Про болезнь Альцгеймера, или «БА», как мы зовем ее в нашем маленьком клубе для избранных, я знаю давно. Меня много лет глодал червячок сомнения. Слова вдруг исчезали из памяти, обещания забывались. Я говорила себе: у тебя насыщенная жизнь, ты вышла замуж, родила дочь, продвинулась по работе – неудивительно, что голова иногда подводит. Однако в глубине души всегда хранился прощальный образ отца, постаревшего, опустошенного и совсем для меня потерянного. Я утешала себя тем, что еще молода, а болезнь могла и не достаться мне по наследству. В конце концов, с папиной сестрой, моей тетушкой Хэтти, ничего такого не случилось. Она умерла от инфаркта, но все винтики были на месте. Поэтому я убеждала себя: не нагнетай и перестань беспокоиться – и думала так долгие годы, пока в одно прекрасное утро не поняла, что больше не в силах это скрывать.

В то утро я не смогла надеть туфли, съела два завтрака и забыла, как зовут мою дочь.

Все было так: я спустилась по лестнице, держа туфли в руках, и пошла на кухню. Кэйтлин уже приехала на каникулы, усталая и похудевшая. Утомилась от вольной жизни, решила я, – да еще ее траурные наряды и макияж… Я однажды ей намекнула, что это слишком готично, а она взяла в пригоршню свои угольно-черные волосы и ответила: у меня что, есть выбор?

Меня ждали в школе, наша няня заболела, поэтому вести Эстер на прогулку выпало Кэйтлин. Судя по виду, она охотнее провела бы весь день в постели. Я и сама была бы рада ее туда уложить, как в старые времена, – подоткнуть одеяло, убрать ей волосы со лба и принести горячий бульон.

Когда я спустилась на кухню, обе девочки уже проснулись. Эстер разбудила сестру, свела вниз по лестнице, а теперь уютно устроилась у нее на коленях и требовала кормить себя с ложечки. Я вошла на кухню, посмотрела на двух своих дочерей и почувствовала, как в душе распускается радость – от того, что, несмотря на семнадцать лет разницы, они так привязаны друг к другу. Мне захотелось позвать Эстер и покачать ее на коленях. Тут-то все и случилось. Между мной и ее именем встала серая, непроницаемая стена тумана. Нет, даже не стена – пустота. Секунду назад там что-то было, а теперь исчезло. Я ударилась в панику и чем сильнее пыталась думать, тем гуще становился туман. И ведь это была не какая-то забытая рабочая встреча. И не женщина из книжного клуба, которую я видела раза три в жизни и которой старалась не попадаться на глаза в супермаркете, потому что не помнила ее имени. И не «тот парень из телика, который снимался в этом, как его…». Это была моя девочка, зеница моего ока. Мое сокровище, моя радость, моя любовь. Дочь, которой я дала имя.

И тогда я поняла, что болезнь, которая забрала моего отца, пришла за мной. Поняла, хотя ни сердце, ни разум не хотели ничего слышать. «Ты устала, ты перетрудилась, – говорила я себе. – Расслабься, вздохни поглубже, и все вспомнишь».

Я насыпала в чашку мюсли, поела – на вкус они были как бумага – и пошла чистить зубы, убеждая себя: делай все как обычно, и оно само вспомнится. Затем вернулась из ванной и насыпала в чашку мюсли. «Такая голодная?» – спросила Кэйтлин, и я тут же поняла, что совсем не хочу есть. А потом заметила на столе пустую чашку и обо всем догадалась. «Да, голодная», – ответила я и впихнула в себя несколько ложек. Пошутила, что завтра сяду на диету. Кэйтлин только глаза закатила – она это умеет. «Ну-ну, мам».

В панике я заглянула под стол и увидела там свои туфли: низкие, черные, с острыми мысками. Я смотрела на них не отрываясь. Это были мои любимые туфли – в меру строгие, в меру сексуальные, не натирающие ногу даже после целого дня в школе, – однако в то утро, чем дольше я на них смотрела, тем загадочнее они казались. Я никак не могла сообразить, какая туфля к какой ноге подходит. Угловатый мысок, пряжка сбоку – все это вдруг потеряло смысл.

