застегивал воротник, делая вид, будто не замечаю мерзкой пародии. Проделки дьявола, знаете ли. И тут хоральное песнопение окончательно уступило место ритму, в котором я сразу же узнал то, на чем помешалась вся Америка. Духовная музыка исполнялась в стиле регтайма.
— Оказывается, вы с дьяволом давние противники, — произнес Мейсон, бросив на Ласкаля многозначительный взгляд.
— Тебе не интересно узнать о своем крещении? — спросил священник, пропустив мимо ушей его замечание.
— Я и так о многом догадываюсь. В те времена, когда мой отец вел торговлю в Африке, вероятно, он увлекся магией. Стал фетишистом. Это очень сильное колдовство. Вот почему купленный им дом на берегу моря в Уитстейбле, вопреки ожиданиям Пола Оттона, не мог стать надежной защитой от посторонних вмешательств. Думаю, именно вы спасли мою душу и, судя по всему, отец был вам за это очень благодарен. Однако вы решили, что он передал мне нечто особенное. Назовем это даром. Очевидно, вы сопровождали меня на протяжении всей жизни. Один лишь Бог знает, на какие пружины вам пришлось нажать, чтобы это осуществить, но факт остается фактом. И скорее всего, случай с кедди был своего рода проверкой. Это вы вызвали меня туда. Чтобы испытать.
— Не я. Ты сам желал этого испытания. И выдержал его.
— Кедди убили пули, святой отец.
— Пули из твоего автомата. Пули не сами по себе расправились с дьяволом. Это сделал ты, Николас.
— Я, конечно, не могу тягаться с Николасом в разгадывании шарад, — вмешался Ситон. — И я не получил столь блестящей подготовки в умении уворачиваться. Поэтому я совершенно не представляю, кто такой Малькольм Коуви. Или какую роль он играет во всей этой истории. Боюсь, вам придется меня просветить.
Ласкаль бросил на него взгляд, и Ситон неожиданно смутился. Очень глупо, но он с самого начала аудиенции завидовал Мейсону из-за того, что священник обращался к Николасу «сын мой». Ласкаль дважды так его назвал. Ситон, как ребенок, обижался за то, что в их общих воспоминаниях ему не было места. И теперь Пол понял, что святой отец увидел обиду, написанную на его лице.
— Клаус Фишер умер в Буэнос-Айресе весной тысяча девятьсот восемьдесят третьего года, — сказал Ласкаль. — Он прожил восемьдесят восемь лет. Это была длинная жизнь. И такой человек вряд ли захочет расстаться с ней добровольно. Тем не менее двенадцать лет назад он все же умер. Как сообщалось, мирно, во сне. Через пять месяцев после его кончины вас навестил в лечебнице человек, по описанию имеющий много сходных черт с Фишером.
Ситон кивнул.
— Разумеется, не тогда, когда он стал старым и дряхлым. Но в пору расцвета сил. Вспомните о его полноте, вычурных костюмах и, наконец, о сигарах. Вспомните о его познаниях в оккультизме. Любил ли он музыку?
— Я заходил к нему всего однажды, — ответил Ситон после короткого раздумья. — Я тогда снимал комнату в Далстоне. Отказывал себе во всем, чтобы скопить на билет до Штатов. Я был обязан сообщить в лечебницу мой новый адрес. Вероятно, именно там он его и раздобыл. Однажды утром почтальон принес мне от него записку с приглашением на чай. Как я уже сказал, я был там всего раз. У него была просторная квартира в шикарном доме у вокзала Виктории. Он показал мне музыкальную комнату. Там стояла стереосистема, которая, вероятно, обошлась ему в несколько тысяч фунтов.
— Это невозможно, — заметил Мейсон.
— Боже мой, — выдавил Ситон, — гипноз…
Он вспомнил слова Пандоры из ее дневника о том, что она сама подверглась гипнотическому воздействию Фишера, оказавшись с ним наедине в тесной каюте во время той штормовой переправы. Пол стиснул голову ладонями. Ласкаль подошел к нему, положил руку ему на плечо и сильно сжал.
— Мужайся, сын мой, — сказал он. — Ты ни в чем не виноват. К таким встречам невозможно подготовиться заранее.
— Вы действительно думаете, святой отец, что это он? — спросил Мейсон.
— Могу со всей уверенностью сказать только одно: до восемьдесят третьего года нет ни единого свидетельства существования Малькольма Коуви, — пожал плечами священник.
— Они очень изобретательны, — сказал Ситон.
— Никакие не «они», Пол. Враг у нас всегда один, — нахмурился Ласкаль.
— Но я видел их, святой отец! Они пытались причинить мне вред.
— Это лишь проявления.
— И Коуви — тоже проявление?
— Пол, — торжественно произнес священник, — ты назван в честь святого апостола Павла.
Отеческий тон Ласкаля куда-то исчез, а в голосе зазвучал металл. Его собеседники напряглись. Время было уже позднее — около двух ночи. Но отец Ласкаль, несмотря на преклонный возраст, вовсе не выглядел утомленным.
— Фишер горит в аду, — произнес он скрипучим голосом. — Они все горят в аду — все те, кто были рядом с ним в то время и в том месте. Может быть, Коуви — человек, а может быть, нет. Он просто прислужник, марионетка. У нас один враг со времен первого грехопадения. Это он. Вы оба совершите роковую ошибку, если забудете об этом.
Ласкаль направился к одному из книжных шкафов, сунул руку в прорезь сбоку сутаны, где скрывался карман, и извлек оттуда очки. Затем, расправив проволочные дужки, он надел их и принялся водить пальцем по полке. От Мейсона не укрылось, что даже в очках святой отец отыскивает нужную книгу на ощупь, определяя ее по фактуре и ширине корешка. На это ему потребовалось всего несколько секунд. Священник вынул небольшой томик в переплете с мраморными разводами. Ситон, не удержавшись, охнул. И Мейсон даже ощутил прилив сочувствия к ирландцу. Для него это была ночь откровений.
— Да, — обратился Ласкаль к Ситону, — ваше острое зрение не подвело вас Она была верна своим привычкам Она всегда покупала одинаковые тетради для ведения личных записей. Вам стоит прочесть это, Пол. — Голос священника снова был полон сострадания. — Здесь вы найдете ответы на те вопросы, которые вы мне задавали.