Я оставила туфли под столом, вышла из кухни и надела ботинки. День в школе прошел как обычно. Я помнила, кто у меня учится и что мы проходим, помнила персонажей и цитаты из книг по учебной программе… Помнила все, кроме имени дочери. Оно пропало вместе с умением различать туфли и вернулось только вечером, когда Грэг окликнул Эстер. Мне стало так легко на душе и вместе с тем так страшно, что я заплакала. Пришлось ему рассказать. На следующий день я отправилась к врачу, и началась длинная череда тестов, которые должны были как можно точнее установить то, что я и так уже знала.

Теперь я опять живу с мамой, каждый день все больше отдаляюсь от мужа, и хотя имя Эстер с того дня ни разу не выскользнуло из моей хватки, другие вещи делают это постоянно. Каждое утро я открываю глаза и говорю себе, кто я, кто мои дети и что со мной не так. И я опять живу с мамой, хотя моего желания никто не спрашивал.

А еще, до того как Кэйтлин вернется в университет, я должна рассказать ей кое-что очень важное… Увы, что бы это ни было, оно за пеленой тумана.

– Ты хочешь сама накрыть на стол? – спрашивает мама, протягивая мне букет блестящих металлических предметов. Она окидывает меня недоверчивым взглядом, словно боится, что я воткну ей в спину нож для масла. Что у нее сейчас на уме? Думает, смогу ли я вспомнить, как называется и для чего предназначен каждый столовый прибор? Хуже всего, что та же мысль посещает и меня. Сейчас, в эту самую секунду, я точно знаю, как сервировать стол, но стоит только приняться за дело, как все опять поглотит туман. Или не поглотит. И все же я пока остаюсь собой. Надолго ли?

– Не хочу, – отвечаю я угрюмо, словно трудный подросток. У меня другое занятие – украшать дневник. Я всюду нахожу мелочи, из которых, как из кусочков мозаики, складывается моя жизнь. Хочу целиком заполнить ими книгу. Я уже вклеила туда монетку в пятьдесят центов, оставшуюся от поездки в Нью-Йорк, а рядом – билет на Королевский концерт, куда я сбежала от мамы, когда мне было всего двенадцать. Теперь вот думаю, как приделать к книге брелок в виде ежика, папин подарок на день рождения; может, бумага выдержит, если его пришить? Мне уютно в моем мирке, работа поглощает и утешает меня, как и предсказывала Дайана. Однако накрыть на стол я отказалась не поэтому. Я просто боюсь обнаружить, что разучилась это делать.

– Ты показала Кэйтлин письмо? – Мама садится напротив и раскладывает передо мной рамку из столовых приборов, в которую потом поставит тарелку. – Вы говорили?

Несколько долгих мгновений я верчу в руке маленького серебряного ежика, потирая его кончиком пальца. Помню, с каким восторгом играла с ним в детстве, не снимая с браслета, – выгуливала по ковру и укладывала в зимнюю спячку под одеяла. Однажды я на целый день потеряла брелок и ревела, пока мама не нашла ежика на дне коробки с салфетками: я забыла, что сама уложила его спать. Я помню все это с кристальной ясностью, до мелочей.

– Не знаю, – говорю я пристыженно. – Кажется, что-то сказала. Но точно не помню.

– Кэйтлин расстроена, – продолжает мама. – Пришла с заплаканными глазами. Ты должна показать ей письмо.

– Не знаю, – повторяю я. Всегда терпеть не могла мамину привычку припирать меня к стенке. Впрочем, сейчас я чувствую себя загнанной не в угол, а в лабиринт, из которого не выбраться. – Кэйтлин что-то недоговаривает. Я не знаю, можно ли, нужно ли торопить события. Тем более сейчас, когда столько лет прошло…

– Неужели твоя дочь не заслуживает правды? Она такая вспыльчивая… Слишком неуверенная в себе, слишком… замкнутая. Не потому ли, что думает, будто отец ее бросил? Тебе такое не приходило в голову?

Я молчу. Это нечестно: мама опять затеяла против меня крестовый поход – хочет, чтобы я навела порядок в собственном доме. А я не хочу наводить порядок. Хочу вклеивать вещи в дневник.

Я поднимаю к глазам крохотного ежика и начинаю делать петельку из нитки.

– От того, что ты меня игнорируешь, проблема не решится, – говорит мама, однако ее голос смягчается. – Ты знаешь, что я об этом думаю.

– Да, мама. Я знаю, что ты об этом думаешь, потому что с тех пор, как родилась Кэйтлин, слышу об этом каждый божий день. Но решать было не тебе, правда?

– А кому, тебе? Тебе одной? – берется она за старое. Кое-что в этой жизни я буду рада забыть.

– Ничего бы не изменилось, – говорю я, листая дневник.

– Откуда ты знаешь? Ты решила, так будет лучше, и на этом предположении построена вся ее жизнь. Кэйтлин всегда считала, что ее бросили. Взгляни на нее – люди, которые в ладу с собой, так не одеваются.

– И это говорит женщина, которая в молодости носила балахоны и цветы в волосах? Ты слышала о самовыражении? Почему же думаешь, что с Кэйтлин все иначе?

– Потому что это Кэйтлин. – Мама вертит в руках картофелечистку, пытаясь найти нужные слова. – В детстве она пела без остановки и улыбалась как ненормальная. Кричала, всегда была в центре внимания, совсем как ты. Я просто чувствую, что она… не тянется к людям. Куда подевались танцы и веселье? Что случилось с той маленькой девочкой?

– Мама, что мне сделать, чтобы ты оставила меня в покое? Тебе мало, что у меня мозг деградирует? Был бы у меня рак груди, ты бы отстала? – Я говорю звенящим от злости, но тихим голосом, потому что знаю: Кэйтлин наверху, свернулась калачиком вокруг слов, которые не может произнести. И еще я знаю, что мама права, а это принять сложнее всего. Нет смысла бередить старую рану, моей дочери это не поможет, поэтому я говорю себе: «Уступи», – разжимаю кулак и вижу, что крошечный ежик оставил на ладони отпечаток. – Может, Кэйтлин и не получила традиционного воспитания, но у нее были я и ты, а теперь есть еще Грэг и Эстер. Разве этого мало?

Мама поворачивается спиной и ставит на плиту оранжевые овощи – варить до полного забвения. Я наблюдаю за ней: напряженные плечи, осуждающий и печальный наклон головы. Сейчас кажется, будто мы всегда были на ножах, но это не так. Те, другие времена сверкают теперь особенно ярко, как начищенное серебро в залитой солнцем гостиной. Воспоминания ослепляют. Я все никак не могу ухватить, в какой момент между нами прошла трещина. В день, когда умер папа? Или когда заболел? Когда я отказалась от будущего, о котором мама за меня мечтала? Или всему виной тот давний выбор и порожденная им ложь? Ложь, которую я, сама не заметив, внушила собственной дочери.

В шесть лет она впервые заметила, что не похожа на одноклассников. У всех были папы; даже те ребята, чьи родители расстались, знали об их существовании, ощущали смутную связь. Кэйтлин была этого лишена. Однажды мы возвращались домой из школы, она срывала тюльпаны и нарциссы возле чужих заборов – делала мне букет, – а потом вдруг спросила: «Я родилась в пробирке?» Вопрос прозвучал неестественно, было очевидно, что она повторяет чужие слова… Я ответила: нет, ты вовсе не из пробирки, а появилась на свет, как большинство детей. И пока Кэйтлин не ухватилась за тему, добавила, что всегда мечтала о ней и знала: мы вдвоем будем самой счастливой семьей на свете. Так ведь оно и случилось. Я надеялась, что этих слов ей хватит, что моя дочь как ни в чем не бывало побежит вперед и заскачет под цветущими вишнями на обочине, стараясь дотянуться до ветки. Но она шла рядом, тихая и задумчивая. И тогда я пообещала рассказать о мужчине, который помог ей появиться на свет, и даже устроить им встречу, если она захочет. Кэйтлин долго думала, а потом спросила:

– Почему же я сейчас его не знаю? У Джона Уотсона папа живет на нефтяной вышке, но все равно приезжает два раза в год. И всегда привозит кучу подарков, – мечтательно добавила она.

– Ну… – Разговор, хотя его можно было предвидеть, застал меня врасплох. Поэтому я сказала правду, из которой выросла ложь. – Когда я узнала, что ты у меня в животике, я была очень молодая. И твой папа тоже. Он был к этому не готов.

– Но ведь ты была готова стать мамой? – озадаченно спросила Кэйтлин. – Это же несложно?

– Нет, – ответила я, нежно сжав ее липкие пальчики. – Нет, быть мамой – проще всего на свете.

– Тогда я не хочу про него знать, – решила Кэйтлин. – А в школе скажу, что я из пробирки.

Она вдруг сорвалась с места, повисла на ветке цветущего вишневого дерева и засыпала нас розовым конфетти. Мы смеялись, подставив лица под лепестки, а о папах и думать забыли. Я решила, что, когда Кэйтлин будет старше, мы вернемся к этой теме, а я к тому времени успею подготовиться. Однако момент так и не наступил. Отца она больше не упоминала. И все же меня не отпускает неприятное чувство, что мама права, и нерешительность Кэйтлин, которую она умело прячет за черной косметикой и мрачной одеждой, берет начало из того необдуманного разговора. Может, я действительно виновата. И эта мысль приводит меня в ужас. Я больше всего на свете гордилась тем, что была хорошей матерью – вдруг это неправда? У меня осталось не так много времени. Нужно все исправить.

Вот почему днем я достала пыльную коробку из-под обуви, нашла в ней это письмо и вклеила его в книгу памяти. В письмо вложена фотография, на которой отец Кэйтлин держит меня за руку. Наверное, я уже тогда была беременна, хотя и не знала об этом. Солнечный день, мы оба сидим на качелях в парке, гравитация тащит нас в разные стороны, а мы смеемся и все равно тянем руки навстречу друг другу. Странно подумать, как быстро исчезло это наше взаимное притяжение.

Скоро Кэйтлин спустится к ужину. Момент подходящий. Все близкие будут рядом: Эстер ее рассмешит, Грэг подставит плечо. Самое удачное время, чтобы исправить ошибку.

– Или ты хочешь, чтобы она объявилась у отца на пороге и узнала все от него? Только представь! – Мама поднимает бровь и раскладывает три предмета вокруг моего дневника. Я прижимаю его к груди. Монетка в пятьдесят центов холодит кожу.

– Конечно, не хочу. – На меня внезапно наваливается усталость.

Мама что-то размешивает – соус к мясу, которое доходит в духовке.

– Подумай о ней. Кэйтлин сейчас нелегко. Отец пришелся бы кстати.

Я не отвечаю, а кладу голову на шершавую обложку дневника. У меня кончились силы.

Дверь открывается, и я облегченно вздыхаю, потому что вижу Эстер с ярко-розовым плюшевым медвежонком – подарком от другой ее бабушки. Грэг сегодня навещал свою мать. Та редко у нас бывает. Она и раньше, еще до того как я официально стала обузой, не одобряла, что сын взял в жены старуху, а теперь вовсе лишилась покоя и при виде меня ударяется в слезы. Грэг звал меня с собой, и это был тяжкий выбор – провести день в компании его матери или моей. Я предпочла собственную. Из двух зол выбирай то, которое знаешь.

– Смотри! – Эстер показывает мне медвежонка. – Я назову его Розовый-Мишка-От-Бабушки-Пэт.

– Чудесно, – говорю я, улыбаясь Грэгу. Семейная шутка на миг сближает нас. Об именах, которые Эстер дает игрушкам, ходят легенды. Прямо сейчас на ее кроватке сидят Рыжий-Пес-С-Одним-Глазом и Синий-Кролик-Который-Как-то-Странно-Пахнет.

– И почему обязательно розовый? – говорит мама, презрительно глядя на медвежонка, будто это бабушка Пэт собственной персоной. – Только потому, что она девочка?

– Розовый – мой любимый! – сообщает Эстер, глядя, как бабушка раскладывает еду по тарелкам. – Лучше, чем синий, зеленый, желтый и красный. Хотя красный мне нравится, и зеленый, только яркий, как травка. Я люблю бабушку Пэт, а мясо и брокколи не люблю.

– Ты вся в маму. – Хотя в устах бабушки это не комплимент, Эстер ужасно довольна.

– Как прошло в школе? – спрашивает Грэг. Он садится за стол и тянет ко мне руку, но тут же отдергивает, заметив, как я напряглась. Я ничего не могу с собой поделать, хотя и пытаюсь – ведь он мой муж, папа Эстер. Я видела фотографии и съемку со свадьбы – я знаю, что очень его любила. Чувства к нему остались в виде воспоминаний, я слышу их, словно эхо из прошлого. А в настоящем не чувствую. Грэгу от этого больно. Мы неловко болтаем о пустяках, как два незнакомца, которые застряли в зале ожидания и вынуждены говорить о погоде.

– Было грустно. Я по-прежнему не понимаю, почему не могу там работать. Ладно, за руль мне нельзя, но преподавать?.. Это же так… – Я забыла нужное слово: жестокий ответ на мой вопрос. – А потом я пыталась поговорить с Кэйтлин о ее папе, и вышло не очень, поэтому попробую еще раз, когда мы все соберемся вместе.

– Папа – это папа, – подсказывает Эстер, когда мама ставит на стол оранжевую еду. – Морковку я не люблю.

– Что, сейчас?! – Грэг ошарашен. Он никогда не спрашивал меня об отце Кэйтлин – мне всегда это в нем нравилось. Грэг принял мою дочь сразу, без всяких условий. Он много лет пытался с ней подружиться, маленькими шажками шел ей навстречу, пока Кэйтлин наконец не смягчилась и не впустила его в свою жизнь. – Она это нормально воспримет?

– Она пока не знает, – говорит Кэйтлин с порога. – Но ей уже не нравится.

– Это морковка и другие овощи, – сочувственно сообщает Эстер.

– У тебя посвежевший вид, – улыбаюсь я старшей дочери. Всего нескольких месяцев от роду, Кэйтлин уже ничем не напоминала отца: черные глаза, волевой подбородок и темные волосы были ее и только ее. Впрочем, теперь, когда фотография Пола всунута между страниц книги памяти, я узнаю его в этих настороженно глядящих глазах.

– Зато у тебя мои брови, – замечаю я вслух.

– Было бы чем гордиться, – шутит Кэйтлин.

– Милая, я хочу поговорить с тобой о твоем папе…

– Я знаю, – кивает она со спокойным и задумчивым видом. – Знаю, что хочешь, и знаю почему. Я все понимаю. Но ты не обязана. Все только больше запутается, а это никому из нас не нужно, поверь… – Кэйтлин на миг умолкает и пристально глядит на меня. Ее лицо, которое я раньше читала как открытую книгу, стало для меня загадкой. – Я все обдумала, как ты хотела. И решила, что не хочу с ним видеться. Зачем? Чтобы он еще раз от меня отказался? Ему ведь все это время было плевать на дочь. Иначе и разговора бы не было, правда?

Мама со стуком ставит на стол горшочек с подливкой.

– Угадай, как зовут моего мишку, – говорит Эстер, чувствуя, что напряжение разливается, словно соус по скатерти.

– Тарквиний, – отвечает Кэйтлин. Эстер в восторге. – Мармадюк? Отелло?

Эстер хихикает.

– Дело в том… – начинаю я снова. – Ты только не думай…

– Да скажи ты ей наконец. – Мама ударяет об стол тарелкой с мясом, будто хочет убить его во второй раз.

– Бабушка, мы уже все решили, – строго говорит Кэйтлин. – Она расскажет о нем, только если я захочу. Может, закроем тему? Мне самой нужно кое в чем признаться до того, как… до завтрашнего дня.

Мама выжидающе на меня смотрит, но слова ко мне не идут.

– Ладно, бабуль, выкладывай, – говорит Кэйтлин. – Нам всем очень интересно.

– Не мне об этом рассказывать.

– О чем рассказывать? – Кэйтлин закатывает глаза.

– Клэр? – Грэг хмурится, но я больше не умею читать по лицу.

Я закрываю глаза и выдавливаю:

– Твой папа. Пол. Он тебя не бросал и не уходил от меня. То есть если бы я знала, что ты в это веришь, то сказала бы раньше. Я обещала вернуться к нашему разговору, но ты больше ни разу не спрашивала об отце…

– Как это – не бросал? – Кэйтлин встает со стула. – Ты что, хочешь сказать… что сама его прогнала?

Я качаю головой.

– Нет. Я не говорила ему, что беременна. Он не знает о твоем существовании.

Кэйтлин снова садится, очень медленно, и мама встает рядом с ней. Ветер праведности раздувает ее паруса.

– Я узнала, что у меня будет ребенок, что у меня будешь ты, – продолжаю я, тщательно выбирая слова, – и поняла, что нужно сделать – ради себя, ради тебя, ради него. Я хотела тебя и не хотела быть с ним. Поэтому ничего ему не сказала. Просто бросила университет и ушла от твоего отца. Не отвечала на звонки и письма. Скоро он оставил попытки со мной связаться. Так что он тебя не бросал, Кэйтлин: он никогда о тебе не знал.

Кэйтлин застывает на секунду, а потом, не сводя с меня глаз, тихо произносит:

– Я всегда думала, что перед тобой стоял судьбоносный выбор и что ты предпочла меня.

– Так и было, – говорю я. – Я выбрала тебя.

– Но у него-то не было выбора! И ты столько лет позволяла мне думать, будто он от меня отказался. Что же мне теперь делать? Я-то представляла, что он меня ждет. Может быть, даже разыщет тебя и сам придет ко мне!

– Но…

– А теперь… Мама, что мне делать?

В комнате повисает тишина. Семья, от которой я ждала поддержки, кажется далекой и безучастной. Я больше не умею дотянуться до них – даже до Эстер, которая вместе со своим медвежонком залезла к Грэгу на колени.

– Делай как пожелаешь, – отвечаю я, старательно взвешивая каждое слово; я сейчас не могу позволить себе ошибаться. – Хочешь, я свяжусь с ним и расскажу о тебе? Можно сделать это вместе – все, как ты скажешь, Кэйтлин. Если бы ты знала все, то не злилась бы на меня. Позволь… показать тебе. И не тревожься – у тебя еще полно времени, чтобы устроить все по-своему. Обещаю. Я тебе помогу.

Кэйтлин бледнеет и хватается рукой за стол.

– Все хорошо? – спрашивает Грэг.

– Нет, не хорошо, – буднично отвечает она, глядя на меня. Моя дочь всегда вздергивает подбородок, когда борется со слезами. – Пожалуй, я не останусь ужинать. Вечером я еду в Лондон.

– Кэйтлин, пожалуйста… – Я беру дочь за руку, но она выворачивается.

– Мне нужно время. – Кэйтлин на меня не смотрит, но я хорошо знаю, что у нее на уме и почему в глазах блестят слезы. Кэйтлин не может злиться на свою несчастную больную маму. Это нечестно. – Я просто… Мне надо все обдумать. Подальше от… вас всех.

– Кэйтлин, не уходи, – говорит ее бабушка. – По крайней мере поужинай.

Кэйтлин смотрит на остывающий ужин.

– Я уеду сегодня. Вызову такси до вокзала.

– Я тебя довезу, – с готовностью говорит Грэг.

– Нет, спасибо, – сухо возражает Кэйтлин. – Лучше останься с мамой. Просто… мне нужно уехать.

* * *

– Она не хотела об этом говорить, вот и все. – Грэг наблюдает, как я вожу по волосам серебряным ежиком. Под этим взглядом мне почему-то сложно сосредоточиться – словно застегиваешь бусы перед зеркалом и видишь все задом наперед. Я и так не в духе: помню, что еж – это маленькое колючее млекопитающее, которое водится на Британских островах, но не помню, как называется вещица с колючками у меня в руке. От того, что Грэг на меня смотрит, все только хуже.

– Ты устала, – продолжает он, стоя рядом в одних трусах. Мне бы его раскованность… Я не знаю, куда деть глаза, поэтому отворачиваюсь. – Ты же созналась, нашла в себе силы. Когда-нибудь Кэйтлин все поймет.

– Созналась? – говорю я, пристально глядя на пустую гладкую стену. – Да, пожалуй. Для некоторых признаний не бывает подходящего времени. Ты меня понимаешь? Я ее обидела, а она – из-за того, что я больна, – даже не может ответить. Уж лучше бы накричала, сказала бы, что я испортила ей жизнь. Мне бы стало легче.

– Ничего ты не испортила. – Грэг садится на постель, почти касаясь меня голой ногой. Я изо всех сил сдерживаюсь, чтобы не убежать. Это мой муж – мне положено радоваться, когда он рядом. И все же трудно отделаться от чувства, будто в мою семью и мою спальню проник самозванец.

– Кэйтлин – девушка чувствительная. Это у нее от шока, – говорит незнакомец. – Дай ей свободу. Через несколько дней все уляжется.

Я неловко сижу на кровати и жду, когда он уйдет чистить зубы. Секунду спустя (знаю, в эту секунду он раздумывал, не прикоснуться ли ко мне) Грэг встает и идет в ванную. Быстро сбросив платье и надев пижаму, я ныряю в постель и подтыкаю со всех сторон одеяло – не только прячусь сама, но и мужа защищаю от боли, которую он чувствует каждый день. Грэг – хороший человек. За что ему такое наказание? Я жду, когда он вернется, обдав меня мятным дыханием, и думаю о своей болезни. Самое печальное в ней то, что я стала гораздо хуже к себе относиться.

Грэг выходит из ванной и залезает в постель. Я решаю заговорить.

– Меня беспокоит, что мы не уладили все раньше. Через пару лет я, чего доброго, буду лаять по-собачьи и откликаться на имя Сюзанна. – Я робко улыбаюсь, но Грэгу не смешно. С моей стороны нечестно ждать от него иной реакции лишь потому, что черный юмор помогает мне справиться с болезнью. Грэг мечтал совсем о другой жизни и вот во что вляпался: жена любит его все меньше, а скоро и вовсе начнет пускать слюни.

Он поворачивается на бок и обнимает меня поверх одеяла. Мне тяжело.

– Еще пара дней, и все утихнет, – говорит Грэг и целует меня в ухо. Я вздрагиваю. – Кэйтлин вернется в университет, к друзьям, войдет в обычный ритм, посмотрит на дело со стороны. Все наладится, вот увидишь. То есть вот ты говоришь, что для признания никогда не настало бы подходящего времени, – но у тебя же все получилось.

– Надеюсь, ты прав, – уступаю я.

С Кэйтлин что-то не так – и дело не только в ее худобе, усталости и грусти. Конечно, я отнесла это на свой счет – как же иначе? Пару месяцев назад я еще могла раскрыть эту тайну, но сейчас время ушло. Я больше не умею читать по лицам: приходится угадывать или надеяться, что люди сами расскажут. Однако дело не только в этом. Кэйтлин что-то скрывает. Она хочет меня защитить.

Грэг запускает руку под одеяло, и комната внезапно темнеет. Он ложится мне на живот. В этом нет ничего сексуального. Мы уже давно не… Последний раз это случилось в день, когда мне поставили диагноз, и даже тогда в этом было больше горя, чем страсти, – мы прижались друг к другу, желая, чтобы все сложилось иначе. Грэг по-прежнему этого хочет. Я всегда думала, что буду сражаться до последнего вздоха, но иногда спрашиваю себя – что, если я уже сдалась?

– Я тебя люблю, Клэр, – говорит он очень тихо.

Ту, кем я стала? Разве такое возможно?

– Я знаю, что любила тебя, – говорю я. – Знаю.

Он еще несколько секунд прижимает меня к себе, а потом отворачивается. Я чувствую холод. Грэг не понимает моего отчуждения, а я не знаю, что вбило клин между нами – болезнь или я сама в попытке спасти нас обоих от боли разлуки. Так или иначе, причина во мне. Я помню свою любовь, но помню так, словно это было с кем-то другим. Наверное, если отвергнуть его сейчас, потом нам обоим будет не так больно.